Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ромен Гари



Птицы прилетают умирать в Перу

Он вышел на террасу и вновь оказался один на один со своим захолустьем: дюны, океан, тысячи мертвых птиц в песке, шлюпка, ржавчина от сети, скелет выброшенного на берег кита, следы шагов, вереница рыбацких лодок вдали, там, где острова гуано своей белизной соперничали с небом. Кафе возвышалось на сваях посреди дюн; дорога проходила метрах в ста отсюда, но ее не было слышно. Сходни лесенкой спускались к пляжу; он убирал их каждый вечер с тех пор, как два бежавших из тюрьмы в Лиме уголовника оглушили его бутылкой, пока он спал: утром он обнаружил их в баре мертвецки пьяными. Он облокотился на перила и закурил свою первую сигарету, разглядывая падавших на песок птиц: некоторые из них еще бились в последних судорогах. Никто никогда не мог ему объяснить, почему они покидали острова в океане и прилетали умирать на этот пляж, находившийся в десяти километрах к северу от Лимы: они никогда не летели ни чуть севернее, ни чуть южнее, а всегда только на эту узкую песчаную косу длиною ровно в три километра. Возможно, она была для них священным местом — таким, как Бенарес в Индии, куда верующие приходят, чтобы расстаться с жизнью, — их души, перед тем как вознестись на небеса, избавлялись здесь от своих скелетов. Или, быть может, они просто летели с островов гуано — этих голых и холодных скал — к мягкому и горячему песку, когда их кровь начинала стыть в жилах и сил только-только хватало на то, чтобы осуществить этот перелет.

Надо смириться: всему есть научное объяснение. Можно, разумеется, найти убежище в поэзии, сдружиться с Океаном, слушать его голос, продолжать верить в загадки природы. Немного поэт, немного мечтатель… И вот ты находишь убежище в Перу, у подножия Анд, на пляже, где все кончается, — и это после сражений в Испании, в рядах партизан во Франции, на Кубе: ведь в сорок семь лет о жизни знаешь все-таки немало и уже ничего не ждешь ни от высоких целей, ни от женщин — находишь утешение в красивых пейзажах. Пейзажи редко предают. Немного поэт, немного мечтатель… Впрочем, когда-нибудь и поэзия тоже получит научное объяснение, ее будут изучать как обычный секреторный феномен. Наука с триумфом наступает на человека со всех сторон. Ты становишься владельцем кафе на дюнах перуанского побережья, по соседству с Океаном — он единственный, кто может составить тебе компанию, — но и этому тоже есть объяснение: разве Океан — это не прообраз вечной жизни, не обещание загробного счастья, последнего утешения? Немного поэт… Надо надеяться, душа не существует: для нее это единственный способ не попасться. Ученые скоро вычислят ее точную массу, состав, подъемную скорость… Когда думаешь о тех миллиардах душ, что улетели за все время с самого начала Истории, есть о чем всплакнуть — колоссальный источник попусту растраченной энергии: понастроив плотин для перехвата душ в момент их вознесения, можно было бы осветить всю землю. Недалек тот час, когда человека будут использовать полностью. Самые прекрасные мечты у него уже отняли, превратив их в войны и тюрьмы.

Некоторые птицы в песке еще стояли: вновь прибывшие. Они смотрели на острова. Острова, далеко в Океане, были покрыты гуано: количество гуано, вырабатываемого одним бакланом за время его существования, способно поддерживать жизнь бедной семьи в течение такого же отрезка времени. Выполнив таким образом свою миссию на земле, птицы прилетали сюда, чтобы умереть. В общем он мог сказать, что и он тоже выполнил свою миссию: последний раз, в Сьерра-Мадре, с Кастро. Количество идеализма, вырабатываемого одной образцовой душой, способно поддерживать жизнь полицейского режима в течение такого же отрезка времени. Немного поэт, вот и все. Скоро полетят на Луну, и Луны больше не станет. Он швырнул сигарету в песок. Естественно, большая любовь может все это уладить, подумал он с издевкой и довольно сильным желанием околеть. Вот так охватывала его иногда по утрам тоска, скверное одиночество, которое подавляет, вместо того чтобы делать дыхание более свободным. Он наклонился к шкиву, схватил канат, опустил сходни и пошел бриться: как всегда, он с удивлением посмотрел на свое лицо в зеркале. «Я этого не хотел!» — шутя сказал он самому себе. По этим седым волосам и морщинам было хорошо видно, во что он превратится через год-два: единственный выход — это спрятаться под маской благовоспитанного старца. Вытянутое лицо с усталыми глазами и иронической улыбкой. Он никому больше не писал, не получал писем, никого не знал: он порвал со всеми, как это бывает всегда, когда тщетно пытаешься порвать с самим собой.

