– Много вас?
– Не всё ли это равно, Вера Николаевна? Государь один, и всё зло исходит от одного человека. Много нас или мало, это не имеет никакого значения, важно лишь то, что мы существуем, что мы работаем, что мы проповедуем. У Христа было двенадцать апостолов, да один ещё и изменил, и не мир принёс Христос, но меч, и вот уже скоро девятнадцать веков трясётся весь мир от учения Христа. Возможно – мы все погибнем. Но дело всякого убеждённого деятеля дороже жизни.
– Я понимаю вас, Софья Львовна, как понимаю я вас, – говорила Вера. Она точно вырастала в эти часы задушевной беседы. Ей, «кисейной барышне», с которой никто никогда, кроме разве Суханова, серьёзно не говорил, а были только смешки или пустые разговоры о цветах, о картинах, очень редко о книгах, кого занимали на балах во время танцев, вдруг с нею говорили о будущем устройстве России, о народоправстве, о воле народа. И как звучало всё это: «мы государственники, не анархисты»… Вера забывала время. Ей хотелось слушать и слушать, войти во всё это. Вот он где, подвиг, о котором она мечтала едва не с детских лет. Вот её «Жанна д\'Арк», её «Екатерина»! И Вера повторила за Перовской:
– Да, дело должно быть дороже жизни.
И снова была долгая тишина, тиканье часов на кухне, временами треск в них, и всё тот же надоедливый стук молота по камню. В окне билась и жужжала большая чёрная мясная муха. Вера сильнее ощущала спёртый воздух квартиры, мещанский запах пригорелого лука, непроветренных комнат и вони человеческого жилья, чувствовала себя в совсем ином мире, бедном, неопрятном, но странно влекущем. Подвиг не мог быть усыпан розами.
Близко к Вере было загорелое лицо Перовской, с ярким румянцем и тонкими чертами. Светлые глаза застекленели, и снова в них застыла страстная молитвенная напряжённость. Перовская заговорила плавно, точно прислушиваясь к какой-то звучавшей в её сердце таинственной музыке, иногда распевно протягивая слова:
– Народная воля!.. Чего же может желать себе народ, как не общего блага? Когда везде и над всем воля народа, когда народ сам будет распоряжаться всеми средствами такой прекрасной, необъятной, богатой страны, – всё переменится в ней! Опустеют холодные каменные дворцы вельмож, потонет в болоте, растворится в туманах петровским проклятием созданный Петербург – и вся Россия покроется прекрасными каменными городами-садами. Каменные дома будут стоять среди деревьев, прекрасно освещённые. Везде керосиновые лампы, везде фонари… Хорошие дороги, прекрасные школы, где вместо закона Божиего будут преподавать мораль и философию. Богатство земли будет распределено поровну между всеми, падут сословные перегородки, все станут на общее дело, и поселянин получит заслуженный отдых. Это будет! Всё равно, Вера Николаевна, будем мы или нет – это будет! Наши дети увидят это благоденствие и благополучие. Исчезнут суды, розги и шпицрутены, не будет полиции, не будет войска, ибо войн не станет вести благополучный народ. Самый климат России переменится.
– Климат?
– Да! Климат! Разве нельзя обсадить реки лесами, устроить древесные стены на востоке, чтобы преградить путь дуновению сибирских ветров, разве нельзя управлять природой не Богу, но человеку, просвещённому наукой? Для такого человека – всё возможно. Мы будем, Вера Николаевна, летать, как птицы! Изменятся пути сообщения, не станет границ, народы протянут друг другу руки – и наступит общий мир, общий, благословенный наукой труд. Вот что будет, вот что станет, когда будет не государева воля, не монаршая милость, объявляемая с высоты престола манифестами, но народная воля – социализм!.. Это мы и идём проповедовать народу, и вы пойдёте с нами, а не со Скобелевыми…
Взволнованная своею речью, Перовская встала и прошла на кухню.
Вера с ужасом увидела на своих маленьких плоских часиках, висевших на тонком чёрном шёлковом шнурке, что уже половина первого. Как быстро прошло время! Она только-только успеет проехать к завтраку на Фурштадтскую.
– Софья Львовна, – поднимаясь со стула, сказала Вера.
– Что, милая?
– Мне надо идти… Генерал будет сердиться, если я опоздаю.
– А пусть себе сердится.
Перовская стояла над плитою, где пылали щепки, и ставила на огонь кофейник.
– Напьётесь кофе со мною и тогда пойдёте.
– Нельзя, Софья Львовна.
– Вера Николаевна, если хотите идти с нами, строить счастье русского народа, проповедовать социализм – вам надо научиться обходиться как-нибудь без генералов. И тут путь один и неизбежный – ложь.
– Ложь? – воскликнула Вера.
– Да… Надо прежде всего научиться лгать.
– Софья Львовна – я не ослышалась? Лгать?
– Это неизбежно. Надо всё скрывать до времени и для того – лгать. Ведь не скажете же вы своему благонамеренному деду, генерал-адъютанту его величества, что вы были у нелегальной, у Перовской, у Марины Семёновны Сухоруковой, которую разыскивает полиция? Ведь не выдадите вы меня с головой?
– Нет… Конечно, нет.
– Ну, так и говорить нечего, идёмте пить кофе, оно сейчас и готово.
Вера осталась у Перовской, она пила кофе, слушала восторженные рассказы Перовской про Андрея, о его физической силе и мужестве.
– Вы знаете, Вера Николаевна, кто не боится смерти – тот почти всемогущ. И Андрей смерти не боится. Как-то в деревне на мать Андрея бросился бык, Андрей, который был неподалёку, выломил жердь из изгороди и стал между матерью и быком. Бык налетел на кол, сломил его, Андрей устоял, удар пришёлся мимо, мать Андрея была спасена, и всё просто, без позы. Это не тореадор, но это выше самого знаменитого тореадора. Это мужество, Вера Николаевна… И это, поверьте, выше вашего Скобелева! А как красив Андрей! Румянец во всю щёку, тёмные, глубокие глаза с вечно горящим в них пламенем. Они пронизывают насквозь. У него красивого рисунка губы и тёмная бородка. Шёлк!.. А как он говорит!
