Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Чем еще хорошо такое решение: Дафна не вздумает убежать с тобой. У нее морская болезнь. При виде корабля ее уже тошнит.

Я улыбнулся его изобретательности. Эта уловка Сократа была способом удержать Дафну в Афинах. Он почесал лоб, глаза и щеки – с таким шуршаньем отряхивается утка.

– Ну ладно, мне надо выспаться. Я уже давно забыл, как это делается… Доброго дня, Аргус.

И он побрел, покачиваясь от стены к стене. Странность этой фигуры, исчезавшей в глубине дома, коренастой, но с шаткой поступью, выражала суть Сократа: эта двойственная личность колебалась между днем и ночью, между мерой и излишеством, между суровостью и праздником, между влечением к женщинам и тягой к юношам, между строгостью принципов и текучим согласием с реальностью. Сократ заключал в себе все напряжения и антагонизмы, и если другие старались их подавить, то он с ними примирялся. Меня утомлял этот человек, слишком сложный, слишком пестрый и слишком прямой. Утомлял он и Ксантиппу. Утомлял он и себя…



Через два дня я в сопровождении Сократа и Дафны подошел к каравану торговых судов Пирриаса. Во дворе у его складов на севере Афин – то был ряд построек, тянувшихся вдоль сельского дома, – шесть повозок, в которые были впряжены мощные быки, стояли в ожидании товаров, предназначенных для отправки в порт Пирея. Рабы грузили амфоры с маслом, с оливками, с местным вином из виноградных выжимок; трое здоровяков расставляли бронзовые статуи; женщины заканчивали паковать тонкую керамику, раскрашенные вазы и чаши – секрет их изготовления хранился в городе, и они пользовались спросом в богатых домах Средиземноморья.

Выйдя из Афин, мы с Дафной перестали смотреть друг на друга. К Пирриасу мы пришли как двое чужих людей, нас сковывал ледяной холод. Для нас было непостижимо, что мы расстаемся на многие месяцы, если не навсегда. С самого рассвета мы двигались автоматически, подобно безвольному веретену, на которое воздействуют сторонние силы. Наверное, каждый из нас ушел вглубь себя и думал: «Я должен грустить», но я ничего не чувствовал, и Дафна, видимо, тоже. Почему? Ни сдержанность, ни желание соблюсти приличия не были тому причиной; мы перекрыли пути эмоциям, загородили дорогу чувствам.

– Это, конечно, не моя заслуга, но погода великолепная!

Пирриас, добродушный толстяк лет пятидесяти с иссиня-черной крашеной шевелюрой, пригласил нас устроиться в первой повозке, возглавлявшей кортеж и груженой меньше остальных, в основном парфюмерией и снадобьями.

Тонким голосом он задал несколько вопросов и быстро нашел мне применение – должность управляющего; к тому же пригодятся и мои медицинские навыки, как для лечения его экипажа, так и для обслуживания посредников в разных средиземноморских портах.

– Для меня большая удача, что я тебя нанял, Аргус.

Это прозвучало так, будто он меня изобрел.

Он усадил Дафну рядом с собой и выдал порцию комплиментов, демонстрируя свое искусство чаровать женщин; не замечая хмурого лица моей возлюбленной, он затем обернулся к Сократу.

– А она прехорошенькая, Сократ, очень миленькая, – заключил он, довольный своей галантностью.

И тотчас потерял к ней всякий интерес.

Обоз тронулся с места. Каждую повозку сопровождал пеший раб, погонявший пару быков. Двигались мы неторопливо.

Пирриас болтал с Сократом про Афины. Коммерческим успехом он отчасти был обязан городу и в долгу оставаться не мог: богачи финансировали мероприятия, укреплявшие связи, отмечали праздниками смену сезонов, радуя жителей и внушая им гордость. Действующие магистраты города назначали меценатов – с учетом их благосостояния – для совершения тех или иных ритуалов и функций: содержания драматического или лирического хора, финансирования спортивных соревнований и подготовки атлетов. На Пирриаса свалилась как раз такая миссия: магистрат Игр.

– Не хочу хвастаться, но у нас немало парней с отменными показателями. На короткой дистанции у нас Клеон бегает отлично, не касаясь земли, летит так, будто дорожка усыпана горящими угольями. Замечательное пополнение. Очень люблю его. И его тоже, да… Еще Памфил, сын моего кузена, ему равных нет в метании молота, хотя локоть у него тяжеловат. Само собой, Леонидас – разбивает соперников вчистую; я надеюсь, он еще продержится, несмотря на возраст, не меньше трех десятков уложил. По крайней мере, он мне обещал. Но это непросто, Сократ, очень непросто, хоть я и вкладываюсь по полной. Филотас вывихнул лодыжку! Да! Абсолютный чемпион, наша главная надежда на ближайшие Игры, он мне такое отколол! Мне! А ведь как я его ублажал: то фазана ему пришлю, то перепелку, то говядины кус хороший, то баранины, то ягненка… А после этого вывиха победы ему не видать. Сейчас-то уж точно тренироваться нельзя. И кого я выставлю на пятиборье? У Афин нет другого кандидата для главного состязания. Все на меня набросятся: я виноват! Но ведь не я ему вывихнул лодыжку, я рад бы ему отдать свою. Кошмар! Все провалить за несколько месяцев до Игр, когда город сделал на него ставку! Кретин! И эгоист… Понимаешь, Сократ, людям наплевать на Клеона и Памфила, даже если они блеснут в своих дисциплинах. Люди скажут, что Леонидас – это Леонидас, так и должно быть, но без конца будут твердить, что никто не смог заменить Филотаса, что я их подвел, занимался только своими делами и не заботился о гимнасии, – короче, я уже слышу всю эту ругань. Голова идет кругом. Если б злословье убивало, я вскорости отбросил бы копыта!

Так и продолжалась эта бессвязная пустая болтовня, смесь бахвальства и жалоб на неблагодарность всего света. Много слов, мало смысла. Сократ соглашался, кивая или невнятно бормоча в ответ, но я не поручился бы, что он вслушивается в этот монолог; а я утонул в этом потоке слов и тоже перестал обращать на него внимание.

Мы уже ползли по пустынной местности с бесплодной почвой, богатой лишь камнями и гравием. В медленном продвижении нашей процессии была какая-то безысходность. Дафна смотрела невидящим взором прямо перед собой, избегая моего взгляда; ее круглое лицо цвета спелого персика было лишено всякого выражения.

