Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Проклятущая гребучая кровать начала скрипеть, вот свербело твоей матери притащить ее с нами сюда из, так сказать, сентиментальной ценности, – произнес отец. Когда он сказал «твоей матери», я понял, что он обращался ко мне. Он поднял руку в ожидании стакана с томатным соком, не глядя на меня. Хмуро уставился на кровать. – Она нас с ума на хрен сводит.

Мать аккуратно положила сигарету на край неглубокой пепельницы, оставила пепельницу на подоконнике, наклонилась над изножьем кровати и надавила на точку, которую обнаружил отец, снова раздался скрип.

– А по ночам вот это место, которое мы обнаружили и определили, как будто раскидывает щупальца и метастазы, пока сраные скрипы не забивают всю кровать, – он отпил немного томатного сока. – Места, где пищит и скрипит, – произнес отец, – пока уже не кажется, что нас крысы заживо жрут. – Он пощупал подбородок. – Кишащие орды пищащих и скрипящих хищных бешеных крыс, – произнес он, едва не дрожа от возмущения.

Я посмотрел на матрас, на руки матери, которые шелушились в сухом климате. Она всегда носила с собой увлажняющий крем.

Отец произнес:

– И лично с меня довольно, – он промокнул лоб белым рукавом.

Отец ранее упоминал, что потребуется моя помощь, о чем я ему сейчас напомнил. В том возрасте я уже был выше обоих родителей. Мать была выше отца, даже когда он стоял в обуви, но в основном из-за длинных ног. Тело отца было плотнее и солиднее.

Мать перешла на отцовскую сторону кровати и собрала белье с пола. Она стала очень точно складывать простыни обеими руками, помогая себе подбородком. Сложенное белье аккуратно положила на комод, который, как мне помнится, был покрыт белым лаком.

Отец посмотрел на меня.

– Вот что надо сделать, Джим: снять пружинный и обычный матрасы с рамы, – произнес отец, – и обнажить раму. – Какое-то время он объяснял, что нижний матрас сам был с жесткой рамой и повсеместно известен под названием «пружинный матрас». Я глядел на свои кроссовки и то сдвигал пятки и раздвигал носки, то наоборот, на синем ковре спальни. Отец отпил немного томатного сока, посмотрел на край металлической рамы кровати и пощупал подбородок, где над высоким воротником белого коммерческого пиджака резко обрывался грим из рекламной студии.

– Рама у кровати старая, – поведал он мне. – Постарше тебя будет, наверно. Теперь мне кажется, у нее болты расшатались, вот откуда писк и скрип по ночам. – он допил томатный сок и протянул мне бокал, чтобы куда-нибудь убрать. – Значит, нам надо снять эту фиговину сверху, совершенно, – он взмахнул рукой, – совершенно убрать с дороги, вынести из комнаты, и обнажить раму, и посмотреть, может, надо подкрутить пару болтов.

Я не знал, куда поставить пустой стакан отца, в котором на стенках остались разводы сока и кусочки перца. Я пару раз пнул матрас и пружинный матрас.

– Ты уверен, что дело не в самом матрасе? – спросил я. Болты в раме кровати показались мне на редкость экзотичным объяснением скрипа первого порядка.

Отец широко развел руками.

– Меня окружает синхронность. Гармония, – произнес он. – Потому что точно так же считает твоя мать. – Мать обеими руками снимала голубые наволочки со всех пяти подушек, снова пользуясь подбородком в качестве прищепки. Подушки были с пухлым полиэстеровым наполнителем, из-за аллергии отца.

– Гении мыслят одинаково, – молвил отец.

Никто из моих родителей не интересовался точными науками – впрочем, двоюродный дедушка случайно подвергся автоэлектрокутированию во время работы с генератором с последовательным возбуждением, который хотел запатентовать.

Мать сложила подушки сверху на аккуратную стопку белья на своем комоде. Чтобы водрузить наволочки сверху, ей пришлось встать на цыпочки. Я было двинулся на помощь, но так и не смог решить, где оставить пустой стакан из-под томатного сока.

– Но остается только надеяться, что это не матрас, – произнес отец. – Или пружины.

Мать села на изножье кровати, достала еще одну длинную сигарету и закурила. Она носила с собой кожаный футляр с сигаретами и зажигалкой.

– Потому что новая рама, – произнес отец, – если мы вдруг не разберемся с болтами на этой, то мне придется покупать новую. Раму новую. И это, понимаешь ли, еще не страшно. Даже лучшие кроватные рамы не такие дорогие. Но новые матрасы – дорогие безумно, – он посмотрел на мать. – И я хочу сказать – охренеть как безумно. – Он смотрел на затылок матери. – А мы покупали новый пружинный матрас для этого жалкого подобия кровати не больше пяти лет назад, – он смотрел на затылок матери так, словно хотел убедиться, что она слушает. Мать скрестила ноги и глядела с некоторой сосредоточенностью то ли на окно спальни, то ли в него. Весь наш микрорайон располагался на косогоре, а потому вид из спальни родителей на первом этаже состоял только из неба, солнца и склона лужайки в перспективном сокращении. Лужайка спускалась в среднем под углом 55° градусов и стричь ее приходилось горизонтально. Ни в одном дворе еще не было деревьев.

– Естественно, то было в период, который мы редко вспоминаем, – когда бремя ответственности за домашние расходы несла твоя мать, – произнес отец. Теперь пот катился с него градом, но он по-прежнему не снял белый профессиональный парик и по-прежнему не спускал глаз с матери.

Во время нашего проживания в Калифорнии отец выступал одновременно символом и лицом отдела отдельных упаковок для сэндвичей «МПП „Радость\"». Он был первым из двух актеров, изображавших «Человека из „Радости\"». Несколько раз в месяц его помещали в модель салона автомобиля, где неподвижной камерой через лобовое стекло снимали, как он получает по радио срочные вызовы в домохозяйства, у которых возникала проблема с хранением еды в дороге. Затем его помещали напротив актрисы в декорациях стереотипной кухни, где он объяснял, какие виды Упаковки для сэндвичей от «Радости» были ровно тем, что доктор прописал, для конкретной поставленной проблемы с хранением еды. Медицинская с виду форма белого цвета словно наделяла его аурой авторитетности и великого эффективного убеждения, и он зарабатывал, как я всегда считал, впечатляющие деньги, по тем временам, а также начал получать, впервые в своей карьере, письма от фанатов, содержание многих из которых было довольно пугающим и которые он иногда любил зачитывать вслух по вечерам в гостиной, громко и с выражением, засиживаясь в ночном колпаке и с почтой фанатов еще долго после того, как мы с матерью уходили спать.

Я попросил разрешения ненадолго отойти, чтобы поставить пустой стакан отца из-под томатного сока в кухонную раковину. Я беспокоился, что остатки на внутренних стенках бокала затвердеют до такой степени, что их будет трудно отмыть.

– Твою мать, Джим, да поставь ты его, – произнес отец.

Я опустил бокал на ковер спальни рядом с основанием комода матери, чуть надавив, чтобы создать в ковре округлую нишу для донышка. Мать поднялась и вернулась с пепельницей к окну спальни. Мы поняли, что она уступает нам место.

Отец похрустел костяшками и изучил путь между кроватью и дверью спальни.

Я сказал, что уяснил: моя роль – помочь отцу снять матрасы с подозрительной рамы кровати и унести подальше. Отец похрустел костяшками и отвечал, что его пугает, как быстро я схватываю на лету и с полуслова. Он обошел изножье кровати и мать у окна. Произнес:

– Я хочу, давай просто выставим это все в коридор, хочу убрать это все на хрен, чтобы было пространство для маневра.

– Ладно, – сказал я.

Теперь мы с отцом стояли на противоположных сторонах кровати родителей. Он потер ладони, согнулся, просунул руки между матрасом и пружинным матрасом и начал поднимать. Когда матрас на его стороне достиг высоты его плеч, он как-то сменил хватку и начал скорее толкать, чем поднимать. Верхушка парика скрылась за матрасом, и его бок описал дугу, почти коснувшуюся белого потолка, преодолел 90°, опрокинулся и стал падать на меня. Движение матраса, помню я, напоминало гребень прибойной волны. Я расставил руки и принял удар грудью и лицом, поддерживая наклоненный матрас грудью, расставленными руками и лицом. Перед глазами у меня был только узор лесных цветов на наматраснике сверхкрупным планом.

Матрас, «Симмонс Бьюти Рест», на ярлыке которого было написано, что его запрещено удалять, теперь образовал гипотенузу правильного двугранного треугольника, катетами которого были я и пружинный матрас на кровати. Помню, как представлял и изучал этот треугольник. Мои ноги дрожали под весом упавшего груза. Отец подбадривал меня стоять и поддерживать матрас. Я довольно отчетливо чувствовал соответственно резкий пластиковый и мясисто-человеческий запахи, поскольку уткнулся в матрас и наматрасник носом.

Отец обошел кровать и вместе мы подтолкнули матрас снова до угла в 90°. Аккуратно разошлись по сторонам, каждый взял свой конец вертикального матраса, и мы потащили его с кровати в дверь, в непокрытый ковром коридор.

Это был двуспальный матрас «королевского» размера. Он был массивен, но не мог похвастаться структурной жесткостью. Он все сгибался, сминался и колебался. Отец всячески подбадривал меня и матрас. Последний трудно было тащить из-за вялости и дряблости. Отцу было особенно тяжело с его половиной вертикального матраса из-за старой теннисной травмы.

Пока мы стаскивали груз с кровати, матрас со стороны отца выскользнул, обвис и задел пару стальных ламп для чтения – подвижные кубы матовой стали, присоединенные на кронштейнах к белой стене над изголовьем кровати. Лампы приняли на себя солидный удар, и один куб свернуло на кронштейне так, что теперь открытая часть абажура и лампочка смотрели в потолок. Крепление и кронштейн болезненно заскрипели, когда куб вывернулся вверх ногами. Также именно тогда я осознал, что в залитой солнцем комнате были включены даже лампы для чтения, поскольку на белом потолке над сбитым кубом возник слабый квадрат прямого света лампы с четырьмя слегка вогнутыми сторонами из-за искажения проекции. Но лампы не отвалились. Они остались на стене.

– Да чтоб тебя черти драли, – произнес отец, восстановив контроль над своим концом матраса.

Также он произнес: «Ах ты ж сраный сукин…», когда из-за толщины матраса ему было сложно протиснуться в дверь, не выпуская из рук свой конец.

Так или иначе, нам удалось вынести гигантский матрас родителей в узкий коридор, соединявший спальню и кухню. Я услышал еще один ужасный скрип из спальни, когда мать попыталась вернуть перевернутый куб лампы на место. С лица отца на его сторону матраса падали капли пота, оставляя темные пятна на ткани наматрасника. Мы попробовали прислонить матрас под небольшим опорным углом к одной из стен коридора, но пол не был застелен ковром и не давал нужного трения, и потому матрас не желал стоять на месте. Его нижний край соскользнул от стены через весь коридор до плинтуса стены противоположной, и верхний край сполз вниз, пока весь матрас не осел под крайне вогнутым углом, и верхняя часть наматрасника с лесными цветами туго натянулась над впадиной, которая наверняка повредила пружины.

Отец посмотрел на расползшийся на весь коридор вогнутый матрас, потрогал край носком туфли, посмотрел на меня и произнес:

– Ну и на хер.

Моя бабочка смялась и сбилась.

Отцу пришлось, пошатываясь, перейти в белых туфлях по матрасу, чтобы попасть на мою сторону и в спальню за моей спиной. По дороге он остановился и задумчиво пощупал подбородок, его туфли глубоко просели в цветочной ткани. Он снова произнес «На хер», и я помню, как не мог понять, что конкретно он имеет в виду. Затем отец повернулся и, пошатываясь, двинулся по матрасу в обратную сторону, одной рукой опираясь о стену. Мне он велел оставаться на месте, пока он сбегает на кухню на другом конце всего на одну минутку. Его опорная рука оставила на белой краске стены четыре слабых размазанных отпечатка.

