Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Третья молодость

Иоанна Хмелевская

Живи и жить давай другим


Насколько я помню, в «Бен Гуре» [01] чудовищные каменные двери в подземелье замуровали. Эта короткая напряженная сцена стала для меня источником вдохновения.

Мне втемяшилось в голову придумать нечто подобное и лишь перенести действие в наше время. Определив таким манером самый драматический момент, я начала писать «Что сказал покойник» от середины в двух направлениях: к завязке и концу. Часть придумывалась по пути на работу – каждый день по фрагменту, а часть в Шарлоттенлунде, на тропинке через лесок к ипподрому. В Шарлоттенлунде зародились все разговоры со стражем. Простить себе не могу, что не сразу записала диалоги в каменном колодце. Впоследствии, как я ни старалась, мне уже не удалось воспроизвести их столь же сочно. Сцены, представавшие моему воображению в лесочке, были до такой степени увлекательны, что не успевала я опомниться, как уже оказывалась на ипподроме, а там с головой погружалась в другие забавы. Так и пропали те разговоры, а жаль.

История раскручивалась, и меня вдруг осенило – получается книга. Вот тогда-то в письме к Ане я конспективно изложила события. Только конец романа пока не вырисовывался. Зато я сразу принялась проверять реалии.

В Дании с помощью Алиции удалось выяснить одно: цветы на кофейных деревьях – красные. Этого оказалось маловато. Потому как возник другой вопрос: когда они цветут – я имею в виду время года. Миндальные деревья на Сицилии, например, начинают цвести в январе. Но черт его знает, этот кофе, в каком месяце он создает наиболее красочные колористические эффекты? Выяснение этого вопроса я отложила на будущее и вернулась домой.

И только здесь развила бурную деятельность. Первым делом помчалась в бразильское посольство, где встретилась с атташе по культуре, который говорил по-французски. Испытанный метод не подвел – я объяснила, что меня интересует все, начиная с основного, то есть с территории. Атташе – маленький, черный, весь округлый и очень гладкий – выслушал меня с интересом и заявил:

– Ага, значит, вас интересуют окрестности Паранагуа!

– Да что вы говорите? – несказанно удивилась я. В тот момент я даже не знала, где находится эта Паранагуа.

Атташе оживлялся все больше, а под конец даже расчувствовался: Бразилия – страна большая, редко кто знает ее всю, но он как раз в этих местах родился и воспитывался, а посему в состоянии удовлетворить мое любопытство. Моих выдумок он не только не опроверг, а напротив, дополнил их. Подарил мне проспекты, фотографии, многочисленные картинки, которые привели меня в полное замешательство. По его словам и по картинкам, правая сторона Бразилии, то есть атлантическое побережье, выглядит совершенно так, как я себе напридумывала. Даже залив существовал, а на берегу поселение, если не целый город, – Антонина. Одно лишь не пришло мне самой в голову – железнодорожная линия на опорах, петляющая по горам. И я позволила себе описать ее по изображению на открытке.

Итак, пока что все шло как по маслу, и я продолжила изыскания. Как раз в ту пору состоялась Познанская ярмарка. Я договорилась встретиться с этим знакомым бразильцем – павильон на ярмарке располагал огромным иллюстративным материалом, не то что посольство. Поехала я с Ежи, моим старшим сыном. Материалы получила, подарили мне кофе, а вот зеленый унитаз выцыганить не удалось, хоть я и предлагала заплатить за него.

Отправились мы с сыном в обратный путь. План города я, как всегда, забыла, а в Познани на машине проехать нелегко. Часть улиц с односторонним движением пришлось преодолевать задним ходом. Мы запутались во всевозможных запретных знаках, сын рассердился и начал меня инструктировать по маленькой карте в автомобильном атласе.

– Сейчас направо, – решительно указывал он. – Правильно. Теперь налево. А дальше дуй прямо, ни куда не сворачивай!

Я и поехала прямо, и вдруг передо мной распростерлась пойма Варты.

– Ты уверен, что прямо и не сворачивая? – за сомневалась я.

Ребенок поднял глаза от карты и изменил решение. Через несколько часов, несмотря ни на что и вопреки всем препятствиям, нам удалось выбраться из города.

По возвращении в Варшаву я тотчас же полетела к Збышеку Краснодембскому, капитану дальнего плавания, другу Алиции и моему коллеге. Збышек интересовался яхтами, знал предмет досконально, и все-таки я, сдается, увлекла его своей идеей. Через четыре часа разговоров он тоже начал измерять бензин ваннами. Возможно, эта привычка осталась у него и по сей день.

Сразу же после Збышека удалось задействовать моего младшего сына Роберта. Пневматическая пушка – его собственное изобретение. Подобная яхта без пушки, по его мнению, вообще невозможна. Роберт сделал даже весьма приличные технические чертежи – эскиз и вертикальную проекцию.

О том, что замки на Луаре построены на известняке, я знала давно. Известняк гигроскопичен, свойства его мне прекрасно известны благодаря моей недавно оставленной профессии. Выбрать местом действия Шомон я решила лишь из-за полуразрушенной стены вокруг замка. Во всяком случае, тогда она была полуразрушена. Сейчас, возможно, ее восстановили. По некой загадочной причине я была убеждена: существует пояс экваториальных спокойных широт, а весной ветры над Атлантическим океаном дуют направо. Не исключено, что школьная география, влетая в одно ухо и вылетая в другое, по пути успела оставить в моей голове кое-какие следы.

Все эти проверенные сведения вовсе не помешали Алиции гневно обрушиться на меня по телефону.

– Идиотка, – изничтожала она меня. – Крючком ковырять! Ну и что с того, что известняк впитывает воду, дура ты этакая! Крючок, надо же до такого додуматься!

Вскоре она, однако, позвонила снова и взяла свои слова обратно: оказывается, в датской прессе появилась статья про какого-то типа, прорывшего ход из подземелья радиоантенной. А в Дании печатному слову верят.

– Твой крючок, – покаялась она, – все-таки попрочнее. Все упреки снимаю.

Крючок этот у меня цел и по сию пору. Пластиковый. Шарф из белого акрила я и в самом деле вязала для себя, а Иоанна-Анита в самом деле пыталась перевести на датский «Крокодила из страны Шарлотты». К этой основе добавилась куча всяких неурядиц. Боже мой, ну почему всегда все случается разом? Или ничего, или сразу полная галиматья!

Иоанна-Анита родила Яся. Генрих, ее муж, ошалел от счастья – он спал и видел дождаться потомка. Рожала она в фантастически комфортабельных условиях, каковые жертвам нашего тогдашнего строя представлялись просто нереальными. Все больничные услуги даром, у каждой постели кнопки и клавиши, из стены выдвигается столик для еды, играет приятная музыка, стаканчик с питьем сам прыгает в руки, сиделка всегда с улыбкой на устах Вот бы подобную роскошь нашей медицине!.. Вернулась домой – не медицина, конечно, а Иоанна-Анита – и сразу взялась за работу, об уходе за младенцами понятия не имея.

Из-за перевода я частенько наведывалась к ней.

– Слушай, он орет по ночам, – пожаловалась огорченная мать. – Сухой, накормленный, может, ты знаешь, чего ему надо?

Я посмотрела на ребенка – тоже не Бог весть какая опытная нянька, но, в конце концов, своих двоих вырастила.

– По-моему, он пить хочет.

– Как пить, ведь молоко...

– Молоко – это питание, – решительно прервала я. – У вас воздух сухой! Батареи вон как жарят! Ребенок должен получать питье. Лучше всего слабенький отвар ромашки и чуть-чуть сахарку.

Иоанна-Анита, сперва засомневавшись, потребовала поклясться, что мои оба пили ромашку, и побежала на кухню заваривать траву. Со стаканом вернулась наверх, но не успела она напоить Яся, как Генрих ударился в истерику. Продемонстрировав темперамент, чуждый скандинавам, особенно датчанам, он учинил скандал прямо-таки корсиканский. Мы намереваемся отравить ребенка, орал Генрих, только через его труп, он не допустит, немедленно вызвать врача!!! Дабы успокоить мужа, Иоанна-Анита сама выпила весь стакан ромашки, но не убедила. Вызвали врача.

На следующий день Генрих на всех доступных ему языках с покаянным видом просил у меня прощения: пришел врач и велел давать ребенку отвар ромашки. Потом из Польши приехала Стася, пестовавшая Иоанну-Аниту в детские годы, занялась Ясем, и все проблемы кончились.

Из перевода «Крокодила» ничего не вышло, датский язык оказался не столь податливым, как хотелось бы. А «Покойник», чтоб уж покончить с ним одним махом, имел весьма пикантное продолжение.

Года через два после выхода книги Люцина с огромным удовлетворением сообщила: из Бразилии приехал какой-то знакомый и примчался к ней в восхищении, смешанном с ужасом.

– Вот это да! – воскликнул он. – Ну и храбрая эта твоя племянница!

Люцина тут же заинтересовалась. Знакомый объяснил подробнее. Он был в тех краях и все видел.

Оказалось, я опять попала в яблочко. Этот субъект утверждал: коррупция там действительно процветает вовсю, а в изображенном мной ландшафте находится резиденция шефа, почти идентичная моему рассказу. Там все истоки нелегального бизнеса: наркотики, азартные игры, торговля живым товаром и черт знает что еще. Полиция и вообще любая власть у этих бандитов в кармане, а поскольку я обнародовала преступные тайны, мне того и гляди свернут башку.

Я особенно не расстраивалась, а башку, как видите, мне до сих пор не свернули. За перевод брался также и бразилец, у него тоже ничего не получилось. Какое-то время мы переписывались, из чего я уразумела: для бразильского читателя героиня стара, да и красотой не вышла. Я ответила: мне, мол, без разницы, пусть ей будет хоть шестнадцать лет, а красотой она затмит мисс Вселенную. Позже, однако, и польские реалии оказались не ко двору, а не освященная браком связь героев своей аморальностью вообще могла отпугнуть бразильских читателей. Я уступила, согласилась на брак. Но и это не помогло, и перевод пошел псу под хвост.



* * *

Теперь следует достать с книжной полки «Проклятое наследство». Правда, если придерживаться хронологии, я заканчивала «Леся», но разные жизненные происшествия отразились в «Проклятом наследстве» по следующей простой причине: сперва что-то происходило, только потом я об этом писала. Творчество и действительность слегка разминулись во времени.

Кстати, забегая вперед, скажу по секрету: «Проклятое наследство» отказались печатать. Забраковала его цензура опять же как аморальное произведение. Аморальность заключалась в том, что преступники – люди симпатичные и в конце романа их не покарали. Вот и пришлось мне их слегка перекроить и перевести в другой ранжир – с уступкой цензуре.

