(Пи-и-Маргалль был министром в период между 1873 и 1874 гг., когда в Испании была ненадолго установлена республика. Когда в январе 1937 г. Федерика Монтсени, женщина-анархист, которая стала министром, восхваляла регионализм Пи-и-Маргалля, Гастон Леваль ответил, что тот далеко не являлся верным последователем Бакунина.)
Интернационализм
Из идеи федерализма естественным образом вырастает интернационализм, то есть организация наций на федеральной основе в «большую отчизну, общую для всего человечества». И здесь Бакунин дал раскрыться буржуазной и утопической концепции федерализма, не основанного на международном и революционном социализме. Значительно обогнав свое время, он уже тогда был «европейцем» в современном понимании этого слова — он призывал к созданию Соединенных Штатов Европы как к единственному действенному методу «предотвращения какой бы то ни было возможности гражданской войны между народами европейской семьи». Но он был достаточно осторожен и отметил, что создание любого такого союза из государств в том виде, в котором они есть сейчас, обречено на крах.
Ни одно централизованное бюрократическое, а значит, и военное государство, пусть даже и республика, никогда не вступит вполне искренно и с серьезными намерениями в какую-либо международную федерацию. По самой своей сути такое государство будет либо открытым, либо тайным, подковерным, способом отрицать всяческую внутреннюю свободу и, готовое потому в любой момент объявить войну, будет постоянно угрожать своим соседям, делая для сопредельных с ним стран жизнь в мире невозможной». Потому любой союз с реакционным государством стал бы «предательством революции. Соединенные Штаты Европы - а затем и мира - возможны только после того, как будет сброшен старый порядок, целиком строящийся на насилии и принципе централизованной власти. С другой стороны, любые отдельно взятые страны, где социальные революции увенчались успехом и где они были построены по одинаковым принципам, должны свободно объединиться в революционную федерацию, несмотря на существующие границы. Истинный интернационализм основывается на самоидентификации, а она, в свою очередь, - на праве выхода из любой федерации, любого союза. Вслед за Прудоном Бакунин утверждал, что «любой человек, любая артель, коммуна, провинция, регион, любая нация, наконец, имеет абсолютное право определять свою собственную судьбу - решать, объединяться с другими или нет, союзничать с кем-то по своему выбору или разбивать любые союзы без какой-либо оглядки на так называемые исторические претензии или удобство своих соседей». «Право свободного вступления в союзы и выхода из этих союзов с такой же легкостью есть наиболее важное из всех политических прав, без которого под конфедерацией всегда будет скрываться замаскированная централизованность».
Однако анархисты не считали, что такой принцип неизбежно приведет к изоляции через выход из федерации. Напротив, они были убеждены, что «единожды было утверждено право на выход из союза, такой выход станет невозможным, поскольку национальные единицы будут теперь установлены в свободном естественном порядке и не будут более продуктом насилия и исторической несправедливости». Тогда и только тогда они станут «сильными, плодотворными и постоянными».
Уже позже эти идеи Бакунина были унаследованы Лениным и ранними конгрессами Третьего интернационала; большевики переняли их и сделали основой своей национальной и антиколониальной политики, пока вся система не была искажена до такой степени, что превратилась в централизованный авторитаризм и замаскированный империализм.
Деколонизация
Стоит отметить, что одним лишь путем логических умозаключений федералисты дошли до практически пророческого предвидения проблем, связанных с деколонизацией. Прудон различал территориальную единицу, «присоединенную завоеванием», и «рациональную единицу» и считал, что «любая организация, которая превысила свои естественные размеры и стремится присоединить или аннексировать другие организации, теряет в своей силе столько же, сколько приобретает в размере, и движется по направлению к собственному распаду». Чем больше в городе (т.е. в нации) населения, чем больше у него территории, тем ближе он к тирании и к распаду:
Если метрополия основывает колонию или иную дочернюю структуру на некотором расстоянии от себя, эта колония или структура рано или поздно перерастет в новый город, связанный с материнским образованием федерацией или вовсе никак...
Когда новый город станет в силах поддерживать себя сам, он сам и провозгласит свою независимость, ибо нет такого права, по которому метрополия должна эксплуатировать такой город как свою собственность, как своего вассала. Таким образом, в наше время Соединенные Штаты (да и Канада на деле, если не на словах) отделились от Великобритании, а Австралия находится на пути к отделению по всеобщему согласию, и с одобрения материнской державы. Точно так же рано или поздно Алжир станет конституционно признан африканской Францией, только если мы по низким и эгоистическим мотивам не будем продолжать удерживать его в нашей власти силою и нищетой.
Бакунин наблюдал за развивающимися странами и сомневался, что «империалистическая Европа» сумеет удержать в узде 800 миллионов азиатов. «Эти две трети человечества, эти 800 миллионов спящих и порабощенных азиатов непременно проснутся и задвигаются. Но куда и с каким результатом?» Он объявил о своей «поддержке любого национального восстания против любой формы репрессии» и упоминал, в частности, удивительный пример восстания испанцев против Наполеона: несмотря на фантастический перевес имперских сил над отрядами повстанцев-партизан, захватчикам не удалось насадить своей власти, и после пятилетней борьбы они были вынуждены убраться из страны.
У любого народа «есть право быть самим собой, и никому нельзя силой навязывать обычаи, одежду, язык, мнения или законы». Но Бакунин считал, что истинный федерализм невозможен без социализма, и хотел, чтобы национальное освобождение было достигнуто «настолько же в экономических, насколько и в политических интересах масс», а не с «амбициозной целью создания могущественного государства». Любая революция за национальную независимость будет «обязательно направлена против народа... если она проводится в жизнь без участия народа и поэтому своим успехом обязана привилегированному классу», и станет, таким образом, «разрушительным откатом назад, контрреволюцией».
Было бы весьма прискорбно, если бы деколонизированные страны сбросили иностранное иго только с тем, чтобы попасть в ловушку политической или религиозной паутины. Необходимым условием их эмансипации является «полное уничтожение всякой веры масс в возможность божественной или человеческой власти». Вопрос национальности исторически второстепенен по сравнению с вопросом социальным; изолированная национальная революция победить не может. Социальная революция неизбежно становится мировой революцией.
Бакунин предвидел, что вслед за деколонизацией последует все более широкая федерация революционных народов: «Будущее за созданием европейско-американского международного союза. Затем, уже значительно позже, эта великая европейско-американская нация сольется с африканскими и азиатскими частями».
Таким образом, наш анализ приводит нас в самую середину двадцатого века.
Постскриптум: май 1968 г.
Прошло уже некоторое время с тех пор, как я впервые подумал, что вижу среди французской молодежи зачатки либертарианской революции. Я был среди тех, кто наблюдал с интересом и, признаюсь, состраданием за тем, как разворачивался гротескный конфликт между молодыми рабочими, обществом, полицией и взрослыми вообще: я имею в виду знаменитые «черные куртки»
[15], организованные банды с рабочих окраин.
Но, как я отметил, и помимо этих антисоциальных молодых людей наша молодежь, в общем, не имела сильной привязанности к кому бы то ни было. Ее очевидный скептицизм не носил характера оторванности от мира или дилетантизма; в нем не было нигилизма, а было лишь комплексное неприятие ложных ценностей старших, будь то буржуа, опьяненных иерархией и властью, или сталинистов, новых иезуитов, слепо подчиняющихся слепо подчинившимся.
В 1958 г. во время дебатов на французском радио, посвященных молодежи, я заявил: «Социализм в сердцах молодых все еще жив, но, чтобы увлечь их за собой, он должен порвать с трагическими ужасами сталинизма и предстать в либертарианском обличье». На следующий год я опубликовал собрание сочинений под названием «Jeunesse du Socialisme Libertaire»
[16] и в предисловии так обратился к молодежи:
«Эти сочиненья посвящаются вам, молодые люди сегодняшнего дня. Я знаю, что вы поворачиваетесь спиной ко всем идеологиям, всем из-мам, которые из-за ошибок ваших отцов превратились всего лишь в пустые звуки. Я знаю, что вы с бесконечным подозрением (и, увы, небезосновательно) относитесь ко всему, связанному с «политикой». Я знаю, что солидные старики, которые ломали головы над проблемой общества в девятнадцатом веке, вам кажутся скучной рухлядью. Я знаю, что вы с оправданным скептицизмом относитесь к «социализму», который так часто предавали и так неумело латали его сторонники. Ваш ответ хорошо сформулирован в тех откликах, которые получил по результатам опроса журнал Nouvelle Vague: «Социалистическое будущее нежелательно, поскольку оно означает полное подчинение человека политической идее, государству».
Вы говорите, что в социализме вас отталкивает не возможность отменить эксплуатацию человека человеком, а «бюрократия и чистки».
Иными словами, вы бы приняли социализм, будь он настоящим, аутентичным. Большинство из вас очень сильно переживает по поводу социального неравенства, и многие среди вас знают, что «капитализм обречен». Больше того, вы страстно привязаны к свободе, и один из вас пишет, что «французская молодежь все более анархична». Вы, сами не зная того, стали либертарианскими социалистами; в отличие от изжившего себя, обанкротившегося авторитарного и тоталитарного якобинского социализма, либертарианский социализм отмечен печатью молодости. Не только из-за того, что в нем секрет будущего, единственно возможная рациональная и человеческая альтернатива экономическому режиму, осужденному веками истории, но и потому, что он соответствует глубинным, хотя и запутанным, стремлениям сегодняшней молодежи. А без вашей поддержки, без вашего участия было бы пустым занятием пытаться перестроить мир.