В пружинном матрасе из кровати родителей, тоже «королевского» размера и тяжелом, под синтетической обшивкой находилась деревянная рама, которая придавала ему структурную жесткость, благодаря чему он не обвисал и не изменял форму, и после очередных затруднений отца – который был довольно толст, несмотря на профессиональный корсет под костюмом «Радости», – так вот, после очередных затруднений отца, когда он протискивался через дверь спальни со своим концом пружинного матраса, мы сумели вытащить его в коридор и прислонить к стене вертикально под углом где-то чуть больше 70°, где он без всяких проблем остался в нужном положении.

– Вот как с ними надо, Джим, – произнес отец, хлопнув меня по спине ровно на тот энергичный манер, из-за которого мне пришлось просить мать купить эластичную спортивную головную ленту для дужек очков. Я сказал матери, что лента мне нужна для игры в теннис, и она не задавала вопросов.

Отец снял руку с моей спины, только когда мы вернулись в спальню. «Ну ладно!» – произнес отец. Теперь он находился в приподнятом настроении. У дверей произошла заминка из-за того, что каждый из нас уступил второму дорогу.

Теперь на месте, где раньше была кровать, не осталось ничего, кроме искомой рамы. В ней было что-то экзоскелетное и хрупкое – простой и экономный прямоугольник из черной стали. На каждом углу прямоугольника был ролик. Колесики роликов утонули в ковре под весом кровати и родителей и почти полностью скрылись в ворсе. На каждой стороне рамы у основания под углом в 90° была приварена стальная полочка, так, что эта единая прямоугольная узкая полка, перпендикулярная прямоугольнику рамы, обходила весь внутренний периметр. Полка, очевидно, поддерживала пользователей кровати и «королевские» пружинный и обычный матрасы.

Отец стоял как вкопанный. Не помню, что делала мать. Казалось, в течение долгого периода времени отец всматривался в раскрытую раму. Период характеризовался тишиной и неподвижностью пыльных комнат, омытых солнечным светом. Я на секунду представил, как каждый предмет мебели в спальне накрыт тканью и комнатой не пользуются годами, пока солнце встает, плывет и заходит за окном, и дневной свет в комнате становится все более и более спертым. Я слышал слегка разнящиеся подвывания двух электрических газонокосилок дальше по улице нашего микрорайона. В прямом свете, льющемся из окна главной спальни, плыли подвижные колонны поднятой пыли. Я помню, мне казалось, что это идеальный момент, чтобы чихнуть.

На раме толстым слоем лежала пыль и даже свешивалась серой бахромой с опорной полки внутри рамы. Разглядеть болты на раме было невозможно.

Отец промокнул пот и влажный грим на лбу рукавом, который стал темно-оранжевым от грима.

– Господи, вы гляньте на эту жуть, – произнес он. Посмотрел на мать. – Господи.

Ковровое покрытие в спальне родителей было с глубоким ворсом и синего цвета – оттенка темнее, чем бледно-синий общего декора спальни. Я помню, ковер был скорее королевского синего, с уровнем насыщения где-то между средним и сильным. Прямоугольник ковра королевского синего цвета, который скрывался под кроватью, также был покрыт толстым слоем свалявшейся пыли. Прямоугольник пыли был серо-белым, толстым и неровным, и единственным свидетельством того, что под ним скрывался ковер, был слабый болезненный голубоватый оттенок пыльного слоя. Казалось, пыль не просто попадала под кровать и стелилась по ковру в пределах рамы, но что она, скорее, каким-то образом пустила корни и выросла на нем, поверх него, как пускает корни и постепенно покрывает испорченную еду плесень. Слой пыли и сам был похож на испорченную еду – просроченный творог. Зрелище было тошнотворным. Кое-где причиной неровной топографии слоя служили предметы мусорного и потерянного типа, которые оказались под кроватью, – мухобойка, журнал приблизительно формата Variety, несколько бутылочных крышек, три скомканных «Клинекса» и, кажется, носок, – и затем покрылись пылью, придав ей новые формы.

Также стоял слабый запашок, кислый и грибной, как от старого коврика для ванной.

– Господи, даже воняет, – сказал отец. Он театрально вдохнул через нос и скривил лицо. – Даже воняет, вашу ж мать, – он промокнул лоб, пощупал подбородок и сердито посмотрел на мать. Его приподнятое настроение испарилось. Настроение всегда окружало отца, как силовое поле, и меняло любое помещение, где он находился, как запах или определенный оттенок освещения.

– Когда здесь в последний раз чистили? – спросил отец.

Мать ничего не ответила. Она смотрела на него, пока он подвигал стальную раму ботинком, отчего в солнечный свет из окна поднялось еще больше пыли. Кроватная рама казалась очень легкой, бесшумно двигалась на погруженных колесиках в роликах. Отец часто рассеянно двигал легкие предметы ногой, как иные рисуют каракули или изучают заусенцы. Коврики, журналы, телефонные и электрические провода, собственный снятый ботинок. Это был один из способов отца размышлять, собраться с мыслями или взять свое настроение под конт роль.

– Под чьей администрацией в этой комнате последний раз проводили гребаную генеральную уборку, я стесняюсь, блин, спросить, – произнес отец.

Я посмотрел на мать в ожидании, скажет ли она что-нибудь в ответ.

– Знаешь, раз мы заговорили о скрипящих кроватях – моя тоже скрипит, – сказал я отцу.

Тот пытался присесть, чтобы поискать болты на раме, бормоча что-то себе под нос. Для равновесия он взялся за раму и едва не завалился ничком, когда рама откатилась под его весом.

– Но, кажется, я даже этого не замечал, пока мы не подняли эту тему, – сказал я. Посмотрел на мать. – Кажется, меня это не беспокоит, – сказал я. – На самом деле, кажется, мне это даже нравится. Кажется, я постепенно привык к скрипу, так что он стал даже уютным. На данный момент, – сказал я.

Мать посмотрела на меня.

– Я не жалуюсь, – сказал я. – Вспомнил об этом только из-за поднятой темы.

– О, да слышим мы твою кровать, – произнес отец. Он все еще пытался присесть, из-за чего корсет и край пиджака задрались и из-под белых брюк показалась верхняя часть ягодиц. Он слегка перенес вес, чтобы показать на потолок главной спальни. – Стоит тебе хоть чуть-чуть повернуться. Нам тут все слышно, – он взялся за свою сторону стального прямоугольника и энергично потряс раму, подняв пелену пыли. Кроватная рама в его руках словно ничего не весила. Мать поднесла палец к носу, словно изображая усы, чтобы удержаться от чиха.

Он снова потряс раму.

– Но это нас не бесит, в отличие от этого крысиного сукина сына.

Я заметил вслух, что, кажется, ни разу не слышал, как скрипит их кровать, сверху. Отец повернул ко мне голову, потому что я стоял у него за спиной. Но я сказал, что определенно слышал и могу подтвердить наличие скрипа в момент, когда он надавил на матрас, и могу подтвердить, что этот скрип не был плодом чьего-то воображения.

Отец поднял руку, обозначая жестом, чтобы я, пожалуйста, замолчал. Он все еще сидел на корточках, слегка покачиваясь на пятках, поддерживая равновесие с помощью рамы на колесиках. Верх его ягодиц и область между ними выдавались над брюками. Также сзади на шее, под ровным париком, были заметны глубокие красные складки, потому что он смотрел вверх, на мать, сидевшую на подоконнике, все еще с неглубокой пепельницей в руках.

– Как, пылесос принести не хочется? – спросил он. Мать поставила пепельницу на подоконник, прошла между мной и комодом со стопкой белья и вышла из спальни. – Если помнишь… если помнишь, где он! – крикнул отец ей вслед.

Я слышал, как мать пытается перебраться через «королевский» матрас, диагонально просевший поперек коридора.

Отец раскачивался на пятках все неистовей, и качка теперь проходила по двум осям, как на корабле в океане. Он едва не потерял равновесие, когда наклонился вправо за платком в кармане брюк и потянулся с ним смахнуть пыль с угла рамы. Через какое-то время он показал на что-то рядом с роликом.

– Болт, – сказал он, указывая на ролик. – Вот он, болт, – я наклонился над ним. Капли пота отца оставляли в пыли внутри рамы темные пятачки. На гладкой легковесной черной стальной поверхности, где он показывал, не было ничего, но слева от места, куда он показывал, я разглядел что-то вроде болта – небольшой сталактит свалявшейся пыли, свисающий с какой-то маленькой выпуклости. Руки у отца были широкие, а пальцы – толстые. Еще один возможный болт находился в нескольких дюймах справа от места, куда он показывал. Его палец сильно дрожал, и я уверен, причиной тому была нагрузка на мышцы больных коленей, которые не выдерживали перераспределения веса в течение длительного времени. Я услышал, как два раза прозвенел телефон. Повисла длительная пауза, в течение которой отец показывал между выпуклостями, а я наклонялся над ним.

Затем, не вставая с пяток, отец положил обе руки на раму и наклонился над прямоугольником пыли внутри, и сперва издал звук, похожий на приступ кашля. Передо мной были сгорбившаяся спина и поднятый зад, и я ничего не видел. Я помню, как решил, что рама не укатилась под давлением его рук, потому что отец навалился на нее всем весом, и что, возможно, реакцией нервной системы отца на поднятую пыль был рефлекс кашля, а не рефлекс чиха. Но плеск какой-то жидкости, падающей на пыль внутри прямоугольника, плюс поднявшийся запах дали мне понять, что отца охватил не кашель, а тошнота. Из-за сопутствующих спазмов спина поднималась и опадала, а зад под белыми рекламными брюками дрожал. Для моего отца тошнота по возвращении домой на отдых была обычным делом, но этот случай казался серьезнее. Чтобы не тревожить его, я перешел к ближайшей к окну стороне рамы, где был прямой свет и не чувствовался запах, и изучил другой ролик рамы. Отец между припадками тошноты шептал себе под нос бранные слова. Я легко присел, стер пыль в одном месте на раме и смахнул пыль с ковра у ног. На каждом креплении ролика к раме был небольшой болт с круглой головкой. Я встал на колени и пощупал один из них. Из-за круглой гладкой головки его было невозможно ни ослабить, ни затянуть. Приложив щеку к ковру и изучив дно горизонтальной полочки, приваренной к раме, я увидел, что болт, казалось, сидел в гнезде плотно, без зазоров, отчего версия о том, что это болты на каких-либо креплениях роликов издавали звуки, напоминавшие отцу грызунов, казалась очень сомнительной.

Именно в этот момент, как я помню, раздался громкий треск и мой край рамы неистово подскочил, потому что из-за тошноты отец потерял сознание, затем равновесие, упал ничком и заснул на своей стороне кроватной рамы, которая, как я заметил, откатившись от нее и поднявшись на колени, либо сломалась, либо сильно погнулась. Отец лежал лицом в смеси толстой пыли прямоугольника и жидкости, которую изверг его желудок из-за расстройства. Из-за падения поднялась очень плотная завеса пыли, которая ослабила солнечный свет, как если бы туча заслонила солнце в окне. Профессиональный парик отца отвалился и лежал скальпом вверх в смеси пыли и желудочной жидкости. Сперва я принял жидкость за кровь из пищевода, но потом вспомнил, что отец пил томатный сок. Отец лежал ничком, высоко задрав зад, поперек рамы, проломленной под его весом. Так я нашел объяснение громкому треску.

Я отошел от пыли и пыльного света из окна, ощупывал подбородок и издали изучал тело отца. Помню, его дыхание было размеренным и влажным, а пыльная смесь даже побулькивала. Именно тогда я осознал, что, когда поддерживал поднятый с кровати матрас грудью и лицом на первой фазе его переноски из спальни, двугранный треугольник, который в моем воображении составили матрас с пружинным матрасом и моим телом, на деле не был замкнутой фигурой: пружинный матрас и пол, на котором я стоял, не представляли собой непрерывную плоскость.

