Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ромен Гари

Головы Стефани

(Прямой рейс к Аллаху)

1

Сказки «Тысячи и одной ночи» начались среди бела дня, под палящим солнцем, лишь только самолет приземлился в Тевзе, к востоку от Йемена, на аравийской земле, которую, похоже, навсегда озарил свет лампы Аладдина, земле, чью историю на Западе знают так мало, зато историй про нее плетут так много. Прижавшись лбом к иллюминатору, со счастливой улыбкой на губах, Стефани не отрывала глаз от страны, чьи повелители до сих пор царствуют во всех детских книгах в мире. Как и Томбукту,[1] оазис Нахар, на юге Тевзы, был одним из тех мест, которые большим обязаны волшебному звучанию своих названий, чем географическим реалиям, мест, чьи сказочные сокровища погребены не в их песках и дворцах, а в нашем воображении. Томбукту, Берег Пиратов,[2] Красное море, Персидский залив, Нахар с его ста тысячами пальм… Оазис в самом центре воображаемого мира, куда приходят напиться караваны наших грез, воспоминания о нем и тоска по нему не покидают нас никогда… при условии, что мы никогда там не бывали. Стефани бывала в Томбукту, и в памяти у нее остались главным образом мухи, от которых приходилось все время отмахиваться, пока, облаченная в потрясающий наряд от Диора — платье из сигалина, двенадцать метров воланов, шестьдесят метров всяческих изысков, курточка из золотой сетки, — она старалась сохранять изящную позу под всепожирающим глазом фотоаппарата Бобо. Вот уже пять лет Стефани Хедрикс была самой высокооплачиваемой и самой популярной cover-girl[3] в мире.

Она прибыла в Хаддан с пятью чемоданами; им предстояло делать фотографии для журналов мод, — те, на которых вечернее платье от Ива Сен-Лорана соседствует с пастухами Камарга,[4] роскошные меха — с голыми индейцами Амазонии, а новаторские наряды от Унгаро и Куррежа с бразильскими фавелами.[5] Долина Царей, могилы фараонов и тихие тысячелетние фелуки Нила стали новыми рекламными подпорками высокой моды и прет-а-порте.[6]

Когда самолет накренился, чтобы зайти на посадку, она увидела караван из ста верблюдов, который как раз пересекал границу между пустыней и оазисом. Она улыбнулась. Этот подлец Бобо был прав, между пальмами, верблюдами и манекенщицами есть что-то общее: одинаковая высокомерная посадка головы, одинаковый чуть склоненный силуэт, а еще они всегда кажутся как бы подвешенными в воздухе и нескладными, как все чересчур хрупкие и тонкие создания.

Оазис ее разочаровал. Вблизи пальмы оказались чахлыми, пыльными и жалкими; в песке кишели блохи и плоские, прилипчивые, как пиявки, мухи. Но город, окруженный гигантской охровой стеной, со своими двенадцатью воротами и бесчисленными минаретами, «приносил полное удовлетворение», как написал в золотой книге отеля «Метрополь» некий турист. В домах йеменский стиль — резное дерево и камень — сочетался с индийским, а в окнах виднелись лопастные вентиляторы, которые скорее наводили на мысль о первых веяниях западной цивилизации в эпоху колониализма, чем о прохладе.

Население здесь было удивительное. В Хаддане повстречались Азия, Африка и Аравия, и смешение кровей превратило его в подлинное царство цвета. Лица здесь попадались как черные-пречерные, так и просто смуглые, а между ними — все оттенки охры и сиены. Среди этого буйства красок Стефани порой казалось, что она вышла из рук пекаря недопеченной. Она, как могла, боролась с этим чувством неполноценности, снимая свою широкополую шляпу из белого фетра и отвечая на вызов цвета богатством и блеском рыжей шевелюры, низводившей само солнце до уровня смиренного слуги, в чьи обязанности входило обеспечивать сияние ее волос.

На первый взгляд Тевза с ее дворцами и садами казалась столицей красоты и наслаждений.

Но истина начиналась по ту сторону охровой стены, которая еще несла на себе отпечаток сражений между армией турка Устана и легионами мавра Гайдата, отгремевших шесть столетий назад.

Там, в зловонии экскрементов и бараньих кишок, прозябало население из бывших кочевников, которые променяли свой многовековой образ жизни — счастливые скитания под звездами «хузы», бесконечности, на отбросы Западного мира. Лачуги из жести, ящики, картонные коробки и мусор — гниющая магма, какой рано или поздно заканчивается любой мир, хотя ничто при этом не возвещает о рождении нового. Женщины в чадрах — глаз было не разглядеть за многоцветными газовыми треугольниками — собирали коровьи и верблюжьи лепешки, чтобы развести огонь: их поступь все еще оставалась царственной, но вместо того, чтобы нести на плече античные сосуды, они возвращались от колодца с канистрами, украшенными надписью «Шелл». Маленькие голые дети жили в теплой пыли, как ящерицы; скелетоподобные желтые псы, чьи предки когда-то были спутниками фараонов; повозки, запряженные буйволами, и с цельными, без спиц, колесами, катили туда-сюда, перевозя ничто в никуда… Мужчины жевали кат[7] — траву, что утешала и помогала забыться.

Восточного колорита было хоть отбавляй, и чтобы сполна насладиться его сочными красками, достаточно было не отличаться особой чувствительностью. А ведь однажды Бобо уже потребовал от нее сфотографироваться в украшенном вышивкой и страусовыми перьями муслиновом платье от Кардена на берегу Ганга, в Бенаресе, на гхатах,[8] где сжигали трупы, где в воздухе, пачкая кожу, летал пепел. Именно тогда на весь мир прогремело известие, что она разорвала контракт. Даже ради высокой моды она не могла пасть так низко.

«Контрасты всегда забавны»: Бобо исходил из этого принципа, за что его и прозвали «султаном моды». Он воспринял это настолько серьезно, что официально сменил имя на Абдул-Хамид — скромно позаимствовав его у кровавого сатрапа, свергнутого в 1909 году младотурками.

Идея отправиться в Хаддан, в котором совсем недавно произошла революция и установился демократический режим, была последним гениальным озарением «султана». Стефани сначала отказалась — отказ сопровождался отборными ругательствами, достойными включения в антологии прозы топ-моделей и модных фотографов. Приземлиться, как роскошная бабочка, там, где исстрадавшийся народ только что голыми руками и ценой тысяч жертв добыл себе свободу… Но она прервала свою бурную речь, когда заметила сверкнувшую в глазах «Абдул-Хамида» искорку удовольствия: унижать других было для этого неисправимого мазохиста одним из любимых удовольствий…

Он был одним из тех благословенных богами созданий, которые любят страдать и при этом уверены, что будут вознаграждены уже на этом свете. Жирный, коротконогий и округлый — густые вьющиеся волосы, толстые щеки, губы вызывают смутно-непристойные ассоциации, пухлые руки торчат из рубашек какого-то младенческого покроя — он смотрел на вас сквозь очки тревожными глазами, которые, казалось, открывались не в мир, а во внутренние трагические глубины.

— Дорогуша, о Хаддане сейчас говорит весь мир. Они там только что открыли для себя демократию. Пражскую весну я пропустил, не хочу пропустить еще и хадданскую. Мы снимем всю коллекцию на фоне пораженного счастьем народа… Ты не можешь отказаться. Ты не можешь так со мной поступить.

— Да пошел ты. Не поеду я в Хаддан.

Бобо одарил ее одной из своих обаятельных улыбок тучного херувима и ничего не сказал. На следующее утро в пентхаузе Стефани — две прекрасные комнаты с террасой, откуда открывался вид на вавилонские крыши Манхеттена до самой статуи Свободы — уже звонил телефон. Это был господин Самбро, министр иностранных дел республики Хаддан, прибывший в Нью-Йорк для участия в заседании Ассамблеи ООН: не согласится ли она доставить ему удовольствие и отобедать с ним в ресторане ООН?

Стефани согласилась. Ее всегда неудержимо влекла к себе Организация Объединенных Наций: она сияла в ее глазах слабым, но волнующим отблеском любви между народами и мира во всем мире. В двадцать лет ей повезло устроиться экскурсоводом по штаб-квартире ООН, и в течение целого лета она бегала по этим величественным зданиям во главе стада туристов. Позднее ей как-то раз довелось сниматься на фоне небоскреба и леса флагов ста семидесяти стран-членов организации в обществе нескольких африканских делегатов, облаченных в колоритные национальные одежды. Некоторые из этих Превосходительств представляли страны, находившиеся в открытом конфликте между собой, и все же соглашались вместе, по-братски позировать рядом с ней. В общем, и она внесла свой вклад в дело мира. Бобо даже удалось провести ее на заседание Совета Безопасности и сфотографировать в классическом костюме от Шанель в самый драматический момент дебатов между Индией и Пакистаном из-за войны в Бангладеш.

У Его Превосходительства господина Самбро была очень темная кожа и большие очки в черепаховой оправе; он был невысокий, проворный, разговорчивый — из тех людей, что прячут свою робость и нервозность за потоком слов.

— Мисс Хедрикс, я прошу вас пересмотреть свое решение. Мы гарантируем вам полную безопасность. Вам ничего не угрожает… Позволю заметить, что ни один иностранец не пострадал от революции. Мы со всей ответственностью отнеслись к их безопасности и к сохранности их имущества. Поэтому ни один иностранный гражданин, проживающий в нашей стране, не выразил пожелания уехать. Хаддан — очень гостеприимная страна. Мы даже не национализировали иностранные фирмы, мы всего лишь пересмотрели контракты. Нас бессовестно эксплуатировали… Вам абсолютно нечего бояться.