Один из этих молодых людей написал: «Думаю, еще до своей смерти я увижу крах этой цивилизации». Я хотел бы, чтобы мне было дозволено пожить достаточно долго, чтобы успеть поучаствовать в этой гигантской расчистке мусора вместе с вами. Надеюсь, что те аргументы, которые я приведу в этой работе против ложного социализма, дадут вам еще материала для того, чтобы построить более свободное и справедливое общество — с новыми силами и новым энтузиазмом, свободным от скепсиса».
Майская революция 1968 г. во Франции полностью подтвердила это предсказание. Из всех углов молодежью была выметена паутина, и это были не только студенты, но и юные борцы рабочего класса, объединенные возрастом и отчужденностью. В университете, так же как и на фабрике и в профсоюзе, диктатуре взрослых был брошен вызов: перчатка легла к ногам университетских магистров, фабрикантов, начальников профсоюзов. И диктатура эта основательно пошатнулась. Происшедший взрыв был подобен удару грома, он нес разрушения и по характеру был совершенно либертариански-социалистическим.
Толчком послужила критика — не только буржуазного общества как такового, но и постсталинского коммунизма, — она в университетских кругах достигла дотоле небывалой остроты. Эта критика, в свою очередь, была стимулирована отречением, выраженным в La Misure en Milieu Etudiant
[17] небольшой группой ситуационистов, и вдохновлена восстаниями студентов в нескольких странах, а особенно в Германии.
Вооружившись готовностью перейти от слов к действиям, нарочито пренебрегая законом, занимая рабочие места, бунтовщики не боялись отвечать на насилие репрессий революционным насилием; они бросили вызов всему существующему мироустройству, всем структурам, всем идеям; они отринули монологи профессуры с таким же негодованием, как и авторитарность своих нанимателей; они отреклись от культа личности и настояли на анонимности и коллективности; за несколько недель этот подъем молниеносно обернулся переходом к истинной демократии, диалогом тысяч голосов, общением всех и вся.
Она жадно пили из фонтана свободы. На всех их встречах, на всех собраниях каждому человеку было дано право полной свободы на выражение своего мнения. Площади превратились в амфитеатры, машины остановились, и участники обсуждения сидели на тротуарах, неспешно и подробно вырабатывая стратегию будущей уличной войны. Этот революционный пчелиный рой набирал себе сторонников в суде, в коридорах власти, в аудиториях Сорбонны. Здесь каждое без исключения революционное течение могло выставлять и продавать свою литературу.
Либертарианцы воспользовались этим моментом свободы, чтобы отказаться от своего прежнего, узкого взгляда на мир. Они боролись бок о бок с революционерами-марксистами авторитарного уклона, не сводя старые счеты, временно забыв о прошлых недомолвках. Черный стяг реял рядом с красным, без конкуренции, без конфликта, по крайней мере в течение самой острой фазы конфликта, когда братство сплотило всех под знаменами борьбы против общего врага.
Всякая власть отрицалась, высмеивалась. Миф старика-провидца
[18] из Елисейского дворца был не столько подорван серьезными аргументами, сколько поднят на смех карикатурой и сатирой. Болтовня парламентариев была сражена губительным оружием — безразличием; один из долгих маршей студентов через столицу проходил мимо дворца Бурбонов, но даже не удостоил его вниманием.
Одно волшебное слово эхом повторялось в течение славных недель мая 1968 г., и на фабриках, и в университетах. Оно было темой бесчисленных собраний, толкований, отсылок к историческим прецедентам, детального изучения тех современных событий, которые могли предложить ключ к его сути, — этим словом было самоуправление. Особенный интерес вызвал пример испанской коллективизации 1936 г. По вечерам рабочие приходили в Сорбонну, чтобы узнать больше об этом новом решении общественных проблем. Когда они отправлялись обратно к себе в мастерские, обсуждения все равно продолжались — теперь возле молчащих машин. Конечно, революция мая 1968 г. не воплотила самоуправление в жизнь, но она была недалека, можно даже сказать — в шаге от этого. Но идея самоуправления глубоко укоренилась в умах людей с тем, чтобы рано или поздно опять заявить о себе.
Наконец, этой революции, столь глубоко либертарианской по духу, посчастливилось найти себе рупор: им стал молодой франко-немецкий еврей-анархист двадцати трех лет, Даниэль Кон-Бендит. Он, вместе с группой своих друзей, стал детонатором, а когда его депортировали из Франции, и живым символом революции. «Дэни» — не теоретик от анархизма; в части, касающейся идей, его брат Габи, преподаватель в лицее Сен-Назар, вероятно, даже превосходит его по образованности и зрелости. Но у Дэни есть более поразительный дар, чем начитанность, — он наделен просто неугасимым огнем либертарианства. Он проявил себя как прирожденный агитатор, необыкновенно сильный и убедительный оратор, конкретный, прямой, не боящийся спровоцировать слушателя, заставляющий задумываться без демагогии или искусственности. Кроме того, он, как настоящий либертарианец, отказывается играть в лидера и настаивает на том, чтобы оставаться одним из многих. Он был движущей силой, стоявшей за первым студенческим восстанием во Франции, в университете Нантерра, и так, без предварительных приготовлений инициировал гигантское столкновение, которое потрясло всю страну. Буржуазия, а уж тем более сталинисты, которых он называл «пройдохами», не простили ему этого. Но с их стороны наивно было бы считать, что они избавились от Дэни — не важно, здесь он или нет
[19], он всегда будет идти по их следу.
Рауль Ванейгем
РЕВОЛЮЦИЯ ПОВСЕДНЕВНОСТИ
Опубликовано в «The Revolution of Everyday Life» 1967 г.
Глава 18. Подставная оппозиция
Выживание — это жизнь, сведенная к экономическим императивам. Однако в настоящее время выживание — это жизнь, сведенная к предметам потребления. Реальность дает свои ответы на проблему трансцендентного раньше, чем наши так называемые революционеры только начинают задумываться над ее формулировкой. Все, что вне трансцендентного, это гнилье, и все, что прогнило, взывает к трансцендентному. Не имея никакого понятия об этих двух тенденциях, искусственная оппозиция только ускоряет процесс разложения, являясь к тому же его неотъемлемой частью. Задача трансцендентного, таким образом, упрощается, но только в том смысле, в каком можно сказать, что убитый облегчил задачу своего убийцы. Выживание — это не трансцендентное, потерявшее свою жизнеспособность. Открытое неприятие выживания обрекает нас на бессилие. Нам необходимо воскресить суть радикальных требований, которые много раз передавались движениями, начинавшимися как революционные. Тут-то и наступает момент преодоления, определяемый как сила и бессилие власти и как низведение личности до уровня одноклеточной субъективности, как тесная связь между повседневностью и тем, что ее разрушает. Это преодоление будет общим, целостным и построенным на субъективности. Однажды отказавшись от изначального экстремизма, революционные элементы неизбежно становятся реформистскими. Почти повсеместный отказ от революционного духа в наше время является почвой, на которой процветают пережитки реформизма. Любая современная революционная организация должна распознавать семена трансцендентного в великих движениях прошлого. В частности, ей необходимо заново открыть и воскресить идею индивидуальной свободы, извращенную либерализмом, идею коллективной свободы, извращенную социализмом, идею нового покорения природы, извращенную фашизмом, и идею целостной личности, извращенную идеологами марксизма. Последняя, выраженная в теологических терминах своего времени, когда-то вдохновляла самые известные средневековые ереси и их антиклерикальный гнев. Их не столь давняя эксгумация весьма характерна для нашего столетия с его новым духовенством из так называемых «экспертов». Люди типа «ressentiment»
[20] прекрасно выживают, это люди, лишенные сознания возможности трансцендентного, люди эпохи разложения. Опасаясь стать частью впечатляющего процесса разложения, человек «ressentiment» становится нигилистом. Активный нигилизм предшествует революционности. Не может быть сознания трансцен\'дентного без осознания разложения. Юные правонарушители — это законные наследники дадаистов.
Глава 19. Вопрос трансцендентного
Протест имеет множество форм, но трансцендентное едино. Обличенная современной неудовлетворенностью и призванная в свидетели, человеческая история являет собой лишь историю радикальных протестов, неизменно несущих в себе трансцендентное, неуклонно стремящееся к самоотрицанию. Несмотря на то, что единовременно можно наблюдать лишь один-два аспекта проявления одного протеста, ему никогда не удается замаскировать своей принципиальной идентичности диктатуре Бога, монарха, вождя, класса или организации. Но не будем вдаваться в антологию бунта. Путем превращения физической отчужденности в отчужденность социальную ход истории учит нас свободе в рабстве, он учит нас как бунту, так и покорности. Бунт менее нуждается в метафизиках, чем метафизики в бунте. Иерархическая власть, которую мы можем наблюдать на протяжении тысячелетий, дает исчерпывающее объяснение постоянству бунтов так же, как и постоянству репрессий, эти бунты подавляющих. Свержение феодализма и создание класса господ без рабов есть по сути одна и та же идея. Память о частичном провале в осуществлении этой идеи Великой французской революцией продолжает представлять ее более близкой и привлекательной так же, как и позднейшие Парижская Коммуна и Большевистская революция, каждая по-своему неудачная, только обозначившая контуры идеи, но так и не воплотившая их в жизнь. Все философии в истории без исключения согласны в оценке этого провала, из чего понятно, что осознание истории неотделимо от осознания необходимости трансцендирования. Благодаря чему момент трансцендентного стало проще различить на социальном горизонте? Вопрос трансцендентного есть вопрос тактический. В общих чертах мы можем обозначить его следующим образом:
Все, что не убивает Власть, укрепляет ее; и все, что Власть не убивает сама, ослабляет ее.
