Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

КУЛЬТУРА ЗАГОВОРА:

От убийства Кеннеди до «секретных материалов»

Данное издание осуществлено при поддержке фонда ТАМ ALEX.
Перевод публикуется по изданию Peter Knight «Conspiracy Culture» (Routledge, 2000). All rights reserved. Except for brief quotations in critical articles or reviews, no part of this book may be reproduced in any manner without prior written permission from the publishers.
Предисловие

Бранч сидит в своем кожаном кресле, обводя взглядом горы бумаги вокруг. Бумага начинает потихоньку расползаться через дверной проем за пределы комнаты по всему дому. Из-за книг и газет пола не видно. Стенной шкаф забит материалами, которые ему еще предстоит прочесть. Ему нужно втискивать на полках новые книги, силой заталкивая их, расшатывая другие из стороны в сторону, нужно все уместить, ничего не потерять. В этой комнате нет ничего, от чего он мог бы избавиться, ничего, что устарело или больше не имеет значения. Все так или иначе имеет значение. Здесь собраны одни лишь факты. И их становится все больше. Дон Делилло. Весы
Порой казалось, что мои изыскания, как и сама выросшая на конспирологических теориях культура, о которой идет речь в этой книге, начинали непрерывно возвращаться к тем же самым размышлениям и объяснениям, примечаниям и исправлениям. Всегда есть еще один ключ, который необходимо найти, еще одна теория, которую нужно рассмотреть, еще одна связь, которую требуется установить, причем не в последнюю очередь тогда, когда имеешь дело с новейшими исследованиями. Впервые я задумался о заговорах перед выходом на экран «Секретных материалов». Сначала мне показалось, что этот фильм специально запустили для меня, словно намекая, что я додумался до чего-то очень важного (разумеется, эта параноидальная подозрительность не принесла мне особого удовольствия). Но временами попытка проследить бесконечно разветвляющиеся сюжетные линии в «Секретных материалах» и в других недавно появившихся культурных текстах вызывала ощущение головокружения, стоило мне попасть (в связи с операциями ЦРУ) в чащобу зеркал. В конце концов мне пришлось вообразить некое логически структурированное пространство, стоящее за культурой, развивавшейся (и продолжающейся развиваться) параллельно с написанием моей книги. Появлялась еще одна серия «Секретных материалов», которую нужно было посмотреть. Точно так же Томас Пинчон и Дон Делилло печатали свои новые толстенные романы, хотя я думал, что уже закончил главы, посвященные их книгам. Ощущение, что у тебя голова идет кругом, страх, не отпускающий тебя, и одновременно дикое желание отыскать связность в отрывочных фрагментах — все это не так уж далеко от культуры заговора, описываемой в этой книге.

Начиналось это исследование как путь стрелка-одиночки, потом в какой-то момент оно превратилось в заговорщическое сотрудничество, но в конечном итоге вернулось к стезе одинокого агента. Впрочем, в конце я начал понимать, что заговор существовал всегда, самый настоящий заговор ученых и комментаторов медиа, всех без исключения работающих над одной и той же темой — как они говорят, по чистой случайности. Я многим обязан этому призрачному синдикату теоретиков, специализирующихся по конспирологическим теориям. Их мысли натолкнули меня на собственные идеи.

Прежде всего мне хотелось бы поблагодарить Хью Хотона, Джо Бристоу и коллег из Йоркского университета, которые помогли мне пробраться сквозь лабиринт докторской диссертации, любезно профинансированной Британской академией. Стивен Коннор и Гермиона Ли, а также Ребекка Барден из издательства Routledge помогли мне прийти к новому повороту после ошибочного завершения диссертации, а щедрая стипендия Британской академии, выделяющаяся на исследования после получения докторской степени, позволила мне развить мои идеи от замкнутой системы постмодернистской литературы до более обширных областей американской культуры. Школа изучения Америки и Канады в Ноттингеме приютила меня, когда совершался этот переход, и в особенности мне хотелось бы поблагодарить Дугласа Толлока, Марка Янковича и Дейва Мюррея за оказанную поддержку. Год, пока я был фулбрайтовским стипендиатом в Нью-Йоркском университете, позволил мне погрузиться в повседневную культуру заговора. За это я благодарен Фулбрайтовской комиссии, а также Эндрю Россу и другим участникам программы по американистике в Нью-Йоркском университете, особенно Никхилю Палу Сингху, Бриджет Браун и Алондре Нельсон. Аласдер Спарк, специалист со стажем по конспирологическим теориям и один из организаторов конференции по этой теме, которая состоялась в Колледже короля Альфреда в 1997 году, играл роль щедрой Глубокой Глотки*,[1] посвящая меня в самые разные темы, которые обсуждаются в этой книге, без устали снабжая меня вспомогательными материалами и инсайдерской информацией. За участие в вышеупомянутой конференции и в продолжающемся международном диалоге, посвященном культуре заговора, я также хотел бы поблагодарить Энию Куинн, Ингрид Уолкер Филдс, Пэт О’Доннелл и Джоди Дин. Отрывки из шестой главы были впервые представлены на суд публики на конференции о творчестве Делилло в университете Рутгере в 1998 году, и я особенно признателен за отзывы Джона Макклюра и Скипа Уиллмена. Кроме того, необходимо поблагодарить моих интеллектуальных и социальных партнеров-заговорщиков Джона Плоца, Джона Арнольда, Пола Уитти, Хитер Миддлтон, Мэри-Энн Галлахер, Софи Бриз, Эдда Морриса и Сюзанну Сейлер, а также моих родителей за их неизменную поддержку. Улики, оставленные на месте преступления, указывают на смутное, но несомненное влияние Линдси Портера.

Отрывки из первой главы были опубликованы под названием «А Plague of Paranoia: Theories of Conspiracy Theory since the 1960s» в сборнике «Fear Itself: Enemies Real and Imagined in American Culture» (Nancy Schultz [ed.], West Lafayette: Purdue University Press, 1999, p. 23–50). Вариант третьей главы вышел под названием «Naming the Problem: Feminism and the Figuration of Conspiracy» в журнале Cultural Studies (11 [1997]: p. 40–63) и публикуется с разрешения Taylor & Francis (http://www.tandf. co.uk/journals). Фрагменты шестой главы вышли под заголовком «Everything Is Connected: Underworld\'s Secret History of Paranoia» в журнале Modern Fiction Studies (45 [1999]: p. 811–836, © Purdue Research Foundation) и публикуются с разрешения Johns Hopkins University Press.

Введение

Заговор / Теория

Это эпоха заговоров, эпоха связей, ссылок, тайных взаимосвязей. Дон Делилло. Бегущий пес
Будущему предстоит решить, не больше ли фантастики в моей теории, чем мне было бы приятно признать, и не больше ли правды в фантазиях Шребера, чем это пока кажется остальным людям. Зигмунд Фрейд. Психоаналитические заметки об автобиографическом описании случая паранойи
Неважно, насколько паранойя захватила тебя, — ее всегда будет недостаточно. Секретные материалы
Похоже, что на заре нового тысячелетия конспирологические теории в Америке встречаются на каждом шагу. От «Дж. Ф. К.» к «Секретным материалам», от взрыва в Оклахоме до взрыва самолета рейса 800 компании TWA, от слухов, будто бы ЦРУ распространяет крэк в гетто, до подозрений насчет того, что ВИЧ/СПИД вывели в одной из правительственных лабораторий, — за последние пару десятков лет язык заговора стал типичной чертой политического и культурного ландшафта. Даже первая леди страны сделала ударение на слове «заговор», выступая на национальном телевидении. Во время интервью программе «Today» телекомпании NBC незадолго до того, как ее муж публично признался в скандальной истории с Моникой Левински, Хиллари Родэм Клинтон набросилась на обвинителей президента, заявив, что имеет место «крупный заговор правых, начавшийся против… мужа с того самого дня, как он стал президентом».[2] И хотя эго замечание вызвало массу комментариев и чересчур много насмешек, не в последнюю очередь на радио, тем не менее оно прозвучало вполне в духе времени.[3] Возможность конспирологического объяснения стала считаться само собой разумеющейся (или, по крайней мере, к нему стали цинично апеллировать) повсеместно — начиная от самых мрачных закоулков Интернета вплоть до Белого дома.

Тщательно заготовленная «импровизация» Хиллари Клинтон — показательный признак того, насколько заметным в последние годы стало конспирологическое мышление. Между тем у конспирологических теорий в США давняя история. Можно даже попытаться доказать, что сама республика создавалась в атмосфере страхов и голословных заявлений с обеих сторон, при том, что вожди американской революции были прекрасно обучены разгадывать политические интриги и обман — этому они научились у английской политики. «Они размышляли о них, — пишет Бернард Бейлин, — с нарастающей ясностью — не просто о неверных или даже губительных политических установках, попирающих принципы, на которых зиждется свобода, но о том, что казалось доказательством, свидетельствующим ни о чем ином, как о намеренном нападении на свободу в Англии и Америке, тайком организованном заговорщиками».[4] Предваряя статьей Бейлина обширную подборку американских текстов, объяснявших контрподрывную деятельность с точки зрения заговора, Дэвид Брайон Дэвис задается вопросом: «Возможно ли, чтобы обстоятельства революции заставили американцев считать сопротивление некой темной подрывной силе важнейшей составляющей их национальной идентичности?»[5] Идентичность возникающего государства формировалась под воздействием неослабевающего страха перед зловещими врагами — как реальными, так и вымышленными, как внешними, так и внутренними. Американская история с лихвой навидалась нативистской*[6] демонологии, когда здешние граждане били в набат, встревоженные угрозой в адрес богоизбранной нации: воображение рисовало им диверсионные силы католиков и коммунистов, масонов и повстанцев.

Обычно эти контрподрывные страхи воспринимались где-то на уровне маргинального бреда, как неизменная, но все же незначительная черта американской политической жизни. Однако начиная с 1960-х годов конспирологические теории стали намного заметней, превратившись из излюбленной риторики захолустных паникеров в язык, понятный множеству обыкновенных американцев. А после убийства президента Кеннеди в 1963 году конспирологические теории стали обычным элементом повседневной политической и культурной жизни — не столько случайной вспышкой контрзаго-ворщических нападок, сколько неотъемлемой частью размышлений обычных людей, раздумывающих о том, кго они и как устроен мир. Как гласит народная мудрость, теперь нужно быть немного параноиком, чтобы остаться в своем уме. Некая разновидность пресыщенной паранойи стала нормой как в поп-культуре, так и в популистской политике. Есть постоянная опасность, что эта паранойя выйдет из-под контроля, но в то же время ее сдерживает парадоксальное самоироничное осознание этого диагноза. Я, может, и параноик, рассуждает человек, но это не значит, что они не будут пытаться поймать меня. В наше время конспирологические теории все реже считаются признаком умственного расстройства. Скорее это ироничная позиция по отношению к знанию и вероятностному характеру истины, реализующаяся в риторической плоскости двойного отрицания. Теперь конспирологические теории предстают в качестве симптома, в котором уже заложен диагноз болезни. Риторика заговора воспринимает себя всерьез, но в то же время ко всему, даже к своим заявлениям, она относится с сатирическим подозрением. Чаще всего современная культура заговора отмечена ставшим привычным цинизмом, ибо люди готовы поверить в самое худшее о мире, в котором живут, даже если они демонстрируют ностальгическую доверчивость, пребывая в постоянном шоке оттого, что им приходится обнаруживать, что все на самом деле так плохо, как они подозревают. В этой книге исследуется, каким образом и вследствие каких причин изменившаяся культура заговора за последнюю четверть века обрела такое влияние.

Чаще всего конспиролога представляют одержимым, ограниченным психом, сторонником правых и поборником крайних мер в политике, у которого вдобавок есть опасная склонность считать обычных подозреваемых козлами отпущения. Но за последние десятилетия образы и риторика заговора перестали быть фирменным стилем одних лишь законченных параноиков. Теперь они получили распространение и в аристократической, и в народной культуре и стали частью обыденного мышления. Логика заговора стала источником готовых сценариев как для развлекательной культуры, так и для литературы, начиная с гангстерского рэпа Wu-Tang Clan до романов Дона Делилло. В то же время можно утверждать, что наряду с развитием культуры по поводу заговора, сама культура заговора стала скрытой технологией американской политики, учитывая процесс усиления национальной безопасности за последние полвека. За вторую половину XX века случилось немало событий, в результате которых преследование политических целей тайными средствами стало для политического истеблишмента само собой разумеющимся. Предположение, что заговор есть способ объяснения и в то же время средство из политического арсенала, и очертило то пространство, которое можно назвать «культурой заговора».

В этом исследовании будет показано, что теперь в конспирологических теориях уже не столько выплескиваются паникерские страхи по поводу случайного нарушения привычного хода вещей, сколько находит свое выражение не совсем беспочвенное подозрение о том, что в самом по себе привычном ходе вещей есть доля заговора. Соответственно изменился и стиль культуры заговора: твердая убежденность в существовании конкретного демонизированного врага сменилась циничным и общим ощущением вездесущего — и даже необходимого — присутствия каких-то тайных сил, плетущих заговор в мире, где все связано. Уверенность порождает сомнения, и заговор стал допущением по умолчанию в эпоху, научившуюся никому не доверять и ничему не верить.

Обычно конспирологические теории были направлены на то, чтобы поддержать ощущение, будто бы «нам» угрожают страшные «они», или на то, чтобы оправдать обвинение зачастую невиновных жертв, из которых делали козла отпущения.[7] Однако в последнее время дискурс заговора стал выражать более разнообразные сомнения, а его функции стали более многообразными. В конспирологических теориях заявили о себе сомнения по поводу законности власти в эпоху, когда меньше четверти американцев доверяют своему правительству (для сравнения — пятьдесят лет назад властям доверяло три четверти американских граждан).[8] В конспирологических историях отражается неуверенность в том, как именно развивались события в прошлом, недоверие к тем, кто излагает официальную версию событий, и даже сомнение в самой возможности создать связный отчет, внятно объясняющий причины происшедшего. В этих текстах звучат сомнения по поводу того, кого или что винить в запутанных и переплетающихся друг с другом событиях. Кроме того, в эпоху транснациональных корпораций и глобализованной экономики истории и слухи, замешанные на заговорах, в США отражают сомнения, связанные с той персоной (если таковая вообще имеется), которая определяет судьбу национальной экономики, неуверенные раздумья на тему, что значит быть американцем. Точно так же в риторике заговора воплощается беспокойство о том, контролируем ли мы собственные поступки и, раз уж на то пошло, наш разум и тело. Конспирологический дискурс определяет не только то, где начинается и кончается ответственность каждого, но и пределы нашей телесной идентичности, когда может иметь место вызванная вирусом дезориентация. Из зацикленности на образе заданного врага массовая подозрительность вылилась в общие подозрения, заставляющие верить в существование каких-то сил, замышляющих заговор. По сути, произошел сдвиг от парадоксально безопасной формы паранойи, поддерживавшей идентичность человека, к куда более опасному варианту порождаемой заговором тревоги, вызывающей без конца возвращающееся сомнение во всем и вся. Короче говоря, теперь мы имеем неисчезающую неуверенность относительно принципиальных вопросов, связанных с причинностью, управлением, ответственностью и идентичностью в эпоху, когда уверенность многих американцев в их собственной судьбе и судьбе их государства оказалась под большим сомнением. Различные примеры, приведенные в этой книге, показывают, как начиная с 1960-х годов разительно менялись функции, стиль и значение этих конспирологических страхов.

После первой главы, в которой кратко изложены основные изменения, коснувшиеся стиля и функций конспирологического мышления начиная с 1960-х (на примере анализа романа Пинчона «Вайнленд» [1990]), следуют главы, в которых исследуются отдельные аспекты современной культуры заговора. Вторая глава посвящена убийству Кеннеди, давшему толчок новому стилю культуры заговора. Здесь прослеживается, почему это убийство неизбежно стало двусмысленной поворотной точкой утраты доверия к властям и веры в последовательную причинно-следственную связь, своего рода первичной сценой постмодернистского чувства паранойи. В следующих двух главах прослеживается, как под влиянием логики заговора оформились два новых общественных движения, возникших в 1960-х годах, а именно феминизм и черный активизм. И в том, и в другом случае образы заговора помогли провести анализ основных форм угнетения (сексизма и расизма соответственно), но в то же время стерли различие между буквальным обвинением в заговоре и метафорическим намеком. В следующей главе рассказывается о том, как первоначальные страхи перед завоеванием государства превратились в повседневную панику из-за опасений проникновения вирусов уже в тело человека, ибо люди обнаруживают, что они живут в обстановке риска, распространяющейся на весь мир. В последней главе оценивается, как в культуре заговора воплощаются домыслы о том, что все становится взаимосвязанным, и страх этой тотальностью. Далекие от установки на устаревшее и упрощенное понимание причинности, современные конспирологические теории стали в популярной форме отражать передовые представления о причинно-следственных связях, построенных на теории хаоса и сложных систем. Анализ романа Делилло «Подземный мир» (1998) сводит все эти вопросы воедино. Далее во Введении мы остановимся на различных теориях, посвященных теории заговора, которые получили распространение в последнее время. Речь пойдет о том, что для объяснения новых проявлений культуры заговора, описанных в этом исследовании, необходим и новый подход.

Научное паникерство и массовая паранойя

Заметная роль, которую конспирологические теории играют в американской политике и культуре, вызвала массу озабоченных дискуссий в последние годы, не последней причиной которых послужил взрыв в Оклахоме и появившиеся после этого паникерские разоблачения, связанные с ростом числа параноидальных владельцев оружия. В добавление к кажущемуся бесконечным наплыву телевизионных документальных фильмов, с чувством смакующих одни и те же старые теории и персоналии во имя заинтересованного расследования, появились многочисленные редакционные статьи в газетах и темы номера в журналах от Newsweek до Z Magazine во Всемирной паутине, в которых делались попытки поставить диагноз духу времени.[9] Одновременно с этими примерами кабинетной социологии появился ряд научных трудов, посвященных различным аспектам культуры заговора. Многие из этих популярных и научных исследований роднит настойчивое стремление осудить и опровергнуть культурную логику паранойи.

Самым масштабным из последних научных исследований стала работа Дэниэла Пай пса «Заговор: Откуда взялся параноидальный стиль и почему он процветает». Автор обозревает господствующие на Западе страхи, связанные, главным образом, с еврейским заговором и тайными обществами со времен Крестовых походов и до наших дней. В книге, в основу которой положено предыдущее исследование Пайпса, посвященное конспирологическим теориям на Ближнем Востоке, приводятся многочисленные примеры случаев с козлом отпущения, сформировавшими западную историю. По мнению автора, большинство подобных случаев подогревались антисемитизмом. Пайпс подчеркивает, что под термином «конспиративизм», левый ли он или правый, он подразумевает абсолютное зло. «В период между двумя мировыми войнами, — объясняет он, — вожди привели конспиративизм к власти в России и Германии, а затем использовали его для оправдания агрессивных кампаний с целью территориальной экспансии».[10]

Исследование Пайпса написано в традициях классической работы Ричарда Хофштадтера «Параноидальный стиль в американской политике». В этой статье Хофштадтер утверждает, что «параноидальный стиль» — регулярная черта американской политики. Автор описывает вспышки демонологической лихорадки в истории Америки, начавшейся накануне создания республики, далее прослеживает подъем таких движений, как антимасонство и антикатолицизм в XIX столетии и переходит к антикоммунизму в XX веке. И в каждом случае, утверждает автор, конспирологические теории — это опасные и искаженные, если не ошибочные от начала до конца, представления об исторических собы тиях. Вместе с тем в статье неоднократно отмечается, что в конспирологических теориях, по крайней мере в некоторых из них, может содержаться зерно истины. Хофштадтер признает, что «параноидальное произведение начинается с доли оправданных соображений». Он допускает, к примеру, «что в защиту антимасонов есть что сказать».[11] Но, продолжает Хофштадтер, «параноидальный стиль» отличается от более традиционной науки свойственным ему «довольно странным скачком в воображении, который неизменно совершается в некий решающий момент в ходе изложения событий» (PS, 37). Так что при последнем рассмотрении «параноидальный стиль» оказывается признаком «искаженного суждения», и Хофштадтер признается, что используемая им терминология неизбежно оказывается «уничижительной» (PS, 5). В том же духе Пайпс предупреждает читателей, что он имеет дело «не с культурной элитой, а с арьергардом культуры, не с отборными творениями разума, а с отбросами мышления».[12]

Сходным образом в книге Роберта Робинса и Джеральда Поста «Политическая паранойя: Психополитика ненависти» на многочисленных примерах из сферы политики и общественной жизни прослеживается влияние паранойи. Здесь приводятся краткие биографии и исторические зарисовки (от Джима Джонса до Пол Пота), и в каждом эпизоде выясняется, что именно паранойя повинна в самых худших эксцессах в истории человечества. Немного странно то обстоятельство, что вслед за Пайпсом авторы втягиваются в совместную дискуссию по поводу того, какому режиму — Гитлера или Сталина — паранойя была свойственна в большей степени, и какой из них привел к более разрушительным последствиям (Пайпс и Робинс с Постом сходятся на том, что все-таки режим Сталина, если ориентироваться на итоговое количество жертв).

Авторы «Заговора» и «Политической паранойи» приходят к выводу: когда в политике господствует параноидальный стиль, лучше нам быть начеку. Они настаивают на том, что конспирологическое мышление больше не представляет реальной угрозы в США и что его самые опасные крайности нужно искать либо в прошлом, либо в других странах (Пайпс, к примеру, выделяет Ближний Восток как регион, особенно тяготеющий к параноидальному стилю). Впрочем, другие комментаторы утверждают, что культура паранойи по-прежнему представляет серьезную политическую угрозу в Америке, даже если она и не ведет напрямую к геноциду, связанному с именами Гитлера и Сталина. Так, например, Чип Берлет из Political Research Associates — известный и неутомимый борец с превращением меньшинств в козла отпущения, чем грешат ультраправые организации. Вместе с такими организациями, как Southern Poverty Law Center, Берлет следит за деятельностью военизированных формирований и неонацистов, осуждая заманчивую, но пагубную тягу к конспирати-визму. «Конспирологический поиск козла отпущения, — пишет Берлет, — глубоко вплетен в американскую культуру, и это, похоже, наблюдается не только на правом политическом фланге, но и среди сторонников центра и левых». Это вам не «преступление без жертв», предупреждает Берлет.[13]

В отличие от большинства комментаторов, Элейн Шоуолтер в своей книге «Истории: Эпидемии истерии и современная культура» прослеживает известные события и тенденции современности, которые в целом не являются политическими по своей сути, но тем не менее активно обсуждаются в сфере общественной жизни. Шоуолтер предлагает ряд примеров современных «эпидемий» истерии от синдрома войны в Заливе до панических страхов перед похищением инопланетянами, — когда пациенты апеллируют к заговору, автор же настойчиво называет психическим расстройством. Проявляя сострадание к реальным психическим страданиям этих людей, Шоуолтер, тем не менее, резко осуждает их склонность считать какие-то внешние заговоры причиной их личных проблем. Она прямо заявляет, что «в наше время больные истерией во всем винят внешние источники: какой-нибудь вирус, химическое оружие, заговор сатанистов, проникновение пришельцев, — называя их причиной проблем с психикой».[14] Как и Пайпс, Робинс и Пост, Шоуолтер считает готовность верить в конспирологические объяснения совершенно обычным образом массового мышления в эпоху усиливающегося общего легковерия.

Эти исследования сообща обнаруживают следы конспирати-визма чуть ли не в каждую эпоху и почти во всех аспектах американской культуры и вдобавок предупреждают о невиданной способности массовой паранойи разжигать ненависть. Впрочем, можно утверждать, что стремление найти доказательства кон-спиративизма, скрывающегося за всеми главными событиями всемирной истории, само по себе рискует обернуться теорией, обобщающей конспирологические теории. Чем больше мы узнаем о зловещей способности конспирагитвизма проникать повсюду, тем больше он становится не просто мощной идеологией, а таинственной силой со скрытыми намерениями, подчиняющей себе разум отдельных людей и даже целые общества. В глазах Пайпса, Робинса и Поста конспиративизм является страшной силой, которая порождена чертовски соблазнительной демагогией могущественных руководителей и в которую обманом заставляют верить массы. Кроме того, к этой порожденной кон-спиративизмом разновидности интеллектуальной истории факт, что распространение параноидального мышления называется «эпидемией» (Робин и Пост) или «чумой» (Шоуолтер), также выставляет это мышление в виде необъяснимой и практически непреодолимой силы, проникающей в невинные умы.

Своей критикой опасных бредней поли гиков-параноиков, их сторонников, а также влияния массовой культуры, повергающей сознание в ступор, в конце концов эти комментаторы воспроизводят тот самый образ параноидального мышления, который они всеми силами стремятся заклеймить. Перечисляя характерные черты параноидального стиля, они идут по пути параноидальных политических брошюр, цель которых создать наделенный злодейскими чертами образ врага (в духе «как-донести-на-соседа-коммуниста»). Эти авторы пишут о том, что по-настоящему нам стоит бояться дальнейшего распространения массовой паранойи. Обращаясь к термину «конспиративизм», Пайпс представляет теорию заговора в виде зловещей идеологии, родственной коммунизму, с которой точно так же необходимо без устали бороться ввиду ее надвигающейся угрозы. «Конспиративизм ухитряется проникать в сознание самых бдительных и умных людей, — предупреждает нас Пайпс, — так что стремление не давать ему хода означает непрерывную борьбу, в которую я приглашаю вступить и читателя».[15] Конспиративизм становится демонизированной и материализованной сущностью, на которую можно навесить большую часть всех неприятностей, имевших место в истории. Причастность научного паникерства к распространению массовой паранойи налицо.

Обобщая эти опасения в связи с нарастающей общей доверчивостью, в предисловии к карманному изданию своих «Историй» Шоуолтер пишет о том, что «предстоит пройти долгий путь, прежде чем эпидемии легковерия, суеверий и истерии пойдут на спад».[16] Пайпс в свою очередь срывает злобу на Всемирной паутине как современном источнике конспиративизма, поскольку сама ее технология, по его утверждению, гипнотизирует пользователей, пробуждая в них излишнюю доверчивость. Эти исследования созвучны другим появившимся в последнее время научно-популярным работам, участвующим в скептическом разоблачении общих заблуждений, начиная с работы Карла Сагана «Мир, населенный демонами» и заканчивая книгой Майкла Шермера «Почему люди верят в странные вещи».[17] Во многих отношениях поливание грязью массовой параноидальной доверчивости напоминает интеллектуальные нападки эпохи 1950-х годов на отупляющее воздействие «масскульта», фактически конспирологическую теорию, объясняющую, как массы становятся жертвой обмана не только вождей тоталитарных режимов, но и индустрии развлечений.[18] Однако более поздние атаки на конспиративизм не ограничиваются осуждением оболваненных масс и правых паникеров. Так, Пайпсом движет ощущение, что левые слишком легко отделались от этой критики (отсюда берется его желание поведать о злодеяниях Сталина). Вспоминая резкую критику времен культурных войн по поводу тайного просачивания в университеты штатных радикалов начиная с 1960-х, он пишет о том, что со временем определенная конспиративистская и ангиавторитарная позиция стала для научного сообщества и либеральных массмедиа нормой. И действительно, Пайпс считает весь марксистский проект по существу конспирологическим по причине объединения собственников в борьбе с рабочими. Пайпс спорит с тем, что кажется ему невнятным политическим расшаркиванием склоняющихся влево критиков, с которыми, на его взгляд, нужно быть поосторожнее. Возвращаясь к другому фавориту культурных войн, Робинс и Пост точно так же набрасываются на литературную теорию деконструкции за то, к примеру, что она склонна (как, на их взгляд, это имеет место в фильме Оливера Стоуна «Дж. Ф. К.») размывать границу между истиной и ложью. Подобная культурная практика подвергается критике за то, что она ослабляет эпистемологический иммунитет аудитории, делая ее уязвимой к заражению паранойей. Утверждение, что и левые и правые стали относиться к конспирологическому мировоззрению как к чему-то само собой разумеющемуся, без сомнения, можно чем-то оправдать (хотя, как следует из первой главы нашей книги, в мире культуры заговора уже не имеет смысла делить политический спектр на правых и левых). Вместо того чтобы просто еще больше обвинять конспирологическое мышление, упрекая не только обманутые массы, но и так называемых штатных радикалов, было бы разумнее попытаться исследовать, почему прежде крайние взгляды стали мейнстримом и обрели популярность.

Все перечисленные авторы говорят о том, что конспирологические теории были, есть и будут весьма губительной формой убеждений. Они единодушно считают, что ответственность за развенчание параноидального стиля всегда и везде лежит на интеллектуале. В конечном счете понимание истинных причин или значения «эпидемии паранойи» волнует их меньше, чем стремление помогать в предотвращении ее вспышки. В отличие от всех этих текстов данное исследование отталкивается от того, что современное конспирологическое мышление действительно может возникать из заблуждений и быть опасным, но в то же время оно может служить необходимым и порой даже креативным ответом на быстро меняющуюся обстановку в Америке, что мы и наблюдаем, начиная с 1960-х годов. Короче говоря, культура заговора обеспечивает быстрое повседневное эпистемологическое решение зачастую неподатливых сложных проблем. Следовательно, задача заключается не в том, чтобы осуждать, а в том, чтобы попытаться понять, почему логика заговора стала привлекательной для различных областей американской культуры и как она влияет на рассуждения людей о причинности, управлении, ответственности и идентичности. И хотя они рьяно взялись бы отрицать, что конспиративизм можно считать креативным явлением, Пайпс, Робинс и Пост, вероятно, согласились бы с тем, что в наше время конспиративизм в США перестал причинять вред. В книгах этих авторах речь идет о том, что параноидальный стиль стал всего лишь культурным феноменом, а значит, и потерял свое значение, поскольку ввиду отсутствия крупных жертв, исчисляющихся тысячами, если не миллионами людей, вспышки популистской паранойи вряд ли дойдут до такого размаха. Однако в этом исследовании будет показано, что значение конспирологического мышления все больше возрастает, несмотря на его поворот в сторону культуры — или, быть может, даже вследствие этого.

Опровержения

Использование понятия «эпидемия паранойи» отражает стремление не только осудить, но и опровергнуть, а также исправить, дабы вылечить эту напасть. Статьи Карла Поппера о «конспирологической теории общества», написанные в 1940–1950-е годы, стали лишь первыми в длинной череде опровержений конспирологического мышления с теоретической точки зрения. Поппер настаивает на том, что, хотя время от времени успешные заговоры, без сомнения, имели место, чаще всего в истории действуют случайности и комбинация абстрактных сил, чем согласованные усилия отдельных заговорщиков. По определению Поппера, конспирологическая теория общества — это «точка зрения, согласно которой все, что бы ни случилось в обществе, включая такие явления, которые, как правило, людям не нравятся: война, безработица, нищета, дефицит, — считаются результатом непосредственного замысла неких могущественных личностей или группы людей».[19] Поппер отвергает подобную картину исторических причинно-следственных связей, доказывая, что «конспирологическая теория общества не может быть достоверной, ибо, в противном случае, это равносильно утверждению, что все события, даже те, что на первый взгляд не кажутся кем-либо запланированными, являются ожидаемым результатом действий людей, в них заинтересованных».[20]

В важной статье о параноидальном стиле в революционной Америке Гордон Вуд утверждает, что конспирологические теории, бытовавшие в XVIII веке и рисовавшие мелкие группы заговорщиков, тайно влияющих на ход общественной жизни, были во многом созвучны тогдашним более широким представлениям о движущих силах истории. Тем не менее, как и Поппер, Вуд настаивает на том, что конспирологи XX века все извратили. Он утверждает, что в XIX веке с развитием общественных наук, рассматривавших историю скорее как результат действия абстрактных сил, а не отдельных заговорщиков, толкование событий в конспирологическом духе «стало все больше казаться примитивным и странным».[21] Тот факт, что конспирологические теории уцелели и в XX веке, продолжает Вуд, можно объяснить лишь за счет «умственных отклонений, параноидального стиля, характерного для психического расстройства», к которому склонны маргиналы и бесправные люди. Вуд пишет, что «после возникновения современной социологии» объяснение событий с помощью конспирологических теорий стало «еще более упрощенным»:


В нашем постиндустриальном, насыщенном наукой обществе те, кто продолжает объяснять сочетания событий сознательной человеческой хитростью, скорее всего, будут отнесены к особым категориям людей, возможно маргиналам, удаленных от центров власти, не способных понять концепции сложных причинно-следственных связей, которые предлагают мудрые социологи, и не готовых расстаться с желанием упростить и прояснить моральную оценку событий.[22]


В итоге Вуд приходит к выводу, что конспирологи просто-напросто не понимают хода исторического развития. Эту точку зрения можно встретить в многочисленных журнальных статьях и научных исследованиях. Однако, как будет видно из примеров, приведенных в этой книге, в наше время конспирологические теории выражают повсеместную утрату доверия к этим самым «мудрым социологам», равно как и к их модели исторических причинно-следственных связей. Своими непростыми и зачастую противоречивыми «концепциями сложных причинно-следственных связей» в нашем «постиндустриальном, насыщенном наукой обществе» теории заговора вместе с такими новыми науками, как экология и теория хаоса, теперь бросают серьезный вызов традиционным моделям исторического развития. Отсюда следует, что конспирологические теории последних десятилетий тяготеют не столько к тому, чтобы питать банальную внутреннюю убежденность, сколько укреплять усиливающиеся сомнения и неуверенность по поводу даже самых общих предположений о Том, Что Происходит На Самом Деле.

Определения

После разоблачений конспиративной деятельности правительственных организаций, всплывших на волне Уотергейта в середине 1970-х годов, априорный отказ от конспирологической теории стал для многих американцев менее убедительным. И в самом деле, как об этом более подробно говорится в первой главе, квазипараноидальную герменевтику подозрения в настоящее время многие американцы, в том числе и научное сообщество, принимают как должное. Впрочем, тех, кто настаивает на обвинениях в параноидальном стиле, редко удается переубедить на том основании, что, коль скоро отдельные конспирологические теории оказались правдой, значит, все конспирологическое мышление больше нельзя приравнивать к бреду. Они настаивают на том, что разоблачения, подобные Уотергейту или операции «Иран-контрас», не служат доказательством какой-то сумасшедшей теории заговора, а являются плодом особых журналистских расследований. Если какая-то конспирологическая теория оказывается верной, то она уже описывается как прозорливый исторический анализ (и наоборот, если историческая теория оказывается безосновательной, ее нередко причисляют к теориям заговора и отказываются от нее). Все дело, разумеется, в том, что практически никто в открытую не говорит, что вери г в некую теорию заговора как таковую. К примеру, те, кого обвиняют в том, что они отстаивают конспирологические теории, касающиеся гибели Дж. Ф.К., настойчиво утверждают, что они расследуют убийство президента, а вовсе не являются любителями заговоров. Получается, что в конспирологические теории верит кто-то другой.

Для многих комментаторов конспирологические теории по определению замешаны на обмане, являются упрощенческими и вредными, а все, что не соответствует этим характеристикам, уже не считается конспирологической теорией. Поэтому неудивительно, что при таком подходе теории заговора почти автоматически попадают под критический разгром. Так, Робинс и Пост настаивают на том, что, хотя подозрительность сама по себе и может обладать адаптивной полезностью (этот термин позаимствован ими из эволюционной психологии), параноидальная подозрительность — это плохо.[23] С той же прямотой дает определение теории заговора и Пайпс (не в последнюю очередь потому, как мы уже знаем, что тем самым он подсовывает читателю руководство, помогающее обнаружить вирус паранойи, который необходимо искоренить из иммунной системы тела политики).

Пайпс разбивает все конпспирологические теории на две группы: «мелкие конспирологические теории», которые питаются страхом перед людьми, пытающимися вырваться вперед на каком-то местном уровне, и «мировые теории заговора», где речь идет уже о страхах перед политическим господством некой враждебной силы, нацелившейся на весь мир.[24] Пайпс повторяет определение Хофштадтера, рассматривая параноидальный стиль не столько как склонность «то гут, то там видеть заговоры в американской истории», а как веру в ««обширный» или «гигантский» заговор как движущую силу исторических событий» (PS, 29, курсив автора). Поскольку мелкие теории заговора (и даже некоторые мировые) не приводят к измеряемым политическим злодеяниям, Пайпс и другие комментаторы заранее исключают те разновидности конспирологических теорий, которые способны поставить под сомнение их модель теории заговора.