Стефани положила нож и вилку и посмотрела послу прямо в глаза. Когда она злилась, ее изумрудные глаза делались по-кошачьи зелеными и вспыхивали внутренним огнем, а рыжая шевелюра становилась похожей на мех животного, готового впиться в вас когтями.

— Вот что, посол, если вы думаете, что я боюсь, то вы очень и очень ошибаетесь. Я вообще если кого на этом свете и боюсь, так только стоматологов. И должна вам сказать еще кое-что. Я только что выкарабкалась из чертовски неудачной любовной истории, и мне абсолютно наплевать, что со мной будет дальше. Так что ваши речи — не ко мне. В моральном, сентиментальном, эмоциональном и вообще в психологическом плане я по самую шею в дерьме…

Она слишком поздно вспомнила о том, что разговор происходит в ресторане ООН, что беседует она с послом и окружена Превосходительствами. За соседним столиком индийский, если только не пакистанский, чернобородый дипломат в розовом тюрбане разговаривал с каким-то американцем в темно-синем костюме в полоску, бледным и белобрысым, — его лицо как раз претерпевало ту стремительную потерю цвета, жертвой которой становятся все англо-саксы, когда сталкиваются с представителями третьего мира. Она произнесла «в дерьме», повысив голос, под давлением переполнявших ее чувств, и мужчины в изумлении умолкли. Господин Самбро оцепенел. Мисс Стефани Хедрикс все, разумеется, знали в лицо, — только поэтому никто и не подумал, что новый представитель Хаддана в Генеральной Ассамблее пригласил в ресторан девицу по вызову. Но он явно не ожидал услышать подобное из уст прекрасной, восхитительно одетой молодой женщины. У Стефани мелькнула мысль, что Организация Объединенных Наций — это одно из тех мест, впрочем, весьма многочисленных, где угнетение и неравенство ни у кого не вызывают стыда, зато слово «дерьмо» всех шокирует. Она нервно разломила хлебец, слепила из мякиша маленький шарик и принялась катать его пальцем по столу.

— В чем дело, посол? Я что-то не так сказала?

Господин Самбро укрылся за огромной радостной улыбкой.

— Вовсе нет, — воскликнул он. — Мы здесь в кругу друзей.

— Знаете, в мире высокой моды существует профессиональный жаргон, который быстро становится второй натурой, — пояснила Стефани. — Это довольно говенная среда…

— Ха! Ха! Ха! — нервно прыснул посол, блестя очками.

Он явно был человеком впечатлительным, и в приступе нервной мимикрии тоже принялся разламывать свой хлебец и делать из него шарики, как Стефани.

— Сам я учился в Колумбийском университете, — сказал он, как бы заверяя ее в том, что в состоянии выслушать выражения и покрепче. — Вы, я полагаю, американка, мисс Хедрикс?

Стефани рассмеялась.

— Извините меня, но всякий раз, когда африканец употребляет выражение «я полагаю», мне вспоминаются слова Стэнли: «Доктор Ливингстон, я полагаю?»[9] Помните, когда они встретились в джунглях…

Господин Самбро вежливо засмеялся.

— Вообще-то я не африканец, — заметил он. — Среди моих предков были иранцы, индийцы, суданцы и арабы. Хаддан — это плавильный котел. В нем мало-помалу формируется новый этнос. Мы одновременно и Африка, и Аравия, и Азия. Это очень красивая страна, и я от всего сердца приглашаю вас к нам в гости. Мы всячески облегчим для вас эту поездку.

— Послушайте, посол, — по-моему, говорят «Превосходительство», но…

— Зовите меня Джимми, — сказал господин Самбро.

— Послушайте, Джимми, у меня нет никакого желания позировать для глянцевых картинок на фоне нищеты, называемой «местным колоритом», в городе, из которого едва успели убрать трупы. Это даже не вопрос совести, это вопрос… гигиены, вот. В этой области человечество зашло слишком далеко. Чего я не понимаю, поскольку еще не родилась тогда, так это как так случилось, что после последней мировой войны фотографы из журналов мод не использовали еще горячие руины Берлина или концентрационные лагеря как фон для своих коллекций… А ведь это было время new-look…[10] В прошлом году меня фотографировали в наряде от Падилла — платье из черно-лилового органди, названное «индийский лунный свет», — в одной деревне к югу от Бомбея, где тысячи людей погибли от наводнения, вызванного муссоном… Меня до сих пор мучает вопрос, почему меня тогда не линчевали.

Взгляд маленького министра иностранных дел первого демократического государства Персидского залива стал еще более нежным и грустным. Стефани уже замечала, что на черном лице грусть всегда кажется более глубокой. Но и веселье тоже кажется более веселым. Не вижу, впрочем, какой тут можно сделать вывод, подумала она. Однако, по идее, все должно бы явственнее проступать на белом… А, да черт с ним.

Разговор складывался трудно: Стефани знала Хаддан лишь по нескольким удивительным по красоте снимкам в старом номере «Джиографикэл магазин» — Бобо подсунул ей этот журнал, зная ее вкус к странам, которые он с видом гурмана квалифицировал как «мужественные». Тем же утром она нашла в «Нью-Йорк таймс» статью о ситуации в Персидском заливе — на Генеральной Ассамблее ООН должен был обсуждаться «представительский» и «легитимный» статус новой делегации бывшего эмирата. В передовице выражалась надежда, что Хаддан «наконец-то расстанется с архаичным и почти мифическим образом, который придавал ему феодальный режим бывшего имама». Стефани читала газету в кровати, поджав колени чуть ли не к подбородку и слизывая с пальцев остатки апельсинового джема, и воображала, как идут караваны, груженные золотом, самоцветами и миррой, как состязаются в джигитовке всадники, — впрочем, их она путала с теми, которых видела в Марокко, — ей грезились невероятной красоты женщины, укрытые чадрой, которую ее воображение властно отодвигало, а еще сыны шейхов, в чьем облике… ну, гмм! сочетались мужество, достоинство и пылкость. Она любила помечтать, но, как правило, старалась не смешивать мечты с реальностью, так как была по природе бережливой и всегда откладывала на черный день.

— Вы чрезвычайно здравомыслящая молодая дама, мисс Хедрикс…

— Зовите меня Стефани.

Лицо посла просияло.

— Спасибо. Я уверен, что вы меня поймете, Стефани. Как вам известно, мы успешно осуществили демократическую революцию. Мы встаем на трудный путь: путь либерализма. Нашей страной веками управляли сатрапы. Мы положили этому конец. У нас не затихали расовые, религиозные, племенные конфликты: мы положим им конец. В нашей стране живут мусульмане, индуисты, христиане, и еще есть добрая дюжина культов исламского толка, но мы стремимся построить светское общество. Мы провозгласили отделение религии от государства: верования каждого являются его личным делом. Мы твердым шагом движемся к единству, мы хотим освободить память наших граждан от пережитков и обломков средневекового прошлого, мы хотим идти вперед с надеждой и верой в будущее…

Последняя фраза была слово в слово заимствована из речи, которую господин Самбро произнес двумя часами раньше на заседании Генеральной Ассамблеи, — после того, как законность нового дипломатического представительства Хаддана была яростно оспорена делегатом от Саудовской Аравии. Стефани, присутствовавшая на заседании, одобрительно и смиренно кивнула головой, кусая при этом губы, чтобы не улыбнуться. Господин Самбро вспомнил, что сам же послал ей приглашение, и, осознав свой промах, совершил стремительный дипломатический демарш:

— Именно эти слова я использовал на утреннем заседании, и, поверьте мне, они найдут свое место в нашей новой конституции…

Стефани смела хлебные крошки и облокотилась на стол, соединив ладони.

— Я по-прежнему не понимаю, что могут сделать для вашего народа Сен-Лоран, Кристиан Диор, Карден и Шанель, — сказала она.

Господин Самбро выдержал многозначительную паузу, затем заговорил доверительным и вместе с тем взволнованным тоном:

— Снимки прославленной топ-модели, сделанные в Хаддане и опубликованные в сотне газет и журналов, выходящих большими тиражами, явятся крайне важным для нас доказательством… Доказательством того, что в стране царят мир и порядок. Вы окажете нам огромную помощь в деле формирования общественного мнения. Мы отчаянно нуждаемся в туристах и твердой валюте, в кредитах и инвестициях, и главное для нас — представить загранице мирный и внушающий доверие облик Хаддана… Я не стану настаивать: я уверен, что вы и так всё понимаете. Нужно, чтобы вы к нам приехали, чтобы вас повсюду фотографировали, во всех концах страны, и чтобы эти снимки увидели на Западе и в остальном мире. Для нас это будет лучшей рекламой… Нужно, чтобы Хаддан улыбался миру…

В голову Стефани закралось легкое сомнение. Она прищурила глаза.

— Сколько вы заплатили Бобо, чтобы уговорить его совершить эту поездку?

У господина Самбро перехватило дыхание. Он взял салфетку и вытер губы, как бы желая стереть с них горький привкус.