Рассказывая, как я впуталась в этот клубок событий, пожалуй, стоит начать с марок. В какой-то момент филателистической лихорадкой заболели мои дети: Ежи сильнее, Роберт в меньшей степени. Они заразили меня и моего отца. У детей увлечение прошло, а у отца и у меня осталось. Наша мания, впрочем, была вторична, можно сказать, рецидив: отец собирал марки в юности, а у меня был дедушка-коллекционер. На старые марки, ясное дело, денег ни у кого не было, а посему я бросилась на современность. Сперва на флору и фауну, а потом на охрану среды. Ежи ухватился за авиапочту и лошадей. Отец собирал все подряд.

И что я за растяпа: с горечью вспоминаю – даже марку украсть не сумела! Пепельницу на память из кафе в Лувре заполучила только потому, что украл ее Войтек. Не музейная – большая, красная, из пластика, с белой надписью «Carlsberg», но находилась-то она в Лувре, а это главное. Позднее я ее разбила, швырнув в голову собственного ребенка. А вот марки...

Мы оба с отцом предались страшной алчности и вели себя поистине скандально. Отец останавливал министров в коридорах своей организации, заигрывал с уборщицами, подмазывался к секретаршам. Я же изводила знакомых и чужих людей, редакторов издательств, вырывая у них из рук корреспонденцию.

Где случилось то, о чем я хочу рассказать, не помню – на радио, в телестудии, возможно, в архитектурно-проектной мастерской или в редакции какой-нибудь газеты. Во всяком случае, прилетела я туда к знакомой даме за марками. Знакомая отлучилась по каким-то делам и бродила по зданию, а я высмотрела в приоткрытом ящике письменного стола конверт с вожделенным богатством. Желание украсть расцвело во мне сей же момент, но из-за свойственного мне «таланта» к воровству, вместо того чтобы протянуть руку и схватить добычу, я помчалась искать знакомую. Нашла ее, получила разрешение присвоить сокровище, вернулась к приоткрытому ящику – ясное дело, конверта уже не оказалось, стащил кто-то более предприимчивый.

Моя мать и Люцина прочитали тысячи писем радиослушателей и тысячи ответов в конкурсах для детей исключительно ради того, чтобы получать марки с конвертов.

Не представляю, куда пристроить историю с филателистическим пинцетом. Пожалуй, расскажу здесь, потому как началась она в то время. А посему очередной скачок в будущее.

Не намереваюсь вдаваться в метафизику, спиритизм и загробную жизнь, но нечто подобное коснулось меня в связи с отцом. Когда началось увлечение марками, я купила два одинаковых пинцета: один отцу, второй себе, и мы постоянно ими пользовались. Отец свою коллекцию держал у меня. Приходил, приносил трофеи, я заводилась и тоже демонстрировала, какую серию мне удалось пополнить. Марки со штемпелем добывались хищной охотой, позором было бы их покупать. К примеру, болгарская серия овощей и фруктов стоимостью, по прейскуранту, в четыре злотых пятьдесят грошей, снятая с конвертов, доставляла нам ни с чем не сравнимое удовлетворение.

Как-то, зайдя ко мне, отец случайно прихватил мой пинцет. Попользовался им, машинально положил в карман и ушел. Я разнервничалась – без пинцета как без рук, помчалась на Аллею Независимости, забрала свое сокровище, но решила на всякий случай купить запасной. Отправилась в магазин, где выяснилось – таких, как у нас, пинцетов больше не производят. Есть другие, чуть похуже. Наши старые сделаны из какой-то необыкновенно упругой стали, да и формы очень удобной – вобщем идеальные. Эти тоже неплохие, но все-таки не идеал. Пришлось купить похуже. Путешествуя по всему миру, я из любопытства при случае интересовалась пинцетами, и таких идеальных, как наши первые, не нашлось нигде – ни в Вене, ни в Копенгагене, ни в Париже, ни в Берлине. Лет через пятнадцать отец перенес инсульт – умолчу о том, как докторша из поликлиники поставила диагноз «ангина». Позже пришел настоящий врач, поставил правильный диагноз и дал направление в больницу. Отца подлечили, он вернулся домой, но бурных увлечений уже не переживал. Марками почти не занимался и пинцетом не пользовался, я поменяла его накупленный запасной – отцу было безразлично. Таким образом у меня дома оказалось два одинаковых пинцета.

Однажды пришли ко мне гости, в сущности чужие люди, посидели, напились кофе и ушли. После их ухода один пинцет пропал. Вот черт, неужели украли?! Несомненно, люди они честные, но ведь могло получиться, как с отцом: повертели в руках и машинально сунули в карман. Я расстроилась, обыскала весь дом, особенно там, где хранились марки, сантиметр за сантиметром. Бриллианта так не искала бы, ибо уже знала, что купить такое чудо не удастся. Снимала подушки с дивана и ощупывала все складки, ничего не поделаешь, священный предмет исчез.

Через два года отец умер. Накануне похорон я сидела в кресле за низеньким столиком, напротив меня, на диване – трое взрослых, совершеннолетних, трезвых людей. Сидели мы именно в той части квартиры, которую я так старательно перерыла, обсуждали разные семейно-организационные проблемы, и вдруг подо мной на полу что-то звякнуло. Я наклонилась, смотрю – пинцет. Подняла его, положила на стол и онемела. На столе лежали два пинцета.

Решительно заверяю: мой отец, человек золотого сердца, столь безгранично жаждавший, чтобы в семье царили мир и согласие, с того света переправил мне пропавший пинцет. Остальным вольно думать на эту тему, что им заблагорассудится.

А теперь, возвращаясь к хронологии, я вижу, что все происходило одновременно. Я собирала марки. Собирала сухие цветы и травы. Искала нечто «маленькое и с дном». Систематически наведывалась на служевецкий ипподром. Играла в бридж и покер. Писала книгу. И ко всему прочему начала собирать янтарь на морском берегу.

Когда я затянула стекло выходной двери и двери в ванную вышивкой крестиком, вообще не помню. При этом черт утащил у меня иголку с ниткой.

Объясняю. Когда что-то потеряют, говорят: черт хвостом накрыл. Так вот, ничего подобного, вовсе не в хвосте дело, черт крадет, как самый обыкновенный воришка. Все мы слышали про сговор с нечистой силой. Что это значит? А вот что: с чертом заключается договор, поскольку от него что-то хотят получить, и черт вынь да положь должен сдержать обещание. А откуда ему взять? Ведь в магазине не купишь. Он попросту крадет в одном месте, чтобы отнести в другое.

Вышивку крестиком я уже начала. Сидела за пишущей машинкой, какой-то замысел не давался, требовалось подумать. При обдумывании я люблю, чтобы руки были заняты, а поэтому пересела на диван, где лежало начатое рукоделие, и вдела в иглу длинную оранжевую нитку. Зазвонил телефон. Отложив рукоделие в сторону, я поговорила по телефону. Потом мне захотелось чаю. Я отправилась на кухню, налила холодного чаю, вернулась в комнату, поставила стакан на стол и снова взялась за вышивку.

Пер Петтерсон

Иглы с ниткой не было.



Я встала, встряхнула материю, осмотрела диван, себя сзади – иголка могла прицепиться. Я была в голубом халате, оранжевая нитка контрастно выделялась бы на нем. Ничего контрастного я не увидела, иглы с ниткой по-прежнему нет как нет. Я стала вспоминать, куда выходила и что делала. Так: телефон... Подошла к телефону, внимательно осмотрела аппарат и все вокруг. Чай...

В Сибирь!

В кухне я поняла – не иначе как черт. «Ну, погоди же, мерзавец, – мстительно подумала я. – Этот номер у тебя не пройдет: я прекрасно помню, чем занималась. Придется отдать иголку, интересно только, как ты это сделаешь...»

Глава I

Вернувшись в комнату, я остановилась в дверях. Иголка с длинной оранжевой ниткой валялась на полу посреди комнаты.

Никто меня не убедит, что я могла ее не заметить, – выходя в кухню, я еще раз посмотрела в сторону окна – на полу ничего не лежало. Кто, спрашивается, может откалывать такие штучки, как не черт?..

1

Что касается бриджа и покера, в этом развлечении участвовало беговое общество, собираясь то у меня, то у Баськи. Баська с Павлом были стабильной парой участников. Само собой, Павел вовсе не Зосин, а совсем другой. Павел, сын Зоси, фигурирует в двух книгах: «Все красное» и «Тайна». В «Проклятое наследство» я его не вводила.

Когда я была маленькой, лет семи, не больше, я пугалась всякий раз, как мы проезжали львов. Я видела, что Люцифер тоже боится и в этом месте вдруг припускает галопом; но только много позже поняла, что на отлогом спуске мимо въезда в усадьбу со львами коня нещадно нахлестывал дед, потому что он был нетерпелив. Это знали все.

Без «Проклятого наследства», пожалуй, здесь не обойтись. В покер мы играли по маленькой, в десять грошей, используя заменители мелочи – ни у кого ее не было в нужных количествах. Ставили малюсенькие батарейки к слуховым аппаратам, которые кто-то где-то раздобыл, спасая их от мусорного контейнера. Пригодились они великолепно.

Львы были желтого цвета; я сидела на телеге спиной к деду, одна или вместе с братом Еспером, болтала ногами и следила за тем, как зверюги на взгорке становятся все меньше и меньше. Они поворачивали в мою сторону головы и молча пожирали меня желтющими глазами. Хотя львы были такие же каменные, как и тумбы под ними, но пронзительными взглядами они умудрялись изрешетить меня в секунду. А не глядеть на львов я не могла. Потому что стоило мне посмотреть на камешки на дороге, меня сразу укачивало, и я падала.

Суммы свыше двухсот злотых мы взаимно возвращали друг другу в виде долговой расписки, и к концу этого разгульного периода у меня в письменном столе хранилось расписок на восемь с половиной миллионов. А наличными я проиграла, наверно, злотых триста.

— Они нас догоняют! Ой, сейчас догонят! — кричал брат, который знал про меня и львов, я поднимала голову: львы уже настигали нас. Сорвавшись с каменной привязи, они росли и росли; я скатывалась с телеги на всем ходу, сбивая в кровь коленки, и убегала в поле. Они — дикие звери и не выйдут из лесу, надеялась я.