Бурая земля внезапно покрылась черными пятнами. Из-за пригорка высыпала банда вооруженных людей.

– Не двигаться!

– Но как же… – растерянно забормотал Пирриас.

При виде грабителей рабы перепуганно остановили быков.

– А теперь руки за спину, придется вас связать! – проревел главарь. – Кто будет рыпаться, получит ножом в брюхо.

Пока его приспешники занимались рабами, он подошел к нам:

– Слезайте, повозку мы заберем, но без пассажиров. Вы негодный товар.

Он расхохотался своей шутке. Но тут заметил Дафну:

– Нет, постойте! Может, эта…

Он похотливо уставился на нее, глаза заблестели, на губах заиграла масленая улыбочка, и он подмигнул Дафне. Я вспыхнул, как солома от искры, спрыгнул с повозки и ударом кулака отправил бандита на землю – тот не успел и пальцем шевельнуть. Двое его пособников бросили возиться с рабами и кинулись на помощь главарю, но я успел схватить его оружие. Разжившись мечом и щитом, я прыгнул на первого; когда я обернулся ко второму, нагрянули остальные. Сократ тоже соскочил с повозки, подобрал на бегу оружие и ввязался в драку. Численное преимущество было на их стороне, зато ярость и решимость – на нашей. Меня удивили и сила Сократа, и точность его ударов; я не ожидал от него такого боевого мастерства.

Грабители нас окружили, но, видя, что я с ходу уложил на землю троих, немного остыли. Я без труда разоружил еще двоих. Потом перешагнул через простертые тела, чтобы атаковать оставшихся. «У меня есть неоспоримое преимущество, – говорил я себе. – Даже если мне случится, как простому смертному, тяжко страдать от раны, я знаю, что, в отличие от него, я непременно исцелюсь! Осторожность, побуждающая других уклоняться от боя, мне незнакома, спасать шкуру мне не обязательно, я могу позволить себе безрассудную отвагу». И я как фурия ринулся вперед.

Двое последних разбойников обратились в бегство, что меня не обрадовало, а разочаровало: эти трусы не дали мне закончить работу! Я кинулся за ними, догнал и хорошенько их отделал, чтобы меня не забывали. Взбесившись от брошенного на Дафну похотливого взгляда, я оглушил троих бандитов и ранил семерых (правда, ни одного не убил), и не исключено, что они задумаются, не сменить ли им ремесло.

Возвращаясь к нашим повозкам, я увидел, что Сократ и Дафна освобождают рабов от веревок. Пирриас так и сидел на повозке в безмолвном отупении. Дафна бросилась ко мне и пылко расцеловала. Сократ на нас взглянул.

– Ты права, Дафна, этот парень исключительный, – буркнул он.

Тут раздался пронзительный голос Пирриаса:

– Исключительный – это сказано слабо, Сократ! Он-то мне и нужен.

Мы с удивлением посмотрели на него. Пирриас исступленно хлопал в ладоши. Сократ воскликнул:

– Но дело уже сделано, Пирриас! Ты же нанял Аргуса управлять твоими делами в Египте.

– Такого парня – и в Египет? Метать бисер перед свиньями? Он останется здесь. Да! Будет участвовать в Играх в качестве чемпиона Афин.

Сократ пробормотал:

– Аргус не имеет права участвовать в Играх: он метек.

Пирриас побагровел и растерянно пробурчал, брызжа слюной:

– Метек? Метек! Кто это докажет? А я дам тебе подтверждение, что он гражданин.

– Пирриас, но так, по твоему решению, гражданином стать нельзя.

Пирриас жестом оборвал его:

– Я оплачу.

– Что оплатишь? Кому?

– Тем, кто посмеет мне возразить. Но этого и не потребуется. – И Пирриас самодовольно захихикал.

– Ты бредишь, – вздохнул Сократ.

– Это ты несешь околесицу, мой бедный Сократ: если в Олимпии твой Аргус принесет Афинам победу в пятиборье, само собой, он станет гражданином! Афиняне убьют всякого, кто в этом усомнится!

Он возбужденно замахал кулаками, потом окликнул рабов, ожидавших хозяйского приказа:

– В путь! Лавочку закрываем, в Пирей ничего не везем, и хватит канителиться! Я отведу этого юношу в гимнасий. – Он схватил меня за руку. – Ты мой подопечный.

Дафна с улыбкой подошла к нам, и он игриво добавил:

– Чего не сделаешь ради влюбленных! Ах, какое удачное предприятие! Какой волшебный день!

* * *

Мне показалось, будто я попал в приют для умалишенных на свежем воздухе. Все мужчины были голыми. Одни друг друга душили, другие нещадно колошматили, двое сшибались лбами, как разъяренные бараны, двое других катались в пыли, визжа как поросята, третьи гонялись друг за дружкой, сталкивались, подымали друг друга, падали, прижимались к земле. Все вокруг хрюкало, стонало и рычало. Какой-то тип с черными взъерошенными лохмами тащил соперника за ногу, чуть поодаль белокурый юнец силился оторвать собственную ногу. Посреди этого бескрайнего дурдома под открытым небом, обнесенного галереями с колоннадой, кто-то бегал с каменными гантелями в руках; другие прыгали, раскачивая такие гири вперед-назад. У аркады юноши умащивали маслами спину и ягодицы товарищей; кто-то, прыская от смеха, осыпал себя цветным порошком; чуть в стороне десяток юнцов драили друг друга скребницами вроде тех, какими чистят лошадей. А еще дальше, в доме хорега[18], безучастные к царящему вокруг безумию танцовщики репетировали танцевальный номер под сладостные звуки авлоса.

Куда меня занесло? Под безжалостным солнечным светом все вокруг источало запах самца, агрессии, желания и пота вперемешку с душком оливкового масла. Эта мужская энергия накаляла атмосферу. Укрыться от солнца можно было лишь под портиком или в синеватой прохладной тени раскидистого платана в центре палестры. На атлетов хрипло покрикивали солидные мужи в коротких туниках; прислушавшись, я понял, что это были учителя – они давали юношам советы и ободряли их.

Гимнасий означает «место, где тренируются обнаженными». Откуда в этой рафинированной цивилизации завелся столь варварский обычай? По словам Пирриаса, у одного атлета во время бега свалилась набедренная повязка и он споткнулся; в связи с этим афинские мужи предусмотрительно объявили наготу для атлетов обязательной.