— Двадцать тысяч долларов, — сказал он мрачно. — Он заверил меня, что выплатит вам половину и…

И тут в окрестностях их стола поднялась паника. Розовый тюрбан делегата Индии или Пакистана как будто резко покраснел, бледное лицо его собеседника из Госдепартамента приняло желтоватый оттенок, а за столиком слева четыре дипломата, говорившие до этого на английском с разными, но одинаково безобразными акцентами, прервали беседу и впали в ошарашенное молчание. Когда Стефани ругалась, то выбирала слова и выражения из самых цветистых…

— Прошу прощенья, Джимми, — сказала она, наконец-то взяв себя в руки. — Этот мерзавец Бобо вообще мне ни о чем не сказал, и в любом случае я не взяла бы ни гроша. Он сука… Ну, я хочу сказать, проститутка. Этот тип не только сам прогнил: он делает все, что в его силах, чтобы способствовать всеобщему загниванию…

— Нам нет дела до этого господина, — сказал посол. — Соглашайтесь на эту поездку. Приезжайте к нам. Пусть вас повсюду снимают. Вы, возможно, знаете, что нас, хасанитов, — это народность с преобладанием афро-азиатских кровей, ведущая начало от бывших рабов и от индийцев — упрекают в том, что мы занимаем большую часть постов в правительстве… Но это просто потому, что мы составляем большинство в стране, и большинство избирателей, естественно, проголосовало за нас…

Он заколебался и даже вроде бы впал в замешательство.

— Я, разумеется, не знаю, какие чувства вы питаете к цветным народам.

— В данный момент — лютую ненависть, — ответила Стефани. — Я бы даже сказала, что мои чувства к ним кровожадны, что я готова их всех поубивать… Дело в том, что я только-только прихожу в себя после прекрасной любовной истории, и этот сукин сын был черным…

Что-то странное случилось с левым глазом Превосходительства: он стал нервно моргать, при этом веки бились, как крылья пойманной бабочки. Было очевидно, что от крика души Стефани у ног представителя Хаддана разверзлась бездна: он только что открыл для себя совершенно новую Америку, ту, в которой знаменитые и красивые белые женщины публично признаются, что у них была связь с негром. Даже пакистанский индиец в розовом тюрбане застыл со своей ложкой «кассата-кассис»[11] на весу и пристально вглядывался в Стефани, явно переключив аппетит с мороженого на соседку. Стефани бросила на него взгляд, который немедленно восстановил «кассату» в ее правах.

— Ну, в общем-то, я сама во всем виновата, — созналась Стефани. — Этот мерзавец — актер. Кинозвезда. Он бил все рекорды по сборам, а такое даром не проходит. Я еще ни разу не встречала звездного мужика, который не был бы эгоцентричным нарциссом-маньяком, по уши влюбленным в самого себя, но этот-то — чернокожий, и я подумала, а вдруг он окажется другим. Чистый расизм.

Было очевидно, что в голове Его Превосходительства господина Самбро происходят всякого рода вещи. Вещи сложные, окрашенные безумной надеждой и нежными тайными расчетами. Вывод из всех тайных умственных завихрений и потуг обозначился с величайшей простотой, хотя и был оглашен голосом, слегка охрипшим от волнения:

— Мисс Хедрикс, вы мне позволите пригласить вас сегодня вечером на ужин?

Она рассмеялась и запустила ему в лицо хлебным шариком.

— Вы слишком спешите с выводами, Ваше Превосходительство… Как, бишь, вас зовут?

Его Превосходительство расцвел и расцветился — тридцатью двумя сияющими белизной флажками.

— Джимми.

— Вы душка, Джимми, но у меня в настоящий момент нет никакого желания спать с кем бы то ни было. Для меня все мужчины отныне — кинозвезды. Но раз уж вам так этого хочется, я приеду в Хаддан.

2

Прежде чем отправиться в путь, она заглянула в атлас и пролистала несколько книг. Хаддан — одновременно горы и море, пустыня и сад, прохлада и песчаный ветер до того жаркий, что ощущается его физическое, телесное присутствие. Легенда гласила, что этот ветер с востока был дыханием ста тысяч всадников «ага», армии, что отправилась на тот конец пустыни завоевывать золото Хамина и так никогда и не вернулась. Рыночные рассказчики до сих пор вспоминают об этих легионах, пришедших из Центральной Азии, а поэт Хасан Бен-Хадда говорит, что так «обратилась в прах десница Великого Могола». На севере — горы, на юге Оман, бывший Берег Пиратов и бывший Берег Рабов, на западе — Йемен, на востоке — Персидский залив. В горах по ту сторону пустыни, где вокруг источников, среди пластов лавы, лежат оазисы, в которых обитают племена шахиров, — это провинция Раджад, где вера осталась такой же чистой, как и вода в колодцах. До революции шахиры не один век управляли страной и по сей день чтили память бывшего имама.

Столица раскинулась на плато на высоте тысячи метров, прямо над морем. До 1962 года двенадцать огромных ворот из бронзы и дерева, проделанных в стене в пять метров толщиной и двадцать пять метров высотой, каждый вечер закрывались и запирались на засов, причем европейцам предлагалось покинуть город и поставить палатки за крепостными стенами. С западной стороны стена была разворочена, но виной тому стали сокрушительные удары, нанесенные небрежностью и временем; ручейки обломков и мусора, среди которых рыскали рыжие псы, вытекали из этой открытой раны, как из гниющих внутренностей, за пределы старого города. В этом месте, как и полагалось, начинался город современный.

Королевство избежало завоеваний, у каждого булыжника здесь был гордый вид. Дома, выстроенные из охрового камня и белой глины, возвышались своими шестью-восемью этажами над лабиринтом узеньких улочек, где бурлила шумная и запутанная жизнь, где мешались верблюды и приемники, мотоциклы и призывы муэдзина, воловьи повозки, грузовики, украшенные цветными тряпками, и бедуины, на щеках которых уродливо выступали шарики ката. Недра Хаддана, как считалось, не уступают нефтяным богатством недрам Саудовской Аравии, и пробные бурения уже подтвердили это. Бывший имам запретил въезд в страну иностранным геологам, которых он рассматривал как носителей всех пороков и пагубных веяний Запада. За живописностью скрывалась нищета, а солнце лишь помогало ввести в заблуждение. Когда Стефани в своем белом джинсовом костюме и в фетровой шляпе шла через старую мусульманскую часть города, пропитанную запахами фруктов, мяты, ладана и жареного мяса, ей то и дело попадались лежавшие в тени обнаженные худосочные тела, совсем как в Бомбее. Но когда, встав в пять часов утра, она открывала ставни и смотрела на далекое море, где ветер надувал паруса первых рассветных бутров,[12] державших путь в Бомбей, Занзибар или Момбасу, ее переполняла радость, свежая, совсем как в детстве. Эта ультрамариновая синева, казалось, хранила некую тайну удивительной чистоты и глубины; паруса, ветер и волны соединялись в самую древнюю и лучшую троицу в мире…

Впервые Хаддан привлек внимание прессы в 1952 году. Имам собственноручно обезглавил своего брата, премьер-министра, который организовал заговор. На первой полосе всех западных газет появилась фотография тирана: толстячок с густой жгуче-черной бородой и с лицом, искаженным улыбкой почти ребяческой радости, поднял саблю, готовясь снести голову своему вероломному брату. Глава шахирской династии, которая насчитывала пять веков, снова заставил говорить о себе в 1972 году, когда был убит одним из телохранителей в собственной бронированной комнате. В ней обнаружили рубинов, бриллиантов и изумрудов на три миллиарда долларов, а также более десяти миллионов долларов в банкнотах. Труп проволокли по улицам на длинной веревке «безответственные элементы» из населения, после чего эстафету подхватили собаки. На сей раз снимков не было.

3

Они должны были пробыть в Хаддане неделю.

Стефани удостоилась приема, данного сэром Давидом Мандахаром, министром внутренних дел и туризма; прием проходил в бывших королевских шатрах, которые раскинули в садах Масвата, на холме над городом. Шатры датировались восемнадцатым веком, вид из них открывался великолепный. Удосужился прийти весь дипломатический корпус, и приглашенные пили фруктовые соки, цвета и ароматы которых отважно боролись с отсутствием более возбуждающих напитков. Сэр Давид Мандахар был крепко сложен и широкоплеч, но при этом почему-то решил обойтись без шеи, чтобы, если он вдруг займется турецкой борьбой, сопернику было труднее проводить захваты. Стефани не ведала, существует ли такой спорт как «турецкая борьба», но именно такое впечатление производил на нее этот человек. Под лиловым тюрбаном его глаза походили на толстых черных майских жуков, а тщательно выкрашенные борода и усы были такими густыми, что, казалось, из них сейчас выскочит вепрь. Впрочем, его и прозвали «горным вепрем», отдавая дань его легендарной храбрости — храбрость иначе как легендарной вообще не бывает — и его афганским корням. Его отец был пуштуном из Хайберского ущелья, того самого Khyber Pass,[13] который доставил столько хлопот солдатам у Киплинга. Он лично принес Стефани гранатовое мороженое.

— Попробуйте, попробуйте! — пробасил он. — Знаете, мороженое всегда было у нас высшей роскошью.

Он был одним из тех мачо, что никогда не открывают рта, не мобилизовав при этом все мужественные ресурсы своих голосовых связок.

— С самых давних времен для того, чтобы доставлять лед с гор в Блистательную Порту, во дворцы и шатры правителей, организовывались эстафеты… Мчась во весь опор, гонцы приносили в долину снег… Признаюсь вам со всей откровенностью, что во время своего первого визита в Нью-Йорк, я был покорен американским мороженым… Неслыханное разнообразие! Особенно мне запомнилось зеленое мороженое, мятное и фисташковое…

Стефани изобразила крайнюю степень внимания, что делала из вежливости всякий раз, когда переставала слушать. Министра сопровождал персонаж в одежде британского кроя, имя персонажа звучало примерно как «лорд Санд…» — остальное потерялось где-то между бородой и усами сэра Давида Мандахара — а лицо отличалось тем отсутствием выражения, которое охотно квалифицируют как «таинственное». Стефани сделала несколько приличествующих случаю замечаний по поводу американского мороженого — banana-split[14] и знаменитых «пяти сортов» «Уолдорф-Астории»[15] и вышла из шатра.

