Джим не ожидал нормального ответа и даже слегка растерялся:
Если бы приказчик обратил внимание на Пашино лицо, то заметил бы, что дело неладно; но он был старый, привычный торговец оружием; ему не раз, продав револьвер, на другой день приходилось читать в газетах о самоубийствах и самых зверских убийствах; он давно привык к этому, привык расхваливать смертоносные качества своего товара и, продавая новый револьвер, думал не о тех неудачниках и злодеях, которые кончали с собой или другими купленным у него оружием, а о том проценте, который получал он с каждой проданной дороже стоимости вещи. Он был очень добрый и нежный человек, превосходный семьянин, любящий своих детей и жену, и потому-то ему и был важен проданный револьвер, а не покупатели. На волнение Паши Туманова он не обратил ни малейшего внимания.
– Сквозь мембрану?
– Я возьму этот, – вздрагивающими губами сказал Паша Туманов.
– Сквозь мембрану.
Приказчик поклонился, забрал остальные и положил их в ящик.
Джим так и не понял, то ли невидимый Микки-Маус снова затеял дразниться, то ли ответил на его вопрос. Он ещё ничего не сказал, а голос уже отозвался:
– Нет, я не дразнюсь. Если тебе здесь не нравится, пройди сквозь мембрану.
– Прикажете завернуть? – спросил он.
– Какую мембрану?
– Да… нет, – смешался Паша.
– Да вон же, в конце помещения, дурашка.
– Как вам угодно. Патронов прикажете?
Джим удивлённо приподнял бровь, слегка обалдев от подобного обращения. Он посмотрел в дальний конец «помещения». В закруглённой стене образовалось круглое отверстие фута четыре в диаметре, затянутое полупрозрачной дрожащей мембраной. По внешнему краю отверстия шёл металлический ободок наподобие скошенного кольца из сияющей меди. Мембрана представляла собой то ли плёнку, то ли завесу из газа переливчатого перламутрового оттенка. Внутри пузырились и лопались крошечные электрические искры – в точности как пузырьки в шампанском. Джим так и не понял, что это было: твёрдое тело, жидкость, плотный газ или что-то ещё.
– И мне надо сквозь это пройти?
– Да, да… как же… – вспомнил Паша. – Непременно.
– Если ты не намерен остаться здесь, в переходном шлюзе. Только предупреждаю: здесь тебе будет не очень уютно. Еды нет, выпить нет, клаустрофобия разовьётся, пойдут обиды – в общем, полный набор огорчительных ощущений, от которых страдают земляне, когда им кажется, будто им не уделяют внимания.
– Прикажете зарядить или возьмете коробку?
– Ладно, ладно, я все уяснил.
– Лучше зарядите, – сказал Паша Туманов, вспоминая, что и заряжать он не умеет.
– Ладно, ладно, ты неё уяснил.
Приказчик взял револьвер, высыпал на стекло из коробки хорошенькие желтые патроны и зарядил, ловко щелкая затвором. Подавая револьвер Паше, он спросил:
Джим уже понял, что ему ни за что не побить этого гелийного попугая, в смысле, кто кого переболтает, так что он осторожно направился прямо к мембране и попробовал заглянуть сквозь перламутровую завесу. Он пока не решился к ней прикоснуться, но, судя по виду, она была чуточку влажной.
– И что? Так вот прямо пройти насквозь?
– Больше ничего не прикажете? Паша покачал отрицательно головой.
– Ага, так вот прямо пройти насквозь.
– Десять рублей двенадцать копеек, – сказал приказчик, указывая на кассу.
– Как-то отдаёт фрейдизмом, тебе не кажется?
Паша Туманов положил револьвер в карман шинели и подошел к кассе.
– Как-то отдаёт фрейдизмом, тебе не кажется?
Джим решил изменить тактику. Он заорал по возможности громче:
Молоденькая, с бескровным лицом кассирша взяла от него деньги, дала ему тридцать восемь копеек сдачи и внимательно поглядела ему вслед.
– Эй, Долгоиграющий Роберт, ты тут?
Она была еще очень молода и потому сердечнее и наблюдательнее приказчика. Когда Паша Туманов ушел, она сказала:
Мембрана затрепетала, пошла лёгкой рябью, и на ней появились губы – то есть трёхмерное изображение губ, такой подвижный рельеф больше фута в ширину. И эти губы выкрикнули ему прямо в лицо:
– Какое странное лицо у этого гимназиста. Еще застрелится.
– Эй, Джим Моррисом, ты тут?
– Кто их знает, – равнодушно ответил приказчик. – Который час, Марья Александровна?..
В шлюзе заметно похолодало, запах кислоты стал сильнее. Похоже, выбора не оставалось. Хотя Джиму ужасно хотелось проверить, что будут делать пришельцы, если он станет и дальше кобениться. Он ощущал себя подопытным кроликом Берреса Скиннера
[18], вернее, подопытной крысой Берреса Скиннера, но без стимуляции центров удовольствия. А вот прямой корковый шок вполне мог быть следующим пунктом программы. А то и что-нибудь похуже. Джим уже сообразил, что, как бы он ни выкручивался, всё равно будет так, как хотят пришельцы.
Губы на мембране сексапильно надулись.
– Первый, – ответила кассирша, взглянув на свои маленькие часики, вынутые из-за корсажа.
– Все правильно, котик. Всё будет так, как нам хочется.
– Боюсь я, – заговорил приказчик, – за Колю; что-то похожее на скарлатину у него… Хоть бы уж скорее три часа… пойти взглянуть. Проклятая должность; сын умрет, а ты и не узнаешь!..
В шлюзе стало уже по-настоящему холодно. Похоже, у Джима действительно не было выбора. Если, конечно, ему не хочется превратиться в кулинарный полуфабрикат быстрой заморозки.
Он ушел за прилавок и принялся собирать разбросанные для Паши вещи.
– Ладно, вы победили. Я иду.
Губы растянулись в счастливой улыбке.
– Зачем им продавать оружие, – заметила кассирша, думая все о Паше, – еще наделает бед мальчик… какое у него лицо. Не надо бы таким продавать.
– Ладно, мы победили. Ты идёшь.
– Таких правил нет, – сухо сказал приказчик, думая о больном сынишке.