Затем я услышал, как мать в коридоре пытается перетащить через наклоненный «Симмонс Бьюти Рест» тяжелый контейнерный пылесос, и отправился ей на помощь. Ноги отца вытянулись на чистом голубом ковре между его стороной рамы и белым комодом матери. Туфли на его ногах лежали пятками вместе, носками врозь, а ягодицы раскрылись теперь до самого ануса, потому что из-за падения брюки задрались еще сильнее. Я осторожно перешагнул через его ноги.

– Прошу прощения, – сказал я.

Я смог помочь матери, посоветовав ей разобрать пылесос и передавать его детали мне через расползшийся матрас по одной за раз. Производителем пылесоса была компания «Регина», и его контейнер, содержавший двигатель, мешок и вентилятор, был очень тяжелым. Я вновь собрал устройство и держал его, пока через матрас перебиралась мать, затем вернул пылесос ей, прижавшись к стене, чтобы дать пройти в главную спальню.

– Спасибо, – сказала мать, когда проходила мимо.

Я недолго стоял у просевшего матраса в тишине такой всеобъемлющей, что газонокосилки с улицы было слышно в самом коридоре, затем услышал, как мать извлекает провод пылесоса и втыкает в ту же прикроватную розетку, которая питала лампы для чтения.

Я быстро перебрался через наклоненный матрас в конец коридора, свернул вправо у кухни, пересек прихожую до лестницы и взбежал в свою комнату, перескакивая через несколько ступенек за раз, потому что меня пугал рев пылесоса, казалось, по той же иррациональной причине, по которой скрип кровати пугал моего отца.



Я взбежал наверх, развернулся налево на площадке и вошел в свою комнату. Там была моя кровать. Она была узкая, односпальная, с деревянным изголовьем и деревянными же рамой и ламелями. Я не знал, откуда она у нас. Пружинный и обычный матрасы лежали на раме куда выше, чем на родительской кровати. Кровать была старомодная, такая высокая, что для того, чтобы на нее залезть, требовалось либо сперва поставить колено на матрас и карабкаться, либо запрыгивать.

Так я и поступил. Впервые с тех пор, как я стал выше родителей, я вбежал в дверь, мимо полок с коллекцией призм, линз, теннисных наград и масштабной моделью магнето, мимо книжного шкафа, мимо постеров с кадрами из «Подглядывающего» Пауэлла, двери в чулан и прикроватного торшера высокой интенсивности, и запрыгнул, буквально нырнул в свою кровать. Всем весом я приземлился на грудь, раскидав руки и ноги, на одеяло цвета индиго, сминая бабочку и слегка погнув заушины очков. Я хотел, чтобы кровать произвела скрип, который в случае моей кровати, как я знал, вызывало трение между деревянными ламелями и внутренней полочкой-опорой для ламеля на раме.

Ближайший известный аналог, пришедший мне в голову в связи с фигурой, был циклоидой – решение Лопиталя знаменитой задачи о

Но в ходе прыжка и нырка своей слишком длинной рукой я задел тяжелую железную стойку торшера высокой интенсивности, стоявшего рядом. Торшер неистово закачался и завалился набок, в противоположную от кровати сторону. Он падал с величественной неторопливостью, напоминая срубленное дерево. В падении тяжелая железная стойка задела медную ручку двери в чулан, совершенно ее оторвав. Круглая ручка с половиной болта и шестигранной головкой внутри отвалилась, упала на деревянный пол с громким стуком и стала кататься в примечательной манере: оторванный конец болта оставался стационарным, а круглая ручка, кружась благодаря округлому периметру, также описывала сферическую орбиту вокруг болта, совершая два идеально круговых движения на двух различных осях – неевклидовская фигура на плоской поверхности, т. е. циклоида на сфере:



брахистохроне Бернулли: дуга, которую описывает известная точка на окружности, катящейся по непрерывной плоскости. Но т. к. здесь, на полу спальни, круг катился вдоль периметра другого круга, стандартные параметрические уравнения циклоиды были не применимы, тригонометрические выражения этих уравнений сами становились дифференциальными уравнениями первого порядка.

Из-за слабого сопротивления или трения голого пола ручка каталась очень долго, пока я наблюдал за ней над краем одеяла и матраса, придерживая очки, совершенно позабыв о ре-миноре пылесосного рева под полом. Мне пришло в голову, что движение ампутированной ручки идеально схематизирует, как кувыркается человек, одна рука которого прибита к полу. Так я впервые заинтересовался возможностями кольцевания.

Вечером после холодного и несколько неловкого общего пикника энфилдского реабилитационного пансионата пансионатного типа для алкоголиков и наркоманов «Эннет-Хаус» с сомервильским Феникс-Хаусом и мрачной дорчестерской реабилитационной клиникой для малолетних «Новый выбор» на День Взаимозависимости сотрудница Эннет-Хауса Джонетт Фольц повезла Кена Эрдеди и Кейт Гомперт на одно Собраниедискуссию для новичков АН, где главной темой всегда была марихуана: как у каждого наркомана из присутствующих с первого же дюбуа начались ужасные проблемы с зависимостью, или как их доводили наркотики потяжелее, они переключались на траву, чтобы слезть с изначального наркотика, и но затем с травкой у них начинались еще более ужасные проблемы, чем с изначальной дурью потяжелее. Предположительно, это было единственное собрание АН в метрополии Бостона, посвященное исключительно марихуане. Джонетт Фольц сказала, что хочет показать Эрдеди и Гомперт, насколько они неуникальны и неодиноки в плане Вещества, которое довело их обоих до ручки.

В безэховой ризнице церкви в престижном районе, по догадкам Эрдеди, то ли западного Белмонта, то ли восточного Уолтема собралось где-то две дюжины наркоманов-новичков на реабилитации. Стулья расставили традиционным для АН широким кругом, без столов, так что все удерживали пепельницы на коленях и постоянно опрокидывали чашки с кофе. Любой поднявший руку, чтобы поделиться, подтверждал, как коварно марихуана разрушает тело, разум и дух: марихуана подрывает медленно, но верно, в этом все были единодушны. Эрдеди опрокинул свой кофе дергающейся ногой не раз, а два, пока аэнщики по очереди подтверждали, какие отвратительные побочные эффекты приходится переживать во время активной марихуановой зависимости, а затем при марихуановом отходняке: социальная изоляция, тревожная слабость и гиперсамоосознание, которое, в свою очередь, усиливало абстиненцию и тревогу, – усиливающееся эмоциональное отрешение, обнищание чувств и в итоге полная эмоциональная каталепсия, – обсессивный анализ, наконец, паралитический стазис, проистекающий из обсессивного анализа всевозможных последствий выбора подняться с дивана или не подниматься, – и, наконец, бесконечная симптоматическая галерея Отмены дельта-9-тетрагидроканнабинола: т. е. отходняк с травки: потеря аппетита, мания и бессонница, хроническая усталость и кошмары, импотенция и прекращение менструаций и лактации, циркадная аритмия, внезапное потение банного масштаба, спутанность сознания и моторные треморы, особенно паршивое повышенное слюноотделение – у нескольких новичков до сих пор при себе больничные чашки для слюны под подбородками, – обобщенные тревога, дурные предчувствия и ужас, и стыд из-за ощущения, что ни врачи, ни даже сами аэнщики на тяжелых наркотиках недостаточно сопереживают или сочувствуют «наркоману», которого довел до ручки якобы самый легкий кайф в природе, добрейшее Вещество на свете.

Кен Эрдеди обратил внимание, что никто открыто не использовал термины «меланхолия» или «ангедония», или «депрессия», не говоря уже о «клинической депрессии»; но этот страшнейший симптом, логарифм всего страдания, казалось, даже неупомянутый туманом нависал над головами, плыл между перистильными колоннами, над декоративными астролябиями, свечами на длинных свечных остриях, имитациями под Средневековье и хартиями Рыцарей Колумба в рамочках, газообразная протоплазма столь ужасная, что ни один новичок не смел поднять на нее глаза и назвать по имени. Кейт Гомперт не сводила глаз с пола, изображала указательным и большим пальцами револьвер и стреляла себе в висок, а потом сдувала воображаемый кордит с дула, пока Джонетт Фольц не шикнула ей завязывать уже.

По своему обычаю на собраниях Кен Эрдеди молчал и очень внимательно за всеми наблюдал, хрустя костяшками и дрыгая ногой. Т. к. «новичок» в АН – технически любой человек, у которого меньше года чистой жизни, в шикарной ризнице царили различные степени отрицания, стресса и общей потерянности. У собрания был обычный широкий демографический срез, но большая часть людей с разрушенными травой жизнями казалась Эрдеди уличной, суровой, потрепанной и одетой без всякого чувства цвета – таких людей легко представить за тем, как они лупят своего ребенка в супермаркете или ошиваются с домашним самогоном во мраке переулков. Как и в АА. Пестрая антиреспектабельность здесь была нормой, наравне со стеклянным взглядом и повышенным слюноотделением. На паре новичков до сих пор были молочные пластмассовые именные браслеты из психиатрических отделений, которые они забыли – либо еще не набрались духу – срезать.

В отличие от бостонских АА собрания бостонских АН не прерываются на лотерею и длятся только час. В завершение этого Понедельничного собрания для новичков все встали, взялись в круге за руки и прочли одобренную конференцией АН медитацию «Только сегодня», потом прочли «Отче наш», хоть и не совсем в унисон. Кейт Гомперт позже божилась, что отчетливо слышала, как старик в лохмотьях рядом с ней во время «Отче наш» сказал «Избави нас от легавого».

Затем, как и в АА, собрание АН закончилось всеобщим криком в пустоту перед собой «Приходите Еще», потому что «Это Помогает».

Но затем, как ни кошмарно, круг распался, и все в помещении начали толпиться и обниматься. Как будто кто-то щелкнул тумблером. Никто даже почти не говорил. Насколько видел Эрдеди, все просто обнимались. Разнузданные, неразборчивые объятья, целью которых, казалось, было обнять как можно больше людей, вне зависимости от того, встречался ты с ними раньше или нет. Все переходили от человека к человеку, расставив руки и подавшись вперед. Здоровяки наклонялись, коротышки вставали на цыпочки. Щеки терлись о щеки. Оба пола обнимали оба пола. И мужские объятья были объятьями настоящими – объятья минус энергичное похлопывание по спине, которое Эрдеди всегда представлял отчего-то обязательным для мужских объятий. За Джонетт Фольц не успевали глаза. Скакала от человека к человеку. Набивала солидное количество объятий. У Кейт Гомперт сохранялось ее обычное выражение угрюмой неприязни, но даже она пару раз обняла и дала обнять себя. Но Эрдеди – который никогда особенно объятья не любил, – отошел от толчеи к столику с одобренной конференцией АН литературой и встал там, руки в карманах, притворившись, что с превеликим интересом изучает кофейную капсулу.

Но затем от ближайшей обнимающейся группки откололся высокий грузный афроамериканский товарищ с золотым резцом и идеальным вертикальным цилиндром афроамериканской прически на голове, заметил Эрдеди, и нагрянул, и встал прямо перед ним, раскинув рукава армейской куртки, слегка наклонившись по направлению к туловищу Эрдеди.

Эрдеди поднял руки в благодушном «Спасибо, не надо» и стал сдавать от товарища еще дальше назад, пока не уперся задом в край столика с одобренной конференцией АН литературой.

– Спасибо, но я не большой любитель обниматься, – сказал он.

Товарищу пришлось восстановить равновесие от подготовки к объятью, он так и замер, неловко, со все еще протянутыми большими руками, – Эрдеди понимал, что афроамериканцу в такой позе должно быть неловко и неудобно. Пока товарищ стоял, не опуская рук и с медленно сходящей с лица улыбкой, Эрдеди обнаружил, что подсознательно высчитывает, какая южно-азиатская местность находится в максимальном количестве километров от этого самого места и времени.