У ног ее простирался город, ощетинившийся минаретами, опоясанный охровой стеной, с бесчисленными мечетями, белыми дворцами и маленькими внутренними оазисами — частными садами…

— Самое время сказать: да это же персидская миниатюра! — произнес у нее за спиной приятный голос.

Она обернулась и одарила улыбкой Тедди Хендерсона, посла Соединенных Штатов в Хаддане. Она дважды обедала у него, и он показался ей очень милым и славным — она даже поймала себя на том, что он напоминает ей отца. Дело тут было не во внешнем сходстве — у отца Стефани были физиономия и усмешка пирата, сломленного силами правопорядка, — а в том же немного печальном чувстве юмора и той же приветливости.

Хендерсону, должно быть, перевалило за пятьдесят. Лицо его еще хранило воспоминания юности, у него были очки в черепаховой оправе, которые он безо всякой надобности беспрерывно поправлял, короткие седеющие волосы и улыбка, имеющая весьма отдаленное отношение к веселью.

— Здесь нельзя обходиться без клише, они помогают выжить, — сказал он, беря ее под руку. — А впрочем, это правда: вся красота Хаддана — от персов… Первыми жителями этой страны были пришедшие из Ирана шахиры…

Он мечтательно смотрел на сверкающий под солнцем город. Стефани удивилась, заметив, как на его лице мелькнуло сожаление.

— Здесь существует древняя легенда об огромном невидимом удаве, обхватившем землю своими кольцами, — сказал Хендерсон. — Поэтический смысл этой легенды я свёл к более, что ли… политическому. В самом центре — чудесная персидская миниатюра, которую вы сейчас перед собой видите… Вокруг — первое кольцо удава: богатство, могущество, роскошь, но только для избранных… Затем второй круг, второе кольцо удава: нищета, невежество, покорность, рабство… Еще дальше — третье кольцо: вера, страсти, ненависть, амбиции, жажда власти… А еще дальше — последний круг, последнее кольцо, то, что господствует над всеми остальными, что может одним движением погубить очаровательную персидскую миниатюру: нефть, столкновение интересов, великие державы, Китай, Россия и… мы…

Он умолк и поднес к губам бокал с ледяной водой. Стефани бросила на него быстрый взгляд, а потом чмокнула его в щеку.

— Вы совсем не похожи на удава, Тед, — сказала она.

Бобо сделал тысячи снимков Стефани для весенней коллекции. Он не только собирался опубликовать их в модных журналах, в его намерения входило создать фундаментальный фотографический труд под названием «Красота бросает вызов». Высокая мода и Стефани воплощали для него красоту, а что касается уродства, которому был адресован этот вызов, то это было тайной, известной лишь его психоаналитику. Огромный выпуклый глаз его фотоаппарата ни на секунду не выпускал Стефани из виду, при этом сам Бобо прыгал вокруг нее, как толстая жаба, вдруг решившая стать балериной. Несмотря на жир и одышку, «султан» мог исполнять этот ритуальный танец вокруг любимой модели до бесконечности. Каждый его прыжок сопровождали щелчки затвора, напоминавшие одновременно стрекот цикад и пощелкивание кастаньет. Бобо — с его белыми короткими руками, похожими на бутон губами, застывшими в изгибе алчного сладострастия, с иссиня-черной бородой клинышком, растрепанными кудрями и лицом, вырвать которое из бледности сырой подземки оказалось не под силу даже многим дням, проведенным на солнце, — Бобо обстреливал Стефани из своего фотоаппарата с утра до вечера, не пропуская ни одного светового эффекта — от розового на рассвете до лилового, пурпурного и золотого на закате. Он делал снимки на фоне развалин, которые были отнюдь не творением времени, а архитектурным шедевром из шести самолетов, пилоты которых, взяв курс на Саудовскую Аравию, остались до конца верны имаму. Одетая в восхитительную юбку от Джона Пилцера и легкую блузку «жалюзи» от Тино, она позировала на фоне дворцов и лачуг, женщин в чадрах и бедуинов, верблюжьих скелетов и грифов, а еще под дикими розами у старой крепости, в которой ныне находилась штаб-квартира полиции… Ни жара, ни полчища мух, ни усталость, ни ругань Стефани не могли справиться с Бобо и его вдохновением.

— Ты извращенец. Я знаю, что бы тебе доставило настоящее удовольствие — сфотографировать меня в наряде от Куррежа на груде трупов…

— Заткнись, дорогуша, а то на твоем обворожительном личике появится осмысленное выражение…

Голос Бобо был близок к контральто, что наводило на мысль о прискорбном дисбалансе половых гормонов, а его поддельный британский акцент безуспешно боролся с нью-йоркским просторечием.

— Модель, у которой на лице что-то написано, — это конец света. Это разрушает тайну. Ты слышала о Гарбо? Никто ни разу не видел и следа экспрессии на ее лице — именно поэтому она стала мифом. Отставь-ка зад и чуть вытяни вперед правую ногу… Теперь слегка согни колено… Хорошо. Так будет видна вся ляжка, до того самого замечательного места… Класс! Замри. Непроницаемое лицо, моя королевна, абсолютно пустое, ну, то есть которое обычно называют пустым! Сфинкс, тайна… И ради Бога, потуши этот убийственный огонек в глазах… Говорю же, с ним у тебя появляется выражение, черт возьми, выражение! Не нужно ничего выражать, поняла? Тебе не за это платят!

Как и многие люди, которым неуютно в собственном теле, Бобо питал страсть к переодеваниям. Приехав в Хаддан, он стал примерять всевозможные нелепые наряды: то тюрбаны с фальшивыми рубинами и страусовыми перьями, то расшитые кафтаны, то красные янычарские шальвары и королевские бурнусы, то стянутые тройным золотым обручем арабские платки, которые он умудрялся носить с джинсами… Бедный «султан моды» ненавидел себя от всей души и таким поведением пытался засвидетельствовать эту неприязнь как в своих собственных глазах, так и в глазах окружающих. Родителей его убили в Вене фашисты, и ходил слух, что эсэсовцы использовали его, десятилетнего ребенка, для своих мужских забав. А еще поговаривали, что по меньшей мере раз в год он пытается покончить с собой. Бывший бойфренд Стефани, один из самых молодых и самых вменяемых психоаналитиков в Соединенных Штатах, сказал ей, что Бобо одержим всепоглощающей потребностью в чистоте и невинности, а это сильно осложняет его отношения с самим собой. Вполне возможно, что так оно и было, но в некоторые моменты Стефани говорила себе, что у всей этой его психодрамы должны быть какие-то пределы.

Было четыре часа дня, когда Бобо сделал последний снимок и наконец-то зачехлил свой циклопий глаз. Стефани какое-то время разглядывала послужившие им фоном развалины — в кои-то веки они относились не к недавнему государственному перевороту, а к шестнадцатому столетию — а затем скрылась за манговыми деревьями, чтобы снять платье и надеть джинсы.

Волны влекли одинокие парусники к берегам Аравии. Поговаривали, что эти глубокие воды кишат акулами, — что лишний раз доказывает, как опасно доверять тихим омутам и безмятежным пейзажам.

Массимо смотрел на море с мрачным видом.

Массимо дель Кампо когда-то водил грузовики в Карраре. Казалось, он был высечен скульптором-классицистом из мрамора, прославившего его родной город. По мнению Бобо, Массимо была уготована фантастическая карьера на киноэкране. Если верить все тому же Бобо, этот фат был Мэрилин Монро в штанах, мужским вариантом Риты Хейворт, мужчиной, у которого было все, что и у Рэчел Уэлч и даже больше, этаким Рудольфом Валентино, переиначенным и подправленным, подогнанным под вкусы сегодняшнего дня. Временами в прессе еще появлялись эффектные снимки Массимо, но в единственной рецензии, которую Стефани о нем прочла, говорилось, что бывший водитель-дальнобойщик обладает «достаточной харизмой и выразительностью, чтобы сыграть мраморную колонну в каком-нибудь фильме о падении Римской империи». Небольшие роли в итальянских вестернах еще позволяли ему питать какие-то иллюзии, но никак не покрывали расходы на все остальное: за его «феррари», его безупречные костюмы и подружек платил Бобо, и чем большая роскошь окружала Массимо, тем больше он тайно озлоблялся на своего покровителя. При это он не оставлял мысли о том, чтобы, так сказать, вернуться к своим истокам: Стефани уже заставала Массимо рыскающим вокруг грузовиков, а однажды стала свидетелем того, как он, бросив осторожный взгляд по сторонам, дабы убедиться, что за его ностальгическими излияниями никто не подглядывает, с нежностью погладил колесо великолепной пятитонки. У Стефани защемило сердце. Этот бедолага-красавец втайне мечтал вернуться к своему честному ремеслу, но ему не хватало смелости порвать с привычкой к роскоши. Нет никого более пропащего, чем пролетарий, превратившийся в дорогую содержанку: отправляясь в это путешествие, не купишь билет в оба конца…

— Теперь можно и домой, дети мои.

Отель «Метрополь» был выстроен в стиле турецких бань начала века. Здесь были мозаики, башенки, фаянсовая плитка в персидском духе с лейтмотивом в виде павлинов и голубков; туда-сюда сновали слуги в фесках, бабушах[16] и белых развевающихся одеяниях, напоминавших о каирском «Шепардз» и луксорском «Винтер паласе» в их лучшие времена. Медная утварь, пуфы, ковры: казалось, что с минуту на минуту войдет Пьер Лоти[17] под руку с Габриэлем д’Аннунцио.[18] Восхитительный сад раскинулся между рестораном и высокими внешними стенами, которые хотя и рушились, однако рушились со знанием дела — ровно настолько, чтобы поддерживать атмосферу запустения. Это были джунгли в миниатюре, в которых преобладал зеленый цвет, а красный, оранжевый и белый вспыхивали в стремительном эфемерном цветении, продолжавшемся день-два, после чего угасали. Когда слуги приносили Стефани кока-колу или кофе, они всегда ставили на столик бокал с розой, что можно было принять за рекламный трюк, однако таков был старинный обычай этой страны.