Сам по себе термин «конспирологическая теория» часто звучит уже как оскорбление, обвинение в плоском, твердолобом мышлении на грани умственного расстройства. Стоит какую-нибудь концепцию назвать конспирологической, как дискуссия на этом зачастую и заканчивается. И все же одна из задач настоящего исследования заключается в том, чтобы проследить, как и почему отдельные представления об исторических событиях и повседневной жизни становятся конспирологическими теориями и переходят в разряд параноидальных, тогда как другие — нет. Вместо того чтобы подходить к конспирологии с золотым стандартом рациональности, которой им будет зачастую не хватать, целесообразнее попытаться понять, как они работают в качестве едва сформулированных подозрений по поводу того, кто контролирует ход событий в мире, где все становится взаимосвязанным. В отличие от ограниченных определений теории заговора, которых придерживается большинство комментаторов, в этой книге рассматривается широкий спектр представлений о конспирологических теориях, начиная с тщательно разработанных теорий до нестойких подозрений о каких-то тайных силах. Некоторые из этих форм повседневной конспирологии едва ли относятся к теориям заговора в их традиционном понимании. Заданного набора признаков, по которым можно установить принадлежность какой-либо точки зрения к конспирологической теории, не существует, так что во многих случаях какие-то взгляды становятся конспирологическими лишь на том основании, что от них отказались. На самом деле одним из важнейших сдвигов в функции и формате конспирологического мышления за последние десятилетия стал переход от целенаправленного продвижения отдельных демонологических концепций к более изменчивой и противоречивой риторике паранойи, пронизывающей всю повседневную жизнь и культуру.[25]

Поправки

В ряде дискуссий конспирологические теории осуждаются не только априори или по теоретическим соображениям, но и на основе фактов. Сторонники этого подхода объясняют, что параноидальное мышление так опасно привлекательно потому, что в нем присутствуют все ловушки самой настоящей научной работы (не в последнюю очередь обилие сносок), но вместе с тем напрочь отсутствуют научная строгость и достоверность. Так, Шоуолтер предупреждает, что соблазн параноидального мышления подрывает «уважение к доказательству и истине».[26] Пайпс доходит до того, что, стремясь строго разграничить подлинную научность и псевдонаучность конспирологических теорий, в своей библиографии пишет названия всего, что относится к последним, с маленькой буквы, что иногда приводит к странным результатам. Так, он считает, что марксизм подкрепляется теорией о капиталистах, участвующих в заговоре против рабочего класса или, согласно более поздним версиям, против третьего мира. Поэтому работа Иммануила Валлерстайна по теории мировых систем набрана у Пайпса тем же шрифтом, что и «Протоколы сионских мудрецов».

Хотя настойчивое стремление Пайпса следить за четким разделением допустимого и параноидального доходит до крайности (можно даже сказать до параноидальной крайности), многие другие авторы точно так же стараются не просто анализировать и критиковать, но и исправлять заблуждения параноидального мышления. В своем анализе вспышек истерии Шоуолтер старается выявить ошибочные толкования, бытующие в медицинской литературе и подхваченные больными, страдающими синдромом хронической усталости, а также фактические неточности, распространяемые сторонниками существования «синдрома войны в Заливе». Но попытка Шоуолтер отрицать синдромы была плохо воспринята обеими группами. Точно так же Пайпс посвящает внушительную часть своей книги рассказу о том, Что Было На Самом Деле, скажем, во время русской революции, чтобы показать, что марксизм-ленинизм основывается на параноидальном мировоззрении. Порой «Заговор» Пайпса и «Политическая паранойя» Робинса и Поста читаются как учебники по истории, в которых содержатся краткие обзоры событий с XIV века до наших дней. Это стремление переписывать историю современного мира в духе справочного пособия для начинающих достигает своего причудливого апогея в работе Грегори Кэмпа «Торгуя страхом: Теории заговора и паранойя последних дней». Эта книга отражает попытку религиозного ученого одновременно представить и анатомию и опровержение современного конспирологического мышления правых христиан, и большую часть этих 288 страниц занимает сокращенное изложение американской истории от революции до речей президента Буша о «новом мировом порядке».[27]

На фоне навязчивого стремления все исправить и раскритиковать трудно понять, на кого рассчитаны эти книги. Шоуолтер, к примеру, пишет в живой популистской манере интеллектуала-публициста, обращающегося к так называемому образованному читателю, тогда как Робинс и Пост говорят благоразумным гоном, каким обычно выдаются рекомендации полиции (они действительно работали консультантами в нескольких американских агентствах). Учитывая, что в целом эти работы по конспирологическим теориям возникли в научном сообществе и ему же адресованы, может быть, нам стоит задуматься, почему авторы этих книг считают своим долгом исправить и осудить неправильные представления, которые, по их разумению, зачастую являются непростительными. Так уж их предполагаемой аудитории не нужно напоминать, что евреи не собираются захватывать власть над миром, а правительство США не находится в сговоре с маленькими серыми пришельцами? Может показаться, что читателям, на которых рассчитаны эти работы, едва ли нужны подобные уточнения. Более того, подлинный объект их насмешек — кажущиеся доверчивыми массы — вряд ли излечится от своего бреда столь кратким опровержением любимых теорий. «Истории» Шоуолтер, к примеру, были встречены градом оскорблений (включая смертельные угрозы в адрес автора) со стороны тех, кто страдает синдромом хронической усталости и «синдромом войны в Заливе»: содержательные опровержения их заявлений, с которыми выступила Шоуолтер, их ничуть не переубедили.[28]

Уничижительная оценка конспирологического мышления исходит из предпосылки, что повсеместная борьба с невежеством — это долг публичного интеллектуала. Так, Робинс и Пост спорят с книгой Патрисии Тернер об истории и бытовании конспирологических слухов в афроамериканских общинах.[29] Она утверждает, что конспирологические теории в культуре чернокожих являются распространенным и стратегически устойчивым способом осмысления более широких социальных процессов, таких, например, как экономический, медицинский и экологический расизм, а также консюмеризм и контроль корпораций за научным познанием. Тернер пишет о том, что городские легенды о заговорах необходимо рассматривать не как фактологическое описание событий, но скорее как переосмысленные истории, символически перекликающиеся с условиями повседневной жизни жителей черных общин. Робинс и Пост полемизируют не столько с интерпретацией, которую дает Тернер этим конспирологическим повествованием, а с ее отказом «критически осудить их или определить их возможную деструктивность».[30] Они возмущены тем, что «один из ведущих ученых», признав «ложность подобных слухов», тем не менее настаивает на том, что в них проявляется протест против консюмеристской культуры, например. С их точки зрения, публичный интеллектуал должен помогать избавлять мир от «вируса паранойи» всеми доступными ему средствами*. Но пока мы не поймем, почему культура заговора привлекает так много людей, вряд ли нам удастся одолеть ее худшие крайности (или хотя бы задушить ее творческую иронию). Уяснить, почему нормальные люди верят в странные вещи, сложнее, но в конечном итоге намного продуктивнее, чем пытаться опровергать их странные убеждения, категорически настаивая на правильной версии событий. Кроме того, Робинс и Пост предупреждают, что из-за распространенного «нежелания в определенной части белой медиаэлиты публично критиковать лидеров чернокожих, параноидальные заявления, касающиеся черных, допускаются — или проходят без всяких возражений — до такой степени, как никакие другие, им подобные».[31] Но если многие афроамериканцы не доверяют официальным лицам и экспертам (не говоря уже об их понятном недоверии к «белой медиаэлите»), то никакого толку от порицаний «одного из ведущих ученых» не будет. Вместо того чтобы сокрушаться из-за того, что афроамериканцев можно одурачить так, что они поверят в эту чепуху, было бы правильней задаться вопросом, почему другие, более традиционные объяснения настолько малопривлекательны. Признавать риторическую функцию конспирологического мышления — или хотя бы не осуждать его — еще не значит пропагандировать подобные взгляды.

Параноидальный стиль

Если стремление указать на ошибочность конспирагивизма отчасти мотивировано общим ощущением интеллектуальной ответственности, оно, помимо прочего, продиктовано формальной необходимостью продемонстрировать абсурдность конспирологических убеждений вплоть до выявления симптоматического диагноза. Как повелось с ключевой статьи Хофштадтера, самая расхожая теория конспирологических теорий состоит в том, что они являются признаком паранойи. В каждом случае дается общее психологическое объяснение, почему людей привлекают конспирологические описания исторического процесса. Справедливости ради надо отметить, что Хофштадтер и его последователи всеми силами указывают на то, что они не имеют в виду «паранойю» в клиническом смысле этого слова.[32] Так, Хофштадтер утверждает следующее:


…между параноидальным оратором на политической сцене и клиническим параноиком есть существенная разница: хотя оба они склонны к горячности, сверхподозрительности, повышенной агрессивности, напыщенности и трагизму в самовыражении, клинический параноик считает, что враждебный и заговорщический мир, в котором, как ему кажется, он живет, действует именно против него, тогда как выразитель параноидального стиля полагает, что этот мир действует против нации, культуры, образа жизни, чья участь связана не только с ним одним, но с миллионами других людей (PS, 4).


В похожей манере Пайпс признает, что, как и Хофштадтер, он не имеет в виду клиническое описание диагноза паранойи. Тем не менее он не преминул заметить, что в случае со многими политическими руководителями их конспиративистская политика нередко сопровождается их личной паранойей. Робинс и Пост (кстати, последний из них является врачом-психологом) тоже беспокоятся по поводу буквального и метафорического определения паранойи. Они предлагают психобиографии вождей, которые были клиническими параноиками (вдобавок с отсутствовавшим доминирующим отцом и необходимостью изгнания внутренних демонов в случае со Сталиным), но вместе с тем и более общие описания того, как политическая паранойя проникает в различные общественные группы и нации. Но насколько буквально следует воспринимать такой диагноз? Люди, которые верят, что заговоры — это движущая сила истории и что группу, к которой они принадлежат, преследуют, действительно параноики или они просто похожи на настоящих пациентов психбольницы? Если у отдельных параноиков инверсия и проекция вытесненных в подсознание желаний помогает сохранить оказавшееся под угрозой «я», то что этому «я» соответствует в какой-нибудь социальной группе или нации? На какой психоаналитической теории паранойи основывается этот культурологический диагноз? Если подразумевается, что речь идет о фрейдистском психоанализе (на что могло бы указывать использование модели проекции), то как насчет утверждения Фрейда о том, что паранойя является результатом инверсии и воплощения подавляемой мужской гомосексуальности?

Далеко не ясно, какую аналитическую функцию выполняет вынесение диагноза паранойи культуре заговора. Это стало почти избитым приемом — называть параноиком любого человека или параноидальным любой культурный феномен, тяготеющий к каким-нибудь скрытым намерениям. Похоже, что приклеивание ярлыка «параноидальный» стало пустым порочным описанием под глянцем научной строгости: параноик — это тот, кто (помимо прочего) верит в конспирологические теории, или, наоборот, причина, по которой люди верят в теории заговора, кроется в том, что они параноики.

Представления о вспышках массовой паранойи, по крайней мере, дают название склонности людей искать козла отпущения, которого можно обвинить во всех неприятностях, но вслед за Шоуолтер можно было бы назвать это явление истерией и вместе с тем ни на шаг не приблизиться к объяснению того, откуда берутся эти вспышки конспирологического мышления в данный момент истории. Для Пайпса, как и для Робинса и Поста распространение культуры заговора в Америке всего лишь «модный» способ «приятно пощекотать нервы», которым пользуются те, кого следует остерегаться, с тем намеком, что в качестве моды эти вещи приходят и уходят по своей воле. «Развлекательный конспиративизм, — предупреждает Пайпс, — во многом возбуждает искушенных людей так же, как секс для развлечения».[33] Шоуолтер в свою очередь указывает на своеобразную лихорадку конца века или тысячелетия, тогда как другие авторы в усилении существующих тенденций винят распространение Интернета. Но эти объяснения еще дальше уводят от ответа на вопрос, что делает конец определенного столетия подвластным паранойе? И откуда берется склонность к паранойе, которую киберпространство лишь обостряет? Для большинства этих комментаторов истоки массовой паранойи остаются загадкой, а сама она как трансисторическое психическое отклонение окутана ореолом тайны. Массовая паранойя подобна вирусу чумы, который никогда не исчезает из общества и способен вызвать эпидемию в любой момент практически без предупреждения и без причины. Одна из задач данного исследования, однако, и состоит в том, чтобы понять, почему культура заговора принимает такие разнообразные формы именно в этот конкретный момент времени.

Диагноз «паранойя» — даже если он ставится не отдельному человеку, а группе людей — по-прежнему предполагает, что конспирологические теории не просто построены на заблуждениях, а является признаком того, что общество поражено болезнью, которой нужно посочувствовать и по возможности вылечить. При всем стремлении Шоуолтер показать, что умственная болезнь не означает нравственного падения, в итоге все равно получается, что люди, которые верят в такие вещи, как похищение пришельцами и жестокие сатанинские ритуалы, не просто введены в заблуждение, а на самом деле больны и нуждаются в помощи. Хотя применительно к отдельным конспирологам этот диагноз, возможно, и справедлив, но по отношению ко многим другим людям, склонным к конспирологическому дискурсу, он далеко не убедителен. Одна из причин его неубедительности заключается в том, что для многих людей участие в культуре заговора неравнозначно фанатичной вере, поддерживающей устойчивое бредовое мировосприятие, но объясняется временной и зачастую противоречивой тягой к нетрадиционным объяснениям, касающимся действия тайных сил. Более того, даже если этот диагноз иногда и применим по отношению к отдельным людям, ставить диагноз целой культуре, поддавшейся параноидальному стилю, имеет мало смысла. Если, к примеру, подавляющее большинство американцев верит, что с убийством Кеннеди связан какой-то заговор, что нам даст патологическая оценка этой точки зрения, ставшей если не верой, захватившей все общество, то уж точно далеким-от-нездорового предположением?

Диагноз «паранойя», употребляемый в буквальном или метафорическом смысле, становится еще более проблематичным в последние десятилетия, поскольку предполагаемые больные, подхватившие эту культурную заразу, сами стали перенимать диагностический язык, на котором раньше говорили лишь научные комментаторы. Какие-то заговоры, без сомнения, действительно имели место в истории Соединенных Штатов. Также не будет преувеличением сказать, что конспирологические теории в той или иной форме заявляли о себе на протяжении всей американской истории. Тем не менее по-настоящему новой и отличительной чертой стало возникновение в послевоенные годы самого понятия конспирологической теории, которое служит признаком «параноидального» мышления. Хотя (согласно Оксфордскому словарю английского языка) словосочетание «конспирологическая теория» [conspiracy theory] впервые отмечено в какой-то экономической статье 1920-х годов, широко употребляться оно стало лишь во второй половине XX столетия. Как мы уже видели, Карл Поппер использовал свой внушительный интеллектуальный вес, чтобы отточить определение заговора для более убедительной критики конспиративистских допущений. Хотелось бы заметить, что начиная с 1960-х годов понятие конспирологической теории как формы неверного исторического объяснения было признано, названо, теоретически осмыслено, широко обсуждалось, использовалось, было спародировано и, наконец, стало общеупотребительным. Действительно, термин «теория заговора» впервые вошел в дополнение к Оксфордскому словарю английского языка лишь в 1997 году, что стало в каком-то смысле запоздалым, но вместе с тем своевременным индикатором его широкого употребления.

Культура заговора стала на удивление рефлексивной, вобрав в себя ту терминологию, которую на нее навешивали прежде. Своего логического завершения этот процесс достиг в фильме «Теория заговора» (1997) с Мелом Гибсоном и Джулией Робертс в главных ролях. Хотя до этого в Голливуде уже снимались картины, построенные на сценариях о заговоре и даже на теориях заговора, создатели этого фильма сочли необходимым и выгодным осознанно разрекламировать содержание картины залитой неоном буквальностью, назвав свое творение не «Заговором», а именно «Теорией заговора». Как обещает название, фильм поднимается на новый уровень саморефлексирующей мудрости (в понимании Голды Мейер), согласно которой даже у параноиков есть враги.[34] Похоже, что, выставляя свой разоблачающий характер, фильм заранее отбивается от любых возможных упреков в легкомысленной уступке логике паранойи. Название фильма, видимо, обещает и теорию заговора, и пояснение к самой логике конспирологического мышления.

Если в прошлом политическое обвинение в форме конспира-тивистского заявления можно было отразить заранее, назвав его сторонников параноиками, то в последние десятилетия наблюдается углубляющееся знакомство с языком симптоматологии внутри массовой культуры заговора. Таким образом, «параноидальные» тексты, отражающие усиливающуюся саморефлексию, начали сами усваивать способы прочтения, традиционно к ним применявшиеся, стали предвосхищать и обезоруживать авторитет экспертной критики. Если сериал «Секретные материалы», по утверждению многих знатоков, является симптомом недавнего крена в сторону паранойи в американском обществе, то вместе с тем этот фильм выглядит изощренным и ироничным диагнозом этого бедствия. Точно так же романы Уильяма Берроуза на тему боди-хоррора нужно рассматривать не как извращенную проекцию подавляемого гомосексуального влечения (как в классическом фрейдистском диагнозе паранойи), а как серию стратегических и фантастических воплощений наихудших страхов традиционного общества перед гомосексуальностью, наркотической зависимостью и болезнью. В сущности, произведения Берроуза, как и другие распространенные формы культуры заговора начиная с 1960-х, переносят акцент с психологии заговора на конспирологическую теорию об институте самой психологии.

Финальный раунд этого герменевтического поединка начинается в тот момент, когда те, кого обвиняют в паранойе, переводят стрелки на своих обвинителей, спрашивая у них, кому выгодны подобные симптоматические толкования. Так, Шоуолтер усердно доказывает, что убежденность в теориях заговора вокруг взрыва в Оклахоме лишь усиливает страдания родственников погибших, облегчением для которых может стать не расследование возможного заговора, а утешительные беседы. Но сторонники теорий заговора вокруг этого события могли бы возразить, что сам анализ Шоуолтер, возможно, играет на руку тем, кто старается замести следы тайного злодеяния, совершенного силами правительства или еще кого-либо. Что может быть лучше (рассуждает конспиролог, представляя себе ход мысли высокопоставленного военного чиновника) для отвода глаз от щекотливых подробностей проявления некомпетентности и нарушений во время войны в Заливе, чем заявления какого-нибудь уважаемого ученого, говорящего всем и каждому, что все это неправда и, более того, что у вас небольшая истерия, если вы верите во все это? Эта возможность превосходно передана в отрывке из монументального романа Пинчона «Радуга тяготения» (1973), ставшего классикой конспирологического жанра. К концу романа, напоминающего каталог послевоенных конспирологических теорий, автор начинает рассказывать известную городскую легенду о тайных происках против производства энергосберегающего карбюратора в 1930-е годы (в книге эти козни строил некий промышленный воротила по имени Лайл Бланд):


При помощи института и фонда Бланда этот человек глубоко влез в повседневную жизнь американцев после 1919 года. Кто, по-вашему, был главным в том деле с карбюратором 100 миль на галлон, а? Наверняка вы слышали эту историю, может, даже похихикали над ней вместе с подкупленными антропологами, назвавшими ее Мифом Автомобильного Века или еще какой-нибудь чушью, а похоже, что все было взаправду, вот так, и как раз Лайл Бланд заплатил этим ученым шлюхам, чтобы они посмеялись и авторитетно соврали.[35]


Даже если — я в шоке! какой ужас! — уважаемые ученые вроде Хофштадтера и Шоуолтер и не работают на ЦРУ сознательно или невольно (хотя, как заметил бы убежденный конспиролог, в 1950-х годах многие действительно работали), включение подобных теорий в перечень заговоров можно рассматривать как попытку изменить соотношение сил между критикой экспертов и наивных выразителей параноидального стиля.

Объяснение распространения культуры заговора с точки зрения психологии обычно предполагает, что люди винят какие-то внешние силы в том, что, по сути, является их внутренними психическими проблемами, развивающимися иногда на сексуальной почве. Так, утверждает Хофштадтер, «сексуальная раскрепощенность, приписываемая ему [врагу], отсутствие у него моральных комплексов, знание особенно эффективных способов удовлетворения желаний позволяет носителям параноидального стиля проецировать и беспрепятственно выражать отвергаемые их собственным сознанием вещи» (PS, 34). Говоря о повествованиях, где речь идет о похищении инопланетянами, Шоуолтер сходным образом заключает, что «женщины ищут внешних объяснений своим сексуальным мечтаниям, бессознательным фантазиям, ощущениям».[36] Хотя утверждение о том, что основанные на заговорах страхи являются истерическим проявлением бессознательных желаний человека или его постыдных фантазий, порой звучит правдоподобно, вместе с тем оно скрывает возможность того, что подобные страхи в такой же степени являются интернализацией социального напряжения, в какой они отражают личные бессознательные тревоги. Таким образом, культуру заговора, далекую от того, чтобы служить проекцией вытесняемых внутренних конфликтов во внешний мир, в целом можно трактовать как попытку придать смысл, хотя и в искаженном виде, более глубоким конфликтам, коренящимся не в психике отдельного человека, а в обществе. Возможно, порой полезнее искать внутренних демонов где-нибудь в Пентагоне, чем в умах людей.

Моральная паника

Тем не менее существует альтернативная теория конспирологических теорий, базирующаяся не на психоаналитических предпосылках по поводу подавленных желаний. Начиная с работ прогрессивных историков первой четверти XX века, эта теория утверждает, что вспышки того, что Хофштадтер и остальные впоследствии назвали «параноидальным стилем», в действительности были сознательно организованной моральной паникой. Согласно этой точке зрения, эти организованные взрывы общественной тревоги позволяли стоявшим у власти людям проводить репрессивную политику. Так, например, панический страх перед красными, заметный в 1920–1930-х годах, подогревался историями про итальянских анархистов, плетущих заговор с целью свержения правительства. Согласно этой концепции, такая демагогия вовсе не была естественным выражением подлинной (хотя и сильно преувеличенной) тревоги за национальную идентичность, уязвимую перед нараставшей иммиграцией из стран Южной Европы, выходцев из которой заклеймили «социалистами». Вспышки общественного беспокойства, скорее, были без труда инициированы и раздуты представителями власти для того, чтобы оправдать хитрые политические ходы вроде антитрудового законодательства. В рамках этой модели (возрожденной стараниями радикальных историков в 1960-х годах) элита не охвачена патологическим бредом, а, наоборот, с безжалостным расчетом манипулирует общественным мнением.[37] Если Хофштадтер, к примеру, считал расцвет маккартизма результатом разгула ограниченных, застойных и популистских предрассудков, то другие историки сказали бы, что он не учел тот факт, что элита республиканской партии поддержали маккартизм в своих политических целях.[38]

Преимущество теорий о моральной панике, спровоцированной элитой, состоит в том, что они не опираются на недоказуемые утверждения о психическом состоянии людей, склонных верить в конспирологические теории. С учетом зачастую неоспоримых разоблачений экономических и политических интересов, которым служит пропаганда конспирологических убеждений, этот подход также может предложить подробные исторические объяснения, которых часто недостает психологическим теориям. Но и у этой теории есть свои ограничения. Как и при исследовании параноидального стиля, здесь приходится признать, что конспирологические теории непременно ошибочны, а эта посылка все больше не выдерживает критики на фоне разоблачений деятельности разведывательных служб, появляющихся с конца 1960-х годов. Своим описанием злобных руководителей, готовящих страшные заговоры, чтобы обманным путем заставить массы проникнуться демонологической риторикой (а между собой с циничным видом презрительно отзываться о ней), есть опасность, что эта теория тоже может породить что-то вроде конспирологической теории о происхождении конспирологических теорий, направленных против масс. Наконец, делая акцент на беспощадное и умелое манипулирование общественным мнением, эта теория не оставляет места пониманию того, почему так много людей начинает верить в конспирологические теории. Не может она и признать пользу, которую люди извлекают для себя из наводящих панику историй, цинично навязанных им, а также порой удивительную культурную и психологическую работу, которую эти основанные на заговорах теории выполняют в повседневной жизни.

Когнитивное картографирование бедняка

Хотя в большинстве своем исследования, посвященные культуре заговора, стараются доказать ее несостоятельность и непригодность, отдельные комментаторы все же начали анализировать причины высокой популярности дискурса паранойи в последние годы. В двух своих статьях о постмодернизме Фредрик Джеймисон предлагает — чуть ли не мимоходом — полезную формулировку, отражающую отношения между конспирологическими повествованиями и современной социально-экономической ситуацией. «Заговор, — пишет Джеймисон, — э го когнитивное картографирование бедняка в эпоху постмодерна; это размытое изображение тотальной логики позднего капитала, отчаянная попытка представить систему последнего, неудачный исход которой отмечен скатыванием к голой теме и содержанию». Джеймисон обнаруживает «повсеместное присутствие темы паранойи» в «кажущемся неиссякаемым производстве продуманных с максимальной тщательностью конспирологических сюжетов, появляющихся в эпоху постмодерна», начиная с триллеров и заканчивая киберпанком.[39] Это перепроизводство «паранойи в стиле хайтек» является признаком того, что многие люди больше не способны найти смысл своей жизни в рамках более масштабного исторического и социально-экономического контекста. Раскрывая скрытые намерения, стоящие за внешним хаосом современной истории, конспирологическая теория пытается придать компенсирующий смысл историческому ориентированию — «когнитивному картографированию», по выражению Джеймисона, — которого недостает в повседневной жизни.

Предложенная Джеймисоном формулировка позволяет провести материалистический анализ причин, заставляющих людей обращаться к конспирологическим объяснениям, анализ, не зависящий от недоказуемых догадок психоанализа, проникающего в сознание этих людей. Кроме того, он предлагает убедительное историческое объяснение распространению конспирологического дискурса в эпоху глобализации. По мнению Джеймисона, современная теория заговора неизменно является попыткой «осмыслить современную мировую систему во всей ее невероятной полноте».[40] Если теоретики параноидального стиля видят подавляемую сексуальность в качестве главного источника страхов и фантазий, то выражение «когнитивное картографирование бедняка», использованное Джеймисоном, отражает вытесняемые представления об экономике. Впрочем, как видно из примеров, приведенных в этой книге, культура заговора выполняет разные функции в различных сферах.

Если отталкиваться от предыдущей работы Джеймисона, то может показаться, что в современном обществе действительно существует заговор — в повествовательном смысле, — который необходимо раскрыть. Речь идет не о тайных махинациях могущественной группы заговорщиков, а об «одном крупном незаконченном заговоре» в форме классовой борьбы.[41] Подход Джеймисона базируется на том убеждении, что экономический способ производства (по выражению Альтюссера) в конечном счете решает все. Хотя Джеймисон и упрекает культуру паранойи за ее неспособность точно обозначить «современную мировую систему во всей ее невероятной полноте», можно утверждать, что в его вере в единую и в конечном итоге причинно-обусловленную систему звучат громкие конспиративистские нотки. Как мы покажем в шестой главе, отдельные проявления современной культуры заговора отражают нарастающий скептицизм по поводу какой-либо возможности последовательно объяснить непредсказуемые причинно-следственные связи в мире, где все становится взаимосвязано. Нагнетая непрекращающиеся подозрения, сложные формы культуры заговора, начиная с романа «Выкрикивается лот 49» и заканчивая «Секретными материалами», указывают на то, что окончательная карта никогда не будет составлена и, более того, навязчивое желание прийти к этому итогу иллюзорно, опасно и даже параноидально.

В отличие от резкого отказа Джеймисона от культурной логики паранойи, Марк Фенстер в своем анализе, сопровождающемся обильными подробностями, изо всех сил старается отыскать проблески утопических политических целей, запрятанных в продуктах теории заговора. В неустанном стремлении конспирологов обнародовать грязные секреты какого-нибудь продажного правительства Фенстер обнаруживает похвальный демократический порыв к гласности и справедливости. В то же время вслед за Джеймисоном, настаивающим на том, что культурная логика паранойи, в конечном счете, это деградация и неудача, Фенстер тоже критикует теорию заговора. «Кроме ее недостатков как универсальной теории власти и подхода к изучению исторических и политических событий, — предупреждает Фенстер, — теория заговора в конечном итоге оказывается несостоятельной в качестве политической и культурной практики» главным образом потому, что она не предлагает какого-нибудь плана эффективных политических действий после раскрытия заговора.[42] Фенстер также убедительно оспаривает привычку конспирологической теории полагаться на всеамериканскую идеологию строго индивидуального действия. С не меньшей корректностью Фенстер отвергает представление о том, что конспирологи непременно образуют некое протополитическое радикальное сообщество, которое нужно защищать. Хотя эта критика хорошо аргументирована, тем не менее она подходит к теории заговора с чрезмерно строгими критериями настоящего политического мышления и деятельности, которым теория заговора никогда не будет соответствовать. Отдельные теоретики заговора действительно заявляют о своих радикальных политических убеждениях, но большинство форм повседневной паранойи редко бывают настолько грандиозными или программными. В подходе Фенстера есть одна проблема: он неявно требует от конспирологических теорий выполнять ту политическую функцию, с которой они никогда не справлялись. Культурологические исследования делают ставку на существование тайных утопических устремлений, скрытых где-то глубоко в массовой культуре, которые можно переформулировать в более продуктивные политические проекты. И хотя это представляется крайне важной задачей для культурологического анализа, все может закончиться утверждением, что повседневная культурная практика других людей (чаще всего более простая) является проводником чьих-то политических целей, а затем последует обвинение этой практики в том, что она не выполняет задач, никогда не стоявших у нее на первом месте.

Желание выявить скрытые радикальные намерения в культуре заговора принимает крайнюю форму в работе Джоди Дин «Пришельцы в Америке».[43] По мнению Дин, истории о похищении инопланетянами и правительственном заговоре предлагают людям способ осмыслить и зафиксировать ненаправленный протест против заговора военно-промышленно-научного комплекса. Книга «Пришельцы в Америке» получила резкие отзывы критиков, которым не понравилось, что автор отказалась категорически осуждать бредовые представления тех, кто верит в похищение людей пришельцами. Нападки, которым подверглась достойная похвалы попытка Дин серьезно отнестись к культуре повседневности вместо того, чтобы сразу начать ее забраковывать, слишком часто были пусты и узколобы. Вместе с тем один из доводов Дин продолжает вызывать какую-то неясную тревогу, когда она говорит о том, что распространение паранойи является частью более масштабного размывания границ между рациональным и иррациональным, что в будущем приведет к усилению демократической свободы, избавленной от рабской привычки полагаться на мнение экспертов.

Хотя Дин, несомненно, преувеличивает радикально дестабилизирующий потенциал повседневной паранойи, ее мнение сохраняет свою привлекательность. Но цена, которую отдельные люди вынуждены платить за это прекрасное будущее, слишком высока. Возможно, конспирологические рассказы о похищении инопланетянами привносят ощущение силы и приятного возбуждения в жизнь вечно угнетаемых людей, но вместе с этим они могут запереть отдельного человека в пространство какого-то повествования, сделав сто пешкой в чужой игре, систематически лишаемой разума и тела. Кроме того, истории о похищениях адресуют человека, который в них верит, к таким представлениям о мироустройстве, которые затрудняют обычную жизнь. Более того, приветствуя ускоренное проникновение скептицизма в паранойю как признак здорового популистского инакомыслия, Дин, хотя и глубоко сочувствует людям, о которых она пишет, рискует начать оправдывать их страдания и замешательство ради своей политической программы.

Где-то культура заговора безнадежно заблуждается и слишком язвит, но где-то она, несомненно, проявляет иронию и ведет подрывную деятельность. Большинство ее проявлений находится посередине между этими крайностями. Хотя благожелательное отношение к массовой культуре является важнейшим условием для глубокого и симптоматического понимания сути текстов, это, конечно же, ошибка — любой ценой делать из других людей главных героев чьей-то революционной драмы. Вместо того чтобы мерить культуру паранойи политическим аршином, которому она никогда не будет соответствовать, в этой книге мы исследуем значение культуры заговора и для тех, кто ее производит, и для тех, кто ее потребляет.

Заговор / Культура

Все своего рода заговор, приятель. Пинчон. Радуга тяготения
Агент Скалли: Почему вы думаете, что это заговор? Из-за того, что здесь замешано правительство? Курт Кроуфорд: А с чего вы взяли, что это не заговор? Секретные материалы
Параноик — это человек, у которого на руках все факты. Уильям Берроуз
На первый взгляд может показаться, что на протяжении столетий дискурс американского заговора сохранял поразительную преемственность. Навязчивые идеи, попавшие на моментальный снимок «параноидального стиля», сделанный Ричардом Хофштадтером, можно обнаружить и на заре нового тысячелетия. Конспирологические теории враждебного влияния еврейских банкиров, иллюминатов и масонов существуют и поныне, взять журнал Spotlight праворадикального «Лобби свободы» или бестселлер Пэт Робертсон «Новый Мировой Порядок» (1991). Действительно, Дэниэл Пайпс утверждает, что пугающе живучий антисемитизм продолжает лежать в основе большинства теорий заговора.[44] Но тем не менее наряду с этими хорошо знакомыми демонологиями появились и новые важные формы культуры заговора, которые различными способами оказывают влияние на более традиционные проявления параноидального стиля. Более того, даже эти обычные формы конспирологического мышления правых экстремистов приобретают новое звучание и начинают служить новым целям. В этой главе мы постараемся обозначить и объяснить главные изменения, которые претерпели границы и функции культуры заговора начиная с 1960-х годов. В первой части главы обобщаются основные элементы этого сдвига, а во второй — в качестве примера — анализируется творчество Томаса Пинчона, в частности его роман «Вайнленд» (1990). Однако, как станет ясно из второй главы, развитие массовой паранойи на протяжении последних нескольких десятилетий шло довольно извилистым путем. Базовая история — история об утрате невинности, что нередко считают прямым следствием убийства Кеннеди в ноябре 1963 года. Вместе с тем рассказ о широко распространенных случаях впадения в замешанную на заговорах подозрительность сам по себе обычно является результатом позднее возникшей потребности датировать задним числом появление нынешних врагов, которое относят теперь к началу 1960-х. Причинно-связное повествование о растущем скептицизме по отношению к авторитету экспертов и правительству подрывается более общим недоверием к авторитетной способности самого повествования изложить подобную историю связи причин и следствий.

Несмотря на все эти неотъемлемые трудности, обрисовать в общих чертах перемены, коснувшиеся формы и функций культуры заговора за последние несколько десятилетий, все же возможно. Обычно конспиролога изображают маргиналом, чокнутым параноиком, который чаще всего занимает крайне правую политическую позицию, а если брать американский контекст, то эти люди окажутся еще и в явном меньшинстве. Как мы видели, Хофштадтер определяет параноидальный стиль как «старый и регулярный способ выражения в нашей общественной жизни», но вместе с тем и как «стиль, предпочтение которому отдают лишь движения меньшинств»\'. Ниже мы увидим, что эта модель нуждается в пересмотре, поскольку конспирологические теории больше не являются обязательным признаком — по порядку — бредового, ультраправого, маргинального, политического, догматического типов мышления.

I. Меняющийся стиль паранойи

(Не)опровержимая правдоподобность

Как говорилось во Введении, конспирологический дискурс больше нельзя считать прямым доказательством бредового, ква-зипараноидального мышления. Крепнущее самосознание риторики паранойи убедительно свидетельствует о том, что теории заговора редко являются наивными и неопосредованными симптомами безумия. Многие конспиративисгские заявления сегодня предваряются сознательным отречением в духе «Быть может, я похож на параноика, но…». Кроме того, стало труднее отмахиваться от конспирологических теорий как доказательства коллективной склонности к паранойе просто потому, что в глазах многих людей они стали куда более правдоподобными. Начиная с 1960-х годов все больше и больше американцев считают идею заговора если и не чем-то само собой разумеющимся, то очевидной возможностью, которую всегда нужно учитывать. Совокупность известных заговоров и разоблачений создала такую обстановку, в которой новые слухи о заговорах будут скорее приняты во внимание, нежели немедленно отвергнуты.