– Че? – спросил товарищ.

Эрдеди протянул руку.

– Кен Э., Эннет-Хаус, Энфилд. Приятно познакомиться. А вы?..

Товарищ медленно опустил руки, но на протянутую руку Эрдеди только взглянул. Вязко моргнул.

– Рой Тони, – сказал он.

– Очень приятно, Рой.

– Эт че, – спросил Рой. Рукопожательную руку здоровый товарищ завел за шею и сделал вид, что чешется, – Эрдеди было неизвестно, что это откровенный дисреспект.

– Что ж, Рой, если позволите звать вас Рой, или мистер Тони, если угодно, если только это не сложное первое имя, через дефис, «РойТони», за которым следует фамилия, но что ж, со всем уважением, Рой, прошу прощения за объятия, тут нет ничего личного, смею вас заверить.

– Заверить?

Лучшая беспомощная улыбка Эрдеди и извиняющееся пожатие плечами под гортексовым анораком.

– Боюсь, я просто не очень люблю обниматься. Это не мое. И никогда моим не было. Среди моей семьи даже бытовала шут…

Теперь – зловещие тычки пальцем в уличном выражении агрессии: товарищ Рой ткнул сперва в грудь Эрдеди, потом в свою:

– Эт че, чувак, типа, это, знач, мое? Типа я, знач, обжиматься обожаю?

Теперь поднимаются обе руки Эрдеди, в простодушном жесте отмахиваясь от любых возможных недопониманий:

– Нет, но, понимаете ли, суть-то как раз в том, что я бы не назвал вас ни любителем объятий, ни их ненавистником, – ведь я же вас не знаю. Я только хотел сказать, что тут нет ничего личного, по отношению к вам как к личности, и я более чем рад пожать руку, даже, если пожелаете, в каком-либо запутанном сложносочиненном этническом рукопожатии, если стерпите мою неопытность в этой области, но при самой мысли об объятиях мне как-то даже некомфортно.

К моменту, когда Джонетт Фольц смогла вырваться из толпы и броситься к ним, товарищ уже крепко взялся за утепленные лацканы анорака Эрдеди, держал его над столиком с литературой так, что водонепроницаемые башмаки Эрдеди оторвались от пола, и навис над ним с лицом, выражавшим открытую враждебность:

– Сышь, ты че, блин, думаешь, я, штоль, тащусь от обжиманок? Че, борзянки обожрался? Дуаешь, тут кому-то эта херня вперлась? Мы, блядь, делаем, что нам говорят. Нам говорят – «Обнимись, а не затянись». Мы тут препоручили наши воли, сука, – сказал Рой. – Педрила мелкий, – присовокупил Рой. Он впихнул свою руку между ними, чтобы показать на себя, то есть Эрдеди над полом он держал всего одной рукой, и этот факт не прошел незамеченным мимо нервной системы Эрдеди. – Я в свой первый вечер обнялся четыре раза, а потом погнал в хренов толкан и блеванул на хер. Блеванул, – сказал Рой Тони. – Некомфортно? Ты, блядь, кто ваще? И не надо мне тут в глаза, сука, пиздеть, что мне комфортно обнимать твою жопу в «Джеймс Риверс Трэйдерс» с чмошным афтершейвом от Келвина-сука-Кляйна.

Эрдеди обратил внимание, что одна из зевак-афроамериканок захлопала и крикнула: «Так ему!»

– А терь ты мне дисреспекты кидаешь перед всей чистой и трезвой братвой, пока я рискую разделить с тобой сраные уязвимость и дискомфорт?

Джонетт Фольц как бы скреблась в спину армейской куртки Роя Тони, мысленно содрогаясь, представляя, как будет выглядеть в Журнале сотрудников отчет о нападении на жильца Эннет-Хауса на собрании АН, куда привела его она лично.

– А терь, – сказал Рой, высвободив пустую руку и с силой ткнув в пол ризницы, – а терь, – сказал он, – или ты рискнешь уязвимостью и дискомфортом и обнимешь мою жопу, или мне те ебаную башку оторвать и в дыру насрать?

Джонетт Фольц теперь взялась за куртку товарища Роя обеими руками, пытаясь оттащить его и скребыхая кедами по гладкому паркету, повторяя: «Йо, Рой Ти, чувак, полегче, мужик, кореш, эссе, бро, друган, кентяра, чел, земель, котан, братух, он же просто новенький, ты че»; но к этому моменту Эрдеди уже повис на шее товарища с таким жаром, как Кейт Гомперт позже пересказывала Джоэль ван Дайн, будто пытался на него вскарабкаться.

– Мы уже потеряли парочку, – признался Стипли. – Во время испытаний. Не добровольцев. Какой-то идиот-интерн из Аналитики поддался искушению, решил глянуть, из-за чего такая шумиха, раздобыл лабораторный пропуск Флатто, пошел и посмотрел.

– На одну среди многих копий «Только для чтения» вашего ассортимента Развлечения.

– Невелика потеря, – так, какой-то идиот-интерн. C\'est la guerre. А потеря случилась, когда за ним пошел его руководитель, чтобы спасти. Самолично глава нашей Аналитики.

– Хойн, Анри, но говорится «Генри», инициал посередине – Ф., с женой и диабетом, который он контролирует.

– Контролировал. Двадцать лет отслужил, Хэнк. Отличный мужик. Настоящий друг. А теперь в мумификаторе. Кормят через трубочку. Ни желаний, ни примитивной воли самосохранения ни к чему, кроме просмотра.

– Этого.

– Я пытался навестить.

– В безрукавной юбке и с разными грудями.

– Я даже в одной палате с ним находиться не мог, видеть его таким. Он только и выпрашивал хоть пару секунд – хотя бы трейлер, отрывок саундтрека, что угодно. Глаза бегали, как у новорожденного наркомана. Сердце на хрен разбивается. В соседней койке, в ремнях, идиотинтерн: типичный недисциплинированный избалованный ребенок, о которых ты любишь распространяться, Реми. Но Хэнк Хойн не был ребенком. Я видел, как он, впервые услышав диагноз, взял и бросил сахар и сладости. Просто взял и бросил. Ни слезинки, ни прощального взгляда.

– Сталь воли.

– Взрослый американец с образцовыми самоконтролем и благоразумием.

– Следует, samizdat не является игрушкой. Мы тоже теряли человеков. Это серьезно.

Горизонт земли ампутировал ноги созвездия Персей. Персей, он носил шляпу жонглера или Панталоне. Голова Геркулеса, его голова была квадратна. До рассвета оставалось близко также потому, что на 32-й параллели стали видимы Поллукс и Кастор. Они были по левое плечо Марата, словно великаны, которые взирали через его плечо, одна из ног Кастора была женственно изогнута.

– Но сам-то ты не думал? – закурил Стипли очередную сигарету.

– Фантазировал, хочешь говорить ты.

– Если это так поглощает. Если это каким-то образом вызывает настолько абсолютное желание, – сказал Стипли. – Даже не уверен, что могу представить настолько абсолютные и сильные желания, – наверх и вниз на носках. Обернулся только над талией, чтобы глядеть на Марата. – Никогда не думал, каково это, не строил версий?

– Мы, нам важно, каким целям служит Развлечение. Нас искусывает эффективность. У нас и вас разный искус, – Марат больше не мог определить иные созвездия Юго-Запада США, кроме Большого ковша, который на этой высоте был словно будто слит с Большой Медведицей, образовывая то ли «Большое ведро», то ли «Великую колыбель». Когда Марат подвигал вес на кресле, оно издавало негромкие скрипы.

Стипли сказал:

– Ну, тоже не могу сказать, чтобы испытывал искушение в самом строгом смысле слова.

– Возможно так, что мы желаем иметь этим в виду разные вещи.

– Если честно, когда я об этом думаю, мне и интересно, и страшно. Хэнк Хойн – былая тень человека. Стальная воля, аналитическая смекалка. Любовь к хорошей сигаре. Все, ноль. Весь его мир будто сжался в одну сияющую точку. Внутренний мир. Потерян для нас. Смотришь ему в глаза – и ничего узнать не можешь. Бедняжка Мириам, – Стипли растер нагое плечо. – Уиллис, с ночного дежурства в отделе Ввода-вывода, придумал описание для их взгляда. «Отсутствующий». Так в объяснительной и записали.

Марат притворился, что шмыгнул.

– Искус пассивного вознаграждения центра-У, все это мне кажется чересчур сложным. Кажется, ужас для тебя часть искуса. Мы из дела Квебека, нас никогда не искусывало Развлечение, или знание его содержимого. Но мы уважаем его мочь. Так, мы не шалим с ним как с игрушкой.

Не столько посветлело небо, сколько побледнел свет звезд. В их свете появилась угрюмость. Теперь, также, мимо время от времени активно жужжали странные американовые насекомые, рваным путем меняя дислокации и напоминая Марату много сдутых костровых искр.



10 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»

Синими в помещении были следующие предметы. Синие клетки на паласе в черно-синюю клетку. Два из шести мягких кресел с ножками – стальными трубками, выгнутыми в большие эллипсы, которые шатались, и хотя на креслах нельзя было по-настоящему качаться, в них можно было как бы дрыгаться, чем Майкл Пемулис отрешенно и занимался, пока ждал и просматривал распечатку чрезвычайно технической корневой директории ESCHAX Эсхатона, т. е. дрыгался в кресле, что сопровождалось бешеным мышиным писком, от которого у Хэла, тоже сидевшего в ожидании наискосок от Пемулиса, по коже бегал нервный озноб. Распечатка в руках Пемулиса непрестанно вращалась. К спинке каждого кресла крепилась 105-ваттная лампа для чтения на гибкой металлической стойке, изгибавшаяся над головой и светившая прямо на журнал, который читал человек, но так как изогнутые лампы вызывали невыносимое ощущение, будто кто-то стоит над душой и заглядывает тебе через плечо, журналы (в обложках некоторых использовался синий цвет) оставались нетронутыми, лежали аккуратным веером на низком керамическом кофейном столике. Палас был производства какой-то компании под названием «Антрон». Хэл видел яркие полосы там, где кто-то пропылесосил против ворса.

Хотя кофейный столик с журналами был несиним – ярко-красного цвета свежего лака для ногтей с «ЭТА» на этаком сером гербе, – зато синими были две нервирующие лампы, из-за которых журналы оставались нечитаными и разложенными аккуратным веером, – впрочем, эти две синие лампы висели не над двумя синими креслами. Доктор Чарльз Тэвис говаривал, что покажи ему декор приемной администратора, и он скажет, каков этот администратор. Приемная ректора была частью коридорчика в юго-западном углу вестибюля Админки. Ранние фиалки на асимметричной веточке в вазе в форме теннисного мяча на кофейном столике с некоторыми натяжками также можно отнести к семейству синего цвета. А также перенасыщенная лазурь неба на обоях, узор на которых представлял собой беспорядочно разбросанные по перенасыщенному лазурно-синему небу пушистые кучевые облака – невероятно дезориентирующие обои, также висевшие, по неприятному совпадению, в энфилдской практике доктора стоматологии Зегарелли, откуда Хэл только что вернулся после удаления: левая половина лица до сих пор кажется распухшей и омертвелой, и вдобавок не утихает ощущение, что у него текут слюни, но он их не чувствует и не может остановить. Никто не знает, о чем должен говорить выбор обоев Ч. Т., особенно родителям, которые приходят с перспективными детьми под ручку на день открытых дверей в ЭТА, но Хэл ненавидит небесно-облачный узор, потому что чувствует себя на большой высоте, дезориентированным и – иногда – летящим вниз.