Чем больше требования сферы потребления начинают вытеснять требования сферы производства, тем скорее тоталитарное правительство уступает место правительству либеральному.
С расширением демократического права потребления расширяются соответственно права крупнейших групп народа на распространение своей власти (в разных степенях, разумеется).
Как только люди поддаются гипнозу Власти, они ослабляют себя и, вместе с тем, снижается их способность к протесту. Таким образом, Власть усиливается, это верно, но в то же время она низводится до уровня потребления, к потреблению, как таковому, и благодаря этому она рассеянна и при случае легко уязвима. Момент трансцендентного является составной частью этой диалектики силы и слабости. И поскольку задача радикальной критики, несомненно, состоит в определении этого момента и разработке тактики ниспровержения Власти, глупо было бы игнорировать изобилующие вокруг нас факты, дающие повод для подобной критики. Трансцендентность сидит верхом на противоречии, разделяющем современный мир, пронизывающем сводки новостей и, несомненно, накладывающем отпечаток на наше поведение. Это противоречие между бессильным протестом, т.е. реформизмом, и протестом бурным, т.е. нигилизмом (который, в свою очередь, делится на два типа — пассивный и активный). Распространение иерархической Власти, несомненно, расширяет сферы влияния этой власти, но одновременно снижает ее авторитет. Все меньше людей остается за чертой, за которой живут бомжи и паразиты, но одновременно все меньше людей испытывают пиетет перед работником, монархом, лидером или правителем, и, несмотря на то, что все большее количество людей живет и выживает благодаря социальной организации, все больше появляется людей, которые в грош ее не ставят. Каждый ведет свою особую борьбу за выживание в этом мире. Из этого можно сделать два вывода:
а) Во-первых, индивидуум есть не только жертва атомизации общества, он также и жертва раздробленности власти. Сейчас эта субъективность выступила на историческую арену, с тем чтобы немедленно подвергнуться атаке и стать поводом для самых решительных революционных требований. Отныне построение гармонического общества требует революционной теории, основанной не на принципах коммуны, а наоборот, исходящих из субъективности, или, иными словами, основанной на частных случаях, на жизненном опыте индивидуумов.
b) Во-вторых, сильная раздробленность сопротивления и протеста ведет по иронии судьбы к противоположному результату, поскольку воссоздает те условия, которые являются предпосылками глобального протеста. Новое революционное сообщество вовлекается в цепную реакцию, перетекающую из одной субъективности в другую. Построение общества, состоящего из одних индивидуумов, знаменует собой обратную перспективу, без которой невозможна никакая трансцендентность.
В конце концов идея обратной перспективы овладевает умами масс. Каждый видит комфорт, но не имеет его. Близость к смерти призывает жизненные силы к мятежу. И так же, как привлекательность далеких пейзажей теряется по мере приближения к ним, эффект перспективы теряется по мере приближения предмета к глазу. Окружая людей декорациями предметов в неуклюжей попытке подменить этими предметами самих людей, Власть неизменно вызывает недовольство и разочарование. Зрение и мышление спутаны, ценности размыты, формы расплывчаты, и нам все трудней сфокусировать глаз, словно мы рассматриваем картину, уткнувшись в нее носом. Между прочим, искажение перспективы в изобразительном искусстве (Учелло, Кандинский) напрямую связано с изменением перспективы в общественной жизни
[21]. Ритм общества потребления создает такое умственное пространство, в котором далекое и близкое неотличимы одно от другого. Сама жизнь вскоре поможет человечеству в его борьбе за вступление в то состояние свободы, к которому оно стремилось. Хотя бы это стремление уже и было дискредитировано теми самыми швабскими еретиками, о которых упоминает Норман Кон в книге «В погоне за Тысячелетием», говоривший, «что они взобрались выше самого Господа Бога и, достигнув самой вершины Божественного, отвергли Бога. Зачастую такой адепт заявляет, что «более не нуждается в Боге».
Глава 20. Отречение от бедности и бедность отречения
Почти любое революционное движение несет в себе стремление к полным переменам, но до сих пор почти все революции преуспевали только в изменении некоторых деталей. Как только вооруженные люди отказываются от своей собственной воли и начинают исполнять волю своих идеологов и вождей, они теряют контроль над ситуацией и сами коронуют своих тиранов. В этом и заключается коварство раздробленной Власти: она порождает фрагментарные революции, революции, лишенные обратной перспективы, отрезанные от цельности и парадоксальным образом обособленные от пролетариата, который и является их вершителем. Ни для кого не секрет, что тоталитарный режим является той ценой, которую приходится платить, когда требование полной свободы исключается, как только выиграно несколько мелких фрагментарных свобод. Но разве могло быть по-другому? Люди толкуют в связи с этим о фатальности, о проклятии: революция пожирает собственных детей и т.п. Разве поражение Махно, подавление Кронштадтского мятежа, убийство Дурутти не были большими буквами вписаны еще в структуру первоначальных большевистских ячеек, а возможно, и в авторитарную позицию Маркса в Первом интернационале? «Историческая необходимость» и «интересы государства» — это только красивые слова для того, чтобы вожди революций могли легитимировать свое отступление от первоначальной революционной идеи, свое отречение от экстремизма.
Отречение есть отказ от трансцендентности. А политика дискуссий, частичное отступление и поэтапные требования — это как раз то, что закрывает дорогу трансцендентному. Самая страшная бесчеловечность — не что иное, как результат подавленных желаний освобождения, погрязших в компромиссах и похороненных в пластах последовательных жертв. И либерализм, и социализм, и большевизм — все выстраивали новые тюрьмы под вывеской свободы. Левые комфортно борются за свое влияние в пределах возможного, искусно продвигаясь к этой жалкой цели, размахивая красными флагами, вспоминая о баррикадах и великих революционных событиях прошлого. В этом смысле когда-то радикальные стремления были вдвойне преданы и дважды похоронены: сначала их умертвили и закопали, а затем вырыли снова и использовали как вывеску. «Революция» процветает повсюду: рабочие-священники, священники-наркоманы, коммунисты-генералы, красные самодержцы, профсоюзные лидеры в совете директоров... Радикальный шик прекрасно гармонирует с обществом, которое торгует пивом «Красный бочонок Уотни» под лозунгом «Да здравствует красная революция!»
Нельзя сказать, чтобы это совсем не несло в себе риска для системы. Бесконечные карикатуры на святая святых революционных идеалов могут набить оскомину. Революционные идеалы могут возродиться через очищение как реакция на всеобщую проституцию. Не бывает утраченных аллюзий.
Новая волна бунта ведет к сплочению молодежи, оставшейся в стороне от политических движений современности, как правых, так и левых, или тех, кто вышел из них из-за вполне простительных разногласий с ними или остракизма с их стороны. Все течения сходятся в общем потоке нигилизма. Однако единственно важное лежит за пределами всей этой сумятицы. Повседневная революция станет уделом тех, кто в той или иной степени способен распознать зерна полной самореализации, собранные из самых разных идеологий, тех, кто постепенно перестанет поддаваться на различные мистификации или, наоборот, мистифицировать других.
***
Если дух бунтарства и существовал когда-либо в рамках христианства, я сомневаюсь, что человек, называющий себя христианином, способен понять его. Такие люди не имеют ни права, ни способности наследовать еретические традиции. Сегодня ереси невозможны. Язык теологии, в терминах которого выражены устремления многих мятежей прошлого, был всего лишь приметой времени; другого языка тогда просто не было. Нельзя сказать, чтобы перевод представлял какие-то трудности. Оставляя в стороне время, в котором я живу, и те объективные знания, которые я могу получить благодаря этому, вряд ли я мог бы сегодня сказать лучше, чем Братство Свободного Духа в тринадцатом веке: «Человек может настолько слиться с Богом, что чего бы он ни делал, он не согрешит. Я часть свободной Природы, и я удовлетворяю все мои природные желания. Свободный человек абсолютно прав, делая все, что приносит ему удовольствие. Пусть лучше весь мир разлетится на куски, чем свободный человек воздержится от любого действия, на которое подвигает его Природа». Остается также только восхищаться словами Иоганна Хартмана: «Истинно свободный человек есть бог и господин всех тварей. Все принадлежит ему, и он имеет право пользоваться всем, чем только пожелает. И если кто-либо попытается ему помешать, свободный человек имеет право убить его и завладеть его имуществом». Примерно так же считал Джон из Брюнна, который оправдывал свои мошенничества, кражи и вооруженные грабежи, заявляя: «Все вещи, созданные Богом, являются общей собственностью. Чего бы ни увидел глаз, руке позволено хватать». Опять же вспомним арнольдиан, утверждавших, что они просто не способны совершить грех, что бы они ни делали, настолько они чисты. (1157). Подобные алмазы Христианского духа всегда были слишком яркими для подслеповатых глаз христиан. Великую еретическую традицию можно распознать пусть и не очень четко, но со всем присущим ей достоинством, и в действиях Пауэлса, подложившего бомбу в церковь Святой Мадлены (15 марта 1894 г.), и даже в действиях молодого Роберта Бюргера, перерезавшего горло священнику (11 августа 1963 г.). Последние из последних вероятные примеры священников, пытающихся спасти что-то истинное из революционного наследия христианства, видны в действиях Меслие и Жака Руа, вдохновляющих погромы и мятежи. Однако нет надежды, что сегодняшние сектанты от экуменизма способны это понять. Они действуют как из Москвы, так и из Рима, и их евангелисты в той же мере отребье кибернетического века, как и креатуры Opus Dei. С таким новым духовенством новые трансцендентные ереси без труда получат благословение.
