Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

РОМЕН ГАРИ

Повинная голова

… Для романиста, хотя прямо это не говорит- ся, фигура пикаро несет двойную нагрузку: это как бы зеркало на пути Истории и одновременно бунтарь, восстающий против всесилия Власти, которую он либо дурачит, либо выставляет на посмешище, не имея других способов с ней бороться. Стефан Сахада
I. Мычащая душа

Чонг Фат удрученно взирал на оборванца: это был момент горестного братства, когда человек, видя падение ближнего, чувствует, что затронута и его собственная честь. Кон стоял с пристыженным видом, опустив голову и пряча руки за спиной: он только что утратил право носить имя, под которым до сих пор фигурировал в энциклопедии «Ларусс» — прямоходящее млекопитающее.

Отпираться не имело смысла: китаец накрыл его на месте преступления. Кон забрался в кухню через окно, однако холодильник оказался заперт на ключ, и когда Чонг Фат вышел на шум с веером в руке, со спущенными подтяжками и голым пузом, выпиравшим из расстегнутых штанов, он застал американца на четвереньках лакающим жидкую кашу из плошки, которую владелец ресторана «Поль Гоген. Настоящая кантонская кухня» оставлял по вечерам для котенка.

Чонг Фат, скорее всего, не читал труд Шпенглера о закате западной цивилизации и глубоко опечалился, увидев американского гражданина в такой недостойной позе.

— Стыдитесь, господин Кон. Соединенные Штаты — великая держава. И американец, который позволяет себе так опускаться на островах Тихого океана, в то время как его отечество героически сражается, чтобы сдержать натиск красных…

— Желтых, — шепнул Кон.

— Коммунистов, — сурово поправил китаец.

Французский подданный и убежденный голлист, Чонг Фат говорил с сильным корсиканским акцентом, который многие поколения жандармов и таможенников насадили, словно экзотические цветы, в разных уголках Таити, где преобладало произношение бургундское и овернское.

— Нам всем стыдно за вас, господин Кон. Не забывайте, что каждый американец является здесь в каком-то смысле посланцем своей страны. А судьба свободного мира зависит сегодня от престижа Соединенных Штатов. Вам следовало бы это знать.

Потупившись и чертя ногой круги на полу, Кон изображал стыд за звездно-полосатый флаг. Надо уважать убеждения ближнего, особенно если вы только что взломали его кассу и завладели порядочной суммой.

— Здесь, на Таити, моральное падение белого человека не может остаться незамеченным, — заключил китаец.

Да уж, подумал Кон. Надо было мне ехать во Вьетнам, там это не так бросается в глаза.

— Подумать только, есть кошачий корм!

Кон убедительно изображал полное нравственное одичание. Главное — выиграть время. Услышав шаги китайца на лестнице, он быстро задвинул ящик-кассу, успел каким-то чудом выскочить в кухню, опуститься на пол и схватить кошачью плошку. Он почесал внизу живота, в который раз дав себе слово зайти в аптеку и купить серую мазь. Никогда не следует забывать о братьях наших меньших.

— Извините, — сказал он тактично, как принято между благовоспитанными людьми, продолжая при этом яростно чесаться. — Я где-то подцепил лобковых вшей.

— Вы совершенно отвратительны, — сморщился Чонг Фат.

Кон был польщен. Он всю жизнь страдал от неутоленной жажды совершенства.

Он глядел на плошку, которую Чонг Фат с негодованием совал ему под нос, и думал: неужели вот такая жидкая каша останется в недалеком будущем от китайского народа, равно как от русского и американского? С тех пор как он недавно открыл по рассеянности газету, он никак не мог освободиться от бремени своих новых преступлений. В Пекине он именем «культурной революции» вбивал колья в рот старым профессорам — «мандаринам» — и перерезал сухожилия танцовщицам «западного» русского балета. На своей социалистической родине он отправил в ГУЛАГ еще несколько диссидентов, огласил с трибуны ООН, с точностью до десятых и сотых, сколько миллионов детей должны в ближайшем будущем умереть с голоду, в Азии и Африке, и попутно продолжал отравлять землю радиоактивными отходами. Даже здесь, в Полинезии, он ожидал со дня на день взрыва созданной им ядерной бомбы, которую готовили к испытаниям на атолле Муруроа[1]. Так было всегда: мир наваливался на него всей своей тяжестью, едва он переставал заниматься любовью.

Но напрасно Кон искал покоя в бродяжничестве и прятался от самого себя, надеясь забыться, — в глубине его сознания потребность видеть человечество достойным этого звания оставалась все такой же мучительной и неотступной. Порой он даже задавался вопросом, есть ли его ерничанье своего рода мычание души, испытание огнем[2], которому он подвергал свою внутреннюю веру, чтобы она всякий раз выходила из него победоносной, окрепшей и непоколебимой.

Мне не хватает голоса, подумал он, рисуя большим пальцем на полу ноль. Только наш брат Океан[3] способен говорить от имени человека.

За окном, распахнутым настежь, запахи сада растворялись в нежности тихой ночи, и природа, казалось, знать ничего не знала о своих сыновьях, оставивших ее.

II. Пикаро

Кон, который звался вовсе не Кон и был вовсе не американец, мечтал сравниться в циничной беспечности с испанскими плутами-авантюристами Золотого века, прозванными «пикаро». Первым из них, как утверждает некий Посада из университета в Саламанке, был Хуан Вальдес, псевдоконкистадор, псевдонунций и много еще чего псевдо, повешенный в 1602 году; народ любовно именовал его hijo de puta, и легенды о его подвигах долго жили в Кастилии, передавались из уст в уста и без конца [4] сочинялись заново. Пикаро вели приятную жизнь за счет испанской казны более полутора веков, меняя имена чаще, чем сорочки, и оставаясь в каждой новой ипостаси не дольше, чем требовалось, чтобы украсть кошелек или соблазнить девушку. Это были веселые плуты без чести и совести, пройдохи, дурачившие власть и всех ее представителей без разбора: королей, сеньоров, церковников, богачей, военных. Кон жаждал уподобиться им, вновь отыскать живительную струю удачи, беззаботности и веселой насмешки. Но, несмотря на все старания, ему не удавалось достичь подлинной непосредственности, и он постоянно ощущал себя самозванцем: за всеми его плутнями крылось внутреннее смятение, и он ясно слышал в них несносное идеалистическое мычание. Стоило бежать на Таити! Он нес мир на своих плечах, куда бы ни шел, и ноша эта была для него непосильна.

Чонг Фат продолжал его распекать, но Кон давно уже не слушал. Несколько дней назад он не устоял перед искушением и стащил в книжной лавке «Майн кампф» Мао Цзэдуна[5]. С тех пор его мучили кишечные колики и рвота, которые он приписывал не только действию маленькой красной книжечки, которую имел неосторожность проглотить, но и фразе, произнесенной Мао позднее, с высоты своего олимпийского величия: «Войны — это всего лишь мелкие эпизоды…» От одного этого человек может начать есть дерьмо, не то что кошачью кашу.

Кона вдруг охватило такое ощущение бессилия — бессилия бесконечно малого перед величайшей силой всех времен, Глупостью, — что от сочетания ярости с затянувшимся воздержанием он испытал недурную эрекцию, словно благосклонная природа хотела развеять его сомнения в собственных возможностях. «Войны — это всего лишь мелкие эпизоды…»

Временами Кон думал, что люди должны поставить ему когда-нибудь памятник. Да, он лодырь, распутник и вор, зато он не совершил ничего великого и за одно это заслуживает благодарности потомков. Придет день, когда матери будут приводить детей к его статуе и говорить: «Посмотри хорошенько! Этот, слава богу ничего не сделал для человечества».