Она приняла душ, затем снова спустилась вниз и устроилась в холле возле выложенного сине-желтой мозаикой бассейна, в котором журчал фонтанчик и дремали золотые рыбки. Из Хаддана за границу самолеты летали лишь дважды в неделю. Ближайшие рейсы на Кувейт и Бейрут должны были состояться в пятницу. Это означало, что впереди тридцать шесть часов безделья, приятных неторопливых прогулок без Бобо и Массимо по восточным базарам и мечтательного времяпрепровождения на красных скалах: оттуда она станет лениво провожать взглядом бутры, чьи надутые паруса кажутся символами материнства и плодородия.

Об ужине возвестил гонг, этот последний отзвук эпохи почтовых судов, ходивших отсюда в Индию, и тихоходных трансатлантических пароходов. Кондиционер в ресторане сломался, но ему на смену пришли два свисавших с потолка лопастных вентилятора. В зале сидело несколько немецких, французских и японских бизнесменов, но почти не было туристов, разве что одна из тех пожилых американских пар, которые вечно ищут, кого бы одарить ласковым словом.

Едва Стефани принялась за винегрет, как среди персонала возник небольшой переполох. Дверь распахнулась, и в сопровождении двух по-европейски одетых хадданцев в зал вошел очень красивый юноша, даже красивее, чем тот, что играл у Висконти в «Смерти в Венеции». У хадданцев были невозмутимые лица, отрешенный и вместе с тем бдительный взгляд, характерный для сотрудников всех тайных полиций мира.

Юноше вряд ли было больше четырнадцати. Его черты, под разлетом бровей, отличались трогательной и вместе с тем волнующей красотой едва расцветшей мужественности. На нем был темно-синий блейзер, фланелевые брюки и один из этих английских галстуков из знаменитых магазинов мужской одежды: где там такие носят — в Итоне, Харроу,[19] Бейллиоле?[20] Стефани не могла отвести взгляд от его лица…

— Взгляни-ка на нее, Массимо, — проворчал Бобо. — У нее прямо слюнки текут. Это неприлично. Возьми себя в руки, Стефани.

— Это не человек, это произведение искусства. Бобо, будь ангелом, сфотографируй мне этого мальчика, только незаметно.

— Вот и фотографируй своим полароидом, раз уж повсюду таскаешь с собой эту гадость.

Бобо испытывал к мгновенному проявлению пленки то же презрение, что и великие виртуозы к механическому пианино.

— Я не решусь. Он меня смущает.

Стефани уже приступила к основному блюду, которое в меню описывалось как «изысканная смесь риса и рая», когда юноша подошел к их столику.

— Простите мне мою дерзость, мисс Хедрикс, но я так часто видел ваши снимки в американских журналах…

Он покраснел и нахмурил брови, явно раздраженный собственной робостью.

— Я вырезал ваши фотографии, у меня их целая коллекция. Меня зовут Али Рахман.

Он сделал паузу, и Стефани почувствовала, что он наблюдает за тем, какой эффект это имя произведет на публику.

Бобо, который, казалось, никогда не ел ничего, кроме мороженого со взбитыми сливками и профитролей с шоколадом, был занят тем, что выковыривал из коричневой магмы у себя на тарелке засахаренную вишню.

— Как это трогательно, — проворковал он. — Стефани, дорогуша, не сиди так, скажи что-нибудь умное…

Массимо почтительно встал, держа салфетку в руке, из-за чего возникло желание заказать ему эспрессо.

— Весьма польщен, Ваше Высочество, — пробормотал он.

— Моим отцом был бывший имам, — сказал мальчик. — Ну, вы знаете, «кровавый тиран». Вы наверняка о нем слышали. Его еще называют «средневековым чудовищем»…

В его голосе было больше грусти, чем иронии.

— Не думаю, что у нас есть право смотреть на прошлое глазами настоящего, — сказала Стефани с одной из тех ослепительных улыбок, которыми она пользовалась, когда говорила глупости.

Бывший имам был ужасным самодуром, но малыш тут, разумеется, ни при чем.

— Совершенно верно, мой отец был очень жестким человеком, — продолжил юноша. — Но прежде чем его судить, следовало бы непредвзято проанализировать историческую обстановку и наши традиции, которые не менялись веками. Не думаю, что было так уж необходимо его убивать; достаточно было бы отправить его в изгнание… Но не следует порицать наш народ — его жестокость, как и жестокость моего отца, всего лишь проявление нравственного анахронизма… Крайности, имевшие место во время революции, произошли не по вине нового правительства, а по вине нескольких перевозбужденных представителей черни, которая еще не стала народом из-за недостатка воспитания и сознательности. Вот почему я приветствую произошедшие перемены. Только не подумайте, что я это говорю, потому что боюсь нового режима. Я не боюсь ничего и никого. Это единственное наследство, которое я принял от своих предков: достоинство и мужество…

Какая же он прелесть, подумала Стефани. Если ей когда-нибудь вздумается завести сына, она выберет себе такого вот. Тут она прикусила губу: Стефани, девочка моя, сколько можно смотреть на жизнь как на шоппинг, когда ходишь от витрины к витрине, из магазина в магазин, выбирая что получше. Вот что значит быть самой дорогой манекенщицей западного мира. Начинаешь думать, что тебе ни в чем не может быть отказа и что у тебя есть лишь одна проблема — проблема выбора.

— Присаживайтесь, принц, и съешьте шоколадное мороженое, — любезно предложил Бобо. — Шоколадное мороженое помогает от многих бед.

Два телохранителя, сидевшие за столиком в глубине зала, перестали есть. Они не сводили глаз с мальчика. Стефани раздражали эти манеры pistoleros[21] и эта настороженность, ведь она как-никак была официальным гостем этой страны. Али Рахман перехватил ее неодобрительный взгляд и улыбнулся.

— Новое правительство заботится о моей безопасности. Они страшно боятся, вы же понимаете. Если меня убьют, мировая общественность, разумеется, обвинит в этом нынешнее правительство… Вот почему, когда я выезжаю в город, эти два господина не отходят от меня ни на шаг. После меня не останется никого…

Он сделал паузу.

— Вы не согласитесь посетить мой дворец? — спросил он. — Власти не против того, чтобы я принимал гостей, при условии, разумеется, что их поставят об этом в известность.

Он посмотрел на Стефани с немой мольбой.

— Не сегодня, — мягко сказала Стефани. — У меня совсем нет сил. А вот завтра с удовольствием. Это далеко?

— Три часа езды, не больше. По хорошей дороге. Сначала в горы, потом через пустыню. Я пришлю за вами машину в полдень.

Он улыбался. Эту улыбку хотелось потрогать кончиками пальцев. Она же довольствовалась тем, что взяла из корзинки персик и мягко вонзила в плод зубы.

— Я так счастлив, что вы согласились, мисс Хедрикс. В первый раз я увидел ваши фотографии в двенадцать лет, я был почти ребенок. Я никогда не переставал вас коллекционировать. Для меня вы на самом первом месте, перед Кэрол Ломбард.[22] Кэрол Ломбард идет сразу после вас в списке моих симпатий. Или вернее, она на третьем месте. Сначала вы, затем никого, и затем Кэрол Ломбард…

Стефани рассмеялась. Ей захотелось встать и поцеловать его, но не следовало забывать, что они на Востоке и что здесь не обмениваются поцелуями в щеку как на Манхеттене или на авеню Монтень.[23] Она вытерла капельку персикового сока с уголка губ.

— Какой чудесный комплимент, Али…

— Это не комплимент, — произнес Али Рахман, и его лицо погрустнело. — Это правда. Я буду так счастлив принять вас у себя во дворце. После вашего отъезда я больше никогда не буду одинок. Воспоминание о вас составит мне компанию…

Он помолчал, пристально глядя на Стефани с пылкостью и самоотречением, какие могут подарить вам лишь очень юные существа — щенки и дети, затем слегка поклонился и вернулся за свой столик.

— Вау, — произнесла Стефани, глубоко вдыхая. — Надеюсь, он никогда не объявится в Нью-Йорке или Париже. Будет нестерпимо жаль, если он станет еще одним плейбоем королевских кровей, чья жизнь — это «феррари», ночные клубы, Сен-Тропе и Сен-Мориц. Я никогда в жизни не видела ничего прекраснее и чище…

Бобо был в восторге.

— Самое главное, дорогуша, завтра я наделаю таких твоих снимков с этим маленьким принцем, что все мои коллеги ошалеют от зависти. Мы возьмем с собой всю коллекцию и попросим его надеть костюм магараджи, или эмира, или имама, ну в общем, все его барахло, с жемчугами, бриллиантами и рубинами, а ты в своем прозрачном «лунном свете», с феерическими вуалями из росы… Запад и Восток, Сен-Лоран, Шанель и сказочные дворцы… Ах, черт! Да я тебе такое устрою, крошка…

Они узнали, что нужно попросить разрешение у властей, так как при визитах к маленькому принцу требовалось, как смущенно выразился представитель министерства внутренних дел, помнить о «соображениях безопасности». Впрочем, разрешение было незамедлительно выдано с самыми любезными улыбками. «Мисс Хедрикс, вы можете ехать, куда хотите, смотреть, что пожелаете, это свободная страна… Мы лишь заботимся о вашем удобстве».