Мой старший сын время от времени участвовал в азартной игре, а младший ругался, аж эхо разносилось по всей округе. Ему вменили в обязанность поить нас чаем. Форму гостеприимства я значительно упростила по сравнению с таковой у Иоанны-Аниты, и единственным угощением был чай, для желающих даже с сахаром. А смекалистая Баська последовала моему примеру. К домашнему хозяйству мы обе относились с одинаковым благоговением.

— Оставь эту дуру в покое! — орал дед. Я замирала на месте, по колено в липкой мокрой траве, ощущая босыми ногами каждую ость, каждый камешек и комок земли. Дед натягивал вожжи, рявкал на коня, тот вставал; тогда старик поворачивал к Есперу свое заросшее бородой лицо и осыпал его жуткой бранью. Мой дед был сама злость, и под конец я всегда принималась защищать брата, потому что жить без него не могла.

Пользуясь случаем, уведомляю, что Баська эпизодически появляется в «Тайне». Там я интуитивно нащупала правду – несколько позже она и в самом деле разошлась с Павлом и сошлась с Анджеем, занимавшимся производством миниатюрных моделей огнестрельного оружия, исторического и современного; одно время с ним охотно сотрудничал Роберт. Анджей в «Тайне» лишь бегло упоминается, так что даю справку для дотошного читателя, который может удивиться неожиданному разнобою имен.

Я возвращалась на дорогу, садилась на облучок и улыбалась Есперу. Дед ударял кнутом, Люцифер трогал, и брат отвечал мне улыбкой.

Как раз в то время на ипподром в Служевец за мной однажды заехал Донат. По-видимому, мой возвращенный «горбунок» тогда находился в авторемонтной мастерской. Он угодил в сети азарта (Донат, а не «горбунок») впервые в жизни. Баськи почему-то не было, Павел играл в одиночестве. Оба мы проигрывали основательно. Я подсунула Донату программу и показала на предпоследний заезд

Той же дорогой я иду с отцом. Рождество. Мне девять лет. День необычайно холодный, голые тополя и земля вдоль дороги стянуты инеем. Вдоль серой опушки крадутся серые тени, стройные лапы ступают бесшумно, при каждом вздохе теплое облако окутывает округлые пасти — с дороги мне все видно ясно. Воздух плотный, как стекло, и все предметы кажутся ближе. На мне шапка и шарф, а руки я спрятала глубоко в карманы. В одном из них дырка, и можно гладить мех изнутри. Иногда я оглядываюсь на отца. Спина у него сверху скособочена. Он заработал горб в поле, но больше ноги его там не будет, он сам так сказал. Отец столярничает в городе. Он получил от деда мастерскую, когда съехал с хутора.

– Смотри и говори, на кого ставить! – велела я. – Ты тут впервые.

Донат не отличал кличек лошадей от имен жокеев.

Отец стискивает зубы. Голова у него не покрыта, он глядит покрасневшими глазами прямо перед собой, а я смотрю на его уши: белые-белые. Точно фарфоровые. Отец отводит локоть, чтобы вытащить руку из кармана, но передумывает и заталкивает ее обратно. Пройдя половину пути, я сама протягиваю ему теплую руку; он не глядя начинает тихонько разминать мне пальцы, хотя я просто думала погреть его, потому что он замерз.

– Мне нравится Орск, – подумав, заявил он. – И Салагай!

Проходя мимо львов, мы не глядим в их сторону: отец смотрит только перед собой, а мне не хочется их видеть. Мы идем на хутор. Мать уже там, и дядья, и Еспер; отец шагает одеревенело и небыстро. До города три километра, на календаре 24 декабря — но я все же оглядываюсь. Скованные дымчатой скорлупой, львы лежат на своих тумбах. Вчера лил дождь, потом ударил мороз, и теперь они обездвижены и хрупки, как отцовы уши, — пара фарфоровых львов, охраняющих въезд на главную аллею усадьбы Бангсбу, где, когда его путешествия заходили так далеко на север родной страны, останавливался Ганс Христиан Андерсен и скреб низкие потолки своим неизменным котелком — чудной человек-жердь, вынужденный кланяться каждой притолоке.

Орск – кличка лошади, а Салагаем звали жокея. На Орске один-единственный раз в жизни скакал какой-то Кострупец, то ли ученик, то ли любитель. Кто был под Салагаем я уж не помню. Я помчалась к Павлу.

– Донат тут впервые, сам понимаешь. Он назвал Орска с Салагаем, один – три...

Я норовлю прибавить шаг, я боюсь за отцовы уши, я слышала, что они могут совсем отвалиться, но отец не торопится. Я пробую потянуть его за руку, он свирепеет.

Павел вынул из кармана десять злотых.

– Ставим, и на этом точка!

— Да отстань, наконец! — говорит он грубо и резко дергает меня назад; это его первые слова с тех самых пор, как мы вышли из дома на Асилгате. Мой отец любит Еспера. А я люблю отца. Меня любит Еспер, но еще он обожает дразнить меня, пугать в темноте покойниками и утягивать летом под воду. Я терплю все это, чтобы быть с ним. Скоро Рождество, я одна, иду с отцом, а уши его выморозились в фарфор. Я боюсь, как бы они не отвалились, но он не дотрагивается до них все пять километров пути.

Последние двадцать злотых мы поставили в складчину, и один – три, естественно, пришли первыми. Фукс был мощный, кому бы стукнуло в голову ставить на Кострупца?!. Выплатили нам пятьсот семьдесят злотых, мы враз обогатились, а Донат получил пятьдесят семь злотых – десять процентов за подсказку.

– Слушайте, какое выгодное дельце! – удивился он. – Ничего не вкладывал, а денежки получил.

Врангбэк состоит из четырех дворов, каждый из которых тоже зовется Врангбэк — это настоящая маленькая деревня. Здесь живут несколько детей, они учатся в школе в Унерстед. Я тоже могла бы здесь жить, но не живу, с чем меня нельзя не поздравить, всегда повторяет Еспер. На повороте, где дорога прямо через поле уходит в Герум, а направо поднимается к Нёрре Врангбэк, мы сворачиваем налево. Первый амбар из кирпичей и камня мы проходим, отец едва переставляет ноги и все укорачивает шаг; он крепко держит меня за руку. Дорога с трудом пробирается мимо отвесного склона, низ которого выложен камнями и похож на ограду, но это сделано для того, чтобы в дождь потоки грязи не заливали дорогу, перекрывая движение. Нам нужно в самый последний из домов, которые впритирку жмутся друг к дружке и к дороге, так что остается только идти прямо через двор, широкий, мощенный камнем, с навозной кучей посередке. Все, как блестящей глазурью, покрыто изморозью. Идти по таким булыжникам до двери страшно скользко.

Из этих пятидесяти семи злотых он поставил в последнем заезде двадцать и, конечно, проиграл. Тридцать семь злотых у него осталось: Донат похваливал тотализатор, но в дальнейшем предпочел держаться от него подальше.

Первым я вижу Еспера: он углядел нас в окно и ждет в дверях. За ним в гостиной просматривается елка и окно на противоположной стене, до середины в розах из инея. Красиво. Что-то напевает мать. Она набожная, и голос у нее смиренный. Одной ногой мать с нами на земле, а другой — уже на небе. Еспер улыбается мне, как сообщнику. Видно, у нас с ним есть тайна, не помню какая. Отец как вошел — сразу к печке. Она раскалена: я чувствую это по слоистому воздуху и по тому, как стянуло лицо с холода, а отец встает к ней вплотную, того гляди, ткнется в изразцы лбом. Пока я стаскиваю пальто, он как кукла поднимает руки и закрывает уши ладонями. В гостиной мать поет рождественские псалмы; Еспер переводит взгляд с меня на человека у печки. Я стою в обнимку с пальто и смотрю на сгорбленную отцову спину, желваки на скулах и что-то белое между пальцев.

А покер был однажды оживлен весьма оригинальным визитом. Играли мы себе тихо-мирно, как вдруг позвонили в дверь; я открыла и увидела милиционера. Молодой, симпатичный, спросил старшего сына. Я пригласила его в комнату. Сперва милиционер попытался напустить туману, но окинув взглядом квартиру, компанию, сногсшибательный напиток в стаканах, пульку на столе из десятигрошовых монет и множества батареек для слуховых аппаратов, смягчился и выдал секрет.

В милицию поступил анонимный донос: якобы мой сын продавал доллары у сберкассы. Я рассердилась ужасно.

Чердак выстужен и обычно едва освещен единственной керосиновой лампой, которую я должна была гасить, как только поднимусь наверх. Маленькое окошко смотрело на восток, под ним стояла кровать. Устроившись на ней на коленях, я летними вечерами могла разговаривать с Еспером, а зимой глядеть на звезды, на стриженые елочки ограды, за ними — китайский садик, а дальше до самого моря бугрятся поля. Несколько раз, когда я просыпалась ночью под тяжелым, вонючим одеялом, мне казалось, что море затопило комнату; я распахивала глаза — а кругом тот же мрак. Темнота облепляла лицо, и я думала: какая разница, вижу я или нет? А разница была; иногда мне становилось страшно, потому что темнота была большая, весомая, полная звуков, и я понимала, что, если сразу же не зажмуриться, она задушит меня. Но когда страха не было, меня поднимало ввысь, и я парила по комнате, и ветер обдувал грудь.

– Слушай, ребенок, выходит, ты торгуешь зелененькими и ничего с этого не имеешь?! Ты что, со всем дурень? Коли уж нарушаешь закон, хоть бы капитал какой-никакой нажил!

Я лежу в постели и смотрю в темноту: там черно, а потом все сереет, это вышла луна. Моря я не слышу. Оно замерзло и стихло, как и все вокруг. Мне кажется, я уже не сплю.

– Мамуня, а может, у меня таланта нету? – огорчился Ежи.

Стучат. Вот что меня разбудило, понимаю я. Лежу и жду, стучат снова; тогда я вылезаю из-под одеяла, которое наконец — то согрелось, и иду в рубашке по холодному полу туда, где дверь. Снова стучат. Не в дверь, а в окно. Я поворачиваюсь и вижу за окном на фоне луны фигуру. Это Еспер. Я знаю, что это Еспер.

– Ну так возьмись за что-нибудь другое, – посоветовала Баська. – Как, к примеру, насчет разбоя? Нападение на темной улице?

Милиционер больше не задавал служебных вопросов. Напился чаю, в покер на батарейки играть отказался, поболтал с нами насчет всяких развлечений, и мы расстались друзьями. Автор доноса нас не интересовал, про него мы и не спросили.