Из глубины ночи послышался рокот Океана вокруг кораллового рифа, и Кон, как всегда, когда слышал этот дружественный голос, с облегчением почувствовал, что его состояние понято и выражено.

Он поднял глаза.

— Хватит, Чонг Фат, — рявкнул он. — Я уже давно зарабатываю на жизнь тем, что являю народам третьего мира поучительную картину упадка Запада. И я не первый, кто до этого додумался. До того как приехать сюда, я провел восхитительный месяц, побираясь перед посольством Соединенных Штатов в Нигерии. Я стоял на тротуаре с протянутой рукой: «Подайте обнищавшему белому…» И кстати, я считаю, что таким образом поддерживал африканцев. Это поднимало их моральный дух. В конце концов американский посол назначил мне ренту, пятьдесят долларов в неделю, чтобы я перебрался попрошайничать к посольству Франции… Но, к сожалению, «Геральд трибюн» разгласила мою выдумку…

Такое действительно было. И примерно в тот же период газеты писали еще о двух пикаро, которые процветали многие годы, утверждая, будто это они сбросили атомную бомбу на Хиросиму и теперь не могут справиться с угрызениями совести. Один из них, получая по шестьсот долларов за лекцию, открыл в Сан-Франциско магазин сувениров Хиросимы, которые с большой выгодой продавал чувствительным душам. К счастью, он успел вовремя смыться, зато второй оказался на нарах, потому что парень, который действительно бомбил Хиросиму, подал на него в суд и потребовал возмещения убытков.

— А потом я переехал на Таити, чтобы демонстрировать падение и разложение Запада в более приятном климате. И когда я встаю на четвереньки и жру корм вашего котенка, вы должны меня благодарить. Это же конец белой расы. Пробил час Китая. Привет!

Махнув на прощание рукой, он перескочил через подоконник, унося в кармане тридцать тысяч франков из кассы.

III. Налог на Гогена

Таитянская ночь, которую именовали «покровительницей ласк» во времена, когда вещи еще называли своими именами, осыпала его своими милостями. Всякий раз, когда она принимала его в объятия, Кону казалось, что он попал в воздушный гарем, где невидимые наложницы вьются вокруг него, расточая едва ощутимые знаки любви и заботы; он чувствовал себя окруженным некоей изначальной женственностью, состоящей из нежности, тайного трепета, прикосновений, вздохов и многообещающих нашептываний. Состояние благодати достигалось мгновенно, оставалось только ждать явления вахинэ[6]. Так таитянская ночь исполняла свои обязанности по пробуждению чувственности, возложенные на нее древними, истинными богами.

Китаец, конечно, до завтра денег не хватится, а к тому времени они уже будут приятнейшим образом потрачены. Половину Кон намеревался отложить на покупку красок, хотя и считал это напрасной тратой. Полотна, которые он подписывал Чингис-Кон (этот псевдоним он принял в память о другом известном смутьяне — комике из кабаре и еврее по национальности, расстрелянном немцами во время войны, — чувствуя себя в каком-то смысле его реинкарнацией[7]), писали ученики из мастерской Паавы. Но туристы, посещавшие Дом Наслаждения[8], ожидали найти там «творческую» обстановку, посему приходилось держать разбросанные на видных местах тюбики с краской и несколько «незавершенных» холстов.

Кон открыл эту золотую жилу почти сразу по прибытии на остров, полтора года назад: таитяне жили в атмосфере культа Гогена, своеобразной смеси гордости и чувства вины. Когда-то они бросили его подыхать в нищете, среди всеобщего равнодушия, бесконечных неприятностей с полицией и властями, не говоря уж о лютой ненависти миссионеров, последний из которых преподобный Анри де Лаборд, проживший дольше остальных, писал через тридцать лет после смерти художника: «Хотелось бы, чтобы об этой жалкой личности перестали наконец говорить». Теперь здесь благоговейно чтили память того, чьи картины, растиражированные в репродукциях и открытках, оказались так полезны для создания таитянского мифа и развития туризма в земном раю.

Короче, пустовала отличная вакансия, и Кон решил ее занять, чувствуя себя в амплуа Гогена весьма комфортно. Он задумал обложить Таити податью, которую окрестил «налогом на Гогена», и, несмотря на конкуренцию, недурно преуспевал — благодаря, главным образом, своей внешности и предосудительному образу жизни. Фуражка капитана дальнего плавания, золотая серьга в ухе, пиратская борода и испепеляющий взгляд необычайно импонировали туристам. Весь остров знал фарэ[9] художника в нескольких километрах от Пунаауиа, с двумя деревянными эротическими скульптурами — точными копиями тех, что Гоген установил перед своим жилищем в Атуоне, к великому негодованию епископа Маркизских островов. Дом Наслаждения Кона сохранил от оригинала только название, но директор туристического агентства «Транстропики» Бизьен намеревался в ближайшее время реконструировать подлинный дом Гогена на линии туристического маршрута, разработку которого он как раз завершал. На местных жителей распутство Кона, его скотские повадки, нелады с властями и ненормативная лексика тоже производили наилучшее впечатление, вполне соответствовавшее немеркнущему воспоминанию о его великом предшественнике, а также лубочному представлению о «проклятом художнике» и «непризнанном гении». Для пущего правдоподобия Кон время от времени выставлял в Папеэте какую-нибудь богопротивную мазню, собственноручно им сотворенную, которая так шокировала добропорядочных обывателей, что полная безнаказанность была ему гарантирована: никому неохота было связываться с еще одним Гогеном.

Таким образом, мнение, будто люди склонны повторять старые ошибки и не умеют извлекать уроков из истории, не всегда соответствует действительности.

Кону не сразу пришла в голову идея «налога на Гогена». В первые месяцы жизни на Таити турагентство платило ему по двадцать франков в день за то, что он исполнял перед туристами роль «бродяги с южных островов», — это безотказно действовало на европейцев, воспитанных в духе романтики и начитавшихся книжек об экзотических странах. Кон подошел к делу творчески и обогатил образ, внеся в него кое-что от себя, чем снискал глубокое уважение Бизьена. Им был создан типичный персонаж современной истории: — бывший». Бывший соратник Кастро по Сьерра-Маэстра, утративший революционные иллюзии и бежавший на Таити, где теперь, с разбитым сердцем, влачит жалкое существование; бывший талантливый ученый, разочарованный в науке, которая свернула на путь гибельных ядерных экспериментов, и бежавший на Таити, где теперь, с разбитым сердцем, влачит жалкое существование; бывший коммунист, разорвавший после Будапешта партийный билет и бежавший на Таити, где теперь, с разбитым сердцем, влачит жалкое существование; бывший режиссер из Голливуда, продавший свой талант и бежавший на Таити, где теперь, с разбитым сердцем… Бизьена восхищала легкость, с которой Кон изобретал, повинуясь капризам настроения, все новых и новых «бывших», сидя за столиком кафе, где экскурсовод Пуччони, дабы отметить «случайную встречу», угощал бродягу с южных островов, а тот за даровую выпивку рассказывал о себе — после долгих уговоров, нехотя, под сочувственными взглядами иностранцев. И не было случая, чтобы преисполненные сострадания слушатели не вручили несколько купюр своему гиду, чтобы тот тактично передал их «бедняге». Подлец Пуччони взимал с этой суммы двадцать процентов комиссионных, что Кон расценивал как проявление глубокой безнравственности.