Чиновник, подписавший разрешение, носил португальскую фамилию, Стефани он показался типичным индийцем, хотя глаза у него были китайские. Смешение рас и их разнообразие достигали в Хаддане своеобразного совершенства. Казалось, что это лабораторная пробирка, в которой мир ищет свое будущее лицо.

Чиновник проводил Стефани до дверей, и было очевидно, что он с радостью проводил бы ее и еще дальше. Все они здесь были неисправимыми мачо.

4

«Серебряное облако»,[24] длинный «роллс-ройс» стального цвета, прибыл за ними в «Метрополь» в полдень, и они двинулись в путь по горной дороге, по обеим сторонам которой тянулись скалы и пропасти, а за каждым поворотом поджидали густые заросли пальм, сгрудившихся вокруг колодцев среди серых и черных базальтовых плит. Дальше началось однообразие пустыни с ее палящим дневным жаром; Стефани задернула занавески, чтобы защитить глаза от солнечной агрессии.

В «роллс-ройсе» работал кондиционер, и контраст между жарой снаружи и прохладой внутри успокаивал нервы; настроение у всех было доброжелательное. Бобо храпел, Массимо крайне внимательно изучал журнал мужской моды, без конца возвращаясь к собственной фотографии, на которой он рекламировал брюки дорогой марки. Дорога заняла вовсе не три часа, как говорил Али Рахман, а четыре. Стефани однако не жалела о своем решении. Цвет гор менялся, переходя от охры к зеленому и от черного к серому, водопады и пропасти напоминали индийскую роспись по шелку, на которой отшельники идут к тайной пещере, где взорам их явится Будда. Встречались караваны верблюдов — казалось, что они, как и все караваны, нагружены золотом и пряностями, — и белые всадники в развевающихся одеждах, как будто только что выстиранных служанками Навсикаи…[25]

Пустыня возникла внезапно, суровая и чистая, как ислам и райские клинки, о которых говорит пророк. Здесь были барханы мягкого женственного цвета и рыжеватые барханы, на которых, казалось, вот-вот появится лев; стада пальм склоняли длинные жирафьи шеи под тяжестью зеленых фиников, над невидимой добычей кружили ястребы. Наконец, когда «роллс-ройс» взобрался на последнюю окаменевшую волну того, что двести тысяч лет тому назад было потоком лавы, они увидели оазис Сиди-Барани и — среди сочной сверкающей зелени — дворец, тут же заставивший их вспомнить о Тадж-Махале, с его куполом и белыми башнями. Вокруг росли королевские манговые деревья — кроны их поднимались до самой крыши. Они пересекли сад, где на ветках восседало множество павлинов, горлиц и серых обезьянок — их хватило бы, чтобы успокоить персидских и индийских миниатюристов относительно вечности их излюбленного сюжета… Династия Рахманов была иранского происхождения, но это место напоминало одновременно и Индию, и Аравию, и Джайпур, и Исфахан. Погружение в зелень после суровой сухости скал и песков стало для Стефани одним из лучших воспоминаний о Хаддане. Как если бы поэмы Хафиза и Омара Хайяма воплотились в жизнь прямо у нее на глазах.

Юный принц сбежал по ступенькам лестницы и приветствовал Стефани с ребяческим восторгом. Он взял гостью за руку, как будто боялся ее потерять: судя по всему, он много мечтал и знал, насколько хрупкими бывают мечты. На секунду Стефани показалось, что сейчас он начнет показывать ей свои игрушки. Что, впрочем, Али Рахман и сделал: он отвел ее в зверинец, где жили львы, подарок императора Эфиопии его отцу, и стояли клетки с экзотическими птицами: каждый взлет их был взрывом красок. С ними соседствовали песчаные лисы и летучие обезьяны — уши у них были больше черных мордочек, взгляд был удивительным, страстным и жадным, как у влюбленных женщин. Привезенные из Японии золотые карпы сладострастно взмахивали плавниками среди актиний, без которых, уверил ее принц, они не могут обходиться — умирают от горя, стоит их разлучить с этими подругами…

— Надеюсь, что власти позаботятся о моих животных, — сказал Али. — Так как очень скоро мне придется покинуть дворец. Правительственным декретом он отдан народу. Это совершенно правильно. Здесь устроят музей. Я теперь такой же гражданин, как и все. Трудящиеся будут приезжать сюда на отдых… Добро пожаловать. Я порекомендовал организовать на будущий год музыкальный фестиваль…

— Это позор, — пробурчал Бобо. — Мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь разделался с «народом» раз и навсегда. Хватит уже. Народ… Народ — это тяжелая работа, пот, слезы… Просто отвратительно. Карл Маркс сказал, что есть «природная несовместимость между народом и красотой».

— Он никогда не говорил ничего подобного, — проворчала Стефани.

— А ты, красавица, страдаешь пуританством и интегризмом, что означает, что для тебя народ — это тело Господне. Ты падаешь перед ним на колени, ты его почитаешь, ты возжигаешь ему свечи. Народ стал Иисусом Христом, он последний крик этой моды, моды на Иисуса и пасхального агнца, на тело Господне и почитание Святого Креста в форме серпа и молота. Я жду, что со дня на день увижу религиозную церемонию, во время которой профсоюзные вожди придут мыть ноги рабочему… Она уже у нас на носу, если так можно выразиться… Где вы планируете жить, принц? В Швейцарии? Как правило, «бывшие» всегда выбирают Швейцарию.

Али Рахман улыбнулся.

— Вовсе нет. Я, возможно, поеду в Англию и буду там изучать новые методы ирригации пустыни, но я, конечно же, вернусь сюда, чтобы служить своей стране как обыкновенное частное лицо. Я, знаете ли, всем сердцем разделяю новые идеи. Я за демократию…

Стефани взглянула на него с жалостью. Бедняжка. Он так отчаянно старается не отставать от жизни… Но если судить по серьезности, вернее, по печали в его красивом взоре, не все идет так уж гладко. Чувствуется, что под английским блейзером продолжает жить принц древних империй…

Он показал им дворец. Несмотря на атмосферу выставленного на продажу дома, и на «тронный зал», где трон, викторианское кресло из красного плюша, неумолимо напоминал об английских ягодицах и Артиллери-мэншенз,[26] искусство Омейядов[27] проявлялось то здесь, то там в красоте мозаик, гармоничных пропорциях, коврах, а главное, в том необыкновенном архитектурном чутье, позволявшем повсюду отыскивать прохладу и тень, которое эти сыны пустыни донесли до Гранады. Во дворце было слишком много подушек, а стулья и кресла выглядели неуместным вторжением в образ жизни, веками не знавший им применения. Повсюду стояли очень красивые сундуки, хранившие, наверное, настоящие сокровища, по стенам вились восхитительные по изяществу и цвету мозаичные надписи, а в мебели, привезенной с Запада, чувствовался кричащий дурной вкус выскочки. Но от чего у Стефани перехватило дух и что наполнило ее одновременно и восторгом и страхом, так это оружейный зал.

Через него, казалось, прошли все воины на земле — и навсегда оставили в нем свой след. Здесь были великолепные доспехи — некоторые из них относились к эпохе Крестовых походов, — а стены были увешаны холодным оружием всех времен: саблями, кинжалами, копьями; вне всяких сомнений, это была самая полная частная коллекция орудий, которые со дней основания веры служили для того, чтобы кромсать тела и резать глотки.

Стефани никогда не видела более зловещих предметов. Они исходили ненавистью, кровожадностью и безжалостностью. Ее охватило возмущение, даже негодование. Эти, казалось бы, неодушевленные вещи жили своей жизнью — настолько громко и пылко заявляли они о своих смертоносных намерениях. Никакое огнестрельное оружие не могло соперничать с их силой и выразительностью.

Здесь была представлена вся история человечества, начиная с первых полей сражений. Были тут сабли в виде полумесяца, которые исламские завоеватели называли «райскими клинками», кривые турецкие сабли, коварные флорентийские шпаги, похожие на гадюк, тяжелые мечи крестоносцев, с виду — благочестивые кресты, ожидающие момента, когда их наконец-то всадят в грудь врагов христовых…

Стефани не была склонна к болезненным порывам воображения, но это холодное оружие, казалось, наполняло огромный зал рыданиями, предсмертными криками и последними мольбами. Не было на земле другого места, которое бы столь романтически повествовало о бойнях, отрубленных головах и конечностях.

Бррр.

— Мой юный принц, вам не следует сюда заходить, — проворчала она. — Это уродует всех нас…

— Но это всего лишь музейные экспонаты, — сказал Али.

— Ну и что, черт возьми, — возразила Стефани. — Глядя отсюда, даже Карден, Диор и Живанши кажутся благодетелями человечества…

Бобо был на вершине блаженства.

— Какое восхитительное место! — воскликнул он. — Я вижу, что ваш почтенный отец был настоящим знатоком.

Юный принц согласился позировать для снимков в обществе Стефани, которая сменила десять разных туалетов; в качестве фона Бобо любовно выбирал самое смертоносное оружие. Принц согласился надеть парадные одежды. Когда он облачился в длинную парчовую тунику, расшитую серебряными нитями и жемчужинами, надел на голову белый тюрбан, шлейф от которого падал ему на плечо, и заткнул за пояс большой изогнутый кинжал — джамбию,[28] его лицо внезапно утратило свою обворожительную юношескую свежесть и показалось более суровым и даже жестоким. Стефани вспомнила, что величайшему завоевателю всех времен Александру Македонскому было всего лишь шестнадцать, когда за его спиной остались поверженные империи…

— Сколько вам лет, Али?

— Скоро будет пятнадцать…

Он бросил на Стефани чуть мечтательный взгляд и, поколебавшись секунду, произнес:

— Если бы мы все еще жили при монархии, то у меня бы уже была жена.