— Открой! — громко шепчет он, вытапливая круг на стекле. Я бегу к кровати, запрыгиваю на нее коленками и распахиваю окно. В него вклинивается холод, грудь и живот коченеют, зато голова варит быстрее. Я все вспоминаю: фарфоровых львов и фарфоровые уши; бабушку, словно аршин проглотившую; деда; благостный голос матери — он обволакивает комнату, как пелена, но все давно приспособились смотреть сквозь нее. Еспер держится одной рукой за крышу и одной ногой стоит на подоконнике. На шее у него болтаются мои башмаки, связанные шнурками.

Да, кстати!.. Вспомнила про один мой давний педагогический прием, примененный, наверное, через год после развода. Как-то, возвращаясь домой, я встретила на лестнице нашего участкового и пригласила его к себе. Мы дружески побеседовали.

— Одевайся и пошли, — говорит он.

– Ваши сыновья пока что ни в чем дурном не замечены, – между прочим обронил он. – Только хочу вам посоветовать... Заберите их из этой школы.

— Хорошо, — отвечаю я.

Роберт в ту пору был первоклассником, оба парня ходили в школу на Гроттгера. Нижний Мокотов тогда населяло тертое жулье, поэтому совет я восприняла серьезно.

У меня своя голова на плечах, я, конечно же, живу своим умом, но пойти с Еспером мне хочется. Он всегда что-то выдумывает, мне это нравится, и все равно я уже проснулась. Он залезает внутрь, сидит, ждет на кровати, пока я оденусь, и все время улыбается. Я тороплюсь. Но одежда лежала на стуле и выморозилась. В открытое окно светит луна, она кладет серебряные круги на прутья кровати, кувшин, ходики с навечно замершими стрелками.

– Забрать-то их я заберу. Переведу на Викторскую. А к вам у меня просьба. Если кто из ваших кол лег застанет моих мальчишек за чем-нибудь неподобающим, очень прошу огреть их дубинкой, да как следует, побольнее.

— Который час? — спрашиваю я.

– Первый раз в жизни такое слышу, – удивился участковый.

— Бог его знает, — улыбается он в ответ, а зубы блестят в полумраке. Я начинаю хохотать, но он прикладывает палец к губам. Я киваю, тоже прикладываю палец, потом, наконец, нахожу и натягиваю на себя шерстяное белье, а сверху тяжелую юбку и тесный свитер. Пальто ночевало в моей комнате, на спинке стула. Еспер протягивает мне сапоги; я одета, и мы выбираемся наружу.

– Чего тут удивляться... мальчишки. Черт знает, что им придет в голову. Вот и пускай с самого начала познакомятся с блеском и нищетой хулиганской жизни.

— Ничего не бойся и делай, как я, — напутствует меня брат.

Много лет спустя я узнала – менты просьбу исполнили. Оба моих сына по разу схлопотали дубинкой. Ни тому, ни другому это не понравилось и хулиганами они не сделались, хотя вокруг блистательных примеров хватало.

Я и не боюсь, я просто повторяю каждое его движение, и так — легко и слаженно, точно исполняя только нам известный танец — мы добираемся до того края крыши, где растет береза, и спускаемся вниз. Первым Еспер, за ним я.

Еще раз вернусь к бегам. Я совершила тогда одну из величайших своих глупостей. Шел премиальный заезд арабских скакунов – лошадей десять-одиннадцать, то есть четыре конюшни.

Мы не идем по дороге, мимо взрослых спален, а в свете луны пересекаем китайский садик, чтобы выбраться в поле. В саду узенькие дорожки и замерзшие красивые кусты, жухлые цветы и искусственный пруд странной формы, через него перекинуто несколько деревянных мостков. Летом в пруду плавают карпы, они и сейчас наверно в нем, подо льдом. Когда мы идем по мосткам, они скрипят так, что в доме не могут не проснуться. Потом луна заходит за тучу, и я останавливаюсь перевести дух.

Что такое конюшня, я объяснила уже в двух книгах – в «Бегах» и во «Флоренции, дочери Дьявола», но могу объяснить еще раз. Речь идет вовсе не о сарае для содержания лошадей. Конюшня в организационном значении – определенное количество лошадей, принадлежащих одному тренеру. Чаще всего тренер пускает в заезд одну из своих лошадей. Иногда случается, в один заезд записывает двух лошадей, и тогда говорится просто: идет конюшня. В этом арабском заезде четыре тренера записали по две или больше лошадей, поэтому шли четыре конюшни.

— Еспер, подожди меня, — кричу я, но он идет как шел и оборачивается, только выйдя в поле. Тут появляется луна, и я припускаю вдогонку.

Как правило, в серьезных состязаниях одна из лошадей конюшни идет за лидера для второй. Ведет, мучается, выдыхается и отстает. Как правило, лидер бывает послабее, и никто на него не ставит. Но случается и так: прекрасная форма дает лошади возможность дотянуть до финиша. Тогда побеждает конюшня и, как правило, выигрыш бывает очень большой.

Поле поднимается в дюны, мы переваливаем взгорок и шагаем вниз, пока глаза не нащупывают море; за нами идут наши тени. Так я еще никогда не гуляла: никогда ночью не отбрасывала тень. Мое пальто спереди светлое, зато спина Еспера темная — претемная. Мы стоим и смотрим на лед: у самого берега он белый, дальше серебристый, а потом становится водой.

Подробнее объяснять нет смысла. Баська принципиально ставила на конюшни. Я – тоже, но с несколько меньшим упорством. Она в тот раз поставила на четыре конюшни, а я поставила одну четвертую на ее порядки. То есть по пять злотых. Вручив ей две десятки, я задумалась – не сыграть ли посерьезнее?

Еспер достает что-то из кармана, сует в рот и зажигает спичку. Потом выпускает дым. Пахнет сигарой. А Еспер заявляет:

Из всех номеров у меня упорно выходили два: двойка и девятка. Я решилась было на них поставить, как вдруг вспомнила – это конюшня, а конюшню я уже играю с Баськой по пять злотых. Значит, надо что-то другое к этой двойке...

— Я скоро стану, как Эрнст Бремер. Куплю самую быструю лодку, махну в Швецию и пригоню сюда столько спирта, что хватит упиться в дым всем желающим. Я заделаюсь миллионщиком и буду курить сигары. А пить только по субботам. И только два стакана.

Выбирала я неуверенно. Пожалуй, стоит разыграть девятку, два – девять! Нет, опять конюшня... Начала подбирать к девятке – получалась двойка, снова то же самое: конюшня, а я ведь играю ее с Баськой... Чистое умопомрачение!

Есперу двенадцать лет, а Эрнст Бремер — контрабандист. Самый ловкий из всех и самый прославленный. Коротышка из Гётеборга, хозяин дома на соседней с нами улице, он живет там, когда не в бегах. Я видела его своими глазами: он прошел мимо в сером пальто и берете. О нем часто пишут в газете; однажды там был рисунок какого-то П. Сторма: Бремер показывает нос таможенникам. Когда мальчишки по вечерам носятся по улице, то играют не в войну, а в Эрнста Бремера и таможню. Он — настоящий герой, похлеще Робин Гуда. Отец летом купил у него бутылку, но, когда мать поняла, где он ее взял, пришлось вылить все в цветник. И ни один цветок не погиб, хотя она кричала, что это яд.

В результате, старательно отмахиваясь от порядка два – девять, который упорно мне набивался, я здорово прошляпила. Пришли, конечно же, два – девять, и за двадцать злотых выплатили тысячу семьсот двадцать. И на кой черт мне надо было помнить, что конюшню я играю с Баськой? Хоть бы склероз меня тогда долбанул!..

Насчет флага. Напоминаю, «Проклятое наследство» следует держать под рукой открытым на соответствующей странице. Значит, Тереса и Тадеуш прислали мне заказ из Канады. Нарисовать флаг я нарисовала, и он у них был-таки вышит, получилось, говорят, очень хорошо. Перипетии с флагом описала я честно и добросовестно, хотя и понимаю, что поверить этому очень трудно. И туалетную бумагу я тогда отыскала в каком-то магазине – розовую и по фактуре весьма отличающуюся от наждачной. Сама до такой роскоши не додумалась бы, даже моей фантазии не хватило бы. Сдается, то были времена Гомулки.

Еспер выдувает в сторону моря серое облачко, заходится в кашле и сплевывает.

* * *

— Чёрт! — ругается он. — Придется еще потренироваться.

Нечто «маленькое с дном» было мне необходимо для написания романа. Могу рассказать, хотя вся история плохо свидетельствует о моих провидческих способностях.

Моя елейная мать — кремень. Часто бывает, что отец дома молчит и не разговаривает, а иногда за обедом схватит кипящий казан голыми руками и держит, пока я накладываю себе еду, а потом у него на ладонях остаются красные волдыри.

Так вот: пришла я к выводу, что в научно-фантастической литературе существует лакуна. Все описывают другой мир, непохожий на современный, то прекрасный, то ужасный, но всегда уже стабильный, и никто не занимается переломным моментом. Никто не пишет, как изменялся мир, разве что намекнут, опуская детали. Я решила такое упущение восполнить.

— Андерсен, Ганс Христиан, останавливался в Бангсбу, — говорю я, хотя знаю, что Есперу это известно.

Всемирный конфликт обостряется, третья мировая война вот-вот разразится. Обе стороны уже тянутся к красной кнопке, население земного шара перемещается из края в край согласно своим убеждениям. Многие бегут от нас, но многие приезжают к нам и остаются жить. Наступает полное смешение народностей, а идеологическая граница, черт знает почему, проходит по польским Западным землям. За границей безумствует капитализм, здесь социализм расцветает розовым цветом, а конфликт нарастает. Всем ясно: дойдет до войны, не выживет никто, даже тараканы и те передохнут.

— Слыхал, — отзывается он, и мы некоторое время идем вдоль моря, потом карабкаемся на скользкую дюну и возвращаемся на поле. Луна теперь светит в спину, и тени скользят перед нами. Это гораздо хуже, мне делается не по себе. Хотя с гребня хорошо видно дома, склон совершенно темный до самого низа. Налетает ветер, я тру рукой щеку, потому что она мерзнет, и тут все застилают облака и больше не видно ни зги. На этот раз мы идем не через сад, а кругом, поэтому выходим к дому со стороны хлева, и Еспер прямиком вдоль елочной ограды направляется к нему и прижимается глазом к крайнему окошку. Беленые стены кажутся матовыми, как в тумане; вокруг темень, и неясно, что там вообще можно увидеть, но Еспер приставляет ладонь ко лбу, будто его слепит солнце, и вдруг вскрикивает:

У нас работает группа ученых. Молодых, полных энтузиазма. Они как раз открыли неизвестный вид космического излучения, который способен изменить строение атома. Благодаря этому твердые и жидкие неорганические тела можно произвольно превратить в совершенно иные, естественно, тоже неорганические. В проблемы живого белка я углубляться не собиралась.