Джим нерешительно переступил с ноги на ногу.
XI
– Только…
– Где директор? – спросил Паша Туманов, входя в прихожую гимназии.
– Только что?
– Уберите губы.
– На квартире у себя. Сичас с екзамена пришли. Должно, в кабинете, – позевывая, ответил старый рябой сторож из отставных солдат.
– Тебе не нравятся губы.
– Пойди, Иваныч, доложи, – попросил Паша.
– В рот я не полезу. Даже в изображение рта.
– Да они заняты, должно, – неохотно заметил солдат.
– А почему? Потому что ассоциируется с вашим земным минетом?
– Ничего… мне нужно очень…
– Вы что, мои мысли читаете?
– Не знаю… Да вы бы надзирателя поспрашали. Паша Туманов испугался.
– Конечно, читаем.
– Нет… я по секрету… попросить…
Губы пропали. Джим приложил ладонь к подрагивающей мембране, но тут же отдёрнул руку, получив неслабый удар электричеством.
– Но выдержамши? – спросил солдат, которому такие просьбы приходилось слышать не раз.
– Черт!
– Ну да…
Ему снова ответили голосом Микки-Мауса, и теперь в нём явственно слышалось презрение.
– Я что ж, я доложу, – сказал солдат и, тяжело ступая, пошел в директорскую квартиру.
– Неужели тебя остановит слабенький удар током?
Паша Туманов остался в прихожей. Он весь замирал и трепетал от страха; но о револьвере он как-то сразу забыл и только хотел попросить директора и боялся отказа.
– Да пошли вы все в жопу. – Джим яростно ткнул рукой в мембрану, так что рука погрузилась туда чуть ли не по плечо. Он почувствовал лёгкое сопротивление, но только в самом начале. А потом его буквально втянуло внутрь – засосало с влажным причмокиванием страстного поцелуя. Ему на миг стало страшно, когда вещество, из которого состояла мембрана, облепило его всего, но уже в следующую секунду он прошёл эту мембрану насквозь… и вновь оказался в головокружительной темноте.
Солдат вернулся.
Тут он совсем уже разъярился:
– Пожалте в кабинет, – сказал он.
– Эй, погодите минуточку.
Паша снял шапку и калоши и вошел в темную переднюю директорской квартиры, откуда дверь вела в кабинет директора. Паша прекрасно знал и эту комнату, и кабинет, небогато обставленный, с двумя большими окнами на улицу и с большим письменным столом, на котором стояло бронзовое пресс-папье, изображающее дикого кабана, и лежали какие-то бумаги в синих обложках, с наклеенными на них белыми ярлыками.
Под потолком зажглась лампа. Свет был белым и ярким, но это был самый обыкновенный свет, и его источник в отличие от прошлого был вполне очевидным. Впрочем, у Джима не было времени разбираться с источниками света. В самом центре белого луча стоял пришелец – первый пришелец Джима. Росточком не больше трёх футов. С серой кожей. Хрупкого, худосочного телосложения. Такой эмбрион с непомерно длинными ручками. На них – по три пальца. Большая лысая голова без ушей и лишь с приблизительно обозначенным носом и ртом. Зато глаза – просто огромные, без зрачков и радужной оболочки, такие мудрые, древние, как у гигантского суперразумного мегагуппи, далёкого от мирской суеты. Классическое воплощение инопланетного зла, похищающего землян дли своих грязных целей, порождение массовой паранойи, сомнительных видеосъемок, поддельных открытий и сенсационных публикаций в жёлтой прессе – серый пришелец, «злой дядя» из НЛОшного фольклора. По крайней мере теперь Джим знал, с чем имеет дело. Разумеется, если это не очередной прикол юморных пришельцев.
Владимир Степанович Вознесенский сидел боком к столу, спиной к двери и, согнув голову набок, писал что-то знакомым Паше крупным разгонистым почерком. Возле него на краю стола лежала и дымилась папироса.
Пришелец держал в трёхпалой руке крошечную бутылочку с какой-то сине-зелёной жидкостью.
– Хочешь выпить, дружище?
При входе Паши Владимир Степанович обернулся через плечо и нахмурился. Ему было жаль мальчика, и в то же время он не мог понять, как это Паша Туманов не видит того, что так ясно для него: невозможности, вопреки закону, перевести его в следующий класс. И хотя он был добр, но сейчас же сделался злым и сухим, потому что думал, что Паша Туманов надоедливый лентяй, который мог бы учиться, если бы хотел. Так думали все, и директор думал, как все: он был самым обыкновенным, с ходячими понятиями, человеком.
Слава богу, голос пришельца был совсем не похож на противный гелийный скрип. Он говорил густым басом, совсем не вязавшимся с его тщедушным сложением и мелким росточком, но Джим благоразумно удержался от комментариев.
– Что вы мне хотите сказать? – резко спросил он, не глядя на Пашу.
– Чего?!
– Владимир Степанович, переведите меня… – попросил Паша Туманов.
– Тебе предлагают выпить, малыш. Неужели не хочешь? Да ты ж только этим и мучился всю дорогу от Дока Холлидея.
– Не могу, – пожал плечами директор.
– Ничего я не мучился. Конечно, я бы не отказался выпить, НО…
– Насколько мы знаем, малыш, ты был законченным алконавтом.
– Я буду учиться, Владимир Степанович, – уныло проговорил Паша.
Джима ужасно раздражало, что этот заморыш чуть выше плинтуса говорит таким мощным раскатистым басом.
«Если я заплачу, то это будет даже хорошо», – подумал он, чувствуя, что слезы подступают к горлу. Но тем не менее он изо всех сил старался не заплакать.
– Тогда – это тогда, а теперь – это теперь.
– Ах, Боже мой! – сказал директор, искренно страдая, но делая суровое и скучающее лицо.
– Ты хочешь сказать, что не был пьян в зюзю у Дока Холлидея в городке? И на оргии до этого?
Джиму очень не нравилось направление, которое принимала беседа.
– Владимир Степанович, если я не кончу гимназии, мне нельзя будет в университет.
– А у вас тут что? Межпланетный реабилитационный центр для лиц, страдающих хроническим алкоголизмом?
– Само собой разумеется, – невольно усмехнулся директор.