Осмотр дворца занял у них два часа. В этом было что-то трогательное: принц-ребенок жил один в ста двадцати двух огромных комнатах. Ни семьи, ни друзей: никого, кроме армии слуг.

Между тем был один человек, который всюду следовал за принцем — более странных существ Стефани еще видеть не доводилось. Это был своеобразный восточный — укрупненный и улучшенный — вариант одного из тех борцов кетча, которым тем больше платят, чем они страшнее. Его голова, плечи и руки нарушали в своей совокупности все пропорции, присущие человеческим существам, и придавали ему вид архаичный и как бы незавершенный. Он наводил на мысль о Вавилонии, боях гладиаторов и больших бронзовых статуях Непала. Кожа у него на лице была натянута так туго, что словно бы прилипла к костям, после чего в чертах не осталось и следа выражения, и определить возраст стало невозможно. Череп, прикрытый желтой тюбетейкой благочестивых шахиров, или «гази»,[29] был совершенно лишен волос, а белки глаз под медлительными черепашьими веками отсвечивали желтизной старой слоновой кости. Взгляд был неподвижным, каким-то жидким и застывшим одновременно, подобным тем прудам со стоячей водой, где развиваются жизни темные и скрытые. Он был одет в некое подобие распашного жилета из синего шелка, в турецкие шальвары того же цвета; талию опоясывал традиционный красный бахд шахиров.

— Кто этот невероятный удав?

Али повернулся к явлению из древних времен, которое стояло позади него, скрестив руки, и улыбнулся.

— Это любимый слуга моего отца. Он меня вырастил и никогда со мной не расстается. Его зовут Мурад.

— Стефани, дорогая… — прошептал Бобо с умоляющим взглядом.

Стефани вздохнула и пошла надевать оранжевый костюм от Унгаро. Бобо сделал около двадцати снимков Стефани в компании с этой гигантской черепахой, которая во время съемки сохраняла полную невозмутимость.

— Он восхитителен, ну просто восхитителен! — лепетал Бобо, прильнув глазом к видоискателю. — Если вы когда-нибудь надумаете с ним расстаться, Ваше Высочество, я его у вас куплю…

Массимо дель Кампо насмешливо фыркнул и загасил сигарету о ширазскую бронзу.

— Прежде он носил титул «меченосца», — сказал принц. — Его обязанности состояли в том, чтобы обеспечивать личную охрану имама… он спал у его двери. В некоторых особо торжественных случаях он выполнял также роль палача… На эту работу был большой спрос.

— Как интересно, — проговорила Стефани с несколько натянутой улыбкой и полным отсутствием искренности. Она была возмущена и чувствовала себя полной лицемеркой. В голове не укладывалось, как можно доверить ребенка такой няне. Палач в качестве товарища игр… Она с ужасом подумала, какие игрушки он давал мальчику…

— Знаете, он очень милый, — сказал Али, который почувствовал ее неодобрение.

— Я не сомневаюсь, — вежливо откликнулась Стефани.

Она старалась не смотреть на старого великана, но из-за своих усилий еще острее ощущала его присутствие. Разок-другой она украдкой взглянула на него, так как лучше уж было его видеть, чем чувствовать у себя за спиной. Самым отталкивающим в этом восточном Франкенштейне был рот: линия губ изгибалась полумесяцем, правая сторона была явно длиннее левой — и от этого создавалось впечатление, будто она была прорублена ударами тех джамбий, что все они здесь носили за поясом, на животе. Казалось, что так природа отметила его лицо самим символом ислама.

— Никто не был так предан моему отцу, как Мурад, — сказал принц. — Он навещал племянников в горах, когда толпа завладела дворцом и схватила имама… Если бы он был здесь… Он дрался бы до последнего. Мне потребовались многие недели, чтобы получить у правительства разрешение вернуть сюда Мурада. Знаете, это легендарный воин. В тринадцать лет он уже сражался на стороне Ибн Сауда…[30]

Он, должно быть, осознал, что говорит о прошлом с излишним жаром, и несколько смущенно улыбнулся.

— Это человек из другого века… Он не способен понять, почему я встал на сторону нового режима и демократии. Я уверен, что в глубине души он мне этого не простил… Вначале он уговаривал меня укрыться в горах среди шахирских племен, которые очень преданы мне, и начать священную войну против нечестивого режима тех, кого он называет бывшими рабами… Теперь он молчит, так как знает, что я никогда не совершу такого безумства… Я провел четыре года в Англии. И я не жалею о прошлом, поверьте мне.

Стефани успокаивающе коснулась его руки.

— Я в этом и не сомневаюсь, что вы, — сказала она, ощущая, что испытывает материнские чувства и в то же время отчаянно лицемерит.

— Нужно смотреть на прошлое так, будто листаешь книжку с красивыми картинками, из тех, которые так нравятся детям, — назидательно изрек Бобо.

Стефани украдкой бросила на «меченосца» встревоженный взгляд.

— Все это кончилось, и кончилось теперь уже навсегда, — сказал Али, как бы желая ее успокоить.

— И очень жаль, — вздохнул Бобо, укладывая свою аппаратуру. — На мой взгляд, нашему времени недостает силы, жесткости…

Массимо дель Кампо произнес несколько слов по-итальянски, но Стефани предпочла сделать вид, что не расслышала. Сей прекрасный каррарский мрамор явно начинало тяготить, что кому-то другому, а не ему, оказывают чрезмерное внимание.

— Он не понимает по-английски, — сказал Али, — и я сейчас расскажу историю, которая, возможно, вас позабавит…

— Знаете, пора возвращаться в гостиницу, — быстро произнесла Стефани. У нее не было ни малейшего желания выслушивать эту историю. Она не сомневалась, что это тоже будет что-то совершенно возмутительное. — Мы улетаем завтра утром, и мне нужно собрать вещи…

— Расскажите, принц, расскажите! — проворковал Бобо. — Обожаю красивые истории! Пока я складываю свою технику…

Массимо издал смешок, полный непристойных намеков.

— Мурад когда-то дал обет. Тогда он был совсем юным воином… В бесчисленных сражениях, в которых он принимал участие в Хиджазе, ему случалось одним ударом сабли обезглавить двух врагов… В избытке религиозного рвения он поклялся, что не притронется к женщине, пока ему не удастся обезглавить разом, то есть одним ударом сабли, троих…

Впервые Стефани почувствовала что-то вроде жалости к старому удаву. Может, он и не понимал английского, но все же эту историю не следовало рассказывать в его присутствии. Она не одобряла и того, как Али смотрел на старого слугу, почти как на предмет, с гордостью собственника. Даже Бобо, похоже, был немного смущен и воздержался от комментариев.

Великан оставался невозмутим.

На лице из другого времени и другого мира не было и следа эмоций.

На его скрещенных руках вздувались мощные жилы.

— Каким далеким теперь кажется все это, — сказал Али Рахман. — Мой бедный Мурад никогда уже не исполнит своего обета… который ему, разумеется, вообще не следовало давать.

На втором этаже в покоях принца Стефани увидела собственные снимки — они были вырезаны из журналов мод и вставлены в рамки, обтянутые зеленым и пурпурным сафьяном, инкрустированные перламутром и слоновой костью. Там же были и старые пожелтевшие фотографии великих звезд эпохи немого кино: Клары Боу, Вильмы Банки, Аниты Пейдж… Увядшие образы мира, казавшегося столь же далеким и легендарным, как и тот, другой, мир клинков Аллаха и трех отрубленных голов, сложенных у врат рая…

— Али, в этом доме нет ни одной женщины?

— Только служанки на кухне…

— Где же ваша мать?

— В Эр-Рияде. Погружена в интриги… Она еще верит, что прежние дни могут вернуться и я взойду на трон. Только не подумайте, что меня удерживают во дворце как заложника. Это вовсе не так. Я мог бы хоть завтра уехать в Англию, если бы пожелал, правительство без устали мне это предлагает. Но это моя страна, и я не покину ее…

Они вернулись в «роллс-ройс». Али сел за руль и повез их взглянуть на знаменитую соляную пустыню, что находилась в семидесяти километрах к северу от оазиса. Перед ними открылась бесконечная сверкающая белизна, которую, казалось, вырубили во льдах Арктики и бросили посреди песков. Не одну тысячу лет приходили сюда караваны за ценным минералом, без которого не могут обходиться ни люди, ни животные. На краю соляного пространства была заброшенная деревня, наполовину ушедшая в соль. Дома походили на ледяные хижины, соединенные заснеженными улочками, куда, казалось, вот-вот выкатятся санки…

Когда они двинулись из дворца в обратный путь, солнце уже предавалось своим цветовым забавам с дюнами, а оазис при пособничестве теней становился все плотнее. Али Рахман уступил место своему шоферу и поцеловал руку Стефани.

— Благодарю вас за то, что вы приехали. Это было большим счастьем.

Стефани высунулась из окна машины и поцеловала юношу в губы. Когда машина тронулась, она обернулась и в последний раз увидела Али Рахмана, который так и замер, прижав руку к губам, как будто пытался удержать запечатленный на них поцелуй.

5

Борясь с бессонницей, Стефани приняла снотворное, которое навело на нее полудрему, но не помогло уснуть. Она встала, чтобы раздвинуть слишком светлые шторы, но ее рука не нащупала никакой ткани: одна только синяя ночь и звезды. Ароматы сада и смутное стремление ее тела, казалось, сожалевшего, что у ночи нет двух рук и что она не способна на нежность, более напоминающую человеческую, заставили ее вспомнить Майка. Она порвала с ним меньше месяца назад. Стефани почувствовала, как по щекам у нее потекли слезы, но общеизвестно, что слезы глупы и горю ими не помочь. Ей не хватало вовсе не Майка, а любви. Любовь — странная штука, она обладает ужасной притягательной силой, когда ее с вами нет. Ладно, с меня довольно и самой себя, подумала Стефани. Меня даже слишком много. Налицо излишек меня. Я куплю себе чихуахуа. Это самые маленькие в мире собачки. Абсолютно беззащитные. Вот они точно нуждаются в ком-нибудь.