— Господи Иисусе! Дедушка повесился!

Группа молодых ученых, ориентируясь в общемировой ситуации и руководствуясь благородной идеей, работает в безумной спешке. А для уловления и направления космических лучей в любую сторону как раз и требуется это нечто «маленькое с дном». Маленькое – чтобы легко перевозить с места на место, а дно необходимо для отражения. Ученые не спят, не едят, конфликт вот-вот вспыхнет, на кнопках уже вздрагивают пальцы. В большой тайне ведутся многочисленные опыты, не всегда удачные: то чьи-то трусы высыпаются из брючин, превратившись в песок, то унитазы, завезенные в магазин, оказываются хрустальными, то тарелки в забегаловке становятся резиновыми, и так далее. Наступает, наконец, страшная минута, кнопки нажаты, конфликт вырывается из-под контроля. Третья мировая началась.

— Нет! — ору я, не в силах понять, почему он решил сказать именно это? Я по сей день извожу себя таким вопросом.

Не напрасно, однако, молодые ученые отказались от сна и еды. Самолет с атомной бомбой летит к цели; возможно, надо бы послать ракету, но в то время, когда я обдумывала книгу, лететь должен был самолет. Вернее, несколько самолетов во встречных направлениях. Сбрасывают они эти чертовы бомбы, может, даже водородные, мне без разницы, бомбы падают на землю... И ничего не происходит. Лежат себе и не взрываются.

— Да! Иди — сама увидишь.

Я не желаю ничего видеть; меня мутит, я знаю, что Еспер врет, но все-таки бегу к хлеву и припадаю лицом к окну. Пустая чернота.

Зато взрывается тотальное недоумение. Соответствующие службы с безумными глазами мчатся к этим бомбам, исследуют, почему не сработали. Оказывается, вместо урана они начинены рафинированным сахарным песком, а тяжелую воду заменяет уксус. Co всеми следующими бомбами происходит то же самое. Нервничающие властители приводят в действие оружие не столь радикальное: разные ракеты типа «земля – вода – воздух» и тому подобные средства уничтожения. Ракеты летят, падают – и опять ничегошеньки. Вместо взрывчатых веществ специальные службы находят поваренную соль. Учитывая снабжение продуктами во времена цветущего социализма, сельское народонаселение, да и городское тоже, с нетерпением ожидает очередных бомб, начиненных сахаром и солью, с надеждой высматривая вражеские самолеты. А самолеты перестают летать, поезда не идут – топливо превращается в рапсовое масло. Вся связь летит к черту, война на расстоянии становится невозможной, враждебные армии волей-неволей сближаются для решительной битвы. Место битвы я тоже придумала – пинские болота, и тоже не представляю, почему именно пинские.

— Я ничего не вижу. И ты ничего не видел, тут совершенно темно. — Я прилипаю к стеклу, изнутри разит хлевом, мороз, а Еспер давится смехом. Я вдруг чувствую, как закоченела.

Всякое огнестрельное оружие перестает действовать, ибо порох, изобретенный весьма давно, превращается в мелко молотый перец или в кофе. Продуктами питания я оперировала по той простой причине, что твердо была уверена – уж они-то не взорвутся. Начинается война ручным оружием, солдаты срывают сабли и алебарды в музеях, отбирают у мальчишек рогатки; резинки для трусов достать невозможно, ни у кого не осталось подтяжек – все пошло на вооружение. Короче, вселенский вопль и скрежет зубовный. Связные добираются до места исключительно на лошадях, на велосипедах и на роликах, то и дело увязая в болотах и топях.

— Мне холодно.

Все это в конце концов становится совершенно невыносимым, и власти двух противоборствующих сторон начинают думать. Исход поединка следует решить самым простым и доступным способом, без помощи техники, а посему с каждой стороны выделяют по три человека: один – главнокомандующий армией, второй – действующий президент или партийный секретарь, а третий – простой человек с улицы. Встретятся они накоротке и устроят мордобой. Какая сторона победит, та и будет править миром. Выигрываем, естественно, мы. Два – один в нашу пользу.

— Тогда пойдем в дом, — отвечает он уже без всякого смеха.

Как видно из рассказанного, я не угадала. Не пришло мне в голову, что переломным моментом окажется берлинская стена...

— В дом я не хочу. Там еще холоднее, я не засну.

Мой прелестный роман так и не был написан из-за отсутствия этого «маленького с дном», но я долго не теряла надежды, и мне удалось заразить идеей «маленького с дном» порядочное число людей. В том числе и себя.

— Не в дом, а в хлев. Здесь тепло.

В покер, а чаще все-таки в бридж, я играла в клубе пожарной охраны на Хлодной. Заведовал клубом приятель Павла, тоже заядлый любитель лошадей, некто Весек. По профессии он был культпросветработником, и, честно говоря, весьма сомневаюсь, видела ли я когда-нибудь в клубе хоть одного пожарного. Зато там стоял рояль. Приступы печени у меня тогда еще продолжались, а помогало от них лежание на животе – единственная поза, в какой удавалось это паскудство перетерпеть. Иногда приступ начинался за игрой, прерывать бридж в высшей мере бестактно, и я продолжала игру, растянувшись на рояле, партнеры лишь подвигали поближе к инструменту столик. Как только боль отпускала, я возвращалась в нормальную позицию.

По булыжной дорожке мы огибаем сарай и заходим в хлев. Дверь скрипит, и я понимаю, что все-таки увижу деда и, конечно же, ткнусь головой в его ноги, а они начнут раскачиваться. Но деда нет взаправду, зато тут тепло и пахнет знакомо. Еспер петляет между стойлами. Их много, ведь коров двадцать пять; это крепкое хозяйство, здесь держат работников. Бабушка сама служила тут на кухне, пока не обвенчалась с дедом. Тогда она ходила в белом переднике, который больше никогда не надевает. Она мать отца, но не его братьев; свадьбу спроворили, не успев закопать Хедвиг, говорит моя мать. Бабушка и дед почти никогда не оказываются в одной комнате, но если такое вдруг случается, бабушка надменно вскидывает голову и каменеет спиной. Это все видят.

Весек был гениальным сопровождающим. Нам случалось ездить в незнакомые места – преимущественно по Баськиным делам, Весек указывал, куда ехать, и делал это абсолютно безошибочно. Кроме того, он инспирировал успех моего сына на бегах.

Я стою и осваиваюсь в тяжелой темноте. Я слышу шаги Еспера и как ворочаются коровы в стойлах; я знаю, хоть и не вижу, что все почти коровы лежат, они спят, жуют, тыкаются рогами в низкие переборки и наполняют хлев утробными звуками.

Культурно-просветительную работу Весек вел и с младшим персоналом ипподрома. От него зависели развлечения и отдых учеников, практикантов и конюшенного персонала в целом. Все подслуживались к нему, снабжая закулисной информацией, как правило, правдивой. Чего стоит такая закулисная информация, я подробно расписала в обеих «лошадиных» книгах, и здесь нет смысла повторяться. Но однажды случай выдался презабавный.

— Иди сюда, — зовет Еспер, и тогда я различаю его в глубине и медленно иду к нему между стойлами, осторожно лавируя, чтобы не вляпаться в лепехи, вымостившие проход. Еспер тихо похохатывает, а потом начинает петь о тех, кто выбирает не широкий, а узкий путь и входит в жизнь тесными вратами; он настолько похоже подражает голосу матери, что меня разбирает смех, а я боюсь смеяться среди такого скопища животных.

В заезде шло девять лошадей. Весек, Павел и мой сын стояли рядом. Весек мрачно изучил программу и неожиданно сообщил:

— Ну, сестренка, — говорит Еспер, когда я делаю последний шаг к нему навстречу, и он берется за мое пальто. — Все мерзнешь?

– Должны прийти четыре – шесть – восемь...

— Немножко.

В этот момент раздался звонок – окончание ставок. Ежи бросился к единственной кассе, где не стояла очередь. Касса оказалась двухсотзлотовая. Сын успел прокричать последние Весековы слова:

— Тогда сделай так, — велит он, протискиваясь между стеной стойла и спящей в нем коровой. Он ласкает ее, оглаживает спину и нашептывает что-то низким грудным голосом, которого я почти никогда у него не слышала. Корова сначала пугается и отшатывается к противоположной стене, но потом затихает. Он все гладит ее, гладит и осторожно взбирается ей на спину, но, поняв, что корова спокойна, успокаивается сам и вольготно распластывается на ней, как огромное пятно на пегой шкуре.

– Шесть – восемь!

— Большие животные пышут теплом, как печка. Попробуй, — говорит он. Голос у него сонный, а я не уверена, что справлюсь одна; но я тоже хочу спать, так хочу, что если немедленно не лягу, то просто упаду.

Пришли шесть – восемь, и мой ребенок выиграл одиннадцать тысяч двести злотых – бешеные деньги, поскольку ставка оказалась десятикратной. Мамуне он отвалил две тысячи в подарок, а себя обеспечил на весь сезон. Ни Весек, ни Павел ставок в том забеге не делали, вот и остались с носом.

— Попробуй в соседнем стойле, — советует Еспер. — Там Дорит, она смирная.

Что касается янтаря, то именно тогда на благодатную почву моего восхитительного характера пали первые зерна безумия.

Я стою в проходе, слушаю ровное дыхание Еспера и всматриваюсь в стойло Дорит до тех пор, пока большая спина не очерчивается ясно; тогда я перешагиваю поток нечистот, оскальзываюсь, но это меня не заботит, я слишком сильно хочу спать. Я склоняюсь к Дорит и начинаю гладить ее по спине.

Не помню времени года – поздняя осень или ранняя весна. Не то ноябрь, не то март. Я выехала в Сопот в Дом творчества исключительно из любви к морю и без всяких творческих замыслов. Носилась, ясное дело, по пляжу, то в сторону Гдыни, то к Гданьску. Большого скопления отдыхающих не наблюдалось, но, кроме меня, по пляжу прогуливался некий хромающий тип. Мы постоянно встречались и в конце концов разговорились.

Он сообщил мне, что сломал ногу и, когда сняли гипс, велели побольше гулять, дабы разработать мышцы. Ну вот он и гуляет, а для допинга собирает янтарь.