Кричали морские птицы: должно быть, возле берега проходил косяк рыбы. Небо было совсем белым, острова на горизонте начинали желтеть в лучах восходящего солнца, океан выступал из молочно-серой дымки, тюлени потявкивали возле обвалившегося старого мола за дюнами.

Он поставил разогреваться кофе и вернулся на террасу. У подножия одной дюны, справа, он впервые заметил худого, как скелет, человека: уткнувшись лицом в песок, он спал рядом со свернувшимся калачиком телом, в одних плавках, разукрашенным с головы до пят в голубые, красные и желтые цвета, и гигантским негром, вытянувшимся во весь рост на тине, в белом парике Людовика XV, синем фраке и белых шелковых трусах — последние отголоски волной прокатившегося карнавала и закончившегося здесь, на пляже. «Статисты, — решил он. — Муниципалитет предоставил им костюмы и платья по цене пятьдесят монет за ночь».

Он повернул голову влево, к бакланам, зависшим как столбы серо-белого дыма над рыбным косяком, и увидел ее: в платье изумрудного цвета и с зеленым шарфом в руке; волоча шарф по воде, она шла к бурунам, голова ее была откинута назад, распущенные волосы ниспадали на обнаженные плечи. Вода доходила ей до пояса, и, когда Океан подступал слишком близко, она покачивалась; волны разбивались метрах в двадцати перед ней, игра становилась опасной. Он выждал еще секунду, но она продолжала идти, не оборачиваясь, а Океан уже медленно приподнимался в кошачьем движении, тяжелом и гибком одновременно: прыжок — и все будет кончено. Он спустился по лестнице, побежал к ней, то и дело наступая на птиц: большинство из них были уже мертвы — они всегда умирали ночью. Он боялся, что не успеет: одна волна покруче — и начнутся неприятности: звонить в полицию, отвечать на вопросы, Наконец, он ее настиг, схватил за руку; она повернулась к нему, и на какой-то миг их обоих накрыло волной. Не разжимая пальцев, он потащил ее к пляжу. Она не сопротивлялась. Какое-то время он шагал по песку, не оборачиваясь, затем остановился. Он секунду поколебался, прежде чем посмотреть на нее: всякие могут быть сюрпризы. Однако он не был разочарован. Необычайно тонкое лицо, очень бледное, и глаза — очень серьезные, очень большие среди капелек воды, которые великолепно шли ей. Бриллиантовое ожерелье на шее, серьги, кольца, браслеты. Свой зеленый шарф она по-прежнему держала в руке. Откуда она пришла, вся в золоте, бриллиантах и изумрудах, что делает в шесть утра на пустынном пляже среди мертвых птиц?

— Не надо было мне мешать, — сказала она по-английски.

На ее необычайно хрупкой и отличавшейся чистотой линии шее бриллиантовое ожерелье казалось особенно тяжеловесным и лишалось своего блеска. Он продолжал держать ее запястье в своей руке.

— Вы меня понимаете? Я не говорю по-испански.

— Еще несколько метров, и вас бы унесло течением. Оно здесь очень сильное.

Она пожала плечами. У нее было лицо ребенка: больше всего места на нем занимали глаза. «Печаль любви, — решил он. — Причиной всегда бывает печаль любви».

— Откуда прилетают все эти птицы? — спросила она.

— В Океане есть острова. Острова гуано. Там они живут, а сюда прилетают умирать.

— Почему?

— Не знаю. Объясняют по-разному.

— А вы? Почему вы сюда приехали?

— Я держу это кафе. Я здесь живу.

Она смотрела на мертвых птиц у себя под ногами.

Он не знал, что это — слезы или капли воды стекают по ее щекам. Она продолжала смотреть на птиц в песке.