***
Никто не может отрицать огромное влияние, которое оказывает либерализм на распространение жажды свободы во всех уголках света. Свобода печати, свобода мысли, свобода творчества — если все их «свободы» не имеют других достоинств, то, по крайней мере, они возвышаются монументами, олицетворяющими лживость либерализма. Воистину, какая выразительная эпитафия: «Свобода была заключена под стражу во имя самой свободы!» В либеральной системе свобода индивидуумов уничтожена взаимной интерференцией: свобода одного человека кончается там, где начинается свобода другого. Те, кто не принимает этого основополагающего принципа, становятся жертвой оружия, те, кто принимает, становятся жертвой правосудия. Никто не марает рук: кнопка нажата, гильотина полиции и государственного насилия приведена в действие. Вот уж воистину процветающий бизнес. Государство — это нечистая совесть либералов, инструмент необходимых репрессий, за которые они снимают с себя ответственность. А что касается повседневного бизнеса, то во имя свободы капиталистов ограничивается свобода рабочих. Однако тут на сцену выходит восставший против подобного лицемерия социалист. Что такое социализм? Это путь вывода либерализма из его противоречий. Однако фактически он и защищает, и одновременно порабощает свободу индивидуума. Социализм предлагает (и трудно представить себе более достойную цель) воспрепятствовать индивидуумам отрицать свободу друг друга посредством вмешательства общества. Но решение этой проблемы на практике приводит к иным результатам: вмешательство заменяется порабощением индивидуума. И что еще хуже — воля индивидуума ограничивается эталоном коллективной заурядности. Стоит, однако, отметить, что только сфера экономики находится под влиянием института социализма, и нельзя сказать, что оппортунизм, т.е. либерализм в повседневной жизни, полностью не совместим с бюрократическим планированием всех вышеупомянутых сфер деятельности, включая продвижение, борьбу за власть между лидерами и т.д. Таким образом, социализм, отказываясь от экономического соревнования и свободного предпринимательства, ограничивает действие вмешательства одним уровнем, заставляя народ потреблять Власть как единственную авторизованную форму свободы. Сторонники самоограничения свободы делятся на два лагеря: на тех, кто за либерализм в производстве, и тех, кто за либерализм в потреблении. Различия между ними существенны. Противоречие между радикализмом и его неприятием хорошо видно на примере двух; тезисов, занесенных в повестку дня дебатов Первого интернационала. В 1867 г. Шемаль напоминает своим слушателям, что «одна продукция должна обмениваться на другую равной ценности; обмен на продукцию меньшей ценности расценивается как обман, мошенничество, кража». По Шемалю, следовательно, проблема в том, как рационализировать обмен и сделать его справедливым. В этом смысле цель социализма в том, чтобы подкорректировать капитализм, придать ему человеческое лицо и, таким образом, лишить его своей хищнической сущности. А кому выгоден крах капитализма? Это мы знаем еще с 1867 года. Но тогда же был и другой взгляд на социализм, существовавший наравне с первым, его высказывал Варлен, будущий коммунар, на Женевском конгрессе того же самого Международного товарищества рабочих в 1866 году: «Свобода будет существовать, пока что-либо будет препятствовать самой занятости». Таким образом, свобода заперта в рамках социализма, и не может быть более безрассудного риска, чем попытка выпустить эту свободу на волю сегодня, не объявив при этом тотальную войну социализму. Стоит ли ставить под сомнение отступление социализма во всех его проявлениях от изначальной марксистской идеи? Советский Союз, Китай, Куба — чего они достигли в создании гармоничного человека? Материальная бедность, которая питала революционные устремления к трансцендентности и радикальным переменам, исчезла, но появилась другая бедность — бедность, порожденная отречением от идеи свободы и компромиссом. Отречение от бедности привело только к бедности отречения. Не это ли чувствовал и сам Маркс (видя, как его идеи, становясь модными, распадаются на фрагменты и приемлемые для переваривания куски), когда в свое время сказал: «Я не марксист». Даже ужасы фашизма выросли из воли к жизни, но воля к жизни обратилась вспять, против самой себя, как вросший ноготь. Воля к жизни превратилась в волю к власти, воля к власти превратилась в волю к пассивному повиновению, воля к пассивному повиновению превратилась в волю к смерти. При попадании в соответствующую среду допустимость дробления означает полное отречение. Давайте уничтожим фашизм, но пусть тот же пламень пожирающий истребит все идеологии с их лакеями в придачу.
***
В силу обстоятельств поэтическая энергия всегда либо отвергается, либо хоронится, как семя, в землю. Изолированные люди отказываются от своей индивидуальной воли, своей субъективности в попытке прорыва. Наградой им служат иллюзия единства общества и усиление воли к смерти. Отречение от собственной воли есть первый шаг на пути создания общества людей посредством механизма власти. Нет таких методов или идей, которые возникли бы не из воли к жизни, однако в мире официальном нет таких методов или идей, которые не вели бы нас к смерти. Истинный смысл поражений прошлого относится к той части истории, которая в большинстве своем остается нам неизвестной. Изучение их следов помогает нам ковать оружие тотальной трансцендентности. Где радикальное ядро, где качественное пространство? Этот вопрос в состоянии потрясти обыденное сознание и привычный уклад жизни, и у него есть своя роль в стратегии преодоления, в построении новой сети радикального сопротивления. Это может относиться к философии, где онтология свидетельствует об отречении от идеи бытия-как-становления. Это может относиться и к психоанализу, и к технике освобождения, которая призвана прежде всего «освобождать» нас от разрушительных по отношению к обществу тенденций. Это может относиться и ко всем мечтам и желаниям, попранным, похороненным или задушенным компромиссами. В основном, радикальный характер наших спонтанных действий подлежал осуждению с точки зрения наших устойчивых взглядов на мир и на самих себя. Что до игрового импульса, то его заключение в рамки разрешенных игр, от рулетки до войны, не оставляет места для истинной игры, которую мы призваны играть каждую секунду нашей жизни. А любовь, которая неотделима от революции, но так отрезана в действительности от радостной самоотдачи?! Уберите эти качества, и останется только отчаяние. Отчаяние есть продукт любой системы, допускающей убийство человека, системы иерархической власти: реформизма, фашизма, филистерского популизма, медиократии, активизма и пассивности, бойскаутства и идеологической мастурбации. Один из друзей Джойса вспоминал: «Я не помню, чтобы Джойс хоть раз говорил о Пуанкаре, Рузвельте, де Валера или Сталине, разве иногда поминал Женеву или Локарно, Абиссинию, Испанию, Китай, Японию...» И то правда, что бы он мог еще добавить к «Улиссу» или «Поминкам по Финнегану»? «Капитал» индивидуального творчества уже был написан, Леопольдам Блумам всего мира оставалось только объединиться, отбросить свои жалкие пережитки и сконцентрироваться на богатстве своих внутренних монологов в живой реальности их существования. Джойс никогда не был соратником Дурутти, он не сражался в одних рядах с астурийс-кими или венскими рабочими. Но он был достаточно благороден, чтобы не опускаться до обсуждения сиюминутных новостей, и он воздвиг «Улисса», этот «памятник культуры», как назвал его один критик, и тем самым увековечил себя, Джойса, человека тотальной субъективности. «Улисс» есть свидетель бесхребетности человека, букв и слов. Таким образом, революция и контрреволюция следуют друг за другом, наступая друг другу на пятки иногда в течение суток, даже в небогатые событиями дни. Но сознание радикального акта и отречения от него становится все более распространенным и разнообразным. Это неизбежно. Потому что сегодня выживание есть не трансцендентное, ставшее отжившим.
Глава 21. Господа без рабов
Власть — это социальная организация, которая дает возможность господам диктовать условия рабства. Бог, Государство, Организация — эти три слова достаточно красноречиво говорят о степени автономии, и здесь в полную силу вступает момент исторического детерминизма, три принципа власти, благополучно сплетшиеся в один клубок: доминирующий признак (феодальная власть), принцип эксплуатации (буржуазная власть) и организационный принцип (кибернетическая власть). Иерархическая социальная организация совершенствуется путем десакрализации и механизации, но при этом противоречия ее усугубляются. Она гуманизировала себя настолько, что начисто лишила людей их гуманной сущности. Она добилась автономии при помощи господ (хозяев); правители сохраняют контроль, но сами при этом являются марионетками. Сегодня те, кто у власти, стремятся навечно утвердить класс изнывающих от жажды рабов, тех, о ком Теогнис сказал, что «они рождены со склоненными головами» и даже утеряли нездоровое желание доминировать. Перед обществом господ-рабов стоит человек отказа, новый пролетариат, богатый революционными традициями. Эти господа-без-рабов и создадут новый, высший тип общества, в котором будут воскрешены детские мечты и осуществлены исторические проекты великих аристократов.