– А еще мне рассказывали, будто это пошло от одного бегуна, Орсипоса из Мегары: тот всякий раз перед забегом разоблачался и состязался в чем мать родила. Он побеждал раз за разом, и другие атлеты стали ему подражать. Сегодня никому уже и в голову не придет путаться в одежках. И потом, разве это не чудесно – голышом?

Его глаза забегали по фигурам юнцов, кого-то отыскивая. Пухлый палец указал на одного из них.

– Взгляни на Теагена – вот образцовый юнец: нежные щеки, крепкая грудь, квадратные плечи, коралловая кожа, выпуклые ягодицы, маленький член. Совершенство симметрии и гармонии.

Сказать по правде, нагота грациозного и беспечного Теагена меня не смущала – она позволяла любоваться статью столь же прекрасной, как у изваяний, следивших за повседневной жизнью города. Красавец с миндалевидными глазами прекрасно это знал: он двигался, плавно покачиваясь, и его шелковая кожа переливалась на солнце.

– Ну, хватит болтать: за работу! Я тебя проинструктирую, а потом назначу тебе наставника.

Пирриас провел меня в прихожую, где царил Геракл: ряд скульптурных композиций изображал некоторые его подвиги – стычки с Немейским львом, с Лернейской гидрой, с Эриманфским вепрем и с Критским быком. Мифический герой, крепко сложенный, мускулистый и мощный, был наделен недосягаемой анатомией. Мы прошли в вестибюль, заваленный инвентарем: копьями, дисками, ядрами и борцовскими шапками. Я снял тунику, набедренную повязку, сандалии, сложил все это в корзину. Не глядя на меня, Пирриас протянул бронзовую монету гардеробщику.

Я нагишом вступил в закуток перед выходом, где атлеты умащались: раб плеснул из черпака в чашу, и я принялся натираться маслом, отказавшись от помощи мальчугана, который кинулся было мне помогать. Процедура оказалась долгой и неприятной; по мере обмазывания тело все больше становилось мне чужим.

– Здравствуй, я Тасос.

Передо мной возник высокий меднокожий мужчина, в набедренной повязке, с могучими плечами, волосатым торсом и бычьей шеей. Он придирчиво оглядел меня с головы до пят:

– Пирриас требует, чтобы я тебя проверил. Повернись.

Я повиновался. Его взгляд прошелся вдоль моей спины.

– Мм… зад подает большие надежды. Тощие ягодицы – слабые, толстые – ленивые. И только крепко сбитые принесут победу. Повернись.

Я снова подчинился, не понимая, кому нужны все эти глупости. Тасос качнул головой и заключил:

– Если ты меня убедишь, я буду тебя тренировать.

Тасос шепелявил. Меня удивил свист, вырывавшийся изо рта этого верзилы с замогильным голосом, а причина его была та же, что и у детей: во рту не хватало зубов. Тасос когда-то оставил их на песке, в ходе драки.

– С чего начнем? – гаркнул он. – С одиночных испытаний или с борьбы?

– Лучше бы с одиночных.

У меня не было сомнений. Нагота меня смущала, а перспектива прижиматься к соперникам и вовсе была омерзительна! Я даже надеялся, что первые четыре дисциплины пятиборья – бег, прыжки в длину, метание диска и метание копья – займут немало времени и от пятой я сегодня буду избавлен.

– Через конистерий проходить незачем, – отрезал он.

Я с умным видом кивнул, хотя понятия не имел, что такое конистерий.

Мы вышли на палестру, где все двигалось, шумело и пылило, и пошли вдоль беговой дорожки. На ней тренировались несколько атлетов. Меня заворожил терракотовый глянец их кожи. Оливковое масло усиливало пигментацию обитателей Средиземноморья, и за несколько лет загар превращал их в бронзовые статуи. Рядом с ними я выглядел довольно бледно, что и подтвердили их насмешливые гримасы.

– Разогрейся, – прошепелявил Тасос.

Я удивился. Греться? Да и без того тепло!

– Разогрейся, чтобы не повредить связки.

Я в замешательстве опустил голову. Тасос пришел мне на помощь, объяснив, как атлет разогревает мышцы: делает разминку и растяжки, повторяя движения по десять раз, – короче, полная мобилизация тела перед выступлением.

Даже при легком прыжке мои тестикулы тряслись, при выпадах и шпагатах я выставлял интимные места на общее обозрение. Это меня смущало. Стыдливость не более стихийна, чем нагота. В обществе, во всяком случае. Только в лесу или на берегу реки я не придаю этому значения, хотя мне случается, раздевшись донага, ощутить усиленное желание двигаться свободно, подставлять кожу солнцу и воде. Но лишь только в игру вступает человеческий взгляд, я непроизвольно прикрываю свой член, будто этот жест сохранит мою цельность, – я не случайно сказал «человеческий», потому что со своим псом Роко, с моим товарищем, с которым я прожил счастливые годы в Месопотамии, я беззастенчиво разгуливал под пристальным взглядом его черных глаз, которые не видели разницы между одетым хозяином и раздетым. Но стоит появиться человеческому взгляду, как я замечаю свою наготу! А осознав ее, я либо ее устраняю, либо смело и лихо принимаю. Тогда моя нагота становится одеждой. Как тога, туника или униформа, она что-то во мне выставляет напоказ. Что? Вызов, обольщение, фамильярность или отрешенность – все зависит от контекста и свидетеля.

Я считал, что в наготе нет ничего естественного, она зависит от обстоятельств. Мне были известны три ее разновидности: любовная, медицинская и унизительная. Любовная нагота – это дарение партнерше безграничной интимной близости, вручение ей всех прав над собой. Медицинская нагота утрачивает эротический смысл, обретая практический: свое тело предоставляют как объект, подлежащий восстановлению. Унизительная нагота оскорбляет нас, это нагота побежденного солдата, когда его разоружают, нагота раба, когда его продают на рынке.

От наготы греческого гимнасия мне сначала было не по себе. Затем такая же нагота окружающих уменьшила ее значение. И наконец, всеобщее безразличие сделало ее невидимой.

– А ну-ка, побегаем.

Тасос подозвал троих атлетов и выстроил нас в начале дистанции. Она составляла двести сорок шагов[19] и вполне мне подходила: я был быстрым, но не слишком выносливым.