– Вы влюблены в него?
– Оставьте это, Вера Николаевна. Отвечу вам словами Рахметова из «Что делать?». Я должна подавить в себе любовь… Любовь связывала бы мне руки… Скуден личными радостями наш путь. Мало нас. Но нами расцветает жизнь всех. Без нас она заглохнет, прокиснет, мы даём людям дышать… Такие люди, как Андрей! Да он куда выше Рахметова. Это цвет лучших людей. Это двигатель двигателей… Соль земли…
– Вы познакомите меня с ним?
– Когда-нибудь, Вера Николаевна.
Вера опоздала к генеральскому завтраку, и на строгий вопрос Афиногена Ильича, где она была, что случилось с нею, Вера ответила, скромно потупляя глаза:
– Я была в Казанском соборе, дедушка. Там служили молебен. Я молилась пред иконой Пречистой Матери о победе русского воинства. Я забыла о времени. Увлеклась молитвой.
Вера никогда не лгала. Ей поверили. Первая ложь прошла гладко и легко. Она не оставила следа в душе Веры. Она чувствовала себя призванной на служение русскому народу, призванной к строительству счастливой и свободной жизни, и при такой работе что такое совесть? Один из человеческих предрассудков. Совесть – её частное, и какое мелкое частное – перед общим великим делом освобождения русского народа.
XVII
По вечерам в кабинете у генерала читали газеты и письма. Графиня Лиля, на правах будущей невестки Афиногена Ильича бывавшая у Разгильдяева каждый день, читала английские газеты и переводила их. Дальний родственник генерала, семёновский офицер, штабс-капитан Ловягин, окончивший Академию колонновожатых, два раза в неделю приезжал на эти вечера и на большой карте военных действий расставлял булавки с цветными флажками, согласно с тем, что вычитывала в газетах графиня Лиля.
К осени разыгралась у генерала подагра, и он не расставался с палкой. Так и теперь он сидел в глубоком кресле в тени кабинета. Графиня Лиля, отделённая от генерала большим круглым столом, разбирала толстую пачку писем Порфирия. На столе горела керосиновая лампа под зелёным абажуром. Она освещала оживлённое Лилино лицо и руки Веры, сидевшей, откинувшись в кресле, и положившей руки на груду газет… У стены на особом столе два канделябра освещали большую карту, висевшую на стене. У карты стоял Ловягин.
– Порфирий пишет, – сказала, повышая голос, графиня Лиля. – 16 июня – это его старое письмо-дневник, присланное мне с оказией. – Государь император на военном катере с гребцами гвардейского экипажа, с их командиром и лейтенантом Полтавцевым у руля переплыл Дунай и смотрел на турецком берегу 14-ю и 35-ю дивизии. Он лично надел на шею Драгомирова крест св. Георгия 3-й степени и вручил ордена св. Георгия 4-й степени генерал-майорам Иолшину и Петрушевскому и командиру Волынского полка Родионову. Кресты 3-й степени пожалованы начальнику штаба действующей армии генерал-адъютанту Непокойчицкому, генерал-лейтенанту Радецкому, генералу Рихтеру и 4 –й степени – великому князю Николаю Николаевичу младшему.
Графиня Лиля подняла прекрасные глаза от писем и сказала, вздыхая:
– Как это всё хорошо – все наши герои!
– Это было в корреспонденциях Крестовского. Я своевременно докладывал о том вашему высокопревосходительству, – сказал Ловягин.
– Это п и ш е т П о р ф и р и й, – значительно сказала графиня Лиля, давая понять, что это имеет гораздо большее значение, чем газетные корреспонденции. – Порфирий пишет: уже два моста наведены через Дунай. Наука, пишет Порфирий, сказала: это невозможно. Русский гений совершил невозможное. 25 июня передовой отряд генерала Гурко отправился в Тырново… Порфирий получил орден св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Он организовал переправу… Si jeune et si decore!
[188] Государь посещал лазаретные шатры с ранеными. В каждой палате его величество благодарил за службу. Порфирий был в свите государя. Его величество говорил: «Показали себя молодцами, сдержали то, что обещали мне в Кишинёве…» Раненые и умирающие кричали со своих носилок: «Рады стараться, ваше императорское величество!..» Какой подъём был, Лиля, в этих палатах, полных страдания, ужаса и смерти!
– Дедушка, разве когда солдаты по-уставному кричат: «Постараемся, ваше императорское величество!» – они дают обещание? – сказала Вера.
Никто ничего не сказал. Генерал строго посмотрел на Веру, графиня Лиля заторопилась спасать положение.
– Порфирий в своём дневнике пишет: «25 июня генерал Гурко занял Тырново и пошёл на Сельви. Его отряд идёт за Балканы. Балканские проходы заняты нами. Нам остаётся идти вперёд, вперёд, вперёд!!!» С тремя восклицательными знаками, Афиноген Ильич! Это самое восторженное место у Порфирия.
– А Плевна?! – вдруг выкрикнул, вставая, тяжело опираясь на палку, Афиноген Ильич. – Плевна? Ловягин, покажи, где Плевна?
Ловягин не мог сразу отыскать Плевну. Афиноген Ильич, хромая на больную ногу, подошёл к карте и ткнул палкой по ней.
– Вот Плевна, – сердито сказал он.
– Маленькая деревушка или городок, ваше высокопревосходительство, – успокоительно сказал Ловягин.
Генерал сердито застучал палкой по карте.
– Чему учат?! – крикнул он. – Академики! Плевна! Ты понимаешь, что такое Плевна?!
– Ваше высокопревосходительство, наши войска были в Плевне, – обиженно сказал Ловягин.
– Знаю… Не учи! Не вовсе ещё выжил из ума, не впал в детство, не утратил памяти. Когда это?.. Графиня, напомните… Когда это Фролов писал нам, что 30-го донского казачьего полка есаул Афанасьев с сотней был в Плевне?
– 25 июня, Афиноген Ильич, – блестя прекрасными глазами, как драгоценными алмазами, сказала графиня, щеголявшая своей памятью на все события войны.