Лицо у пришельца оставалось невозмутимым, но в голосе явственно слышалась обида:
«Совсем не то говорю», – мелькнуло в голове Паши.
– Слушай, дружище, я всего лишь хотел предложить тебе выпить. – Он приподнял бутылек. – Будешь пить или нет?
Директор взял папиросу, пыхнул ею два раза, затянулся, приподнял брови и, аккуратно укладывая ее на край стола, заговорил решительно и резко:
Это хорошая штука. Честное слово. Выпьешь – звезды увидишь.
– Послушайте, Туманов, я очень хорошо знаю, что положение ваше, а тем более ваших родителей, становится очень неприятным, если вы будете исключены… Я лично ничего не имею против вас, как не имеют и все господа учителя, но у вас есть свои обязанности, а у нас свои: вы были обязаны учиться… вы этого не делали, ну, и за это исключаетесь из гимназии. Исключаетесь не нами, потому что мы только исполнители, чиновники, и не будь нас, вас исключили бы другие. Мне лично вас жаль, и если бы это от меня зависело, я выдал бы вам диплом, хоть совсем не проверяя ваших познаний. Но у нас есть обязанность переводить только учившихся, а тех, кто ничего не знает, мы обязаны исключать, под страхом соответствующего наказания за неисполнение своей обязанности. Ну, мы и исключаем вас, но вы не правы жаловаться и осуждать нас и… ничего я сделать не могу. Кажется, ясно?
Директор взглянул на Пашу сквозь очки.
– Ради Бога, Владимир Степанович… – через силу выговорил Паша Туманов, чувствуя, что все валится в какую-то бездну.
Джим рассмеялся:
Директор с раздражением повернулся к нему.
– Да чего вы от меня хотите? Я не могу… понимаете – не мо-гу!
– Ладно, какого чёрта.
– Что же я буду делать? – машинально спросил Паша Туманов.
Если бы директор сочувственно отнесся к его горю, посоветовал бы ему какой-либо пустяк, Паша Туманов, вероятно, ушел бы домой. Но директор думал, что важнейшая его задача не в том, чтобы делать детей счастливыми, а в том, чтобы исполнять свой служебный долг и переводить только тех учеников, которые в среднем выводе имеют определенное число баллов. И это было вовсе не потому, что он был черствый человек, а потому, что идеал современной учебы не в том, чтобы из детей делать счастливых и добрых людей, а в том, чтобы наделать из них по известной мерке способных к борьбе за лучшее место в обществе рекрут общегражданской армии; и еще потому, что директор по своему зависимому положению был лишен всякой самостоятельности и обязан был действовать по плану, начертанному людьми, не соприкасающимися близко с детьми и не любящими их; а планы эти были построены только по статистическим цифрам, как бы не имея в виду живых детей.
Пришелец всего лишь предлагал ему выпить. Вроде как культурный, радушный хозяин встречает гостя. Пусть даже лицо у хозяина напоминает яйцо цвета молодого гриба. Джим взял бутылек и осушил его одним глотком, как лесоруб свою первую рюмку после тяжёлого трудового дня. И вправду, хорошая штука. В голову ударило сразу. Джим увидел не только звезды, но ещё и планеты с кольцами и яркие солнца. Ощущение было, что голова оторвалась от тела и парит в воздухе сама по себе, причём череп раскрылся и приподнялся, как крышка мусорной корзины с педалью, чтобы спять с мозга давление. Горло обожгло, как огнём, желудок скрутило. Джим согнулся пополам. Убеждённый сторонник виски с пивом, Джим не особо любил коктейли. Коктейли – это для дам типа Дороти Паркер. Однако он достаточно разбирался в спиртных напитках, чтобы понять: то, что он сейчас выпил, было классическим джином с мартини, но доведённым до трансцендентального совершенства. Вот только крепость была явно завышена – не всякая наркота даст такие приходы.
А так как Паша Туманов ничего этого не понимал и, вопреки словам директора, видел здесь не отвлеченный план, а личности учителей, то в нем сразу проснулась ненависть к директору, возбудившему ее своим официальным, казавшимся Паше злым тоном.
Наконец Джим сумел распрямиться, но глаза все равно слезились, и он никак не мог отдышаться.
Паша Туманов вспомнил о револьвере. И когда вспомнил, то все показалось ему еще более ясным и простым, и конец такой, а не иной – неизбежным. Он засунул руку в карман и, глядя возбужденными, сухими глазами и чувствуя что-то холодное и грозное в груди, сказал незаметно для самого себя угрожающим тоном:
– Свитый Боже! Убойная штука.
– Переведите меня, Владимир Степанович, а то… Директор странно взглянул на него, побледнел и медленно встал, отстраняясь от него.
– Что… что вы?..
– Что, для тебя крепковато?
Тут только Паша заметил, что держит револьвер в руке. Он увидел в лице директора выражение дикого испуга, и им овладело вдруг какое-то веселое бешенство; он протянул руку с револьвером и, тупо улыбаясь, стал целиться прямо в очки директора.
– Может быть, стоит слегка доработать рецепт?
– Но тебе полегчало?
– Ах, Боже мой!.. – воскликнул директор, уклоняясь и заслоняясь руками от направленного на него дула; и вдруг, изогнувшись всем телом, шмыгнул мимо Паши Туманова и грузно побежал из кабинета, крича каким-то хлипающим голосом:
Джим сделал пару глубоких вдохов. Похоже, едкий запах аккумуляторной кислоты проникал и по эту сторону мембраны.
– Ой-ой-ой… помогите!..
– Ещё как полегчало.
Мучительно-приятное бешенство разлилось от этого крика по всему телу Паши. Он показался сам себе ужасным и огромным и, наслаждаясь этим, побежал за директором, но на пороге, целя в спину, выстрелил раз и другой. Сквозь дым, которого ему показалось ужасно много, он видел, как директор тупо ткнулся всем телом об дверь, взмахнул руками и, как мешок, грузно осел назад головой к ногам Паши. Очки его слетели, и добрые близорукие глаза, искаженные смертью, взглянули мимо Паши в потолок.
Пришелец кивнул:
Но Паша уже не видел и не слышал ничего. С чем-то похожим на истерику бешенства он выскочил в коридор и побежал наверх, к комнате учителей, держа перед собою револьвер.