И даже теперь, хотя Кон уже давно работал Гогеном, его все еще тянуло иногда поимпровизировать перед публикой — это случалось, как правило, в тягостные минуты, когда он вдруг оказывался наедине с самим собой и со своим подлинным прошлым — тем, от которого он бежал на Таити, где теперь, с разбитым сердцем, влачил жалкое существование…

Отправившись за своим мотоциклом, оставленным недалеко от «Гранд-отеля», Кон шел по улице Поля Гогена, мимо лицея Поля Гогена и площадки, где начиналось строительство музея Поля Гогена. Меж тем пятьдесят лет назад братья из католической миссии и епископ Мартен именовали «жалкую личность» не иначе как Поль Гаден.

Шум прибоя всегда казался ночью более грозным и яростным, может быть, потому, что Океану передавалась тревога людей. Млечный Путь распластывал по волнам шлейф своих световых лет, и Океан мерцал легкими блестками, сыпавшимися с неба, словно монетки размененной вечности. Лагуна, мачты шхун и кокосовые пальмы островка Моту-Ута наслаждались покоем в лунном свете. А где-то под всем этим спал вулкан, давший некогда жизнь Таити и потухший в незапамятные времена, напоминая Кону все померкшие огни былых распрей и истощившихся надежд. Из них-то и образуются впоследствии камни.

Со стороны Бидонвиля, мешаясь с рокотом прибоя, неслись крики, музыка и смех таитян и китайцев, праздновавших взятие Бастилии парижанами. Эти звуки вызывали у Кона зуд в ногах. Ему не терпелось пуститься в пляс.

Он уже сидел на белом мотоцикле с широким, точно крылья, рулем, вызывавшим у него порой ощущение, будто он Георгий Победоносец и сейчас отправится на поиски дракона, как вдруг рядом затормозил хорошо знакомый «ситроен».

У сидящего на водительском месте Рикманса был хитрый, всезнающий, преисполненный самодовольства взгляд законченного кретина и прямой пробор ровно посредине непроходимо тупой головы. Даже в темноте глаза его искрились глупостью. Кон считал его достойным преемником жандарма Шарпийе, который некогда составил знаменитый протокол, где обвинял Гогена в езде по городу «на транспортном средстве без габаритных огней» — в ту пору это был единственный экипаж с лошадью на всем архипелаге. Впрочем, Кон не держал зла на Рикманса за то, что произошло семьдесят лет назад. Гоген тогда был единственным художником на Маркизских островах, а Шарпийе — единственным жандармом. Они не могли не встретиться.

— У вас будут крупные неприятности, Кон.

— У меня крупные неприятности уже две тысячи лет. Идите к чертовой матери!

Когда Кон выходил из себя, его закипавшая ярость давала о себе знать львиным рыком. Сидя на мотоцикле, держа одну ногу на земле, другую на педали, без всякой иной причины, кроме ощущения бессилия, Кон своим basso profondo[10] принялся извергать проклятия, адресованные Рикмансу лишь постольку, поскольку тот имел уши. Кон сбежал на Таити, чтобы ни в чем не участвовать, и главной его заповедью было ни в коем случае не читать газет. Но он стал жертвой обстоятельств. Торопясь по нужде, он схватил первый попавшийся номер «Франс-суар» у китайца из Фии и устроился под гуаявами с великолепным видом на бухту Манурева. Спустив штаны и присев орлом, он в ожидании событий машинально бросил взгляд на приготовленную газету. И на первой же странице узнал, что он продолжает резню в Камбодже, недавно отравил газом йеменских детей, а в Пекине насмерть забил ногами старика, который осмелился, несмотря на «культурную революцию», хранить дома партитуру Бетховена. На странице три Кону сообщали, что он сумел создать бактериологическое оружие нового поколения, а также газы нервно-паралитического действия, а на странице пять — что он участвовал в марше протеста вместе с чикагскими неграми, крича: «Смерть белым собакам!», и вместе с белыми, крича: «Смерть черным собакам!», так что на одного человека собак получалось многовато. Кон пришел в такое бешенство, что у него напрочь отказали функции кишечника, и он потом чуть не отравился слабительным.

И вот теперь Кон орал не своим голосом. Что именно — значения не имело, лишь бы выпустить пар. Не было места ни живописи, ни музыке, ни литературе перед лицом Силы, оставался лишь нечленораздельный вопль, рев первобытного ужаса, вновь возрождавшегося в нем. Могущество крика, как утверждал Кафка, столь велико, что способно сокрушить античеловеческие законы. Но, плюнув в лицо центуриону Флавию, воздвигшему крест, Иисус закричал — и продолжает кричать по сей день, с той самой минуты, как палач вбил первый гвоздь в Его правую длань, и, когда Кон пытался сосчитать гвозди, вбитые в тело Христа за два тысячелетия, ему становилось ясно, для чего люди придумали электронно-вычислительную технику.

Рикманс вытаращил на него глаза.

— Что это с вами?

Но Кон уже успокоился. Могущество крика, о котором говорил Кафка, было иллюзией, однако сам крик приносил облегчение. Расчищались дыхательные пути. Неплохое упражнение по системе йогов.

— С чего вы так разорались?

Кон сурово взглянул на полицейского.

— С каких это пор, чтобы орать, нужна причина? — осведомился он.

Ласковый воздух изливал на них свою благоуханную нежность, и с ветвей на их грешные головы сыпались алые лепестки. Природа сжалилась над ними. Дыхание ночи расточало бесчисленные щедроты. Незримые мотыльки тыкались им в лицо, а светлячки окружали мерцанием земных звезд. Океан смолк, и от имени Кона говорить стало некому.

— Мне доложили, что вы опять позировали для порнографических снимков. Я же предупреждал, что если это повторится…

— Я не позировал. Меня сфотографировали без моего ведома. Я не знал. Я тихо блаженствовал. Пуччони неожиданно привел туристов в мое фарэ. Я стоял к ним спиной, занимался этим стоя…

— Но вы потребовали с них деньги!

— Из принципа. Нечего снимать меня без спросу, да еще в такой момент. Безобразие! Сущее бесстыдство! Они обязаны были попросить разрешения.

В этой истории с фотографиями не было ни слова правды. Очередной навет мерзавца Вердуйе. Но Кон и не думал отпираться, наоборот: каждый такой факт работал на его репутацию. Вносил дополнительный оттенок подлинности в образ опустившегося бродяги без чести и совести, каковым он стремился выглядеть на Таити. Лучшей маскировки не придумаешь. Люди не подозревали, кто он на самом деле, и Кон чувствовал себя в безопасности. Конечно, хорошая амнезия не помешала бы, но нельзя хотеть от жизни всего. Он глумливо подмигнул Рикмансу и укатил.

IV. Таити, восход солнца

Бидонвиль тянулся вдоль пляжа на выезде из Папеэте в сторону Пунаауиа, и на много километров вокруг стоял запах человеческих тел. Это был хороший, честный запах, откровенно оповещавший о своем происхождении. В каждой лачуге оркестр играл тамуре[11], не имея никаких музыкальных амбиций и стремясь лишь не рухнуть от изнеможения раньше танцующих. Кон отыскал Мееву в «Рике», где оставил ее ненадолго одну, чтобы добыть в кассе Чонг Фата денег для празднества. Он схватил ее за руку и пустился в пляс, раскорячившись по-лягушачьи, виляя бедрами и постепенно совершая поворот на триста шестьдесят градусов, в то время как Меева, не сходя с места, бешено вертела задом, извиваясь в древнем танце, который некогда, во времена невинности и простоты нравов, исполнялся вокруг мужского полового органа, пребывавшего в глубинах своей извечной родины, а его обладатель, затаив дыхание, сдерживался изо всех сил сколько мог, пока наконец, дав себе волю, не уступал место следующему. Капитанская фуражка давно слетела, Кон веселился на полную катушку: глаза блестели, борода была устремлена вперед, ягодицы — назад, улыбка прочно обосновалась под гордым, победоносно торчавшим носом, кстати, полностью измененным с помощью пластической операции, в ухе болталась золотая серьга, из-под ног летели комья земли, гениталии тряслись от непрерывного кругового движения, он жмурился время от времени, отдавая все лицо улыбке, почесывал лобок, дабы усмирить насекомых, или, подцепив со стола бутылку, лил вино себе в рот, не переставая ни на миг тамурировать, хватая мимоходом за попку какую-нибудь таитянку, чтобы взбодриться, и истекая потом под несмолкаемый треск фотоаппаратов в руках туристов, счастливых оттого, что могут запечатлеть в естественной обстановке «бродягу с южных островов». Так Кон плясал и плясал, останавливаясь лишь раз в час, чтобы увлечь Мееву на пляж, где освобождался с помощью оргазма от остатков сожженной вьетнамской деревни, ядерного паритета или очередной гнусной акции хунвэйбинов. Отдышавшись, он бросался прямо в одежде в Океан, а потом снова возвращался на праздник: танцуя, Кон испытывал чувство такой свободы и беззаботности, такого веселья и радости жизни, что в эти минуты действительно не имел ничего общего с человечеством.