– Да, 25 июня… Точно! И в Плевне тогда никого не было. А 5 июля лейб-казаки с ротмистром Жеребковым уже только после боя взяли Ловчу, и тогда в Плевне были войска. Маленькая деревушка, – передразнил Афиноген Ильич Ловягина, – да громадный стратегический пункт. Они идут вперёд, вперёд, вперёд!.. Да что они там, с ума все посходили? Почему Непокойчицкий или Казимир Левицкий не пожаловали в Плевну? На карту посмотрели бы, проклятые академики!.. Все поляки там!.. Им русский позор, русская кровь ничто…
– Но, Афиноген Ильич, Порфирий тоже ничего не пишет про Плевну, а он виделся и с Жеребковым, и с Фроловым после блестящего дела лейб-казаков под Ловчей.
– Порфирий! Много мой Порфирий понимает в военном деле.
Генерал яростно захлопал палкой по карте. Ловягин со страхом смотрел: вот-вот пробьёт карту насквозь.
– Где Осман-паша? С целой армией! Они батальонами Константинополь брать хотят… Войск нет, а вперёд, вперёд, вперёд!! Какие, подумаешь, Суворовы нашлись! Заб-были наполеоновское правило…
И с тою блестящею отчётливостью, с какою говорили по-французски светские люди николаевского времени, Афиноген Ильич сказал:
– Les gros bataillons ont toujours raison!
[189] Войска подвезти надо… Дополнительную мобилизацию сделать. На Плевну эту самую три, пять корпусов поставить… Заслониться от неё надо. Это поважнее Рущука будет. Гляди, где шоссе-то идут. Как ахнет Осман-паша прямо на Систово на мосты, почище петровского Прута будет катастрофа
[190]. Два моста навели, и рады. Двадцать мостов там нужны. Академики! Вы увидите, графиня, помянут они эту самую маленькую деревушку. А Осман-паша уже в тылу наших…
Афиноген Ильич, постепенно успокаиваясь, вернулся в своё кресло.
– Ну, читайте дальше, графиня, что там ещё мой пишет.
– Пишет Порфирий, как тяжело было ему второй раз в Ловче. Болгары, первый раз так сердечно, радостно принимавшие их, во второй раз волками смотрели, и один старик сказал: «Помните, русы, вода с берегов сбегает, а песок остаётся…»
– Хорошо сказал, – пробурчал Афиноген Ильич и, постукивая палкой и исподлобья смотря на Ловягина, добавил: – Можно только тогда идти вперёд, когда уверен, что назад не пойдёшь. Стратеги! Войска-то ничего – схлынут, а каково жителям, что как песок останутся! Плевна… Прут… Позор… Всё проклятые названия… Плевна!
XVIII
Эти жаркие дни второй половины июля Скобелев провёл под Плевной в большом болгарском селении Боготе. Русская армия остановилась в своём движении на Балканы и точно замерла в ожидании чего-то крупного.
Государь жил при армии, деля с нею все походные невзгоды.
Скобелев продолжал быть не у дел, всё в «диспонибельных», как Порфирий и другие офицеры, приехавшие в армию не с частями, а одиночками.
Но не в пример другим одиночкам, у Скобелева, привыкшего к походной жизни в азиатских пустынях, всё было организовано. Был у него повар, был и большой погребец с приборами на несколько человек, чтобы принять и угостить тех, кто будет к нему назначен, было несколько прекрасных – и всё серых – лошадей, и при них киргиз Нурбай в неизменном жёлтом халате, холивший лошадей, как нянька ходивший за своим тюрой и не раз препиравшийся с ним из-за излишней скачки и бравирования опасностями.
– Тебя зацепит – твоё дело, коня зацепит – Нурбай подавай другого. Гавару тебе – не езди, куда не надо.
Эти жаркие дни Скобелев ездил, куда не надо. Сядет до рассвета на коня, в свежем кителе, тщательно умытый, надушенный, весёлый, радостный, бодрый, с ним Нурбай, один-два ординарца или казака терско-кубанской бригады, временно бывшей в его распоряжении, кто-нибудь из штабных, присланных к нему за приказаниями или за сведениями, выедет в поля, в холмы, балки, пустит лошадь свободным галопом и скачет, скачет куда глаза глядят. На лице радость движения, конского скока, в больших, выпуклых, прекрасных глазах напряжённая мысль.
Порфирий попал в эти дни к Скобелеву, чего он так добивался, и должен был скакать с ним по болгарским полям и деревням. Скобелев встретит болгарина, расспросит – и Порфирий диву даётся, как знает все деревни, названия всех урочищ Скобелев, точно родился здесь. Прискачет Скобелев на батарею под Плевной, где сонно копошатся артиллеристы, где все застыли, приморившись в жарком солнечном полудне, соскочит с коня, бросит поводья Нурбайке и, разминая ноги, пойдёт к самым пушкам.
– Устали, Порфирий Афиногенович? Присядем, что ли?
Сядет калачиком подле пушки, вынет из кобуры бинокль, посмотрит в сторону турок и начнёт ласково:
– И без бинокля видно. Глаза у вас хорошие, Порфирий Афиногенович. Видите, Разгильдяев, вот это наша батарея, а там ещё и ещё… А вон там, на гребне-то, уже турецкая будет. Да что я?.. Её вам и не видно. Она не стреляет… А ну-ка, есаул, разбудите-ка её… Откройте огонь гранатами. Авось надумает ответить – вот полковник и увидит, где она находится.
Прислуга бежит к орудиям. Порфирий оглушён громом орудийных выстрелов. И вот уже блеснули вдали жёлтые вспышки ответных выстрелов, выкатились за зелёными холмами клубы белого дыма, и уже свистят осколки, лопается шрапнель, приникли к земле люди, спрятались в ложементы, донеслись ответные громы и сзади слышен крик: «Носилки!»
Кого-то ранило.
Скобелев стоит между пушек. Он спокоен, сосредоточен. Он поглядывает на Порфирия, а тот сидит калачиком, старается улыбаться, делает вид, что всё это пустяки, баловство… даже приятно.