– Шаг назад, не заступай за линию! – скомандовал он.

– Готово!

По его знаку мы бросились вперед. Мои соперники бежали быстро, но я оказался первым, и они меня похвалили. Тасос усадил меня, чтобы я успокоил дыхание, прежде чем продолжу испытания.

Я усомнился, что одолею прыжок в длину: он подразумевал обращение с гирями и уменье раздельно владеть верхом и низом тела. Участник неподвижно вставал на определенной точке, с которой должен был стартовать. Парадоксальным образом разгонялся он не ногами, которые все еще оставались на месте, но руками: держа в каждой руке по гире, атлет запускал ими маятниковое движение, затем присоединялся к нему сам, отрываясь от земли, чтобы приземлиться как можно дальше, и трижды руки тянули спортсмена вперед, и на каждом прыжке он использовал инерцию предыдущих, чтобы удлинить дистанцию[20].

Несмотря на свою неопытность, я за счет взрывной силы мышц прыгнул не хуже других, с результатом от восемнадцати до двадцати шагов[21].

Но я потерпел неудачу в метании диска. Если я удобно укладывал эту бронзовую лепешку в ладони, мне было трудно воспроизвести серию движений, умножающих силу броска добавлением точности, я ошибался в постановке ног, слишком их сгибая, разворачивался на передней ступне вместо задней, выпускал снаряд слишком рано или слишком поздно, а в довершение всех бед после броска, в попытке удержать равновесие, заступал за линию.

– Техника паршивая, – гудел Тасос с сухим присвистом. – Новичок, в твои-то годы, какой позор! Силы недостаточно, нужны голова и тренировки. О чем Пирриас размечтался, какое пятиборье? Вот размазня! Даже и пытаться не стоит.

Наскок задел меня за живое.

– Дай мне копье, – ответил я.

Метание копья тоже требовало техники, но ею я владел; с ранней юности, еще с отцом, да и в следующие века я охотился с луком и копьем.

Мое копье с первой же попытки воткнулось в дальнюю мишень, древко еще долго дрожало. Атлеты зааплодировали.

– Согласен, – проворчал Тасос. – возможная неудача с диском возместится. Перейдем к борьбе.

– Дай мне отдохнуть и выпить воды!

Я произнес эту фразу презрительным голосом утомленного победителя, который хорошо знает свое тело и его способность к восстановлению. Одураченный моей властной интонацией, Тасос согласился. Но я паниковал: не имея понятия о приемах здешней борьбы, я хотел получить отсрочку и понаблюдать за схватками бойцов.

Припудренному порошком или песком борцу для победы требовалось из положения стоя трижды отправить противника на землю, пользуясь различными техниками – захватами, удержаниями, передвижениями, бросками. О том, чтобы нещадно молотить друг друга, не было и речи; для сохранения преимущества нужна была выверенная стратегия. Меня завораживала легкость, проворство и быстрота их ног. Такая сноровка мне и не снилась; я всегда дрался, либо защищаясь, либо бросаясь кому-то на помощь, и мне казалось, что нужно как можно быстрее повергнуть противника, причем хорош любой прием. Сейчас я представил себе, что может произойти: на первом этапе по неопытности я окажусь в невыгодной позиции или даже меня бросят на землю; тут я заартачусь, мобилизуюсь и могу серьезно изувечить соперника, а то и убить. До сих пор борьба, по моим представлениям, имела лишь фатальный исход, и я не допускал, что она может быть игрой, а тем более искусством.

Я решил открыться Тасосу и вполголоса признался ему, что до сих пор дрался только насмерть.

– И многих ты укокошил?

– Многих.

– Двоих, троих, четверых?

Я возвел глаза к небу, но не затем, чтобы сосчитать число своих жертв, а желая уклониться от ответа.

– Обучи меня, – попросил я его, – иначе земля палестры будет усыпана трупами.

По счастью, Тасос мне поверил, не подозревая, что мое возражение скрывало и долю трусости.

– Я вижу в тебе, Аргус, боевой дух и решимость, это ценнейшие, необходимые свойства: ты обладаешь тем, чему научить невозможно. Но технику борьбы и метания диска я тебе преподам.

Он встал:

– Времени мало. Официально к Олимпийским играм готовятся девять месяцев, а у нас в запасе всего пять. Однако, если Пирриас этого потребует, на такое отклонение от правил все закроют глаза. А теперь отправляйся попачкаться в конистерий. И найди там коричневую присыпку. Ведь, по правде говоря, твоя бледная кожа и розовый зад очень настораживают и даже доказывают, что…

Он прервался на полуслове и остатками зубов прикусил губу. Но я потребовал ответа:

– Что?..

– Что ты не из наших! Нет, я скажу больше: я поручился за это Пирриасу. Сегодня же, когда уйдешь с палестры, найди удобную террасу, оголись и побудь на солнце; особенно это хорошо при северном ветре – он очищает лучи и делает их благотворными. Тогда меня перестанут донимать болтовней на твой счет. Не желаю объяснять всем и каждому, почему афинский гражданин твоих лет никогда не захаживал в гимнасий. Сейчас я просто говорю: «Заткни глотку», но так не может длиться долго.

Я догадался, что конистерий – это место под галереями, где борцы обсыпались мелким песком или пылью, и проскользнул туда, теперь чувствуя своей белесой задницей ожог насмешливых взглядов. Я отыскал красноватый порошок, чтобы кожа казалась смуглее и не так лоснилась. Тут же подскочил мальчонка и предложил свои услуги, но я его спровадил.



Остаток утра Тасос вдалбливал мне основные приемы борьбы. Его ум, как и тело, грубым лишь казался, но в деле проявлял гибкость. Он быстро настроился на меня и выдал мне полезные базовые инструкции.

Когда солнце достигло зенита, Тасос напоил меня водой и усадил в тени галереи.

Он указал на скамью неподалеку от нас, где пятеро мужей в тогах наблюдали за атлетами.

– Они тебе знакомы?

– Нет, – отвечал я.

– Тебе приятна лесть?

– Нет.

– Тебя интересуют деньги?

– Нет.

– Ты хочешь встречаться со множеством людей?

– Ни в коем случае. Тем более до Игр.

Тасос мне улыбнулся.

– Этих избегай, – сказал он, кивнул в сторону пятерых в тогах. – У них есть власть и деньги, они приходят на палестру разжиться свежатинкой. И непременно бросятся на новичка.