За столиком в полном одиночестве сидел с неприступным видом Барон — так Кон прозвал этого идеального джентльмена, который был до такой степени невозмутим и ко всему безучастен, что казалось, недавно спустился с небес и случайно попал прямо на таитянский праздник. Костюм в клетку, канареечного цвета жилет, бабочка, серый котелок, не говоря уж о лаковых туфлях, гетрах, перчатках и тросточке, сверкали ослепительной чистотой, и всякий раз, когда он попадался Кону на глаза во время очередного пируэта, у оборванца на мгновение возникала мысль о Боге — на мгновение, потому что у человека нашей эпохи, кровавой и свинской, подобные мысли не удерживаются в голове дольше секунды. Но столь безупречная чистота в сочетании с полной отрешенностью и бесстрастием не могла вызывав никаких иных ассоциаций. Он был чист до такой степени, что в нем не ощущалось ничего человеческого.

Никто не знал, кто такой на самом деле этот Барон, и даже факт его существования, вследствие полного самоустранения и отказа участвовать в чем бы то ни было, начинал вызывать сомнения. Время от времени Кон дружески кивал ему издали, но ответа не удостаивался, как не удостаивается ответа свыше какой-нибудь ревностный католик, коленопреклоненно возносящий молитвы в деревенской церкви все пятьдесят лет своей жизни.

Около пяти утра Кон снова потащил Мееву на пляж, но на сей раз уже не смог оказаться на должной высоте. Он совершенно изнемог. Так он и лежал лицом вверх на песке, глядя на звезды. Иногда какая-нибудь из них падала. Но в принципе они были подвешены надежно и держались крепко, что заставило его подумать о вшах.

— Напомни мне завтра купить мазь. Не представляю, где я мог подцепить эту дрянь. Ни одного сантиметра чистого не осталось на этом острове.

Занимался день, небо потихоньку освобождалось от желтушной тьмы. Белое полотно прибоя поднялось, вздулось и скользнуло к черным рукам разомкнутого кораллового кольца островка Хева-Оа: так он каждый день облачался на заре в свежую сорочку. Океан постепенно вновь обретал свой утренний голос. Пирога с рыбаками выплыла из-под кокосовых пальм, пересекла прибрежную отмель и застыла, словно повиснув в некоем отдельном мире, который являл собою уже не ночь, но еще и не день, не Океан и не небо. Это была специальная предрассветная пирога, которую «Транстропики» высылали в этот час, чтобы потешить взор туристов при пробуждении. Само небо, казалось, спешило на встречу с «чарующими рассветами», обещанными во всех рекламных проспектах: оно торопливо подпускало розоватые, золотистые, оранжевые оттенки всюду, куда положено, достигая восхитительных результатов.

— Ах, старая шлюха! — ласково шепнул Кон, задрав голову.

— Не смей так со мной разговаривать! — возмутилась Меева. — Моя прабабка спала с самим королем Помаре Пятым[12], про это в книжках написано!

— Это я не с тобой, а с небом, — ответил Кон.

Нервная усталость проходила, силы возвращались. Он поиграл сначала с этой мыслью, потом с Меевой. которая тут же помогла ему своим свежим язычком, той удивительной прохладной влагой, которая лишь распаляет огонь. Пирога, картинно стоявшая на фоне зари, его раздражала: все-таки надо иметь хоть каплю стыда! «Транстропики» потеряли чувство меры. Чересчур расстарались. Меева тоже, и ему пришлось слегка ее придержать. Он не спешил снова оказаться на по man’s land[13], где человек пребывает в состоянии беспомощного ожидания, пока над ним смилостивятся законы природы. Законами природы он был сыт по горло.

— Погоди, мы сейчас займемся этим все вместе…

— Как это все вместе?

— Ты, я, небо, Океан. Еще несколько минут, и будет очень красиво… Смотри, там, над Муреа, все уже красно-зеленое…

— Кон, а ты можешь посмотреть для разнообразия на меня?

— Подожди, говорю тебе, мы сейчас возьмем в компанию небо и Океан…

— Ах так, меня одной тебе мало!

— Тьфу, черт! Не понимаешь ты творческую душу!

— Почему, очень даже понимаю. У меня есть глаза. Я на нее уже давно смотрю, на твою творческую душу. Не спорю, она очень красивая.

— Ага, есть, вот оно, солнце, поехали…

— Дались тебе эти красоты, Кон. Ты же все равно закрываешь глаза, когда кончаешь.

Он подложил руки ей под ягодицы. Нет, никто его не переубедит: счастье на земле есть. У него были полные руки счастья, и он уже готовился издать ликующий рев, как вдруг почувствовал, что Меева отвлеклась.

— Смотри, какой-то тип нас снимает.

Кон повернул голову. Под кокосовой пальмой он увидел попаа[14], уткнувшегося в видоискатель фотоаппарата.

— Да что ж это такое? — возмутился Кон. — Не стало никакой возможности спокойно трахаться, обязательно поблизости окажется какой-нибудь придурок с фотоаппаратом! Вот ублюдки, они добьются того, что у меня будут комплексы. И я уже не смогу без фотографов!

Он высвободился.

— Эй, вы там! — крикнул он.

Незнакомец поднял голову. Маленький туристик, щуплый и печальный, в белых носках и шортах-бермудах. Он выглядел смущенным.

— Извините, пожалуйста, — пролепетал он и снял шляпу. — Я хотел сфотографировать, как солнце встает.

— Весьма польщен, — отозвался Кон. — Сфотографируйте и покажите вашей жене. Пусть хоть знает, что такое бывает.

Турист нервно хихикнул и исчез. Кон посмотрел ему вслед. На миг возникло дурное предчувствие и тут же рассеялось. Филёр? Да нет, исключено. Ведь он избавился даже от отпечатков пальцев, а лицо ему хирург в Каракасе изменил до неузнаваемости.

— Ну, мы топопо или мы не топопо? — нетерпеливо спросила Меева.

— Мы топопо, — решительно ответил Кон.

И отвернулся от своих преступлений.

V. От Кона святым отцам

Кон был настроен решительно: он не желал больше терпеть козни Вердуйе, настало время положить этому конец. Несколько дней назад он потребовал, чтобы Бизьен выбирал: Вердуйе или он. И директор «Транстропиков» вызвал их обоих для разговора.