– Хорошо. Мы любим, когда вам, землянам, легко и приятно. И очень стараемся, чтобы вы себя чувствовали как дома.
Дверь в учительскую была открыта. Там по-прежнему облаками ходил голубой дым и двигались силуэты учителей. Когда Паша Туманов появился в дверях, все сразу обернулись к нему и поняли, что произошло что-то безобразно-ужасное.
Джим поглядел на пустой бутылек.
Паша видел, как все шарахнулись от него, и вырос в упоении бешенством сам перед собой в гигантскую фигуру. Он отыскал глазами Александровича и выстрелил. Звука выстрела он точно не слыхал, а сквозь дым видел только, что учитель не то упал, не то бросился под стол; но, уже не владея своими поступками, он повернулся и, стремительно выскочив вон, добежал вниз, прыгая, как ему казалось, через десяток ступеней сразу.
Пробегая через прихожую, он мельком видел торчащую из открытой двери ногу с странно вытянутым носком и бледное лицо солдата Иваныча, пугливо шарахнувшегося от него в сторону.
– И у вас получается. – Ожог уступил место приятной теплоте, разлившейся по всему телу. – Да, у вас получается.
Как Паша Туманов вскочил на извозчика и очутился в приемной полицмейстера, он уже не сознавал ясно; опомнился он только тогда, когда секретарь сказал:
– Бедный мальчик.
Он отдал бутылек пришельцу, и тот поставил его прямо на воздух – словно на невидимую полочку. Пару секунд пузырёк постоял, а потом исчез. Джим изо всех сил старался не показывать своего удивления. Мол, меня этими штучками не проймёшь.
И только тогда понял он, какое дурное, злое и несправедливое дело он сделал и как он несчастен.
– Ловкий фокус. Прикольный.
Бог
– У нас таких миллион.
От скверных крепких папирос в комнате волокнами стоял синий дым, чай все желтел, желтел и наконец обратился в холодную воду, в которой плавали размокшие кусочки лимона, – а Коцуры все не было.
Хозяин квартиры, Сергей Хижняков, крепкий плечистый семиклассник-гимназист, ругался, не стесняясь в выражениях, и приводил в краску шестиклассника Пушкарева, беленького, чистенького, как куколка, мальчика.
– И что теперь?
– Черт его знает, наверное, у него ничего и нет, а так только нахвастал, а теперь и сам не знает, как увильнуть.
– Было очень приятно с тобой познакомиться, человече, но теперь тебе надо пройти медосмотр. Тепло внутри съёжилось и сгорело, как вампир на солнце.
– Конечно, нет, куда ему, долговязому… нахвастал!
– Медосмотр?
Но в это время дверь отворилась, за косяк взялись чьи-то костлявые пальцы, и в темноте передней показалась снимавшая калоши длинная и нескладная фигура семинариста Коцуры.
– Где ты там, черт, застрял?.. ждем, ждем… иди скорее! – закричали ему все пять голосов.
– Медосмотр. Его все проходят, в обязательном порядке. В смысле – мы же пришельцы, правильно? Нам по штату положено проводить всякие эксперименты с людьми. Работа у нас такая.
Коцура ничего не ответил, снял калоши, повесил пальто на вешалку и вошел, длинный, белый, сухой, как мертвец.
– Ну, что ж?.. Будешь читать? – спросил Альбов. Коцура повел мертвыми, неподвижными глазами и глухо произнес:
Джим упёрся, как мул. Слишком много он слышал «свидетельств» об особенном интересе пришельцев ко всяким отверстиям на теле землян.
– Я затем и пришел.
– Ни за что.
– Ну и вали… нечего мямлить.
Коцура прошел к столу, сел, вынул из кармана листок бумаги и опять обвел всех тяжелым, неповоротливым взглядом.
Пришелец поднял руку:
Все четыре гимназиста и кадет Большаков придвинулись ближе, некоторые даже потушили папиросы.
– Эй, дружище, передо мной выступать не надо. Я просто встречаю гостей, типа здравствуйте, проходите, пожалуйста, и всё такое. У тебя есть проблемы? Решай их с медиками. А меня не грузи, хорошо?
– Слушайте, – раздался глухой, мертвый голос Коцуры, – я хотел с вами поделиться мыслями о Боге.
– Ну, вали! – снисходительно махнул рукой Хижняков.
– Ну и где эти медики? Чем быстрее мы все проясним, тем лучше.
– Жарь! – отозвался Большаков.
– Хочешь переговорить с хирургами?
– Перед каждым человеком, – заговорил Коцура, ни на кого не глядя, – рано или поздно, неизбежно встает ужасный вопрос о том, что с ним будет после смерти… Человек живет, страдает, борется и умирает, и все эти муки и усилия исчезают вместе с ним, как будто никогда ничего и не было… Это ужасно, и если люди, как кажется, мало думают об этом и все хлопочут о чем-то, то это только потому, что курица, которую несут резать, взявши за ноги, естественно должна больше думать о той боли, которую причиняют ей прилив крови к голове и руки кухарки, чем о смерти, которой она не понимает… Кх!.. Коцура закашлялся и сердито сказал:
– Что вы тут, черти полосатые, накурили до того, что дышать нельзя!
Джим кивнул:
– Можно форточку отворить, – предложил Пушкарев.
– Не надо, – сердито возразил Коцура.
– Очень хочу.
– Ну, так вот… Кажется совершенно неестественным, чтобы человеческий ум мог совершенно исчезнуть; чтобы то, что говорило, страдало, понимало все окружающее, все запечатлевало в себе, кончалось полным небытием, как простая разрушенная машина. Ужас смерти, его полная безысходность, мука полной разлуки с миром и людьми так непереносимы для человека, что совершенно естественным и необходимым является учение о загробной жизни. В мечте о том, что со смертью еще не все будет кончено, что моя индивидуальноеть и после могилы будет жить, видеть и слышать то, что будет после нас, есть нечто такое светлое и радостное, что человек готов примириться иногда с очевидной необоснованностью, с явным вымыслом, лишь бы поверить в нее, в загробную жизнь… И люди в течение долгих веков в нее верили… Я, конечно, не стану напоминать вам о сущности всех вероучений о загробной жизни, но я укажу на то, что несомненно в них является самым важным, без чего такая вера немыслима, – на Бога.