— Все же объяснение должно быть. Всегда есть какое-то объяснение.

Она перевела взгляд на дюну, где в песке спали скелет, размалеванный дикарь и негр в парике и фраке.

— Карнавал, — сказал он.

— Я знаю.

— Где вы оставили свои туфли?

Она опустила глаза.

— Уже не помню… Не хочу об этом думать… Зачем вы меня спасли?

— Так принято. Идемте!

Он оставил ее ненадолго на террасе, быстро вернулся с чашкой горячего кофе и коньяком. Она села напротив, изучая его лицо с напряженным вниманием, задерживая взгляд на каждой черточке. Он улыбнулся ей и сказал:

— Все же объяснение должно быть.

— Не надо было мешать мне, — сказала она.

Она заплакала. Он тронул ее за плечо, скорее чтобы подбодрить себя, нежели помочь ей.

— Все уладится, вот увидите.

— Мне иногда бывает так тошно. Так тошно. Я не хочу так жить дальше…

— Вам не холодно? Вы не хотите переодеться?

— Нет, спасибо.

Океан начинал шуметь: прилива не было, однако прибой становился к этому часу все настойчивее. Она подняла глаза:

— Вы живете один?

— Один.

— Мне можно здесь остаться?

— Оставайтесь сколько хотите.

— Я больше не могу. Я не знаю, что мне делать…

Она рыдала. Именно в этот момент его вновь охватила неодолимая, как он ее называл, глупость, и хотя в голове у него была полная ясность на этот счет, хотя он привык видеть, как всё всегда крошится у него в руках, факт оставался фактом, и ничего не попишешь: было в нем нечто, что не желало сдавать позиции и упорно продолжало цепляться за любую соломинку надежды. Втайне он верил в возможность счастья, сокрытого в глубинах жизни: оно придет, все озарив своим светом, — и не когда-нибудь, а именно в час наступления сумерек. Какая-то заповедная глупость сидела в нем, наивность, которую ни поражения, ни цинизм так и не смогли уничтожить: сила этой иллюзии провела его от полей сражения в Испании к партизанским отрядам Веркора и к Сьерра-Мадре на Кубе и к двум-трем женщинам, которые всегда появляются, чтобы дать вам заряд новой энергии в минуты величайшего самоотречения, тогда как все уже кажется безнадежным. И вот он сбежал на это перуанское побережье, как другие вступают в монашеский орден траппистов или отправляются кончать свой век в одной из пещер на Гималаях; он жил на краю Океана, как другие — на краю неба: метафизика в действии, бурная и ясная одновременно, успокаивающая необъятность, которая освобождает человека от себя самого всякий раз, когда он ее созерцает. Беспредельность на расстоянии вытянутой руки, которая зализывает раны и побуждает к самоотречению. Но она была такой юной, такой растерянной, она так доверчиво смотрела на него, он же перевидал столько птиц, скончавшихся на этих дюнах, что мысль спасти хотя бы одну, самую красивую из всех, защитить, оставить ее для себя, здесь, на краю земли, и так вот удачно завершить жизнь в конце гонки в одно мгновенье вернула ему всё то простодушие, которое он еще пытался скрыть под ироничной улыбкой и видом искушенного опытом человека. А ведь для этого требовалось не так уж и много. Она подняла на него умоляющий взгляд, из-за недавних слез сделавшийся еще более прозрачным, и детским голосом промолвила:

— Я так хочу остаться здесь, ну пожалуйста.

Впрочем, ему было не привыкать: он узнал девятый вал одиночества, самый сильный, тот, что приходит издалека, из бескрайних океанских просторов: он опрокидывает каждого, кто встает у него на пути, и накрывает с головой, и швыряет на самое дно, а затем вдруг отпускает, как раз на то время, чтобы несчастный успел всплыть на поверхность и попытаться ухватиться за первую подвернувшуюся под руку соломинку. Единственное искушение, которое еще никому не удавалось побороть, — искушение надеждой. Он покачал головой, изумляясь этому необычайному напору молодости в себе: на подступах к пятидесятилетию его случай казался ему совершенно безнадежным.

— Оставайтесь.