Если разведслужбы в своем тайном мире работают по принципу «правдоподобного опровержения»*,[45] гарантирующему, что имена тех, кто отдавал распоряжения, никогда не свяжут с грязной работой простых агентов, то многие люди, живущие в обычном мире, в слухах о правительственном заговоре воспринимают то, что можно было бы назвать неопровержимой правдоподобностью. На фоне таких вызывающих жаркие споры проблем, как «синдром войны в Заливе», многие американцы предполагают, что правительство не только несет ответственность за любые первоначальные причины, спровоцировавшие болезнь, но и старается скрыть свою вину. В свете таких разоблачений, как исследования по изучению сифилиса в Таскиджийском институте, опыты по воздействию ядерной радиации, ЛСД и агента «Оранж», проводившиеся на военнослужащих и гражданских лицах, которые ни о чем не подозревали, тот факт, что правительство могло проводить не менее жестокие эксперименты на военных и женщинах во время войны в Заливе, вряд ли вызвал бы удивление. Именно так рассуждают люди. Даже если какая-нибудь конкретная теория заговора оказывается совершенно необоснованной, многие все равно здраво рассуждают, что теория заговора на начальном этапе дает вполне приемлемое объяснение странных событий и совпадений.

Таким образом, риторика заговора перестала быть дышащим ненавистью языком одних только приверженцев крайних взглядов, но стала частью языка, на котором говорят все американцы. Начиная с 1960-х годов культура заговора породила немало акронимов, кодовых и тройных названий, которые похожи скорее на стенографическое перечисление ставших привычными подозрений, чем на устоявшееся мировоззрение. Этот навевающий воспоминания список включает в себя: Дж. Ф. К., Р. Ф. К., М. Л. К., Малькольм Икс, Мэрилин Монро, MK-ULTRA, операция «Скрепка», «Феникс», «Мангуст», Majestic-12, COINTELPRO, Ли Харви Освальд, Джеймс Эрл Рей, Сирхан Сирхан, Артур Герман Бремер, Марк Дэвид Чэпмен, Джон Хинкли-младший, ЛСД, MIA, ЦРУ, ФБР, АНБ, Секретная служба, «Спрут», досье «Драгоценный камень», Росуэлл, Зона 51, Таскиджийский институт, Джонстаун, Чаппаквиддик, Уэйко, Оклахома, Уотергейт, Иракгейт, «Иран-Контрас», «Октябрский сюрприз», Savings & Loan, Уайтуотер, Локерби, рейс 800 авиакомпании TWA, О. Дж., вирус Эбола, СПИД, крэк, военно-промышленный комплекс, черные вертолеты, серые пришельцы, Травяной холм, волшебная пуля, псих-одиночка*.[46] Эта мантра массовой паранойи начинается с неопровержимо правдоподобных утверждений и заканчивается самыми дикими спекуляциями. Но логика здесь в том, что несколько случаев доказанных конспиративных делишек (например, программа контрразведывательной деятельности COINTELPRO, которой больше всего злоупотребляет ФБР, среди прочего предполагающая внутренний шпионаж и проникновение в объединения чернокожих активистов) теперь заставляют по меньшей мере сначала скептически воспринимать официальные опровержения всех прочих случаев.

Но еще важнее то, что становится все труднее различать правдоподобные и параноидальные версии. При ограниченном доступе к подлинной информации (несмотря на Закон о свободе информации) и чрезмерном наплыве материалов (особенно через Интернет) оказывается все сложнее провести грань между ложными слухами и реальными разоблачениями. Что касается конспиролога (а в каком-то смысле сейчас мы все конспирологи), то вероятность специально подсунутых ложных улик — «дезинформации» — означает, что мы никогда не прекратим пытаться объяснить те или иные события. Возьмем, к примеру, теперь уже всем хорошо известные слухи о крушении приземлявшегося НЛО в Росуэлле, штат Нью-Мексико, в 1947 году.[47]8 июля 1947 года военный аэродром Росуэлла выпустил пресс-релиз, в котором говорилось об обнаружении «летающего диска», потерпевшего крушение при посадке. Эту новость быстро подхватили местные, а потом и национальные СМИ, которые быстро связали эту аварию с недавними разговорами и случаями наблюдения «летающих тарелок». Впоследствии авиация сухопутных сил опровергла эту историю, заявив, что непонятный летающий объект и его металлические обломки оказались всего-навсего упавшим на землю метеозондом. Полвека спустя (и особенно после вновь поднявшихся в конце 1970-х разговоров вокруг этого случая) многие вернулись к прежним слухам о происшествии в Росуэлле, настаивая на том, что с помощью истории с метеозондом от людей скрыли куда более тревожную правду, суть которой — по самой популярной версии — состояла в том, что в Росуэлле приземлились инопланетяне, и что (как считали сторонники более обдуманных версий) правительству и военным было об этом известно, и что они тем или иным образом вошли в контакт с пришельцами и с тех пор скрывают факт их приземления и сотрудничество с ними.[48] По мнению многих конспирологов, президент Эйзенхауэр создал «Мажестик-12» (MJ-12), совершенно секретный комитет, куда вошли военные, представители разведслужб и ученые, с целью скрыть истинные обстоятельства дела, главным образом касавшиеся обнаружения четырех «внеземных биологических существ» на месте крушения.

Хотя большая часть копий документов MJ-12 — явная мистификация, военные и разведслужбы несколько раз возвращались к расследованию этого дела (и других случаев наблюдения НЛО). По результатам долгосрочного проекта военно-воздушных сил «Голубая книга», в ходе которого изучались НЛО, был сделан вывод о том, что все случаи обнаружения НЛО можно объяснить за счет природных явлений. Группа Робертсона, секретный комитет из ученых, созданный ЦРУ в 1953 году, также пришла к заключению об отсутствии веских доказательств, позволяющих считать НЛО явлениями внеземного происхождения. Однако в 1997 году в журнале ЦРУ Studies in Intelligence появилась статья, в которой признавалось, что история с метеозондом действительно была придумана для отвода глаз и что даже Совету национальной безопасности было приказано (по рекомендации группы Робертсона, явно обеспокоенного вероятностью массовой истерии в связи с этим случаем) разоблачить слухи об НЛО при помощи таких средств, как проект «Голубая книга».[49] В статье говорилось, что от общественности нужно было скрыть факт существования высотных самолетов-шпионов и прочих экспериментальных летательных аппаратов. С появлением целого ряда сенсационных книг о Росуэлле член палаты представителей от Нью-Мексико Стивен Шифф настоятельно посоветовал счетной палате США собрать все документы по этому делу. Этот шаг подтолкнул американские военно-воздушные силы начать собственное полугодовое расследование, завершившееся в июле 1994 года докладом, в котором говорилось, что на землю упал не метеозонд, а шар-зонд, запущенный в рамках совершенно секретного проекта Mogul, целью которого была слежка за ядерными испытаниями Советского Союза. В ответ на критические высказывания уфологов, подметивших молчание первого (и предположительно наиболее полного) доклада насчет тел пришельцев, по общему мнению, обнаруженных на месте событий, ВВС продолжили расследование. Согласно предложенному объяснению, в 1950-х годах военно-воздушные силы США использовали манекены в экспериментах с высотными парашютами, так что местные очевидцы, возможно, уже задним числом объединили крушение с манекенами, чтобы создать росуэлльский миф о найденных телах пришельцев.[50]

Таким было якобы окончательное объяснение события, которое уфологи называют «космическим Уотергейтом», ответ, преподнесенный в духе гласности, наступившей после «холодной войны». И все же повторяющаяся модель опровержения, сокрытия и ложного разоблачения бросает тень подозрения на все официальные заявления по поводу этого и многих других дел. Дело не столько в том, что все кругом верят в заведомую ложь, распространяемую правительством (хотя для многих американцев так и есть). Скорее, проблема в том, что, даже если история о разработке секретного оружия и соответствует действительности, никакого надежного способа проверить, что так оно и есть, не существует. В глазах многих людей давнишние подозрения сохраняют свою силу. На самом деле ничто не является тем, чем кажется. Ни один «окончательный отчет» не гарантирует, что дело по-настоящему закрыто. Согласно опросу журнала Time и службы Яикеловича, 80 % американцев считает, что о внеземных формах жизни их родное правительство знает намного больше, чем предпочитает говорить.[51]

Вдобавок к невозможности полностью верить официальным заявлениям экспертов и властей имеется и другая трудность, все чаще заявляющая о себе: люди не знают, кому из экспертов можно доверять. Во время судебных слушаний по делу О. Дж. Симпсона, адвокаты которого говорили о заговоре полиции, задумавшей оклеветать бывшую звезду футбола, было использовано невиданное количество научных заключений экспертов, основанных не только на уликах, но и на анализе ДНК. Эти заключения настолько усложнили дело, что большинство людей с удовольствием их проигнорировали.[52] Многие исследователи-непрофессионалы полагают, что в ситуации, когда мнения различных экспертов расходятся, очевидного и согласованного критерия, позволяющего определить, кому из экспертов можно верить, не существует. Остается одно — пригласить другого эксперта, и так до бесконечности. Очевидно, что конспирологи действительно могут прийти к каким-то выводам, однако тень неуверенности неизменно будет омрачать их кажущиеся вескими аргументы.

По мнению многих американцев, единственное, что остается, считать, что заговор вполне может иметь место, ибо вряд ли людям позволят знать больше, чем они знают в общих чертах. Бремя доказательства в наше время изменилось: теперь власти должны как следует постараться и предоставить неоспоримые доказательства отсутствия первоначального заговора или последующего сокрытия истины. Разумеется, с учетом обычной реакции измотанной в боях паранойи любое опровержение заговора само по себе часто воспринимается как доказательство попытки что-то скрыть. Поэтому современная культура заговора вечно балансирует на краю бездонной пропасти подозрений. Идущий в прайм-тайм конспирологический сериал «Секретные материалы» изящно отражает вероятность того, что мы оказались в пространстве, которое Дэвид Мартин в своей книге о ЦРУ и «холодной войне» назвал «чащоба зеркал».[53] Подытоживая свое пятилетнее исследование паранормальных и необъяснимых явлений, занесенных в секретные материалы ФБР, специальный агент Малдер, которого постигло глубокое разочарование, на одной из конференций уфологов печально признается, что его чересчур наивная вера во внеземную жизнь была использована в ходе заговора, который он начал распутывать. Малдер заявляет, что его охотная убежденность в правительственном заговоре, затеянном с тем, чтобы скрыть факт существования внеземной жизни, была цинично использована высокопоставленными лицами, которые хотели скрыть свои отвратительные медицинские эксперименты. Жертвами этих опытов стали ничего не подозревавшие люди, которых в свою очередь кормили байками о похищении инопланетянами, чтобы сбить их со следа. «Цель заговора заключается не в том, чтобы скрыть существование инопланетян, — объясняет агент Малдер, — а в том, чтобы заставить уверовать в пришельцев настолько, чтобы люди больше ни в чем не сомневались».[54] Однако в следующих сезонах сериала Малдер вновь обнаруживает следы, которые считает неопровержимым доказательством того, что на Земле побывали пришельцы. Теперь он верит, что официальные опровержения были тщательно согласованной ложью, нацеленной на сокрытие факта причастности правительства к экспериментам по созданию ДНК, объединяющей гены пришельцев и человека. Своим постоянным пересмотром и переоценкой фактов «Секретные материалы» (см. об этом в шестой главе) в сжатой и стилизованной форме драматизируют постоянные подозрения, отличающие современное конспирологическое мышление. Вовсе не предлагая парадоксально успокаивающее и законченное параноидальное объяснение американской истории за последние полвека, создатели фильма наслаждаются бесконечной герменевтикой подозрения, разрушающей все обоснованные выводы, к которым приходят специальные агенты Малдер и Скалли. Вместо того чтобы остановиться на каком-нибудь конкретном результате конспирологического теоретизирования, наряду с другими примерами «Секретные материалы» сосредоточиваются на процессе раз за разом настигающего человека осознания того, что все казавшееся ему хорошо известным — сплошная неправда.

Невидимое правительство

Усилившаяся за последние несколько десятилетий культурная привлекательность заговора как неопровержимо правдоподобной рабочей гипотезы неразрывно связана с возникновением явления, которое можно назвать культурой заговора. Дело не только в том, что после громкого разоблачения нескольких заговоров конспирологическое мышление стало более приемлемым в качестве популярного способа объяснения исторических событий. Кажется, проникшие внутрь фантазии о заговорах и контрзаговорах захватили и тех, кто замешан в игры с властью. На протяжении XX века и особенно после создания в 1947 году ЦРУ американская политика все больше и больше полагалась на тайные средства при достижении своих целей, а бюрократическая культура режима секретности стала чем-то само собой разумеющимся. Спустя год после убийства Кеннеди авторы положившего начало исследования Дэвид Уайз и Томас Росс заявили, что в Соединенных Штатах действует рука «невидимого правительства», создающего «взаимосвязанный скрытый механизм» с привлечением разведслужб, который проводит свою политику. Осведомленный гражданин, как пишут Уайз и Росс, «может заподозрить, что публично внешняя политика Соединенных Штатов нередко проводится в одном направлении, а тайно — стараниями невидимого правительства — прямо в противоположном».[55] Чаще всего возникновение правительства-двойника связывают с Законом о национальной безопасности (1947) и началом «холодной войны». Считается, что в него главным образом входят представители безмерно разросшихся разведслужб, в том числе ЦРУ, Совета национальной безопасности, Разведывательного управления Министерства обороны, Агентства национальной безопасности, разведслужб армии, ВМС и ВВС, Управления разведки и исследований в госдепартаменте, комиссии по атомной энергии и ФБР.

В результате расследований политических убийств, которые проводились в 1970-х (особенно усилиями комиссии Рокфеллера и комитета Черча, созданного в 1975 году), вместе с Уотергейтом и слушаниями по делу «Иран-контрас» были раскрыты масштабы операций, которые проходили по так называемому «черному бюджету» и о которых открыто ничего не говорилось. Как выяснилось, разведслужбы играли роль постоянной скрытой политической силы как во внешней, так и во внутренней (тоже незаконно) политике США. Неподконтрольная система порой конфликтующих между собой разведслужб, пользующихся деловыми и правительственными связями в самих Соединенных Штатах и за границей, составляет то, что стало называться национальной безопасностью. В каждом учреждении такого рода автоматически накапливались документы, количество которых продолжало увеличиваться и после окончания «холодной войны». Само существование этой фабрики секретов заставило американцев поверить в то, что правительству и в самом деле есть что скрывать, даже если за стандартной систематизацией документов скрывается лишь замешательство власти или ее предположение, что народу не стоит знать, о чем на самом деле думают его избранники. Секретность, как объясняет историк Ричард Гид Пауэрс, «стала объяснением почти всего, что тревожило Америку». Помешанность официальной власти на секретности, по сути, помогла рождению получившей широкое распространение навязчивой идеи о конспирологических тайнах в самом сердце правительства.[56]

Существование этого зазеркального мира тайной власти одинаково завораживает и пугает американскую общественность. Продолжая проведенный Юргеном Хабермасом анализ возникновения общественной жизни в XVIII веке, Джоди Дин пишет о том, что секретность в принципе неизбежно является обратной стороной общественной жизни и что в настоящее время «сама мысль о том, что общество имеет право знать, что общественная власть зависит от доступа к информации, от полного раскрытия информации, делает тайну основой общества».[57] Хотя этот аргумент и отличается безупречной логикой, все же он мало помогает понять конкретные причины преувеличенно возросшей за последнюю четверть XX века привлекательности секретности и покорное смирение с фактом ее существования. Вместо этого мы можем обратиться к Майклу Рогину, который считает, что в процессе поворота американской политики в сторону постмодерна, начавшегося после убийства Кеннеди, секретность парадоксальным образом превратилась в спектакль.[58] По утверждению Рогина, секретная деятельность стала практической необходимостью и в то же время компенсирующей, символической фантазией на тему героизма крутых американских парней в условиях относительно ослабевших позиций США в мировой экономике — этой игре в рулетку, в которой Штаты являются всего лишь одним из игроков, зависящим от превратностей судьбы. Классический пример — нелепый голливудский спектакль, рассказывающий о секретной миссии одиночки Рэмбо, запоздало помогающего выигрывать войну во Вьетнаме, которая нанесла колоссальный удар по ощущению имперского предназначения, характерного для американцев. С образом президента Рейгана у Голливуда и театра политики, как известно, вышел конфуз. Но даже такие слишком буквальные изображения секретной деятельности, которая рано или поздно вскрывается, продвигают национальную политику в форме шоу. Разоблачение незаконной тайной деятельности США в Никарагуа в результате слушаний по делу «Иран-контрас» для всего мира стало раздутой самой же Америкой пропагандой ее военной силы. В том же ряду стоят и другие тщеславные акции вроде захвата Гренады. В самих Соединенных Штатах открытое изображение секретности является такой же попыткой заставить все больше склоняющуюся к скептицизму публику поверить (путем компенсаторного участия в драме) в иллюзию, будто Америка по-прежнему может добиться своего на мировой арене, прибегая к героическим незаконным действиям.

Американская литература и кинематограф пропитаны диалектикой страхов и домыслов на тему этого тайного — «другого» — мира. Наряду с феноменальным успехом жанра триллера в послевоенный период более художественные произведения, такие как «Весы» Дона Делилло (1988), «Призрак проститутки» Нормана Мейлера (1991) и «Американский таблоид» Джеймса Эллроя (1995) отразили серьезную склонность авторов к характерным особенностям триллера и тайной романтике, ассоциирующейся с деятельностью разведслужб. Мейлер признается, что написал «Призрак проститутки» не на основе каких-то фактов о работе ЦРУ но на волне глубокого образного ощущения близости темы, использовав, по его словам, ту часть своего «сознания, которая живет в ЦРУ на протяжении сорока лет».[59] Мейлер даже утверждает (отчасти иронически), что будь у него другое происхождение и придерживайся он иных политических взглядов, он бы мог «провести в ЦРУ всю свою жизнь».[60]

Пожалуй, еще больше интереса по сравнению с зачарованностью послевоенных писателей миром призраков вызывает стремление секретных агентов писать романы собственноручно. Так, Дж. Гордон Лидди, уотергейтский взломщик и сотрудник ЦРУ (а по некоторым данным, и возможный подозреваемый по делу об убийстве Кеннеди), стал ведущим на разговорном радио, а также автором нескольких триллеров, например «Вне контроля» (1979). Похожую ситуацию видим в эпизоде «Мечты Курильщика» в «Секретных материалах», когда становится ясно, что известный отъявленный заговорщик был безжалостным организатором почти всех заговоров в послевоенные годы, начиная с убийства Кеннеди и заканчивая исключением команды Buffalo Bills из игр за «Суперкубок». Мы также узнаем, что Курильщик намеревался отойти от дел и заняться сочинительством, но неоднократно сталкивался с отказом издателей публиковать его детективный роман. Когда какой-то журнал все-таки соглашается опубликовать один из рассказов Курильщика, тот с отвращением узнает, что в его рассказе поменяли концовку, и рвет письмо с заявлением об отставке.[61] Похожим образом в стильном конспирологическом триллере 1970-х «Три дня Кондора» Роберт Редфорд играет сотрудника ЦРУ, которому поручено проанализировать популярные романы и выяснить, не просочились ли туда случайно планы управления, а также почерпнуть оттуда какие-нибудь идеи на будущее.[62] Эти примеры иллюстрируют возникновение взаимосвязей между вымышленным и реальным миром, когда настоящие шпионы учатся дискурсу заговора у писателей, и наоборот. Зачарованность сферы развлечений темой заговора усиливает атмосферу секретности, структурирующей американскую политику, и сливается с ней, и уже сообща они образуют то, что можно определить как «культуру заговора». Развитие этого силового поля заговора на протяжении последних нескольких десятилетий радикальным образом изменило представления и обычных людей, и политиков о ходе истории. Скрытые намерения нередко оказываются единственными.

С развитием национальной безопасности после Второй мировой войны теории заговора получили более широкое распространение и стали более приемлемыми, причем не потому, что сами заговоры стали случаться чаще и к ним стали спокойней относиться. Поскольку в планы правящей элиты сегодня меньше всего входит способствовать достижению консенсуса в обществе и конгрессе (причины этого более подробно рассмотрены ниже), в подобных обстоятельствах закулисные операции, проходящие через «черную кассу», становятся все важнее. Как заметил следователь, занимавшийся убийством Кеннеди, радикал-шестидесятник Карл Оглсби, «заговор — это обычное продолжение обычной политики обычными средствами».[63] И хотя не каждый зайдет так далеко, как Оглсби, тем не менее слушания по Уотергейту заставили многих американцев осознать, насколько глубоко типичная методика заговора укоренилась в деятельности правительства. Более того, за последние десять лет слушания по делу Оливера Норта лишь подтвердили подозрения, которые и раньше питали многие люди. И хотя в ходе слушаний связать президента Рейгана с запутанным клубком операций по продаже наркотиков и оружия не удалось (для скептиков это был как раз случай «правдоподобного опровержения», выглядевшего не слишком правдоподобно), они продемонстрировали, насколько охотно чиновники среднего звена готовы считать, что заявленные цели должны достигаться секретными средствами. Неопровержимая правдоподобность теорий заговора, которые американская общественность за последние четверть века научилась тщательно изучать, иногда позволяет американцам восстанавливать скрытые причинно-следственные связи, разорвать которые стараются при помощи тактики правдоподобного опровержения. В ответ на официальный приказ «все отрицать» конспирологи пришли к убеждению, что «все связано», как гласит одна из ключевых фраз «Секретных материалов».[64]

Как мы видели во Введении, для Хофштадтера параноидальный стиль означает не веру в случающиеся время от времени заговоры, а укоренившиеся представления о заговоре как о «движущей силе истории» (PS, 29). Хотя и далекое от радикального параноидального бреда — диагноза, поставленного Хофштадтером, некое подразумевающееся недоверие по отношению к власти, пропитавшее американскую культуру с конца 1960-х годов, подспудно наводит на мысль о том, что движущей силой, если не истории в целом, то современной американской политики точно, является что-то похожее на заговор. Разница, однако, заключается в том, что если, по мнению Хофштадтера, конспиролог кардинально ошибается насчет внутренней структуры исторического развития, то в последние годы теоретические рассуждения непрофессионалов на тему заговора нередко оказываются созвучны научному анализу политической системы, чья хваленая приверженность демократической открытости подрывается регулярными разоблачениями тайных преступлений. В конечном итоге подобные конспирологические теории действительно могут оказаться безосновательными, однако с учетом того, что мы теперь знаем о не столь демократической деятельности правительства Соединенных Штатов, не так уж безрассудно в качестве рабочей гипотезы предположить существование тайного или молчаливого сговора влиятельных кругов, вплотную приближающегося к заговору. Быть может, люди, которым повсюду мерещатся заговоры, и в самом деле параноики, но ведь вместе с тем они могут подметить, возможно случайно, но от этого не менее проницательно, метаморфозы секретности, ставшей для американской политики эпохи постмодерна обязательным спектаклем.

В большинстве своем риторика паранойи, рассматривающаяся в данном исследовании, функционирует совсем иначе по сравнению с типичным описанием, представленным в статье Хофштадтера. Неизменная и подробная теория заговора о группке безжалостных заговорщиков, меняющих судьбу Америки, породила более неуверенное и нечеткое ощущение присутствия могущественных организационных сил, контролирующих нашу повседневную жизнь. Склонность к подозрительности, во многих отношениях порождаемая верой в заговоры, теперь проявляется скорее не как старомодная гуманистическая вера в разумное, хотя и вредное действие, а как квазиструктурный анализ злых сил на заре постгуманистической эры. В этом смысле современный конспирологический дискурс выражает возможность существования заговора без самого заговора, а при слаженных действиях заинтересованных лиц, которые можно назвать лишь заговорщическими, пусть даже мы и знаем, что намеренного сговора между ними, может, и нет. Таким образом, риторика заговора предлагает символическое решение проблемы изображения тех, кто отвечает за события, которые, как кажется, неподвластны никому. Эта риторика говорит об эпохе, когда ни прежней веры в индивидуальное действие, ни возникающего понимания сложных причинно-следственных связей оказывается недостаточно. Теории заговора заполняют брешь между верой и пониманием, вновь обращаясь к возможности назвать конкретных виновных в эпоху немыслимо сложных взаимосвязей в масштабе всей планеты. В пятой и шестой главах более подробно анализируется, как усиливающееся взаимопроникновение промышленных и финансовых процессов приводит к возникновению постоянного риска, в условиях которого далекие угрожающие силы проникают уже в тело человека. Если все на свете становится взаимосвязанным, значит, уже не остается никакой возможности добиться абсолютной защиты, и поэтому паранойя оборачивается восприимчивостью по умолчанию, автоматической реакцией на незаметное, но коварное проникновение в последние оплоты приватности. Перестает работать даже традиционное для конспирологического мышления разделение на «они» и «мы», ибо хорошо охраняемые границы и государства, и человеческого тела подвергаются опасности, если следовать логикой вируса. Начиная с 1960-х годов ранняя, более узкая форма демонологической паранойи, созревшая при мак-картизме в годы «холодной войны», стала уступать место более расплывчатому убеждению в существовании конспирологических сил: они повсюду, но их конкретное местонахождение в условиях децентрализованной мировой экономики установить нельзя.

Проснись, Америка!

Популярность теорий заговора возросла не только потому, что они стали более правдоподобными, но и вследствие изменения их политической функции и положения. По мнению Хофштадтера и других комментаторов, типичный американский конспиролог — это неудачник, придерживающийся правых взглядов, у которого не хватает ума для искушенного политического мышления. Однако в последние годы этот портрет претерпел изменения, ибо конспирологическое мышление проникло во все области политического спектра.

Зловещие политические убийства 1960-х годов (которые все без исключения были списаны на стрелка-одиночку) заставили многих американцев сомневаться в официальной версии событий. Многим, уже и без того разочарованным властью людям, мысль о том, что убийства Джона и Роберта Кеннеди, а также Мартина Лютера Кинга (равно как и Малькольма Икса) были всего лишь отдельными случаями неуправляемого насилия, показалась неправдоподобной. Для прежнего поколения какая-нибудь теория заговора могла служить признаком правого фанатизма, но к концу 1960-х конспирологическое мышление стало отличительной чертой и позицией внушительных рядов, сочувствовавших новым левым и контркультуре. В статье под заголовком «Проснись, Америка! Эго может случиться с тобой! Постмаккартистский справочник по 23 заговорам, инспирированным различными внутренними врагами», опубликованной в журнале Esquire в 1966 году, воодушевленно и с юмором описывается славный новый мир теории заговора. Втиснутый между заключительной заметкой на тему «статистики секса» и рекламой приспособления для стягивания талии «Relax-A-Cizor», справочник сухим, наукообразным тоном излагает То, Что Должен Знать Каждый Холостяк. Здесь вряд ли требуются какие-то комментарии, ибо различные теории заговора «постмаккартистской» эпохи говорят сами за себя: статья заканчивается броской фразочкой: «Вот что происходит, детка».[65]

Несколько авторов сборника «Шестидесятые без оправданий» в более сдержанной манере обсуждают это десятилетие в конспирологическом разрезе. Авторы ироничного «Словаря народной этимологии» объясняют, что «в практике открытой политики термин «паранойя» использовался тогда, когда страх и тревоги, аналогичные возникающим при наркомании, проявлялись внутри психики».[66] Херб Блау, еще один автор этого сборника, заключает, что «были на то причины или нет, но в 1960-х годах восприятие определяла именно теория заговора, чаще слева, чем справа».[67] Уже с другой политической позиции известный социолог конца 1970-х годов, Джон Кэрролл критикует молодежные движения 1960-х как главный рассадник «параноидальных личностей»: «Это десятилетие выглядит особенно параноидальным, — пишет он, — когда накопленное разнообразие, мощь и упорство бунта противопоставляются наследуемой власти».[68]

Склонность подозревать заговоры вписалась в более масштабный контркультурный вызов истеблишменту, господствовавшему на политической сцене в конце 1960 — начале 1970-х годов, и продолжает оставаться источником вдохновения для Оливера Стоуна, по собственному желанию ставшего глашатаем поколения бэби-бумеров. Для многих представителей левого (да и правого) фланга конспирологические теории о «психах-одиночках», обвиненных в убийствах 1960-х годов, стали главной причиной скептического отношения к правительству, основательно подкрепленному Уотергейтом и последующими разоблачениями деятельности служб безопасности, всплывавшими на протяжении 1970-х годов. К середине 1970-х все великолепие теории заговора как яркой новой политической позиции (изложенной остроумным языком в статье Esquire) потускнело от частого использования. В 1974 году в журнале Harpers появилась статья, в которой говорилось о возникновении паранойи как о ставшей привычной контркультурной восприимчивости. В своей статье, озаглавленной «Паранойя: идея фикс тех, чье время пришло», Хендрик Херцберг и Дэвид Макклеланд настаивают на том, что паранойя является «недавно наметившимся культурным разладом» и одновременно «естественным ответом на неразбериху, царящую в современной жизни».[69] В этой статье паранойя понимается как важный язык политики, на котором говорят независимо от конкретной политической принадлежности — от президента до людей, бросающих работу в знак антивоенного протеста. Авторы статьи называют президентство Никсона «золотым веком политической паранойи», когда «параноидальные стратегии в виде демонстрации, опровержения и кодового языка тайного смысла… использовались в государственном масштабе».[70] В статье говорится и о том, как перенимали этот язык те, кто мог служить объектом контрподрывной политики Никсона. «Хиппи, — как утверждают авторы статьи, — больше не могли обходиться без слов «паранойя» и «параноидальный», так же как без слов «вроде», «понимаешь» и «я имею в виду, что…»»[71] Примечательно, что за дальнейшим объяснением этой «идеи фикс» Херцберг и Макклеланд обращаются к творчеству Томаса Пинчона, полагая, что в его романах популярные политические настроения находят особенно яркое выражение. Однако, как мы увидим во второй части этой главы, уже в самих произведениях Пинчона можно найти анализ того, что происходит, когда понятие паранойи становится темой популярной социологии. Между постмодернистской литературой и популярными журналами возникает взаимосвязь в виде симптоматического диагноза, поскольку самосознание языка паранойи все больше укрепляется, а сам он получает повсеместное распространение. Так что к середине 1970-х годов конспирологическое мышление проникает в различные культурные сферы, став в большей степени характерным мировоззрением контркультурного поколения, чем признаком иррационального экстремизма.

Ощущение проникающих повсюду сложных заговорщических сил способствовало формированию новых общественных движений, зародившихся в 1960-х годах в рядах новых левых: движения студенческих протестов, феминизма, движения гомосексуалистов и черного активизма. Если раньше конспирологические теории в большинстве своем — не в последнюю очередь в рамках маккар-гизма — связывали угрозу американскому образу жизни и политике с подрывной деятельностью меньшинств, то начиная с 1960-х годов эти новые формы оппозиционной культуры заговора стали основываться на предположении о том, что сам по себе американский образ жизни является угрозой для тех, кто по его вине оказался на обочине общества. Большая часть конспирологических теорий, приведенных в статье Хофштадтера, осуждает случайное вмешательство якобы подрывных элементов в нормальное развитие американской политики. Но в последнее время во многих теориях заговора речь идет не столько о конкретной агрессивной угрозе естественному ходу американской жизни, сколько о том, что сам естественный ход вещей представляет собой всюду проникающую угрозу американским гражданам. Правые либертарианцы давно жалуются на то, что своим присутствием «большое правительство» создает конспиративистскую угрозу простым американцам, однако при этом они исходят из того, что истинно американские ценности — жизнь, свобода и стремление к счастью — никому еще не навредили. Что появилось нового, так это распространяющееся подозрение в том, что сами эти истинные американские ценности вполне могут оказаться проблемой, связанной с тем, что, как загадочно предупреждал в середине XIX века Дэвид Торо, общество находится «в заговоре против человечества, в котором участвуют все его члены».[72]

В романах Уильяма Берроуза, к примеру, этот афоризм получает наделенное сексуальным характером буквальное подтверждение. В безудержно параноидальных творениях Берроуза говорится о том, что страх преследования нельзя считать симптомом невроза и объяснять через призму последнего, поскольку он является полностью обусловленной реакцией на установленный государством контроль над сферой личных удовольствий посредством «форм дисциплинарной процедуры»,[73] как называет их сумасшедший врач в «Голом завтраке». Терминология Фуко здесь вполне уместна, поскольку у Берроуза особое внимание уделяется организационным механизмам наблюдения и дисциплинарного надзора за наркоманией и запрещенными формами сексуальности. С криминализацией идентичности вместо индивидуальных поступков своеобразная малоактивная паранойя становится постоянным условием действия, разворачивающегося в ставшем частью трилогии романе Берроуза о шестидесятых годах «Экспресс «Сверхновая»», неким результатом ^прекращающегося самоконтроля. Это ставшее привычным ощущение паранойи возникает вследствие проникновения внутрь психики всевидящего ока государства в сочетании с гомосексуальностью. Подобные представления далеки от обычной, фрейдистской модели паранойи, особенно от проекции подавленных фантазий во внешний мир.[74]«Похоже, что этот враг, — утверждает, например, Хофштадтер, — во многих отношениях является проекцией «я», потому что ему приписываются и идеальные, и недопустимые качества личности» (PS, 32). В частности (хотя и уже неточно), «сексуальная раскрепощенность», приписываемая врагу, предоставляет «носителям параноидального стиля возможность проецировать и беспрепятственно выражать то, что отвергает их собственное сознание» (PS, 34). У Берроуза же паранойя — это не столько следствие подавляемой гомосексуальности, сколько вполне оправданная реакция на желание Государства использовать свою власть для «излечения» того, что считается отклонением, будь то гомосексуальность или наркомания, а также установления контроля над этими явлениями. В вымышленном мире Берроуза (как и в теориях Фуко, касающихся дисциплинарного общества) паническое стремление Государства контролировать физические желания человека проявляется в виде неусыпной, клаустрофобичной заботы о своих гражданах. Однако объявление вне закона какой-то деятельности на том основании, что она относится к запретным удовольствиям, как раз и пробуждает в гражданах параноидальную боязнь того, что Государство раскроет их преступные секреты. Следовательно, некая форма массовой паранойи возникает не в результате патологии, а как неизбежная реакция на рутинную деятельность обычной бюрократии. В этом случае паранойя уже меньше напоминает частный ответ на случайное злоупотребление властью, но скорее похожа на неизбежное побочное следствие ставшего привычным положения дел. А в последние годы расширение зоны наблюдения происходит не в результате апокалиптического достижения государственного контроля в духе Оруэлла, а через безобидную, на первый взгляд, корпоративную практику, например сбор сведений о потребителях при покупках с помощью кредитных карт и посещении вебсайтов, наблюдение за рабочим местом (якобы ради безопасности самих сотрудников). В «эпоху массовой кодификации и хранения информации, — пишет Дон Делилло, — все мы храним и плодим секреты».[75]

Сделка и компромисс

Новые формы культуры заговора, рассматриваемые в настоящем исследовании, — это не просто результат радикализации и полевения тех, кто недоволен политикой Соединенных Штатов. Они отражают более фундаментальную перестройку самой сути американской политики и питают ее. Новаторская статья Хофштадтера о параноидальном стиле не выходит за рамки традиции политологических исследований, посвященных политике нетерпимости и правому экстремизму.[76] Хофштадтер убежден, что от конспирологического воображения страдает лишь край американской политики (главным образом, правый). Отчасти эту точку зрения следует понимать как реакцию на еще очень заметные на тот момент крайности маккартизма, а также, как вытекает из примечаний к статье, на видимые крайности, с которыми европейские авторы, помешавшиеся на идее заговора, отреагировали на убийство Кеннеди (PS, 7, note 5). По мнению Хофштадтера, необходимо всеобщее интеллектуальное осуждение узколобой и застойной политики правых групп, разжигающих ненависть.[77] Пытаясь убедить себя в том, что эти отдельные эпизоды проявления экстремистского паникерства не нарушат фундаментальную стабильность американской политической системы, он утверждает, что носитель параноидального стиля (у Хофштадтера им обычно оказывается мужчина) не в состоянии воспринимать «социальный конфликт как нечто, что можно урегулировать и в чем можно достичь компромисса» (PS, 31). «Параноидальный стиль» оказывается последним средством для тех, кто отстранен от центров власти и чьи «основные системы ценностей» не согласуются с «нормальным политическим процессом, принимающим вид сделки и компромисса». Таким образом, Хофштадтер считает контрподрывную литературу отражением неспособности различных меньшинств решить классовый конфликт «обычными методами политической тактики взаимных уступок» (PS, 29). Отсюда следует, что ущемленные маргинальные группы, в сущности, не в состоянии постичь уникальности американской политики, понять, что социальная и экономическая мобильность американского общества обеспечивает защиту от европейских эпидемий в виде насильственного свержения власти, вызываемых коренными конфликтами — классовыми, расовыми, гендерными и сексуальными.