1
Платон писал: «Каждый человек хотел бы, если бы это было возможно, быть господином всех остальных людей. А лучше Богом». Убогие амбиции, принимая во внимание слабость господ и богов. Ибо если, в конечном счете, ограниченность рабов происходит из их преданности своим хозяевам, то ограниченность господ и самого Господа Бога происходит, по определению, из-за отсутствия хозяев над ними. Господин знает пределы своего господства, раб знает пределы своего рабства, полное господство в равной мере отрицается ими обоими. Как видит себя феодальный господин в подобной диалектике господ и рабов? Раб Божий и господин над людьми. Поскольку он есть раб Божий (если это мифическое лицо вообще существует), он осужден сочетать в себе отвращение с почтительным интересом к Богу, потому что именно Бог является тем Лицом, которому он подчиняется, и именно от Него он получает власть над людьми. Если кратко, то он воссоздает между собой и Богом тот тип отношений, который существует между дворянином и монархом. Что же такое монарх? Единственный избранный среди избранных, и при этом преемственность монархической власти осуществляется, в основном, как игра, в которой соревнуются равные. Феодальные сюзерены служат королю, но служат они ему как равные, они стоят вместе перед Богом, как соперники и конкуренты.
Можно понять, чего не хватало господам прошлых эпох. Через Бога они достигают положительного полюса отчуждения, через своих вассалов, отрицательного. Как господин может хотеть быть Богом, зная всю скуку положительного отдаления? И в то же время как может он не хотеть освободиться от Бога, этого стоящего над ним тирана? «Быть или не быть» великих людей заключается в неразрешимом вопросе: как отказаться от Бога и все же сохранить Его, свергнуть Его и достигнуть Его? История оставила нам свидетельства двух попыток такого свержения; одну из области мистики, другую — из «великого отрицания». Мастер Экхарт провозглашал: «Я молю Бога освободить меня от Бога». А упомянутые выше швабские еретики в 1270 г. заявляли, что они вознесли себя выше Бога, достигнув наивысшей степени божественного совершенства, они более не нуждаются в Нем
[22]. С другой стороны, стороны отрицательной, отдельные сильные личности вроде Гелиогабала, Жиля де Ре
[23] и Эржебет Батори
[24] боролись, как мы можем видеть, за то, чтобы достичь тотального господства над миром путем ликвидации всех посредников, тех, кто находился от них на положительном отдалении, — своих рабов. Они реализовывали идею тотального человека через тотальную бесчеловечность. «Противно Природе». Таким образом, страсть к неограниченному господству и абсолютный отказ от принуждения являют собой одну и ту же восходящую и нисходящую лестницу, на которой стоят плечом к плечу Калигула и Спартак, Жиль де Ре и Дьёрдь Дожа
[25], все вместе, и все же каждый по отдельности. Однако недостаточно сказать, что всеобщий бунт рабов (я настаиваю на всеобщем бунте, а не на его неполных формах, будь то христианских, буржуазных или социалистических) стоит в одном ряду с экстремальным бунтом сюзеренов прошлого. Фактически стремление к отмене рабства и освобождению всех угнетаемых (пролетариата, слуг, покорного и пассивного народа) дает уникальный шанс реализации воли к управлению миром без ограничений, если не считать воссозданную природу и сопротивление материальных объектов при их трансформации. Этот шанс вписан в исторический процесс. История существует, пока существуют угнетенные. Борьба против природы и затем борьба против различных общественных организаций, борющихся с природой, это всегда борьба за человеческое освобождение, борьба за цельного человека. Отказ быть рабом — вот что действительно может изменить мир
[26].
А какова же цель истории? История делается «в силу определенных условий» (Маркс) рабами против рабства... Таким образом, всегда преследуется одна и та же цель — низвержение господ. В свою очередь, господин всегда будет пытаться ускользнуть от истории, истребляя тех, кто делает эту самую историю в ущерб его интересам. Вот некоторые парадоксы:
Самый человечный аспект господ прошлого состоит в их притязании на абсолютное господство. Эта претензия предполагает абсолютную остановку исторического процесса, а следовательно, и однозначный отказ от освобождения. Это уже, так сказать, полная бесчеловечность.
Желание избежать истории делает вас уязвимым. Если вы пытаетесь убежать, вы открываете свой тыл, и вас проще атаковать; определенная неподвижность не может устоять под натиском живой реальности дольше, чем у нее на это хватит диалектики производительных сил. Господа — это священные жертвы истории. С высоты пирамиды сегодняшнего дня, оглядывая три тысячелетия истории, мы видим, что они полностью сметены историческим вихрем, будь то в пределах определенного плана, четкой программы либо линии силы, позволяющей понять Смысл Истории (конец мира рабов, феодального мира и буржуазного мира).
Из-за того, что господа пытаются избежать истории, они всеми силами стараются попасть в ее летописцы, они вступают в линейную временную эволюцию вопреки самим себе. С другой стороны, те, кто вершит историю, революционеры, рабы, опьяненные тотальной свободой, похоже, действуют «sub specie aeternitatis» (с точки зрения вечности), под знаком непреходящего, влекомые ненасытной жаждой цельной жизни, преследуя свои цели в самых разных исторических условиях. Возможно, философское понятие вечности напрямую связано с историческим опытом освобождения, и, может быть, это понятие когда-нибудь воплотится как философия теми, кто носит внутри себя тотальную свободу и конец традиционной истории.
Превосходство отрицательного полюса отчуждения над положительным в том, что его всеобъемлющий бунт делает идею абсолютного господства единственно возможным решением. Рабы в своей борьбе за избавление от рабства достигают момента, через который история ликвидирует господ, а вне истории в этом проявляются возможности новой власти по отношению к тому, с чем они сталкиваются, — власти, которая более не захватывает объекты, захватывая людей. Но в ходе поступательного развития истории неизбежно наступает момент, когда господа, вместо того чтобы исчезнуть, начинают вырождаться, господ более не существует, есть только рабы — потребители власти, различающиеся между собой только по степени и количеству потребляемой власти. Изменение мира при помощи производительных сил неуклонно двигало его к созданию материальных условий для тотального освобождения, пройдя вначале через буржуазную стадию. Сегодня, когда автоматика и кибернетика, применяемые в гуманном ключе, могли бы позволить осуществить мечты и господ, и рабов всех времен, существует лишь бесформенная социальная магма, которая смешивает в каждом индивидууме микроскопические частицы господина и раба. Но именно из этой смеси эквивалентных величин и должны явиться новые господа — господа без рабов.
Здесь мимоходом я хотел бы отдать должное маркизу де Саду. Он, во многом благодаря как своему удачному появлению на поворотном этапе истории, так и своей яркой индивидуальности, является последним из великих аристократов бунта. Каким образом господа из Дворца Торговли заявляют о своем абсолютном господстве? Они устраивают резню всем своим рабам и этим жестом достигают вечности в наслаждении. Это предмет «120 дней Содома».
Маркиз и санкюлот, Д. А. Ф. де Сад соединяет совершенную логику гедонизма порочного гранд-сеньора и революционную жажду наслаждений без ограничений субъективностью, которая наконец-то высвободилась из рамок иерархии. Отчаянная попытка избежать как позитивного, так и негативного полюсов отчуждения, которую он предпринимает, сразу ставит его в один ряд с главными теоретиками цельного человека. Революционерам давно пора начать штудировать де Сада с тем же рвением, с которым они заглатывают Маркса. (О Марксе, как мы знаем, революционерам-профессионалам известно, в основном, то, что он писал под псевдонимом Сталин или, в лучшем случае, Ленин или Троцкий). Во всяком случае, никто из тех, кто стремится к радикальному изменению повседневной жизни, не может теперь игнорировать ни великих отрицателей власти, ни тех сюзеренов прошлого, что стали чувствовать себя стесненными той властью, которой наделил их Бог.
2
Буржазная власть питалась крохами со стола феодальной власти. Она сокрушила феодальную власть. Съеденная революционным критицизмом, растоптанная и сломленная (без этой ликвидации, когда-либо достигавшей своего логического завершения конца иерархической власти) аристократическая власть пережила гибель аристократии в форме пародии с перекошенной от боли усмешкой. Неуклюжие и закоснелые в своей фрагментарной власти, придавая своему фрагменту статус тотальности (а тоталитаризм весь в этом), буржуазные правители были вынуждены наблюдать, как трещит по всем швам их престиж, разъеденный гнилью театральности. Как только власть и ее мифы исчерпали лимит доверия, формой правления могли стать либо бурлескный террор, либо демократическая лабуда. Взгляните-ка на миленьких деток Наполеона! Луи-Филипп, Наполеон III, Тьер, Альфонс XIII, Гитлер, Муссолини, Сталин. Франко, Салазар, Насер, Мао, Де Голль... вездесущий Убю
[27], во всех четырех сторонах света плодящий все более и более уродливые выкидыши. Только вчера они еще размахивали жезлами-прутиками своей власти, подобно олимпийским громовержцам; сегодня эти обезьяны власти подбирают на общественной сцене крохи сомнительного уважения. Разумеется, абсурдность Франко по-прежнему убийственна, навряд ли такое может выветриться из памяти, но мы не должны забывать, что тупость власти бывает более беспощадным убийцей, чем тупость у власти.