– Что, есаул, на тех же местах? – спросит Скобелев.
– На тех же, – ответит хмурый есаул, – только давеча восемь отвечало, а нынче только семь. Я полагаю, не подбили ли одно…
– Что же… Отлично…
Скобелев похаживает между пушек, ждёт, когда затихнет турецкая канонада. И всё поглядывает на Порфирия.
Стихли громы, улеглись пороховые дымы. Жаркий полдень. Сонные казаки. И вдали двое носилок, удаляющихся от батареи к перевязочному пункту.
– Что же, Разгильдяев, пойдёмте теперь в цепи, на аванпосты, к Владикавказскому полку?
Они идут вдвоём к жёлтым окопам, где, притаившись, лежат спешенные казаки.
– Что это, станица, турки сегодня не стреляют?
– Не стреляют, ваше превосходительство. Надо быть – приморились или спят.
– А вы разбудите их. Ну-ка, сотник, редкий огонь.
И вот уже закурилась дымами «его», турецкая позиция. Завизжали, зачмокали пули. Всё притаилось, спряталось за накопанными земляными валиками. «В-жж, вж-жи… цок, цок, цок…» – щёлкали и свистали пули. Порфирий в землю готов был врыться, так ему это всё было неприятно. Все вокруг лежали, сотник совсем скрылся в своём окопчике и даже голову руками укрыл. Скобелев стоял, как мишень, и внимательно смотрел на турецкую позицию. Он крепко стиснул зубы, так что скулы напряглись. Чуть развевались на знойном ветру рыжеватые бакенбарды. Пули падали подле ног Скобелева. Порфирий стоял в пяти шагах в стороне от Скобелева на виду у него, подрагивал ногой, деланно, напряжённо улыбался, старался не согнуться, не поклониться пуле, когда просвистит или ударит совсем рядом.
– А их больше стало, – спокойно сказал Скобелев.
– В четыре раза больше, – ответил из окопчика сотник. – И всё роет, всё роет. Там, за Зелёными горами, за ручьём между виноградником чего-чего только не нарыл.
Перестрелка смолкает. Ещё и ещё просвистали пули, и снова тихо. Полдень… Зной… Истома…
Кулём, недвижное, лежит неподалёку тело убитого казака. Кто-то вполголоса говорит, без досады, без упрёка, с неизбывною тоской:
– Эх, братцы, кого-то недосчитаются нынче дома.
Скобелев идёт рядом с Порфирием. Они идут напрямик, полями, спускаясь в лощину, где их ожидает с лошадьми Нурбайка.
Неожиданно Скобелев берёт Порфирия под руку и говорит:
– Давайте будем на «ты».
Оба снимают фуражки, трижды целуются, точно христосуются. Потом идут дальше.
Лёгкая походка у Порфирия. Точно он получил какой-то ценный подарок. Радостные колокола звонят в ушах.
– Как ты не боишься, Михаил Дмитриевич? – говорит Порфирий и сам не слышит своего голоса.
– Ты думаешь? Поверь мне, Порфирий Афиногенович, нет такого человека, который бы не боялся. Но нужно уметь владеть собою и не подавать вида, что боишься. В этом и заключается храбрость. В этом счастье победы над собою перед лицом смерти.
Нурбай подаёт Скобелеву лошадь. Он держит повод и стремя и влюблёнными глазами смотрит на своего господина.
Скобелев скачет с Порфирием к Боготу. Порфирий скачет рядом со Скобелевым. Он чувствует, что влюблён в Скобелева так же, как Нурбайка, как влюблены все, кто видел Скобелева в бою и соприкасался с ним.
XIX
Старый Разгильдяев ошибался, когда так рьяно и сердито стучал по карте, указывая на Плевну. В штабе главнокомандующего Плевну учли и принялись за неё усердно.
Шестого июня 1-я бригада 5-й пехотной дивизии была направлена на деревни Вербицу и Палац, где должна была соединиться со стоявшим у Турского Трестеника Костромским полком, чтобы вместе с ним атаковать турок у Плевны.
Бригада шла без мер охранения, без кавалерии. Обозы шли при частях. По ошибке колонновожатого – он говорил, что карта была неверна – бригада неожиданно вышла на Плевну и, не считая сил неприятеля и без предварительной разведки, атаковала плевненские траншеи. Там оказалось – двадцать тысяч Османа-паши, сидевших в прекрасных укреплениях. Бригада, неся потери, овладела траншеями и дошла до предместий Плевны. Командир бригады был ранен, потери были огромные. К туркам подошли подкрепления, пришлось отступить… Это была п е р в а я П л е в н а…
Плевну оценили в ставке, поняли опасность положения и на 18 июля барону Криденеру с 4-м, 9-м и 11-м корпусами было приказано в з я т ь П л е в н у.
В центр турецкой плевненской позиции, на Гривицкий редут, был направлен князь Шаховской, на левом фланге, на Зелёные горы, с горстью пехоты – батальоном Курского полка – и с казачьей бригадой шёл Скобелев. К вечеру, после упорного боя, всюду лично ведя войска в атаку, он занял Зелёные горы и отдельные люди ворвались в Плевну.
У князя Шаховского войска прошли Тученицкий овраг, попали под перекрёстный огонь турецких укреплений, попали, как говорили офицеры этих частей, не в бой, а на убой, атака захлестнулась, и к вечеру части откатились назад.
Ни у князя Шаховского, ни у Криденера не было скобелевского порыва к победе, чтобы малыми силами бить турок.
Это была в т о р а я П л е в н а.
Плевна тормозила столь удачно начатое движение на Балканы, и было решено в третий раз брать Плевну.
Сознавая силу плевненских укреплений и величину армии Османа-паши, было подтянуто всё, что можно было собрать, с 27 августа осадная и полевая артиллерия громила Плевну, и 27 августа началась т р е т ь я П л е в н а. И опять, как и при второй Плевне, с полным сознанием важности и необходимости победы шёл только Скобелев – он и дошёл со своими малыми частями опять до предместья Плевны; всё остальное остановилось, едва продвинувшись вперёд. Потребовались подкрепления. Это была румынская армия князя Карла – она должна была взять Плевну 30 августа.