Хотя настойчивое стремление Хофштадтера считать «параноидальный стиль» присущим только меньшинствам и имело какой-то политический смысл в напряженной атмосфере, царившей в Америке до обнародования отчета комиссии Уоррена об убийстве президента Кеннеди, сейчас эта точка зрения уже неубедительна. На примере убийства Кеннеди опросы общественного мнения показывают, что сегодня подавляющее большинство американцев верит, что тут не обошлось без какого-то заговора (хотя, как мы увидим во второй главе, ситуация с общественным мнением об убийстве Кеннеди далеко непроста). Точно также до 1960-х годов по результатам опросов выходило, что три четверти американцев доверяют своему правительству. Согласно аналогичному опросу, проведенному уже в 1994 году, лишь четверть американских граждан доверяет властям.[78] Еще важнее то обстоятельство, что наблюдающееся уже после выхода статьи Хофштадтера широкое распространение конспирологических взглядов отражает переход конспирологических теорий с окраины американской политической и культурной жизни в самый центр. Язык конспирологии не только проник в американскую культуру, но связан теперь и с главными конфликтами в американском обществе, хотя порой и в замещенной форме. Третья и четвертая главы, например, посвящены тому, как риторика заговора влияет на обычные рассуждения на тему расизма и сексизма.

Некоторые комментаторы утверждают, что в последние годы возникла своего рода «смешанная паранойя», объединяющая традиционные левые и правые фланги, когда, например, на сайтах милиции*[79] цитируется Ноам Хомски.[80] Однако проблема не столько в возникновении новой и даже более опасной формы маргинальной политики, перекраивающей карту традиционной политологии и сплачивающей крайних левых и крайних правых в жуткую коалицию. Скорее дело в том, что политический язык и стиль маргиналов нередко оказывается самой привлекательной формой народного инакомыслия, к тому же это дискурс распространяется от явно маргинального политического мира милиции и патриотического движения до озабоченного заговорами мейнстрима. В мире, где триумф мирового капитализма в духе laissez-faire уже не требует доказательств, для многих людей единственной возможностью проанализировать происходящее и увидеть свое недовольство остается лишь «сумасшедшая» риторика конспирологов.

На первый взгляд теории милиции и патриотического движения действительно кажутся притянутыми за уши. Их вебсайты и брошюры продвигают идею заговора международных организаций, включая Совет по международным отношениям (СМО), Трехстороннюю комиссию и даже саму Организацию Объединенных Наций. Все эти организации якобы стремятся установить «Новый Мировой Порядок», предусматривающий создание злого всемирного правительства, которое наложит руку на суверенитет Соединенных Штатов. В материалах этих группировок регулярно можно встретить сообщения о черных вертолетах без опознавательных знаков. Считается, что они либо связаны с прилетами инопланетян, либо охраняют Штаты от вторжения при помощи передовых технологий. Так, на веб-странице, озаглавленной «Маленький черный вертолет», можно прочитать, что «маленькие черные вертолеты используются ООН для подготовки установления тотальной власти над Соединенными Штатами. Частная собственность на территории Соединенных Штатов будет интернационализирована, оружие у граждан конфисковано, а дети — изнасилованы, если мы позволим им продолжать их секретные операции».[81] Подобные рассуждения и обвинения стали довольно обычным делом, заставив бывшего генерального секретаря ООН Бутроса Бутроса Гали однажды иронически заметить: «Как здорово вернуться из отпуска. Честно говоря, на отдыхе я умираю со скуки. Куда веселее на работе — тормозить реформы, летать на черных вертолетах, вводить глобальные налоги».[82] В подобных материалах можно наткнуться на информацию о том, что личные данные американцев тайно записаны на магнитных полосах водительских удостоверений; ходят и слухи о том, что непонятные метки на обратной стороне дорожных знаках указывают путь захватническим силам ООН, сосредоточенным прямо на границе США.

Эти откровения и открытия считаются доказательством того, что над американскими гражданами нависла угроза лишиться своих свобод по милости могущественных и непостижимых международных сил. В редакторской статье The New American, журнале Общества Джона Берча, признается, что «сам по себе Совет по международным отношениям не является заговором». И в то же время далее читаем, что «за СМО и другими могущественными интернационалистическими объединениями, такими как Трехсторонняя комиссия, за гигантскими фондами, свободными от налогов, за финансовыми и банковскими кругами с Уолл-стрит и из Федерального резервного банка, за президентами и премьерами, за осью НАФТА/ГАТТ/МВФ/НАТО/ ООН*,[83] даже за самой коммунистической угрозой стоит заговор с целью установления контроля во всем мире».[84] В более официальном духе Пэт Робертсон и Пэт Бьюкенен развивают идею о заговоре международных финансистов и организаций вроде Всемирного банка, которые медленно пытаются тайно подчинить себе экономику, а значит и политический суверенитет Соединенных Штатов. Так, в своей ставшей бестселлером книге «Новый Мировой Порядок» Робертсон утверждает, что «истэблишмент» замышляет создать «мировую систему, в которой просвещенный монополистический капитализм сможет связать все валюты, банковские системы, кредит, производство и добычу сырья в единое целое под управлением одного правительства и под надзором, разумеется, одной всемирной армии».[85] Бьюкенен также настаивает на том, что «реальная власть в Америке принадлежит денежным мешкам с Манхэттена».

Эти страхи перед заговором с целью введения Нового Мирового Порядка могут легко вылиться в утомительные и порочные поиски козла отпущения с плохо замаскированной антисемитской направленностью.[86] В своих самых страшных крайностях идеология милиции и патриотического движения, предлагающих подозревать федеральные власти в намерении отобрать у граждан их права, приводит к ужасающим случаям наподобие взрыва в Оклахоме. Но среди людей, кого привлекает это направление конспирологического мышления, намного больше тех, кто официально не состоит в милиции.[87] Хотя порой и надуманные, истории о том, что правительство США сознательно сотрудничает с властями «инопланетян», или о плохом влиянии никем не избранных призрачных международных организаций, в современную эпоху быстрой глобализации не лишены смысла. Многие правительства действительно обнаруживают, что они становятся все более уязвимыми перед глобальными экономическими силами и организациями, которые им почти неподвластны. В своей работе о глобализации Ричард Барнет и Джон Кавана пишут о том, как «чудовищная власть и мобильность всемирных корпораций подрывает эффективность работы правительств отдельных стран по проведению политики в интересах своих народов». В частности, «налоговое законодательство, предназначенное для другого века, традиционные способы контроля за движением капитала и процентными ставками, методы обеспечения полной занятости и прежние подходы к разработке природных ресурсов и защите окружающей среды устаревают, теряют свою эффективность или актуальность».[88]

Исходя из идеологической установки, согласно которой американская республика была основана для того, чтобы оберегать свободу личности от власти навязчивого правительства, многие правые радикалы задаются вопросом о роли правительства в современных условиях. Если после окончания «холодной войны», задумываются они, правительству уже не приходится защищать своих граждан от какой-нибудь «империи зла» и если федеральное правительство предает свою роль защитника свободы своих граждан, подписывая соглашения о торговле в глобальном масштабе (которые расцениваются как предательство интересов Америки ради интересов всемирных организаций и мегакорпораций), тогда зачем вообще правительство?[89] Несмотря на то, что могло бы показаться подсечно-огневой приватизацией и прекращением регулирования, наблюдаемым за последние двадцать лет, многие правые настаивают на том, что «большое правительство» своими, как у спрута, щупальцами проникло повсюду, влившись в надвигающийся заговор с целью лишить людей их прав. Конспирологические теории о варварстве правительственных агентств (начиная с того случая, когда агенты Бюро по контролю за продажей алкогольных напитков, табачных изделий и оружия спалили штаб филиала «Ветви Давидовой» в городе Уэйко, и закачивая убийством агентами ФБР Вики Уивер и ее сына в их хижине в Руби-Ридж, штат Айдахо) отражают нарастающее ощущение нелегитимности федеральной власти. Отсюда следует, что правительство может оправдать свое существование, лишь делая свое ежедневное присутствие более заметным (а значит, и более необходимым) с помощью назойливого наблюдения и вмешательства. В итоге, с одной стороны, мы имеем истории об имплантированных чипах, обеспечивающих наблюдение за человеком, и водительских правах, отражающие страх перед возросшим правительственным контролем. С другой стороны, конспирологические теории о захвате власти силами ООН или пришельцев отражают страхи по поводу недостаточного национального суверенитета перед лицом агрессивного мира, а другими словами — конкуренции.

Хорошо это или плохо, кейнсианское обещание того, что государство будет контролировать экономику, дабы оградить своих граждан от беспощадной логики рынка, для многих правительств становится все менее реальной возможностью. Конспирологи из числа радикальных правых не одиноки в своем беспокойстве в связи с тем, что даже американское правительство передает свой суверенитет всемирным организациям и корпорациям. Многие левые, а также представители широкой разноцветной коалиции неправительственных организаций, в декабре 1999 года развернувшие «сражение в Сиэтле» в знак протеста против переговоров Всемирной торговой организации, тоже выражают тревогу по поводу того, что отдельные правительства уже неспособны определять дальнейшую экономическую судьбу своих стран, хотя и приходят к разным выводам о том, почему эта ситуация важна и что в этой связи нужно предпринять. Отдаленно вторя паникерству правых, один склоняющийся к левым наблюдатель, к примеру, предупреждает, что «с учетом наблюдающихся в учреждениях ООН крупных сокращений бюджетных расходов на социальное и экономическое развитие и увеличение затрат на «поддержание мира», существует угроза того, что Организация Объединенных Наций сама превратится в военный инструмент власти корпораций».[90]

Обе стороны сходятся на том, что глобализация породила сильную тревогу в некогда безопасной сердцевине «средней Америки». «Американская мечта среднего класса почти исчезла, — заметил один наблюдатель, — уступив место людям, напрягающимся лишь ради того, чтобы закупить продуктов на следующую неделю». Дальше он продолжает:


Что такого должно произойти, чтобы раскрыть глаза нашим избранникам? АМЕРИКА ПЕРЕЖИВАЕТ СЕРЬЕЗНЫЙ УПАДОК. У нас нет пресловутого чая, чтобы выбросить его за борт. Так что же, вместо этого мы должны потопить какое-нибудь судно, доверху забитое японскими товарами? Неужели гражданская война неизбежна? Неужели нам нужно пролить кровь, чтобы преобразовать существующую систему? Надеюсь, что до этого дело не дойдет, но это может случиться.[91]


Так рассуждал Тимоти Маквей. Теперь, уже после того, что он совершил, от этих слов мороз идет по коже, но, несмотря на это, они вполне отвечают массовому ощущению предательства и разочарования. С откатом от найденного в рамках Нового курса компромисса между трудом и капиталом, начавшимся в середине 1970-х годов, и с учетом увеличивающейся приватизации общественных полномочий, утрата чувства безопасности и возникающее негодование стали повседневной реальностью для многих рядовых американцев, особенно для тех, кого обошел стороной наблюдающийся экономический бум. Под давлением глобализации гарантии сохранения рабочего места в корпорации и вытекавшие отсюда преимущества перестали существовать: если в 1950-х годах General Motors была крупнейшим в Америке работодателем, то в середине 1990-х это символическое место заняла компания Manpower Inc.*[92] Сталкиваясь с международной конкуренцией, транснациональные корпорации (которые верны уже не своей нации, а рассредоточенной по всему свету группе акционеров) сокращают штаты, перебрасывают производство и переезжают без предупреждения. Рекламный слоган 1950-х годов утратил свою искренность: то, что хорошо для General Motors, уже необязательно хорошо для всей Америки.

Начиная с 1950-х годов обывательские представления о надежной и стабильной семье-ячейке общества стали постепенно меркнуть, чему способствовало уподобление внутренней экономики США странам третьего мира, сужение экономических горизонтов для многих и воображаемый «постиндустриальный» образ жизни для избранных. В процессе продолжительного экономического роста углубился разрыв между богатыми и бедными, что сопровождалось усилившейся поляризацией американского общества и снижением заработной платы в реальном исчислении, которое ощутили представители размывающегося среднего класса. Многие приверженцы прежде безопасного мейнстрима обратились к языку и логике экстремистской политики. Эта позиция ставшей привычной враждебности дает о себе знать в разных областях, начиная с возобновившейся тревоги по поводу иммигрантов и заканчивая кризисом маскулинности, о котором так много говорят последнее время. Возможно, прекращение регулирования и стимулирует гибкость, но только гибкость в понимании корпораций нередко означает отсутствие безопасности для рабочих (чем дальше, тем больше эта же гарантия исчезает и для среднего класса, который, в отличие от «синих воротничков», обычно не знал страха потерять работу). Более того, молчаливое признание структурной неполной занятости вместе с исчезновением отдельных базовых элементов государства всеобщего благосостояния усиливает ощущение отчуждения от политического процесса и американского идеала.[93]

Роман Уильяма Пирса «Дневник Тернера» (1978)*[94] является, пожалуй, самым известным культурным выражением этой ментальности, доведенной до самой кровавой и опасной грани. Многие полагают, что эпизод с подложенной в федеральное здание бомбой с удобрением и вдохновил Маквея. В романе речь идет о популистской революции, которую совершают недовольные белые, чтобы установить «арийскую» республику. Все это сопровождается убийствами черных и евреев. Автор торжествующе описывает «день веревки», когда происходят массовые повешения белых «предателей своей расы», до революции проявлявших либеральную терпимость к евреям, иммиграции, позитивной дискриминации[95] — и лобби, выступавшему за введение контроля за оружием.

В связи с взрывом в Оклахоме в медиамейнстриме много говорилось о разжигающем расизм заговоре, описанном в «Дневнике Тернера». Но в поспешном стремлении осудить жестокое послание, заложенное в книге, мало кто заметил, о чем, в сущности, этот роман. У многих критиков центральная идея бурной революции практически тонет в беспорядочной массе механических деталей. Чаще всего в дневниках Тернера говорится о планировании, подготовке и осуществлении конкретных действий. Отвечая в «Организации» (название революционного движения белых, убежденных в превосходстве своей расы) за секретную аппаратуру связи, Тернер, помимо этого, изготавливает мины вместе с Биллом, «слесарем, механиком и печатником».[96] На пару они изготовляют минометные мины для нападения на Капитолий, в результате которого «погиб лишь 61 человек» (TD, 62):


Вчера мы с Биллом закончили работать над специальным оружием. Мы переделали миномет 4,2 дюйма так, чтобы из него можно было стрелять 81-миллиметровыми минами. В нем пришлось поковыряться, потому что пока нам не удалось раздобыть миномет 81 мм, чтобы использовать мины, которыми мы разжились во время налета на испытательный полигон в Абердине в прошлом месяце. Зато у одного из наших ребят из ударной группы оказался исправный миномет 4.2, который он схоронил еще в конце 1940-х (TD, 56).


В какой-то момент Тернер начинает писать о трудностях с радиопередатчиком у какой-то другой подпольной группы. Он с удивлением обнаруживает, что они запороли простое задание:


Я сразу понял, в чем загвоздка, как только они проводили меня на кухню. Там на столе лежал передатчик, аккумулятор от автомобиля и еще какой-то хлам. Несмотря на подробные инструкции, которые я написал для каждого передатчика, и на отчетливую маркировку рядом с контактами на корпусе передатчика, они умудрились перепутать полярность, когда подсоединяли аккумулятор к передатчику (TD, 25).


Вскоре Тернер понимает, что эти люди просто никуда не годятся (явно намекая на то, что они не просто ошиблись с полярностью, а вообще занялись не своим делом): это сборище писателей и мыслителей, не привыкших решать проблемы самостоятельно и с немудреной изобретательностью. Тернеру быстро удается во всем разобраться, что сопровождается подробным описанием всяких диодов, сигналов и транзисторов.

Насколько «Дневник Тернера» является планом заговора с целью развязывания расовой войны и наступления на мульти-культурализм, в такой же степени здесь отдается должное ценности профессионализма. Во многих отношениях дотошное описание всех изобретений главного героя (электротехника по образованию) — это плач автора, сокрушающегося из-за того, что в послевоенной Америке от профессионалов стали отказываться. Немаловажно, что вымышленная история Пирса о том, как «рядовой» член Организации начинает управлять своей судьбой в процессе технического соревнования, была написана в середине 1970-х годов. Этот роман во многом стал символическим результатом ухода США из Вьетнама и нефтяного кризиса, вызванного появлением ОПЕК, что все вместе привело к началу конца господства Америки на международной арене, а также явного превосходства типично американского рабочего (читай гетеросексуальных белых мужчин) во внутренней экономике Соединенных Штатов. Поэтому не удивительно, что интерес к роману вновь обострился в середине 1990-х, когда в результате нового этапа глобализации эта социальная группа стала утрачивать последние остатки своей уверенности в завтрашнем дне.

То обстоятельство, что выполнение Америкой ее предназначения с окончательным утверждением во всем мире свободного рыночного капитализма в американском духе привело к размыванию и постепенному исчезновению традиционного для американцев ощущения собственной идентичности, многие склонные верить в заговоры правые не считают ни иронией судьбы, ни совпадением. Неудивительно, что многих волнует, что значит быть американцем, когда «американские» рабочие места вывозятся к югу от границы и когда они вынуждены конкурировать с иммигрантами, меньшинствами и женщинами в борьбе за социальные привилегии и денежное вознаграждение, которые прежде казались их неотъемлемым правом. (В «Дневнике Тернера» белые женщины в составе Организации превращены в верных помощников мужчин, выступающих в более эффектной и героической роли.) Исходя из этой логики, глобализация и мульти-культурализм — это неотделимые друг от друга элементы заговора против нормального мужчины. С другой стороны, в условиях постфордистской экономики, которой не хватает ни финансовой свободы, ни политической воли для поддержания программ позитивной дискриминации, усиливающееся соперничество за сокращающиеся социальные ресурсы среди так называемых меньшинств порождает взаимное недоверие в среде обделенных. По иронии судьбы, теперь даже белый мужской англо-американский истэблишмент пытается позиционировать себя иначе — как защищенное и объединенное общими интересами меньшинство, сплотившееся перед лицом более крупного заговора.[97]

Как мы уже видели, Хофштадтер убеждал себя и своих читателей в том, что параноидальный стиль — это не что иное, как последнее средство представителей крайних флангов американской политики, неспособных или не желающих участвовать в «сделках и компромиссах», ставших сутью либерально-демократической политики. Однако «обычные методы политической тактики взаимных уступок» могут оказаться эффективными лишь в условиях общественного благосостояния и широкого процветания, необходимых для того, чтобы смягчить реальное столкновение интересов и оградить распространенную веру в то, что политический процесс работает на благо каждого. Хофштадтер успокаивал читателей тем, что, коль скоро параноидальный стиль ограничивается лишь пограничной областью американской политики, значит мейнстрим к нему невосприимчив. Однако сейчас можно утверждать, что традиционная сфера общественной жизни разрушается из-за соперничающих между собой и подозревающих друг друга групп с общими интересами, многие из которых выражают свои притязания, используя риторику заговора. (В четвертой главе мы рассмотрим, возможно, самый печально известный пример этой ситуации, а именно обострение конспирати-вистского диалога между организациями воинствующих черных и евреев). Можно заключить, что если когда-то возникновение параноидального стиля и свидетельствовало о неспособности понять американскую политику консенсуса изнутри, то сейчас культура заговора обнаруживает полное понимание невозможности идеализированного консенсуса. Если какая-нибудь нация все больше распадается на различные меньшинства, каждое из которых чувствует в осажденной со всех сторон крепости, паранойя становится типичным политическим стилем.

Культурная логика паранойи

Итак, за последние десятилетия для многих американцев паранойя стала чем-то само собой разумеющимся. Однако современная культура заговора функционирует совсем не так, как описанный Хофштадтером параноидальный стиль в политике. Произошла радикальная трансформация и того, что рассматривают как примеры этого стиля. Хофштадтер приглушает важность принципа подбора используемых им примеров: отдавая предпочтение примерам из американской жизни, он объясняет это тем, что он американист (хотя все-гаки говорит и о возможности существования связи между параноидальным стилем и формированием национальной идентичности в американской республике периода становления). Он считает доказанным, хотя и не поясняет почему, что все приводимые им примеры носят более или менее явно политический характер. Хофштадтер и его последователи считают параноидальный стиль способом политической деятельности, особенностью явно политических событий, режимов, партий и движений. Параноидальный стиль нужно искать в брошюрах, выступлениях, манифестах, газетных передовицах и прочих традиционных формах выражения политических взглядов. На него стоит обращать внимание лишь в том случае, когда он начинает представлять опасность государственных масштабов, начиная с антимасонской партии в XIX веке и заканчивая раздутыми маккартизмом страхами перед красной заразой в XX столетии. Как мы уже видели, Пайпс, Роберт Робинс и Джеральд Пост, ставя, вслед за Хофштадтером, акцент на политике, утверждают, что если опасные проявления параноидального стиля сейчас можно найти по всему миру, то в США за последние десятилетия он в основном исчез, утратив влияние на национальную политику. Так, последние два автора отказываются считать правый антисемитизм Линдона Ляруша проявлением «настоящей культурной паранойи».[98] А Пайпс настаивает на том, что параноидальный стиль, может, и получил сейчас «широкое распространение» на Западе, особенно в массовой культуре, но вместе с тем этот поворот в культуре означает, что параноидальный стиль уже не способен изменить ход истории.

Даже если мы не согласны с выводом, что «культурная паранойя» не имеет значения, нельзя отрицать тот факт, что параноидальный стиль больше не ограничивается одной только политикой. Если бы исследование на тему параноидального стиля появилось не в начале 1960-х годов, когда работал Хофштадтер, а позже, то в нем пришлось бы приводить уже куда более разнообразные примеры.[99] Здесь по-прежнему осталось бы несколько примеров из политической жизни, но теперь они были бы уже взяты из новых общественных движений, таких как феминизм и активизм афроамериканцев. Но даже при этом подобное исследование представляло бы собой мешанину из политизированных высказываний и интерпретаций стоящих за ними взглядов. На примерах из Интернета и альтернативных медиа автору такого исследования пришлось бы перечислить формы повседневной любительской политики, которые редко стремятся интегрироваться в узнаваемые политические движения, однако имеют отношение к главным проблемам, стоящим на повестке дня. В такое пересмотренное исследование пришлось бы включить множество примеров конспирологического мышления, пронизывающего культурное пространство. Риторика заговора пропитывает американскую поп-культуру от голливудских триллеров до гангстерского рэпа, от таблоидов из супермаркетов до «Секретных материалов». Точно так же в центре постмодернистской литературы обычно находятся писатели, темой произведений которых является паранойя: Томас Пинчон, Уильям Берроуз, Джозеф Хеллер, Уильям Гэддис и Ишмаэль Рид.

Итак, за последние десятилетия паранойя стала объектом осмысления в сфере развлечений и философии, вошла в повседневную американскую культуру. Популяризация параноидального стиля, несомненно, является частью общего и так часто оплакиваемого культурного поворота в американской политике, в результате которого суть подменяется стилем. Импичмент президенту Клинтону является, пожалуй, самым наглядным примером такого поворота. Здесь не обошлось без обвинений и контробвинений в более обширном заговоре. В конечном итоге пришлось разбираться скорее с массмедиа, чем заботиться о предвыборной политике. Вместе с тем проникновение параноидального стиля в культуру отражает изменившийся стиль и функцию конспирологического мышления. Примеры Хофштадтера в основном ограничиваются односложными нативистскими движениями вроде противников масонов и католичества, которым конкретные демонологические убеждения помогали создавать определенное ощущение групповой и даже национальной идентичности, тогда как сейчас многие люди обращаются к теориям заговора в эклектичной и нередко противоречивой форме; здесь намешаны и развлечения, и размышления, и обвинения, при этом необязательно официально вступать в милицию или какое-нибудь политическое движение. Хотя примеры параноидальной политики, в основе которой лежит неизменная идея поиска козла отпущения, встречаются и до сих пор, объяснения в конспиративист-ском духе для многих американцев являются скорее несогласованными проявлениями сомнений и недоверия, чем предметом какой-то твердой веры. В процессе опровержения конспирологические теории часто обвиняют в догматическом списывании болезней общества на какие-нибудь меньшинства, из которых делают козла отпущения. Но за последние несколько десятков лет параноидальный стиль стал по преимуществу связываться с неясным ощущением присутствия неподконтрольных кому-либо сил, вступивших в заговор с целью изменить историческое прошлое. При этом описание точного сценария этого заговора начисто отсутствует. Если раньше точный образ воображаемого врага скреплял идентичность какой-либо группы людей, то в наше время смутное ощущение присутствия замешанного в заговоре врага (нередко оказывающееся всего лишь убеждением, что во всем виноваты «они») препятствует формированию сплоченной группы, объединенной какими-то общими интересами. Таким образом, отдельные вспышки контрподрывных движений и теорий уступили место повседневной вялотекущей паранойе, реализующейся скорее на уровне образа и языка, чем в сфере политических убеждений. Официальный член Национальной серебряной партии, существовавшей в 1890-х годах, когда в США развернулись подогреваемые идеей заговора дебаты о биметаллизме, в 1990-х превратился в покупателя кресел из «Секретных материалов».

Теория заговора становится чем-то таким, на что люди покупаются — зачастую в буквальном смысле, и при этом не по убеждению. Множество посвященных заговорам сайтов больше похожи на супермаркеты альтернативных взглядов, чем на святыни определенных нативистских доктрин. Хорошим примером служит сайг disinfo.com, популярный поисковик и шлюз, обеспечивающий доступ к ряду «тайных» и конспирологических идей. Детище Ричарда Мецгера, disinfo.com появился в 1996 году в результате сделки на миллион долларов с всемирной медийной компанией TCI. Как и многие другие медийные корпорации, TCI хотела приобрести какой-нибудь горячий контент для пополнения своего веб-трафика, однако обнаружив (по словам Мецгера), насколько радикальным является содержание предоставленного ей материала, компания-учредитель поставила на проекте крест. После этого сайт перебрался под крыло модного манхэттенского интернет-провайдера razorfish.com. Помимо сведений о контркультурных героях, наподобие Алистера Кроули, сайт disinfo. com представляет снабженный комментариями контекст и ссылки на «альтернативные» газетные материалы — от правдоподобных до самых фантастических. Сайт также связан с Infinity Factory, построенным на интервью шоу, которое производится в Нью-Йорке для местного кабельного телевидения с использованием веб-технологий. Кроме того, сайт имеет отношение и к последнему начинанию Мецгера — Disinfo Nation. Этот тележурнал посвящен заговорам и рассказам о таинственных явлениях. Он идет поздно ночью на Channel 4 в Великобритании. Вслед за многими новыми интернет-проектами, disinfo.com привлек к себе крупные инвестиции и вызывал большой интерес, однако оказался не таким уж рентабельным. Хотя этот сайт держится на бескорыстном труде авторов и дизайнеров, в то же время это еще и бизнес: здесь продаются книги и сопутствующие товары, плюс идет доход от рекламы.

В эпоху революционной электронной коммерции конспирологические теории становятся таким же продуктом, как и все остальное, элементом самообеспечивающейся кустарной промышленности альтернативной Америки — от мелких издателей вроде Feral House до фирм по заказу почтой книг о заказных убийствах, от изданий в «самиздатовском стиле» вроде Paranoia до продавцов сувениров со съемок «Секретных материалов». В итоге получается, что вовлечение людей в мир теории заговора сводится не к членству в соответствующей организации, а скорее к нерегулярному поиску во Всемирной паутине, когда на сайт schwa.com заходят для того, чтобы узнать о шуточной одежде, защищающей от инопланетян, а на alt.conspiracy — чтобы написать что-нибудь о Монтокском проекте*.[100] Чем бы еще ни стала теория заговора, в любом случае на стыке двух тысячелетий она является неотъемлемой частью развлекательно-информационной культуры, колеблясь между убежденной верой и культурой потребления.

Как будто бы

Колебаться между серьезными вещами и мистификацией начал не только интерес к заговорам, но и сами конспирологические теории. В отличие от интереса Хофштадтера к исключительно серьезным политическим проявлениям параноидального стиля настоящее исследование сводит вместе фактические и явно вымышленные примеры, не в последнюю очередь потому, что они зачастую незаметно переходят друг в друга. Если брать крайности, то теории-мистификации воспринимались всерьез, а прямые утверждения считались основой для вымысла. Ярким примером первого случая служит книга Леонарда Левина «Доклад с Железной горы» — вымышленный анонимный сатирический рассказ о якобы тайных планах американского правительства сохранить военную экономику в мирное время.[101] Одна ирония состоит в том, что всего лишь четыре года спустя после выхода книги Левина Даниэль Эльсбург передал газете New York Times самые настоящие документы Пентагона, в которых шла речь о тайной истории войны США во Вьетнаме в изложении самих военных.[102] Вторая ирония в том, что к началу 1990-х годов первоначальная мистификация Левина стала всерьез восприниматься правой милицией и участниками патриотического движения, распространявшими пиратские издания книги. Они были убеждены в том, что этот доклад действительно был случайно просочившимся правительственным документом. Левину пришлось признать свое авторство и авторские права, и в 1996 году издательство Simon & Schuster выпустило переиздание его книги.

Есть еще, к примеру, «Список заказчиков убийства», фотокопированная рукопись, изданная под псевдонимом Уильям Торбитт и распространившаяся среди конспирологов еще в начале 1970-х годов. Торбитт предлагает поразительную трактовку убийства Кеннеди, называя его нацистским переворотом с участием Линдона Джонсона, Дж. Эдгара Гувера, Джона Коннолли и бывшего немецкого ракетостроителя Вернера фон Брауна. В этом документе прослеживаются связи между мафией, НАСА, сверхсекретной Командой безопасности оборонной промышленности (DISC), ФБР и корпорациями. Перегруженный деталями текст местами выглядит правдоподобно не в последнюю очередь там, где говорится об операции «Скрепка», когда в конце войны американцы планировали спасти нацистских разведчиков и ракетостроителей. В других эпизодах, похоже, больше выдумки, например в отношении программы НАСА по изучению НЛО. Реализация программы происходила в знаменитой зоне 51 в пустыне Невада. В этом документе упоминаются многие конспирологические теории второй половины XX века, а самиздатовский характер публикации придает ей культовый характер. Вместе с тем таинственное происхождение документа заставило кое-кого заподозрить в нем мистификацию. В послесловии к первому печатному изданию документа Торбитта Лен Бракен задумывается, не мог ли он оказаться подсунутой Советами дезинформацией. И действительно, как следует из документов (в той мере, насколько этим разоблачениям можно верить сейчас), тайно вывезенных из России бывшим сотрудником архива КГБ Василием Митрохиным, какие-то конспирологические теории об убийстве Дж. Ф. К. были придуманы в Советском Союзе в подстрекательских целях.[103] Однако (как станет ясно из второй главы) в некоторых конспирологических теориях об убийстве Кеннеди, пожалуй, тайн раскрывается больше, чем надо, даже если они и ошибочны. Как пишет Бракен, «как в любой информации присутствует дезинформация, точно так же в любой хорошей дезинформации заложена и информация».[104]

Таким образом, некоторые конспирологические мистификации стали восприниматься всерьез. Порой какая-нибудь выдуманная история начинает жить собственной жизнью, метафорическое становится материальным. Эта возможная линия развития событий превосходно раскрыта в романе Умберто Эко «Маятник Фуко» (1989). Героями романа становятся трое праздных сотрудников одного издательства, которые шутки ради сочиняют стройную теорию заговора, продуманную вплоть до мельчайших деталей. Но шутку сыграли над ними, когда начинает казаться, что придуманный ими заговор материализуется прямо у них на глазах. И действительно, размывание границ между фактами и вымыслом сейчас нередко переходит в раскручивающееся по спирали свободное падение, при этом конспирологи подозревают, что ложные подсказки были специально подсунуты им властями, чтобы помешать им открыть еще более зловещую истину. Этот ход часто используется в «Секретных материалах». С другой стороны, немало зрителей «Секретных материалов» стали воспринимать заговор и разоблачения на грани науки, о которых говорится в фильме, в качестве факта. Возможно, их убедило то, что нередко обстоятельства каждого эпизода тщательно изучаются. Так, в фильме постепенно складывается запутанный рассказ о вторжении и заговоре пришельцев. Но многие подробности о маленьких серых инопланетянах, доисторических пришельцах и экспериментов по выведению гибридной ДНК, использованные в фильме, взяты из доклада Крилла, в котором говорится об ожесточенных столкновениях между силами особого назначения и угрожающими космическими захватчиками. Этот доклад был вывешен Джоном Лиром на доске объявлений Paranet UFO в 1987 году и с тех пор бродит в Интернете. Составленный якобы О. X. Криллом (инициалы расшифровываются как «первый заложник»), доклад раскрывает историю контакта людей с пришельцами. В нем говорится, что пришельцы нарушили свое слово: сначала они пообещали правительству США проводить исследовательские опыты лишь на крупном рогатом скоте и отдельных людях, а потом стали похищать людей в больших количествах, а также имплантировать им электронные контрольные устройства, чтобы создать генетически гибридную расу в целях колонизации. Хотя доклад Крилла и похож по своему стилю на официальный документ, все же это невероятно изобретательная фальшивка, детали которой получили собственное развитие.

По мнению многих скептически настроенных критиков, популярность «Секретных материалов» и их клонов демонстрирует, что за последние годы американская общественность стала более легковерной и что американцы уже не способны отличить авторитетный источник информации и фальшивки. Но, возможно, лучше рассматривать эти фильмы как часть более общего сдвига в отношении людей к конспирологическим теориям на заре нового тысячелетия. Сейчас повседневная паранойя проявляется уже не в форме твердой веры в конкретные факты, но скорее принимает вид обычного скептицизма, убеждающего людей в том, что мысль о присутствии скрытых намерений в общественной жизни выглядит исключительно правдоподобной. Культура заговора, рассматриваемая в последующих главах, колеблется между фиктивным и достоверным разоблачением, между серьезными вещами и иронией, между фактами и вымыслом, между буквальным смыслом и метафорой. Во многих случаях потребители культуры заговора в действительности не верят в то, что они покупают, но в то же время они не могут совсем в это не верить. Часто люди верят слухам какое-то время, считая их как будто бы правдой.