На мой взрыв смеха он раздраженно буркнул:

– Афины – это большая постель, Аргус, а гимнасий – ее центр. Все завязывается тут. Афинский гражданин женится только в тридцать. Представь себе, как он развлекается до этого… А многие сохраняют привычки и после тридцати. Где ты поселился?

– У Пирриаса.

– У тебя есть женщина?

– Да.

– Не прикасайся к ней. А мальчик есть?

– То есть?

– Эромен?

– Но…

– К нему не прикасайся тоже. И проституток обходи стороной, даже если твой огурец зудит. Воздержание! Не расточай семя. Оставляй при себе всю кровь, и красную, и белую.

Под «белой кровью» он понимал сперму – я вспоминаю, что Гиппократ называл ее «вареной кровью».

– Потеря спермы равнозначна потере крови, – продолжил он. – Режим атлета требует целомудрия. После Игр можешь дурачиться как хочешь, но до тех пор полный запрет: никакой возни в постели! Если во время пирушки пойдут масленые шутки – убегай. Если увидишь на улице, как спариваются собаки, – отвернись.

Тасос потер лоб.

– Вот уж я намучился в прошлые годы, когда участвовал в соревнованиях! Какая тоска видеть свой сок утром, только пятно на простыне, и нельзя даже вспомнить, что снилось! Короче, всему свое время. Вот почему – ты заметил? – мы, наставники, носим либо набедренную повязку, либо кожаный бандаж, который держит пенис взаперти. Ну да! Наш огурец больше не чахнет, потому что мы наконец-то им пользуемся… На отдыхе он длинный и вялый, выползает из яичек, а не съеживается в них, как птенец в волосатом гнезде. О, в гимнасии кобеля увидишь сразу. Заруби себе на носу, Аргус: если будешь трахаться, я это мигом замечу[22].

Я едва не рассмеялся, но прикусил губу, видя его озабоченное лицо.

– А что касается кормежки, поступай как знаешь. Если ты поселился у Пирриаса, то мясца будешь лопать больше, чем обычный грек. Для атлета идеально. Еще можно молодой сыр, вино с сырым луком. И спать. Твоим усталым мускулам и связкам лучшего подспорья не сыскать, чем короткая сиеста и полноценный ночной сон.

Упоительных будней эта программа не предвещала, и я боялся встречи с Дафной на выходе из гимнасия: как сообщить ей, что отныне нам предстоит воздержание, чтобы она опять не сочла мою холодность явным доказательством того, что она уже не способна меня пленять?

Когда я с кучей предосторожностей объявил ей новость, она обрадовалась.

– Это почти ничего не меняет! – воскликнула она.

– О чем ты?

– Мы все же сможем чудно проводить время. Всего лишь надо, чтобы ты сдерживался в конце.

Я возразил ей, что не разделяю такого взгляда на целомудрие и что мне кажется трудным, а то и невозможным начинать половой акт и не доводить его до конца.

– Неужели ты испытываешь удовольствие только в этот миг? – забеспокоилась она.

– Конечно нет. Я наслаждаюсь каждым мгновением, но это вершина.

– Ты предпримешь восхождение, избегая вершины. Какая удача! Ведь с вершиной есть одна загвоздка.

– Какая?

– Стоит ее достичь, как все кончено, надо спускаться.

Простодушие Дафны делало ее игривой, отважной и неотразимой. Дафна завела привычку навещать меня в час сиесты, пробираясь в комнату, отведенную мне Пирриасом в недрах его огромного дома. Мы занимались любовью, но я не расточал своего семени. Если поначалу такая фальшивка, весьма болезненная, меня угнетала, то со временем я нашел в ней и кое-какие преимущества… Извержение семени жестко навязывает предел мужской сексуальности: после разрядки она гаснет. Оглушенность и конвульсии так напоминают агонию, что несколько веков спустя хирург Амбруаз Паре назовет этот момент маленькой смертью. Наша бесконечная любовная возня порождала до сих пор неизведанные эмоции, особую негу, которая возвращалась снова и снова и всякий раз пронзала нас счастьем. Изо дня в день Дафна превращала сносного любовника – каким я, вероятно, был – в любовника изумительного: вынужденный больше не думать о себе и доставлять удовольствие не себе, а ей, я сделался лакомкой до ее тела, до ощущений, которые мои ласки дарили ей, приводя ее ко все новым содроганиям, к множественным оргазмам; мне казалось, что пальцами, губами и членом я играю на чудесном инструменте, на Дафне – раскаленном, отрешенном и благодарном инструменте, полном вздохов, вскриков и всхлипов. Для нее все было наслаждением; для меня все было желанием. Я удовлетворял свою подругу, сам оставаясь неудовлетворенным. Какая воля! Какая власть над собой! Какой блаженный стоицизм! В моем самоотречении была особая радость, я испытывал рассудочный оргазм, даря ей телесный. И правда, я никогда ни одну женщину не боготворил так, как Дафну на протяжении этих целомудренных и чувственных месяцев своей олимпийской подготовки.

Конечно, не получая физиологической разрядки, я уходил после наших игрищ в напряжении, однако снимал его на следующий день на палестре. Растрата сил позволяла мне обрести душевное равновесие, и я вкладывал в тренировку нерастраченный пыл, подтверждая прогноз Тасоса: воздержание улучшает результаты атлета.

Следуя совету Сократа – избегать афинского общества, пока не получил гражданства, – я перемещался между своей комнатой в доме Пирриаса и палестрой, не помышляя о чем-то еще; на раскаленном от солнца песке я встречался один на один со своим наставником Тасосом и почти не переговаривался с афинянами, упражнявшимися поблизости.

Черная повязка на голове спортсменов удерживала волосы и капли пота, но далеко не все эти юноши были охвачены предолимпийской лихорадкой: они не стремились к чемпионству, но желали приобрести хорошую физическую форму и хорошее положение в обществе. Они занимались бегом, метанием, танцами и боевыми искусствами, составлявшими полезное для тела и приятное времяпровождение. Для этого нужен был достаток, освобождающий от забот о пище, от охоты и земледелия, от всякой работы. Располагая досугом, афиняне занимались своим телом. Разумеется, в случае войны гимнасий поставлял городу воинов, и все же лбы юношей осеняла сверкающая аура беззаботности. Целью их занятий была красота. Ее культ служил знаком отличия для тех, кто посвящал ей время; долгие часы, проводимые в гимнасии, указывали на высший ранг гражданина, свободного от обыденных забот. Греки только что изобрели спорт.