Он держал ее руку в своей. Впервые он заметил, что под платьем она совершенно голая. Он открыл рот, чтобы спросить, откуда она пришла, кто она такая и что делает здесь, почему хотела умереть, почему она совсем голая под вечерним платьем, откуда это бриллиантовое ожерелье на шее, золото и изумруды на руках, но только грустно улыбнулся: очевидно, это — единственная птица, которая может объяснить ему, почему она оказалась выброшенной на эти дюны. Должно же быть какое-то объяснение, объяснение всегда есть, однако его лучше было не знать. Наука объясняет мир, психология — людей, но надо уметь и защищаться, не дать себя провести, не лишиться последних иллюзий. Пляж, Океан и белое небо быстро заполнились рассеянным светом, а невидимое солнце давало о себе знать лишь оживавшими красками на земле и на море. Под мокрым платьем была хорошо видна ее грудь, и такая в ней чувствовалась уязвимость, такая невинность была в ее ясных глазах, слегка округлённых и неподвижных, в нежности каждого движения плеч, что мир вокруг внезапно становился более легким, невесомым — казалось, наконец-то, его можно взять на руки и нести к лучшей судьбе. «Ты неисправим, Жак Ренье», — подумал он с издевкой, пытаясь бороться с этой потребностью защитить, которую он ощущал всем своим телом — руками, плечами, ладонями.

— Боже мой, — сказала она. — Я, наверное, умру от холода.

— Сюда.

Окна его спальни, располагавшейся за баром, также выходили на дюны и Океан. Она остановилась на миг перед застекленной дверью, он заметил, как она бросила украдкой быстрый взгляд вправо, и повернул голову в ту же сторону: скелет сидел на корточках у подножия дюны и пил из бутылки, негр во фраке продолжал спать под белым париком, соскользнувшим ему на глаза, человек с размалеванным синей, красной и желтой красками телом сидел, подогнув под себя колени, внимательно разглядывая пару женских туфель на высоких каблуках, которые он держал в руке. Он что-то сказал, рассмеялся. Скелет перестал пить, протянул руку, подобрал в песке бюстгальтер, поднес его к губам, затем бросил в Океан. Теперь он ораторствовал, положив руку на сердце.

— Лучше бы вы дали мне умереть, — сказала она. — Все так ужасно.

Она спрятала лицо в ладони. Она всхлипывала. В очередной раз он сделал попытку не знать, предпочел ничего не спрашивать.

— Я сама не знаю, как это случилось, — сказала она. — Я была на улице в карнавальной толпе, они затащили меня в машину, привезли сюда, и потом… и потом…

«Ну вот, — подумал он. — Объяснение есть всегда: даже птицы не падают с неба без причины». Она стала раздеваться, а он пошел за купальным халатом. Сквозь застекленную дверь он посмотрел на троицу мужчин у подножия дюны. В прикроватной тумбочке у него лежал револьвер, но он тотчас отверг эту мысль: они неминуемо умрут сами, без посторонней помощи, а при более или менее удачном стечении обстоятельств их смерть будет намного мучительнее. Размалеванный мужчина продолжал держать туфли в руке: он как бы разговаривал с ними. Скелет смеялся. Негр в придворном фраке спал, укрывшись своим белым париком. Они упали к основанию дюны, со стороны Океана, в самую гущу мертвых птиц. Должно быть, она кричала, отбивалась, умоляла, звала на помощь, а он ничего не слышал. Тем не менее сон у него был чуткий: не раз он просыпался от хлопанья крыльев морской ласточки на крыше. Но шум Океана, очевидно, перекрыл ее голос. Бакланы кружили в лучах зари, издавая сиплые крики, то и дело камнями падая вниз к рыбному косяку. На горизонте гордо взметнулись вверх острова — белые как мел. Они не взяли у нее ни бриллиантовое ожерелье, ни кольца — полнейшее бескорыстие. Все же, наверное, следует их убить, чтобы отнять хоть немного того, что взяли они. Сколько ей может быть лет: двадцать один, двадцать два? Приехала она в Лиму одна или с отцом, мужем? Троица, судя по всему, уходить не торопилась. Похоже, они не боялись и полиции; они спокойно обменивались впечатлениями на берегу Океана — последние отголоски отшумевшего карнавала. Когда он вернулся, она стояла посреди комнаты, борясь со своим мокрым платьем. Он помог ей раздеться, помог надеть халат, ощутил на миг, как она дрожит и трепещет в его руках. Украшения сверкали на ее обнаженном теле.