Сериал «Секретные материалы» построен на этом «как будто бы», как ни одно другое явление современной культуры заговора: здесь ведется непрекращающееся исследование эпистемологических зыбучих песков, расположившихся между уверенностью и подозрением, причем все это преподносится в драматическом ключе с перепадами от мистификации до ужасно серьезных вещей. Первое приземленное объяснение сменяется более зловещей гипотезой и наоборот, и так раз за разом. Так, ученая из Министерства сельского хозяйства США с немыслимой фамилией д-р Бамби делится с агентом Малдером своей теорией о том, что рассказы о случаях наблюдения неопознанных летающих объектов на самом деле объясняются светом, отражающимся от туч летающих тараканов. Однако к концу эпизода Малдер находит улики, позволяющие предположить, что пришельцы — это вовсе не обычные, а миниатюрные механические тараканы, образующие загадочные смертоносные тучи. Но даже если это не сами пришельцы, то, по крайней мере, роботы, созданные на основе технологии пришельцев по приказу правительства.[105] Во многих эпизодах «Секретных материалов» предлагаются различные объяснения (какие-то за счет обычных, какие-то за счет паранормальных явлений) какого-нибудь странного явления, причем окончательного ответа зритель не получает никогда. «Не знаю, как еще объяснить то, что здесь происходит», — разводит руками агент Скалли, столкнувшись с несколькими одинаково невероятными теориями. В эпизоде «Маленькие картофелины», например, в какой-то местной больнице младенцы появляются на свет с рудиментарными хвостиками. Сначала Скалли списывает раздутые сообщения об этом явлении на чрезмерную восприимчивость местных жителей к таблоидным историям о спаривании людей с пришельцами, но потом приходит к выводу, что здесь дело может быть в физиологии, а не в психологии. Зрителей то заставляют поверить, что причина рождения детей с хвостами в статистической аномалии, происходящей в редких, но возможных лечебных условиях; потом уродство младенцев объясняется за счет медицинской небрежности, и наконец, появляется какой-то местный чудик с необычными способностями, причастный к этой истории. Оказывается, что этот парень может с легкостью соблазнять женщин. Поначалу Скалли думает, что молодой человек подсовывает женщинам наркотик на свиданиях и насилует их, или что у него есть брат-близнец. Однако оказывается, что этот человек способен менять свою внешность и телосложение по собственному желанию. В следующих эпизодах эта паранормальная способность оказывается связана с гибридами человека и пришельцев, существование которых строго засекречено.[106]

В этом смысле «Секретные материалы» постоянно предлагают правдоподобные объяснения, но лишь затем, чтобы развалить их, выдвигая еще более невероятные (и зачастую конспирологические) предположения, и наоборот. Так, в совершенно пародийном эпизоде «Прометей эпохи постмодерна» Скалли отвергает слухи о чудовище, появившемся в каком-то городишке, полагая, что они вызваны чрезмерным пристрастием местных жителей к программам Джерри Спрингера (в серии есть чудесные эпизоды с самим Спрингером в эпизодической роли). «Перед нами, — как объясняет Скалли, — пример культуры, для носителей которой дневные ток-шоу и заголовки таблоидов стали некой реальностью, по которой они сверяют свою жизнь». В свою очередь Малдер признается, что его «тревожит, что ты свела этих людей к какому-то культурному стереотипу».[107] Тогда Скалли предлагает классическое для психоанализа объяснение, согласно которому чудовища являются проекцией качеств, неприемлемых для отдельного человека или группы людей, и только поэтому чудовище материализуется во всей своей кровожадной красе. Привлекает Скалли и медицинскую науку, но и она не помогает по мере дальнейшего разматывания этой запутанной истории с «чудовищем». Зрителей оставляют в состоянии герменевтической неизвестности, когда правдоподобные объяснения зависают в воздухе — ни полностью опровергнутые, ни полностью подтвержденные. В фильме затрагиваются и такие коварные явления из области культуры заговора, как насилие в сатанинских ритуалах и синдром ложной памяти.[108] Вместо того чтобы выступить с решительным опровержением или энергичной поддержкой той или другой стороны, участвующей в споре, «Секретные материалы» еще больше усложняют дело, намекая на то, что в данном случае истину нельзя сводить к физической достоверности или психологической формулировке. Как подробнее об этом говорится в шестой главе, ключевая объяснительная дилемма «Секретных материалов» выстраивается вокруг двух полюсов: либо пришельцы или гибриды пришельцев и человека действительно существуют (как поначалу верит Малдер), либо, как начинает подозревать Скалли, все обнаруживаемые ими улики — это «всего лишь прикрытие», за которым стоят секретные и незаконные медицинские эксперименты правительства над гражданами, возможно, с целью создания биологического оружия.[109] Раз за разом убеждения обоих агентов ставятся под сомнение, при этом объяснения сохраняют свою правдоподобность, но не становятся окончательными. Всегда существует вероятность того, что на смену одним доказательствам придет другой, более масштабный и еще больше усиливающий паранойю сценарий или появится новая интерпретация событий. Таким образом, постепенно раскручиваемая на протяжении семи сезонов спираль заговора убеждает в том, что раскрытие тайны будет откладываться до бесконечности, что ведет к нескончаемому повтору интерпретаций. В одном комедийном эпизоде, сценарий которого написал звезда сериала Дэвид Духовны, старый полицейский из Росуэлла говорит агенту Малдеру, что Малыш Рут и (вымышленный) знаменитый чернокожий бейсболист 1940-х годов были пришельцами. Саркастическим тоном Малдер лаконично перечисляет возможные варианты: «Был ли Икс пришельцем, который в метафорическом смысле был человеком, или он был человеком, который в метафорическом смысле был пришельцем, или чем-то средним между ними, то есть в буквальном смысле гибридом пришельца и человека?»[110] Грань между буквальным и метафорическим размывается из-за того, что прежние метафорические объяснения обретают новую, яркую жизнь, Психологические объяснения подрывают состоятельность объяснений физиологических, и наоборот.

«Секретные материалы» не только оставляют своих главных героев и зрителей в состоянии герменевтической неопределенности, но и втягиваются в игру, построенную на обмане и двойном обмане, вызывающую определенные ожидания у аудитории и паникеров-критиков массовой паранойи. Так, в эпизоде «Сырой монтаж» избитая идея о том, что телевидение проникает в сознание телезрителей и контролирует их, перевернута с ног на голову. Типичная для 1950-х годов паранойя на тему идеологической обработки подсознания человека при помощи радиоволн в результате расследования получает весьма буквальную трактовку вплоть до того, что тайные сигналы, закодированные в обычных телепередачах, в буквальном смысле спутывают сознание телезрителей. Скалли выдвигает более приземленное объяснение в социологическом духе, согласно которому неоднократная демонстрация фальшивого насилия по телевидению могла вызвать у жителей обычного городка безумное желание убивать. Но стоит ли говорить, что находятся веские доказательства того, что эта технология разрабатывается разведслужбами и тестируется на ничего не подозревающих гражданских лицах, чтобы с ее помощью обнаруживать запрограммированных убийц, которыми управляют на расстоянии?[111] В «Секретных материалах» зачастую намеренно и в остроумной форме используется построенная на самоиронии эстетика, уже полностью оснащенная средствами и риторикой симптоматичного культурного диагноза.

Снова и снова в фильме шутливо использует тот самый обвинительный аргумент, который выдвигается против почти всей безумной культуры заговора. «Еще одна история с прощупыванием через задний проход, гиро-пиро, инопланетное антивещество в виде левитирующей эктоплазмы, и я вытащу свой пистолет и пристрелю кого-нибудь», — объявляет рассерженный и разочарованный агент Малдер агенту Скалли в пятом сезоне.[112] Таким образом, самоироничная социологическая критика крайностей, до которых доходят «Секретные материалы», оказывается вмонтированной в сам фильм и, по сути, замыкает на себя обычные отношения, складывающиеся между «патологией» массовой паранойи и ее диагнозом. Узнав о том, что Малдер смотрел «гарантированно подлинную» запись вскрытия пришельца, которую он получил по почте, Скалли возмущенно бросает своему напарнику, что «это еще примитивней, чем то, что крутят по сети Fox».[113] Первая ирония оказывается в том, что в этом эпизоде сеть Fox запускает трейлеры мерзкого вскрытия пришельца. Вторая ирония в том, что запись вскрытия в эпизоде «Нисэй» действительно оказывается подлинной. Но еще больше волнует третья порция иронии: получается, что хотя запись и подлинная, она не столько служит доказательством существования инопланетян, сколько дает ключ к секретной правительственной программе по проведению медицинских экспериментов. Но и этот разоблачительный вывод вскоре подвергается сомнению.

«Секретные материалы» расширяют кругозор искушенных и пресыщенных зрителей, знакомя их с социологическими и психологическими подходами к конспирологии. Но обещание такого симптоматического прочтения сдерживается лишь для того, чтобы потом в полуиронической манере вернуться к буквальной вере в конспирологическое объяснение. Так, в эпизоде «Гонка» машину Малдера вместе с ним самим угоняет какой-то сумасшедший, который без устали твердит о международном заговоре сионистов в союзе с правительством. «Вы можете каждый день видеть это по телевизору, — заявляет угонщик. — Они распыляют «Оранж», обрабатывают радиацией половые железы умственно отсталых детей. Да, я засек вас, сволочи, когда вы пробрались в мой лес вечером. Думаете, я не знаю?» «Ну, — язвительно отвечает Малдер, — от лица международного сионизма должен сообщить вам, что бензин у нас почти на нуле».[114] Стоит ли говорить о том, что ненормальное поведение этого человека, судя по всему, объясняется секретными экспериментами американских ВМС, в процессе которых рядом с его домом использовались низкочастотные радиоволны.

Нередко «Секретные материалы» сознательно акцентируют свою опасную близость с эксцентричным миром таблоидов. Так, в эпизоде «Маленькие картофелины» Скалли застает Малдера читающим какой-то таблоид с целью выяснить какую-нибудь исходную информацию, которая помогла бы им расследовать дело с хвостатыми младенцами. В итоге ни Скалли, ни зрители не знают, насколько серьезно можно относиться к саркастической рекламе, которую Малдер делает таблоидам, расхваливая их как важнейший источник информации, не подвергающейся цензуре. В эпизоде «Толкач» фэбээровцы задерживают в супермаркете какого-то мужчину (который, как выясняется, обладает необычными психическими способностями). Глазастому зрителю удастся заметить, как на кассе мелькает макет какого-то таблоида, обложка которого на мгновение появляется в кадре. На ней в виде самоцитагы изображен Флюкман, чудовище, обитающее в канализации в Джерси, которому был посвящен предыдущий эпизод сериала.[115] Один из членов комиссии, созванной в начале шестого сезона для того чтобы решить, быть отделу по секретным материалам или не быть, заявляет следующее: «Я тут читаю какой-то дурацкий отчет [составленный на основе событий, о которых рассказывается в полнометражном фильме «Секретные материалы: Борьба за будущее» (1998)] о планах всемирного господства, которое хотят установить злобные космические щуки с длинными когтями». В момент пересечения саморефлексирую-щих перекрестных ссылок другой член комиссии допытывается у Малдера, не передрал ли тот космических щук, которых он якобы видел своими глазами, из фильма «Люди в черном». Малдер признается, что не смотрел этого фильма, зато его собеседник бормочет, что это «чертовски классное кино».[116]

Сходным (хотя и не таким сложным) образом фильм «Люди в черном» (1997) обыгрывает идею о том, что нелепые истории из желтой прессы на самом деле могут оказаться чистой правдой. Новый агент по охране пришельцев, завербованный правительством (Уилл Смит), с недоверием наблюдает, как его опытный коллега (Томми Ли Джонс) покупает «скандальные новости», чтобы отыскать там новые зацепки по делу, над которым они работают. В мире, где прилеты пришельцев — обычное дело, оказывается, в газете можно найти подкрепленное фактами объяснение на первый взгляд невероятной истории о том, как какой-то мужчина вдруг очнулся, пролежав тридцать пять лет в коме. Все просто: он был пришельцем. Более того, «Люди в черном» используют обычный симптоматический анализ уфологических знаний, а именно то, что космические пришельцы грубо используют тайное знание о вполне реальном трафике пришельцев-нелегалов. Эта мысль обыгрывается в начале фильма, когда становится понятно, что внеземные существа — это не символическая замена нелегальных иммигрантов из Мексики, но мексиканские нелегалы — это и есть пришельцы с другой планеты.[117] С их ироническим одобрением таблоидов и сатирическим пересмотром стандартного культурного анализа «Люди в черном» и «Секретные материалы» являются не причиной или даже торжеством чрезмерной упрощенности, но попыткой пошатнуть серьезный настрой критиков-скептиков, а также показать несопоставимость различных объяснительных моделей. Гордое отмахивание от таких конспирологических изданий, как Weekly World News, на том основании, что с них начинается общественная глупость, не позволяет оценить сложный набор доказательств, предлагаемый подобными журналами, и их насмешку над своей аудиторией и собственным материалом.[118]

Паранойя входит в нашу жизнь

В культуре заговора, олицетворением которой стали «Секретные материалы», убежденность в существовании некоего заговора перестала быть обязательным признаком доверчивой паранойи, каким она была для Хофштадтера и продолжает оставаться для многих настойчивых критиков. Этот наполовину ироничный и наполовину серьезный образ конспирологического мышления отличается и от убежденного политизированного подхода, обнаруживающегося в отдельных контркультурных переработках демонологии, появившихся в 1960–1970-х годах, типичным примером чего является справедливое требование расследовать убийство Кеннеди, чтобы таким образом отдать дань памяти погибшему президенту. Мы можем проследить этот сдвиг от раннего, более серьезного, к позднему — и более противоречивому стилю — на примере двух конспирологических фильмов. В фильме Алана Пакулы «Заговор «Параллакс»» (1975) мы находим мрачные и серьезные размышления на тему заговора тайных корпоративных и правительственных кругов. Главным героем фильма, в котором подвергаются переосмыслению убийства двух братьев Кеннеди, становится радикальный журналист (Уоррен Битти). Он с головой погружается в расследование зловещей гибели свидетелей по делу об убийстве кандидата в президенты. В фильме Пакулы сквозит стремительно тающая надежда на дегектива-одиночку, противостоящего продажным и жестоким планам злобных корпораций, желающих изменить ход истории. Настроение, стиль и концовка фильма безрадостны. Добавляет грусти и намек на то, что огромной, безликой Parallax Corporation (интерьер штаб-квартиры которой решен в угнетающих, тоскливых гонах) удалось отделаться от еще одного политического убийства.

В отличие от картины Алана Пакулы, фильм «Теория заговора» (1997) разворачивается скорее как романтическая комедия, чем политический триллер. В центре фильма оказывается любовная история героев Мэла Гибсона и Джулии Робертс в духе влюблятся — не влюбятся. Совершенно непохожий на героя-репортера, который не по своей воле оказывается втянут в расследование и не любит истеблишмент, таксист из «Теории заговора» в исполнении Гибсона — это карикатурный образ параноика-неудачника, этакого милого и несчастного Трэвиса Бикля*,[119] который держит свой кофе в опутанном цепью холодильнике. В отличие от «Заговора «Параллакс»», тяготеющего к подлинной драме современной журналистики, расследующей уотергейтское дело, герой «Теории заговора» по старинке печатает полдюжины копий своего бюллетеня про заговоры на мимеографе, тем самым странным образом отказываясь от всяких медийных изобретений, которыми в большинстве своем насыщена современная культура заговора (кстати, она в фильме вообще не показана). Ирония фильма, разумеется, заключается в том, что отдельные разглагольствования Флетчера о заговорах оказываются правдой, но вместе с тем ирония не становится политическим призывом браться за оружие. Фильм получается чем-то средним между сознательной пародией на культуру заговора и полусерьезным погружением в нее. Лет двадцать пять убойное разоблачение, которое преподносит фильм (Флетчер оказывается жертвой сорванной правительственной программы по подготовке психически контролируемых убийц), могло повергнуть зрителей в шок. Но в 1997 году подобное разоблачение, с одной стороны, оказывается всего-навсего сюжетным ходом, позволяющим герою Гибсону сойтись с героиней Джулией Робертс, а с другой — чем-то таким, что проходит почти без каких-либо комментариев, потому что все более или менее ожидаемо, — ведь это просто обычный элемент триллера.

Буквальное, саморефлексивное название фильма, как я уже отметил, оказывает любопытное действие, сбивая зрителей с толку. Сначала кажется, что от фильма с таким названием можно ожидать радикальной пародии на безумную паранойю, однако по мере разворачивания сюжета становится ясно, что все разоблачения достоверны — даже невообразимые страхи Флетчера по поводу заговора с целью вызвать землетрясение и таким образом убить президента. Как ни странно, похоже, что создатели фильма сами не уверены, то ли они одобряют конспирологическое мышление, потворствуют ему, то ли просто показывают, какое оно есть. Для продюсера фильма Джоэля Сильвера конспирология оказывается явно не убедительной: «Что за дикость — верить, будто на обратной стороне знаков, стоящих вдоль федеральных дорог, могут быть штрих-коды, в которых зашифрованы секретные инструкции для замышляющей переворот армии ООН. Но это демонстрирует, — заключает Сильвер, — всю живучесть паранойи». Хотя Мэл Гибсон и излишне усердствует, разыгрывая паранойю своего героя для усиления комичности образа, все же он проявляет более непредвзятое отношение к теме фильма: «Я не сомневаюсь в том, что где-то действует некая скрытая сила, которая охраняет тайны и сознается публике лишь в строго определенных вещах». В том же духе режиссер фильма Ричард Доннер признает, что в середине картины отношение к герою меняется, потому что страхи Флетчера оказываются небеспочвенными. «Даже за параноиками порой тянутся люди», — заявляет режиссер.[120] В финале картины свойственная создателям фильма неопределенность становится очевидной: все худшие опасения Флетчера подтверждаются, но главным остается все-таки комизм ситуации, а любовная интрига обеспечивает эмоциональную развязку, на что конспирологический сюжет абсолютно не годится.

Сходным образом идейный вдохновитель «Секретных материалов» Крис Картер демонстрирует признаки доверия к контр культурной вере в духе шестидесятых в оппозиционную необходимость теории заговора, но в то же время он получает удовольствие от женоподобной эстетики пришельцев и жутких шуршаний в кустах. Картер признается, что он «тридцативосьмилетний серфер», который черпает вдохновение в культовых классических телефильмах 1960-х, таких как «Сумеречная зона» и «Ночной охотник».[121] В каждом сезоне «Секретных материалов» есть эпизоды, в которых главная установка фильма получает комическое звучание. Так, в эпизоде ««Из космоса» Хосе Чанга» Малдер и Скалли исследуют труп какого-то пришельца, и об этом рассказывается сквозь несколько слоев юмористически гиперболизированных и саморефлексирующих повествовательных приемов, главным из которых оказывается «научно-фантастический документальный роман» Джоза Чанга об интересующих агентов событиях. На обложке этой книги изображено загадочное лицо серого пришельца, взятое из классической работы Уитли Шграйбера о похищениях людей инопланетянами, с той лишь разницей, что этот пришелец курит сигарету (в фильме какой-то очевидец клянется, что видел это своими глазами). Не менее остроумным оказывается подбор актера на роль злобного агента, сообщающего Малдеру, что труп пришельца, ставший для него целым открытием, всего лишь фальшивка. Этого агента играет ведущий телешоу Jeopardy Алекс Требек.[122] И хотя в этом эпизоде мелькают шокирующие доказательства того, что неудачное приземление пришельцев все же произошло (или хотя бы того, что правительство скрывает улики), история преподносится полностью в ироническом ключе.

Несмотря на соблазн считать все полнейшей мистификацией, подход «Секретных материалов» остается двойственным. Картер признается, что освещение судебных слушаний по Уотергейту в средствах массовой информации, а также отставка президента Никсона «больше всего повлияли на меня в молодости» и что его главную леволибертарианскую политическую позицию можно выразить девизом фильма «не верь никому».[123] Неудивительно, что сериал неоднократно обращается к фактам и символике Уотергейта. Пока речь идет об одной из версий похищения сестры агента Малдера инопланетянами, вокруг которого и выстраивается мифология «Секретных материалов», на заднем фоне по телевизору показывают сюжет о новой улике по уотергейтскому делу. Своеобразная дань уважения «Уотергейту» отдается и в прямой форме: первого информатора Малдера зовут Глубокой Глоткой, а после официального закрытия отдела секретных материалов агенты Малдер и Скалли тайно встречаются в подземном гараже гостиничного комплекса «Уотергейт».[124] Показывая, что он многим обязан политической чувствительности, обострившейся после 1960-х, сериал снова и снова возвращается к мысли о том, что правительство не только утаивает информацию от американской публики, но еще и активно предает своих граждан, главным образом проводя над ними запрещенные медицинские эксперименты, о которых американцы, оказывающиеся в роли подопытных кроликов, и не подозревают. Картер признается, что «настроение, в котором задумывался фильм, стало в определенной мере выражать настроение страны, если не всего мира», которое подогревается запутанной и «усиливающейся паранойей» и тем обстоятельством, что после окончания «холодной войны» «уже нелегко найти виновных».[125] И хотя складывается такое ощущение, будто Картер верит, что многие разоблачения, происходящие в фильме (или хотя бы должностные преступления правительства, от которых отталкиваются «Секретные материалы»), в гой или иной степени достоверны, в то же время он дистанцируется от этой точки зрения.

Это двоемыслие характерно не только для конспирологической индустрии развлечений, и не только для искусства. Мы могли бы сравнить какую-нибудь антологию материалов о заговорах, собранную в 1970-х годах, с антологией 1990-х. Следуя схематичному анализу «параноидального стиля», предложенного Хофштадтером, в 1971 году Дэвид Брайон Дэвис собрал подборку контрподрывной литературы. Здесь представлен широкий обзор занимавшей Хофштадтера нативистской демонологии. Вероятно, составитель исходил из того, что историки и студенты будут использовать эти источники как основу для изучения границ и причин политического экстремизма, вызывавшего явное беспокойство в конце 1960-х. А вот чтобы для сравнения отыскать антологию 1990-х, нам пришлось бы обратиться к дешевым изданиям пограничной культуры, весьма далеким от выпущенной университетским издательством антологии Дэвиса, призванной стать инструментом научного исследования. В число антологий 1990-х попали бы «Массовое отчуждение» и «Контрзаговор в киберпространстве» (под редакцией Кена Томаса), в которых собраны статьи из журнала Steamshovel Press; «Эго заговор!» — наполовину мистификаторский сборник известных теорий заговора, изданный самозванным Национальным советом небезопасности; «Конспиранойя» — снабженный перекрестными ссылками подробный справочник по вопросам конспирологии, изданный бывшим редактором журнала Details Дэвоном Джексоном; «Семьдесят величайших заговоров в истории» — книга, дополняющаяся с каждым новым изданием, и соответствующий вебсайт, которыми занимаются журналисты Джонатан Ванкин и Джон Уален; «Все под контролем» — похожая энциклопедия конспирологических теорий, составленная Робертом Энтоном Уилсоном, бывшим редактором журнала Playboy и автором культовой трилогии о заговорах под названием «Иллюминаты!»; и наконец «Большая книга о заговорах» — комикс-справочник Дуга Менша по массовой паранойе. Все эти сборники объединяет неудобное положение, занимаемое ими между дистанцирующимися от них критиками и осведомленными энтузиастами. В отличие от научного подхода Дэвиса, большинство перечисленных редакторов и авторов, похоже, не склонны ни полностью одобрять описываемые ими конспирологические теории, ни откровенно выставлять их на посмешище. «Это факты или вымысел? — задается вопросом Джексон во введении к «Конспиранойе». — Может, эго творческое научное осмысление? Слухи и городской миф или тайны, которые наконец-то раскрыты?» Это «все вышеперечисленное и еще больше», заключает Джексон, до конца оставаясь убежденным агностиком.[126]

Сложности возникают и при попытке определить, на кого рассчитаны эти книги и какие цели преследуют их создатели, помимо меркантильных. (Можно предположить, что как и в случае с аудиторией Weekly World News, предпочитающей носить бифокальные очки, непрофессиональных критиков-культурологов, которым хочется ощутить дрожь от прогулки по интеллектуальным трущобам, наберется больше, чем «настоящих» читателей.) Хотя эти издания (а также их сайты в сети) и отличаются друг от друга по стилю и формату, их объединяет авторский тон, в котором, среди прочего, можно отследить неприкрытый интерес к странным явлениям и полуироничную отстраненность от каких-то более неправдоподобных теорий. Здесь видно и искреннее, подспудное контркультурное желание рассказать людям правду о том, что делает с ними их правительство, а также чувствуется усталое смирение: чрезмерное количество плохих вещей, случившихся в американской истории за последние десятилетия, делает перемены невозможными. И все это приправлено коммерческим резоном, подсказывающим, что хотя вся эта когда-то андегра-ундная чушь и стала общеизвестной, люди по-прежнему хотят ее читать. Так, на своем сайте disinfo.com Ричард Мецгер выдает сплав ярых контркультурных проповедей, иронического интереса к стоящим на границе культуры убеждениям и циничной усталости, вызванной тем, что большинство вещей оказывается правдой, но их разоблачение особой роли уже не играет. В интервью и беседах с корифеями конспирологического сообщества, которые транслируются через Интернет раз в две недели, Мецгер обнаруживает искреннее желание походить на радикалов 1960-х годов в стремлении просветить свою аудиторию и вскрыть несправедливость, но вместе с тем демонстрирует циничное отношение хипстера цифровых 1990-х к зарабатыванию денег в Сети благодаря хорошему знанию доверчивой публики. Обозревая сайт unamerican.com для программы «Disinfo Nation», Мецгер счел авторов сайта виновными в разжигании «коммодифицирующего восстания за массовое рыночное потребление», но все же с иронией признал, что оно «стоит в том же ряду, что и, например, эта программа».[127] Таким образом, культура заговора — это уже не симптом наивной и неистовой демонологии, но выражение согласия с тем, что подозрение стало стандартной реакцией (включая даже циничный и саморефлексирующий скептицизм) на сами подозрения.

II. «Вайнленд» и видимость

«Они обвиняют нас в паранойе»

Изменения в стиле и функции конспирологического мышления, обозначенные выше, отражены в творчестве Томаса Пинчона, главного специалиста по паранойе среди американских писателей. Пинчон, если и не был сам источником настроений своего поколения, то один из тех немногих писателей, кто уловил их. Так, в благожелательном отзыве о культурных экспериментах 1960-х годов «Врата рая» Моррис Дикштейн утверждает, что «эмоциональность Пинчона, свойственная также и некоторым первым битникам… удивительным образом предвосхитила настроение молодежи в конце 1960-х годов». По мнению Дикштейна, для них «паранойя, как и радикализм, употребление наркотиков и жизнь в коммуне, были и отказом от официальной культуры, и формой групповой солидарности, сулящей возможность прожить жизнь по-настоящему».[128] Помимо того что в первых трех романах Пинчона отражено возникновение массовой культуры заговора, они сыграли немаловажную роль и в формировании самой этой культуры. Зато четвертый роман стал пересмотром, если не важным переосмыслением параноидального стиля в художественной литературе. Далее в этой главе мы рассмотрим, каким образом ранние, в большей степени контркультурные романы о паранойе как протополитической возможности, уступают место парадоксальному циничному легковерию, которому посвящен «Вайнленд».

Увидевший свет в том же году, когда Хофштадтер выступил со своей лекцией о параноидальном стиле, первый роман Пинчона «V» (1963) выстраивается вокруг серии исторических зарисовок на тему массовой паранойи, начиная со страхов перед анархистами, охвативших Флоренцию в конце XIX века, и заканчивая слухами об аллигаторах, облюбовавших канализацию Нью-Йорка в 1950-х годах. Эти разнородные события объединены лишь благодаря фигуре Герберта Стенсила, сына дипломата. Само воплощение параноидального стиля на государственной службе, этот герой считает, что все эти события служат доказательством «Самого Главного, то есть виртуозной интриги века… окончательного Заговора Которому Нет Имени»*.[129] Все эти на вид стратегические элементы социально-экономического кризиса также представляют важный момент скрытой истории параноидального стиля. Роман «V» становится и наглядным примером чтения между строк истории, и анализом исторического возникновения этого способа параноидального чтения. Как и статья Хофштадтера, первый роман Пинчона тяготеет к психоисторической трактовке параноидального стиля. Примечательно, что именно дантист и по совместительству психоаналитик Стенсила Айгэнвелью ставит своему пациенту самый недвусмысленный — и явно сатирический — диагноз:


Дырки в зубах образуются по вполне определенным причинам… Но даже их несколько на зуб, то здесь нет никакой сознательной организации, враждебной пульпе, никакого заговора. Но все равно находятся люди типа Стенсила, которые объединяют все случайные кариесы мира в заговорщицкие группировки.[130]


В романе «V» обыгрывается вероятность «сознательной организации» на первый взгляд случайного появления людей, которых роднит лишь буква «v» в фамилии. Повествование заманивает читателя, погружая его в параноидальный стиль, чтобы еще наглядней показать ему, что «объединять все случайные кариесы мира в заговорщицкие группировки» — это ошибка. Таким образом, и первый роман Пинчона, и статья Хофштадтера «Параноидальный стиль», хотя и по-разному, участвуют в широком наступлении интеллектуалов 1960-х на институциализи-рованную культуру паранойи, определявшую политику времен «холодной войны».

Как уже отмечалось, в 1960-х годах произошел широкий сдвиг от конспирологических теорий о людях, обвиненных в заговоре против статус-кво, к теориям заговора о злоупотреблении полномочиями со стороны власть имущих. Второй роман Пинчона «Выкрикивается лог 49» (1966) отражает центральный момент этого перехода. Он задуман как журналистское расследование жизни Лос-Анджелеса летом 1964 года, и отрывки из этого романа действительно были опубликованы в журнале Esquire в 1965 году. В книге с отточенным юмором описывается быстро меняющийся дух времени, и одна из примет нового времени, зафиксированных здесь, — возникновение паранойи как странного, но массового культурного языка. Роман нашпигован самореф-лексией о паранойе, и не последнюю роль играет название поп-группы «Параноики», подражающей Beatles. В то же время в книге содержится и едкая сатира на политических фанатиков, попавших в поле зрения Хофштадтера и его коллег. Так, общество Питера Пингвида отмежевывается от «наших друзей-левоуклонисгов из общества Берча».[131] В изменчивых условиях, в которых разворачивается действие романа, непонятно кого — «Нас» или «Их» — паранойя захватила сильнее, и это выглядит смешно. Следующий диалог происходит, когда Эдипа и ее адвокат Мецгер встречаются с Майком Фаллопяном из общества Питера Пингвида:


— Одна из психованных правых группировок? — поинтересовался дипломатичный Мецгер.
Фаллопян заморгал:
— Это они нас обвиняют в паранойе.
— Они? — переспросил Мецгер, тоже заморгав.
— Они? — сказала Эдипа (CL, 32).


Со своими тонкими юмористическими наблюдениями за переходом паранойи из политического стиля, каким она была в 1950-х годах, в показные страхи калифорнийской домохозяйки, какими она обернулась в 1960-х, роман «Выкрикивается лот 49» порой созвучен идиоме «Проснись, Америка! Это может случиться здесь!», прозвучавшей в уже упоминавшейся статье из журнала Esquire, появившейся в том же году, что и роман. Среди перечисленных и изображенных в виде яркой карикатурной зарисовки двадцати грех «внутренних врагов», предстающих в статье, есть несколько, знакомых читателю по роману «Выкрикивается лот 49». Например, заговор с почтовыми индексами, в результате которого подконтрольное евреям «Почтовое управление или Комиссар… будут точно знать, где ты находишься, чем занимаешь и кто рядом с тобой, потому что у тебя клеймо… на правой руке» (обратите внимание на старого моряка в романе Пинчона с татуировкой альтернативной почтовой системой МУСОР [CL, 87]). Еще есть заговор сигнальных марок, в свете которого американская марка 1963 года выпуска, где пропущены слова «U.S. Postage», кажется крайне подозрительной (задумайтесь об открытии Эдипы и Ченгиза Коэна, филателиста, изучающего нестандартные американские почтовые марки). В статью Esquire попали даже группы типа Beatles, потому что их гипноподрыв — ная музыка представляет собой угрозу (и сравните их с группой «Параноики» у Пинчона, работающей в стиле «британское вторжение»).

Высмеивая параноидальный стиль, Пинчон, хотя и нерешительно, начинает рассматривать возможность того, что затеянный Эдипой поиск какого-то необыкновенного, но тайного откровения — это ошибка, ложный след, из-за которого она не замечает очевидных болезней общества, для объяснения которых не требуются теории заговора.[132] Кроме разнообразных набросков обычных правых конспирологических теорий, роман предлагает взглянуть на паранойю как возможный способ объединения в рамках альтернативного контрзаговора всех, кто оказался на задворках американского общества. Паранойя заслоняет от Эдипы очевидные вещи, но точно так же она приводит ее к раскрытию, — хотя по-прежнему воображаемого, — контрзаговора, «хорошо просчитанного ухода от жизни Республики, от ее аппарата» (CL, 86).

Если в романе «Выкрикивается лот 49» постмаккартисгская сатира на паранойю времен «холодной войны» лишь слегка сдабривается вероятностью существования контрзаговора, то в «Радуге тяготения» эта возможность исследуется со всей основательностью. В «Лоте 49» — лето 1964 года и зарождение контркультуры под предводительством студенчества, демонстрации в Спроул-плаза в Беркли и эксперименты с ЛСД. В конце романа Эдипа задумывается о том, что «вдруг ее затравят настолько, что однажды она сама вступит в систему Тристеро». Это значит, что или ее заставят войти в контрзаговор альтернативной Америки, если Тристеро окажется неопасным и прогрессивным заговором, или, если система Тристеро в конце концов окажется орудием реакции, Эдипа кончит тем, что свяжет свою судьбу с силами конформизма (CL, 150). К моменту выхода «Радуги тяготения» в 1973 году становится все равно, что на самом деле стоит за Тристеро, ибо приключения контркультуры почти закончились. В последней главе романа, озаглавленной «Контрсила», Пират Прентис, эксцентричный руководитель спецопераций и истребитель ракет «Фау-2», говорит о том, что сплачивает эту Конгрсилу. «Творческая паранойя, — объясняет Прентис, — означает хотя бы не менее тщательную проработку системы «Мы», чем и системы «Они»».[133]

Как отмечают многие критики, паранойя стала такой же неотъемлемой частью контркультуры, как употребление наркотиков, и в «Радуге тяготения» открыто признается, что эти два элемента тесно взаимосвязаны. «Гадание на косяках» из марихуаны (GR, 442) наряду со «снами, галлюцинациями, предзнаменованиями, тайнописями, наркотической эпистемологией» становится средством из арсенала творческой паранойи, принадлежащего Контрсиле (GR, 582). Если в романе «Выкрикивается лот 49» дискурс паранойи время от времени окружает «ритуальное нежелание» называть вещи своими именами, то в «Радуге тяготения» этот дискурс проникает уже повсюду, принимая, к примеру, форму нахальной бродвейской песенки: «Па-ра-нооооййййя, Па-ра-нооооййййя! / Ну разве не здорово увидеть это развеселое лицо снова!» (GR, 657). Вокруг паранойи ведутся бесконечные и жаркие споры, ее облекают в теории и активно используют, начиная с пяти «пословиц о паранойе» и заканчивая множеством повествовательных рабочих определений («если в паранойе и есть что-то утешительное, — если хотите, религиозное, — то существует и антипаранойя, где ничто ни с чем не связано, а это условие мало кто из нас может долго вынести» [GR, 434], и т. д.). Чуть ли не все персонажи романа так или иначе оказываются параноиками, что едва ли удивляет, ибо «Радуга тяготения» изобилует запутанными конспирологическими подробностями о картелях, участвовавших в развитии ракетостроения между двумя мировыми войнами.[134] Важный момент заключается в том, что за десять лет, разделяющие первый и третий романы Пинчона, теории заговора из некоего политического стиля, возникшего из-за нехватки убедительных объяснений, превратились в сознательную и необходимую рабочую гипотезу в рамках контркультуры.

Бессмысленные удовольствия

В конце 1989 года в научных и литературных кругах появились слухи о том, что вот-вот будет опубликован новый, давно ожидаемый роман Пинчона. Почти за два десятилетия, миновавшие после выхода последнего романа писателя «Радуга тяготения», многие критики стали считать Пинчона одним из самых главных прозаиков послевоенной Америки. Вдобавок его имя оказалось неотделимо от параноидальных заговоров. Чему ни была бы посвящена эта книга, ожидалось, что она непременно станет символическим рассказом о наследстве шестидесятых и о судьбе параноидального стиля, даже если эта линия будет выражена неявно. Роман оказался незакамуфлированной историей об участи разных параноиков из числа бывших хиппи, пытающихся выжить в мрачную эпоху Рейгана. «Вайнленд» стал еще одним посвящением, хотя и крайне противоречивым, уже знакомым тогдашним тридцатилетним (а теперь пятидесятилетним), еще одним изображением жизни радикалов-шестидесятников, которых или продают, или предают разнообразными способами. Но вместе с тем фирменный акцент Пинчона на паранойе в этом романе явно отсутствует.

К четвертому роману Пинчона критики отнеслись неоднозначно. Похоже, главная причина их разногласий крылась в том, что пресловутые конспиративистские намеки, отличавшиеся известной эрудированностью и характерные для первых романов Пинчона, в «Вайнленде» сменились шутливыми отсылками к масскультуре. С одной стороны, большинство газетных критиков встретило новый роман писателя благосклонно, и «Вайнленд» ждал первый настоящий коммерческий успех: в 1990 году книга почти четыре месяца входила в список бестселлеров New York Times. Возможно, своей популярностью у читателей и некоторых газетных критиков роман был обязан прозрачностью повествования, не свойственной ранним, весьма замысловатым и иносказательным конспирологическим текстам писателя-затворника. Терренс Рафферти из New Yorker счел «Вайнленд» «самым понятным из всех романов Томаса Пинчона», а Кристофер Уокер в письме в London Review of Books назвал его «самым удобным для читателя романом Пинчона».[135] Выдвигая новое творение Пинчона на звание книги месяца, Американский книжный клуб подчеркнул, что «Вайнленд» «на самом деле доступный, полностью понятный, на удивление читабельный» роман. Тем самым клуб пытался переубедить тех читателей, для которых Пинчон стал олицетворением запутанной непонятности, специалистом по части «заумных конспирологических триллеров», как назвал его один из критиков.[136]

Но для некоторых критиков очередной роман Пинчона стал настоящим разочарованием после семнадцати лет ожидания и слухов. Венди Штайнер обозвала «Вайнленд» «пародией на гений Пинчона», где «изобретательность свелась к ловкости, высокая комедия обернулась сарказмом, эмоциональный накал упал до сентиментальности». Эта книга — «большое разочарование», подытожила Штайнер.[137] Кристофер Леман-Гаупт из New York Times заметил, что роман «немного отдает тем, как если бы Аптона Синклера поймали ниндзя, но он все-таки выжил, а потом, объевшись кислоты, рассказал эту сказочку какому-нибудь Р. Крамбу*[138]». Разочарование, вызванное новым романом Пинчона, по-видимому, сопровождалось осознанием того, что «паранойя у г-на Пичнона, похоже, успокоилась», как выразился Леман-Гаупт. И хотя некоторые критики (например, Салман Рушди, а также Пол Грей из журнала Time) продолжали считать, что Пинчон пропагандирует параноидальные заговоры, большинство критиков были удивлены почти полным отсутствием в новом романе «того костяка идей, с которым чаще всего ассоциируется его имя, а именно связанных воедино заговора, поисков, знания и откровения».