В десять утра Кон сел на мотоцикл, чтобы прибыть к назначенному часу в турагентство, где должно было состояться окончательное объяснение между ним, Вердуйе и Бизьеном. Но не успел он отъехать, как у него лопнула шина. Кон отвел мотоцикл к фарэ и решил голосовать на дороге, ведущей в Папеэте, однако на острове его все хорошо знали и, едва завидев, жали на газ. Так он стоял около получаса, пока вдали не появился мопед, на котором маячила фигура в белом: оказалось, молодой доминиканец, отец Тамил.

Тамилу было не больше тридцати, но Кон боялся его как чумы: он никогда не знал, чего ждать от преподобного отца, имевшего диплом агреже[15] по филологии. К тому же он как-то странно поглядывал на Кона, и Кона это тревожило. Он постоянно опасался, что его узнают. Это было чисто нервное. Он уселся сзади, заняв место привязанного к багажнику цыпленка, которого положил перед собой.

— Ну как? — спросил он монаха.

Накануне Кон предпринял своеобразную попытку примирить Гогена с его заклятым врагом монсеньором Татеном, иначе говоря, чувственное жизнелюбие с католической церковью. Он принес в дар школе при миссии одно из своих «полотен» — в надежде, как выразился он в сопроводительном письме, «увидеть его висящим на том месте, в коем некогда было отказано знаменитой картине моего учителя «И золото их тел». Эта картина была написана Гогеном во время его безнадежной борьбы с властями за отмену распоряжения, запрещавшего таитянкам не только ходить с обнаженной грудью, но даже носить парео. В наивности своей художник придумал следующую военную хитрость: попытаться заставить школу при миссии принять от него в дар «И золото их тел», — если это получится, то бой за наготу туземных женщин будет наполовину выигран.

— Поздравляю, — сказал доминиканец. — Ваша картина благосклонно принята.

И он вкратце рассказал, как все происходило. Накануне Татен вызвал его на совещание миссионеров, курировавших школьное обучение. Самые почтенные из них — преподобные отцы Зик, Сафран и Этли — насчитывали вместе около двухсот тридцати лет. Явившись, Тамил застал их в полном смятении. Несмотря на преклонный возраст, все трое сновали по кабинету на удивление проворно, но как-то смущенно и беспокойно, напоминая трех белых кроликов. Общими усилиями они отволокли к окну огромный пакет и принялись бережно, хотя и с заметной опаской, освобождать его от газет, в которые «дар» был заботливо обернут монашками. Татен, с острой бородой, густыми бровями и проницательным взглядом, которым видел насквозь нечистые души — а он немало их разоблачил на своем веку, — стоял заложив руки за спину и безмятежно смотрел, как разворачивают картину. Преподобный Зик нервно развязал последнюю бечевку, преподобный Сафран снял последний лист газеты, а преподобный Этли, пятясь, забормотал молитву, явно готовясь к худшему. Тамил, засунув руки в карманы, подошел к распахнутому окну с видом на Океан и, отвернувшись, чтобы скрыть душивший его смех, погрузился в созерцание того, что люди именуют безбрежным пространством. Картина была уже полностью освобождена от бумаги. Татен внимательно ее осмотрел.

— Ну и что? — спросил он наконец ворчливым тоном. — С чего вы так переполошились? Что вы тут нашли ужасного? Это современное искусство, абстракция. И никакого святотатства я тут не вижу. Не вижу, и все.

Преподобный Зик, которому было восемьдесят четыре года, нетвердой рукой указал на несколько мест.

— Вот здесь, — пролепетал он, — здесь… и здесь…

— Что здесь? Что вы там увидели? По-моему, тут ровно ничего не изображено. Мешанина красок, преобладают красная и розовая, среди них серые пятна, и все. Ничего интересного, следовательно, ничего опасного. По крайней мере, это не наведет учащихся на дурные мысли.

— Позвольте-позвольте, — забормотал Сафран с сильным голландским акцентом. — Если вы присмотритесь повнимательней…

— Да они же везде! — воскликнул Зик.

Татен сдвинул брови. Взгляд его стал еще проницательнее.

— Если я и могу здесь что-нибудь разглядеть, то разве что каких-то птичек, довольно скверно нарисованных, которые склоняются над своими гнездами.

— Это не птички! — простонал преподобный Зик.

— И не гнездышки! — прошептал преподобный Сафран.

— А что же это тогда, скажите на милость? Объясните мне, потому что я, видимо, слишком туп.

Доминиканцы притихли.

— Это называется абстрактная живопись, — с напором продолжал епископ. — Она не стремится к сходству с реальностью.

Зик не выдержал.

— Ничего абстрактного здесь нет, — решительно заявил он.

— А что здесь, по-вашему, есть?

— Это очень неумело нарисовано, — забормотал Зик, — но каждому видно…

— Что?

Сафран в отчаянии воздел руки к небу. Некоторое время он пребывал в нерешительности, но все-таки на нем лежала забота о невинных душах, трехстах чистых душах малолетних детей, которые каждое утро наполняли классы своим щебетом. Он отважно подошел к картине и обвел трясущимся указательным пальцем некие контуры. Татен внимательно следил за его движениями, потом пожал плечами и призвал на помощь Тамила.

— Вы тут что-нибудь разбираете?

— Ровно ничего, отец мой.

Епископ вздохнул с облегчением.

— Когда смотришь на абстрактное полотно, — снисходительно заметил он, — ни в коем случае не следует пытаться разглядеть знакомые очертания. Иначе в голову может прийти бог знает что.

— Но нельзя же оставлять эту картину в школе! — взмолился Зик. — Таитянские дети и так слишком рано созревают…

На сей раз Татен слегка растерялся. Кустистые брови сдвинулись, соединившись над переносицей в одну линию, глаза вновь устремились на полотно, и Тамил, давясь от смеха, видел, как почтенный епископ силится направить свое воображение по пути, на который доселе оно еще ни разу не отваживалось вступить. Это длилось довольно долго. Когда Татен отвел наконец взгляд от картины, лицо его выражало одновременно раздражение и любопытство. Он посмотрел на старого доброго Зика строго и осуждающе.

— Хотелось бы знать, что творится у вас в голове. По-моему, вы слишком давно находитесь на Таити, и вам уже начинает мерещиться невесть что…

У Зика слезы стояли в глазах, и Татен смягчился.

— Ну-ну, — проворчал он, — я знаю, что вы мало знакомы с такой живописью, это, разумеется, искусство не религиозное. Но не можем же мы выставлять себя косными консерваторами, невосприимчивыми к современным веяниям. И не надо выискивать в абстракции то, чего там нет.

Снова взглянув на картину, епископ очертил пальцем некое синее пятно.

— Если очень хочется, скажите себе, что это птички, которые вьются над своими гнездами среди густой таитянской листвы… К тому же и цвета здесь вполне гогеновские. Очень удачно.

— Это не птички, — повторил преподобный Зик с чисто германским упрямством. — Это…

— Ну, что?

— Это половые органы, — мрачно сказал Сафран. — Женские и мужские.

Повисло свинцовое молчание, и Тамилу стало слышно, как бурлит Океан над коралловым рифом. Ему вдруг почудилось, будто Океан смеется и в его смехе звучит хохот Кона. Татен уставился на картину.

— Хм! — изрек он. — Надо же!

Он подозрительно оглядел остальных.

— А вот мне бы никогда такое в голову не пришло!

Сафран стал пунцовым. Зик испустил тяжкий вздох и устремил взор к небесам.

— Давайте разберемся. Где вы это видите?

— Везде, — отозвался Сафран с решимостью человека, которому уже нечего терять.

— Не будете ли вы так бесконечно любезны мне показать?

Преподобный Сафран шагнул к картине и провел по ней пальцем.

— Мы тоже поначалу ничего не заметили, — сказал он, оправдываясь. — Нам дети объяснили. К тому же Кон назвал картину «Земной рай».