— Говори что-нибудь, разговаривай с ней, — наставляет меня Еспер из-за стены. Но я не знаю, что ей сказать, на ум приходит только то, что вслух не скажешь. В стойле темно, если Дорит дернется, меня приплющит к стене. Я глажу корову по шее, наклоняюсь к ее уху и начинаю рассказывать ей сказку о стойком оловянном солдатике; она слушает, и я знаю, что Еспер за стеной слушает тоже. Добравшись до конца, когда солдатик стоит в пламени и плавится, я ложусь ей на спину, держась сзади за шею, и рассказываю, как порыв ветра подхватил танцовщицу и увлек ее в огонь, как она вспыхнула яркой звездочкой и погасла; сказка кончается, и я лежу не дыша. Но Дорит добрая, она едва шевелится, только жует, и жар ее тела проникает сквозь пальто, греет мне живот, и медленно-медленно я начинаю дышать опять. Это рождественская ночь 1934 года; и мы с Еспером греемся, лежа каждый на своей корове в соседних стойлах в хлеву, где все сопит и шамкает; и, наверно, мы засыпаем, потому что дальше я ничего не помню.

– Какой янтарь? – снисходительно поинтересовалась я. – Янтарь – вообще миф и легенда!

– Да что вы говорите, пани, его здесь полным полно, только он мелкий, – ответил субъект и пока зал спичечный коробок, набитый кусочками янтаря. Самый крупный был с фасолину, остальные в габаритах мелкого гороха.

2

Я посмотрела на хромого сперва с недоверием, потом с интересом, а после и сама начала поглядывать на песок и выброшенные морем водоросли. В конце концов что-то высмотрела – не стекло, не галька, не оптический обман, только по величине это нечто едва достигало головки портновской булавки. Тем не менее я разохотилась. Через три дня мой спичечный коробок тоже наполовину заполнился сокровищами, и я стала подумывать, уж не выходить ли из дому на рассвете. Янтарь у меня ассоциировался с грибами. По грибы ходят спозаранку, из услышанного вытекало: янтарь обладает подобными свойствами – его тоже необходимо искать на заре. Другими сведениями я не располагала, а атмосферные условия на меня не влияли.

Город, где мы жили, был тогда провинциальным местечком на крайнем севере страны, едва ли не самым удаленным от Копенгагена пунктом, где еще можно было пройтись по улицам. Но Торденшельд осчастливил город шанцем, и у нас была верфь на сто с лишним рабочих мест, которая ежедневно ровно в полдень оглашала город ревом обеденной сирены. В порту, куда заходили даже большие корабли из столицы, Швеции и Норвегии, безостановочно мельтешили швартующиеся и уходящие в море рыбацкие шхуны. А если бы вы от Меллехус поднялись по кривой деревянной лестнице на самый верх, на гору Пиккербакен, и посмотрели с тамошней смотровой площадки, море показалось бы вам огромной картиной, на которой лайнеры спешат на призывный свет двух высящихся на молу маяков. С вершины Пиккербакена море кажется не лежащим, а висящим.

Хромой субъект, сообщаю это уже поразмыслив, встретился мне, судя по всему, в ноябре, а потом я попала в Сопот снова ранней весной. Когда я вернулась, начался «Роман века».

Я помню, как мы стояли на набережной и глазели на богатых пассажиров копенгагенского рейса. Они приплывали первым классом, а потом отправлялись дальше, в бальнеосанаторий Фруденстранд или поездом в Скаген, чтобы снять дом на лето или поселиться в гостинице. Высшее столичное общество только что открыло для себя Скаген, поэтому от гавани вверх до вокзала проложили отдельную железнодорожную ветку, чтобы перевозить особо важных гостей, хотя ходу там было всего несколько кварталов. Я смотрела, как люди в ливреях перетаскивают в вагон дорогие чемоданы, и думала: вот чего ради стоит жить — чтоб даже не приходилось носить собственные чемоданы.

Но еще до возвращения домой идея поохотиться на рассвете не давала мне покоя. Почему-то неудобным казалось стартовать в позорно ранний час, особенно когда не представляешь, как быть с дверью. На ночь дверь запирали, а открывали утром, примерно в полседьмого, а может, и позже; ключ, правда, оставляли в замке, и выйти я могла, когда захочется. Но снова запереть дверь с улицы невозможно. Я опасалась скандала. Если обнаружилось бы, что дверь открыта, началось бы целое следствие, а я вовсе не намеревалась публично признаваться в своих выходках. После долгих колебаний я волевым решением перенесла восход солнца с пяти тридцати на шесть тридцать.

Выбралась я из дому беспрепятственно. Шторм как раз затихал, и море успокаивалось. Я помчалась к молу. Вода булькала в оставленных морем лужах. Не поверив своим глазам, я увидела в воде кусочки янтаря с крупный горох, присела на корточки, и тут волна прямо мне в руки подбросила янтарный кусочек сантиметра в два. Азарт чуть не задушил меня. С горящими глазами, изо всех сил симулируя спокойствие и самообладание, я продолжала высматривать. Янтарики с горошину попадались часто, и вскоре я очутилась возле какого-то субъекта, стоявшего у столба с палкой в руке.

Корабли, шедшие в гавань, задолго до мола давали гудок, и тогда мой отец снимал фартук, вешал его на гвоздь за дверью мастерской и спускался по улицам на причал посмотреть, как судно будет швартоваться. Он шел размеренным шагом, не торопясь, потому что точно знал, сколько минут у него в запасе. В нескольких метрах от набережной он останавливался и стоял, заложив руки за спину, — в длинном пальто, которое всегда носил в ветреную погоду, коричневом берете и с бесстрастным лицом, на котором я не умела прочесть, о чем он тогда думал: ведь он только встречал корабли, но никогда не провожал, разве что уезжал кто-нибудь из знакомых, но такое случалось редко.

Я присмотрелась к нему внимательнее. Палкой он подгонял к себе плавающий в воде мусор и обронил какое-то замечание об «улове», но я запомнила главное: он стоит тут уже с шести утра, как раз в этом месте море выбрасывает больше всего янтаря. Субъект полез в карман и показал свои трофеи.

Если я не была в школе, мы шли на набережную вдвоем. Я тоже держала руки за спиной, и ветер раздувал отцово пальто и мои волосы и швырялся ими так, что они липли к лицу и моему, и его. У меня были густые коричневые волосы в тугих завитках, которые колотили меня по спине, когда я бежала. Многие в городе считали их красивыми, даже необыкновенными, а мне они мешали, но, когда я попросилась у матери постричь их, она сказала: \"Нет, …потому что это единственное, что у тебя есть, без них ты станешь похожа на эскимоску, с твоим-то широким лицом\". По ее словам, эскимосы живут на Северном полюсе, поклоняются богам из крови и плоти и, к несчастью, принадлежат датской короне. Но каждый должен нести свой крест, и, поскольку одолеть мать мне было тогда не по силам, я туго стягивала волосы резинкой на затылке, чтобы не отставать от Еспера в его затеях. Последней были Великие открытия. Он с приятелями совершал их на обочинах дорог и в окрестных лесах, а по вечерам они собирались в подвале в Посадках, где жил один парень, и уточняли план Великого похода. Единственной девочке, мне несколько раз разрешено было присутствовать на этих сходках.

Богом клянусь, у него был полон карман янтаря величиной с картофелину! Подумать только, приди я сюда в полшестого, заполучила бы нечто подобное!.. В душе обругав себя самыми плохими словами, какие только пришли на память, я вмиг впала в длительную янтарную манию, много лет спустя, похоже, вытащившую меня из инфаркта. Но об этом расскажу позже...

Но я любила, чтобы ветер хозяйничал в моих волосах, и знала, что отцу нравится смотреть, как стелется по ветру моя грива, когда мы стоим на причале в ожидании парохода: ведь она, что ни говори, была моей единственной гордостью.



У нас за спиной стыл в ожидании поезд, он дышал и пускал пар; но, хотя езды до Скагена был один час, я там не бывала.

* * *

— Вот бы как-нибудь съездить в Скаген, — сказала я. Благодаря Есперу и его друзьям до меня дошло, что мир куда больше не только города, где я жила, но и окрестных полей, и мне не терпелось все увидеть.

Той весной, возвращаясь из Сопота, я натворила все, о чем рассказано в «Романе века», а именно: безнадежно увязла в лесном болоте. Выбраться-то из него я выбралась, а вот мотор прикончила – он уже и так выбивался из последних сил, а посему я действительно оставила свою тачку в ремонтной мастерской. Не согласуется лишь время года. Во-первых, в лесу уже распустились какие-то цветочки, а во-вторых, мотор мне еще ремонтировали, когда начался процесс над убийцами Герхарда. Значит, март отпадает, все происходило позже.

— В Скагене один только песок, — ответил отец, — и тебе вовсе не хочется туда, дурочка ты моя. — И раз уж было воскресенье, а он нечасто называл меня своей дурочкой, то теперь он с удовлетворением вытащил из кармана сигару, затянулся и выпустил дым против ветра, который немедленно отпихнул обжигающий клуб обратно нам в лицо, но я сделала вид, что мне не больно, и отец тоже. Слезящимися глазами мы следили за тем, как пассажирское судно \"Мельхиор\" на всех парах огибает мол; я зажмурилась, оставив узкие щелочки. Пассажиры столпились на одном борту длинного корабля и махали платками, \"Мельхиор\" накренился и сбавил обороты; появился буксир, принял брошенный ему канат, поднатужился и пошел, вздымая столбы сияющих на солнце брызг. Большой корабль медленно приближался к причалу, где кучковались встречающие, и кто-то из них крикнул:

Пересуды на тему этого убийства разозлили меня настолько, что я попросила Аню достать мне пропуск в зал судебных заседаний. Жених дочери пырнул ножом будущего тестя. Ну что за чушь? Не верила я в такой идиотизм. Не та среда. На таком уровне разногласия не решаются с помощью финки. Что-то тут другое, и мне хотелось понять что. Понять-то я поняла, да вам объяснять не стану – не хочу неприлично выражаться, но в моей личной жизни весь эпизод с судом имел значение принципиальное.

— Вас не очень прикачало?

«Роман века» пока что можно поставить на полку или вернуть в библиотеку: единственное, что отвечает действительности, – потрясающего блондина я увидела в автобусе. Все прочее обстояло совсем иначе.

— Очень! — хором откликнулись с палубы.

Вовсе не понадобилось гнаться за блондином по второму разу, потому как обстоятельства не позволили мне от него избавиться. Вышел он из автобуса на остановке перед судом и помчался туда как наскипидаренный. Решив, что он журналист, тоже спешащий на процесс, я испугалась и заторопилась, чуть не попадая под машины. И в самом деле, когда я влетела в зал заседаний, слушание уже началось.