Причины плевненских неудач происходили от того, что не было достаточных сил, чтобы развивать операции по всему турецкому фронту. Но мало кто и в армии-то, не говоря про общество, знал, почему же брали Плевну, сознавая, что сил мало и что с имеющимися силами её в з я т ь нельзя?!
Главнокомандующему нужно было на деле доказать, что сил мало, что нужна присылка основательных подкреплений. Доказывать это приходилось кровью, потерями, сражениями и… поражениями. Ибо слова неубедительны.
Когда решался вопрос о том, объявлять или нет Турции войну, – государь колебался. Он сознавал всю трудность и опасность войны, но ему было жаль славян. Общественное мнение давило на него. Тогда государь вызвал старых фельдмаршалов графа Берга, князя Барятинского и Коцебу, великих князей Николая Николаевича старшего и Михаила Николаевича, военного министра и министра финансов и устроил нечто вроде военного совещания. Был задан вопрос: какой силы должна быть армия для того, чтобы победить Турцию? Все три фельдмаршала доложили, что для того, чтобы одолеть современную Турцию, принимая во внимание её географическое положение, устройство театра военных действий, пути сообщения и учитывая ту несомненную помощь, которую Турция получит от Англии, необходимо иметь от 400 до 500 тысяч войска.
Оба министра заявили, что состояние финансов России и её воинских кадров таково, что Россия не может выставить более 120 тысяч солдат.
Наступило тяжёлое молчание. Государю нужно было или отказаться от войны («сербам сидеть смирно, а Черняеву вернуться назад»), или, как самодержцу, повелеть напрячь все силы, сделать невозможное, собрать полумиллионную армию и исполнить его волю.
Государь молча смотрел на своего брата, великого князя Николая Николаевича старшего. Тогда великий князь сказал:
– Если ваше императорское величество прикажет, согласен принять пост главнокомандующего, имея сто двадцать тысяч штыков!
Государь встал и обнял своего брата. Заседание было окончено – война решена, стали расходиться.
На подъезде граф Милютин подошёл к великому князю и сказал:
– Как, ваше императорское высочество, вы решаетесь на такое дело со столь малыми силами?
– Знаю, – ответил великий князь, – что не хорошо делаю, да если бы ты видел выражение глаз государя, как он смотрел на меня! В этих неотразимо прекрасных глазах государя было прямо написано: «В ы р у ч а й!» Ты знаешь, как я его люблю… Пойдём так… а после сам прибавишь…
После второй Плевны и была потребована эта прибавка, но для того чтобы она прошла, понадобилась вся кровь и муки третьей Плевны. Только после них Россия до конца исполнила свой долг и выполнила волю своего государя-самодержца…
XX
Накануне третьей Плевны Порфирий, назначенный к Скобелеву, поехал к стрелкам: ввиду убыли офицеров в бригаде генерала Добровольского к ней был прикомандирован от Волынского полка Афанасий, и Порфирий хотел перед решительным сражением повидать сына.
– Что, Афанасий, и ты скобелевцем стал? – сказал Порфирий, любуясь ещё более похорошевшим и возмужавшим сыном.
– Кто, папа, хоть раз повидает Скобелева, тот ему не изменит.
– Знаю, милый, сам на себе это испытал… Молодчина ты у меня… И у тебя уже и «клюква» на сабле; и чин поручика.
– За переправу через Дунай, папа, – значительно сказал Афанасий и добавил: – Ты ей напишешь?.. Я не смею…
– А ты осмелей. Перед скобелевцем и Вера не устоит. Вернёшься, и, поверь, всё по-хорошему будет.
Они помолчали.
– Ну, мне пора. Темнеет. И какой дождь! Надо ещё к твоему бригадиру заглянуть, а, видишь, как погода-то испортилась! Ты напиши сам…
– Да, если вернусь из боя, – тихо и с несвойственной для него печалью сказал молодой поручик.
Порфирий внимательно посмотрел на сына.
– Ты что?
– Я ничего, папа. Сам знаешь, пехота при штурме горит, как солома в огне.
– Ну, ну. А что Скобелев говорит?
Лицо Афанасия просияло.
– Никто, как Бог! Двум смертям не бывать – а одной не миновать!
– Вот то-то и оно!
И, не прощаясь с сыном, Порфирий пошёл с бивака.
– Прощай, папа! – донеслось к нему от палаток стрелков.
– Вере напишу, – ответил Порфирий, хотел вернуться и обнять сына, да раздумал.
«Что тревожить понапрасну, – подумал Порфирий. – И так мальчик не в себе…»
XXI
Стоявшие все эти дни духота и зной с доносившимся от турецкой позиции смрадом гниющих трупов, в понедельник, 29 августа, стали ещё сильнее. С полудня раскалённая земля закурилась туманами, небо сразу потемнело,солнце скрылось в появившихся вдруг откуда-то тучах, и полил дождь. Не короткий, летний ливень с грозой, но нудный, ровный, холодный осенний дождь, долгий и упорный. Глинистая почва сразу намокла и стала скользкой, по глубоким колеям потянулись коричневые лужи, и пузырями вспыхивали на них частые дождевые капли. С дождём и тучами сразу надвинулась хмурая, ненастная, безотрадная осенняя ночь.
Непогода и ночь захватили Порфирия в дороге. Едва он выбрался с бивака 9-го стрелкового батальона, как наступила такая тьма, что Порфирий совсем растерялся. Ноги вязли и расползались на глинистой дороге. Ветер распахивал бурку, дождь забирался за ворот и холодными струями стекал по телу.
Впереди, и совсем недалеко, загорелось жёлтое пламя костра, сквозь сырость потянуло угарным, смолистым дымком, и показалось, что с ним и тепло нанесло. Порфирий пошёл на огонь.
Под навесом из сучьев и распяленных на них рогож, попон и шинелей солдаты раздули костёр и повесили над ним большой томпаковый чайник. В отсвете пламени стала видна коновязь, где мокли под попонами лошади, и тут же стояла большая коляска с поднятым верхом и пристёгнутым наглухо кожаным фартуком. Внутри коляски горел фонарь. В щели между фартуком и верхом просвечивал неяркий свет.