Не успел он закончить фразу, как рядом с первым пришельцем появился ещё один. Они были совсем одинаковые, и Джим с любопытством перевёл взгляд с одного на другого. Наконец он обратился ко второму:
Пушкарев пугливо покосился на Коцуру и покраснел.
– Ваш друг говорит, что мне надо с вами переговорить насчёт медосмотра. Если для вас это непринципиально, то я бы лучше не стал проходить его, тем более что я уже мёртвый. Мне о здоровье заботиться поздно.
– Что такое Бог? – вот вопрос, над которым мучились люди с самого начала сознания и до наших дней. Нечего говорить, что одна сторона вопроса, о самом факте бытия Божия, и другая, что из самой сущности понятия о Боге вытекает, что Бог есть начало всех начал, представляются совершенно непреложными.
– Почему? – возразил Большаков.
Пришелец смотрел Джиму прямо в глаза своими огромными чёрными глазищами. Голос у него был как у робота, но с лёгким австрийским акцентом:
– Потому что, no-первых, сила, двинувшая мир из небытия к бытию, так или иначе, но должна была быть, а во-вторых – если бы Бог не был началом всех начал, то существование его, или этой силы, не имело бы решающего значения: над ним была бы большая и сотворившая его самого сила.
– Ну да… это понятно! – протянул Хижняков.
– Медосмотр – обязательная процедура.
– Да… Следовательно, вопрос о Боге, как о силе, начале всех начал, представляется совершенно вероятным, и, собственно, для нас, в нашем мучительном вопросе о загробной жизни, самое существование Бога не имеет еще никакой цены. Если бы загробная жизнь выразилась в слиянии нашей индивидуальности с первоначальной материей, то есть в утрате нашей индивидуальности, то для нас это уже есть смерть. Раз не сохранится наш ум, не сохранится ничего… Ум же сохранится только при одном условии: если Бог есть разумная сила. Тогда возможно предположить, что ум, утративший тот аппарат, которым, как электрическая энергия динамо-машиной, вырабатывался на свет, то есть лишившись мозга и всего тела, способен отделиться и существовать сам по себе, так же, как существует разумный дух Божий. Значит, вся важность вопроса о Боге заключается в определении самой сущности Бога, как силы разумной или неразумной, стихийной, иначе говоря.
* * *
– И ты определил? – насмешливо спросил Хижняков.
– Да. Определил, – ответил Коцура, поворачивая к нему такое мертвое лицо, что Хижнякову стало немного не по себе.
Сэмпл оказалась как будто на островке тишины и спокойствия посреди взвихрённого хаоса бурной, но явно неорганизованной деятельности в рамках шоу-бизнеса. Хотя она умерла до того, как на Земле воцарилось его величество телевидение, она всё-таки изучала массовую поп-культуру – пусть даже крайне поверхностно – и сразу поняла, что их привели в телестудию. Поскольку она очень даже неплохо знала человеческую природу, причём с самой худшей её стороны, ей было нетрудно сообразить, что здесь всем заправляет настоящий маньяк с неизлечимой манией величия и по совместительству – неврастеник, склонный к паранойе, который искренне убеждён, что любую проблему можно решить, если как следует наорать на подчинённых, доведя их до истерики. Имя Толстый Ари совершенно не соответствовало объективной реальности.
– Определить сущность Бога нельзя было потому, что Он невидим, неслышим и неощущаем. Те измерения, которыми пользуются люди, не подходят к определению невидимого существа. Люди, верящие в Его бытие, старались открыть возможность Его увидеть, и так возникло понятие о загадочном четвертом измерении. Предполагалось так: существуют три измерения: длина, высота и ширина, но они не определяют всего того, что нужно людям, не показывают того, что очевидно, но чего нельзя определить ни шириной, ни высотой, ни длиной… Например, вечность и бесконечность, то есть именно то, что должно быть неотъемлемым качеством Бога. А также и невидимость. Думали приблизительно так: вообразим себе существо, обладающее только двумя измерениями, и вообразим, что это существо живет на поверхности воды. Все в мире должно было бы представляться этому существу лежащим на плоскости, и человек, который вошел бы в воду по колени, неминуемо представился бы этому существу в виде двух плоскостей, равных поперечному разрезу человеческих ног. Если бы человек вынул ногу из воды и шагнул на берег, он неминуемо исчез бы из пределов видимости для существа двух измерений, потому что он удалился бы с плоскости в высоту, недоступную для двух измерений. Следовательно, не было ничего легче, как допустить существование существа, обладающего четырьмя измерениями, которое, двигаясь в сфере этого четвертого измерения, делается невидимым для человека. Так?
Толстый Ари был не просто толстым. Он был необъятным во всех направлениях. Больше шести футов ростом и вдвое больше в охвате. И вся эта туша была упакована в расшитый золотом красный кафтан, который вполне мог бы сойти за парадную круглую палатку для Господа Бога. Судя по всему, он был освобождён от обязанности блюсти древнеегипетскую наружность. Может, будучи самым главным среди телеработорговцев, он обладал достаточным авторитетом, чтобы наплевать на установления Анубиса и одеваться, как ему нравится.
– Ловко! – восхищенно согласился Большаков.
От всеобщего интереса даже дышать стало как будто труднее.
Сэмпл и остальных женщин из тюрьмы загнали на огороженное верёвками пространство сбоку от съёмочной площадки. До этого их пару раз заставили пройтись по подиуму в плане репетиции перед съёмкой, после чего отвели в загончик и велели не путаться под ногами. Теперь, до самого выхода в эфир «Невольничьего телерынка Толстого Ари» им оставалось только тихонько стоять на месте и постараться не смазать макияж. Последнее, кстати, оказалось не так легко. Даже просто стоять было проблематично – вместо обычных сандалий их обрядили в подобие босоножек на тонких пятидюймовых шпильках из прозрачной пластмассы. Кстати, и в этом тоже Толстый Ари проявлял полное пренебрежение к установленному древнеегипетскому фасону. Он «оформлял» свой товар в стиле двадцатого века, ориентируясь на реальную моду уличных проституток с Таймс-сквер, и клал большой эрегированный на девятнадцатую династию. Сэмпл была едва ли не единственной из всей партии, кто знал, как ходить на высоких каблуках; остальные раскачивались и шатались при каждом шаге.