Подоконники и перемычки двух окон приемной всегда были темносинего цвета. Вдоль козырька лихой фуражки Майкла Пемулиса бежит рант цвета морской волны. Хэл не сомневался, что Пемулис снимет легкомысленный головной убор, как только их вызовут, предположительно, на ковер.

Еще синие: лоскутки неба на верхних частях неформальных фотографий студентов ЭТА, висящих на стене 209; корпус текстового процессора

Intel 972 Алисы Мур с модемом, но без совместимости с картриджами; а также ногти и губы мисс Мур. Секретаря и референта ректора ЭТА игроки зовут Латеральной Алисой Мур. В молодости Латеральная Алиса Мур была пилотом вертолета и воздушным дорожным репортером на большой бостонской радиостанции, пока трагическое столкновение с репортерским вертолетом другой станции – плюс катастрофическое падение на шестиполоску Джамайки-вей в час пик – не оставило ее с кислородной задолженностью и неврологическим заболеванием, из-за которого она могла двигаться только вбок. Отсюда и прозвище Латеральная Алиса Мур. Пока сидишь и ждешь того, ради чего тебя вызвал администратор, нет лучше способа убить время, чем попросить Латеральную Алису Мур побарабанить по груди и изобразить былые бостонские репортажи о трафике в час пик заикающимся вертолетным репортерским голосом. Ни Хэл, без конца ощупывающий подбородок на предмет слюны, ни Энн Киттенплан, ни Тревор Аксфорд – в которых сегодня нет ни намека на синий – для этого сейчас не в настроении из-за приближения, по их предположениям, административных последствий ужасающего фиаско на воскресном Эсхатоне. Предположение основано на выборке вызванных студентов, которые теперь ждут неизведанного.

Два разноразмерных кабинета, что выходят в приемную (через ее открытую и последнюю дверь виден иссиза-голубой палас «Мэннингтон» в вестибюле Админки), принадлежат доктору Чарльзу Тэвису и миссис Аврил Инканденца. Внешняя дверь в кабинет Тэвиса – из настоящего дуба, и на ней написаны его имя, степень и регалии такими большими (несиними) буквами, что у края они теснятся. Есть у него и внутренняя дверь.

У Аврил, чье отношение к замкнутым пространствам хорошо известно, дверей нет. Зато ее кабинет больше тэвисовского, и в нем стоит стол для семинаров, которому он, как всегда было очевидно, завидует. Черносиний клетчатый палас в кабинете Аврил мягче, чем палас в приемной, так что граница между ними – как граница между постриженным и непостриженным газоном. Аврил занимает должности (на общественных началах) заведующей учебной частью и заведующей женской части ЭТА. Сейчас она как раз там, в разомкнутом пространстве, практически со всеми девушками ЭТА младше тринадцати, кроме Энн Киттенплан, с татуированными костяшками, покрытыми синяками, в платье и с (несиней) заколкой, та похожа на кроссдрессера. У Аврил ярко-белые волосы – со времен последних нескольких месяцев до сведения счетов с жизнью Самого, – которые как будто никогда не седели, а переменились вмиг (в основном так и было), и ноги, их линии, пока она шагает перед занятым столом для семинаров на полном виду, хотя и ограниченном косяками двери, из приемной, Т. Аксфорд оценивает с откровенностью подростка 210. Хотя технически и не в приемной с Хэлом, но все же: тонкий пластмассовый кончик фломастера, которым Аврил на профессиональный манер постукивает по зубам, прохаживаясь вдоль стола в раздумьях, – синий.

Административные проверки на растление обязательны для всех североамериканских теннисных академий со времен достопамятного дела тренера Р. Билла («Недотроги») Фили из калифорнийской академии Роллинг Хиллс, задевающий за живое дневник, коллекция телефотографий и трусиков которого, обнаруженные только после его исчезновения в холмистом крае округа Гумбольдт с тринадцатилетней компаньонкой, создали, консервативно выражаясь, тревожный климат среди родителей теннисистов на континенте. В Энфилдской теннисной академии последние четыре года встречи со всеми девочками-игроками, которых можно счесть достаточно наивными и слабовольными, чтобы поддаться потенциальному растлению, – где самая юная – Тина Эхт из Род-Айленда, всего семи лет от роду и от горшка два вершка, но уже настоящий каннибал от бэкхенда, – обязана проводить в закрытой, но укрепляющей групповой обстановке и т. д. доктор Долорес Раск, чтобы подрезать всевозможные филиизмы на корню. Ежемесячные проверки на растление вписаны в контракт Раск потому, что они указаны в требованиях на аккредитацию ЭТА от ОНАНТА.

Когда доктор Раск занята, проверками на растление руководит заведующая женской частью Аврил М. Инканденца, а Раск так редко понастоящему занята, что при виде Маман, принявшей на себя сегодняшнюю профилактику растлений, Хэл начинает опасаться, что, может, Раск уже там, в кабинете ректора, готовится участвовать в грядущей дисциплинарной беседе: а раз Ч. Т. позвал Раск, он не на шутку расстроен; уж наверное Раск там не ради психики студентов, а ради самого Ч. Т.

Аксанутый сидит с закрытыми глазами и повторяет мнемонический лимерик для угла Брюстера с квадривиумного коллоквиума «Размышления о преломлении» Лита. Майкл Пемулис все еще просматривает рваный свиток с аксиомами EndStat на Pink2 – сплошь математика да острые скобки, – и дрыгается в синем кресле, не обращая внимания на молнии из глаз и туберкулезные прочистки горла Энн Киттенплан при каждом писке. Когда Пемулис по-настоящему увлечен, он переворачивает листок сначала вверх ногами, потом вверх головой. Хэл решает держать при себе свои тревоги по поводу Раск-в-кабинете-Тэвиса не только потому, что Хэл избегает говорить имя Раск всуе, но и потому, что Пемулис ненавидит Раск лютой и пылающей ненавистью, к тому же, хотя сам Хэл никогда не признается, его без того уже заметно мутит от тревоги, что на него свалят львиную долю ответственности за травмы Господа и Потлергетса и что его ждет не только исправительная зарядка на корте, но и, может быть, отказ в поездке на тусонский «Вотабургер», или еще что похуже 211.

Аврил с парой десятков девочек уклончива, зато синтаксически – ясна кристально. В одеждах девочек синий представлен во множестве степеней насыщенности и оттенков в различных комбинациях. Голос Аврил Инканденцы выше в регистре, чем можно ожидать от такой внушительной по росту женщины. Он высокий и какой-то воздушный. На удивление нетвердый, таков консенсус в ЭТА. Орин говорит, Аврил не любит музыку среди прочего за то, что, когда мычит ей в тон, похожа на сумасшедшую.

Из-за отсутствия двери в кабинет Маман получается, что в плане слышимости неважно, внутри сидишь или снаружи. Она плохо представляет себе концепт личного пространства или границ – в детстве слишком часто проводила время одна. Латеральная Алиса Мур сегодня в сюрреалистической комбинации из черной лайкры и прозрачного зеленого тюля. Стереонаушники на ней – пока она вбивает, кажется, макрос для ответов на 80+ полученных приглашений на Пригласительные игры «Вотабургер» на следующей неделе – светло-голубые. Печатает она, очевидно, под ритм того, что слушает. Ее губы и середина щек – слабого синюшного цвета яиц малиновки.

Ненависть Майкла Пемулиса к доктору Раск непонятна и как будто беспричинна; каждый раз Хэл слышит от него новую версию. Самому Хэлу с Долорес Раск некомфортно, и он ее избегает, хотя и не может точно объяснить, почему ему с ней некомфортно. Но Пемулис Раск попросту не переносит. Именно он вскрыл ночью дверь в ее кабинет и подключил к внутренней латунной ручке батарейку «Делко», – в пятнадцать лет, – к двери в кабинет Раск, первой в противоположном коридорчике в северо-восточном углу фойе, рядом с кабинетом медсестры и лазаретом, – а затем покинул кабинет Раск через окно и колючую живую изгородь, и ему чрезвычайно повезло, что никто, кроме Хэла, Шахта и Марио, не знал, кто заминировал ручку, так как ловушка быстро обернулась катастрофическими последствиями, ведь первой до нее добралась престарелая брайтоно-ирландская уборщица, где-то в 05:00, и оказалось, что Пемулис серьезно просчитался с напряжением «Делко» в латунном проводнике, и если бы уборщица не носила желтые резиновые перчатки, то не отделалась бы перманентным перманентом и неизлечимым косоглазием, с которыми пришла в сознание, а партийным вождем уборщицы оказался пресловутый Ф. К. («Следуй за этой скорой») Бирн из Брайтона, хищный юрист со степенью, специализирующийся на травмах, и надбавки по страховке работников академии взлетели до небес, и дело до сих пор варится в судах.

Аврил избавилась от двери в кабинет еще до облома с уборщицей, просто из-за боязни замкнутых пространств.

После перескрещивания ног и ближайшего рассмотрения выяснилось, что левый носок Тревора Аксфорда также синего цвета, – но не правый.

Леворукий, без нескольких пальцев на правой руке после несчастного случая с фейерверками три Дня Взаимозависимости назад, Аксанутый на несколько сантиметров ниже Хэла Инканденцы и по-настоящему рыжий, с медноволосой копной и влажной, белой, веснушчатой кожей, которая даже под двумя слоями летней полироли только краснеет и шелушится, плюс вечная проблема пухлых и растрескавшихся губ; а как теннисист он что-то вроде менее эффективной версии Джона Уэйна: только и делает, что фигачит с задней линии, без какой-либо заметной подкрутки. Он юниор из Шорт-Бич, штат Коннектикут, и живет под огромным давлением семьи, ожидающей, что он продолжит традицию мужчин-Аксфордов обучаться в Йеле, но академически отстает так, что понимает: его единственный шанс попасть в Йель – играть за Йель, отчего вылетают в трубу все шансы на будущее в Шоу, и потому, хотя он и с высоким рейтингом, спортивные цели установил не выше фулл-райда в Йеле. Хотя неформально Ингерсолл в контингенте Младших товарищей Хэла, технически он аксанутовский, и они оба об этом помнят; и Хэлу немного неудобно из-за того, какое облегчение он испытывает при мысли, что никто из пострадавших на Эсхатоне технически не находился под его ответственностью 212. Единственное, что действительно есть общего у Аксфорда и Хэла на корте, – любопытная привычка не просить помощи с других кортов, когда мячи вылетают за линию 213.

Пемулис наконец прекратил дрыгаться, сложил распечатанный свиток с Pink2 в большой драный квадрат, бочком подкрался к столу Латеральной Алисы Мур в форме подковы и непринужденно с ней треплется, воровато оглядываясь, стараясь незаметно прощупать, не попадалось ли ей в перекрестной стопке – женщины поперек мужчин – с приглашениями на юниорские Пригласительные игры «Вотабургер» в коробке «Входящих» Латеральной Алисы какое-нибудь с инициалами М. М. П., случаем. Мур вряд ли бы так хорошо относилась к Пемулису, если бы знала, кто вскрывает ночью ее кабинет и пользуется телефонной линией и модемом, хотя она и очень отходчивая, простая и вовсе не такая, как сказано на картинке рядом с табличкой с ее именем, где нарисована оскалившаяся женщина с подписью «У меня остался только один нерв и ты на него действуешь». Рисунок – просто такой стандартный офисный прикольчик. Мур вызвала их с шестого урока по той же допотопной системе интеркомов и микрофона, которую захватывают для субботней РЭТА Трельч со товарищи (хотя ей пришлось запретить Трельчу играть с креслом), и ее радиоголос не был недобрым. Левая сторона лица Хэла словно бы надута, но когда он проводит по ней правой рукой, все по ГОСТу. Секретари-референты, достойные своих соцпакетов, синаптически эволюционируют до состояния, когда могут трепаться, принимать комплименты по поводу своего ансамбля спандекса и тюля, без труда отражать неавторизованные инфопрощупывания, слушать басы в стереонаушниках и без труда печатать на текстовом процессоре под музыкальный ритм, и все это одновременно. Из-за синеватых ногтей ее пальцы похожи на десять маленьких закатов. Колеса кресла Латеральной Алисы Мур стоят на рельсах с электрифицированным третьим рельсом, так что она может переезжать с одной стороны стола-подковы на другую – более-менее латерально – по одному нажатию на светло-вишневую кнопку на столе. По причинам, связанным с правовыми последствиями инцидента с «Делко», вместо имени Латеральной Алисы Мур на табличке, стоящей на секретарском столе, сказано: «ОПАСНО: ТРЕТИЙ РЕЛЬС».