В статье Франка Кермоуда, опубликованной в London Review of Books, подробно разбирается фирменная пинчоновская тема паранойи. Кермоуд уже писал об этом много лет назад в другой статье, немало способствовавшей канонизации Пинчона (и сделавшей «Выкрикивается лот 49» одной из наиболее изучаемых книг на курсах на получение степени по филологии в Штатах).[139] В своем обзоре Кермоуд напоминает нам, что Пинчон «быть может, глубже, чем кто бы то ни было, изучает отношения между выдуманным заговором и параноидальной фантазией». Однако «Вайнленд» обернулся разочарованием и для Кермоуда — не столько потому, что Пинчон разом отказался от своей излюбленных тем, сколько из-за того, что он просто повторил их «даже в более резкой форме, но уже не гак защищенной иронией и менее убедительной». Но больше всего Кермоуда разочаровали бесконечные ссылки на массовую культуру и нагромождение бытописания. Он посетовал, что роман не снабжен каким-нибудь словарем: критика расстроило то, что он не уловил до конца массу цитат. Но еще хуже то, пожаловался Кермоуд, что «Вайнленд» вышел без сопроводительных комментариев, в которых можно было бы уточнить торговые марки, сленг и телевизионные мелочи. Это важный момент, ибо предыдущие романы Пинчона породили целую научную индустрию, объяснявшую скрытые аллюзии, основанные на невероятно глубоких познаниях («Радуга тяготения» и «Выкрикивается лот 49» снабжены такими словарями).[140]«Необходимо помнить о том, — предупредил Кермоуд, — что в ранних произведениях паранойя всегда стремилась к знаковым системам, не только интересных своей необычайной сложностью и размахом, но и угрожающих». По мнению Кермоуда, «Вайнленд» не оправдал ожиданий потому, что характерная для ранних романов Пинчона сложная и широкомасштабная установка на семиотическую паранойю сменяется «бессмысленными удовольствиями» (так первоначально планировалось назвать «Радугу тяготения») массовой культуры.[141] И все критики согласны, что в «Вайнленде» высокоинтеллектуальная паранойя уступила место шизофреническому погружению в поп-культуру. Но вместе с тем можно говорить о том, что явное отсутствие заговора в этом романе является частью осмысленного продолжения диалога Пинчона с паранойей. Еще важнее то, что облегчение «паранойи у г-на Пинчона» непосредственно связано с тем, что «Вайнленд» рассказывает о продолжающемся наступлении масскультуры.

Бесконечно запутанные сценарии

В отличие от предыдущих романов Пинчона сюжет «Вайнленда» держится не на заговоре. Роман «V» сталкивает друг с другом две главные темы: разворачивающийся «заговор, которому нет имени» и движение битников в 1950-х годах в Нью-Йорке. Роман «Выкрикивается лот 49» написан в форме детектива, в котором подбираются ключи к раскрытию заговора Тристеро. Хотя повествование в «Радуге тяготения» и дробится из-за нагромождения различных дискурсов и бесконечно ускользающего сюжета, все же автору удается рассказать связную историю о законспирированном контроле «Фирмы» над довоенной промышленностью, и Tyrone Slothrop в частности. А «Вайнленд» состоит из нескольких связанных между собой историй, действие в которых из настоящего переносится в прошлое, но только они не объединены в одну теорию заговора.

В настоящем действие романа разворачивается летом 1984 года. Перед нами предстают уцелевшие шестидесятники Зойд и Френеси и их дочь Прерия. Их уже долгое время преследуют давние враги — агенты из отдела по контролю за наркотиками Брок Вонд и Гектор Суньига. По мере развития сюжета мы постепенно узнаем о событиях из жизни Народной республики рок-н-ролла, происходивших в конце 1960-х, а также о подготовке ниндзя в послевоенной Японии, которой занимается ДЛ Честейн, о жизни родителей Френеси в Голливуде эпохи маккар-тизма и профсоюзной работе ее прадедушки с прабабушкой в 1930-х годах. В романе присутствует несколько «пинчоновских» приемов, например, загадочный гигантский след какого-то существа, под ногами которого гибнут лаборатории «мрачного всемирного конгломерата Chipco», или зловещий маршевый налет неизвестных сил, происходящий в тот момент, когда Зойд ночью добирается до Гавайев, — хотя вообще-то эти эпизоды ближе к историям про Годзиллу и научно-фантастическим фильмам, чем к сюжетам первых apex романов, написанных в духе Джона Бьюкенена и Реймонда Чэндлера.[142] Однако в «Вайнленде» описание событий так и не уступает место всепроникающему заговору, который связал бы всех персонажей и разворачивающиеся в романе события в одно целое. Если первые три книги Пинчона были написаны в традициях детектива и триллера, хотя и с опенком сатиры, то четвертая по структуре оказалась именно романом. Если детективное расследование Эдипы Маас грозит вобрать в себя все наследие Америки, то Прерия Уилер ищет свою мать. Эдипа отказывается от домашней жизни и уходит в политику, тогда как Прерия должна узнать политическую подоплеку деятельности Френеси в конце шестидесятых, чтобы обрести семью. Классическая развязка романа (когда выясняются настоящие родители главной героини) в «Вайнленде» оборачивается фарсом.[143] В финальной сцене, которая должна обеспечивать решительную развязку, Брок Бонд спускается с небес в своем новом обличье, словно «Смерть откуда-то сверху», и говорит «дочери», кто он на самом деле, но потом его забирает вертолет. Откровения Бонда заводят Прерию в тупик, ибо, как она хладнокровно ему возражает, «вы не можете быть моим отцом, г-н Бонд, у меня группа крови А, а у вас сплошной «Препарат Н»» (VL, 376). Больше не осталось никаких секретов — вот единственный секрет, который открывается в финале романа.

В отличие от теории заговора, нацеленной на то, чтобы распутать ходы и раскрыть какой-нибудь один заговор, повествование в «Вайнленде» строится по принципу Исправления Кармы, которому следуют ДЛ и Такеши. Согласно этому принципу, нужно избегать «опасности сводить [все] к одной проблеме» (VL, 365). Эстетическим принципом Пинчона в романе «Вайнленд» становится процесс запутывания. В романе показано, как каждый из героев — ДЛ, Зойд и Прерия — в разное время «неуклюже собирают историю по кусочкам» (VL, 282). То же самое приходится делать и читателю. В этой запутанной головоломке множество отдельных элементов, в том числе и многочисленные короткие зарисовки о том, что происходило с каждым из героев после 1960-х. Чтобы рассказать историю жизни одного персонажа, автор вынужден рассказать истории всех действующих лиц. Вместо нескольких связанных между собой зацепок, которые ведут к крупному разоблачению, в «Вайнленде» используется несколько «бесконечных запутанных сценариев» (VL, 284). Так, мы узнаем, что Френеси и ее новый муж Флэш оказываются «втянуты в непрекращающиеся мелкие аферы, которые с каждым разом становятся все отвратительней» (VL, 72). В компьютерных файлах, хранящихся в штаб-квартире «Сестринства Куноичи», записаны цифровые версии Френеси и ДЛ, «которые переплелись в лабиринте обманных шагов, сделанных и пересмотренных обещаний» (VL, 115). Старый учитель ДЛ, сэнсэй Иноширо готовит ее к тому, чтобы она «унаследовала его запутанные связи с миром» (VL, 180). Точно так же история с деньгами двух торговцев, Вато и Влада, переплетается с «запутанной финансовой сагой Призрака» (VL, 182). На развлекательном Шоу Танатоидов’84 «жены Танатоидов смело делали свое дело, чтобы запутать и без того сложные семейные узы» (VL, 219). В Голливуде мать Френеси Саша оказалась «втянута в тонкие детали городской политики того времени» (VL, 289). А когда ДЛ и Такеши наконец приходят в себя в каком-то пентхаусе высоко над Амарилло, этот момент окружен «фрактальным ореолом путаницы, которая могла продолжаться бесконечно» (VL, 381).

Запутанные переплетения всегда были отличительной чертой творчества Пинчона. Так, в романе «Выкрикивается лот 49» Мецгер объясняет, что «наше преимущество состоит как раз в этой приспособляемости к поворотам» (CL, 21), а на первой странице «Радуги тяготения» утверждается, что «это не выпутывание из, а постепенное впутывание в» (GR, 3). Но если в первых трех книгах Пинчона все нити повествования стягиваются к «виртуозной интриге века», хотя и невероятным образом и сквозь призму сатиры, то в «Вайнленде» мы видим лишь бесконечное усложнение. Точно так же Пинчон последовательно демонстрирует свой талант запутывания с использованием синтаксической структуры предложений. Впрочем, мы могли бы сравнить часто цитируемую концовку «Лота 49» с финальными сценами «Вайнленда». В первом случае предложения, как и описываемый в них выбор, словно в каком-то компьютерном языке, выстраиваются в подобие четкой бинарной структуры: «Либо Эдипа пребывает в орбитально-полетном экстазе паранойи, либо Тристеро существует» и т. д. (CL, 126). Зато в «Вайнленде» беспорядочный, запутанный синтаксис сохраняется до конца:


Быть может, единственный затерявшийся в ночи, туристический автобус стоял с невыключенным мотором в облаке дизельного выхлопа и ждал своих пассажиров, кое-кому из которых предстояло открыть, что они уже были Танатоидами, не осознавая того, и в конце концов решить не возвращаться в автобус. Для всех была бесплатная еда, хотя порции были небольшие, — мини-энчилада и креветки-терияки, а также приятные напитки по приятным ценам. А группа Holocaust Pixels нашла щель, или аттрактор, что было бы неплохо для всего ночного переезда и после, даже если потом Билли Барф и Vomitones не появились бы для замены, приведя с собой Алексея, оказавшегося русским Джонни Б. Гудом, который мог переиграть обе группы зараз даже без усилителей (VL, 384).


Придаточные предложения в «Вайнленде» нарастают, как снежный ком, вторгаясь в поток главного предложения; фирменные названия и отсылки к поп-культуре скапливаются в скучные до оскомины нагромождения, которые еще нужно доводить до ума, а фразовые глаголы отделены от своих предлогов и вызывают ощущение разрядки, когда наконец появляется предлог. Короче говоря, стремление к разоблачению, наблюдаемое в предыдущих романах Пинчона, в «Вайнленде» сменяется нескончаемым загромождением текста.

Запутанность повествования имеет смысл как структурирующий принцип «Вайнленда», ибо удерживать манихейское противопоставление «Их — Нам», образующее структуру традиционного конспирологического мышления, уже невозможно. Перспектива того, что Мы в рамках контркультуры в конце концов можем начать работать на Них, поднималась в финале «Радуги тяготения», однако в «Вайнленде» предательство становится ключевой темой.[144] Параноидальные границы между Ними и Нами размываются, возникают вновь и снова стираются на фоне политического компромисса и предательства на протяжении трех поколений. Наряду с главными историями о вступлении Френеси и остальных в сеть стукачей, что знаменует собой гибель параноидальных представлений о противостоянии контркультуры правительству, в «Вайнленде» прослеживается несколько повествовательных параллелей и отголосков, усиливающих этот момент, но не связывающих отдельные истории в единый конспирологический сюжет. Поэтому многие мужские персонажи, фигурирующие в романе (Зойд, Гектор, Брок, Такеши, Вид Атман, Хаб Гейтс), отделены от своих вдов/любовниц независимо от того, какую сторону они занимают. Под политической фабулой образуется объединенное символическими связями пространство семейной жизни: супружеские и дружеские узы и даже давняя вражда тесно переплетаются, связывая героев обязательствами и сопричастностью. В этом же ряду стоит Брок Бонд: он не только является воплощением разрушающейся системы наблюдения, созданной Ими, но и сам находится под надзором своих начальников. Ирония судьбы в том, что именно участие Бонда в экономике паранойи способствует обесцениванию ее политической валюты. На политическом ландшафте «Вайнленда» рождается множество неправдоподобных альянсов и временных сближений, работающих против системы прозрачных ориентиров, которым хранило верность параноидальное поколение шестидесятых. Таким образом, простая контркультурная форма паранойи, изменившая язык борьбы с заговорами и приспособившая его к своим нуждам, переросла саму себя в мире, где противоборствующие стороны неразрывно переплелись.

Не такой уж секрет

В «Вайнленде», отмеченном ощущением запоздалости, видно, что время параноидальных озарений прошло, тогда как, например, роман «Выкрикивается лот 49» оставляет читателей в неизвестности, когда Эдипа (а вместе с ней, быть может, и все поколение шестидесятых) ждет в зале для аукционов грандиозного и конспирологического разоблачения, которое радикальным образом изменит привычную жизнь американских обывателей. Ко времени «Вайнленда» конец шестидесятых и какой бы то ни было «трансцендентный смысл» (CL, 125), принесенный ими, уже давно исчерпали себя. Чего бы ни ожидала Эдипа, это уже произошло. Начинаясь со слова «позже», «Вайнленд» во всех смыслах отталкивается от этого «позже»: уже после того, как аукционист выкрикнет лот 49, после ядерного апокалипсиса, нависшего над финалом «Радуги тяготения». К тому же сам роман опубликован почти через пять лет после того года, в котором происходит его действие, и даже после апокалиптического 1984 года и страхов перед планом «Рекс 84», якобы разработанным Федеральным агентством по чрезвычайным ситуациям (FEMA) и предписывающим согнать всех диссидентов в концентрационные лагеря после введения военного положения.

Сравнивая первые абзацы «Лота 49» и «Вайнленда», мы можем получить наглядное представление о том, как перспектива паранойи парадоксальным образом устаревает и становится привычной. Первый из них начинается следующим образом:


Однажды летом, вернувшись с домашней презентации новинок для домохозяек — устроительница переборщила, пожалуй, с киршем в фондю, — миссис Эдипа Маас узнала, что ее назначили душеприказчиком, или, подумала она, уж скорее душеприказчицей, некоего Пирса Инверарити, калифорнийского магната-риэлтера, который хоть и спустил как-то на досуге пару миллионов, но все же оставил состояние достаточно крупное и путаное, чтобы сделать разборку наследства делом более чем почетным. Эдипа стояла посреди гостиной в фокусе зрения мертвенно-зеленого телевизионного глаза, повторяла имя Господа и пыталась быть пьянее, чем на самом деле (CL, 5).


Новость о том, что Эдипе предстоит разобраться с наследством Пирса Инверарити, выглядит таинственным и анонимным вторжением в ее размеренную жизнь калифорнийской домохозяйки. Что примечательно, каким образом эта информация попадает к ней (узнает ли об этом Эдипа по телефону или из обычного письма, или посредством более скрытого способа связи), так и остается неизвестным. Загадочное появление этой информации, пожалуй, можно считать примером того, что Хесус Аррабаль (анархист, с которым Эдипа знакомится во время своих ночных странствий) называет «чудом», одним из «вторжений иного мира в этот» (CL, 86). Поиски подсказок в завещании Пирса позволит Эдипе увидеть отблески тех миров и слов, которых она не знала в своем герметически закупоренном мире «Кинерета-Среди-Сосен». До сих пор ее жизнь с презентациями новинок для домохозяек была лишена параноидального смысла, ей было свойственно «отсутствие глубины» (CL, 12). В то же время ничто не сравнится с «обломками лю-минисцентных богов среди замызганной листвы обоев» (CL, 87), которые Эдипе так захочется увидеть вместе со старым моряком после того, как однажды у нее «обострится чувствительность». Эдипа прибегает к трем доступным успокоительным средствам из ее привычной жизни — телевизору, религии и алкоголю, но они ничего ей не дают. А паранойя предложит Эдипе некое утешение, хотя и непростое, за утрату «ясного, эпилептического Слова» (CL, 81) в виде «предвестия богоявления» заговора Тристеро (CL, 20).

«Вайнленд» гоже начинается с новости, заявляющей о себе летним калифорнийским днем лет двадцать спустя:


Летним утром 1984 года Зойд Уилер, проснувшись позже обычного, смотрел на солнечный свет, пробивавшийся сквозь вьющееся фиговое дерево, свисавшее в окно, пока по крыше топал эскадрон синих соек. В приснившемся ему сне это были почтовые голуби, летевшие откуда-то издалека через океан, спускавшиеся на землю и вновь взлетавшие в небо один за другим, и каждый нес какое-то послание для него, но ни один из них, с пульсирующим светом на крыльях, никак не долетал до него вовремя. Он понимал, что это, должно быть, был еще один таинственный толчок от невидимых сил, почти наверняка связанный с письмом, которое пришло с последним чеком, полагающимся ему как психически больному, и напомнило о том, что если он не выкинет на людях какую-нибудь сумасшедшую штуку до определенного срока, до окончания которого оставалось меньше недели, то он уже не сможет претендовать на пособия. Вздыхая, он слез с кровати (VL, 3).


Хиппи и полный неудачник, Зойд Уилер страстно хочет получить своеобразное откровение в своем сне о почтовых голубях, пожалуй, страдая от той же неспособности, что и его быстроногий приятель Ван Метер, который «все свою жизнь искал трансцендентные возможности из разряда тех, которые дети [чьи сны подобны реалистичным сказкам] принимают на веру, но каждый раз, когда он подбирался к ним, это было похоже на то, когда не можешь посрать или возбудиться — чем больше ерзаешь, тем меньше шансов, что у тебя это получится» (VL, 223). Возможно, «пульсирующий свет» на крыльях почтовых голубей отсылает нас к «пульсирующему, усыпанному звездами Смыслу» (CL, 56), который Эдипа чувствует на пороге раскрытия тайны, но только вот параноидальный момент озарения в случае с Зойдом так и остается вне фокуса. Он рассказывает, как «все еще старается выяснить» местонахождение Френеси при помощи психокинеза и «попытки читать вывески, устанавливать ориентиры, да что угодно, что дало бы ключ, но — ну, вывески висят на углах улиц и в витринах магазинов, — но только [он] не умеет читать» (VL, 40). Новость о смерти Пирса предоставляет Эдипе возможность открыть для себя «тайное богатство и сокровенную насыщенность мечты» (CL, 117), пусть даже если эти поиски наведут ее на ложный след, тогда как Зойд получает «таинственный толчок от невидимых сил» во сне, который он автоматически начинает считать смутным пророчеством. Но потом оказывается, что никакой тайны нет и все оборачивается проверкой нетрудоспособности Зойда, которая служит ежегодной гарантией соблюдения договоренности с агентом из управления по контролю за наркотиками Броком Бондом, по условиям которой Зойд должен держаться подальше от своей бывшей жены Френеси.

Если новость, с которой начинается «Лог 49», означает вхождение Эдипы в мир паранойи и наблюдения, то для Зойда это всего лишь «очередной толчок» к тому, что стало приевшейся и обычной операцией наблюдения, продолжающейся на протяжении последнего десятка лет или около того. Он просто со вздохами вытаскивает себя из постели, начиная еще один день. Когда врач из Tubal Detox спрашивает Зойда, не возникает ли у него параноидального ощущения того, что его преследуют, тот отвечает, что это ощущение у него «пятнадцать или двадцать лет в связи с делом Гектора» (VL, 43). Вместо обещанного ею в «Лоте 49» внезапного озарения, в «Вайнленде» паранойя становится чем-то вроде фоновой радиации, неотъемлемым, но пассивным элементом повседневной жизни Зойда. «Никсоновская реакция» сделала гак, что «предательство стало обычным делом» благодаря тому, что «деньги из ЦРУ, ФБР и прочих организаций проникали повсюду, оставляя безжалостные споры паранойи везде, где бы они ни появлялись» (VL, 239). Точно также и наблюдение становится автоматизированным, анонимным и корпоративным. «Мы вляпались в информационную революцию. Каждый раз, когда ты пользуешься кредиткой, ты говоришь полиции больше, чем хотел», — жалуется Флэш, осведомитель и новый муж Френеси (VL, 74). Еще хуже то, что паранойя, похоже, стала бесполезной в пространстве, где телешоу делают из «агентов правительственного угнетения симпатичных героев». Дело усугублялось тем, что «никто больше не считал это чем-то странным, это было не страннее привычных нарушений конституционных прав, которыми эти персонажи занимались из недели в неделю и которые вошли в обычный спектр ожиданий американцев» (VL, 345). Силы зла никуда не делись, но только их существование уже не обязательно обнаруживается в форме внезапного озарения. На предпоследней странице, в разгаре заключительной подготовки кажущегося с возвращением Десмонда хэппи-эндом финала, этот милый остолоп-рассказчик в классической манере изображает неумолимые силы зла: «безжалостные силы, неизменно после партнеров превращавшиеся в ветер Времени, невозмутимые в своей погоне, обычно достигавшие своего, безликие хищники, те, что когда-то забрались в самолет Такеши, летевший в воздухе, те, что загубили информацию в лаборатории «Чипко», те, что, несмотря на все Исправления Кармы, сделанные до сих пор, просто упорно продолжали действовать, абсолютно лишенные чувства юмора, стоявшие над причиной и следствием, отвергая любые попытки договориться или приспособиться» и т. д. (VL, 383). Вместо того чтобы стать центром внимания, эти «безжалостные силы» образуют каменный бордюр, вечные резные декорации, на фоне которых в «Вайнленде» разыгрываются «бесконечно запутанные сценарии».

Из-за того что «безликие хищники» перестали вызывать удивление, угрожающее острие паранойи как орудия контркультуры притупилось. В «Вайнленде» чувствуются отблески того времени, когда паранойя была таким же признаком моды, как «мини-юбки, очки в проволочной оправе и бусы братской любви» (VL, 198). Так, летя самолетом на Гавайи в начале 1970-х, Зонд приходит в замешательство, наблюдая, как посреди Тихого океана останавливается неизвестное судно мрачного вида, после чего на борт самолета поднимаются чиновники в касках, и какой-то «подстриженный под хиппи блондин» устраивается рядом с Зойдом, «без запинки» приветствуя его фразой «За тобой мужик, эх» (VL, 65). В романе «Выкрикивается лот 49» фигурирует начинающая группа «Параноики», жаждущая подписать контракт с какой-нибудь звукозаписывающей студией, а в «Вайнленде» мы случайно узнаем, что в разгар «никсоновской реакции» эти парни играют на Филморском стадионе (VL, 308)! Как часто подчеркивается в романе, мода и музыкальные пристрастия недолговечны, и к 1984 году на смену «Параноиками» приходит «акустический апокалипсис» (VL, 55) в исполнении Fascist Toejam вместе с не исчезающими из романа Билли Барфом и Vomitones. Для дочери Зойда, девочки-подростка Прерии паранойя — просто еще одна старомодная фишка ее «ненормальных родителей-хиппи» (VL, 16) и их друзей, всего лишь одна из черт, символизирующих шестидесятые годы, «Америку тех давних лет, которую она почти не видела, разве что в быстро мелькающих клипах по ящику, стилизованных под ту эпоху, или в повторах «Зачарованных» и «Брэди Банч», отдаленно намекавших на нее» (VL, 198). Прерия «с неизменным подозрением относится ко всему, что может тянуться из тех старых времен хиппи» (VL, 56), и когда ее отец слишком беспокоиться за ее безопасность тем летним днем 1984 года, она спрашивает у него: «Уверен, что это у тебя не паранойя от травы?» (VL, 46).

Но паранойя устарела не только потому, что была частью той жизни наркоманов, которая осталась в прошлом, но и потому, что все оказывается правдой.[145] Как однажды в Сан-Франциско Эдипу целую ночь мучила паранойя из-за того, что она везде, куда бы ни пошла, натыкалась на знаки, указывавшие на Тристеро, так и у Зойда тем летним днем появляется ощущение, что куда бы он ни сунулся в Вайнленде, все как один хотят его убить. Он твердит, что «это не марихуановая паранойя, но только Зойд ни собирался заходить в тот банк», где «было видно, как коллеги за столами тянутся к телефону» (VL, 46). В романе «Выкрикивается лот 49» приступы паранойи у Эдипы сопровождаются сомнениями и неопределенностью — есть ли заговор на самом деле или она страдает умственным расстройством? Зато в «Вайнленде» сомнения уже отпали, а страхи на почве заговора всегда подтверждаются. Здесь вымышленное превращается в факты, тогда как в «Лоте 49» обнажение истории сменяется бесконечной видимостью. Зойд, Флэш, Френеси, ДЛ и остальные участники бывшей съемочной группы, пережив тревожный и желанный момент откровения в 1960-х, теперь все живут своей жизнью в мире, где все без конца выставляется наружу.

Вместе с тем нельзя сказать, что паранойя больше не нужна. Наоборот — постоянно всплывающие подтверждения тайных уловок государства насилия усиливают потребность в смирившейся бдительности, причем эта позиция, как какие-нибудь джинсы Levi’s, перестала быть признаком студенческого радикализма, превратившись в общую и нейтральную униформу целого поколения. Роковой 1984-й действительно становится годом возрождения паранойи в Вайнленде, только на этот раз все подозрения оказываются оправданны, что в романе подтверждается фактически: Зойда, Френеси и Флэша лишают выплат по программе защиты свидетелей; фильмотеку публично сжигают, а Брок нагоняет страх не только на Прерию, но и на всех жителей Вайнленда, которые выращивают марихуану, выясняя «индивидуальный порог паранойи» (VL, 221) у холитейловских фермеров, проводя свою личную операцию в рамках рейганов-ской войны с наркотиками. Если в «Лоте 49» синтаксис нередко зависает между уверенностью и сомнением (получается, что заговор существует как будто), то в «Вайнленде» он очень скоро оборачивается унылой действительностью лишь для того, чтобы «безжалостные споры паранойи» проросли вновь. Так что когда Френеси шутливо говорит соседу, что ее банковский счет заморозили, должно быть, из-за ошибки в компьютере, «но потом, в приступе паранойи, решает не рассказывать, что она услышала от Флэша» (VL, 86). Точно так же, возвращаясь к тем дням, когда они снимали фильмы, Дица говорит своей сестре Зипи, что «мы все наверняка полные параноики» (VL, 262). Речь идет о том моменте, когда они поняли, что разные участники их прежней группы пропали. Так что Прерия должна под руководством ДЛ быстро возродить параноидальный стиль как ретро-моду 1960-х, безнадежно устаревшую и в то же время весьма актуальную.

В «Вайнленде» речь идет о той поре, когда параноидальные раздумья сменились странной смесью удвоившихся страхов и эпистемологического смирения. В этом романе параноидальные подозрения, характерные для контркультуры, подтвердились все как одно, а конспирологические теории, уличающие правительство в заговоре против своих же граждан, принимаются как должное. Таким образом, становится ясно, что Уотергейт лишился своей разоблачающей ауры, став сюжетом для «Истории Дж. Гордона Лидди» (VL, 339) — еще одного полуночного телефильма (с Шоном Коннери в главной роли) о жизни агента ЦРУ, который начал вести передачи на разговорном радио. Точно так же правительственная кампания по наблюдению за гражданами становится настолько явной, что Управление вынуждено размещать знак «Широкий диапазон нагрузок» сзади на кузове грузовика при перевозке досье COINTELPRO Вида Атмана. Специальный агент Риббл из программы по защите свидетелей спрашивает у Флэша, заметил ли он, «насколько подешевела кока-кола после 1981 года» (VL, 353). Риббл намекает на конспирологическую теорию, которая настолько же пропитана паранойей, насколько наивен Флэш, которому все это кажется невероятным: «Рой! Ты хочешь сказать, что президент замешан в каких-то делишках? Кончай придуриваться! Потом ты мне про Джорджа Буша болтать начнешь» (VL, 353). Забавно, разумеется, то, что к моменту публикации романа история о связях между Рейганом, Бушем, ЦРУ, наркотиками, оружием, контрас и Ираком (не говоря уже о планах Рейгана приказать FEMA отловить диссидентов в случае чрезвычайной ситуации) беспрерывно крутилась по телевидению вместе со слушаниями по делу Оливера Норта. Роман намекает на то, что уже не осталось ни одного оправдания, позволяющего думать, что правительство не проводит тайную политику. «В ту пору было невозможно представить, что какая-нибудь организация в Северной Америке будет убивать своих же граждан, а потом еще и отпираться», — саркастически замечает рассказчик в «Вайнленде», говоря о 1960-х (VL, 248). Ирония заключается в том, что если в 1960-х конспирологические теории были, вероятно, важной для зарождавшейся тогда контркультуры разновидностью повествования, то ко времени «Вайнленда» уже столько всего вскрылось, что в эти теории можно поверить больше, чем никогда, но вместе с тем они уже не настолько нужны, как раньше.

Еще хуже то, что власть уже не чувствует необходимости скрываться или действовать через секретные агентства, как это видно в «Вайнленде». Так, в одном городишке архив фильмов сжигают на глазах у всех. Рейгановская кампания по борьбе с наркотиками начинает угнетать, потому что отряды Брока «терроризируют окрестности целыми неделями, бегая туда-сюда строем по тропинкам и скандируя «Наркотикам нет! Наркотикам нет!», обыскивая народ прилюдно… ведя себя, как справедливо заметил кое-кто из жителей, так, словно они напали на какую-то беззащитную территорию бог знает где, а не в нескольких часах лета от Сан-Франциско» (VL, 357). Ситуация становится карикатурной, когда разворачивается настоящая кампания по борьбе с производством марихуаны (CAMP) под руководством командира неонацистов графа Боппа, почти в открытую реквизирующего весь Вайнлендский аэропорт. Возникает ощущение, что готовится операция по введению чрезвычайного положения в стране (согласованная с вторжением в Никарагуа), но даже эти планы не особо скрывают: «копии этих планов на случай чрезвычайных обстоятельств ходили все лето, и это не было таким уж секретом» (VL, 340). Как мы уже отмечали, многие критики уперлись в нарочитость параноидальной политики в «Вайнленде», убежденные в том, что даже Пинчон не мог всерьез отнестись к слухам о том, что FEMA вот-вот готово ввести в стране военное положение.[146] Однако эта очевидность образует эстетический ответ ситуации, в которой скрытые намерения в политике стали «не таким уж секретом». Когда параноидальная установка на чтение между строк считается само собой разумеющейся, по иронии судьбы она теряет и свою жизненную необходимость, ибо то, что раньше скрывалось, теперь стало явным. В «Вайнленде» параноидальные аллюзии выхолащиваются, потому что появляющиеся знаки поп-культуры указывают лишь на другие символы и образы, запертые в замкнутом мире телевизионных программ. В этом семиотическом тупике некое герменевтическое пространство, структурированное и снаружи, и внутри уликами и скрытыми смыслами, разглаживается и, может быть, даже полностью меняется. Критику вроде Франка Кермоуда здесь практически нечего делать, ибо расшифрованные смыслы лежат прямо на поверхности. В «Вайнленде» предметы массового производства говорят сами за себя, а тайные махинации государственной власти выливаются в своеобразный постмодернисткий политический спектакль, который распознает Майкл Рогин. Чтобы понять «подсознание» «Вайнленда», теперь нужно сосредоточиться как раз на понятиях очевидности, поверхности и видимости.[147]

Если в романе «Выкрикивается лот 49» сохраняется вероятность «иного смысла, стоящего за очевидными вещами», какой-то разновидности тайны, разоблачительное постижение которой обещает, хотя и ошибочно, отказ от окончательной истины об Америке, то в «Вайнленде» есть лишь очевидное. В «Лоте 49» рассматривается возможность «трансцендентного смысла», который можно обнаружить «за иероглифическими улицами» (CL, 125). Интерес к поиску этого смысла заявляет о себе в повторяющемся процессе раскрытия, разоблачения и обнажения. Даже если надежда на тайное контркультурное «подполье» аутсайдеров, связанных какой-то секретной традицией, оказывается иллюзорной, все же роману удается ввести «ритуальное уклонение» в повседневный язык провинциальной Калифорнии. Так, когда в пьесе под названием «Курьерская трагедия» «все пошло особым образом», «между словами стал просачиваться осторожный холодок двусмысленности» (CL, 48). Через вплетенные в текст ссылки на литературу, искусство, историю и науку роман «Выкрикивается лот 49» втягивает глянцевое настоящее 1964 года в бесконечно растущий лабиринт борхесовской библиотеки, появляющиеся ключи к разгадке каждый раз указывают на новые ключи в повествовательном прототипе гипертекста, образуя цепную реакцию параноидального объяснения.[148] Даже если, как опасается Эдипа, в конце концов существует «одна лишь земля» и больше нет никакой «очередной серии случайностей» (CL, 125), то по ходу романа калифорнийский ландшафт все равно меняется и озаряется светом. Но в «Вайнленде» начинает казаться, что в конечном счет может существовать «одна лишь земля». Когда сэр Ральф Вэйвон, босс сан-францисской мафии, одним туманным утром продастся мечтам в своем саду с видом на побережье, «туман начал подниматься, открывая взору не границы вечности, а лишь привычную Калифорнию, которая оставалась такой же, как до его отъезда» (VL, 94).

Порой кажется, что в «Вайнленде» сохраняется надежда на какой-то тайный анклав, существующий в округе Вайнленд, «чуть ли не последнем убежище для производителей травы в Северной Калифорнии» (VL, 220), где можно было бы спастись от законодательных и финансовых ограничений внешнего мира. Пригороды состоят из «не нанесенных на карту районов» (VL, 173), и этот обстоятельство временно тормозит операцию по борьбе с наркотиками, которую проводит армия командира Боппа и которая при другом раскладе была бы неумолима. Для юроков, исконных жителей этой земли, Шейд Крик всегда символизировал «царство, выходящее за пределы непосредственного» (VL, 186). Но эти отголоски стремления к потусторонности, наблюдаемого в «Лоте 49», уже давно исчезли, как и сами местные индейцы: «незримая граница», за которой крылось «другое намерение» (VL, 317), была перекопана и замощена теми, кто прокладывал здесь телевизионные кабели. Уже не осталось — или скоро не останется — места для секретов, тайн или любой другой формы сопротивления технорационализации «рассыпавшегося, сломанного мира» (VL, 267). В «Вайнленде» развивается побочная сюжетная линия, повествующая о разочаровании в Калифорнии (и, как намекает название романа, в самобытном «наследии» самой Америки), такой непрерывный рассказ о развитии, экспансии, яппизации и коммодификации. Поэтому в какой-то момент прочный объединенный анклав исчезает: бар для лесорубов превращают в пристанище нью-эйджа, где «опасные парни грубого вида… запросто взгромождались на дизайнерские табуретки у барной стойки и сидели там, потягивая kiwi mimosas» (VL, 5).[149] Даже духовные тайны превратились в предметы потребления: буддийские мандалы из «Радуги тяготения» стали «пиццами-мандалами» в храме-пиццерии Бходи Дхарма в центре Вайнленда (VL, 45); изучение техники восточных единоборств, чем ДЛ Честейн занимается всю жизнь, оказывается ненужным, потому что «сейчас, понятное дело, можно купить специальный ручной определитель «Смертельного прикосновения ниндзя» в любой аптеке» (VL, 141); а приют Sister Attentive of the Kunoichi оказывается больше озабочен «притоком наличности», чем делами духовными (VL, 153). Возвращаются не только модные штучки 1960-х вроде мини-юбок: «огромная волна ностальгии» (VL, 51) сметает сами шестидесятые, превращая политические амбиции десятилетия всего лишь в модную тенденцию, «ибо революция смешалась с коммерцией» (VL, 308). Как духовность и политика обречены на вечное возвращение в виде предметов потребления, та же самая участь уготована и тайным уголкам в окрестностях Вайнленда, обреченным на освоение. Так, мы узнаем о «долинах, известных лишь нескольким грезящим о недвижимости мечтателям, маленьких перекрестках, которые однажды будут застроены» (VL, 37); мы слышим «усердный грохот, который вполне мог говорить еще об одной стройке» (VL, 191), замечаем и попытки птиц перекричать «доносящийся издалека шум бетонного прибоя автострады» (VL, 194). Когда Зойд и Прерия приезжают в «милый Вайнленд» впервые, они находят там мир, «не слишком отличавшийся от того, который открывался первым путешественникам, прибывавшим сюда на испанских и русских кораблях», но только «однажды все это станет частью большого Вайнленд-сити» (VL, 317), потому что «свои и заграничные застройщики тоже нашли этот берег» (VL, 319).