– Я первый открыл, что это совершенно неправильно, – с торжеством сказал Коцура. – Слушайте… Все эти три измерения – суть измерения чисто геометрические. Они предполагают пространство, но отнюдь не тело. Между тем весь мир населен именно телами, а не пространствами, и совершенно невозможно даже представить себе абсолютное пространство. Отправляясь отсюда, я понял, что четвертым измерением должно быть то измерение, которое из области воображаемого приводит сущность в область бытия, в положение видимого, осязаемого и ощущаемого предмета. Это четвертое измерение есть вес…
– Вот куды! – крикнул Хижняков. – Открыл!
Поскольку им предстояло выйти на шоу нагишом – не считая туфель, – их раскрасили с головы до ног: от блестящего лака для ногтей до специальных румян для сосков. Им нельзя было садиться, нельзя было наклоняться. Хотя их согнали на крохотный закуток, им нельзя было также прикасаться друг к другу, а если кто-то потел под светом студийных прожекторов, к нему тут же кидался обозлённый гримёр, чтобы присыпать пудрой.
– Молчи, дурак, – сердито возразил Коцура, – да, открыл!.. Я открыл то, что было, что вертелось у всех под носом, но ошибочно относилось в другое место… Америка тоже когда-то вертелась под носом у всех, но открыл ее Колумб!
– Так ты Колумб! – хихикнул Хижняков.
Похоже, этот мальчишка-гримёр нарочно поддерживал себя в состоянии перманентного раздражения. Припудривая вспотевшую женщину, он обзывал её самыми распоследними словами – причём не только её, но и тех, кто стоял поблизости, – недовольным, ворчливым голосом. У него при себе тоже был электрошок, как у надзирательниц в тюрьме, только немного поменьше размером, и если Сэмпл или кто-нибудь из её спутниц как-то особенно раздражала его и без того раздражительную натуру, он тут же хватался за свой агрегат и награждал ни в чём не повинную женщину ощутимым ударом – по тем местам, где красные отметины будут не видны в камеру. Похоже, производство программы «Невольничий телерынок Толстого Ари» строилось исключительно на запугивании и озлобленности всех и вся.
– А ты дурак!
– Теперь я разобрал так: что такое обладает одним измерением? Например, время… оно имеет только длину, но ничего больше. Что такое имеет два измерения? Например, звук… он имеет высоту и длину, то есть возможность измениться в двух направлениях. Так. Заметьте, что понятие о звуке, сравнительно с понятием о времени, например, имеет уже большую представляемость и большую, так сказать, плотность. Если во времени не необходимо никакое тело, то для существования звука оно необходимо. Таким образом, увеличивая число измерений, мы не отделяемся от плотности, а, напротив, приближаемся к ней. Так. Теперь поищем сущность трех измерений и проследим, идет ли и она по тому же пути в смысле приближения к телу. Вот пример: свет и тепло. Как свет, так и тепло имеют три измерения: длину, высоту и ширину.
Как только надзирательницы передали партию заключённых с рук на руки взбудораженному и взъерошенному помощнику продюсера, женщинам сразу дали понять, что они здесь никто. Товар на продажу. Собственность Толстого Ари. Их раздели догола, быстренько сполоснули под душем, высушили волосы феном и провели в студию для пробы перед камерой. Собственно, никакой пробы и не было, им просто велели три раза пройтись туда-сюда по подиуму перед статичной камерой – голышом и без всякого макияжа. После чего Толстый Ари и его режиссёр небрежно просмотрели, что получилось, потратив на всё про всё едва ли больше пары минут. Наконец, Толстый Ари с досадой взмахнул рукой и направился к женщинам с таким видом, будто если на плёнке вышло что-то не то, это была целиком и полностью их вина.
– Что ты городишь? – возмутился Хижняков.
– Ох, грехи мои тяжкие. Такое – в сегодняшнем шоу! Это мне в наказание, не иначе. Да лучше бы мне глаза выкололи раскалёнными иглами – лишь бы не видеть подобного безобразия. Бедные зрители в чём виноваты?! Но раз уж мой некомпетентный персонал не оставляет мне выбора… в общем, слушайте меня внимательно, пока не случилось непоправимое.
– Постой. Как можно измерить свет?.. Единственный способ – это заключить его в меру, обладающую тремя измерениями: длиной, высотой и шириной. В этой комнате горит лампа, за пределами ее, комнаты, уже нет света, там темнота. Так что в данном случае свет лампы, заключенный в стенах комнаты, представляет собою куб света, измеряемый протяжением стен комнаты.
Не стоит говорить о том, что свет и тепло есть только продукт движения атомов и, следовательно, факт, что сущность трех измерений уже категорически придвигает понятие к появлению тела. Таким образом, ясно вытекает необходимость четвертого измерения именно в эту сторону, и следующий шаг неминуемо является обозначением плотности или веса, что, в сущности, одно и то же… Тело есть конечная форма видимости, осязаемости и ощущаемости, и потому уже ясно, что дальше идти некуда. Пятого измерения не может быть, и, следовательно, за видимым миром в эту сторону нет уже ничего.
Толстый Ари развернулся и театральным жестом указал на длинный подиум, проходивший через всю съёмочную площадку:
И слово «ничего», и мертвый взгляд Коцуры, и мысли, надавившие на мозги, придавили всех. Стало как-то жутко, и уже хотелось всерьез, чтобы Коцура не остановился на этом, а шел дальше, к какому бы то ни было выводу.
– Вот ваш подиум. Ваше будущее. Которого может вообще не быть. Это ваша судьба. Место, где вас продадут или не продадут. И почтённая публика будет решать, кто вы – качественный и хороший товар или никчёмное барахло.
– Поняв это, – продолжал Коцура, – я понял, что для определения Бога, как существа невидимого, неосязаемого, неслышимого и неощущаемого, надо идти в обратную от тела сторону, то есть не в сторону четвертого измерения и вообще увеличения измеряемости, а наоборот – в сторону полного отсутствия измерений.