– Генерала Добровольского коляска? – спросил Порфирий у солдат.
– Так точно, генерала Добровольского, – бойко ответил красивый черноусый стрелок, вглядываясь в Порфирия, и, признав в нём офицера, ловко поднялся от костра.
– Матюшин, это кто там? Не с диспозицией ли?
– Это я, ваше превосходительство, полковник Разгильдяев.
– Что это вы, батенька, в такой дождь! Небось промокли совсем…
– Да, есть малость.
– Заходите погреться, чайку вместе напьёмся. Я один. Паренсова услал к Имеретинскому.
Полог коляски отстегнулся, и Порфирий с удовольствием влез в неё. Там было тепло и после непогожего вечера показалось уютно. Внутри коляски на проволоке висел фонарь со свечой. В его свете Порфирий, сам любивший походный комфорт, с удовольствием рассмотрел, как в коляске было хорошо и ладно устроено. Передняя часть коляски откидывалась, образуя две мягкие постели. Под сиденьями были устроены выдвижные ящики и сундучки, по бокам кожаного верха коляски нашиты карманы.
Добровольский в наглухо застёгнутом стрелковом сюртуке сидел на заднем сиденье. Перед ним, был расставлен раскрытый дорожной погребец, обитый белою жестью «с морозами», подле него был приготовлен поднос со стаканами, тарелками и закуской.
– Как кстати вы пожаловали, – сказал Добровольский, усаживая Порфирия против себя. – Я всех своих услал. Начальника штаба и адъютанта отправил за приказаниями. Говорят, завтра – штурм Плевны, а мы ещё ничего не знаем. Да и какой может быть теперь штурм? Вы вот пешком шли, так видали, что делается. Какие могут быть по эдакой грязище атаки, перебежки. Да просто не влезть на эти страшные горы.
Порфирий молча вглядывался в лицо Добровольского. Странным оно казалось в этом освещении. Совсем особенная, смертельная бледность была на нём, и оранжевый свет свечи не менял его, как свечи, горящие у изголовья покойника, не рассеивают мёртвенной бледности его лика. Выражение глаз было жуткое. Точно эти тёмные живые глаза на мёртвом лице провидели нечто ужасное.
– Я, Порфирий Афиногенович, прямо считаю завтрашний штурм невозможным. Я надеюсь… Я уверен, что государю императору всё это доложат и его величество именно ввиду своего тезоименитства его отменит.
Порфирий сомневался в этом. Он знал, что деликатнейший государь никогда не вмешивался в оперативные распоряжения штаба армии. Чтобы переменить разговор и отвлечь Добровольского от мрачных мыслей, Порфирий стал расхваливать устройство коляски:
– Как только у вас всё это хорошо придумано. И спать отлично, и сидеть: точно маленький дом. И всё под рукой.
– Пожалуйста, не хвалите, – жёлчно сказал Добровольский. – Это мой гроб!
– Полноте, ваше превосходительство! Всех нас, Божиею милостью, переживёте.
– Нет! – настойчиво и ещё сильнее раздражаясь сказал Добровольский. – Я это точно знаю. Меня в ней и повезут…
Порфирий растерялся. Мёртвенное лицо Добровольского страшило. Порфирий замолчал. Добровольский пронизывал его печальными глазами. Так прошло более минуты. На счастье, полог отвернулся, солдат протянул в коляску дымящийся чайник и ласково сказал:
– Пожалуйте, ваше превосходительство, горяченького чаю. Самое время.
Добровольский стал разливать чай по стаканам. В коляске было тихо. Мерно, ровно и усыпительно сыпал по кожаному верху холодный дождь, и вода, стекая с верха, журчала по лужам.
XXII
Была глухая ночь, когда Паренсов привёз князю Имеретинскому диспозицию на 30 августа.
Прилёгший было, не раздеваясь, на походной постели в хате князь поднялся и накинул на плечи чёрную черкеску с Георгиевским крестом на свежей ленточке.
– Ну, что? Привёз? Завтра? – спросил он и от горевшей на крестьянском столе свечи зажёг вторую.
– Садись… Читай.
– «Завтра, 30 августа, назначается общая атака укреплений Плевненского лагеря, – начал читать Паренсов. – Для чего: 1. С рассветом со всех батарей открыть самый усиленный огонь по неприятельским укреплениям и продолжать его до 8 часов утра. В 9 часов одновременно и вдруг прекратить всякую стрельбу по неприятелю…»
– Постой. Как же это так? Ты прочёл: «продолжать огонь до 8 часов утра» – значит, в 8 часов огонь прекращён. Как же дальше сказано – «в 9 часов одновременно и вдруг прекратить всякую стрельбу по неприятелю»… Тут что-нибудь да не так…
– Так написано в диспозиции, – смутившись, сказал Паренсов.
– Ну, читай дальше.
– «В 11 часов дня вновь открыть усиленный артиллерийский огонь и продолжать его до часа пополудни. С часа до 2 1/2 часов опять прекратить огонь на всех батареях, а в 2 1/2 часа вновь начать усиленную канонаду, прекращая её только на тех батареях, действию которых могут препятствовать наступающие войска. В 3 часа пополудни начать движение для атаки…»
– Это уже даже не по-немецки выходит, а что-то по-польски, – с тонкой иронией кавказского человека сказал Имеретинский. – В три часа начать… В семь часов уже сумерки, а там и ночь… Как же по этой-то грязи мы за четыре часа дойдём до Плевны и возьмём весь лабиринт её укреплений? Ну, что же дальше?
– «Румынская армия атакует северное укрепление…»
– Да ведь там, милейший Пётр Дмитриевич, не одно укрепление, а целая сеть укреплений, названная Опанецкие редуты, и рядом почти неприступные Гривицкие редуты! Ну, да это уже меня не касается. Что мне-то указано делать?
– Тебя, ваше сиятельство, собственно говоря, нет.