Тут уж епископ удивился по-настоящему:

— Ну и что? Что это доказывает?

Сафран хотел было что-то ответить, но не нашелся, дернул кадыком и промолчал.

— Дети просто подшутили над вами!

— А вот я ничего такого не увидел, — похвастался Этли.

Тут Сафран не выдержал. Все знали, что характер у него трудный, чтобы не сказать вздорный, и он явно не собирался в свои семьдесят девять лет, прожив жизнь в благочестии, воздержании и трудах праведных, сносить обвинения в том, что его на старости лет преследуют непотребные видения.

— Это половые органы, — заявил он твердо. — Их ровно двадцать. Мы с отцом Зиком пересчитали. Кон нарочно изобразил их нечетко, чтобы сразу нельзя было догадаться. Безнравственная личность, ведущая возмутительный образ жизни…

Татен поднял руки.

— Ну не станем же мы дважды наступать на те же грабли! Мы повели себя в истории с Гогеном глупее некуда, и уж поверьте, повторения этого я не допущу. Не хотите же вы, чтобы про нас говорили, будто мы как были, так и остались непримиримыми врагами художников и искусства вообще? Ничего предосудительного в картине я не нахожу. Я некомпетентен судить о ее художественной ценности, но ходят слухи, что этот человек — гений, и мы не станем брать на себя роль хулителей. Мы живем на Таити, и надо уметь извлекать уроки из прошлого. Как сюда попала картина?

— Господин Кон преподнес ее в дар школе, — объяснил Этли.

— Ее нельзя здесь держать, — вскричал Сафран. — Монашки все просто в ужасе…

— Вы успели обсудить это с монашками? — полюбопытствовал епископ.

Снова воцарилось молчание, тяжелое и виноватое.

Епископ увел Тамила в дальний угол и некоторое время беседовал с ним там вполголоса.

Он не питал никаких иллюзий относительно личности Гогена, его воззрений и привычек. Это был закоренелый безбожник, способный на все, и его, разумеется, следовало опасаться, но не упуская из виду соображения более важные. Монсеньор Мартен, епископ Маркизских островов, оказался в свое время на редкость неуклюж в своих взаимоотношениях с Гогеном, и этого ему, Татену, вполне достаточно, чтобы повести себя более тонко. Знание истории необычайно полезно. Ведь новый Гоген только того и добивается, чтобы церковь выступила против него и дала ему повод клеветать на нее и обвинять в мракобесии. Татен ухмыльнулся в бороду. Как и все высокопоставленные лица Папеэте, он прочел кое-какие труды о жившем некогда на Таити враге порядка, церкви и общества. И не собирался поддерживать легенду о косности церкви и продолжать войну. В сущности, терпимость была бы Гогену отнюдь не на руку.

— Мы примем картину и я поблагодарю художника при первом же удобном случае. Пожалуй, надо показать ее Вьоту, нашему ветеринару, пусть скажет, есть ли там на самом деле то, что вам привиделось. Если есть, мы уберем ее на чердак. Но будем хранить как зеницу ока. Мало ли что! Главное — избежать проблем с этим молодцом. Не хватало еще работать на его легенду, черт побери! Такие люди больше всего на свете любят прошибать лбом стену, а мы возьмем эту стену да и уберем! Когда стены нет, им кажется, будто перед ними то, что они абсолютно не в состоянии перенести, — пустота. Ведь они не видят дальше своего носа. Пустота!

И епископ сочувственно покачал головой.

Мопед с треском и шумом катил по дороге. Кон удовлетворенно слушал рассказ доминиканца. Отлично сработано.

Некоторое время они ехали молча. Океан не отставал, иногда между пальмами мелькала его вытянутая синяя морда или кончик белого уха, а возле лачуг местного бидонвиля женщины, стирая белье, обменивались впечатлениями после киносеанса, точно две тысячи лет назад после казни Христа. Кон так и слышал старые как мир слова: «Может, он и смутьян, но нельзя же такое делать с живым человеком!» Это не мешало им продолжать стирать белье, которое, кстати, все равно не отстирывалось.

Он поискал глазами Океан за кокосовыми пальмами. Всякий раз, видя пляж с нетронутым белым песком, Кон оживал. Он отчаялся потерять надежду. Стоило ему оказаться на берегу Океана, как сразу становилось ясно, что ничто не потеряно безвозвратно и еще можно начать все сначала. Он вспомнил, как всегда в такие моменты, стихи Йейтса, в которых слышалась гулкость первозданного мира, полного неисчерпанных возможностей:



      Я ищу того, кем я был
      До начала времен[16].



— Я сойду здесь.

Доминиканец остановил мопед.

— Господин Кон!

— Что?

— Вы должны смириться. Вся ваша неистовая активность ни к чему не приведет. Я вам больше скажу, она напоминает шаманские заклинания, отчаянные попытки вынудить Отца Небесного как-то проявить себя. Лучше бы вы просто молились, как все люди. Это не так утомительно.

Кон разразился страшными проклятиями, не столько испытывая в этом потребность, сколько из принципа. Вдруг с верхушки одной из пальм сорвался кокосовый орех и пролетел в нескольких сантиметрах от его головы.

— О господи! — вырвалось у него от неожиданности.

Доминиканец рассмеялся.

— Сбор урожая кокосовых орехов при помощи богохульства! Это открывает новые перспективы перед трудовыми массами острова.

Кон чувствовал, что проиграл очко. Он взглянул Тамилу в глаза.

— Пожалуй, я кое-что вам скажу, — пробурчал он, — потому что не выношу, когда церковники возводят чувство виновности к первородному греху. Моя история куда более свежая. Я приехал на Таити, чтобы забыться. Я контужен сотней килограммов бомб, которые сбросил на вьетнамскую деревню, и теперь пытаюсь вытравить это из своей памяти. Погибли двадцать человек — дети, женщины. Вы же знаете самый благородный девиз мужчин: женщин и детей — вперед. Привет!

Кон пошел прочь. Единственная доля правды во всей этой тираде заключалась в том, что Кон тяжело страдал от универсальности своего «я», распространявшегося на все человечество.

Тамил описал на мопеде идеально правильный круг и подъехал к нему.

— Отдайте цыпленка.

Для Кона это был нокаут. Он-то думал, что в такой эмоциональный момент доминиканец, расчувствовавшись, забудет про цыпленка. Кон нехотя вернул добычу, но посмотрел на преподобного отца с уважением, допуская, что, возможно, видит перед собой будущего Папу.

VI. Туризм в земном раю

Директор туристического агентства «Транстропики» сидел за письменным столом рядом с гигантским глобусом, увенчанным в районе Арктики белой панамой. Директора звали Эрве Бизьен де Ла Лонжери, и в свои сорок пять лет он был главой фирмы, принимавшей в год около семи миллионов туристов со всего света. Непосредственно над его лысиной, которую он то и дело потирал, будто в надежде высечь искру гения, висел на стене девиз, выгравированный на круглом медном барельефе, изображавшем самого Бизьена в профиль: «If you can’t kick them, join them»[17].

Уже больше двух лет он занимался главным образом Таити. Жители загазованных городов мечтали вновь обрести земной рай, и Полинезия стояла на пороге невиданного туристического бума. Но увы, больше пяти дней в земном раю делать было нечего, и проблема, чем заполнить более длительное пребывание на острове, стала головной болью для всех туристических агентств. Таити не оправдывал свой миф. Таитянки старались изо всех сил, но средний возраст приезжих иностранцев колебался вокруг цифры шестьдесят пять, и «чарующие мгновения на жемчужном песке в лунном свете», на которые намекали проспекты, сплошь и рядом оставались лишь мечтой. Между тем усиливалась конкуренция со стороны Гавайских островов, и недавно до Таити донеслась грозная весть, что на Гавайях собираются строить полинезийский Диснейленд, где будет со всей исторической точностью воссоздано прошлое Полинезии: местные тики[18], святилища, древние колдовские обряды.