— Лучше бы я не покидала отеля, — сказала она. — Надо было запереться в номере.

— Они не взяли у вас украшения, — заметил он.

Он чуть было не добавил: «Вам повезло», но сдержался и сказал только:

— Вы не хотите, чтобы я кому-нибудь позвонил?

Она как будто и не слушала.

— Я не знаю, что мне теперь делать, — сказала она, — нет, правда, я просто не знаю… будет, наверное, лучше, если меня осмотрит врач.

— Я вызову врача. Прилягте. Залезайте под одеяло. Вы дрожите.

— Мне не холодно. Позвольте мне остаться здесь.

Она лежала на кровати, подтянув одеяло к подбородку, и внимательно смотрела на него.

— Вы не сердитесь на меня, нет?

Он улыбнулся, сел на кровать, коснулся рукой ее волос.

— Полноте, — сказал он, — как можно…

Она схватила его ладонь и прижала к своей щеке, затем к губам. Глаза ее округлились. Глаза бездонные, влажные, слегка неподвижные, с изумрудными отблесками, как Океан.

— Если бы вы знали…

— Не думайте об этом больше.

Она закрыла глаза, прильнула щекой к его ладоням.

— Я хотела со всем покончить, я должна это сделать. Я не могу больше жить. Я не хочу. Мое тело мне противно.

Глаза ее были по-прежнему закрыты. Ее губы подрагивали. Такое ясное лицо он видел впервые. Затем она открыла глаза, посмотрела на него, словно прося милостыню.

— Я вам не противна?

Он наклонился и поцеловал ее в губы. Под своей грудью он ощутил как бы трепетание двух пойманных птиц.

Вдруг он заметался. Стыд смешался с гневом: но со своей натурой бороться бесполезно. Он видел — и не раз, — как мальчишки бродили по песку в поисках еще трепетавших птиц и добивали их ударами каблука. Кое-кого из них он даже поколотил, но вот теперь и он сам идет на зов раненой пташки, сам добивает ее, склоняется над ее грудью, нежно касается своими губами ее губ. Он чувствовал ее руки на своих плечах.

— Я вам не противна, — произнесла она торжественным тоном.

Он пытался бороться, изо всех сил сопротивляясь этому подхватывавшему его девятому валу одиночества. Он хотел только одного: еще хотя бы несколько секунд полежать рядом с ней, прижавшись лицом к ее шее, вдыхая ее молодость.

— Пожалуйста, — взмолилась она. — Помогите мне забыть. Помогите мне.

Она не хочет больше расставаться с ним. Она хочет остаться здесь, в этом бараке, в этом плохо посещаемом кафе, на самом краю света. Так настойчив был ее шепот, так умоляюще смотрели глаза, так многообещающи были ее хрупкие руки, обнимавшие его за плечи, что у него вдруг возникло ощущение, что жизнь, несмотря ни на что, удалась, удалась в последний момент. Он прижимал ее к себе, изредка приподнимая ее голову своими ладонями; а в это время десятилетия одиночества с силой давили ему на плечи, и девятый вал подхватывал его и уносил вместе с ней в открытое море.

— Я хочу, — прошептала она, — Хочу.

Когда волна отхлынула, он, вновь оказавшись на берегу, понял, что она плачет. Она всхлипывала, не открывая глаз и не приподнимая головы, которую он продолжал держать в ладонях, прижимая к своей щеке; он чувствовал ее слезы и ее сердце, которое билось у самой его груди. Затем он услышал голоса и звук шагов на террасе. Он подумал о троице мужчин на дюне и резко вскочил, чтобы взять револьвер. Кто-то шагал по террасе, вдали лаяли тюлени, морские птицы кричали между небом и землей, мертвая зыбь разбилась о пляж и заглушила голоса, затем удалилась, оставив после себя только грустный смешок да голос, который сказал по-английски:

— Разрази меня гром! Это уже становится невыносимым. Последний раз я беру ее с собой в поездку. Мир перенаселен, это совершенно точно.