– То есть? – хмурясь и вставая с койки, сказал князь. – Где же моя 2-я пехотная дивизия, стрелковая бригада генерала Добровольского, тоже подчинённая мне, и 16-я пехотная дивизия?
– Под литерою «е» значится: «Отряду генерала Скобелева в составе бригады 16-й пехотной дивизии, стрелковой бригады генерала Добровольского и полка 2-й пехотной дивизии атаковать укреплённый лагерь, прикрывающий Плевну со стороны Ловчинского шоссе…»
– Постой… Как?.. Скобелеву?.. Та-а-ак! Я говорил… Добился, значит, своего. Недаром он эти дни всё ездил то на позицию, под самых турок, то в Ставку. Но всё-таки?.. Ведь Скобелев подчинён мне… Ну, его взяли, Бог с ним совсем, но я-то с чем-нибудь остался? Где же я?
– Под литерою «ж» значится: «В резерв колонны генерала Скобелева с обязанностью поддерживать его атаку и прикрывать левый фланг его колонны следуют остальные полки 2-й пехотной дивизии с их батареями под начальством свиты его императорского величества генерал-майора князя Имеретинского».
– Так-а-ак! – с тяжёлым вздохом сказал князь и подошёл к двери. – Значит, теперь уже меня подчинили Скобелеву! Не гожусь, значит!
Он приоткрыл дверь и крикнул на двор:
– Модест! Прикажи запрягать и давай мне одеваться.
– Князь, – воскликнул Паренсов, – да что случилось? Куда ты едешь? Зачем?
– Как куда? В главную квартиру. Что же, любезный, или ты думаешь, что я здесь останусь? Да разве ты, знающий всё наше положение, не понимаешь, что Скобелев сразу у меня всё отнимет. Он это умеет… А я с чем останусь?
Князь торопливо надевал в рукава черкеску и препоясывался поясом с кинжалом и шашкой.
– Князь! Я умоляю тебя остаться!
– Остаться? О, да! Я вижу, и ты уже стал скобелевцем! Остаться?.. Восемь дней тому назад мне за Ловчу дали Георгия – значит, не так уж я плох!.. А теперь отставляют от командования отрядом и даже мою дивизию отнимают у меня… И ты ещё спрашиваешь, зачем я еду…
– Князь! А долг солдата повиноваться при всех обстоятельствах?
– Долг? Ты мне указываешь мой долг?.. Долг солдата… Нет, уж прости меня – я уеду…
– Князь, подумай! Как можно уезжать с поля сражения, покидать свои войска за несколько часов до штурма?
Низко опустив красивую седеющую голову, князь молча шагал по комнате. Паренсов подошёл к нему, обнял его за плечи и сказал глубоким, проникновенным голосом:
– Князь, голубчик, останься! Ну, хочешь… Я на колени стану и буду умолять тебя исполнить твой долг! Подумай о государе!
Имеретинский отстранил Паренсова и снова стал ходить взад и вперёд. Так в напряжённом молчании прошло несколько минут. Одна свеча догорела и погасла. В хате стало темнее, и, казалось, в ночной тишине слышнее был мерный, ровный шум дождя.
– Хорошо, – останавливаясь против Паренсова, тихим голосом сказал Имеретинский. – Изволь! Но помни, завтра же с утра Скобелев отберёт от нас всё, и мы останемся с тобой вдвоём… Садись, пиши приказ!
XXIII
Скобелев встал до света, вышел во двор хаты и долго смотрел, как Нурбайка и вестовой, терский казак, чистили в полутьме под навесом сарая его лошадей. Мягко шоркала щётка, скребница отбивала о камень, в мутном свете походного фонаря со свечою серебром отблёскивали крупы серых коней.
– Со светом поседлаете, – сказал Скобелев и по скользкой дощечке, положенной через грязь и лужи двора, прошёл в хату. Там, при свете одинокой свечи, одевались его ординарцы. Озабоченный Куропаткин, начальник штаба Скобелева, в накинутом на плечи сюртуке с аксельбантами, торопливо писал приказание.
– Вот что, Алексей Николаевич, – сказал Куропаткину Скобелев, – В приказе написано: «Наступление начать в три часа дня…» Это не годится. По такой грязище скоро не пойдёшь, да и люди вымотаются. Пиши: «Людей не позже одиннадцати часов накормить горячим обедом с мясом. Движение начать в полдень. Я буду при авангарде Владимирского полка». Как рассветёт, так и поедем. Кажется, и дождь перестаёт.
Пришедший со двора ординарец Скобелева, осетин Харанов, сказал:
– Дождь, ваше превосходительство, точно перестал, но туман! Такого и тогда не было!
С первыми проблесками дня дождь прекратился. Земля клубилась седым паром. За двадцать шагов не было видно человека.
«Туман Инкермана, – подумал только что вернувшийся от Добровольского Порфирий, вспоминая утро 27 августа. – Нет, сейчас ещё хуже».
Тогда туман, всё густея, поднимался и потом растаял в знойном воздухе, и из-за него проглянуло солнце. Теперь небо было сплошь затянуто чёрными тучами, и туман бродил под ними седыми пеленами. По-осеннему пахло сыростью и дождём. На дворе по соседству редко и хрипло – на осень, на ненастье, – точно жалуясь или бранясь, лаяла собака.
Дороги так развезло, что ноги вязли в грязи по щиколотку. В улице, где грязь была покрыта опавшими листьями, ноги скользили.
Уже гремела по всему фронту артиллерия, но кто и куда стрелял – нельзя было определить. За туманом не было видно ни вспышек выстрелов, ни разрывов шрапнели и гранат, ни порохового дыма. Точно далёкие небесные громы, предвестники грядущей грозы, катались над землёю.
Скобелев, в свежем кителе, в лёгком генеральском пальто с алыми лацканами нараспашку, в белой свежей фуражке, на сером коне, просторным шагом выехал по растоптанной людьми грязной дороге в поле.