Все пассажиры сошли на берег, и те, кого ждал поезд, погрузились в него и уехали; мы повернулись к морю спиной, вытерли глаза и пошли в город. Наискосок пересекли выложенный булыжником променад перед отелем \"Симбрия\", обогнули гостиницу и пошли по Лодсгате мимо дома консула Броха по правую руку и ресторана \"У причала\" по левую, и дальше по Данмарксвей до того места, где от нее отходит наша Асилгате. Здесь отец остановился и сказал:

Дернула меня нелегкая в перерыве отправиться звонить. Побежала я к автоматам, кажется, на первом этаже (в конце концов, всех подробностей не упомнишь – автоматом в суде я пользовалась всего раз в жизни). Смотрю, будка занята, около нее стоит блондин из автобуса. Ну стоит и стоит, Бог с ним Я подошла к застекленной двери кабины и заглянула.

– Я тоже стою звонить, – весьма учтиво заметил блондин.

— Ну, вот мм и погуляли. Теперь возвращайся домой к маме. — Он всегда внимательно следил за тем, чтобы не переусердствовать, хотя знал, как я мечтала остаться с ним. Приходилось идти домой и выслушивать, что сегодня сказал в своей проповеди преет и как вообще прошла служба, а отец шел в \"Вечернюю звезду\" поиграть с приятелями в бильярд, если это было воскресенье.

– Понимаю, – ответила я – И вовсе не собираюсь лезть без очереди. Хотела лишь проверить, кто в кабине. Женщины подолгу болтают.

Впервые, насколько я помню, мы поехали в Скаген осенью. Деду только что исполнилось шестьдесят пять, и все собрались во Врангбэке, вся семья с дядьями, тетками и несколько соседей. Солнце светило в окна, комнаты были полны, люди заполонили и двор, и китайский садик, но все равно это был день звенящего молчания и церемонно выпрямленных спин. Бабушка, впервые за последние сорок лет облаченная в крахмальный передник, обносила гостей напитками и улыбалась так, что дед как привязанный просидел весь день на своем стуле, а отец простоял все время на ногах, и они ни разу не взглянули друг на друга. Голос матери журчал быстрей обычного. И хотя было столько гостей, именно его я слышала отчетливей всего.

Блондин с поклоном отступил, и тут черт меня попутал заговорить. Утренняя погоня за ним меня позабавила, я стала рассказывать про гонку и вдруг сообразила, что выбалтываю свои интимные тайны. Тогда я попыталась перевести разговор на другое – вышло еще глупее. Я не знала, как выпутаться из этого дурацкого положения, но тут человек из кабины вышел (мужчина или женщина, хоть убей, не помню), а блондин, сделав великодушный жест, пропустил меня вперед.

Но курортники уже уехали из Скагена домой в Копенгаген, на главной улице нельзя было увидеть ни красивого платья, ни соломенной шляпки, ни зонтика от солнца; и хотя я знала, что всю эту поездку затеяли из-за меня, огорчилась. Отец был прав: ничего интересного, один песок. Стелющийся ветер сдувал желтые приземистые домики, из которых никто не казал носа на улицу, мать держала шляпу руками, а Еспер шел задом наперед, спиной к ветру; и на Гренене был такой ветродуй, что мы не смогли, как собирались, поехать на лошади посмотреть, как сходятся моря; песок и соль набивались в волосы, одежду и рот, если я пыталась заговорить, и с каждым шагом холод пробирался все выше под юбку.

– Ведь ваша очередь! – удивилась я.

Мне очень понравилось ехать на поезде. Он шел час, этого мне хватило, чтобы посидеть с закрытыми глазами, удобно привалившись к спинке, похлопать откидными кожаными сиденьями и несколько раз высунуться в окно полюбоваться обескровленными ветром пустошами, представляя себе, что я мчусь по Транссибирской магистрали. Я читала о ней, рассматривала картинки в книге и решила, что, как бы ни сложилась жизнь, однажды я проеду на поезде от Москвы до Владивостока; я училась произносить названия Омск, Томск, Новосибирск, Иркутск, хотя это не было легко, потому что согласные не следовало смягчать, но, начиная с этой поездки в Скаген, я смотрела на все свои перемещения поездом как на пролог к Большому путешествию всей моей жизни.

– Ничего страшного, я могу и подождать. Манеры, тон голоса и прочие мелочи – я все это моментально оценила. Блондин безупречно воспитан...

Еспер собирался в Марокко. Но там мне не нравилось из — за жары. Я мечтала о прозрачном небе, высоком и холодном, под которым легко дышать и смотреть далеко-далеко вперед, хотя пейзажи Еспера были таинственными и чарующими, черно-белыми, с голыми вершинами на горизонте, иссушенными солнцем лицами и прожаренными городами за зубчатыми стенами, с полотнищами материи вместо одежды и пальмами, неожиданно возникающими из ниоткуда.

Мне тотчас припомнилась сцена большой давности. Мы вчетвером – Янка с Донатом, мой муж и я – сидели в кафе «Европейское» на свежем воздухе. Конечно же, народу было не протолкаться. К нам подошел мужчина, поклонился и спросил, нельзя ли взять лишний стул. Пожалуйста, пятый стул нам не нужен. Он поблагодарил и лишь тогда взял стул.

— Если только захочу, я там побываю, — сказал Еспер. — А я хочу во что бы то ни стало! — Он листал рисунки и карты в книгах и читал: Марракеш, Фес, Мекнес, Касба. Он тянул гласные, смаковал их, и голос звенел волшебными переливами; а потом мы дали клятву, что сделаем это: увидим Марокко и Сибирь своими глазами. Еспер принес нож, мы полоснули себе ладони и смешали нашу кровь — хоть она у нас одна, но так мы замкнули круг, сказал Еспер.

Мы с Янкой понимающе переглянулись. Боже милостивый, при всеобщем одичании наконец-то хоть один хорошо воспитанный человек!..

Мы стояли позади дома, скрытые им, и держали друг друга за руки; порез зудел, и все было слишком всерьез, даже Еспер не смеялся, только дождь наотмашь лупил по жестяной крыше и листьям деревьев, а кроме того была такая тишина, что она заволокла всю Данию.

Вот такое же впечатление осталось у меня и от этой короткой сценки у телефона. Мой номер был занят, я вышла, пропустила блондина. У него тоже оказалось занято, и мы постояли еще какое-то время В зал заседаний вернулись отдельно, сидели в разных местах, словно ничего не произошло То есть происходило много чего: шел процесс; я имею в виду, ничего не произошло в наших личных отношениях.

А в Скагене мы слышали ветер, он налетал пронизывающими порывами, и мы все сбились в кучу, как семья беженцев на газетной вырезке. Мы тыркались туда-сюда, но деться было некуда. Киоски по случаю плохой погоды не работали, кафе по воскресеньям закрыты, а у моря волны захлестывали далеко на берег. И тут пошел дождь. Он лил не сверху, а со всех сторон и бил прямо в лицо вместе с ветром; мы пытались повернуться к нему спиной, шли гуськом, чтоб не захлебнуться, а Еспер плюнул на все, выбежал на середину дороги и принялся танцевать, широко раскинув руки.

Как и когда мы разговорились, не помню. Возможно, в дверях, в толпе выходивших, когда все переговаривались вслух, делясь мыслями и впечатлениями. Наверное, я что-нибудь сказала, а может, он со мной заговорил. Во всяком случае на следующий день блондин поздоровался. По окончании заседания мы вместе спускались по лестнице, и я услышала от него нечто такое, от чего едва не слетела вниз, пересчитывая ступеньки. Опять-таки, о чем шла речь, не помню, но я поняла, что всевозможные закулисные государственные тайны для него – хлеб насущный.

— Придите и узрите! — кричал он. — Придите и узрите! Небожители спустились, трепещите! Придите и узритр! — завывал он все громче. С его волос текло, и в нескольких домах отдернули занавески и в окнах появились наблюдатели, которые говорили что-то остальным в комнате и качали головой.

А разные сногсшибательные тайны я подозревала в нашей чудесной действительности уже давно. Какое-то болото явно начинало хлюпать под ногами, но политика всегда была мне чужда, и я не намеревалась в нее углубляться. С другой стороны, мое отношение к тайнам становилось все более хищным и агрессивным. Алчно и неудержимо я хотела хоть что-то понять. В собственных же дедукциях и соображениях я увязла по уши, хватит с меня всяких домыслов, желаю знать правду! И тут вдруг блондин экстра-класса намекает мне, что ему известна вся подноготная...

— Придите и узрите сверхчеловеков! — кричал Еспер. — Вот вам молочные реки, кисельные берега!

Внешний облик этого человека сразил меня наповал. За эти два дня я успела заметить: не я одна оцениваю его столь высоко. Дамы самых разных возрастов явно интересовались им. А я еще не спятила настолько, чтобы распихивать локтями толпу поклонниц К тому же тип с этакими данными ни в жизнь не поверил бы, что его не кадрят. И как мне, несчастной, было поступить? С ходу отстраниться? Упустить такую возможность? Как бы не так, еще чего!

— Уймись, парень, — рявкнул отец. — Иди сюда! — И глаза, и голос его размякли от воды; Еспер в ответ гавкнул два раза по-собачьи и встал в семейный строй; мы поковыляли к станции и пришли туда уже сизые от холода, но человек в кассе сказал нам, что поезд будет только через три часа. Он брезгливо рассматривал нас из-под козырька фуражки, имея обыкновение общаться с более рафинированной публикой. Вся поездка коту под хвост. Мы сбились в кучу под крышей на перроне, отец играл желваками, смотрел в одну точку, но поделать ничего не мог. Он все продумал, но все вышло не так, теперь мы оказались здесь пленниками. Мать плотнее закуталась в шаль, а я подумала, что это не беда, что я разочарована. По-настоящему плохо было лишь то, что путешествие получилось такое короткое.

Ясное дело, я не удержалась и выложила ему всю правду. Не успели мы выйти на улицу, как я известила его о причинах, по которым разговор с ним – мечта моей жизни. Отдаю себе отчет, бабы к нему липнут, этого ему, верно, хватает, а у меня к нему другой интерес. Я желаю задавать вопросы и получать ответы, тем более, что вообще впервые встречаю человека, признавшегося в своей информированности. Обычно посвященные отпираются на чем свет стоит, только он один такое сокровище!