Этим спектаклем управляет мозгоскре-бущая машина нашей уголовной колонии. Господа-рабы сегодня ее верные слуги, статисты и постановщики. Кто захочет их осудить? Они будут настаивать на своей невиновности, и они действительно невиновны. Им требуется не столько цинизм, сколько внезапные признания, столько террора, сколько нужно для покладистых жертв, и столько силы, сколько имеется у кучки мазохистов. Оправданием власть имущих является малодушие тех, кем они управляют. Сегодня всеми правит и манипулирует как предметами некая абстрактная власть, организация-в-себе, чьи законы писаны самозваными правителями. Предметы нельзя судить, их можно только устранить, чтобы не надоедали.
В октябре 1963 г. мсье Фурасти пришел к следующему заключению по поводу лидера будущего: «Лидер потерял свою, почти магическую в прошлом, власть; он есть и останется человеком, способным на провокационные действия. В конце концов подготовка к принятию решений будет осуществляться рабочими группами. Лидер лишь займет должность председателя комиссии, который будет обобщать ее работу и принимать окончательное решение». Мы можем наблюдать три исторические стадии, характеризующие эволюцию господина:
Принцип доминирования, связанный с феодальным обществом.
Принцип эксплуатации, связанный с буржуазным обществом.
Принцип организации, связанный с кибернетическим обществом.
Фактически все три элемента неразделимы; никто не может доминировать, не будучи эксплуатируемым или управляемым, но степень важности этих элементов видоизменяется вместе с эпохой. При переходе от одной стадии к другой автономность и роль господина идут на убыль и ослабевают. Гуманность господина стремится к нулю, в то время как негуманность обезличенной власти стремится к бесконечности.
В соответствии с принципом доминирования, господин отказывает рабам во всем, что могло бы ограничить его собственную власть. По принципу эксплуатации босс допускает тот уровень свободы рабочих, который не мешает ему получать доходы и развивать производство. Принцип организации классифицирует индивидуумов по фракциям соответственно их организаторским или исполнительским способностям. (Например, заведующего магазином можно описать в результате длительных расчетов, касающихся результатов труда, его представительских функций и т.д., как: 56% руководящей роли, 40 % исполнительной и 4% неопределенности, как сказал бы Фурье.)
Доминирование — это право, эксплуатация, договор, организация, порядок вещей. Тиран доминирует в соответствии со своей волей к власти, капиталист эксплуатирует в соответсвии с законами прибыли, организатор планирует и сам подчиняется планированию. Первый желает быть деспотичным, второй — справедливым, третий — рациональным и объективным. Бесчеловечность аристократа — это человечность в поисках самой себя; бесчеловечность эксплуататора маскируется под гуманность, соблазняя техническим прогрессом, комфортом и борьбой с голодом и болезнями; кибернетическая бесчеловечность откровенно признается в своей бесчеловечности. Таким образом, бесчеловечность господина становится все более и более бесчеловечной. Концентрационный лагерь смерти — гораздо более ужасное явление, чем убийственная ярость феодальных баронов, внезапно бросающихся в военные авантюры. Но даже ужасы Освенцима покажутся сущей лирикой в сравнении с ледяными руками грядущей кибернетической эры. Не обольщайтесь: дело не в выборе между гуманностью lettre de cachet 9 (9 Королевский указ о заточении без суда и следствия (франц.).) и гуманностью промывания мозгов. Выбор только в том, быть повешенным или застреленным. Я просто имею в виду, что сомнительное удовольствие доминировать и попирать имеет тенденцию к исчезновению. Капитализм формально учредил необходимость эксплуатации человека человеком, не утверждая при этом, что она должна вызывать эстетическое наслаждение. Нет садизма, нет порочного удовольствия от причинения человеку боли, нет человеческой извращенности, нет даже «человека против природы». С властью вещей покончено. В своем отказе от гедонистических принципов господа отрекаются от господства. Задачей господ-без-рабов является коррекция этого самоотречения.
То, что было посеяно обществом производства, пожинает сегодня диктатура потребления. Ее принцип организации только совершенствует реальное господство мертвых вещей над человеком. Что бы власть ни оставляла владельцам средств производства, оно неизменно исчезает, как только их техника отчуждается от них и переходит под контроль техников, которые занимаются организацией их применения. Между тем самих организаторов постепенно поглощают те схемы и программы, над которыми они так самозабвенно трудились. Простая машина будет последним оправданием лидера, последним костылем, поддерживающим то, что осталось от его человеческой сущности. Кибернетическая организация производства и потребления должна обязательно контролировать, планировать и рационализировать повседневную жизнь. Специалисты, эти мини-господа, господа-рабы, сплошь кишат в современной жизни. Но не стоит беспокоиться по их поводу, у них нет шансов. Еще в 1867 году, на конгрессе в Базеле, Франкау, член Первого интернационала, провозглашал: «Нас слишком долго тянули на буксире дипломированные маркизы и ученые принцы. Давайте сами заботиться о своих делах, и как бы мы ни были глупы, мы не сможем сотворить большего беспорядка, чем они уже учинили от нашего имени». Зрелые слова мудрости, чье значение возрастает по мере того, как специалисты множатся и наполняют собой индивидуальную жизнь. Те, кто околдован магнетическим притяжением, исходящим от гигантского кафкианского кибернетического механизма, сильно отличаются от тех, кто следует своим собственным порывам и стремится этот механизм обойти стороной. Последние и являются хранителями гуманности, ибо отныне никто уже не может предъявить никаких прав от имени аристократов прошлого. С одной стороны, есть только вещи, имеющие одинаковую скорость падения в вакууме, а с другой стороны, вековые устремления рабов, опьяненных идеей тотальной свободы.
Глава 22. Пространство-время жизненного опыта
Диалектика увядания и замещения — это диалектика диссоциированного и унитарного пространства-времени. Новый пролетариат несет внутри себя реализацию детства, которое и является его пространством-временем. История разделений медленно разрешилась в конце «исторической» истории. Циклическое время и линейное время. Жизненное пространство-время есть пространство-время в трансформации, а ролевое пространство-время заключается в адаптации. Функция прошлого и его проекции в будущее заключаются в том, чтобы лишить прав настоящее. Историческая идеология — это экран, поставленный между волей к самореализации и волей к сотворению истории; она предохраняет их от слияния и смешивания. Настоящее — это пространство-время в процессе созидания; оно несет в себе коррекцию прошлого.
1
Пока специалисты озабочены выживанием своих детищ и составляют научные диаграммы с целью запрограммировать историю, повсюду среди людей растет стремление изменить жизнь, изменив само мироустройство. Каждый человек, как и все человечество в целом, стоит перед стеной вселенского отчаяния, за которой лежат забвение и вытеснение. Наступило время, когда вся эволюция истории в целом и история каждого индивидуума в отдельности стремятся к слиянию, поскольку у них общая цель, общее начальное зерно. Мы можем сказать, что история рода человеческого и мириады индивидуальных историй собираются вместе, чтобы либо умереть, либо начать все сначала. Прошлое вновь наступает на нас со своими эмбрионами смерти и семенами будущей жизни. Наше детство тоже участвует в этой встрече, напуганное участью Лота. Опасность предать детство дает, как мне хочется верить, толчок к вспышке бунта против отвратительного взросления, на которое обрекает нас принудительное потребление идеологий и рабство у машин. Я хочу подчеркнуть очевидную аналогию между мечтами и стремлениями, феодальной волей и субъективной волей детства. Реализуя детство, мы, зрелые люди технологической эры, богатые тем, о чем мечтают дети, и сильные там, где величайшие завоеватели были слабы, — разве мы не осуществляем стремления великих владык прошлого? Разве мы не можем понять смысл истории и личной судьбы лучше, чем Тамерлану и Гелиогабалу могло бы только пригрезиться в самых дерзких мечтах?
Превосходство жизни над пережитком есть историческое движение, которое уничтожит историю. «Построй повседневную жизнь и осуществи историю» — эти два призыва сегодня сливаются в один. В увядании и замещении (это является существенным противоречием нашей эпохи) и готовится переход к новой, высшей стадии истории. Каким образом будет построено и учреждено новое общество, как будет осуществляться ежедневная революция? Вырывая с корнем гнилое и отжившее и засеивая новые семена. Все, что не заменяет собой прогнившее, рискует быть задавленным гнилью. Так или иначе, все попытки преодоления, предпринимавшиеся в прошлом, являются частью поэзии сегодняшней обратной перспективы. Они сейчас с нами, преодолевая границы пространства и времени и сокрушая их. Очевидно, что конец разделения начинается там, где кончается разделение между пространством и временем. Из чего следует, что в воссоздании первоначального единства должен быть критический анализ пространства-времени детей, унитарных обществ и фрагментарных обществ, отживших и могущих быть воскрешенными сегодня.
2
Если молодой человек просто плывет по течению, то болезнь потребления быстро превращает его в изможденного старого Фауста, обремененного сожалениями о том, что он потерял свою молодость, не заметив ее. Лицо тинейджера уже бороздят первые морщины потребителя.