Те немногие атлеты, с которыми я иногда перекидывался словом, принадлежали к кругу кулачных бойцов. У них не хватало зубов, изуродованные шрамами лица порой превращались в месиво, тела тоже были покалечены – красотой они пожертвовали. Странный выбор… Молодостью, положением и достатком обделены они не были, но вступили на путь, который корежил их лица и тела. Зачем? Геракла они предпочли Нарциссу, они хотели блистать не приятной наружностью, а храбростью, они выбрали другую красоту – красоту строптивого духа. Их тела говорили о главном их свойстве: об отваге. Кривой нос, заплывший глаз, разбитая бровь, рассеченное ухо, шрамы и следы увечий – найдется ли лучшее свидетельство доблести? Утрату миловидности они возмещали силой духа.

Их общество меня восхищало; они держались со смиренным достоинством. Дрались они весьма жестко, но вне боя вели себя деликатно и предупредительно.

Самый великолепный из них, Леонидас, меня потрясал. Он ни в чем не уступал Гераклу, притом был похож на облитую маслом скалу. Из его могучей спины вырастала мощная шея. На крепких конечностях вздувались тугие твердые мускулы; когда он сцеплял пальцы, сильные руки так сжимались, что над ними грозно вспучивалась разветвленная, полнокровная сеть вен. Над всклокоченной бородой топорщились медные завитки волос, а брови напоминали дротики, готовые метнуться вперед. Но скулы румянились при малейшем наплыве эмоций, небесная синева глаз не испортила бы и личика юной девы, а бархатистый голос выпевал фразы с пугливой робостью. В этой бычьей стати заплутал воробей.

Многократный победитель важных состязаний – Немейских игр, Пифийских, Истмийских и престижных Олимпийских, Леонидас приобрел славу, сущность и качество героя. Бытовала легенда, будто он явился на свет тщедушным, старшие братья над ним насмехались, и он наперекор судьбе, волевыми усилиями сам выстроил свое тело – что при его росте, объеме грудной клетки и ширине костных соединений было весьма сомнительно. Стоило ему появиться в гимнасии, как налетала стайка мальчишек: одни обмазывали его маслом, другие обсыпали песком, третьи терли скребницами. Одурев от благоговения, они жужжали вокруг него, как мухи, будто, прикасаясь к этому священному идолу, надеялись напитаться его силой и отхватить толику мужественности. Леонидас застывал с прикрытыми глазами и отдавался тормошению благодушно, покорно и молчаливо, уступая мальчишкам свой торс, будто вовсе и не был его владельцем. Во время тренировок пятнадцатилетние красавцы порой просили его помериться с ними силой. Хоть они едва доходили ему до подбородка, Леонидас соглашался и дарил им недолгую иллюзию, что они могут противостоять этому великану, но вскоре четким и аккуратным ударом ставил их на место, и те удовлетворенно покидали площадку.

Со мной Леонидас был более открыт. Может, чувствуя во мне непохожего на остальных, он делился мыслями, которых не поверял другим. Так, однажды он признался:

– Я не хочу участвовать в этих Олимпийских играх.

– Но почему?

Он вздохнул и отер ладонью лоб:

– У меня и без того побед хватает. Зачем мне девятый оливковый венок?[23]

– Для Афин это слава. И к своей легенде ты добавишь еще крупицу.

– Тебе не кажется, Аргус, что лучше вовремя остановиться? Уйти в зените? Если б я любил драться, я бы продолжал. Но драться я не любил никогда. Я люблю только триумф.

– Ты боишься проиграть?

– Физически я так же крепок. Но я утратил боевой дух, ярость бойца, жажду победы. Мне наплевать.

– Ты устал?

– Вовсе нет! Но я чувствую умиротворение. Я всегда боролся не с другими, а с собой. Я видел свой предел и отодвигал его. За все эти годы у меня был единственный соперник: ребенок, которым я когда-то был. Но после стольких испытаний и успехов я удовлетворен, я больше не питаю к себе отвращения. И теперь я достаточно зрел и не хочу думать только о себе – я мечтаю посвятить время супруге и своим мальчикам.

В этот момент к нему подошел боксер Гиппомахос.

– Готов? – бросил он, заносчиво и воинственно расставив ноги.

Леонидас на него взглянул. Я увидел, что он находит этого типа до смешного самонадеянным.

– Готов! – отозвался он.

Вставая, он снял и передал мне перстень с печаткой, который мог бы поранить соперника, и шепнул на ухо:

– Тем не менее я пойду, не волнуйся. Ничего другого я не умею.

Не столь мощный, как Леонидас, кривоногий Гиппомахос был наделен умеренно развитой мускулатурой; он так брыкался, что казалось, будто в его лиловых жилах кровь бьет ключом. Черные глаза под низким лбом блестели злобой; на голове красовалась круглая шапочка, удерживаемая подбородным ремнем. Едва зайдя на площадку, он кинулся на Леонидаса и принялся неистово его колошматить. Леонидас отбросил его, отмахнувшись как от мухи. Тогда они, приглядываясь друг к другу, задвигались по кругу. Один – внимательно и экономно, другой – хаотично и лихорадочно. Первый рассчитывал, второй выбивался из сил. Бесноватый задор Гиппомахоса утомлял не только Леонидаса, но и нас, зрителей. Гиппомахос бросался вперед, лупил, получал ответную взбучку удвоенной силы, рушился на землю. Его падений уже не считали. Но он овладевал собой и снова наскакивал, все более бестолково, беспорядочно и остервенело. Тогда чемпион решил поставить точку: он опрокинул Гиппохамоса и стиснул его ногами. Тому следовало признать поражение, подняв средний палец, но он лез из кожи вон, продолжая извиваться, щипаться, царапаться и пытаясь любыми уловками ослабить победителя. Леонидасу оставалось либо еще сильнее стиснуть строптивца, рискуя проломить ему грудную клетку, либо отпустить. Он великодушно выбрал второе, и Гиппохамос, хихикая, счел такую развязку своей победой.

Это было чистым безумием, но драчун снова бросился в бой. Леонидас мигом поставил его на колени и зажал голову мощными бицепсами. Но побежденный и теперь не желал сдаваться. Леонидас, потеряв терпение, взревел:

– Что делать с упрямцем, который не хочет признать проигрыша?