Он приоткрыл дверь. Возле стола, опираясь на трость, стоял мужчина, лет пятидесяти, в смокинге. Он играл зеленым шарфом, который она оставила возле чашки с кофе. У него было испитое лицо алкоголика, серые усики, конфетти на плечах, влажные голубые глаза, крашеные волосы, похожие на парик; руки его дрожали, а мелкие и невыразительные черты лица от усталости казались еще более неопределенными; заметив в дверном проёме Ренье, он иронично улыбнулся, посмотрел на шарф, затем снова перевел взгляд на Ренье, и его улыбка обозначилась чётче — насмешливая, грустная и мстительная; рядом с ним, прислонившись к канатам, стоял с сигаретой в руке, угрюмо потупив взор, мужчина, молодой и красивый, в костюме тореадора, с гладкими и черными как смоль волосами. Чуть поодаль, на деревянной лестнице, положив руку на перила, стоял шофер в серой униформе и фуражке; через руку у него было перекинуто женское пальто. Ренье положил револьвер на стул и вышел на террасу.

— Бутылку виски, пожалуйста, — сказал мужчина в смокинге, бросив на стол шарф, — per favor…[1]

— Бар еще не открыт, — сказал Ренье по-английски.

— Ну, тогда кофе, — сказал мужчина. — Кофе, пока мадам закончит одеваться.

Он бросил на него печально-голубой взгляд, немного расправил плечи, продолжая опираться на трость; его лицо, в тусклом свете казавшееся мертвенно-бледным, застыло в выражении бессильной злобы, а в это время нахлынула новая волна, и домишко на сваях задрожал.

— Мертвая зыбь, Океан, силы природы… Вы, наверное, француз? Вот она возвращается. Кстати, мы тоже жили во Франции около двух лет, это не помогло, еще один пример несправедливо раздутой славы. Что же касается Италии… Мой секретарь, которого вы здесь видите, типичный итальянец… Это также не помогло. Тореадор хмуро смотрел на свои ступни. Англичанин повернулся к дюне, где, скрестив руки перед небом, лежал скелет. Голый красно-желто-синий мужчина сидел на песке, запрокинув голову и поднеся горлышко бутылки к губам, а негр в белом парике и придворном фраке, стоявший по колено в воде, расстегнул свои белые шелковые трусы и мочился в Океан.

— Я уверен, что они тоже не помогли, — сказал англичанин, указав тростью в сторону дюны. — Есть на этой земле уловки, которые превосходят возможности мужчины. Троих мужчин, я сказал бы… Надеюсь, они не украли ее украшения. Целое состояние, и страховая компания навряд ли заплатит. Ее обвинили бы в неосторожности. Однажды кто-нибудь свернет ей шею. Кстати, вы не скажете, откуда здесь столько мертвых птиц? Их тут тысячи. Я слышал о кладбищах слонов, но о кладбищах птиц… Уж не эпидемия ли? Все же должно быть какое-то объяснение.

Он услышал, как сзади открылась дверь, однако не шелохнулся.

— А, вот и вы! — сказал англичанин, слегка поклонившись. — Я уже начал волноваться, дорогая моя. Мы четыре часа терпеливо ждали в машине, пока это произойдет, а ведь мы здесь, можно сказать, как бы на краю света… Беда себя ждать не заставит.

— Оставьте меня. Уходите. Замолчите. Пожалуйста, оставьте меня. Зачем вы пришли?

— Дорогая моя, опасения вполне оправданны…

— Я вас ненавижу, — сказала она, — вы мне противны. Почему вы ходите за мной? Вы мне обещали…

— В следующий раз, дорогая, все же оставляйте украшения в отеле. Так будет лучше.

— Почему вы все время пытаетесь меня унизить?

— Если кто и унижен, так это я, дорогая. По крайней мере, согласно действующим условностям. Мы, разумеется, выше этого. The happy few…[2] Однако на сей раз вы и впрямь зашли слишком далеко. Я не говорю о себе! Я готов на все, вы это знаете. Я вас люблю. И я не раз доказывал вам это. В конце концов, с вами могло что-нибудь случиться. Единственное, о чем я вас прошу, это быть хоть чуточку… поразборчивее.

— И вы пьяны. Вы снова пьяны.

— Это от отчаяния, дорогая. Четыре часа в машине, всякие мысли… Согласитесь, я не самый счастливый человек на земле.