Хэлу слышно, как Аврил говорит: «Итак. Если я очень деликатно задам вам вопрос, не трогал ли вас когда-либо высокий человек так, что вам было некомфортно, поймете ли вы, что я подразумеваю? Кого-нибудь из вас целовал, обнимал, жулькал, щипал или как-либо трогал высокий человек, доставляя вам дискомфорт своими прикосновениями?» Хэлу видна одна нога Маман в чулке, которая выдается справа в поле обзора пустого дверного проема и оканчивается красивой лодыжкой и очень белым «Рибоком», терпеливо притоптывающим, а также одна рука на груди Аврил и локоть второй руки, лежащий на первой руке и периодически исчезающий из виду, т. к. Аврил постукивает по зубам синим фломастером.

«Бабушка щиплет меня за щеку», – подает голос одна девочка. Она даже подняла руку, чтобы ей разрешили ответить, – на ее запястье трогательный маленький (синий) махровый напульсник. Хэл уже бог знает как давно не видел в одном помещении такое количество косичек, носовпуговок и поджатых губок. Очень немногие кроссовки достают до толстого паласа. Вовсю болтались ноги и нервно, рассеянно покачивались на носках полуснятые кроссовки. Пара пальцев в ноздрях от рассеянных раздумий. Энн Киттенплан в синем кресле мерила взглядом смываемые татуировочки, которые ежедневно наносила на костяшки.

«Сейчас мы ведем речь не об этом, Эрика», – доносится откуда-то над постукивающей ногой и мелькающей рукой. Хэл так хорошо знает регистр и интонации голоса матери, что ему почти неудобно. Если напрячь левую лодыжку, она стремно скрипит. Когда он сжимает теннисный мяч, на левом предплечье выдаются и опускаются связки. С левой стороны лица такое ощущение, будто издалека постепенно приближается кто-то, кто желает ему зла. Из-за двойных дверей кабинета он может различить только свистящие фрикативы отдаленного голоса Чарльза Тэвиса; такое ощущение, что он разговаривает не с одним человеком. На внутренней двери в кабинет Чарльза Тэвиса тоже написано «Д-р Чарльз Тэвис», а под этим – девиз ЭТА про то, что если знаешь свои пределы, то их нет.

– Но она очень сильно щиплет, – возражает, должно быть, Эрика Сиресс.

– Я сама видела, – подтверждает, судя по всему, Джолин Крисс.

И еще:

– Ненавижу.

– Ненавижу, когда взрослые гладят меня по головке, будто я им шнауцер какой.

– Следующего взрослого, который назовет меня «милашкой», ждет очень неприятный сюрприз, отвечаю.

– Ненавижу, когда мне треплют или разглаживают волосы.

– Киттенплан высокая! Киттенплан после отбоя делает крапивку.

Аврил всем дает вербальное пространство, стараясь мягко подвести

разговор к настоящим филиизмам; она умеет общаться с маленькими детьми.

– …как когда папа подталкивает меня в копчик, чтобы я вошла в комнату. Как будто он принуждает меня в комнаты. Так раздражают эти толчки, так и хочется ему засветить по лодыжке.

– М-м-м-хм-м, – мурлычет Аврил.

Не подслушивать невозможно, потому что в приемной сравнительно тихо, не считая жестяного шипения из беспроводных наушников Латеральной Алисы Мур и заговорщицкого бормотания Майкла Пемулиса, который уговаривает ее постучать по груди и назвать съезд с Южной I-93 в Непонсет очень длинной узкой парковкой. Так тихо, потому что в приемной Тэвиса превышен уровень тревожности.

– Предвижу, что всем вам светит серьезная тошниловка, не меньше, – сказала Энн Киттенплан Пемулису, когда они только собрались на вызов по интеркому, примерно в то же время, когда Пемулис приступил к крысиному писку креслом, от которого у Киттенплан перекосило поллица.

Один из коварных и хитрых нюансов исправительной дисциплины в теннисной академии – наказания могут принимать вид самой обычной зарядки. Как сержант по строевой подготовке кричит новобранцу упасть-отжаться, и т. д. В общем, но именно поэтому Герхардта Штитта и его проректоров боятся больше, чем Огилви, Ричардсон-Леви-О\'БирнЧаваф или прочих обычных преподавателей. И не потому, что Штитта опережает его репутация с телесными наказаниями. Просто именно Штитт и Делинт составляют распорядки утренних зарядок, дневных матчей, комплексов с сопротивлением и разминочных пробежек. Но особенно – утренних тренировок. Некоторые упражнения считаются не более чем эквивалентом ремня, созданными только для того, чтобы на несколько минут значительно ухудшить качество жизни наказуемого. Слишком жестокие, чтобы назначать с пользой для дела для настоящих аэробных тренировок ежедневно, – например, дисциплинарную версию «салочек» 214 все зовут просто тошниловкой. Тошниловки реально нужны только затем, чтобы тебя проняло, чтобы ты задумался хорошенько, прежде чем повторить то, за что ты их заслужил; но при этом, как ни прискорбно, права не покачаешь, не вспомнишь 7-ю Поправку и не похнычешь в трубку родителям или полиции 215, ведь по всем признакам упражнение назначают ради твоей же сердечно-сосудистой пользы – с двойным садистским дном.

Предсказание Киттенплан, что старшеклассникам за эсхатоновскую кучу-малу пора спускать портки для показательной порки, оптимистично опровергается наблюдением Пемулиса: внеклассное увлечение Эсхатоном и его структура существовали еще до их поступления. А Майкл Пемулис только лишь кодифицировал основные принципы и ввел чтото вроде матрицы расчета стратегии. Ну, может, помог создать мифологию и установил, в основном на личном примере, определенную планку ожиданий. А Хэл только лишь выступил в роли машинистки приблизительного руководства. И Комбатанты в День В. пришли играть по собственной воле. Пемулис и Аксфорд попросили Хэла максимально риторически изложить эти доводы, которые Пемулис потом перевел в Pink2 и распечатал, чтобы принести с собой, изучить и быть готовым ко всему, что выкинет Тэвис. Стратегия такая: за всех говорит Пемулис, а Хэл вмешивается по желанию, как голос разума, – типа хороший/плохой коп. Аксфорду велели все время, пока они будут там, считать волокна «Антрона» между кроссовками.

Хэл не имеет ни малейшего представления, почему ректор вызвал их только спустя 48 часов и что это означает. Может показаться странным, что ему даже в голову не пришло поговорить с Тэвисом лично, или пойти в ДР и попросить у Маман заступничества или информации. Не то чтобы порыв был, но он удержался; просто даже в голову не пришло.

Для человека, который не только живет на территории одного образовательного учреждения с семьей, но и обучением, тренировками и вообще всем смыслом существования которого руководят родственники,

Хэл необычно мало времени и энергии посвящает мыслям о людях в его семье как о членах семьи. Иногда, когда он болтает с кем-нибудь в бесконечной очереди на регистрацию в турнире, или на послеигровых танцах, или еще где, и этот кто-то спрашивает что-нибудь вроде «Как там Аврил поживает?», или «Видал тут на прошлой неделе на картридже спортивных событий недели от ONANFL, как Орин херачит по мячам», наступает странный напряженный момент, когда разум Хэла пустеет, рот обмякает и раскрывается без звука, как будто имена – слова, которые так и вертятся на кончике языка. Не считая Марио, про которого Хэл все уши прожужжит, чтобы хотя бы подумать о близких членах семьи как о своих непосредственных родственниках, ему словно приходится раскочегаривать кряхтящий громоздкий механизм. Возможно, поэтому Хэл избегает доктора Долорес Раск, которой вечно неймется поговорить с ним о вопросах пространства, самоопределения и того, что она зовет «коатликуэвским комплексом» 216.

Сводный дядя Хэла по матери Чарльз Тэвис в своих резких, хотя и не порожденных нерешительностью скачках в резюме между спортом и строгой наукой отчасти напоминает покойного Самого. Бакалавр, доктор инженерных наук и магистр управления спортом – в профессиональной юности Тэвис совместил их в роли инженера-строителя, со специализацией в аккомодации давления через паттерновое рассредоточение, т. е. распределении веса гаргантюанских толп зрителей на спортивных мероприятиях. Т. е., скажет он, имел дело с многочисленной живой публикой; он в некотором роде один из первопроходцев в мире усиленного полимеризированного цемента и подвижных точек опоры. Он участвовал в проектных группах стадионов, общественных центров, трибун и микологическиобразных суперкуполов. Он сразу признает, что как инженер куда лучше играл в команде, чем купался в свете архитектурных софитов на первых ролях. Он не единожды попросит прощения за то, что ты не поймешь, в чем смысл этого предложения, и скажет, что, вполне возможно, заумь была подсознательно намеренной, от какого-то стыда за первую и последнюю «софитную» архитектурную должность, в Онтарио, до прихода онанской Взаимозависимости, когда он проектировал инновационный и расхваленный спортивный и отельный комплекс «Скайдом» торонтовских «Блю Джейс». Потому что это Тэвису досталась львиная доля грязи, когда оказалось, что зрителям «Блю Джейс» на трибунах – многие из них были невинными детьми в кепках, стучавшими кулачками в перчатки кэтчеров, которые они принесли, не ожидая ничего экзотичней фал-бола, – что зрителям в огорчительных количествах с различных точек вдоль обеих лицевых линий были видны в окнах гости, которые занимались разнообразным и часто экзотичным сексом в спальнях отеля над стеной у центральной зоны. Основной приступ жажды тэвисовской крови наступил, расскажет он, когда оператор, ответственный за Табло Повторов «Скайдома», то ли из какой-то обиды, то ли из профессиональных суицидальных наклонностей, то ли от того и другого одновременно, стал наводить камеру на окна спален и направлять итоговые коитальные образы сплетающихся конечностей на 75-метровое табло, и т. д. Иногда в замедленном действии и с неоднократными повторами, и т. д. Тэвис признается в неохоте распространяться об этом событии, до сих пор, даже по прошествии времени. Он откроет, что в его резюме с указанием предыдущих занятостей указано только, что он специализировался на спортивных помещениях, где могли безопасно и удобно рассаживаться огромные количества живых зрителей, и что рынок его услуг пошел ко дну, когда все больше и больше событий стали предназначаться для распространения на картриджах и домашнего просмотра, что, как он укажет, формально не ложь, а просто не до конца открыто и откровенно.

Латеральная Алиса Мур распечатывает RSVP «Вотабургера». Ее Intel 972 – передовая технология, но при этом она цепляется за жуткий древний матричный принтер, который отказывается заменять, пока Дэйв Пал еще может поддерживать в нем жизнь. То же самое с интеркомом и антикварной железной микрофонной стойкой, которую Трельч называет оскорблением всей журналистской профессии. У Латеральной Алисы бывают эксцентричные всплески непримиримости и луддизма – возможно, вследствие аварии вертолета и неврологических дефицитов. Тонкий визг принтера заполняет приемную. Хэл обнаруживает, что совершенно уверен в симметрии лица и слюноотделении только тогда, когда сидит, положив левую щеку на правую ладонь. Каждый проход каретки у Алисы напоминает разрыв какой-то предположительно нервущейся ткани, снова и снова, стоматологический и гибельный звук.