Я понял, что Бог не имеет измерений, и понял, что именно потому он невидим, вечен и бесконечен.
Толстый Ари передёрнул плечами, как бы давая понять, что на месте почтеннейшей публики он в ужас пришёл от такого товара.
Становилось все жутче и жутче, лица были бледны и блестели глазами, а мертвый голос Коцуры звучал все глуше.
– Бог есть сила, но сила не существует сама по себе, ибо она рождает движение, движение рождает материю. Таким образом, для меня стало ясно, что бытие Божие стихийно должно творить и творение мира не есть воля, а необходимость… Когда я это увидел, – заговорил Коцура, тихо встав, с выражением ужаса на сухом, мертвом лице, – я ужаснулся!..
– Вместе мы будем недолго, но я хочу, чтобы вы все твёрдо усвоили одну вещь. Не знаю, кто вы и откуда и как получилось, что оказались здесь. Но можете не сомневаться – мне это по барабану. Ваши душещипательные истории меня не колышут. То есть абсолютно. Вы для меня – никто. Просто товар. Надеюсь, нам всё понятно.
Холод прошел по жилам всех, головы поднялись за лицом Коцуры и смотрели на него снизу.
Беленький мальчик Пушкарев, богомольный и верующий, побледнел, как стенка; один здоровяк Хижняков бравадно усмехался через силу.
Толстый Ари внимательно оглядел женщин, чтобы убедиться, что его слушают очень внимательно. Впрочем, никто бы из них не решился – и Сэмпл в том числе – проявить хоть малейшие признаки невнимания. Оставшись довольным, Толстый Ари продолжил:
– Ум мой метнулся из стороны в сторону, ища выхода из безвыходности. Тогда на мгновение мелькнула у меня мысль…
– Повторяю, вы – просто товар. На вас на каждой как бы висит ярлык «Продаётся». На каждую наклеена этикетка с артикулом, и вы все значитесь в каталоге наших товаров. Моя работа – продать вас всех. Ваша работа – продать себя. Для этого вы будете делать всё, что вам скажут. И очень стараться показать себя в выгодном свете, когда включатся камеры. Ваша цель – понравиться этим отбросам общества, так чтоб они, глядя на вас, исходили слюной и загорелись таким вожделением, что у них все задымилось бы, где положено. Вы должны сделать так, чтобы им захотелось расстаться с деньгами, заработанными тяжким трудом, – грохнуть на вас все свои сбережения, как будто им жить осталось всего один день, лишь бы только облапить своими жирными руками вашу иллюзорную плоть. У нас нет каких-то особых требований. Будьте желанными, чувственными, развязными, грязными и вульгарными. Всё, что угодно. Лишь бы вас купили. У товара, не проданного в первый раз, на «Невольничьем телерынке Толстого Ари» больше шансов не будет.
Пушкарев встал, весь дрожа, близкий к припадку.
– Хорошо, нет воли, но есть ли разум?.. Если есть, то все творение разумно и исчезновение человеческого духа невозможно, потому что нелепо и неразумно. Боже, сказал я себе, но ведь и мой разум, моя мысль тоже не имеет измерения, а она существует! Так почему не существовать вместе с нею и верховному разуму, или вместе с верховным разумом почему не существовать и моей мысли!
Толстый Ари являл собой скорее средиземноморский, нежели древнеегипетский тип. Его волосы и борода были такими длинными и запутанными, что в этом переплетении жирных локонов было никак невозможно понять, где кончается одно и начинается другое. В общем, весьма колоритный типаж. Было нетрудно представить, как он облапошивает крестоносцев, вытягивая из них золотишко, где-нибудь в Константинополе в двенадцатом веке, или поставляет шлюх и гашиш армейским чинам и солдатам в двадцатом. Толстый Ари был универсальным купцом-сутенёром-пронырой, разводящим лохов на деньги. Его тёмные, бесконечно расчётливые глаза внимательно оглядели женщин, и Сэмпл подумала, что он, должно быть, всегда был таким же, как сейчас, – в смысле, но всех своих жизнях.
– Ну? – протянул Пушкарев, весь вытягиваясь к лицу Коцуры.
Все напряженно вздохнули.
– В нашем бизнесе есть и такие, кто считает, что если вас вдруг не купили, к этому следует отнестись философски.
– Почему?.. Но тут я вспомнил, что мысль – не есть сущность вне измерений… Мысль есть сущность одного измерения!.. Ей необходимо время, продолжительность, длина!..
Коцура выпрямился во весь рост, окинул всех мертвенно-неподвижным взглядом и глухо, но твердо произнес:
– Итак, если мысль есть сущность одного измерения, а Бог вне измеряемости, то, следовательно, наша мысль не может войти в Его сферу невидимости, неосязаемости, неощущаемости и неслышимости, а так как наглядно, после смерти человека, она становится таковою, то значит, она просто уничтожается, и загробной жизни нет, не может быть!..
Если вас не купили, в этом нет ничего личного. Но у меня на шоу все по-другому. У меня на шоу, если зрители вас не хотят, это личное. Очень личное. Я такое воспринимаю как личное оскорбление, а для вас это вообще чревато. У меня на шоу так: если кого-то не продали с первого раза, никакого сочувствия этому «кому-то» не будет. Никто не скажет ему или ей; «Ничего, может быть, в следующий раз повезёт». У меня на шоу, если кого-то не продали с первого раза, это значит только одно: унижение, боль и страдания, как душевные, так и физические. Надеюсь, вы это усвоили.
Коцура согнулся и стал собирать свои заметки. Воцарилось глубокое молчание. Все казались подавлены и действительно ощущали холодок в сердце и тяжесть в мозгу. В этом гнетущем настроении какого-то надлома молча стали расходиться.
Женщины в страхе притихли, но Толстый Ари ждал иного ответа. Он выбрал одну – она стояла как раз рядом с Сэмпл – и угрожающе двинулся на неё. В своём алом с золотом кафтане он был похож на разъярённый галион, что несётся на всех парусах.
На дворе была зима и лунная ночь. Снег сверкал голубою морозною пылью. Было поздно, и дома стояли, черные с одной стороны, белые с другой, мертвыми громадами. Негорящие фонари холодно блестели стеклами и бросали через белую дорогу резкие черные тени. Звезды недосягаемо далеко сверкали вверху, над белыми нитями намерзших телефонных проволок.