— Замолчите. О Боже мой, замолчите!

Она всхлипывала. Ренье не видел, но был уверен, что она растирает глаза кулаками: это были всхлипывания ребенка. Он не хотел ни думать, ни понимать. Он хотел только слышать лай тюленей, крик морских птиц, гул Океана. Он стоял среди них, неподвижный, с опущенными глазами, и мерз. А может, просто дрожал от страха.

— Зачем вы меня спасли? — крикнула она. — Не надо было мне мешать. Одна волна — и конец. Я устала. Я больше не могу так жить. Не надо было мне мешать.

— Мсье, — произнес англичанин с пафосом, — как мне выразить вам свою благодарность? Нашу благодарность, если быть точным. Позвольте мне от имени всех нас… Мы все бесконечно вам признательны… Успокойтесь, дорогая моя, пойдемте. Уверяю вас, я уже не страдаю… Что же до остального… Сходим к профессору Гузману, в Монтевидео. Говорят, он творит чудеса. Не правда ли, Марио?

Тореадор пожал плечами.

— Не правда ли, Марио? Великий человек, настоящий целитель… Наука еще не сказала последнего слова. Он написал все это в своей книге. Не правда ли, Марио?

— О, да ладно уж, — сказал тореадор.

— Вспомни светскую даму, у которой по-настоящему получалось лишь с жокеями весом ровно в пятьдесят два кило… И ту, которая всегда требовала, чтобы в это время стучали в дверь: три коротких удара, один долгий. Душа человека — непостижима. А жена банкира, которую возбуждал только звонок сигнализации, установленной на сейфе: она всегда попадала в глупое положение, потому что от этого просыпался муж…

— Да ладно вам, Роджер, — сказал тореадор. — Это не смешно. Вы пьяны.

— А та, которая добивалась интересных результатов лишь тогда, когда, занимаясь любовью, пылко прижимала револьвер к своему виску? Профессор Гузман всех их вылечил. Он рассказывает об этом в своей книге. Они все обзавелись семьями, стали превосходными матерями, дорогая моя. Не стоит так отчаиваться.

Она прошла сбоку, даже не взглянув на него. Шофер почтительно накинул пальто ей на плечи.

— Впрочем, чего уж там, Мессалина тоже была такой. А она, между прочим, императрица.

— Роджер, достаточно, — сказал тореадор.

— Правда, о психоанализе тогда еще и слыхом не слыхивали. Профессор Гузман наверняка бы ее вылечил. Полноте, моя маленькая королева, не смотрите на меня так. Помнишь, Марио, слегка ворчливую молодую женщину, которая ничего не могла сделать, если рядом не рычал лев в клетке? И ту, чей муж всегда должен был играть одной рукой «Послеполуденный отдых фавна»? Я готов на все, дорогая моя. Моя любовь не знает границ. А та, что всегда останавливалась в отеле «Ритц», чтобы иметь возможность видеть Вандомскую колонну? Непостижима и загадочна душа человека! А та, совсем юная, которая после медового месяца в Марракеше уже не могла обходиться без пения муэдзина? И та, наконец, молодая невеста, впервые отдавшаяся в Лондоне во время бомбежки, которая с тех пор всегда требовала, чтобы муж изображал свист падающей бомбы? Они все стали образцовыми матерями семейств, дорогая моя.

Молодой человек в костюме тореадора подошел и дал англичанину пощечину. Англичанин плакал.

— Так не может продолжаться, — сказал он.

Она спускалась по лестнице. Он увидел, как она идет босиком по песку, среди мертвых птиц. В руке у нее был шарф. Он видел ее профиль, такой безупречный, что ни рука человека, ни Бога не могла бы ничего к нему добавить.

— Ладно, Роджер, успокойтесь, — сказал секретарь.

Англичанин взял бокал с коньяком, который она оставила на столе, и залпом выпил. Он поставил бокал, вынул из бумажника банкноту, положил ее на блюдце. Затем он пристально посмотрел на дюны и вздохнул.

— Мертвые птицы, — сказал он. — Этому должно быть объяснение.

Они ушли. На вершине дюны, перед тем как исчезнуть, она остановилась в нерешительности, обернулась. Но его уже не было. Она не увидела никого. В кафе было пусто.