Таким образом, скрытые глубины и тайные царства, которые могли подпитывать контркультурные фантазии о конспирологической «системе Мы» (так она названа в «Радуге тяготения»), в мире, описанном в «Вайнленде», почти исчезают. Все оказалось засвеченным (если использовать метафору пленки, которой роман очень созвучен), и как раз в этом контексте мы можем понять, почему такие персонажи, как Френеси и Флэш выходят из подполья, куда ушли в конце 1960-х. Когда Френеси слышит имена, удаленные из компьютерного списка осведомителей, сначала она предполагает, что они либо умерли, либо их заставили исчезнуть, но потом ей приходит в голову, что «может быть, они выбрали другой путь, вышли из подполья, вернулись в мир» (VL, 88). Но еще больше, чем вероятность того, что их друзья бесследно исчезли в репрессивных недрах государственной машины, пугает осознание того, что они могли выбраться из извращенно уютной клоаки наблюдения, возвратившись в пространство абсолютной видимости — и безразличия — «верхнего мира» (VL, 90). Такой подход позволяет сделать вывод о том, что окончательный провал андеграунда 1960-х произошел не из-за конспирологических фантазий на тему апокалипсиса, который предвещала контркультура, а потому, что больше нечего скрывать. Все на виду, и все взаимосвязано — в этих условиях возникает ситуация, когда паранойя в своем обычном смысле парадоксальным образом теряет свою необходимость и в то же время становится как никогда важна. Карикатурное наступление «Вайнленда» на годы президентства Рейгана так же искажено, как и представления о шестидесятых, которые крутятся в головах героев романа. Уже на тот момент, когда «Вайнленд» был опубликован, от него веяло странной ностальгией. Но в то же время роман провидчески отражает масштабную перестройку, которую культура заговора претерпела за последние лет десять. В последней главе настоящего исследования более подробно говорится о том, как ведет себя параноидальный стиль в условиях, когда все становится взаимосвязанным (на эту ситуацию «Вайнленд» начинает намекать), в завершении же этой главы несколько теоретических выводов по поводу эпохи, когда все становится видимым.

Герменевтика подозрения

Хотя и дико раздутое даже по меркам самого Пинчона, выхолащивание паранойи, превращающейся в «Вайнленде» в очевидность, и ее возобновление перед гнетом государства становятся проницательной притчей, рассказывающей о том, как изменилась культура заговора со времен 1960-х. Для бывших радикалов-шестидесятников паранойя становится привычным дедом, и этот описанный в «Вайнленде» итог резонирует с более крупными культурными моделями. Ив Кософски Седжвик, к примеру, пишет о том, как определенная герменевтика подозрения в последнее время становится обычным образом мышления людей. Цель этого анализа в духе Фуко — найти спрятанные в тексте уловки и обнаружить в дискурсе следы насилия. «В мире, где не нужно бредить, чтобы увидеть доказательства систематического угнетения, — предупреждает Седжвик, — теории, выведенные за рамками параноидальной критики, выглядят наивными или угодливыми».[150] В сущности, она говорит о том, что ставшая привычной паранойя превратилась в стандартный метод современной культурной критики. Вместе с тем Седжвик задается вопросом, а не вышла ли разновидность анализа, к появлению которой она ни в коей мере не причастна, за пределы своего использования. Седжвик отмечает, что больше нет нужды прибегать к изощренным формам идеологической детективной работы, чтобы вскрыть злоупотребления властью, которые едва ли еще чувствуют потребность маскироваться и многие из которых — такие, как предложение вновь начать сковывать цепью заключенных на работе в южных штатах, — выставляются напоказ. Как обнаруживают герои «Вайнленда», в условиях насыщенной видимости паранойя становится необходимой и, одновременно, необязательной — настолько предположения о том, что она исчезнет сама по себе, не требуют доказательств.[151]

По утверждению Питера Слотердайка, циничные умонастроения стали одной из определяющих черт эпохи, излюбленным подходом интеллектуалов после 1968 года, которые продолжают оставаться иронично-недобросовестными и понимают, что «времена наивности безвозвратно прошли». Он называет эту форму массового цинизма условием «просвещенного лжесознания», способом, каким «просвещенные люди следят за тем, чтобы их не считали простофилями».[152] Мы могли бы добавить, что в эпоху циничного мышления любое возможное разоблачение, имеющее отношение к сфере секретного, заранее ожидается публикой, привыкшей всегда подозревать не только самое худшее, но и все то, что может вдруг вскрыться. Ничто больше не способно удивить, поскольку любой секрет уже бесконечно обмусолен в массмедиа, но вместе с тем не ослабло желание совершить открытие. Может быть, истина и где-то рядом, как настаивает слоган «Секретных материалов», в котором сквозит жажда открытий, но в то же время мы цинично научились никому не верить (как велит нам другой фирменный слоган тех же «Секретных материалов»).

Мы могли бы пойти еще дальше и предположить, что циничная паранойя является понятной реакцией на культурную логику позднего капитализма, как назвал ее Фредрик Джеймисон. Он утверждает, что «чистейшей форме капитализма еще предстоит возникнуть — чудовищному проникновению капитала в доселе некоммодифицированные сферы». Этот «чистый капитализм нашего времени, — продолжает Джеймисон, — уничтожает островки докапиталистической организации, которые до сих пор терпел».[153] Развивая свою мысль, Джеймисон говорит о том, что всепроникающая логика товара добралась и до последних прибежищ модернистского сопротивления — Природы и Подсознательного. Что ни возьми в мире «Вайнленда» — лесную глушь в Северной Калифорнии или тайное подполье — последние анклавы секретности исчезают. Паранойя парадоксальным образом становится и повсеместной, и избыточной в условиях, когда все в конечном счете взаимосвязано, объединено мировым капиталистическим рынком.

Гиперболическая герменевтика подозрения теряет свой крайний характер, когда все — даже тайны — становится доступным и видимым как очередной товар. Жан Бодрийяр добавляет сюда новый поворот, утверждая, что полное насыщение товаром-как-знаком лишает герменевтику подозрения какой-либо глубины смысла, который она могла когда-то иметь. В результате «мы больше не участвуем в драме отчуждения, а живем в экстазе коммуникации». Этот экстаз выворачивает конспирологическое мышление наизнанку. Мы больше не имеем дела с «неприличием того, что скрыто, подавлено, запрещено или покрыто тьмой, — заявляет Бодрийяр, — напротив, это неприличие видимого, слишком-видимого, более-видимого-чем-видимое. Это неприличие того, что уже не тайна, того, что совершенно растворяется в информации и коммуникации».[154] Сокрушаясь по поводу на вид триумфального одобрения такой формы постмодернизма, Терри Иглтон замечает, что логика позднего капитализма сводится лишь к плоской шутке за счет модернизма. «Когда овеществление захватывает всю социальную реальность, превращая ее в свою империю, — предупреждает он, — стирается сам критерий, по которому его можно распознать, и овеществление триумфально уничтожает само себя, возвращая все в нормальное состояние».[155] В сущности, «постмодернизм убеждает нас отказаться от эпистемологической паранойи»*,[156] потому что она теряет свою необходимость, когда стирается грань между изображением и изображаемым, оригиналом и копией, тайным и явным.[157]

Эти апокалиптические оценки постмодернизма по-своему так же преувеличены, как описание 1984 года, которое мы находим в «Вайнленде». Вместе с тем они разделяют тот же парадоксальный подход к логике паранойи, лежащий в основе романа Пинчона и структурирующий культуру заговора, формирование которой началось в 1960-х. Постмодернистская форма параноидального скептицизма стала привычной, когда преступный мир заговоров стал сверхвидимым, а его тайны превратились в очередной товар потребления. Так что паранойя перестала служить обязательным признаком демонологического экстремизма правых (хотя эта форма конспирологического мышления, без сомнения, продолжает существовать, даже с учетом отчасти изменившихся, как я уже говорил, функций). Скорее паранойя стала типичной позицией поколения постшестидесятых, выражением бесконечных подозрений и неуверенности, чем догматичной формой паникерства. Эта измененная форма массовой паранойи, по сути, является одной из определяющих черт того, что стало известным как культура постмодерна. В следующей главе связь между паранойей и постмодернизацией Америки рассматривается более подробно: мы остановимся на том, как конспирологические теории убийства Кеннеди стали играть главную роль в представлениях о «кризисе легитимности» власти.

Выстраивая убийство Кеннеди

Оттенки, многочисленные образы Освальда, разрозненные представления о нем — цвет глаз, калибр оружия — все это кажется плохим предзнаменованием того, что должно случиться. Бесконечное выстраивание фактов в процессе расследований. Сколько было выстрелов, сколько человек стреляло, из скольких точек велась стрельба? Громкие события порождают свою сеть противоречий. Простые факты ускользают от идентификации. Сколько ранений получил президент? Каковы размер и форма этих ран? Вновь появляется многоликий Освальд. Разве это не он виден на снимке, запечатлевшем толпу людей на крыльце книгохранилища как раз перед выстрелами? Поразительное сходство, признает Бранч. Он все признает. Он сомневается во всем, включая основные предположения, существующие у нас о нашем мире света и тени, твердых предметах и обычных звуках, а также нашу способность измерять подобные вещи, определять вес, массу и направление, видеть вещи такими, какие они есть, вспоминать их с ясностью, способность рассказать, что произошло. Дон Делило. Весы
Убийство президента Кеннеди в 1963 году в Далласе дало самый сильный толчок конспирологическому мышлению в Америке, если сравнивать с любым другим событием истории XX века. Что ни возьми: официальные правительственные расследования или любительские вебсайты, голливудские фильмы или художественные тексты, — эти семь секунд, за которые произошло убийство на Дили-плаза, без устали изучались и изучаются на предмет улик, указывающих не только на заговор с целью убийства президента, но и на скрытые намерения, сопутствовавшие последним четырем десятилетиям американской истории. В неофициальном Исследовательском центре и архиве материалов по убийству (Вашингтон, округ Колумбия) собрано более двух тысяч книг, посвященных убийству Дж. Ф. К. и связанным с этим событием темам. В связи с выходом фильма Оливера Стоуна «Дж. Ф. К.» (1991) почти половина книг в десятке бестселлеров New York Times в начале 1992 года была посвящена убийству Кеннеди и, что примечательно, во всех этих книгах излагалась та или иная конспирологическая теория.[158]

Убийство Кеннеди стало синонимом самого понятия конспирологическая теория, войдя в культурную ткань повседневной жизни послевоенных Соединенных Штатов. Через такие словосочетания, как «волшебная пуля» и «травяной холм», лексика конспирологии вошла в общеупотребительный язык. Похоже, что убийство и сопутствующая ему культура заговора никогда не исчезали надолго ни из газетных заголовков, ни из массовой культуры. Теории об убийстве Дж. Ф. К. проходят вторым планом в столь разных по жанру фильмах, как «Энни Холл» и «Симпсоны». Так, в культовом фильме Ричарда Линклейтера «Бездельник» (1991) герой-зануда, работающий в букинистическом магазине, признается, что после колледжа он по большому счету только тем и занимался, что изучал детали убийства, и венцом его усилий стала рукопись, которую издатель хотел назвать «Заговор-дискотека». Не будет преувеличением повторить слова далласского психолога из первого абзаца романа Д. М. Томаса «Приземлиться в любви» (1992) об убийстве Дж. Ф. К., что «десять тысяч сновидений каждую ночь… снятся об убийстве Кеннеди».[159] Создается ощущение, что если и не прямо, то косвенно тема убийства присутствует в очень многих художественных и исторических трудах по новейшей американской истории в качестве смутного, неявного элемента скрытой причинности. Так, в классическом конспирологическом романе Томаса Пинчона «Выкрикивается лот 49» (1966) убийство президента Кеннеди не упомянуто ни разу, но в то же время кажется, что оно постоянно витает где-то рядом, почти как зловещий заговор Тристеро, о котором идет речь в романе. Написанный через год после убийства, роман Пинчона описывает попытки обычной калифорнийской домохозяйки расследовать загадочную гибель богатого и влиятельного человека со звучащим на ирландский манер именем Пирс Инверарити, наследство которого, похоже, охватывает всю Америку. Как только Эдипа Маас начинает поиски, возникает ощущение, что зловещие знаки разбросаны повсюду: вся Америка оборачивается соблазнительной разгадкой тайны, которую Эдипа не в силах постичь. После первопроходческого погружения в бездну бесконечных подозрений, проделанного Пинчоном, для многих американцев убийство Кеннеди стало неистощимым источником конспирологических теорий, основным эпизодом, откуда, похоже, берут начало все последующие события, тайные или явные. Многие современные конспирологи бьются об заклад, что вся американская история последнего времени так или иначе связана с теми семью секундами на Дили-плаза и что подробности убийства могут пролить свет на политическую картину более крупного масштаба.

Однако сразу после убийства было вовсе не так очевидно, что конспирологическое отношение к нему станет преобладающим. В сноске, добавленной к опубликованной версии лекции о «параноидальном стиле» (впервые прочитанной вскоре после убийства Кеннеди), Ричард Хофштадтер убеждает себя и своих читателей в том, что «конспирологические толкования убийства Кеннеди значительно более распространены в Европе, чем в Соединенных Штатах», и даже при этом существовала лишь горстка, по-видимому, «антиамериканских» писателей, намекавших на альтернативные версии.[160] Возникает ощущение, что суровый индивидуализм американской мечты требует, чтобы даже убийцы воспринимались как агенты-одиночки, действующие в духе маккиавелиевских заговоров и последовавших за ними конспирологических теорий, принадлежащих к европейской традиции. Но, несмотря на то что когда-то лишь представители крайних взглядов были убеждены в существовании некоего заговора или сокрытии реальных обстоятельств убийства Дж. Ф. К., сейчас многие американцы считают это само собой разумеющимся. В 1992 году три четверти американцев, включая якобы даже президента Клинтона и вице-президента Ала Гора, считали, что в случае с убийством Кеннеди не обошлось без заговора или официального сокрытия истинного положения дел.[161]

Популярность идеи заговора обычно объясняют двояко. С одной стороны, благодаря конспирологическим теориям возникает утешительное ощущение законченности, серьезности и последовательности, противостоящее кажущейся случайности появления вероломного одиночки, убившего президента. В 1993 году Уильям Манчестер, автор классической элегии «Смерть президента», подытожил этот подход в своем письме в New York Times:


Если на одну чашу весов положить убитого президента Соединенных Штатов, а на другую — несчастного бродягу Освальда, то равновесия не будет. Вам захочется добавить к Освальду что-нибудь потяжелее. Это придало бы гибели президента смысл, наделив его ореолом мученика. В этом случае он умер бы за что-то. Заговор, конечно же, справился бы с этой задачей превосходно.[162]


С другой стороны, преобладание конспирологических теорий объясняют тем, что травмирующее убийство привело к повсеместной утрате веры, причем не только в добродетельность Америки, символом которой, судя по всему, стал Кеннеди, но и в легитимность властей, проводивших расследование убийства. Получается, что после этого события все пошло наперекосяк, и история последних четырех десятилетий подтверждает, что люди все больше готовы поверить в самые худшие вещи об Америке в целом и о правительственных и официальных организациях — в частности. Хотя в этих популярных объяснениях и есть доля истины, в данной главе будет показано, что поворот в сторону конспирологических теорий дела Кеннеди происходил куда сложнее, чем предполагает популярная психология. Во многих отношениях дело обстоит с точностью до наоборот. Далекие от того, чтобы подарить компенсаторное ощущение ясности и логичности, конспирологические теории обнажили — и подкрепили — тревогу, вызванную неисправимой странностью реальности эпохи постмодерна. Более того, мифическая утрата невинности задним числом связывается с убийством Кеннеди лишь при условии процветания конспирологии конца 1960-х.

А где были вы?

Для многих американцев новейшая история США разбивается на два периода — до и после убийства Кеннеди. Картина идиллической невинности начала шестидесятых накануне впадения общества в насилие, цинизм и раздробление стала характерной чертой многочисленных голливудских фильмов и телепередач.

Так, в фильме «Поле любви» (1992) Мишель Пфайфер играет жену «синего воротничка», домохозяйку из южного штата, помешанную на чарующей жизни клана Кеннеди. Несмотря на запрет своего мужа, она чувствует, что просто обязана добраться до Вашингтона, чтобы проститься с президентом в тот роковой уикенд. Во время этого путешествия, обернувшегося для нее массой открытий, героиня начинает уважать не только чернокожего, который в конце концов поможет ей, но и саму себя как независимую женщину. Схожим образом звучащий за кадром голос главной героини «Грязных танцев» (1987) в начале фильма увязывает потерю собственной девственности с утратой невинности всей американской нацией: «Это случилось летом 1963 года, когда все звали меня Бейби, а я над этим не задумывалась. Это было до убийства президента Кеннеди, до Beatles, когда мне не терпелось вступить в Корпус мира и когда я думала, что никогда в жизни не повстречаю такого классного парня, как мой отец. В то лето мы поехали к Келлерманам».

Для целого поколения американцев такие, похожие на вспышку, воспоминания о том, что они делали в момент убийства президента, стали иметь свое значение.[163] Даже те, кто слишком молод, чтобы самим помнить то время, считают убийство Кеннеди поворотным пунктом американской истории, когда Америка сбилась с предназначенного ей пути. В научно-фантастических книгах о путешествиях во времени убийство Дж. Ф.К. действует как исходный троп необратимости. Так, в романе Грегори Бенфорда «Панорама времени» повествование то и дело возвращается к тем семи секундам в Далласе в попытке изменить будущее истории, то есть предотвратить экологическую катастрофу в настоящем.[164] Даже без фокусов со временем, фигурирующих в подобных романах, убийство Кеннеди нередко становится частью повествования о сожалении, ностальгии и утрате. Эту историю о потерянной невинности можно, к примеру, увидеть в триллере «На линии огня» (1993), где впервые за всю свою кинокарьеру крутой парень Клинт Иствуд плачет на экране. В этом фильме Иствуд играет стареющего агента контрразведки Фрэнка Хорригана. Тридцать лет назад он находился в автомобильном кортеже, сопровождавшем Кеннеди в Далласе, и его долгом было прикры-выть президента своим телом и «взять пулю». Слезы выступают на глазах у Хорригана не только из-за бесконечного сожаления о том, что он заколебался в тот роковой момент, но и из-за ностальгии: он чувствует, что теперешней президент не стоит того, чтобы ради него бросаться под пули. Очевидный посыл фильма в том, что Клинт не проронил бы ни слезинки из-за Клинтона, несмотря на все попытки последнего связать свое имя с именем Кеннеди.

Таким образом, в разных сферах массовой культуры убийство Кеннеди рисуется не просто как особенно яркая встреча с историей, творящейся на глазах у современников, и даже не как своего рода водораздел между двумя историческими эпохами, но в качестве причины, вызвавшей необратимый исторический упадок. Кроме того, с убийством президента связывается утрата невинности в подчеркнуто личном смысле, и эта утрата неотделима от заговора. Так, например, покойная Мэй Брасселл, известная на Западном побережье тележурналист-конспиролог, до поры до времени была «простой домохозяйкой, которую интересовали теннисные корты, уроки танцев и волновало исправление прикуса у своих детей».[165] Но увидев, как Ли Харви Освальда застрелили в прямом эфире, она занялась расследованием убийства самостоятелыю. Точно так же Роберту Гродену, прославленному автору улучшенных фотографий, запечатлевших убийство, и «техническому консультанту» режиссера Стоуна на съемках фильма «Дж. Ф. К.», в день убийства президента Кеннеди исполнилось восемнадцать лет, и с тех пор он пытается смириться с этим событием. В своих работах он напрямую связывает свое совершеннолетие с тем, что общественность постепенно стала узнавать о поступках власти в Америке.[166] Сам фильм Стоуна (подробнее речь о нем пойдет ниже) — это яркая история падения, объединяющая травму, полученную американцами во Вьетнаме, и травму, нанесенную Америке убийством Кеннеди, в одно причинно-следственное и конспирологическое повествование. Как замечает окружной прокурор Нового Орлеана Джим Гаррисон (чей материал стал основой фильма): «Любой человек, который наделен здравой объективностью и у которого хватит ума прочесть эти двадцать шесть томов, не может не увидеть, что все главные выводы комиссии Уоррена относительно убийства ошибочны. Для меня это стало концом невинности».[167]

При всей популярности истории об утраченной невинности следует помнить, что представления о подобных катастрофических разломах бытуют в Соединенных Штатах уже давно, выливаясь в бесконечное оплакивание периодически теряемой невинности, которая потом чудесным образом обретается вновь. В XX веке, задолго до Вьетнама и Уотергейта, нанесших казавшийся непоправимым удар, даже до последовавших одно за другим и выбивших у американцев почву из-под ног трех политических убийств в 1960-х, в 1950-х годах имели место, к примеру, шокирующие разоблачения систематического надувательства в телевикторинах, а также вмешательства в результаты ежегодного чемпионата США по бейсболу в 1919 году. Учитывая вечную склонность американцев удивляться и ужасаться, узнавая об измене и предательстве, стремление считать убийство Кеннеди неповторимым и зловещим поворотом к худшему не только теряет свою обоснованность, но и полностью обесценивает позитивные социальные достижения 1960-х годов. Если убийство Кеннеди явилось результатом заговора реакционных сил, замысливших нарушить ход истории, как утверждают выставляющие себя либералами фигуры вроде Оливера Стоуна, то как насчет гражданских прав, феминизма, движения за права геев и лесбиянок, движения в защиту природы? Получается, что конспиративистские представления о политических убийствах 1960-х как переломном моменте, после чего все пошло не так, отчасти игнорируют прогрессивные достижения этого и последующих десятилетий.

По всей вероятности, упоминавшиеся ранее опросы общественного мнения отражают постоянно нарастающее сомнение в официальной версии событий, а если прибавить к ним опросы, свидетельствующие о подрыве доверия народа к правительству, о чем говорилось во Введении, то можно предположить, что убийство Кеннеди и стало основой культуры заговора. Вместе с тем есть повод усомниться в таком изложении причины и следствия, принимая во внимание образ невинности, уступающей опыту, коль скоро теорий о деле Дж. Ф. К. развелось великое множество. В добавление к двум опросам, о результатах которых мы уже говорили, можно привести еще парочку опросов, проведенных в 1964 году. Согласно данным первого из них, проведенного до появления официального отчета комиссии Уоррена, лишь 29 % американцев считали, что Освальд действовал в одиночку; после обнародования отчета в конце 1964 года 87 % американцев поверили в версию комиссии.[168] А из двух опросов Гэллапа, проведенных с разрывом в двадцать лет, мы узнаем, что в 1976 году 11 % респондентов считало, что Освальд был один, и столько же человек думало точно так же и в 1996-м. Вполне возможно, что за последние сорок лет имел место постепенный сдвиг общественного мнения к конспиративистскому мышлению, но само общественное мнение часто склонно к разбросу и непостоянству. Эта ситуация далека от расхожих представлений о конспирологах как о людях, поверивших во что-то раз и навсегда и ни на йоту не отступающих от своих убеждений.

Теории о стрелке-одиночке

Наряду с уроком, что опросам общественного мнения доверять нельзя, из этих данных напрашивается и вывод о том, что история расследования убийства Кеннеди полна метаний и противоречий. Для разных людей это убийство означает и разные вещи, так что какого-то одного однозначного и легкого урока, который можно было бы из него извлечь, не существует. Для исследователей, встречающихся каждый год на конференции в Далласе, события 1963 года — это не только тайна, которую нужно разгадать, и не только объединяющий призыв для действий со стороны общественности, но также и повод собраться вместе, как любая другая группа со своими специфическими интересами. Убийство Кеннеди и сопутствующая ему культура заговора не только породили процветающую самопальную торговлю памятными вещами на конвентах и во Всемирной паутине, но и стали темой картин авангардистов и экспериментального ви-деоарта, например «Jackie» («The Week That Was») Энди Уорхола (1963) и «The Eternal Frame» ЭнтФарм и Т. Р. Атко (1975)\'. Однако при всем разнообразии подходов споры об убийстве Кеннеди по большей части вертятся вокруг кажущегося строго заданным выбора между недовольным стрелком-одиночкой или заговором того или иного рода. Говорить об убийстве, не втянувшись при этом в спор о том, имел место заговор, подробности которого известны на удивление многим американцам, или нет, практически нереально. Противостояние сторонников и противников заговора нередко принимает нешуточный оборот и даже оказывается явно идеологическим, но между ними гораздо больше общего, чем кажется на первый взгляд. Каким образом эти точки зрения переплелись между собой? Почему заговор (или его подчеркнутое отсутствие) стал практически единственной повествовательной логикой, по которой выстраиваются события?

Официальная версия о виновном в убийстве «стрелке-одиночке», отрицающая заговор, появилась очень быстро. Спустя полтора часа после убийства президента полиция арестовала Ли Харви Освальда в техасском кинотеатре в связи с убийством полицейского Дж. Д. Типпита, которое произошло примерно на полчаса раньше. В тот же вечер Освальду было предъявлено обвинение в убийстве президента.[169] Через два дня, уже после того, как сам Освальд был застрелен Джеком Руби, окружной прокурор Далласа Генри Уэйд созвал пресс-конференцию, на которой рассказал о ходе расследования. Уэйд заявил, что несколько свидетелей видело Освальда в «снайперской берлоге» на складе школьных учебников, а на спрятанной там винтовке был обнаружен отпечаток его ладони. При покупке оружие было оформлено на имя Освальда, кроме того, видели, как в то утро он принес на работу какой-то длинный пакет.[170] Так что «официальная» версия о стрелке-одиночке Ли Освальде, убившем президента, сформировалась в течение двух суток. На самом деле сейчас появились некоторые доказательства, позволяющие предполагать, что Дж. Эдгар Гувер настоял на том, чтобы ФБР надавило на местную полицию Далласа и заставило ее признать, что Освальд действовал один еще до того, как были собраны улики. Возможно, Гувер опасался, что связи Освальда с разведывательными службами (по одним отчетам, неясные, под другим — явно заговорщические) могут бросить тень на Бюро.

Двадцать девятого ноября президент Джонсон создал комиссию для расследования убийства под руководством председателя Верховного суда США Эрла Уоррена. К середине декабря ФБР и Секретная служба провели независимые расследования и передали свои пространные отчеты в комиссию Уоррена. В феврале комиссия начала заслушивать показания свидетелей и в сентябре 1964 года наконец представила свой 888-страничный отчет, хотя прилагающиеся к нему 26 томов, в которых собраны улики и свидетельские показания, появились только месяц спустя. Комиссия пришла к выводу, что Освальд совершил убийство в одиночку. «Комиссия не нашла никаких доказательств, — говорилось в отчете, — свидетельствующих о том, что Ли Харви Освальд или Джек Руби участвовали в каком-то внутреннем или иностранном заговоре, целью которого было убийство президента Кеннеди».[171] В первые годы после своего появления отчет и подробно изложенная в нем теория о стрелке-одиночке пользовались огромным доверием в Соединенных Штатах. New York Times выпустила отчет в полном объеме в своем специальном приложении, а затем публиковала отрывки слушаний, причем тогда тираж газеты превышал миллион экземпляров. Во многих отношениях комиссии Уоррена удалось унять страхи по поводу того, что убийство американского президента было делом рук Советов или кубинцев. Возможно, эго было одной из целей, в достижении которых Джонсон был непосредственно заинтересован, ведь после Кубинского кризиса прошел всего год. В обстановке развитой в условиях «холодной войны» паранойи американцы быстро поверили, что политические убийства не характерны для американских традиций. Но в своем намерении успокоить американскую общественность отчет комиссии Уоррена продемонстрировал почти параноидальное стремление развеять любые домыслы по поводу заговора.

Категорически отрицая какое-либо наличие заговора, комиссия заявила, что «для установления мотивов убийства президента Кеннеди, необходимо обратиться к личности самого убийцы».[172] Изучив «историю его семьи, его образование или отсутствие такового, его поступки, написанные им документы и воспоминания тех, кто тесно с ним общался», комиссия пришла к следующему выводу:


Освальдом двигала перекрывающая все враждебность к своему окружению. Судя по всему, он был не способен завязывать значимые отношения с другими людьми. Он был постоянно недоволен окружающим миром. Задолго до убийства он выражал ненависть к американскому обществу и совершал действия в знак протеста… Он искал себе место в истории… Его увлеченность марксизмом и коммунизмом, по-видимому, стала еще одним важным фактором, побудившим его пойти на убийство. Кроме того, он продемонстрировал способность к решительным действиям без оглядки на последствия при условии, что эти действия будут способствовать его главным целям. Под воздействием этих и многих других факторов, которые, возможно, сформировали характер Ли Харви Освальда, появился человек, способный пойти на убийство президента Кеннеди.[173]


Как неоднократно сетовал один из штатных юристов комиссии, этот отрывок звучит как набор клише из какой-нибудь телевизионной мыльной оперы.[174] Хотя, как уверяют читателей, «комиссия не считает, что отношения Освальда с женой заставили его убить президента», в отчете можно найти еще несколько стереотипов из сферы популярной психологии, необходимых для изображения Освальда недовольным жизнью одиночкой. Сделав акцент на политических симпатиях Освальда и одновременно на его неспособности к социальной адаптации, комиссия оказалась в ловушке: с одной стороны, ей нужно было придать хотя бы какой-то смысл убийству в глазах общественности, списав его на рациональные политические мотивы Освальда, но, с другой стороны, комиссия была убеждена, что убийство американского президента было необъяснимым поступком, окрашенным психопатией. По сути, членам комиссии пришлось заключить, что убийство совершил неудовлетворенный жизнью, но во всем остальном заурядный американец, и признать, что на подобный поступок не отважился бы ни один правый американский гражданин. Обвинение, выдвинутое против конспирологических теорий — мол, пытаясь объяснить все, они не объясняют ничего, — с таким же успехом можно было предъявить и теориям о стрелке-одиночке, которые, в отличие от конспирологических теорий, объясняют убийство Кеннеди, полагая мотивы Освальда необъяснимыми.

Попытка комиссии составить любительскую психологическую биографию убийцы была лишь первой среди многих, за ней последовавших. Доктор Ренатус Хартогс, проводивший психиатрическое обследование Освальда, когда тот еще был прогуливавшим уроки подростком, в работе «Два убийцы» утверждает, что в лице Кеннеди Освальд убил отца под влиянием Эдипова комплекса, то есть подавляемого сексуального желания по отношению к своей матери.[175] Журналистка Присцилла Макмиллан, впервые повстречавшая Освальда и его жену в России в начале 1960-х годов и взявшая у Марины несколько углубленных интервью после убийства, пришла к выводу, что Освальд был недовольным жизнью неудачником с манией величия.[176] Биографию Освальда написал даже член комиссии Уоррена, будущий американский президент Джеральд Форд. Его «Портрет убийцы» был немногим больше краткого изложения результатов работы комиссии, хотя там и присутствуют какие-то тайные намеки на усилия комиссии разобраться с заявлениями о том, что Освальд был тайным агентом ФБР.[177]

Стремление комиссии Уоррена разобраться в загадочной душе Освальда вызвало и многочисленные попытки поставить диагноз как ему самому, так и породившей его американской культуре. Так, авторы учебника по паранойе, выпущенного в 1970 году, сопровождают его приложением, в котором приводится краткая история болезни не только Освальда, но и всех тех, кто совершил убийство или покушался на американских президентов либо кандидатов на президентский пост.[178] Свонсон и его соавторы пишут о том, что детство Освальда было «загублено смертью отца, случившейся еще до его рождения», а также о том, что «его мать была подозрительной, напыщенной особой и верила в разные выдумки». Далее они обнаруживают, что Освальд был «слабым мужчиной ростом 170 см» и что «он не работал, зато много читал, в том числе и биографию Джона Кеннеди». Анализируя убийства и покушения на президентов до и после Освальда, авторы выясняют, что все преступники похожи между собой. Так, мы узнаем, что Чарльз Гито, в 1881 году убивший президента Гарфилда, был «невзрачным на вид и ростом 165 см. Работу он постоянно менял и зарабатывал себе на жизнь мошенничеством и кражей». На случай, если этого недостаточно, чтобы признать Чарльза Гиго параноиком, авторы добавляют, что он — «угрюмый прожектер, был склонен к сутяжничеству, и у него были грандиозные планы насчет создания газеты». Может, из-за явных признаков паранойи он «бросил школу в восемнадцатилетнем возрасте [только в 18 лет!?] и остаток года провел за чтением Библии». Этот психологический портрет как под копирку повторяется в большинстве из десяти рассказов о «стрелках-одиночках». По мнению Свонсона и его соавторов, все убийцы «были людьми с утраченной национальной принадлежностью», кроме того, «нигде толком не работали», «все были худыми и ростом между 152 см и 173 см», и «все страдали паранойей на момент совершения убийства». Отсюда сам собой напрашивается вывод о том, что убийцы президентов в большинстве своем были нищими, недоедавшими иммигрантами, по вполне понятным причинам питавшими злобу — и порой открыто ее проявлявшие — по отношению к стране, которая, увы, обманула их ожидания.[179] Но этот коллектив авторов заключает, что паранойя была не только «определяющей причиной» в случае Освальда, но и решающим фактором почти всех предыдущих и последующих покушений на американских президентов. Больше того, для многих культурологов паранойя также является главным следствием убийства, когда нация в отчаянии окунается в конспирологическое мышление.

Таким образом, следует отметить, что лишь в атмосфере отрефлексированной паранойи, охватившей страну к концу 1960-х годов после нескольких политических убийств, психологи и историки тоже стали считать паранойю одной из движущих сил американской истории.[180] Так, в сборнике статей «Убийцы и политический порядок» (1971), авторами которых стали специалисты-гуманитарии, три статьи были посвящены исследованию, как сказано в заголовке одной из них, «психопатологии убийства».[181] Вместе с тем сборник расширяет дискуссию, затрагивая вопросы социальной психологии и социологии: в нем есть статьи о культуре насилия в Америке и других странах.[182] В любом случае, убийство стало объяснять немного легче, если рассматривать его как результат болезни отдельного человека или общества. С этим связана надежда на то, что, установив эту модель «самовыражения» через насилие и дав ей теоретическое объяснение, подобные случаи можно предотвратить. Следует заметить, что упомянутый сборник стал результатом работы его редактора Уильяма Дж. Кротти в должности одного из директоров Специальной группы по изучению убийств и политического насилия в составе Национальной комиссии по исследованию причин и предотвращению насилия. Итак, с появлением работ, объяснявших мотивы убийц-одиночек с точки зрения психологии, а также подозрительного отношения американцев к официальным версиям событий, паранойю начинают считать следствием и одновременно причиной политических убийств 1960-х годов. Другими словами, паранойю начинают называть и причиной, и вызванной ею симптомом того, что считалось исключительно американской болезнью и кризисом.