В пять утра она была уже на ногах и укладывала чемоданы, ругая на чем свет стоит все накупленное ею барахло, которое, наверное, выглядело оригинальным до изобретения паровой машины.

В ресторане, где ее ждали Бобо и Массимо, слуги в белых одеяниях и тюрбанах скользили так неприметно, что казалось, будто они создают тишину.

Бобо приспичило облачиться в местный костюм, он напялил бурнус, в котором выглядел как самый никудышный израильский шпион. Настроение у него было паршивое. Когда он не работал, то неумолимо оказывался лицом к лицу с самим собой и выходил из этого столкновения израненным, что неизменно выражалось в едких замечаниях, мишенью для которых становился Массимо. У Бобо был гнусавый голос ребенка, которого мучают аденоиды. Его бронкский акцент особенно сильно проявлялся по утрам, когда Бобо еще не успевал взять себя в руки.

— Нет, дорогуша, не дам я тебе пятьсот долларов, чтобы ты прикупил пять фунтов гашиша, который немедленно обнаружат на таможне. И не проси. У них теперь есть собаки, специально натренированные на эту штуку. А фокус с пакетиками, приклеенными пластырем к телу, уже проделывали миллион раз. Это больше не проходит. Тебя посадят. И ты в первый раз в жизни появишься на первых полосах газет, но он же станет и последним. И не проси. Не дам ни гроша.

— А я уже заплатил, — сообщил Массимо, злобно улыбаясь.

— Ах вот как?

— Вот так.

— И какими же деньгами, мой драгоценный?

На губах Массимо нарисовалась счастливая улыбка.

— Я продал один из твоих фотоаппаратов, «Вампу».

Лицо Бобо задрожало, как жидкое суфле, губы сложились, как у ребенка, который вот-вот расплачется, но в этой демонстративной жалости к самому себе был хорошо знакомый Стефани элемент мазохистского наслаждения. Она постоянно пыталась понять, почему человек, который так хорошо умеет сам себя мучить, все время нуждается в помощи извне.

— Мерзавец! — простонал он. — Мой лучший аппарат… Ты — продажная тварь, и притом совершенно бездарная… Я тебя вышвырну. Будешь снова крутить баранку сраного грузовика…

— Тогда он, может, опять станет человеком, — заметила Стефани.

— Заткнись, дорогая, и занимайся собственной задницей. Не моя вина, что твой негр тебя бросил!

— Говнюк паршивый, — молвила Стефани со своей самой прекрасной улыбкой.

Она отхлебнула еще апельсинового сока.

К ним неслышными шагами подошел директор гостиницы, похожий на иранского шаха, в черном жилете и полосатых брюках, в руках у него были их паспорта и авиабилеты.

— Все в порядке, cap, — сказал он, и в этом его «сар» было пятьдесят лет английского присутствия в Персидском заливе. — Самолет вылетает в семь тридцать. Рекомендуется быть в аэропорту за сорок минут до вылета для прохождения таможенных формальностей. Я велел приготовить для вас еду в дорогу… Разумеется, на борту самолета подается обед, но сами знаете, что такое местные авиалинии…

— А их самолеты часто падают? — с надеждой поинтересовался Бобо.

— Экипаж югославский, cap, — принялся успокаивать его директор. — Новое правительство, слава Богу, еще не успело подготовить хадданских пилотов. Я позволил себе заглянуть в ваши паспорта, cap. Будет ли мне позволено спросить, не являетесь ли вы потомком великой турецкой династии, которая так много сделала для этого региона в прошлом?

Бобо принял важный вид. Абдул-Хамид, последний султан Оттоманской империи, был, вероятно, самым жестоким сатрапом со времен Ивана Грозного; его портрет красовался на видном месте в квартире Бобо на Пятой авеню среди других подлинных реликвий рода Берковичей.

— Он был моим пра-прадедом со стороны отца, хотя по материнской линии я англичанин, — сказал Бобо.

Массимо издал хриплый смешок, и Бобо бросил на него испепеляющий взгляд.

Директор «Метрополя» как-то странно, изучающе посмотрел на Бобо — Стефани будет вспоминать об этом позднее, среди сомнений и ужаса, когда ее бессвязные мысли будут метаться во все стороны в поисках какого-нибудь объяснения. Она также будет вспоминать, не до конца веря в реальность воспоминания, мирную и уютную атмосферу ресторана с его коврами, по которым скользили слуги в тюрбанах, похожие на фигуры живой шахматной партии…

— Своим визитом вы оказали нам большую честь, сар…

Директор поклонился, и Бобо ответил грациозным движением головы.

— И вы тоже, мадам. И вы, синьор дель Кампо. Это была большая честь и несравненное удовольствие. Нам нечасто доводится принимать знаменитостей. Осмелюсь надеяться, что вы сохраните наилучшие воспоминания об этой поездке…

Он удалился.

— Какой болван, — сказал Массимо.

— Да, раз он принял тебя за знаменитость, — съязвил Бобо.

Стефани встала и пошла допивать апельсиновый сок в холле, возле бассейна с золотыми рыбками.

Какой-то смуглолицый человечек приветливо улыбнулся ей из глубин кресла, обитого алым плюшем, от одного лишь взгляда на который становилось жарко.

— Извините, что не встал вам навстречу, — сказал он вежливо. — Я слишком глубоко в нем утонул.

Стефани рассмеялась — чем, похоже, привела собеседника в полный восторг. Он достал бумажник, вынул из него две фотографии и протянул ей.

— Моя жена и мои сыновья, — сказал он.

Стефани, как и полагалось, выразила восхищение внушительной темноволосой дамой, окруженной тремя тщательно начищенными мальчиками. За снимками последовала визитная карточка: «Ахмед Алави, шелк, серебро, золото, драгоценности, поставщик Их Величеств имамов с 1875 года. Подлинность гарантируется».

— Мы — династия ювелиров, — сказал с гордостью господин Алави. — Это благородное ремесло. Люди приходят и уходят, а камни остаются.

— Как это верно, — почтительно заметила Стефани.

Она питала к клише ту же снисходительную симпатию, что и к пожилым дамам, которым помогают перейти улицу.

— Видите ли, во всякой вещи важна подлинность, — продолжил человечек, который явно отличался склонностью к философии. — Красивый бриллиант никогда вас не обманет… Он всегда держит свои обещания — и даже перевыполняет их, так как цены постоянно растут…

Стефани всегда носила одну лишь дешевую бижутерию, что продают в драгсторах,[31] и темные, чуть грустные глаза господина Алави тактично избегали смотреть на ее украшения, посредственность которых, видимо, оскорбляла его лучшие чувства. Он продолжал говорить о сапфирах и изумрудах, рубинах и бриллиантах, а его пальцы перебирали янтарные четки, и шарики, сталкиваясь, издавали сухой стук, напоминавший Стефани звуки игры в маджонг на улицах Макао. Появился слуга с двумя крошечными чашками кофе на подносе и обязательной розой в бокале. К удивлению Стефани, господин Алави внезапно повысил голос — так, чтобы его слышал слуга, — и завел похвальный гимн во славу нового демократического режима и блестящих перспектив, которые политические перемены открывали перед страной.

— Мы покончили с феодализмом. Возвращайтесь через год: вы не узнаете нашей страны. Обязательное образование, ирригация и, разумеется, аграрная реформа — они дали землю тем, кто ее обрабатывает — и еще очень многое… И гигиена, прежде всего гигиена…

Слуга удалился, и господин Алави заговорщицки подмигнул Стефани.

— Все они шпионы, — сказал он. — Приходится быть очень осторожным. Я, как вы, вероятно, заметили, шахир, а захватившие власть хасаниты ненавидят нас… Они нас боятся, хотя их в два раза больше. Наша элита была истреблена, изгнана, ограблена… Знаете, они способны на геноцид… А что нам остается делать, кроме как надеяться? По-моему, это не может продолжаться долго, они не способны управлять… Большинство из них потомки бывших рабов и афганцы. Я лечу в Швейцарию на консультацию с врачом. Я страдаю хроническим нефритом. Камни…

Разумеется, а чем же еще? — подумала Стефани. Господин Алави сам сказал: камни были их семейным делом на протяжении уже многих поколений.

Они обнаружили, что летят одним рейсом.

— Меня отпустили, но моя семья остается здесь… В качестве заложников, чтобы я вернулся. Я готов к тому, что конфискуют мое состояние. Я не понимаю позиции Соединенных Штатов и их политики в Персидском заливе…

Стефани встала, и господин Алави сделал новую попытку всплыть из глубин кресла, но и она оказалась безуспешной. У него на пальце сверкал великолепный рубин, часы на руке были инкрустированы бриллиантами, и Стефани не без иронии подумала о драгоценных камнях, которые он наверняка запрятал к себе в подметки. Впрочем, этот человек был ей скорее симпатичен, да и, к тому же, было приятно сознавать, что еще хоть что-то осталось от сказочных сокровищ Востока, даже если это что-то готовится взять курс на швейцарский сейф.

Перед гостиницей остановился правительственный «кадиллак», и представитель Бюро по туризму вручил Стефани огромный букет роз, которые ее тут же оцарапали.

— От сэра Давида Мандахара…