Главная претензия Хэла к дяде по материнской линии – что Тэвис ужасно застенчив и старается это скрыть, будучи очень открытым, несдержанным, многословным и прямым, и поэтому быть рядом с ним попросту мучительно. Точка зрения же Марио – что Тэвис очень открытый, несдержанный и многословный, но так явно использует эти качества как защиту, что выдает свои страх и уязвимость, которым невозможно не сочувствовать. Так или иначе, Чарльз Тэвис действительно способен выбить из колеи, потому что он, возможно, самый открытый человек в истории. Орин же и Марлон Бэйн считали, что Ч. Т. не столько человек, сколько поперечное сечение человека. Даже Маман, вспоминает Хэл, рассказывала о курьезах, как в подростковом возрасте, когда она водила маленького Ч. Т. или была с ним на всяких квебекских собраниях или мероприятиях, куда приходили другие дети, Ч. Т. был слишком застенчивым и неловким, чтобы тут же присоединиться к какой-либо группке детей в игре или разговорах, и в итоге, говорила Аврил, она видела, как он бродил от компании к компании, шастал с краю, слушал, но при этом всегда говорил, громко, на фоне беседы, что-нибудь вроде: «Боюсь, я слишком застенчивый, чтобы к вам присоединиться, так что просто пошастаю с краю и послушаю, если вы не против, просто чтобы вы знали», и т. п.

Но, короче говоря, суть в том, что Тэвис – странный и чувствительный тип, в роли ректора одновременно и неэффективный, и во многом устрашающий, и родственные связи не гарантируют никаких экспертных прогнозов или пощады, если только не пользоваться влиянием матери, а мысль об этом буквально не приходит в голову Хэлу. Такой необычный пробел в голове на месте семьи может быть одним из способов выживания в условиях, при которых профессиональные и домашние авторитеты как бы сливаются друг с другом. Хэл сжимает мяч как ненормальный, слушая визг принтера, приложив правую руку к щеке и закрыв локтем рот, и готов многое отдать, чтобы сейчас оказаться в насосной, а затем энергично почистить зубы портативной складной «Орал-Би». Щепотка «Кадьяка» сейчас тоже не вариант, по многим причинам.

В этом году Хэла официально вызывали в приемную ректора только один раз, в конце августа, сразу перед Общим сбором, во время Ориентации, когда прибывали первокурсники ГВБВД и блуждали беспомощные и перепуганные, и т. д., и Тэвис хотел попросить Хэла взять под крыло девятилетнего паренька откуда-то из Фило, Иллинойс, который, судя по всему, был слепым, – паренек, – и страдал от каких-то заболеваний черепа, будучи одним из детей – выходцев из Тикондероги, Нью-НьюЙорк, которые не успели эвакуироваться вовремя, и мог похвастаться несколькими глазами на разных стадиях эволюционного развития, при этом технически был слеп, но все равно играл на высоком уровне, что само по себе долгая история, к тому же оказывается, у его черепа была консистенция панциря чесапикского голубого краба, зато сама голова такая огромная, что Бубу по сравнению с ним тянул на микроцефала, и, в общем, оказывается, он играл на корте только с одной руки, потому что второй таскал за собой такую стойку на колесиках, как с капельницей, но без капельницы, а с металлической нимбообразной подпоркой на высоте головы, чтобы окружать и поддерживать голову; но, короче говоря, Текс Уотсон и Торп уломали Ч. Т. принять и оплатить обучение паренька, и теперь Ч. Т. пришел к выводу, что пареньку понадобится, скажем, хотя бы какая-то минимальная помощь с Ориентацией (буквально), и он хотел, чтобы именно Хэл поводил его под ручку по академии (опять же буквально). Пару дней спустя оказалось, что у паренька дома, на выселках Иллинойса, какой-то то ли семейный, то ли спинно-мозговой форс-мажор, и до весеннего семестра он на академе. Но тогда, в августе, Хэл сидел в том самом кресле, где теперь клюет носом Тревор Аксфорд, очень поздно, где-то уже в сумерках, после неформальной дневной «выставки» в три бодрых сета с гостем – профи из латвийского сателлита, так что пропустил фаршированный перец миссис К. на ужин, и живот из области поперечно-ободочной кишки по-своему ворчал «Где же еда»; ждал, в одиночестве в синей комнате, задумчиво дрыгаясь на кресле, когда Латеральная Алиса Мур уже ушла домой в свою ньютонскую длинную квартиру с комнатами в 2 м шириной, а ее Intel и консоль интеркома были плотно обернуты в полупрозрачную целлофановую штуку от пыли, на плашке с «ОПАСНО: ТРЕТИЙ РЕЛЬС» не горел красный диод, и вообще единственным источником света, кроме слабого и сумеречного за окном, были палящие 105 В подглядывающей журнальной лампы в синем абажуре на его кресле, плюс множество ламп в кабинете Чарльза Тэвиса (у него фобия насчет верхнего освещения), где Тэвис проводил позднее собеседование на прием с фантастически крохотной малышкой Тиной Эхт, которая зачислялась как раз этой осенью в возрасте семи лет. Двери у него были открыты, потому что стоял жестокий август и Д. К. Н. Пал сделал с кондиционером в приемной что-то такое, отчего тот старался вовсю. Наружная дверь кабинета директора открывалась наружу, а внутренняя – внутрь, отчего в распахнутом виде его междверный предбанник приобретал челюстной вид.

В августе ГВБВД хроническая левая лодыжка Хэла болела сильнее всего, после кипучей, но изнурительной летней мясорубки тура, где он пытался добраться минимум до четвертьфинала практически везде, а в основном на асфальте 217, и он даже чувствовал пульс в сосудах натруженных связок лодыжки, пока перелистывал страницы новенького «Мирового тенниса» и наблюдал, как выпадают и планируют на пол рекламные листовки; но все же он не мог не воспользоваться открыточелюстным видом на значительную часть Чарльза Тэвиса в кабинете за столом – как обычно, странно перспективно сокращенного и маленького, и сложившего руки на просторном столе напротив частично видимой в профиль девочки, которой на вид нельзя было дать больше пяти-шести, слушавшей Тэвиса в ожидании получения документов на прием. Родителей или опекунов Эхт поблизости не было. Некоторых детей просто подкидывают. Иногда машины родителей даже не останавливаются, просто замедляются, затем расшвыривают гравий и уносятся прочь. У ящиков в столе Тэвиса скрипучие направляющие. «Линкольн» предков Джима

Сбита даже не особо замедлился. Сбита подняли на ноги и немедленно повели в раздевалку смывать гравий из волос. Хэл руководил Ориентацией Сбита, когда того перевели – выперли из Палмеровской академии после того, как его домашний тарантул (по имени Симона – тоже долгая история) сбежала и даже не думала кусать жену ректора, если бы та не завопила, не лишилась чувств и не упала прямо на нее, объяснял Сбит, пока Хэл помогал собирать чемоданы со всей подъездной дорожки до самых ворот.

Как и многие одаренные бюрократы, приемный брат матери Хэла физически маленький в смысле как будто не столько эндокринном, сколько перспективном. Его маленький размер напоминает маленький размер чего-то такого, что намного дальше от тебя, чем хотело бы, а еще и удаляется 218. Это необычное впечатление неторопливого удаления вкупе с компульсивной жестикуляцией, возникшей несколько лет назад после отказа от курения, поддерживает ощущение неугасающего безумия Тэвиса, некой локационной паники, которая, как легко заметить, не только объясняет его компульсивную энергию – у них с Аврил (а они два сапога пара по компульсивности) на двоих сна на их втором этаже Дома ректора – в отдельных комнатах – на двоих сна, как примерно у одного человека с обычной бессонницей, – но, может, и укрепляет его патологическую открытость, то, как он рассуждает вслух, что рассуждает вслух, – манера, которую Орто Стайс умеет имитировать до того жутко похоже, что юноши из разряда 18-летних запретили ему пародировать Тэвиса перед игроками помоложе из страха, что дети не смогут воспринимать Тэвиса всерьез тогда, когда всерьез его воспринимать надо.

Что до ребят постарше – они по полу от смеха катаются, стоит Стайсу только сложить ладонью козырек и прищуриться всякий раз, как в поле зрения возникает Тэвис, который как будто удаляется даже тогда, когда надвигается.

У Ч. Т. как ректора всегда много вводных вопросов для абитуриентов, и Хэл – сейчас, в ноябре – не помнит, с какого Тэвис начал тогда с Эхт, зато помнит, как у девочки, когда она покачала головой, черкнула по воздуху палочка леденца и дико заболталась клипса с мистером Попрыгайчиком 219. Хэл дивился ее росту. Какой рейтинг может быть у такой малышки, даже региональный, среди 12-летних?

И затем да, с пышным скрипом придвигается большое кресло, набитое морской травой, Тэвис переносит вес на локти и сплетает пальцы поверх многих метров просторного стола, сделанного на заказ из полимеризированного песчаника. Улыбку, с которой он отклонился назад, Хэл не видит из-за тени огромного Стейрбластера 220, но тем не менее слышит из-за одной проблемы с зубами Чарльза Тэвиса, о которых чем меньше сказано, тем лучше. Подглядывая, Хэл вдруг почувствовал, как на него нахлынула невольная волна приязни к Ч. Т. Волосы его дяди по материнской линии были прямые и очень аккуратно причесанные, а вот усики полную симметрию никогда не соблюдали. Также под несколько разными углами были посажены глаза, так что кроме прикладывания руки ко лбу Стайс при появлении Ч. Т. еще слегка наклонял голову набок. Теперь, вспоминая, Хэл невольно улыбается, хотя улыбка у него кривобокая, и одну ее половину он не чувствует. Аксанутый обмяк в кресле, поддерживает кулаком подбородок, – поза, в которой, по его мнению, он кажется задумчивым, но на самом деле – младенцем в чреве, а Киттенплан жует татуировки на костяшках – так она их сводит вместо того, чтобы смывать.

Тогда в душную приемную вошел Орто Стайс, в мокрой рубашке и лоснящимся ежиком с корта, с «Уилсонами» наперевес, и направился прямо к нисходящему потоку воздуха из решетки кондишена у предбанника кабинета Тэвиса. Одежда Стайса была подарком от «Филы», и на любые матчи он надевал все черное, и в ЭТА и на турнирах его называли «Тьма». У него были ежик и зачатки брылей. Они с Хэлом едва кивнули друг другу, как люди, которые так хорошо знакомы, что не тратят время на вежливость. У них были похожие стили, хотя Стайс чаще играл у сетки. Он поднял руку к глазам и слегка наклонил голову в сторону света ламп из кабинета.

– Наш малыш там еще надолга?

– А ты как думаешь?

Тэвис же говорил:

– Вот чем мы тут занимаемся: мы тебя очень осторожно и избирательно ломаем, разбираем как маленькую девочку и собираем как теннисиста, который выйдет на корт против любой маленькой девочки в Северной Америке без всякого страха перед пределами. Избавленной от балласта, зашоренность которым тебе сейчас мешает. Маленькая девочка, для которой корт станет зеркалом, и в его отражении не будет ни иллюзий, ни страхов.

– Счас пойдет тема про черепушку, – сказал Стайс. Хэл следил, как руки и ноги Стайса покрываются гусиной кожей, пока он стоял под струей холодного воздуха, поднял лицо и глубоко вздохнул, прижав экипировку к груди.

– Одна из возможных понятных формулировок – прямо сказать тебе, что мы очень нежно разберем твой череп, а обратно его соберем с развившейся шишкой понимания и небольшим углублением на месте инстинкта страха. Я изо всех сил стараюсь описать все для тебя в понятных и комфортных категориях, Тина. Хотя, должен признаться, мне всегда некомфортно как-либо подгонять вступительную речь под любого человека, так как я ревностно берегу – и как человек, и как педагог – свою репутацию правдоруба, – говорил Тэвис. Слышимая улыбка. – Это один из моих личных пределов.