Все сорок лет, пока изучают убийство Кеннеди, исследователи не могут решить, насколько Освальд был в своем уме и насколько он ответственен за свои действия. И в самом деле, во многих отношениях этот случай стал своеобразной лакмусовой бумажкой, демонстрирующей, насколько мы вообще контролируем собственные поступки в эпоху, когда все вокруг становится все более взаимосвязанным и контролируемым. Так, Джеральд Поснер, автор книги «Дело закрыто» (1992), в которой версии об убийце-одиночке подвергаются тщательной повторной проверке, утверждает, что «единственным убийцей на Дили-плаза 22 ноября 1963 года был Ли Харви Освальд, которого привели туда его собственные запутанные и непостижимые злость и ярость».[183] Автор предполагает, что хотя, возможно, Освальд и действовал в одиночку, в психологическом смысле он не полностью контролировал свои действия. Но ведь конспирологические теории, как правые, так и левые, точно так же не верят в самостоятельность Освальда, считая его жертвой тайных сил, манипулировавших им без его ведома, или контроля, — «всего лишь козлом отпущения», как кричал сам Освальд репортерам в полицейском управлении Далласа. Впрочем, некоторые комментаторы попытались восстановить последовательность «непостижимых» действий Освальда. Так, Александр Кокберн утверждает, что Освальд действовал, исходя из хотя и неправильных, но «радикальных политических мотивов», нанося упреждающий удар по президенту, которого кое-кто подозревал даже в том, что он приказал ЦРУ организовать убийство Кастро.[184]

В своем толстом романе «История Освальда: Американская загадка» (1995) Норман Мейлер тоже рисует довольно убедительный портрет Освальда как достойного — пусть отчасти и нелепого — политического мыслителя и агитатора. И хотя на завершающем этапе анализа этот портрет убийцы оказывается, в сущности, очередным открытием Мейлером самого себя в биографиях малосимпатичных личностей, в «Истории Освальда» интересен тот путь, который прошел Мейлер от своих более ранних заявлений по поводу убийства. В рецензии на книгу Марка Лейна «Стремление к правосудию» Мейлер призывал к созданию комиссии из писателей вместо комиссии Уоррена. «Любой бы предложил создать эту новую комиссию, — писал Мейлер, — единственную настоящую комиссию из литераторов, которая, существуя за счет подписки, потратила бы несколько лег на расследование дела». Далее Мейлер заявляет, что лично он «поверил бы комиссии, возглавляемой Эдмундом Уилсоном, чем комиссии под руководством Эрла Уоррена. А вы разве нет?»[185] Как и большинство представителей контркультуры 1960-х, Мейлер предполагал, что правительство что-то скрывает, и лишь писатели и интеллектуалы, как совесть народа, могут рассказать подлинную версию событий, которая, казалось, неизбежно перетекает в теорию заговора. Мейлер действительно все время демонстрирует, насколько привлекательны в его глазах представления об интеллектуальном сообществе как источнике экзистенциальной тайны, ритуальной и тайной власти. Эта увлеченность достигает кульминации в романе «Призрак проститутки» (1991), где рассказывается о грандиозном полувымышленном расследовании ЦРУ, которое одержимо кружит вокруг черной дыры убийства и даже не в состоянии понять, куда оно идет.

Таким образом, с одной стороны, кажется, что согласие Мейлера с теорией об убийце-одиночке, демонстрируемое им в романе «История Освальда», знаменует собой идеологический разворот от задуманной им литературной комиссии к культуре заговора в американской политике. Возможно, крутой вираж Мейлера объясняется его превращением в консерватора и служит укреплению его позиций в качестве патриарха американской литературы, или, быть может, это не более чем коммерческий оппортунизм, и «История Освальда» была быстро написана, пока у автора был доступ к досье КГБ, которого он добился на волне гласности в бывшем Советском Союзе. Но в то же время обращение Мейлера к теории убийцы-одиночки можно связать и с его ранней отчетливо радикальной оппозицией: на это указывает его попытка представить Освальда не психопатом, а политической фигурой, прилагающей героические усилия к самовыражению, несмотря на препятствующие ему нищету и дислексию. Действительно, Мейлер признается, что, во всяком случае, сначала он питал «предубеждение к конспирологам», но в конце своего подробного исследования «души» Освальда он пришел к выводу о том, что «Освальд был главным героем, движущей силой, человеком, благодаря которому все и случилось, — короче говоря, фигурой более крупной, чем от него могли ожидать».[186] Предлагая доскональный анализ действий убийцы, согнувшегося под напором социального давления со всех сторон, Мейлер повторяет сюжет «Американской трагедии» Теодора Драйзера (1925) — название этого романа Мейлер с удовольствием бы позаимствовал, если бы ему не досталось за это от Драйзера. В детерминистском романе Драйзера рассказывается подлинная история незадачливого бедного парня, который в конце концов кого-то убивает (а именно свою невесту) и предстает перед судом. Собрав множество смягчающих вину и зачастую противоречивых доказательств, автор «Истории Освальда», опять же вторя роману Драйзера, тем не менее заключает, что Освальд все же несет ответственность за убийство, совершив собственный исторический поступок, хотя и не по своему выбору.

Впрочем, что действительно важно в неоднократном возвращении Мейлера к теме убийства Кеннеди, это то обстоятельство, что политический оттенок любой интерпретации можно гарантировать заранее. Отсюда следует, что конспирологические теории не являются ни радикальными, ни реакционными по определению, несмотря на склонность большинства комментаторов считать их либо непременно вредоносными, либо неизбежно прогрессивными. С самого начала либерально и радикально настроенные левые разделились в связи с тем, что думать об убийстве президента. Для кого-то убежденность в заговоре была элементом «параноидального» мышления, под знаком которого прошли годы маккартизма во времена «холодной войны» и которое поэтому нужно отринуть. В своем информационном бюллетене I. F. Stone’s Weekly независимый политический обозреватель Стоун объяснял, почему левые не должны иметь никаких отношений с политической демонологией:


Всю свою сознательную жизнь в качестве журналиста я боролся за левый фронт и разумную политику, выступая против конспирологических версий совершенных одиночками убийств, вины в соучастии и демонологии. Сейчас я вижу, как кое-кто из левых использует ту же самую тактику в спорах об убийстве Кеннеди и вокруг отчета комиссии Уоррена. Я считаю, что комиссия проделала отличную работу на том уровне, которым наша страна действительно гордится и которого заслуживает эго столь трагическое событие.[187]


Однако другие комментаторы из числа либеральных левых восприняли теорию заговора не требующим доказательств объяснением творящегося социального зла: Оливер Стоун — самый известный тому пример. Но как показывают уловки Мейлера, далеко не ясно, какая из точек зрения — теория убийцы-одиночки или теория заговора — априори является более наивной в политическом смысле. Эта неразбериха с идеологическим смыслом поступка Освальда осложняет любой простой рассказ о последствиях убийства, настойчиво побуждая к циничному недоверию.

Теории заговора

В отличие от Мейлера, предпочитавшего Эдмунда Уилсона Эрлу Уоррену, поддерживавшие истэблишмент массмедиа быстро объявили отчет комиссии Уоррена успешным. Журнал Time, к примеру, заявил, что «отчет изумляет своими подробностями, поражает судебной осторожностью и строгостью и в то же время весьма убедителен во всех своих основных выводах».[188] Журнал Life также объявил, что «отчет является прекрасным официальным документом, отражающим доверие по отношению к его автору и нации, которую отчет представляет».[189] Но когда были полностью опубликованы двадцать шесть томов материалов по делу об убийстве, некоторые авторы стали находить раздражающие нестыковки между материалами и выводами комиссии.[190] Проникновение в действия и мотивы комиссии Уоррена стало критическим отражением предпринятого комиссией расследования убийства президента. Вслед за статьями европейских журналистов, опубликованными в 1964–1965 годах на страницах The Nation The Minority of One (здесь вышла целая серия), летом 1966 года появились первые две главные книги, в которых выводы комиссии подвергались критике. Эдвард Джей Эпштейн в «Расследовании» и Марк Лейн в «Стремлении к правосудию» исследовали противоречия и нестыковки «официальной» версии.[191] Там, где Эпштейн приходил к выводу о том, что работа комиссии была скомпрометирована в целях национальной безопасности, Лейн утверждал, что подобный исход был обусловлен в большей степени откровенным желанием скрыть правду, нежели противоречивыми конфликтами интересов. Вновь разбирая такие аспекты, как теория «волшебной пули», способности Освальда метко стрелять и свидетельские показания, указывавшие на второго стрелка, находившегося на Травяном холме, Лейн развил не только теорию заговора с целью убийства президента Кеннеди, но и второго заговора с целью последующего сокрытия фактов усилиями различных спецслужб.

Аргументы в пользу заговора с новой силой заявили о себе в 1967 году, когда окружной прокурор Нового Орлеана Джим Гаррисон обвинил бизнесмена Клея Шоу в участии в заговоре с целью убийства президента вместе с другими антикастровскими активистами.[192] Дело дошло до суда лишь в 1969 году. Судебные слушания продолжались пять недель и были прекращены жюри присяжных, совещавшихся меньше часа. И сам Гаррисон, и его конспирологическая теория подверглись повсеместной критике как старания эгоиста, наделенного политическими амбициями (разгромная кампания не могла обойтись без собственных кон-спиративистских трактовок), и верх снова одержали сторонники теории стрелка-одиночки. Так что в 1967–1968 годах генеральный прокурор Рэмси Кларк созвал две комиссии, чтобы проверить медицинские свидетельства, полученные комиссией Уоррена, которая не приняла во внимание сделанные при вскрытии рентгеновские снимки и фотографии. Это упущение и вызвало немало критики.[193] Однако комиссии Кларка лишь подтвердили заключения комиссии Уоррена о том, что в Кеннеди и Коннолли стреляли сзади и сверху вниз, не обнаружив подтверждения второй траектории и, следовательно, присутствия второго убийцы.

Критика версии стрелка-одиночки была отдана на откуп таблоидам и «безумным» публикациям малотиражных изданий, пока не появились разоблачения тайных и нелегальных операций разведслужб в связи с Уотергейтом. Под давлением масс-медиа конгресс в 1975 году создал комиссию Рокфеллера, а в 1976-м — комиссию Черча для расследования деятельности ФБР и ЦРУ внутри страны и за границей.[194] Среди прочих открытий, сделанных комиссиями, были выявлены новые факты об операции «Мангуст» (продолжение ЦРУ якобы завершенной кампании по возвращению Кубы), в том числе и тайный договор с различными представителями мафии по поводу убийства Кастро. Хотя обе комиссии отрицали какую-либо причастность американских разведслужб к убийству президента Кеннеди, под влиянием общественности конгресс возобновил расследование, сформировав Специальную комиссию по расследованию убийств (HSCA), занявшуюся убийством президента Кеннеди, а также Роберта Кеннеди и Мартина Лютера Кинга в 1968 году.[195] Отчет комиссии (еще четырнадцать томов) вышел в 1979 году. В нем был сделан вывод о том, что, хотя смертельные выстрелы сделал Освальд, существует 95 %-ная вероятность, что с Травяного холма стрелял второй убийца. Не представив решающих доказательств в пользу заговора, комиссия рекомендовала министерству юстиции присмотреться к делам членов мафии Сантоса Траффиканте и Джонни Роселли. Как и многие другие потенциальные свидетели по делу Кеннеди, оба этих человека были зверски умерщвлены до того, как они смогли выступить с показаниями. Это событие породило целую серию новых теорий о заговоре с целью убрать этих свидетелей.[196]

Расследования, предпринятые по инициативе конгресса в 1970-х годах, впрочем, не являются проявлением последовательной политической открытости и готовности официальных лиц поверить в конспирологические теории. На расследованиях HSCA власти не остановились. Можно сказать, что каждая администрация, похоже, возвращается к этой травме, расследуя убийство Кеннеди своими методами. При первом расследовании правительства доказательств, подтверждавших заговор, найдено не было. Не обнаружили их и в процессе второго и третьего расследований. Однако Специальная комиссия, работавшая в 1979 году, была готова признать какое-то участие мафии, но в 1982 году министерство юстиции попросило Национальную Академию наук проверить акустические материалы по делу. Выяснив, что в докладе 1979 года были допущены серьезные ошибки, в 1988 году министерство юстиции вновь официально закрыло дело.[197] Затем в духе заявившей о себе после «холодной войны» откровенности, частично подогревавшейся желанием «помочь восстановить доверие к правительству», и в ответ на громкие выступления общественности и сильное давление, возникшие вслед за фильмом Оливера Стоуна, конгресс принял Закон об архиве документов по делу об убийстве президента Джона Ф. Кеннеди (1992), предписывавший обнародовать все правительственные документы, имевшие отношение к делу, при этом проверяя, не вредят ли они безопасности страны. Созданная в результате Комиссия по изучению документов по делу об убийстве (ARRB) даже затеяла новый анализ волокон и фрагментов ткани, найденных на остатках пули, однако не пришла к убедительным результатам. Но в своем последнем отчете комиссия заключила, что она не обязательно нашла «все, что «там» было».[198]

Помимо официальных расследований деятельности разведслужб (и использования частными лицами и адвокатскими группами Закона о свободе информации для раскапывания подобных историй), конспирологические теории об убийстве Кеннеди приобрели широкую известность в 1975 году, когда по телевидению была впервые показана пленка Запрудера: ее представил ведущий дневного ток-шоу Джеральдо Ривера. Это любительская съемка, на которой видно, как голова Кеннеди резко откинулась назад от смертельной пули, навела многих зрителей на мысль о том, что комиссия Уоррена ошибалась, полагая, что стрелявший сзади убийца был один. Для многих американцев эта запись стала явным доказательством, если и не свидетельствующим о заговоре, то доказывающим, что правительство лгало. Пленка Запрудера сразу стала известной, ее повсеместному распространению способствовал выпуск цифровой версии записи. Оригинал пленки по-прежнему сохраняет мощный ореол таинственности. За его обладание развернулась борьба, после чего ARRB порекомендовала приобрести оригинал для Национального архива. После затяжного юридического спора в 1999 году арбитражная комиссия наконец решила, что за пленку правительство должно выплатить семье Запрудер 16 миллионов долларов (притом, что они сохраняли на нее авторские права).

Круговорот интерпретаций

Повышавшаяся доступность пленки Запрудера, которую раньше почти никто видел, совпала с широким интересом публики к делу об убийстве Кеннеди. Вдобавок к уже упомянутым первым исследованиям, с конца 1970-х годов стали появляться бестселлеры, в которых предлагалась новая трактовка доказательств по делу и выдвигались еще более сложные теории заговора. Среди этих книг — «Лучшее доказательство» Дэвида Лифтона (1980) с подробным анализом медицинских свидетельств, в результате которого делается вывод о том, что до аутопсии тело президента было изменено хирургическим путем (возможно, его даже подменили); «Заговор против Кеннеди» Энтони Саммера (1980), пространный обзор многих аспектов дела с акцентом на интриге ЦРУ; «Государственная измена» Роберта Гродена и Харрисона Ливингстона (1989), где не только говорится о том, что над телом Дж. Ф. К. поработали, но и утверждается, что фотографии и рентгеновские снимки, сделанные при вскрытии трупа, были подделаны; «Перекрестный огонь» Джима Марса (1989), еще один обзор, использованный Стоуном на съемках фильма «Дж. Ф. К.», куда включен печально известный список свидетелей по делу, якобы умерших при загадочных обстоятельствах. Тридцатилетняя годовщина со дня убийства и выпущенный вслед за этим крайне противоречивый фильм Оливера Стоуна привели к появлению поистине огромного количества книг, журнальных статей и телепередач, посвященных этой теме.[199]

Что примечательно в отношении этих любительских погружений в заговор, так это разнообразие демонстрируемых в них подходов и выводов. Кто-то из авторов скрупулезно изучает противоречия в медицинских отчетах; другие целиком сосредотачиваются на фотодокументах; третьи создают компьютерную модель убийства; четвертые распутывают сложные связи между разведслужбами, Освальдом и кубинскими эмигрантами в историческом разрезе; пятые изучают политическую историю администраций Кеннеди и Джонсона на фоне вторжения Соединенных Штатов во Вьетнам; какие-то из этих книг написаны очевидцами и участниками событий, авторы других утверждают, что они знакомы с наемными убийцами или даже были одним из них; в каких-то книгах предлагаются вымышленные версии судебного дела против Освальда, а некоторые произведения — чистой воды беллетристика, посвященная различным заговорам, связанным с убийством Кеннеди. Кто-то утверждает, что нашел ключи к разгадке самого главного заговора, тогда как другие перечисляют доказательства последующей за убийством фальсификации; кто-то ограничивается собственно убийством Кеннеди, а другие вписывают это событие в более масштабную историю политических убийств. Перечень теорий и подозреваемых кажется бесконечным: авторы этих книг обвиняли ЦРУ, ФБР, предателей из обеих организаций, Секретную службу (делалось даже предположение, что Дж. Ф. К. был убит из оружия кого-то из Секретной службы, выстрелившего по ошибке), кубинских эмигрантов, мафию, нефтяных миллионеров из Далласа, правых из Техаса, тех, кто сочувствовал левым, корсиканских мафиози, президента Джонсона, Дж. Эдгара Гувера, Джимми Хоффа, военно-промышленный комплекс, международный банковский картель, троих бродяг, схваченных на Дили-плаза сразу после выстрелов, и чуть ли не все комбинации этих фигур. Пародийное издание The Onion передала дух буйного перепроизводства теорий в своем заголовке: «Кеннеди убили ЦРУ, мафия, Кастро, Линдон Бейнс Джонсон, дальнобойщики, масоны: Президент был застрелен 129 раз с 43 различных углов».[200]

Есть, конечно, просто поразительные теории, и их немало. Среди претендентов на самую неправдоподобную теорию оказывается книга Джорджа К. Томсона, специалиста по бассейнам из Южной Калифорнии, в которой утверждается, что в президента Кеннеди было выпущено двадцать две пули, убившие пятерых человек, в том числе и офицера Дж. Д. Типпита, на самом деле изображавшего Дж. Ф. К. По мнению Томсона, сам Кеннеди спасся: год спустя его видели на частной вечеринке по случаю дня рождения Трумэна Капоте.[201] Еще имеется книга Р. Б. Катлера, восьмидесятилетнего миллионера, бывшего олимпийского чемпиона, основавшего журнал Grassy Knoll Gazette, а также уникальный Музей заговора в Далласе. В музее размещены экспозиции, посвященные всем остальным убийствам президентов, есть там и серия огромных японских настенных картин, например «Старик, сидящий под сливой», на которой «Старик олицетворяет специалистов по убийцам, изучавших тайну убийств или размышлявших о ней».[202] В музее представлена и теория самого Катлера, согласно которой во время убийства Дж. Ф. К. было сделано девять выстрелов с четырех разных точек. Можно вспомнить и теорию Джека Уайта, полагающего, что Освальдов было несколько (возможно, целых шестьдесят). Их использовали для того, чтобы сделать из настоящего Освальда козла отпущения. Свою теорию Уайт изложил в цикле лекций, посвященных убийству Дж. Ф. К. Он использовал сотни различных изображений Освальда, которые, на его взгляд, свидетельствуют о невозможном разнообразии лиц предполагаемого убийцы. Наконец, есть вещи совсем другого плана — заголовки Weekly World News в духе «Дж. Ф. К. убили, чтобы не дать ему рассказать правду об НЛО!»

Даже если мы оставим в стороне подобные примеры как неизбежное доведение до абсурда теории убийства, важно то, что между собой не сходятся не только сторонники теории стрелка-одиночки и теории заговора, но и сторонники последней. Так, в пресс-релизе, где была сделана попытка представить исследователей убийства Кеннеди единым фронтом, участники конференции «Ноябрь в Далласе», проводившейся в тридцать пятую годовщину со дня убийства президента, сошлись лишь на одном утверждении:


Главными в деле об убийстве президента Кеннеди и нанесения ранения губернатору Джону Коннолли мы считаем следующие факты: стрелял не один человек; правительство не провело надлежащего расследования этого преступления; разведывательные службы не предоставили в процессе этих расследований информацию, которую они должны были предоставить; дело об убийстве до сих пор открыто, и исследование необходимо продолжать.[203]


Все согласились с тем, что официальная версия не верна, но когда дело дошло до альтернативной точки зрения, то здесь согласие оказалось минимальным или его не было вовсе, за исключением мнения о том, что имел место тот или иной заговор. Несмотря на желание объединиться, за три дня участники конференции представили на редкость широкий набор теорий и предположений, многие из которых не сочетались друг с другом, и это не говоря уже о конкурирующей конференции, организованной Комиссией по изучению политических убийств и проходившей в Далласе в то же самое время. Нередко создается такое впечатление, что критики больше спорят между собой, чем оспаривают предполагаемого общего врага в лице официальной версии. Как пишет известный критик Харрисон Эдвард Ливингстон:


Факты говорят о том, что в сообществе критиков царит обман и искажение информации: мистификации, оппортунизм, местничество, нарушение авторских прав, тайная продажа, вендетта, дезинформация, серьезное введение в заблуждение одних критиков другими, разрыв, сокрытие явных доказательств коммерческих интересов, клевета и столкновения с другими исследователями и свидетелями… сообщество критиков — это настоящий сумасшедший дом.[204]


Дополнительные доказательства также не способствуют сближению, а лишь углубляют разногласия. Новые данные появляются постоянно: отчасти в этом виноваты конспирологи, настаивающие на том, что все послевоенные убийства и тайные события связаны между собой. В результате пятилетнего расследования Комиссия по изучению документов по делу об убийстве собрала в Национальном архиве потрясающую коллекцию в объеме около четырех с половиной миллионов страниц и предметов, имеющих отношение к убийству Кеннеди, но исследователи не пришли к общему мнению по поводу того, что значат эти новые материалы. Учитывая, что сейчас должны быть открыты все документы, даже если они имеют весьма далекое отношение к убийству, возникшее в результате несметное количество документов затрудняет проверку хотя бы какой-то их части на предмет содержания там каких-нибудь существенных данных. Во многих отношениях проблема не в том, что для распутывания дела не хватает доказательств. Напротив, сейчас слишком много информации, доступной кому угодно — критику или защитнику комиссии Уоррена, — с помощью которой можно собрать и объяснить с разумной долей уверенности все противоречивые и разнообразные детали головоломки. Теперь практически невозможно отделить мелочи от действительно важных вещей, причем это касается не только любителей заговоров, но и адвокатов правительства и агентов разведки, которым по Закону о деле Дж. Ф. К. поручено контролировать обнародование ранее секретной информации (я слышал об этом, когда ездил по исследовательским делам в Вашингтон). Ибо кто может настолько хорошо знать всю историю тайной политики за последние полвека, чтобы гарантировать, что благодаря какой-нибудь случайной связи между именами и датами рассекречиваемые предметы ненароком не наведут если и не на явную улику, то, возможно, на методы работы и секретные связи, которые руководители разведки хотели бы сохранить в тайне?

Более того, информация по делу об убийстве Кеннеди настолько разнообразна, что любому человеку, будь то любителю или официальному лицу, практически невозможно вычленить все необходимые материалы из огромного множества данных, собранных в рамках различных научных дисциплин. В ускоренный курс ассасинологии (или «науки об убийствах», как она называется в заголовке одной из книг об убийстве Кеннеди) пришлось бы включить юриспруденцию, судебную медицину, акустику, баллистику, ядерную физику, анализ изображений, политическую историю, биографию, психологию и т. д. Как и обычные ученые, работы которых они стремятся превзойти (нередко заходя слишком далеко), специалисты по убийствам гордятся своей узкой специализацией. Джек Уайт описывает свой разговор с Пенном Джонсом, крупной величиной в среде ассасинологов, который сказал следующее: «Чтобы провести действительно хорошее исследование, нужно специализироваться! Выберете одну или две темы, связанные с делом Дж. Ф. К., которые действительно вам интересны, и потом изучайте их, сколько влезет!»[205]

Проблема даже не в том, что набор экспертиз слишком разнообразен, чтобы их можно было провести кому-то одному, а в том, что эксперты, работающие в одной области, часто не могут прийти к общему решению. К примеру, они так и не договорились о количестве, хронометраже и направлении полета пуль, между тем этот вопрос имеет решающее значение. Просмотрев пленку Запрудера кадр за кадром, комиссия Уоррена заявила, что, судя по движению тела президента, когда исчезнувший за знаком автострады лимузин вновь становится виден, первый выстрел был сделан где-то между Z-210 и Z-225 (так условно пронумерованы кадры на пленке Запрудера). Смертельный выстрел в голову происходит в кадре Z-313, откуда следует, что вся стрельба заняла 5,62 секунд (учитывая установленную экспертами скорость движения камеры Запрудера). Согласно мнению экспертов ФБР по стрелковому оружию, чтобы перезарядить и выстрелить из такого типа винтовки, которая была обнаружена в «берлоге снайпера», требуется 2,3 секунды. Это означает, что за время, рассчитанное по пленке Запрудера, можно было сделать не больше трех выстрелов. Учитывая показания очевидцев и другие доказательства, указывающие на то, что одна пуля вообще не попала в машину, комиссия Уоррена пришла к выводу, что все ранения губернатору Коннолли, должно быть, причинил тот же выстрел, поразивший президента в спину. Эгу пулю, почти в неповрежденном виде, нашли в больнице на носилках, на которых везли Коннолли. Критики назвали ее «волшебной пулей»: они не верили в то, что, нанеся все ранения, пуля могла остаться практически целой.

Очевидно, такой сценарий вытекает из ряда экспертных оценок, касающихся решающих моментов, многие из которых были оспорены. Обратившись к другой группе экспертов по стрелковому оружию, в 1975 году авторы документального фильма CBS определили, что на один выстрел из винтовки Маннлихера-Каркано уходит, как правило, 5,6 секунд, не менее 4,1 секунды в принципе. Однако в 1977 году Специальной комиссии по расследованию убийств удалось сократить этот показатель до 3,3 секунд.[206] Похоже, решающие замеры долей секунд зависят от того, к каким экспертам вы обращаетесь. Мало согласия достигнуто и по поводу экспоната комиссии под номером 399, то есть волшебной пули. Активация нейтронами, проведенная в 1964 году с целью сопоставить химический состав пули с металлическими фрагментами, найденными в теле Дж. Ф. К., Коннолли и лимузине, оказалась неубедительной. Более точные исследования были проведены в 1974 году, когда HSCA велела провести новые анализы, однако они тоже дали противоречивые результаты.[207] Автор книги «Дело закрыто» Джеральд Поснер попытался воскресить теорию одной пули и для этого использовал компьютерную имитацию траектории полета пули, выполненную Failure Analysis Associates (FAA) для судебного процесса, инсценированного в 1992 году Американской ассоциацией адвокатов. Эта модель, сопровождаемая заключением экспертов-баллистиков, убедительно показывала отклонение пули в полете и ее попадание, когда она вызвала кажущиеся невероятными ранения и при этом осталась целой. Однако Поснер недооценил, что FAA разработала и вторую компьютерную модель, демонстрирующую не менее правдоподобный альтернативный сценарий, откуда следует, что экспертные компьютерные модели, основанные на неполных данных, в судебном деле могут «доказать» почти все что угодно.

Перед многими исследователями, занимающимися убийством Кеннеди, встала проблема — кому же из экспертов доверять. Так, HSCA назначила группу экспертов-акустиков для проверки диктофонной записи полицейского-мотоциклиста, где, по-видимому, слышались выстрелы (эго позволило бы не только точно высчитать время выстрела, но и помогло бы определить его направление). После долгого и очень сложного анализа записей группа ученых пришла к выводу, что выстрелов было четыре и что один из них (с вероятностью 95 %) был сделан не сзади, а с Травяного холма (а значит, здесь наверняка не обошлось без заговора). И лишь Стив Барбер, рок-барабанщик из Огайо, прослушав несколько раз версию этой записи, бесплатно распространявшуюся вместе с каким-то журналом, расслышал слова «оцепите все». Как было установлено в ходе дальнейшего расследования, эти слова шериф Деккер произнес через несколько минут после выстрелов. Так что звуковые импульсы, обнаруженные экспертами-акусгиками на кассете, были вовсе не выстрелами.

С учетом этого множества противоречивых выводов напрашивается вопрос: какому эксперту вы поверите и как вообще поймете, что перед вами настоящий эксперт? Критики-ассасинологи поспешили отметить, что многие ученые, дающие свои заключения по делу об убийстве Кеннеди, вполне могут быть настоящими специалистами в своем деле, но это не значит, что это дает им право авторитетно высказываться по другим аспектам убийства. Так, в 1972 году семья Кеннеди выбрала врача Джона К. Латтимера для изучения рентгеновских снимков и снимков, сделанных при вскрытии трупа, которые стали предметом большого спора. Сирил Вехт, тогдашний президент Американской академии судебной медицины, настаивал на том, что уролог Латтимер был «невероятно неподготовлен». «Не знаю, как у коллеги Латтимера хватило самоуверенности и наглости взяться за это. Он ведь уролог, занимается одними почками да мочевым пузырем. Да он по определению не поднимается выше пупка».[208] Впрочем, посмотрев в другую сторону, мы можем вспомнить, как HSCA проверяла компетентность самозваного эксперта по фотографиям Джека Уайта, утверждавшего среди прочего, что фотографии Освальда, стоящего за домом с винтовкой и левацкими журналами в руках, — это подделка, потому что размер журналов не соответствует размерам самого Освальда. В результате торга Уайта вынудили признать, что он никогда не слышал о фотограмметрии, научном методе определения размера объектов по двумерному изображению. Пожалуй, самый интересный случай, связанный с авторитетной поддержкой экспертизы, — это опубликованное в 1992 году на страницах престижного Journal of the American Medical Association окончательное заключение по убийству (оно сводилось к тому, что Дж. Ф. К. был убит сзади двумя пулями, выпущенными убийцей-одиночкой), основанное на интервью с двумя врачами, осматривавшими раненого президента в Парклендской больнице. Как отмечали многие критики, в серии статей, не рецензировавшихся другими врачами, как это делается обычно, Американская медицинская ассоциация использовала свой внушительный научный авторитет и свой вес не на экспериментальные анализы, которые можно повторить, а на свидетельские показания, которые сами по себе уже ставились под сомнение, в частности, Чарльзом Креншоу, еще одним врачом, который был с президентом в отделении скорой помощи.[209] Когда различные эксперты не могут договориться между собой, единственный выход для большинства исследователей-любителей, не находящих для себя другого очевидного и общего для всех критерия, позволяющего определить, кому же из экспертов верить, — это обратиться к новому специалисту и гак до бесконечности, причем они редко сходятся на том, у кого именно хватает квалификации, чтобы авторитетно подтвердить мнение очередного крупного специалиста.

Итак, мало того, что с течением времени конспирологи не пришли к единому мнению по поводу убийства Кеннеди, вдобавок появился и тип подозрительного толкователя, который начинает сомневаться буквально во всем, даже в основополагающих принципах доказательств и показаний. Многие конспирологические расследования дела Дж. Ф. К. построены на выискивании нестыковок и заставляющих задуматься совпадений в официальных отчетах и в доказательствах, которые удается раскопать самим авторам. Уже на этой основе они могут создать связную теорию заговора, побудительным мотивом, однако, им часто служит стремление найти прорехи в официальной версии и развенчать обоснованность устоявшейся точки зрения. Так, описывая сбивающие с толку обстоятельства убийства офицера Дж. Д. Типпита, Билл Дренас отмечает, что «в этом исследовании нет скрытых намерений. В нем не поддерживаются, — продолжает он, — ни конспирологические, ни антиконспирологические теории. Я всего лишь простой парень, который хочется докопаться до истины».[210] Какие-то совпадения, прослеживаемые в убийстве Кеннеди, выглядят просто смешными или странными. Так, например, в магазине подарков при мемориале Линкольна в Вашингтоне раньше продавался список совпадений между убийством Кеннеди и убийством Линкольна («воспроизведенный на антикварном пергаменте, похожем на старинный»), в котором в том числе были такие перлы, как «секретарь Линкольна по фамилии Кеннеди советовал ему не ходить в театр; секретарь Кеннеди по фамилии Линкольн советовал ему не ехать в Даллас». Но что нам делать с такими заставляющими задуматься фактами и совпадениями, как посещение Никсоном конференции компании Pepsi, проходившей в Далласе в день убийства? Или с докладной запиской ФБР от 23 ноября 1963 года, которая всплыла в 1988 и в которой говорилось о том, что «г-на Джорджа Буша из ЦРУ» опрашивали после убийства? Или с тем (это обстоятельство Норман Мейлер обсуждает в своей «Истории Освальда»), что последним человеком, кому Кеннеди звонил, находясь в Далласе, была г-жа Дж. Ли Джонсон III?

В ходе расследований убийства Кеннеди выяснилось огромное множество сверхъестественных совпадений и противоречий, причем порой в самых обычных фактах. Так, на конференции «Ноябрь в Далласе», проходившей в 1997 году, исследователь Джон Армстронг выступил с невероятно подробным, растянувшимся на два с половиной часа докладом, в котором были затронуты многочисленные нестыковки в биографии Ли Харви Освальда. Армстронг представил документы, свидетельствовавшие, казалось, о том, что Освальд числился в разных школах разных городов в один и тот же период времени, а также о том, что за месяцы до убийства его видели одновременно в различных штатах. Докладчик также указал на разногласия официальных отчетов и свидетельских показаний относительно роста Освальда, цвета его глаз и волос, но еще непонятней было противоречие между фотографиями и рассказами, свидетельствующими о том, что Освальду выбили передний зуб в какой-то драке в подростковом возрасте, а с другой стороны — результатами стоматологической экспертизы и фотоснимком, которые были сделаны после эксгумации трупа Освальда в 1981 году из-за домыслов, что его вообще не похоронили. Исходя из этих данных, все зубы у Освальда, похоже, были на месте.

Многие — а быть может и все — эти аномальные явления можно объяснить. Так, например, полученные комиссией Уоррена показания свидетеля, который якобы видел Освальда в Северной Дакоте (поскольку там Освальд никогда не был, эти показания были расценены как возможное доказательство существования его двойника), появились из-за ошибочных воспоминаний, отчасти спровоцированных опечаткой в газетной статье об Освальде, где перепутали N0 (Новый Орлеан) с ND (Северной Дакотой).[211] Но волнует сам факт, что такая банальность из газеты могла вызвать серьезные споры. Каким образом подобные фактические доказательства, образующие основу дела, вообще могут уместиться в один связный отчет? Как состыковать противоречия? Один из способов, при помощи которого конспирологи пытаются объяснить эти аномалии, — это, конечно, предположить, что перед нами случайные доказательства заговора или, более того, доказательства целенаправленного заговора с целью подбросить ложные улики. Так, Армстронг в основном занят документированием противоречий, но и он вынужден выдвинуть свою гипотезу, пусть неохотно и в качестве эксперимента. По мнению Армстронга, единственным объяснением многочисленных нестыковок и «удвоений» может быть то, что Освальдов на самом деле было два — Армстронг называет их Харви и Ли. «В начале 1950-х, — как утверждает исследователь, — разведка начала некую операцию, в которой участвовали два подростка: Ли Освальд из Форт-Уорта и русскоговорящий мальчик по имени Харви Освальд из Нью-Йорка». С 1952 года, продолжает Армстронг, «мальчики жили одинаковой жизнью, но раздельно друг от друга, часто в одном городе. Конечной целью было поменять их местами и отправить Харви Освальда в Россию, что и случилось семь лет спустя».[212]

Конспирологов часто критикуют за то, что они слишком поспешно принимают объяснения, свидетельствующие в пользу заговора, тогда как принцип бритвы Оккама диктует другие, менее замысловатые трактовки. Сюжетные ходы произвольной и провокационной теории Армстронга и в самом деле ошеломляют. В параноидальном свободном падении (когда нет времени или возможности сразу проверить все представленные Армстронгом факты) доклада слушателей оставляют в недоумении по поводу того, в какой стране они вообще живут, если двух похожих друг на друга, но разных Освальдов с детства готовят для будущей исторической миссии. Так где же начинается заговор? Неужели «Они» способны планировать и контролировать все до последней детали с тошнотворной эффективностью? Хотя доклад Армстронга явно отдает надуманностью и полон неточностей, этот исследователь, указывая на бросающиеся в глаза странные противоречия в отчете, проделывает расползающуюся дыру в полотне реальности, которую он надеется заделать лишь с помощью абсурдной теории о Ли и Харви Освальдах. Лишь невероятность неохотно сделанных Армстронгом выводов помешала его конспирологической теории стать безоговорочным и устоявшимся убеждением (хотя впоследствии он выступал с еще более смелыми заявлениями). Своих слушателей, в том числе и меня, Армстронг оставил висеть в герменевтической неопределенности. Мы успели поймать проблеск бесконечного сомнения, способного подорвать даже самые безоговорочные свидетельства, и в то же время нам не дали убедительную (хотя бы отдаленно) альтернативную версию, чтобы собрать фрагменты головоломки обратно.

Если конспирологи порой апеллируют к скрытым уровням заговора, пытаясь разрешить противоречия в свидетельствах, то в других случаях они высказываются еще резче (и вдвойне параноидальней), заявляя, что любая новая информация, в перспективе подрывающая существующие теории или подтверждающая конкурирующие мнения, может преднамеренно внедряться властями, чтобы сбить исследователей с пути. Точно так же нехватка доказательств в пользу заговора может сама по себе расцениваться как доказательство заговора с целью утаивания важных сведений. Печально известные фотографии Освальда за домом подтверждают, что Освальд действительно был стрелком-одиночкой? Тогда они наверняка подделаны. Большинство исследователей считает сделанный при вскрытии отчет точным? Тогда, должно быть, тело президента подменили, когда везли обратно в Вашингтон. Мозг Кеннеди исчез из Национального архива? Получается, что «Они» забрали его, чтобы спрятать как улику, и так далее.