По сторонам дороги, за составленными в козлы ружьями стояли тёмными колоннами солдаты. Должно быть, подвезли ротные котлы: пахло щами, чёрным хлебом, махоркой, пахло пехотным солдатом. В тумане были видны лишь ближайшие ряды да вспыхивали огоньки солдатских трубок. В колоннах было тяжёлое молчание. По серой лошади, по значку, по свите кое-где признавали Скобелева. Порфирий слышал, как кто-нибудь скажет:
– Скобелев!.. Скобелев!.. Наш генерал проехал!
Кое-кто станет смирно за ружьями. Офицер приложит руку к козырьку фуражки… Всё это мелькнёт в тумане, как видение, и растает.
– Стрелки, что ли? – крикнул в колонну Куропаткин.
– Никак нет… Володимирский полк… Стрелки сзади осталась…
«Призраки, – подумал Порфирий, – мелькнули и исчезли, как и все мы в жизни мелькнём и исчезнем. Что ожидает нас всех сегодня, меня, Афанасия, Скобелева, Харанова? Вон как гремит артиллерия… Граната разорвалась где-то неподалёку, разрыва не видно, а как жутко и совсем близко просвистели осколки. Туман… Ничего не видно… Куда мы едем?.. Туман Инкермана!.. Брррр!»
Остановились, слезли с лошадей, подтягивали подпруги. Как исполинский серый призрак, стоял у дороги громадный карагач. Вода с него капала. Под деревом собрались пехотные солдаты. Кто-то, должно быть пришедший из разведки, рассказывал:
– Нарыто у него! Чисто кроты какие! И ходы, и переходы, и всё турами
[191] оплетёнными обставлено. Наша артиллерия почём зря бьёт. Не дохватывает до его. А он там как в дому сидит, что в крепости за стенами. Ему и не страшно вовсе!
– А тебе, поди, страшно было?
– А ты сам попробуй? Страшно… Ну, однако, не очень…
– И всё, ребята, ничего, кабы только не погода. Уж очень – грязь. Грузко стало. Ни тебе окопаться, ни лечь – так и ползёт.
– Кручи большие, не взберёшься…
Говорившие сквозь туман разглядели Скобелева. Замолчали, Кто-то тихо сказал:
– Никак Скобелев?
Стали «смирно».
Скобелев сел на лошадь.
– Что, ребята, пообедали? – спросил он.
– Так точно, ваше превосходительство.
– Лопаты получили?
– Получили.
– Не так чтобы много… Не на каждого.
– Чего говоришь, что не надо! Получили, ваше превосходительство.
– Турка не боитесь?
– С вами, ваше превосходительство, самого чёрта, и того не боимся.
Скобелев тронул лошадь. Зачмокали по грязи копыта лошадей его свиты. Полетели грязевые брызги.
Мелкий, холодный и упорный дождь снова посыпал с неба.
Впереди падали гранаты. Сквозь серую пелену тумана и дождя было видно, как вдруг исполинскими кустами вздымались клубы от взрывов и медленно таяли в воздухе. Свистали и выли осколки.
Владимирцы рассыпались в цепи и ползли на холм, как улитки. Всё чаще и слышнее становилась трескотня ружей. Скобелев поднялся на гору и остановился на шоссе. По одну сторону шоссе наступал Владимирский полк, по другую – стрелки.
Турецких редутов не было видно – они скрывались в сумерках дождливого дня и давали о себе знать пушечными громами и непрерывной стукотнёй ружей. Точно вода кипела там в громадном котле.
Пули свистали над Скобелевым. Сзади с лёгким шуршанием проносились снаряды наших батарей и лопались где-то вдали невидимыми взрывами.
Под сотником Александром Верещагиным, скобелевским ординарцем, убило лошадь, казак-вестовой соскочил со своего коня и повёл его к Верещагину, но тут упал и сам Верещагин, раненный. Его понесли вниз, под гору. Только что люди с ним скрылись на шоссе, как прискакал казак и доложил Скобелеву, что посланного вперёд, к стрелкам, ординарца Сергея Верещагина – «зараз насмерть свалило… Сильно теснят турки стрелков. Наши начали подаваться назад…».
– Как странно: сейчас Александра ранило, и в то же время его брата убило. Судьба! От судьбы не уйдёшь. Что же, пойдёмте, господа, – сказал Скобелев и стал спускаться в овраг, а потом подниматься на зелёную гору к стрелковым цепям.
Берданки стреляли непрерывно. Сквозь стукотню выстрелов, сквозь недалёкие громы турецкой батареи, стоявшей на гребне, были слышны крики:
– Носилки!
– Санитаров!
– Дохтура! Ротного ранило!
Навстречу Скобелеву шли поодиночке люди. Они деловито, скользя по грязи, спускались с холма и шли назад.
– Вы зачем? – спросил Скобелев.
– За патронами, ваше превосходительство… патронов у нас больше нет.
И по тому, как смело и уверенно ответили они, Скобелев видел, что и точно люди шли за патронами.
Сзади, обгоняя Скобелева, прошли к цепям люди. Измазанные сплошь красноватою глинистою грязью, с кепи на затылке, они несли в рубашках и мешках коробки с патронами. Ещё издали было слышно, как один из них молодым возмущённым голосом громко говорил:
– Я ему говорю – давай патроны… А он мне крыночные сыплет. Да что ты, милый человек, говорю ему, не видишь, кому сыплешь? Не видишь – стрелки мы. Нам давай – берданочные…
– Так вот, Второв крыночные принёс, а ему поручик патронами-то в самую морду! Потеха!
– За дело! Не бери зря…
Они увидали Скобелева и замолчали.
– Ну как, стрелки? – крикнул им Харанов. – Не подкачаете?
– Держались крепко, однако подмога нужна.
Скобелев вынул из-за борта золотые часы и посмотрел на них.
– Алексей Николаевич, – сказал он, – пишите приказание. Ординарцы, приготовьтесь.
Куропаткин слез с лошади, расставил бурку шатром над собою, стал на колени в грязь и достал полевую книжку. По бурке щёлкал дождь, блестящие капли стекали с чёрного бурочного ворса. Чаще и чаще свистели турецкие пули.
– Генералам Тебякину и Добровольскому, – диктовал Скобелев, – командирам Владимирского, Суздальского и Ревельского полков, 9-го и 10-го стрелковых батальонов…