Немногое отличает его от шестидесятилетнего потребителя; потребляя все быстрее и быстрее, он зарабатывает преждевременную старость, соответственно ритму своих компромиссов с миром, живущим вне истины. Если он вдруг не опомнится, дверь прошлого захлопнется за его спиной, и он никогда не сможет вернуться к тому, что он делал, и попытаться это исправить. Как много отделяет его от детей, с которыми он только вчера играл. Он стал частью пошлого базара потребителей, обменяв поэзию, свободу и романтику детства на роль марионетки в социальном спектакле. Однако если бы он захотел, он смог бы стряхнуть с себя этот морок, и тогда враг потерял бы свою власть над ним. Мы увидели бы, как он бросает вызов дряхлому миру, противопоставив священные права своего детства самому грозному оружию, созданному маразматической технократией. Мы видели недавно, какие выдающиеся подвиги совершали «молодые африканские львы» в революции, вождем которой был Лумум-ба, несмотря на их смехотворное вооружение; так насколько же большего мы можем ожидать от поколения, которое в такой же степени угнетено, но имеет гораздо более эффективное оружие и при этом участвует во всех сферах современной жизни. Почти каждый аспект современной жизни был прожит в игровой форме в годы детства. Богатый запас событий, прожитых за несколько дней или даже часов, удлиняет ход времени. Два месяца каникул — это целая вечность. Для старика два месяца лишь несколько минут. Время взрослых пожирается страстями и мечтами, которые не поспевают за реальностью. Воспитатели наблюдают за ребенком в ожидании момента, когда он сможет присоединиться к их взрослой жизни и вольется в их временной цикл. Они хозяева времени. Поначалу ребенок воспринимает навязывание себе взрослого времени как иноземное вторжение, но рано или поздно, как правило, это заканчивается тем, что он уступает и смиряется с необходимостью стать взрослым. Не зная, как защититься, он попадает в расставленные сети, подобно молодому неопытному зверю. Когда же, наконец, он овладевает оружием критического анализа и знает, что сказать, чтобы защитить свое детство от насилия взрослого мира, годы уже унесли его далеко от цели. Но детство остается незаживающей раной его сердца. Во всех нас живет детство, но социальная организация научно убивает его. Психологи и социологи знают свое дело, и как только вчерашнее дитя вырастает, ему говорят: «Посмотри, какие миленькие зелененькие доллары!»
Наблюдая за детьми, я вижу, в чем главное преимущество детского времени перед моим (то, что я не заметил этого раньше, и послужило причиной моего падения): у детей есть возможность проживать многие события, в любой момент возобновляя их и переживая их опять и опять до бесконечности.
И вот теперь, в тот момент, когда жизнь ускользает от меня, только теперь я понимаю, что я потерял. Как случилось, что детский инстинкт не уберег меня от искушения фальшивыми ценностями взрослого мира, как я не понял раньше уроки истории и истинный смысл классовой борьбы! Новый пролетариат должен поставить своей целью реализацию детства во всей его первозданной чистоте и утвердить его приоритеты в мире взрослых. Мы, открыватели нового и в то же время уже известного мира, которому не хватает единства пространства и времени; мира, который все еще насквозь пронизан разделениями, все еще фрагментарен. Анализ наших телесных потребностей и спонтанность наших проявлений, детство, обогащенное знанием, открывают нам тайные ходы, которые никогда не были обнаружены за века аристократии и о которых буржуазия даже не подозревала. Теперь мы можем проникнуть в лабиринт погибших цивилизаций и всех попыток освобождения, похороненных историей. Заново открытые желания детства вновь открывают детство наших желаний. Из заповедных глубин прошлого выплывает всегда такая близкая, но никогда не удовлетворенная до конца новая география увлечений.
3
Мобильное внутри неподвижности время унитарных обществ циклично. Люди и вещи следуют своим курсом, двигаясь по окружности, в центре которой Бог. Эта точка вращения, неизменная везде и нигде, измеряет собой продолжительность вечной власти. Он служит сам себе стандартом, а также стандартом всему, что, притягиваясь на равном расстоянии к нему, развивается и возвращается, никогда по-настоящему не отдаляясь и никогда не оставаясь в полном покое. «Тринадцатый возвращается, и он снова первый».
Пространство унитарных обществ организовано как функция времени. И время, и пространство целиком принадлежат Богу. Пространство протягивается от центра к точке вращения, от неба к земле, от единого ко множеству. На первый взгляд время кажется ненужным, так как оно ни приближает нас к Богу, ни отдаляет нас от него. Пространство, с другой стороны, это путь к Богу, восходящая тропа духовного возвышения и иерархического продвижения. Время в действительности принадлежит единственно Богу, но человек, одаренный пространством, имеет специфически человеческий и непреодолимый характер. Фактически человек может возвышаться или опускаться, преуспевать в обществе или терпеть поражение, спастись или быть навеки проклятым. Пространство — это обитель человека, сфера его относительной свободы, и только время ограничивает его внутри этой сферы. И что такое Страшный суд, как не тот момент, когда Бог забирает назад свое время, центр, всасывающий в себя окружность и собирающий в этой нематериальной точке бесконечность пространства, ранее данного своим творениям? Аннигиляция материи человека (уничтожение его существования в пространстве) — это идея господина, который не может полностью владеть своим рабом и, таким образом, не может избежать участи быть частично в его власти. Протяженность крепко держит пространство в своих рамках, время толкает нас по направлению к смерти, пожирая пространство нашей жизни. Однако в ходе истории эти отличительные особенности нивелируются. Феодальное общество — это общество разделения в той же мере, что и буржуазное, поскольку разделение это определяется имущественным неравенством. Однако преимущество феодальных обществ перед буржуазными заключается в непререкаемом авторитете мифа, на котором они основаны. Властью мифа объединяются разрозненные элементы, заставляя их жить унитарно, пусть и под фальшивым предлогом. Но мир единого мифа — это мир, где божество, пусть и мифическое, едино по сути и единодушно принимается всем обществом, будь то племя, клан или королевство. Бог — это образ, символ слияния разобщенных пространства и времени, и любой, кто «живет в Боге», принимает участие в этом слиянии. Однако большинство может принимать участие только опосредованно, имея в виду, что в пространстве их повседневных жизней они, простые смертные, послушны Богу, священникам и вождям, организаторам существующего иерархического пространства. В награду за их покорность им обещана вечность вне пространства, гарантировано вневременное пребывание в Боге. Однако некоторые считают подобный обмен никудышной сделкой. Они мечтают достигнуть вечного настоящего времени, которое дарует абсолютное господство над миром. Поразительна аналогия между синхронизированным пространством-временем детей и волей к единству великих мистиков. Так, Григорий Палама (1341)
[28] описывает озарение как некое нематериальное сознание единства: «Свет существует вне пространства и времени. Обретающий единство с божественной энергией сам становится Светом; он един со Светом, и в этом Свете он видит совершенным сознанием все то, что остается скрытым от тех, кто не получил такой милости». Эта робкая надежда, которая может быть только смутной и даже неописуемой, была популяризована и выражена более определенно в буржуазную эру. Буржуазная эпоха конкретизировала ее, уничтожив аристократию вместе с ее духовностью, но дала ей новый шанс к возрождению, приведя свое собственное загнивание к логическому завершению. История разделений медленно завершается в конце разделений. Феодальная унитарная иллюзия постепенно воплощается в свободное единство жизни, которую надлежит построить, но которая, однако, находится за пределами материально гарантированного выживания.
4
Рассуждения Эйнштейна о пространстве и времени напоминают нам теорию смерти Бога. Когда миф уже больше не мог сдерживать разделение пространства и времени, болезнь расщепленного сознания привела к расцвету романтизма (манящему очарованию дальних стран, тоске по ускользающему времени...).
Как буржуазное сознание относится ко времени? Уже не как ко времени Бога, а скорее, как ко времени власти, фрагментарной власти. Время, раздробленное на части, имеет общее измерение в момент попытки возврата к цикличности. Окружность в этот момент не существует. Вместо этого мы имеем конечную и бесконечную прямую линию. В том месте, где каждый из нас синхронно управляется в соответствии с часами, установленными Богом, бывают состояния, когда каждый гонится за самим собой, но никогда не настигает, словно проклятие Наступающего обрекает нас увидеть только силуэт собственной спины, в то время как лицо наше остается скрытым от нас, всегда обращенным к будущему. Если больше не существует сферического пространства, находящегося под всевидящим оком Всемогущего, то возникает серия маленьких точек, которые появляются автономно, но существуют в реальности, будучи интегрированы последовательно пунктирной линии, в которой они следуют одна за другой.
Время вытекло сквозь песочные часы средневековья, но тот же песок сыплется обратно, опять перетекая из одной половины в другую. На круглом циферблате время роняет свои семена, никогда не возвращаясь. Ирония форм: новый дух заимствовал свою форму у мертвой реальности, в то время как буржуазия носит на своих запястьях смерть своего времени, как дешевое украшение, столь характерное для гуманистического легкомыслия, причем каждый из них ходит по кругу. Но это ни к чему не приводит, и вот мы живем в эпоху часовщиков. Экономический императив превратил человека в живой хронометр с отличительными свойствами на запястье. Всему свое время: время для работы, для прогресса, производства, потребления и программирования, время для развлечения, для поцелуя, фотографирования, время, время, время. Время — деньги. Время — товар. Время выживания.