– Да чтоб я проиграл? – проскрежетал бедняга. – Никогда. Лучше сдохнуть.

– Не заводи меня! Не то проломлю твою черепушку, как ореховую скорлупу.

Считая дело улаженным, Леонидас ослабил хватку.

Красный как рак, ошарашенный Гиппохамос отдышался не сразу. На висках у него вздулись пунцовые кровоподтеки. Но, едва придя в себя, он снова бросился на Леонидаса – драл его ногтями, царапал, хватал за член, дергал за волосы. Леонидас остановил эту свистопляску апперкотом, и Гиппохамос эффектно отлетел вверх.

– Злоба – родная сестра глупости, – буркнул чемпион и сплюнул в сторону.

Но безумца было не остановить: он снова вскочил на ноги и ринулся в бой, визжа от злости. Леонидас снова стиснул его и перекрыл ему дыхание:

– Хочешь умереть?

Гиппохамос барахтался из последних сил, на губах его выступила пена, щеки разбухли, вены вздулись и едва не лопались. Леонидас в отчаянии влепил ему пощечину, и упрямец упал без чувств.

Наконец утихнув, Гиппохамос со скрещенными руками недвижно лежал на спине; лицо его было залито кровью.

Леонидас выпрямился и вытер руки:

– Ну и дурень!

* * *

Признаюсь, что по прошествии нескольких месяцев у моих тренировок появился привкус победы.

К советам Тасоса Леонидас добавлял свои, и такое состязание шло на пользу делу. Владея всеми видами борьбы, он обучал меня боевому искусству, в котором мне предстояло блеснуть в ходе пятиборья: борьба в стойке, без ударов кулаком и ногой, запрещено хватать противника за тестикулы, захват разрешен только выше пояса. Цель – трижды бросить противника так, чтобы он коснулся земли боком, спиной или плечом. У Леонидаса был наработан большой репертуар приемов, от «буйной кобылы», когда борец хватал соперника за руку и перекидывал через плечо, отправляя спиной в партер, до «захвата Посейдона», когда борец захватывал соперника за бедра, поднимал и выбрасывал вдаль головой вперед. Я осваивал и контрприемы, один за другим: уходы от удара противника, уклонение нырком, упругий отход. Обучая меня приемам, Леонидас показывал и как принимать их, когда их жертвой становлюсь я.

После тренировок он добродушно со мной болтал:

– Ведь какой это благородный спорт – борьба! В ней больше запретов, чем разрешений, она требует мастерства, ведет к совершенствованию, развивает стиль. В сравнении с ней кулачный бой и панкратион ведут к анархии. В них важна только сила.

– Не думаю, Леонидас. Поступки, не сопряженные с риском, почестей не принесут.

– Ну да, почести… Я на соревнованиях покалечил не один десяток людей, четверых убил. К счастью, во время Олимпийских игр участников не могут обвинить в убийстве, иначе я давно бы уже гнил не знаю где. По моей вине горели погребальные костры. Вот тебе и почести…

И в самом деле, кулачный бой нередко оканчивался смертельным исходом; удары обычно направлялись в голову, к тому же боец кидался на уже поверженного соперника, и если тот не успевал поднять средний палец правой руки, признавая поражение, он мог получить тяжкие увечья, а то и погибнуть. Что касается панкратиона, в нем были дозволены все виды агрессии, кроме укуса: ручной замок, выкручивание ног, выламывание пальцев, удары по тестикулам, сдавливание, удушение, переломы. Капитуляция атлета позволяла ему уцелеть. В этом месиве грязи с кровью бойцы молотили друг друга, катаясь по земле, предварительно разрыхленной и смоченной водой.



Олимпийские игры близились, и Тасос уже не скрывал радости. Не раз приглашал он Пирриаса и Сократа взглянуть на мои успехи.

– Несомненно, – гудел Сократ, – что Аргус в пятиборье принесет Афинам победу. – И шептал мне на ухо: – А еще получит гражданство и Дафну в придачу.

Мои достижения породили энтузиазм, разносившийся как поветрие: все юноши тренировались с большим усердием, и Пирриас уже не сомневался, что Афины на Играх будут лидировать. В гимнасии царило ежедневное воодушевление, к которому добавлялось возбуждение и нетерпение.

– Мы полным ходом мчимся к победе, мы затмим другие города! – напевал Тасос, прощаясь.

Нередко захаживал Сократ – он смотрел на нас с ликованием, причину которого я не понимал: то ли он предчувствовал наши будущие лавры, то ли любовался нашими обнаженными телами.

Ксантиппа, которую тоже убаюкали слухи о моих успехах, позволила Дафне сопровождать нашу команду в Олимпию.

– Клянусь тебе, что буду держать себя в руках, – игриво шепнула она мне, – и не стану приставать к тебе с нежностями. Это будет мой вклад в победу на Играх.

– Увы, ты не сможешь попасть с нами на состязания: замужние женщины в ряды зрителей не допускаются.

– А мы с тобой не женаты!



За неделю до Игр все в Афинах знали, что город будет представлен достойными чемпионами и краснеть ему не придется. Все восхваляли Пирриаса за его достижения. Он не отнекивался, не призывал к скромности и терпению, а выпячивал грудь, заливался от похвал румянцем и бормотал, утирая со лба пот: «Сколько труда, во славу Зевса, сколько труда!», так что постороннему могло бы показаться, будто Пирриас собственной персоной бегал, прыгал и боролся, метал диск и копье.

Однажды утром, тренируясь с Леонидасом, я оттачивал захваты; этот прием требовал от нас особой бдительности, поскольку мы не просто воспроизводили рисунок движений, а применяли силу. Мы проделывали выкручивания рук и ног.

Пока мы отрабатывали развороты, атаки и приземления, я отметил нарастающий гул со стороны портиков, за ним последовало непривычное оживление. Туда сбежались атлеты и тренеры.

Тасос с сожалением отвел глаза от нашей потасовки и ахнул:

– Перикл! – Он радостно подскочил. – Перикл удостоил нас посещением! – присвистнул он. – Он пришел нас поддержать перед отбытием в Олимпию.

Я обернулся и увидел фигуру Перикла, вокруг которого роились спортсмены и наставники.

– Их собирают, когда тренировка заканчивается, – пояснил Леонидас.