– Ну? Тебе всё понятно?
– Холодище какой! – нерешительно сказал Большаков засовывая руки в рукава и поглядывая на Коцуру, методично шагавшего впереди.
Та широко распахнула глаза, казалось, она сейчас просто умрёт от страха.
Пушкарев поднял к звездам блестящие на белом лице глаза и мечтательно сказал:
– А ведь и в самом деле… Это понятно… Слепая сила, и только…
– Д-д-да.
Все опять посмотрели на Коцуру выжидательно. Альбов исподтишка подставил ногу Большакову.
Толстый Ари страдальчески закатил глаза:
– Черт, в ухо дам! – вскрикнул тот, и, опять посмотрев на Коцуру, добавил: – Я никогда не верил…
– Какая тут вера, – важно произнес Альбов, – если бы была какая-нибудь разумная сила… Ах ты, дьявол! – заорал он, получив щелчок в ухо, и бросился за Большаковым, побежавшим через дорогу.
– Вот на что мне приходится тратить своё драгоценное время. – Он повернулся к сопровождавшим его помощникам. – Ведите в гримёрную эти убожества. Сегодня будет не шоу, а кошмар. Катастрофа. Я уже чувствую. Нас ничто не спасёт. В общем, ведите их всех в гримёрную, и будем молиться, чтобы случилось чудо.
Молодой звонкий крик повис в воздухе. Пушкарев подставил ногу Альбову, но его самого толкнул в спину Иванов, и Пушкарев растянулся, набрав снегу в рукава. Большаков и Альбов боролись посреди улицы, и их тени тоже ожесточенно боролись на голубом снегу.
Коцура остановился и, презрительно вытянув свое мертвое лицо, открыл рот, но в эту минуту Иванов пригнулся, снежок пролетел у него через голову, и белая, мягкая звезда неожиданно залепила всю физиономию Коцуры.
В гримёрной, собственно, и началась основная подготовка. Там, на съёмочной площадке, колдовали техножрецы: расставляли прожекторы и готовили камеры к вечерним съёмкам, – а главных участниц вечернего действа, то есть Сэмпл и остальных, провели в узкую длинную комнату, всю заставленную зеркалами, где был яркий свет, пахло кремами и пудрой, а гримёры носились туда-сюда, как заведённые. Там их всех причесали, накрасили лица, натёрли тела каким-то маслом, припудрили, оттенили латексной краской, сделали маникюр, педикюр и даже фигурно выстригли волосы на лобке. Все недостатки закрасили и устранили, вернее, замаскировали до полной невидимости. Периодически в гримёрную заходил Толстый Ари, чтобы лично проверить, как идут дела, и указать гримёрам, где и что надо подправить.
Коцура охнул и, неожиданно придя весь в движение, стремительно бросился в атаку, кто-то подставил и ему ногу, но получил затрещину, и через минуту посреди улицы копошилась кучка, над которой звенели бесшабашно-радостные, запыхавшиеся голоса.
Над обмерзшими телефонными проволоками совершенно безмятежно сверкали звезды.
Сэмпл ощущала себя танцовщицей из варьете в Лас-Вегасе или из дорогого кабаре со стриптизом в Париже, скажем, из «Бешеной лошади», когда вот уже скоро твой выход на сцену, и все вокруг суетятся, и все за кулисами так и бурлит от волнения. Её уже как-то и не унижало, что она голая и беспомощная и её собираются выставить на продажу, как какую-то вещь. Она вдруг поймала себя на мысли, что в этом, пожалуй, есть даже повод для гордости: стать вещью, товаром, чтобы тобой восхищались, чтобы тебя хотели, – узнать, стоишь ты что-нибудь или нет, измерить свою настоящую цену в твёрдой валюте.
В отличие от тюрьмы здесь, на студии, женщинам не запрещали разговаривать, хотя говорили в основном гримёры и гримёрши. Один из гримёров, женоподобный мужчина по имени Рему, даже попробовал подбодрить своих подопечных, мол, чего вы трясётесь, девочки, все не так плохо, как кажется.
Смех
За окном расстилались поля. Рыжие, зеленые и черные полосы тянулись одна рядом с другой, уходили вдаль и сливались там в тонкое кружевное марево. Было так много света, воздуха и безбрежной пустоты, что становилось тесно в своем собственном узком, маленьком и тяжелом теле.
– На самом деле, если к этому делу подойти с умом, можно устроиться очень даже неплохо. Например, купит тебя какой-нибудь сексуально озабоченный старикашка на грани старческого маразма, и ты уже с первого дня станешь вертеть им, как хочешь, а старый козёл будет прыгать вокруг тебя, как козёл, прошу прощения за каламбур. Не пройдёт и недели, как он отпустит тебя на свободу, да ещё и прощения попросит за доставленные неудобства, после чего ты вольна идти, куда хочешь.
Доктор стоял у окна, смотрел на поля и думал: «Ведь вот…»
Одна из женщин с сомнением проговорила:
Смотрел на птиц, которые быстро и легко уносились вдаль, и думал: «Летят!..»
– Ага, а если тебе попадётся какой-нибудь психопат-извращенец, который будет по-всякому над тобой издеваться?
Но на птиц ему было легче смотреть, чем на поля. Он сумрачно наблюдал, как они уменьшались и таяли в голубом просторе, и утешал себя: «Не улетите… не здесь, так в другом месте… все равно сдохнете!..»
А радостно зеленеющие поля наводили на него уже полную тоску, томительную и безнадежную. Он знал, что это уж вечно.
Рему тяжко вздохнул, всем своим видом давая понять, как его огорчило сие вопиющее проявление пессимизма.
«Все это необыкновенно старо! – сердито перебивал он свои мысли, – Это еще когда сказано: „И пусть у гробового входа… красою вечною сиять… равнодушная природа…“ Это уже даже пошло!.. Даже глупо думать об этом! Я всегда считал себя гораздо умнее и… впрочем, все это пустяки… Да… это совершенно все равно, что бы я ни думал… все равно: не в том дело, что я по этому поводу подумаю».
Страдальчески морщась и подергивая головой, доктор отошел от окна и стал тупо смотреть на белую стену.