Спускаясь от станции, мы сворачиваем на Асилгате и видим перед домом Люцифера. Меня переполняет поезд, и ветер, и желтые дома; мои длинные волосы мать заплела в косу, тяжелую от песка и соли, мокрую на ощупь и жесткую, как пенька. Я дергаю ее, пытаюсь распустить, но это невозможно без посторонней помощи. Люцифер бродит в свое удовольствие по улице и жует траву вдоль обочины у дома напротив, за ним катается телега. Выезжать на Люцифере может только дед, но на ступенях сидит дядя Нильс, он спрятал лицо в ладонях, на нем нарядная темная куртка, грязные рабочие штаны и деревянные башмаки. Мы замерзли и идем быстрее обычного; когда Нильс замечает нас, он встает, вытянув руки по швам и сжимая кулаки. Он безостановочно разжимает их и сжимает. Я вижу, что отец смотрит на его руки и на пасущегося коня.

А пожалуй, будь он косой, лысый, костлявый...

— Что-то стряслось, — говорит Еспер.

Впрочем, не во внешности дело... Позволю себе очередное отступление.

— Помолчи, — приказывает отец.

С какими-то вопросами я полетела в Главное управление милиции. Возможно, по поводу нападения на Ясной, а может, речь шла о чем-нибудь другом, неважно. Факт, что я помчалась, договорившись предварительно с паном майором, тогда занимавшимся прессой. Вошла в секретариат.

— Магнус, — вступается было мать.

В секретариате, что подразумевается самим названием, должна сидеть секретарша, на нее я и настроилась. Ничего подобного, в секретариате сидел секретарь, молодой человек столь потрясающе красивый, что я обалдела.

— Молчи, — обрывает отец.

Мало того, так еще в костюме чуть ли не от лондонского портного. Он вскочил из-за стола, дверь в кабинет пана майора показал мне с поклоном – Версаль, да и только; ослепил красотой – хоть стой, хоть падай. Я едва не забыла, зачем явилась. Самообладание удалось сохранить только благодаря разнице в возрасте, я вроде была постарше...

Я даю ему руку, но он не замечает этого и не берет ее. У дяди Нильса белое бескровное лицо, хотя большую часть года он работает в поле южнее Врангбэка. Дед умер, сообщает он. Повесился в хлеву. Мы стоим неподвижно. Лучше бы мы с Еспером этого не слышали; теперь я отвожу от него глаза и представляю себе хлев с темными закутками по обеим сторонам, и много балок на потолке, и лежащую в стойле Дорит, пережевывающую жвачку и согревающую меня жаром своего тела; и от этих воспоминаний мне становится тепло: хотя ветер завывает по всей Асилгате и у меня клацают зубы от холода, я уже не мерзну.

В кабинете меня принял пан майор, небольшого роста, худющий, с торчащими ушами и темными глазками-бусинками. Завязался разговор.

— Идем в дом, — говорит Еспер и за руку тянет меня к двери, в которую уже входит мать. Тихо напевая себе под нос, она исчезает в кухне, отгородившись от нас завесой псалмов, а мы с Еспером замираем у окна и смотрим на улицу. Дядя Нильс держит отца за полу пальто и быстро говорит ему что-то в затылок; мы слышим голос, но не можем разобрать слов. Отец отталкивает его руку, переходит дорогу и берет Люцифера под уздцы. Люцифер пятится и вскидывается на дыбы, но отец цепко держит узду; он тянется и стоит уже на цыпочках на одной ноге, дядя Нильс бежит ему на выручку, стуча деревянными башмаками. Вдвоем им удается успокоить коня, они садятся в телегу, и отец берет вожжи. Люцифер упирается, отец кричит на него так, что тяжело вздрагивают холодные стены домов, и телега уезжает вниз по дороге. Напоследок мы видим коричневый берет отца, а потом они заворачивают за угол на Данмарксгате, чтобы попасть из города во Врангбэк.

Положа руку на сердце, клянусь, за всю мою биографию не могу припомнить равно обаятельного человека! Коммуникабельный, непосредственный, блестящего ума, с великолепным чувством юмора и потрясающей быстротой восприятия, доброжелательный и всепонимающий, реагирующий с полуслова! Казалось, я знаю его всю жизнь и дружба наша началась с рождения! Мы беседовали задушевно и долго. Я вышла очарованная, в полном убеждении, что мне удалось поговорить с самым блистательным мужчиной в мире. И красавчик секретарь в сравнении со своим неказистым начальником вообще перестал существовать. Где ему до пана майора! За пана майора я с ходу готова выйти замуж, а за его секретаря ни в коем случае!

— Откуда я это знал? — спрашивает Еспер. — Я же никак не мог знать.

А посему гарантировать ничего не могу. Возможно, роль сыграла не только внешность моего вымечтанного блондина. Ведь вцепилась я в него когтями и зубами, лишь когда соблазнительно запахло тайнами.

— Конечно, не мог.

Блондин моей мечты в первый момент содрогнулся и запротестовал: человек он, мол, занятой и ему не до глупостей. Да и вообще у него времени нет. Я настояла на своем и выцыганила встречу в кафе «Луна» на улице Гагарина.

— Видно, накаркал. Может, я колдун и вижу будущее, как Сара-лесовуха?

Таким вот образом, не щадя сил и энергии, я по собственной инициативе влипла в любовную авантюру, которая оказалась для меня самой ужасной ошибкой в жизни...

Но Сара — ведьма, она живет в избушке на краю леса по дороге во Врангбэк, и Еспер на нее ни чуточки не похож. Она гадает на кофейной гуще, читает по руке, она знает названия всех звезд и растений и для чего они нужны, и говорят, что она убила своего ребенка, потому что у него не было отца. Люди никогда с ней не общались, поэтому дитя было не человеческой крови. Она — самое любимое пугало Еспера, и когда мы в темноте едем мимо на велосипедах, он всегда кричит: \"Вот она! Вот она!\", и я жму на педали что есть мочи. Потому что она видит в темноте, утверждает Еспер.

— Никакой ты не колдун. Ты просто фантазер, все говорят.



* * *

3

Гнет прежней семейной жизни несомненно отошел в небытие и перестал на меня давить. Без Войтека, но зато с возвращенным любимым «горбунком» я почувствовала, как у меня за спиной явственно затрепетали небольшие, но бойкие крылышки. И хотя само собой ничего не делалось, и жизнь легче не становилась, тем не менее мир приоткрылся и сделался ярче.

Но это было еще не все. Когда дедушку сняли, то нашли записку в кармане пиджака. Он нарядился в выходной костюм с белой рубашкой и часами в жилетном кармане, зачесал назад густые волосы, и они отливали, как дорогой мех; седины у него не было, потому что он всю жизнь грыз хрящи и обсасывал кости. Он сбрил бороду и выглядел гололицым и будто скинувшим десяток лет, сказали те, кто его нашли; а я все гадала, сразу ли они его там увидели. Было темно, раннее утро — наверняка они просто ткнулись в его ноги, и те стали раскачиваться туда и обратно под скрип балки в тишине хлева промеж двух рядов коровьих задниц. Я прикидывала, стояла ли Дорит в своем закутке или лежала на соломе и шамкала жвачку, и осознавала ли она, что принадлежит человеку, который болтается под потолком на веревке с запиской в кармане пиджака.

Теперь доставлять неприятности принялись мои дети.

Записка была сложена вдвое, и на листе было написано его почерком без единой помарки: \"Больше не могу\". Честное слово, мы оба, Еспер и я, видели: больше дед не может; но вот чего именно он не может, мы не понимали, потому что он был здоров как бык и никому, кого я знала, было не по силам угнаться за ним в работе.

Правда, старший сын с большим жаром протестовал против упоминания о нем в данной книге: пишу-де не его биографию, а лишь свою собственную. Однако трудно не упомянуть факт столь существенный, как неотделимое от моей жизни потомство. А кроме того, благодаря старшему сыну у меня возникли два гениальных замысла, которыми я и намереваюсь похвалиться. Младший сын не высказывался лишь потому, что понятия ни о чем не имел – мои книги до него еще не дошли.

Раз в месяц он запрягал Люцифера в коляску и отправлялся в город, ехать с ним запрещалось. И день, и маршрут не менялись годами. В городе деда многие знали, и некоторые брали под козырек, будто он генерал, а другие открыто потешались, когда он проезжал мимо них. Но Люцифер неизменно поднимался в гору мимо Бангсбу со львами у ворот, проносился по аллее Мёллехус, потом обдавал грязью все подряд рыбацкие хижины, кривившиеся вдоль Сёндергате до самого моря, и ярко освещенный общинный дом. Наверняка кто — нибудь в страхе замирал там в дверях и умолял Боже милостивого спасти нас от вод потопа — а это просто был дед, и он ни с кем не здоровался. Он правил Люцифера дальше, по Данмарксгате, через церковный двор, мимо аптеки Лёве и нашей улицы, на углу которой маячила я в своем жидком пальтишке, притаптывая ногами, чтобы согреться. Я ждала долго, но потом он появлялся: он высился в коляске, как скала, и гнал коня в \"Вечернюю звезду\", чтобы упиться в дым. Это был первый пункт, куда он заваливался с пухлым бумажником, перехваченным толстой резинкой. Я видела этот бумажник. Резинка была красного цвета, и когда дед, все прогуляв, прятал его снова, он растягивал резинку между большим пальцем и всеми остальными и отпускал, так что она обхватывала бумажник с громким щелчком, который был слышен всем.

Люцифер цокал мимо по булыжной мостовой, но я стояла не таясь, зная, что дед никогда не глядел по сторонам; закоченевшие руки я спрятала в рукава пальто, как в муфту, и если б дед меня заметил, то все равно не узнал бы, потому что на самом деле он ничего не видел.

Ежи уже учился в лицее. Проблема аттестата зрелости возникла сразу после моего возвращения из Дании...

Я проводила взглядом коляску, пока она не скрылась за домами на площади Нюторв, а когда повернулась идти домой, за мной в тени стоял Еспер в серых штанах и серой куртке, только глаза сияли. Он кивнул на дорогу, где деда уже не было, и сказал:

Минутку, я что-то путаю. Похоже, история с аттестатом имела место между моими пребываниями в Дании. Помню, как во время весенних беспорядков в шестьдесят восьмом я три дня самолично возила Ежи повсюду, куда требовалось, а остальное время жесткой рукой не выпускала из дому.

— Сотню спустит, самое малое.

– Аттестат в этом году получаешь, дорогой ребенок, – безжалостно напоминала ему я. – Родины вашими выступлениями не спасти, а строй наш все равно не исправишь. Никаких всплесков патриотизма! Всю жизнь себе испаскудишь. Из дома – только через мой труп!

— Ты давно тут стоишь?