Но существовало нечто, что Гавайи никак не могли украсть у Таити: это Гоген и мощнейшая даровая реклама, которую он невольно создал земному раю. Бизьен связывал с Гогеном большие надежды. Он разрабатывал концепцию «страстей» на основе таитянского периода его жизни, со всеми этапами мученического пути «проклятого художника», вплоть до одинокой смерти в Доме Наслаждения. Наиболее шокирующие моменты должны быть, разумеется, исключены, такие, например, как ночи с «юными чертовками», о которых он писал: «Они не вылезают из моей постели… Вчера у меня их было сразу три», или история с порнографическими открытками, купленными в Порт-Саиде и развешанными над кроватью великого человека, чье имя носит сегодня лицей в Папеэте.

В данный момент великий промоутер хмуро взирал на стоящих перед ним кандидатов в Гогены. Двух Гогенов на острове держать было нельзя. Для себя-то он выбор уже давно сделал, но Вердуйе — человек нервный, и следовало обойтись с ним помягче. Этот тщедушный живописец не обладал ни подходящим экстерьером, ни нужным темпераментом: маленький, щуплый, неказистый, он никак не соответствовал легендарному образу Гогена и вдобавок искренне верил в свой талант, что крайне осложняло работу с ним: он был несговорчив, обидчив и совершенно не располагал к себе приезжую публику. В его работах имелась даже некоторая самобытность, которая обескураживала и тревожила туристов: это не напоминало им ничего уже известного. Целый год Вердуйе был для Кона как кость в горле. Он и так уже намучился с Эмилем, внебрачным сыном Гогена[19].

Помимо бесспорного физического сходства с отцом, у Эмиля было с ним много общего в характере и столь же буйный темперамент, причем он ловко поддерживал эту легенду. Так, в октябре 1966 года двое жандармов застукали шестидесятипятилетнего Эмиля на пляже совершающим при лунном свете «развратные действия» с четырнадцатилетней таитяночкой. Против него завели уголовное дело за совращение малолетней, что окончательно утвердило его в статусе преемника, и газеты всего мира написали об этом интереснейшем факте.

Директор «Транстропиков» ликовал. Тут соединились все самые эффектные аспекты таитянского мифа: прямая связь со славным прошлым, как бы ожившим вновь, пляж, кокосовые пальмы, лунный свет и четырнадцатилетняя таитянка, готовая дарить вам свою свежесть, даже если вам стукнуло шестьдесят пять — таков, как уже говорилось, был средний возраст иностранных гостей. Копию протокола, содержавшего описание развратных действий, которые совершал Эмиль Гоген с юной вахинэ, оценили в пять тысяч долларов — эту сумму предложил за нее некий чикагский коллекционер, по ему отказали. Знаменитый протокол остался в архивах: полиция не торгует своим целомудрием.

Эмиля уговорили заняться живописью, и его часто видели в портовых кафе, где он цветными карандашами под стрекот туристических «леек» старательно срисовывал с открыток отцовские картины. Поначалу Кон далее думал с ним объединиться. Ничего не получилось, пришлось ограничиться мирным сосуществованием. Но Вердуйе — это уж слишком! Три Гогена — явный перебор. Директор «Транстропиков» задумчиво смотрел на них, вертя глобус. Рыжий хлюпик нервно почесывал щеки, покрытые рыжеватой щетиной, похожей на филоксеру. И вдруг его прорвало:

— Во-первых, я первый сюда приехал! Во-вторых, мои картины более гогеновские. У меня и палитра, и фактура, и видение мира, как у него, туристы это сразу чувствуют, и я не понимаю, с какой стати должен уступать кому-то свое место. К тому же я работаю сам, а его картины пишут китайцы у Паавы. Но когда я хочу назвать свою мастерскую Дом Наслаждения, мне, по вашей милости, запрещают городские власти, заявляя, что дом с таким названием уже есть и находится на авеню Генерала де Голля.

Кон подошел к столу, выдвинул второй ящик справа, где Бизьен трепетно хранил свои сигары, и взял одну.

— Не отказывайте себе ни в чем, старина, — сказал Бизьен. — Кстати, жена моя сейчас дома одна.

— Нет уж, — отозвался Кон, — не надейтесь. Тут я вам не помощник.

Он обрезал кончик сигары, поднес спичку, выпустил дым и строго указал пальцем на противника:

— Вы бездарность, Вердуйе. Вы даже на собственном лице не умеете изобразить то, что надо. Это вы-то Гоген? Ой, не могу! Вы похожи на блоху, подхватившую насморк.

Вердуйе позеленел — бесспорно, это была его самая большая творческая удача по части цвета.

— Мои работы покупают во всем мире! У меня контракт с «Галери Лафайет»!

— А насчет того, чтобы назвать ваше фарэ Домом Наслаждения, спросите у любой таитянки из тех, кого вы донимали своими талантами. Говорят, им приходится трудиться целый час, чтобы вы от эскиза перешли к делу, и в результате, даже при гениальных дарованиях крошки Унано, все, чего удается от вас добиться, по мелкости формата уступает разве что китайским миниатюрам.

— Ну-ну, — перебил Бизьен Кона. — Вердуйе имеет полное право на любой формат. Нас это не касается.

Вердуйе чуть не плакал.

— Это мерзкая клевета!

— У вас нет ни капли темперамента! Да какой из вас Гоген…

Бизьен поднял руку, чтобы его унять.

— Позвольте, господин Кон. Должен заметить, что у Вердуйе есть перед вами одно важное преимущество. Он связан с нашим гением родственно-исторической связью.

Вердуйе вспыхнул от удовольствия и скромно потупился.

— Он внучатый племянник жандармского капрала Клаври, изводившего Гогена до последних дней жизни.

— Ух ты черт, не знал! — воскликнул Кон, не сумев скрыть невольного восхищения.

— Вердуйе — наша ценнейшая историческая реликвия, — заключил Бизьен.

Вердуйе светился от гордости.

— Клаври — мой двоюродный дед с материнской стороны, это он привлек Гогена к суду, обвинив в «посягательстве на престиж жандармского корпуса путем оскорблений, грубой брани и провокаций». У меня есть документы, подтверждающие это.

Кон всякий раз испытывал волнение, когда видел перед собой живую ниточку, тянущуюся к одному из великих покойников нашей истории.

Если бы прапрапрапраправпуков Иуды можно было отыскать и доказать их происхождение, они наверняка были бы сегодня нарасхват и за их подписями гонялись бы авторы всех петиций и манифестов. Если бы их звали, к примеру, Гюстав Искариот или Жан-Поль Искариот, они бы бдительно следили за тем, чтобы в мэрии не забывали указать через черточку еще и имя их предка: Жан-Поль Иуда-Искариот, Гюстав Иуда-Искариот, чтобы, не дай бог, не утратить главное фамильное достояние.

Считается, что Иуда покончил с собой. Кон в это не верил. По его убеждению, Иуда жил до глубокой старости, во всяком случае достаточно долго, чтобы на исходе дней оказаться окруженным любовью и благоговением верующих, которые толпами приходили поклониться последнему живому человеку, имевшему непосредственное отношение к Распятию. И наверняка он всем предъявлял справки, подтверждавшие, что он действительно Иуда Искариот, великий исторический деятель, которому человечество стольким обязано, докучал каждому встречному-поперечному нескончаемыми рассказами о том, как все происходило, и хвастался близким знакомством со знаменитым Иисусом из Назарета. А под конец просто стал невыносим, непрерывно требовал всеобщего внимания, почестей и выражений благодарности, возмущался, если его усаживали не во главе стола. Почти наверняка был беспощаден к иноверцам и призывал к крестовым походам, дабы обратить весь мир в христианство.