Стайс удалился, даже не попрощавшись с Хэлом. Они чувствовали себя совершенно свободно друг с другом. Годом раньше, когда Хэл еще числился в юношах 16 лет, все было иначе. Хэл услышал, как Стайс чтото кому-то сказал в вестибюле. Отчасти впечатление, что Ч. Т. где-то за пределом фокусного расстояния твоего глаза, возникало от того, что две половинки его лица не складывались в единое целое. Не так страшно, как в лице жертвы инфаркта или инвалида; отчасти проблема была в неуловимости, какой-то расплывчатости личности, с которой Тэвис боролся, как бы снимая крышку черепа и без всяких предупреждений или просьб вываливая перед тобой мозг; все это было частью его зацикленного на себе безумия.

Между уходом Орто Стайса и приходом Маман Хэл напрягал лодыжку и наблюдал, как она меняет форму под несколькими носками. Он встал и пару раз пробно перенес на лодыжку вес, затем сел и опять понапрягал, очень внимательно наблюдая за сменой формы. Из-за чего он внезапно понял, что перед душем собирался спуститься и втайне накуриться в насосной, – ему не пришло в голову договориться с Тьмой пойти на ужин вместе, раз Стайс тоже пропустил ужин. Его нутро издавало такой звук, как чайники, на которых нет свистка, и потому они, когда закипают, просто бурлят. Для настоящего спортсмена пропустить прием пищи – обречь себя на ужасное метаболическое расстройство.

Через некоторое время под притолоку приемной опустила голову и вошла Аврил Инканденца, заведующая учебной частью ЭТА, на вид свежая и нетронутая жарой. В руках у нее была пачка с путеводителями для Ориентации в привычной красно-серой папке.

Маман имела привычку в любом помещении становиться точно в центре, чтобы ее было видно из любой точки. Это в ее натуре, и потому в какой-то степени дорого Хэлу, но все-таки и бросалось в глаза, и нервировало. Его брат Орин во время вечернего раунда «Семейной викторины» однажды описал Аврил как Черную дыру человеческого внимания. Хэл мерил шагами приемную, приподнимаясь на носке левой ноги, стараясь вычислить точный уровень физического дискомфорта. Тогда она и вошла. Хэл и Маман всегда приветствовали друг друга как-то экстравагантно. Когда Аврил вошла в комнату, вся ходьба редуцировалась до вращения по орбите, и траектория Хэла стала приблизительно круговой вдоль периметра приемной, тогда как Аврил присела на стол секретаря, скрестила ноги и извлекла портсигар. Когда они с Хэлом оставались наедине, ее манеры всегда становились очень небрежными и почти мужскими.

Она последила за его походкой.

– Лодыжка?

Он ненавидел себя за то, что хотя бы слегка преувеличил хромоту.

– Напоминает о себе. В самом худшем случае – поднывает. Но скорее напоминает.

– Нет, что ты, что ты, незачем плакать! – воскликнул Ч. Т., присев на колено у кресла, на котором ранее болтались, а теперь судорожно дрыгались ножки. – Я не имел в виду ломать буквально, никто не сломает тебе голову, Тина. Прошу, позволь заверить, это исключительно я виноват, что представил происходящее в академии не в том свете.

Аврил небрежно извлекла из плоского латунного портсигара 100-мм сигаретку и постучала ею по гладкой костяшке. Хэл не предложил зажигалку. Никто не смотрел в пасть кабинета Тэвиса. Рабочей формой Аврил было синее хлопковое платье с какими-то фестончиками кружев на плечах, белые чулки и ослепительно-белые «Рибоки».

– Я в ужасе от того, что довел тебя до слез, – голос Тэвиса приобрел типичную подчеркнутость речи из дальнего конца длинного коридора. – Прошу, знай: если ты желаешь сесть на коленки, я могу предоставить совершенно безопасную коленку, – это все, что теперь приходит мне в голову.

Аврил всегда курила, поставив локоть руки с сигаретой на сгиб второй руки. Довольно часто она держала так сигарету, не закуривая и даже не поднося к губам. Она позволяла себе курить только в кабинете, в студии ДР и еще в паре помещений с оборудованием для фильтрации воздуха. Своей позой тем вечером, с копчиком у стола и взглядом в пол, она жутко напоминала Самого. Аврил указала головой на дверь Ч. Т.

– Смею предположить, он там уже довольно давно.

Хэл презирал даже легчайший намек на нытье в своем ответе: «Я уже целый час прождал». И что ему чуточку понравилось, как она огорчилась из-за него и как поднялись домиком ее тонкие брови (невыщипанные – просто от природы тонкие и изогнутые).

– Следовательно, тебе не выдалось времени на перекус?

– Меня вызвали.

Голос Тэвиса:

– Я настойчиво предлагаю тебе пересесть на мое колено, пока я буду успокаивающе говорить так: «Ну-ну-ну».

– Хочу к маме и папе.

Аврил произнесла:

– Так это бурчит животик, а отнюдь не кондиционер? – улыбнувшись, но одновременно и сочувственно поморщившись.

– И близко не могу передать, какие звуки оттуда доносятся, – прямо как чайник без свистка, который Сам забывал снять, когда…

Из глубокого кармана в платье появилось яблоко.

– Волею случая у меня при себе оказалось «Грэнни Смит» – заморить червячка.

Увидев большое зеленое яблоко, он устало улыбнулся.

– Маман, оно твое. Случилось так, что я знаю: это единственное, что ты съешь между 12 и 23.

Аврил театрально махнула рукой.

– Обтрескалась. Плотный обед с группой родителей не далее как три часа назад. С той поры еле ноги волоку, – глядя на яблоко так, будто не представляла, откуда оно взялось. – Пожалуй, выкину прочь.

– Не выкинешь.

– Прошу, – поднимаясь с края стола как будто без всякого напряжения мускулов, протянув яблоко, будто это что-то противное, опустив сигарету к платью, где та прожгла бы дырку, будь зажжена. – Ты сделаешь нам обоим великое одолжение.

– Ты меня доводишь. Ведь знаешь, что доводишь.

Орин и Хэл звали этот обычай «вежливой рулеткой». Такая привычка Маман, из-за которой ненавидишь себя, когда говоришь ей правду про какую-нибудь проблему, из-за того, как это повлияет на нее. Рассказать ей о своих надобностях или трудностях, – все равно что ограбить. Орин и Хэл иногда разыгрывали такую сценку во время «Семейной викторины»: «Прошу, мне все равно не нужен этот кислород». – «Что, эта никчемная рука? Забирай. Только мешается. Забирай». – «Но это же роскошные экскременты, Марио, – коврику в гостиной как раз чего-то не хватало, и только теперь я вижу, чего». Этот особый ознобный холодок, когда одновременно считаешь себя виноватым и обязанным. Хэл всегда презирал то, как реагировал, – брал яблоко, притворялся, что притворяется, типа его колебания из-за того, что он съест весь ее ужин, – только притворство. Орин был уверен, что она все делала специально, – но это слишком простое объяснение. Он говорил, что она ходит, захватив свои чувства за шею, как живой щит, прижав девятимиллиметровый «Глок» к их виску, как террорист с заложником, берущий тебя на слабо.

Не двигаясь с места, Маман протянула Хэлу красную папку.

– Уже улучил момент взглянуть на новые раздаточные материалы Алисы?

Яблоко было кисло-сладким, но от него пахло духами после кармана платья, и оно стимулировало потоки слюны. В папке лежали неформальные и спортивные снимки со стен приемной и ксерокопии вырезок, уставы и путеводители академии на трех кольцах, отпечатанные готическим курсивом.

Хэл поднял глаза от папки, показав на кабинет Ч. Т. головой.

– Ты сама покажешь академию девочке?

– У нас не хватает рук, однако это только к лучшему, поскольку побуждает проявлять инициативу. Тьерри и Донни прошли квалификацию в Хартфорде, потому возвратятся нескоро, – она далеко наклонилась и заглянула к Ч. Т., чтобы он ее увидел. Улыбнулась.

Хэл проследил за ее взглядом.

– Девочку зовут Тина как-то там и она тебе до коленки в прыжке не достает.

– Эхт, – сказала Аврил, разглядывая что-то в распечатке.

Жуя, Хэл смотрел на нее.

– Она тебе уже не нравится?

– Тина Эхт. Потакет. Отец занимается бездрожжевым хлебопечением, мать – связями с общественностью для бейсбольной команды «Ред Сокс» лиги ААА там же.

Улыбнувшись, Хэл вытер подбородок.

– «Три А». Не надо говорить А-А-А.

Аврил наклонялась вперед, прижимая папку к груди, как женщины прижимают плоские предметы, все еще стараясь поймать взгляд ректора.

– Наконец кто-то бросил вызов Трельчу в области отвратительных фамилий, – сказал Хэл.

– Господи, какая же она кроха.

– Трудно представить, что ей больше, ну, пяти.

– Ох-ох, что ж, полюбопытничаем: возраст семь лет, высокий IQ, довольно невзрачные результаты по Миннесотскому опроснику, играла в Клубе тенниса и спа в Восточном Провиденсе. Тридцать первая строчка в рейтинге 12-летних Восточного побережья на июнь.

– Она же наверняка не выше своей ракетки, на корте. Штитт сколько ее здесь собирается продержать, двенадцать лет?

– Отец девочки подавал заявление на прием в течение последних двух лет, как говорил мне Чарльз.

– Он тут опять завел про разборку черепов, пока она не закричала «караул».

Расцвет смеха Аврил был пронзительный, тревожный и характерный, так что хотя бы теперь Ч. Т. точно поймет, что Маман пришла и ждет, и закруглится и, может, перейдет уже к Хэлу, чтобы Хэл поскорее освободился и мог пойти втихаря накуриться.

– Что ж, молодец, – сказала Аврил.

Траектория в форме приплюснутого эллипса пролегала за столом Алисы Мур. Каждый раз, ступая на левую ногу, он либо припадал, либо приподнимался на носок, напрягая лодыжку.

– Десять лет – и она сойдет с ума. Если начинать в семь, она или будет готова к Шоу уже в четырнадцать, или к четырнадцати у нее начнет появляться такой выгоревший вид, когда хочется помахать рукой перед глазами.

Правый «Нанн Буш» Тэвиса заскрипел от качания ногой быстрее, что означало завершение собеседования.

– Рискну предположить, что в таком возрасте, должно быть, трудно разглядеть в себе великого спортсмена, Тина, когда не можешь даже за сетку заглянуть, но, наверное, еще труднее разглядеть в себе потенциал предоставлять развлечение, целиком поглощать чужое внимание. Разглядеть в себе высокоскоростной объект, на который смогут спроецировать себя зрители, позабыв о собственных пределах в свете почти беспредельного потенциала, который представляет собой такая юная девочка, как ты.

Яблоко вызывало сильнейшее слюноотделение.

– А отправит ее в Шоу до месячных – снова появится шумиха и популярные картриджи с девочкой, которая не выше собственной ракетки, а громит косматых славянских лесбиянок, и к четырнадцати от нее опять же останется только старый уголек на дне дворового мангала, – в голове крутилась старая военная шутка про яблоки. «Яблоко наверни, косточки на хер пошли» [162]. Хэл не помнил, что это должно значить.

Маман беззвучно щелкала пальцами и морщила лоб.

– Существует какое-то слово, обозначающее угли, оставшиеся на дне мангала по использовании. Вертится на языке.

Хэл это ненавидит.

– Клинкер, – мгновенно отвечает он. – От klinker, нижненемецкий, и klinckaerd, староголландский, «звучать, звенеть», входит в употребление около 1769-го: твердая масса, образованная в результате горения землистых примесей, таких как уголь, железная руда, известняк, – ему ненавистна мысль, что она может хотя бы подумать, будто он поведется на афазические морщины и щелчки, а еще – что и сам всегда так рад подыграть. Выпендреж считается выпендрежем, если сам его ненавидишь?