Нам оставалось проделать три самых опасных приема. Первые два мы мастерски выполнили. Да мы просто раздавим всех на Играх!

Пока мы выверяли стартовую позицию для последнего приема, мой глаз скользнул в сторону Перикла. Под руку его держала дама, облаченная в струящееся платье. Аспасия! Наперекор правилам супруга Перикла проникла в гимнасий. Это была женщина, привыкшая нарушать запреты, – Нура. И она стояла в паре сотен шагов от меня!

В этот самый миг Леонидас применил замок, который и был предусмотрен: стиснул мою ногу и стал ее выкручивать. Но мои мысли унеслись далеко, я не успел отреагировать и услышал глухой хруст.

– Нет! – взвыл Леонидас.

За хрустом сустава последовала острая боль. Я взглянул на левую ногу: коленный сустав был вывихнут. Берцовая кость не стыковалась с бедренной и держалась едва ли не на коже.

От боли – а может, в отчаянии – я лишился чувств.

Интермеццо

– Вы действительно ливанец?

Помощник адвоката расспрашивал Ноама в помещении без окон, размером с два чулана для метел и с голыми стенами болотно-зеленого цвета. Трубы под потолком непрестанно издавали ленивое хлюпанье и бульканье. Откуда идут эти трубы? Почему так шумят прямо у них над головой? Глухие звуки еще больше сгущали и без того гнетущую атмосферу.

При задержании полицейские перечислили Ноаму его права согласно правилу Миранды: Ноам может хранить молчание, может требовать адвоката, все его признания могут быть использованы против него в суде. Ноам ничего не смыслил в американской юридической системе, но помнил, что американцы всегда подозрительно относятся к выходцам с Ближнего Востока, а потому запросил защитника. Алькасар, назначенный ему советом, был крепок только своим именем, которое никак не вязалось с его тщедушной и болезненной фигурой[24].

– Ливанец. И паспорт в порядке.

Адвокат кивнул и погрузился в изучение трех страниц дела.

– Мы не обнаружили никаких сведений о вас.

– Но ведь это, скорее, хороший знак?

Озабоченный адвокат призвал его к порядку:

– Я бы не советовал вам столь легкомысленно относиться к своему положению.

Наконец подняв голову от бумаг, он подвел итог:

– В рапорте сказано, что вас задержали при выходе путем взлома из помещения, где вы ничего не украли. Разумеется, патрульные утверждают, что вмешались очень быстро, поэтому вы попросту не успели. Однако мы с вами уточним, что вы не имели намерения похищать что бы то ни было. Вы просто искали ночлег. Так ведь?

И он пристально взглянул на Ноама. В воздухе повисло напряжение. Адвокат настаивал:

– Ну так что, договорились? Вы просто собирались временно занять пустующее помещение.

Глядя в глаза адвокату, Ноам кивнул. Оба расслабились. Алькасар знал, что может рассчитывать на Ноама, как и Ноам на него.

– Разумеется, – продолжал адвокат, – вам зададут вопрос относительно того, что привело вас в Америку.

– Туризм.

– В ваших вещах, доставленных в лобби отеля, обнаружены тетради с записями на непонятном языке.

– Я хочу стать писателем.

Адвокат с сочувствием взглянул на Ноама. Возможно, он считал, что этот кроткий мечтатель не способен достичь своей цели, или же полагал, что писанина не представляет собой серьезного занятия.

– И какого рода будут эти книги?

– Никакого. Моего.

Алькасар возвел глаза к потолку: в писанине, если она не преследует корыстных целей, он видел лишь нелепую суету.

– Я подумываю договориться, чтобы вас до суда освободили под залог. Вы можете его оплатить?

– Нет.

– А кто-нибудь может это сделать за вас?

Ноам колебался. С одной стороны, он был готов остаться в камере, куда его уже поместили, – но как надолго? С другой – он непроизвольно подумал о Нуре, которая уже несколько дней упорно его ищет. Но если он попросит о помощи, станет понятно, что он без гроша. Снесет ли его гордость такое унижение?

– Пока вы останетесь здесь. Будете содержаться под стражей до явки в суд, который состоится уж не скажу когда.

Этот аргумент придал Ноаму решимости.

– Вот, – выдохнул он. – Свяжитесь с этим человеком.

Он нацарапал фамилию Нуры и номер ее телефона. Адвокат мельком глянул на клочок бумаги и машинально пробормотал:

– Торенсен… Торенсен… Как Бритта Торенсен?

– Это ее мать.

Адвокат так и замер с разинутым ртом. Привыкший к мелким безымянным правонарушителям, Алькасар не ожидал, что ему доведется защищать человека, связанного с мировой иконой экологического движения. Он воззрился на Ноама, пытаясь абстрагироваться от того, что подсказывала ему средиземноморская наружность подзащитного; такое внимание было даже забавно.

– Что вас с ней связывает?

– Я ее бывший муж.

– А в Калифорнии вы поселились… из-за Бритты?

Алькасар вспомнил, о чем средства массовой информации раззвонили по всему миру: о спасении Бритты после жестокого нападения. Вопреки всем прогнозам в клинике «Этернити Лабс» девушка почти оправилась, что доказало невероятную мощь лабораторий, стоящих на самых передовых позициях и процветающих в сердце Силиконовой долины.

– Хорошо, я этим займусь.

Попрощавшись, Алькасар исчез. Ноама сопроводили в общую камеру – огромную клетку с перегородкой из частых прутьев и длинной скамьей вдоль нее. Там теснилось множество задержанных – подавленных, смирившихся, нетерпеливых и взбешенных. Ноам молча забился в угол. Прежде он не испытывал подобного ощущения, разве что когда-то давно, в очень далеком детстве: чувства своей уязвимости среди других людей. Вокруг толпились настоящие колоссы – все очень крупные, некоторые мускулистые, другие тучные, кое-кто и то и другое. Отойдя в сторонку, какой-то здоровяк делал силовые упражнения. Ноам прислушивался к их разговорам, только вот классический английский, некогда выученный им в Лондоне, не позволял ему понять их речи, кроме одного слова fuck, которое задавало ритм их беседе, как запятая.

Он вообразил, будто снова попал в афинский гимнасий V века до нашей эры, и улыбнулся. До чего же изменились критерии красоты! Сегодня требуется наращивать объем, а не стремиться к гармонии форм. Демонстрация силы важнее равновесия сил.