В книге Перрюшо[20] имеются на сей счет неопровержимые свидетельства. Гонители кичились знакомством с гонимым. «Выйдя в отставку и поселившись в департаменте Верхняя Сона, жандарм Шарпийе с волнением рассказывал про «мэтра Поля Гогена», выдающегося человека, «великого и несчастного художника», с которым он «имел честь» встречаться на Маркизских островах. «Я даже не подозревал, что на свете бывают такие люди, — объяснял он. — Истинный провидец!» Клаври, по сведениям Перрюшо, еще более трепетно чтил память Гогена. Обосновавшись в Верхних Пиренеях, в Монгайаре, он открыл там табачную лавочку и, как рассказывает Бернар Вилларе, «благоговейно показывал клиентам маленькую застекленную витрину, где хранились деревянные фигурки, вырезанные человеком, которого он некогда травил, а впоследствии сделал своим кумиром».

И тут Бизьен показал себя истинным Наполеоном туризма. Он уже некоторое время сосредоточенно созерцал тощего человечка с желтоватой бородой, который, в свою очередь, смотрел на него подозрительно и тревожно.

— Придумал!

— Что вы еще придумали?

— Вы будете Ван Гогом.

— Вот это да! — только и сказал Кон.

Вердуйе сидел набычившись, исподлобья глядя на них. Это был уже готовый Ван Гог, чувствовавший себя жертвой тайного заговора.

— Внешность у вас подходящая…

Вердуйе, как и следовало ожидать, начал ломаться.

— Но все же знают, что Ван Гог никогда не бывал на Таити!

Бизьен пожал плечами:

— Ну и что? Все точно так же знают, что Гоген давно умер. Это же просто шоу. И мы обязательно сыграем на отношениях между Ван Гогом и Гогеном, их ссоры — важнейшая составляющая мифа. Клише, засевшее у людей в голове. Только представьте себе, как будет эффектно, когда вы с Коном станете браниться на террасе «Ваирии». Все бросятся фотографировать! Есть же в Арле кафе «Ухо Ван Гога» с огромным неоновым ухом над входом…

Затем Вердуйе одолели сомнения творческого характера.

— Но я же пишу, как Гоген, а не как Ван Гог!

— Вы перестроитесь.

Бедняга открыл было рот, чтобы что-то еще сказать, но Бизьен решительным жестом отмел все возражения.

— Вопрос стоит так, Вердуйе: есть у вас моральные обязательства перед Полинезией или нет? Мы отняли у туземцев их прошлое, их культуру и просто обязаны дать им что-то взамен.

Он с удовлетворением затянулся гаванской сигарой. Уловить иронию в его взгляде сумел только Кон, и то ему пришлось пристально всматриваться. Да, о таком партнере можно только мечтать.

— Все равно не понимаю, какого черта делать Ван Гогу на Таити, — буркнул Вердуйе.

Все-таки он был дегенерат. Бизьен проявил ангельское терпение.

— А какого черта полинезийские тики, которых здесь вообще больше не осталось, и прочие исторические памятники Океании делают в западных музеях? Давайте назовем это, поскольку иначе вы не понимаете, культурным обменом.

— Но почему вы хотите, чтобы Гогена изображал американец? — прохрипел Вердуйе.

— Во-первых, Кон такой же американец, как вы или я, несмотря на акцент, который он блестяще имитирует. Кстати, я не знаю, кто он на самом деле, но это совершенно не важно. Во-вторых, большинство наших туристов — американцы. Пусть им будет приятно… Но я не собираюсь на этом останавливаться. Я хочу всерьез разыграть карту земного рая. Люди приезжают сюда в поисках нового эдема, так пусть они его получат. Я им устрою эдем со всеми аксессуарами — Адамом и Евой, неопалимой купиной и дальше по полной программе, вплоть до распятия Христа на фоне восхитительного пейзажа. Я решил разбить парк с аттракционами, в сравнении с которым их Диснейленд будет выглядеть просто жалким балаганом. Одной только природы, роскошных видов и юных таитянок недостаточно, чтобы продержать здесь туристов больше четырех-пяти дней. Нужны фестивали, какие-то культурные действа, замки Луары, не знаю что, но все это можно соорудить. У нас тут еще проблемы со сторонниками прогресса, которые и слышать не хотят о земном рае на Таити. Они мечтают о больших заводах и загрязнении атмосферы. Требуют индустриализации и одновременно развития туризма, что никак не сочетается. Но мы все уладим.

Кон был восхищен.

— Трюк с земным раем не может не сработать, — сказал он. — Ведь однажды он уже сработал и работает по сей день.

Наполеон туризма раскачивался в кресле, крутя глобус с панамой на Северном полюсе.

— И заметьте, никакой пошлости. Культурный автобусный маршрут от Площадки первородного греха до Гогена, Ван Гога и Виктора Гюго на утесе в Гернси. Да мало ли что можно соорудить, были бы деньги! Уменьшенную модель Шартрского собора, Версаль в миниатюре… В моем распоряжении четыре гектара земли в красивейшем месте над Пунаауиа… Там запросто можно разместить всю историю человечества — от сотворения мира до Мэрилин Монро. Не забывайте, что у французов есть одно неоценимое преимущество перед американцами с их Диснейлендом: наша история на полторы тысячи лет длиннее.

Кон воодушевился.

— Великолепно! — заорал он. — Вы нанимаете человека, вся работа которого состоит в том, чтобы просто слоняться по острову в терновом венце, таская на спине крест и стараясь почаще попадаться на глаза туристам…

Бизьен тоже постепенно входил в азарт.

— «Хилтон» на полуострове Таиарапу и казино на Муреа, с рулеткой, баккара и игрой в кости… Поле для гольфа в красивейшем уголке планеты…

— И везде — тики, — подхватил Кон. — Закажем копии с тех, что выставлены в Музее человека в Париже…

При упоминании Музея человека у Бизьена рот перекосился от злости.

— Святой Антоний среди таитянских женщин, в окружении знаменитых полотен с его изображением…

— Жанна д’Арк, обязательно должна быть Жанна Д’Арк!

— А как же! Включим в наш репертуар все самое лучшее и самое известное… Никаких заумных штучек, все должно быть просто, как мычание, в гармоний с естественным окружением, наивно и безыскусно, в стиле Руссо Таможенника…

— Но все-таки нужен Бах! Как же без Баха?

— Будет им Бах, это денег не стоит. Нацепим по репродуктору на каждую пальму, и кантаты Баха будут изливаться с небес…

— Пикассо!

— Святой Людовик!

— Освенцим в миниатюре! Среди американских туристов процентов сорок евреев!

— Освенцим и «Легенда веков»[21], которую будут декламировать при лунном свете маленькие таитянки…

— Мученичество святого Себастьяна, око Всевышнего над Каином, похищение сабинянок…

— Наполеон на острове Святой Елены!

— Кеннеди! Кеннеди обязательно! Куда ж без него?

— Кеннеди, исцеляющий прокаженных!

— Или Кеннеди, идущий по водам.

— И еще надо показать божью кару за попытку сохранить земной рай, возмездие в форме атомного взрыва на Муруроа. Должен же быть у всего этого назидательный конец…

— Будда! А как же Будда? Он непременно нужен!

— Моисей перед неопалимой купиной на вершине Орохены в лучах прожекторов, а купина — из неона!

— Избиение младенцев! — вопил Кон. — Где-то надо устроить избиение младенцев! А то будет чего-то не хватать!