Пространство — это точка на прямой времени в механизме превращения будущего в прошлое. Время контролирует жизненное пространство, но контролирует его снаружи, позволяя ему проходить мимо, транзитом. Но пространство индивидуальной жизни не есть чистое пространство, как время, мимо которого оно несется, не есть чистое время. Это заслуживает более углубленного изучения. Каждая точка, завершающая прямую времени, уникальна и особенна, но как только к ней прибавляется следующая, предыдущая тонет в однородной линии, поглощенная прошлым наряду с другими прошедшими временами, в его чреве. Различить их уже невозможно. Таким образом, каждая точка добавляется к линии, в которой и исчезает.
Власть гарантирует свою продолжительность по принципу разрушения и замещения, но в то же время те, кого поощряют потреблять власть, разрушают и возобновляют ее. Если власть разрушит все, она разрушит и саму себя, но если она ничего не будет разрушать, то будет разрушена сама. Только меж двух полюсов этого противоречия осуществляется ее продолжительность, и диктатура потребляемости сближает их день ото дня. И продолжительность власти подчиняется простой продолжительности людей, или, иными словами, постоянству их выживания. Вот почему проблема диссоциированного пространства-времени ставится сегодня в революционных терминах.
Космос жизни вполне может быть вселенной мечтаний, желаний и успешного творчества, но в порядке продолжительности это только одна точка, сменяющая другую — они текут в определенном направлении навстречу своему разрушению. Точка появляется, растет и исчезает в анонимной прямой прошлого, где ее труп дает пищу для историков и спонтанных воспоминаний.
Преимущество живой точки пространства в том, что она частично избегает обобщенной системы обусловленности. Ее недостаток в том, что сама в себе она ничто. Пространство повседневной жизни отвлекает немного времени на свой собственный конец, оно заключает его в себя и присваивает. С другой стороны, время, которое утекает прочь, впитывается в живое пространство и придает ему чувство быстротечности, разрушения и смерти. Остановимся на этом подробнее.
Точечное пространство ежедневной жизни похищает часть «внешнего» времени, благодаря которому оно создает ограниченное унитарное пространство-время: это пространство-время моментов творчества, удовольствия и оргазма. Сфера этой алхимии — одна минута, но жизненная интенсивность ее такова, что вызывает у большинства людей ни с чем не сравнимое притяжение. В глазах Власти, которая наблюдает со стороны, эти страстные моменты ничего не значат — мгновение, перетекающее из будущего в прошлое. Линия объективного времени ничего не знает и не желает знать о настоящем как о субъективном единовременном моменте. И, в свою очередь, субъективная жизнь концентрируется на пространстве точки моей радости, моих удовольствий, моих мечтах и не интересуется временем, которое течет мимо, в линейном времени, времени вещей. Наоборот, она хочет знать все о своем настоящем, хотя это всего лишь настоящее.
Таким образом, пространство жизни вытягивает из времени, уносящего его прочь, ту часть, которая создает его настоящее, или, скорее, пытается это сделать для настоящего, которое всегда должно быть создаваемо.
Это единое пространство любви и поэзии, удовольствия и общения... Это живой опыт без мертвого времени. С другой стороны, линейное время, объективное время, время, которое утекает прочь, вливает, в свою очередь, пространство, включаемое в ежедневную жизнь. Оно представляется как отрицательное время, как мертвое время, отражение времени разрушения. Это время роли, время без жизни как таковой, время, которое заставляет ее терять свою сущность и побуждает непосредственное пространство жизни съеживаться и принимать притворный и театральный характер. Пространство-время, появившееся в результате этого гибридного брака, это только пространство-время выживания.
Что такое частная жизнь? В каждый момент, в каждой точке она движется навстречу своему разрушению на всем протяжении линии выживания, амальгамы реального пространства-времени (момента) и фиктивного (роли). Несомненно, структура частной жизни не вполне подходит к такой дихотомии. Это постоянное взаимодействие. Хотя ограничения, которые окружают жизненный опыт со всех сторон и сжимают его в слишком узкое пространство, побуждают его видоизменять себя в роль, вступать во время, которое является только предметом потребления, становиться чисто театральным и создавать как ускоренное время фиктивное пространство жизненного спектакля. Пока в то же самое время болезнь, вызванная неестественностью, пространство фальшивой жизни, побуждает человека обратиться к поискам реального времени, времени субъективности, которое и есть настоящее. Таким образом, частная жизнь диалектична: реальное время жизни + фиктивное ролевое время + фиктивное ролевое пространство = реальное пространство жизни. Чем больше фиктивное время совмещается с фиктивным пространством, тем больше оно продвигается к тому, чтобы стать просто вещью и обрести реальную продажную цену. И чем больше пространство непосредственного живого опыта совмещается с реальным живым временем, тем больше человек становится хозяином самому себе.
Единое пространство-время реальной жизни — это первооснова партизанской войны, искра в той ночи, которая до сих пор окутывает революцию повседневности. Таким образом, объективное время не только яростно пытается разрушить точечное пространство, более того, оно вгрызается в него изнутри в том ускоренном ритме, который создает ролевую субстанцию. (Ролевое фиктивное пространство является результатом ускоренного повторения позиции, подобно тому, как повторы сцены из фильма создают иллюзию реальности.) Роль устанавливает время, которое уходит прочь (старение и смерть в субъективном сознании). Это «колея, в которую было загнано сознание», по выражению Антонина Арто. Управляясь снаружи линейным временем и изнутри ролевым временем, субъективности не остается ничего иного, кроме как превратиться в вещь, предмет купли-продажи, имеющий свою цену. Чего же боле, и процесс мчится сквозь историю. Фактически роль отныне есть потребление времени в обществе, где известно только время потребления. И вновь единство угнетения создает единство оппозиции. Что есть смерть сегодня? Отсутствие субъективности и отсутствие настоящего.
Воля к жизни всегда реагирует унитарно. Большинство людей стремится к космосу жизни. Если их усилия сделать проживаемый опыт более интенсивным и увеличить пространство-время подлинности не пропадут втуне и не погибнут в изоляции, есть шанс, что объективное время, время смерти, потерпит поражение. Разве революционный момент не есть вечная юность?
***
В попытке осуществить проект обогащения пространства-времени жизни мы должны проанализировать, что мешает ему. Власть линейного времени над человеком мешает ему изменять мир и побуждает его приспосабливаться к нему. Свободно распространяющееся творчество — это враг власти номер один. И сила творческой активности в единстве. Что делает власть для того, чтобы разрушить единство живого пространства-времени? Превращает живой опыт в товар и выбрасывает его на рынок в социальном спектакле, определяющем спрос на роли и стереотипы. Я касался этого вопроса в разделе, посвященном роли (Гл. XV). Также при помощи особых способов идентификации: взаимное притяжение прошлого и будущего, которое уничтожает настоящее. И, наконец, пытается восстановить в идеологии истории волю к построению единого пространства-времени живого опыта (другими словами, волю к созданию ситуаций, достойных жизни). Я коснусь этих двух пунктов далее.
***
С точки зрения Власти никаких моментов подлинной жизни не существует (опыт жизни не имеет названий), есть только моменты, следующие один за другим, равные друг другу в линии прошлого. Вся система компромиссов провозглашает эту позицию. И вот результат. О чем пекутся люди в этом настоящем? В каком забытом уголке настоящего прячется истинная жизнь? Если мы не видим настоящего, мы смотрим в будущее или в прошлое. Тень моей следующей встречи сливается с тенью предыдущей. Обе неизбежны для меня. Каждая проходящая секунда влечет меня из момента, который был, в момент, который будет. Каждая секунда уносит меня прочь от меня самого; сейчас не существует никогда. Любое событие убеждает меня в том, что «все преходяще», или, как гласит миленькое выраженьице, «все там будем», в том, что время втекает в человека и протекает сквозь него. Когда Шопенгауэр пишет: «До Канта мы были во времени, после Канта время поселилось в нас», — это хорошо показывает дряхлость человеческого сознания. Но Шопенгауэр не видел, что именно тот факт, что человек разорван на части на дыбе времени, сведен к очевидной разнице между прошлым и будущим, и привел его как философа к построению его мистики отчаяния.
Представьте отчаяние и головокружение человека, разрываемого между двумя мгновениями, которые он преследует зигзагами, никогда не достигая их, не в силах настигнуть себя самого. Или отчаяние страстного ожидания: вы весь во власти какого-то момента прошлого, любви (например, женщина, которую вы любите, вот-вот должна появиться, вы уверены, что она придет, вы уже чувствуете на губах ее поцелуи...) Страстное ожидание — это нечто большее, чем просто тень ситуации, которую вы планируете. Но в результате большая часть времени, проведенного во власти воспоминаний и предвкушения их нового воплощения в настоящем, превращается в безумную и мучительную гонку за мертвым и пустым временем.
Через телескоп Власти будущее видится лишь перефразированным прошлым. Значительная часть фиктивного пространства воспроизводится так называемым бесплодным воображением во времени, которое уже заполнено абсолютным вакуумом. Воспоминания человека — это только роли, когда-то сыгранные, а мечты о будущем — это только воспроизведение уже испытанного ранее. Согласно Власти, память человека должна оперировать только со своей временной шкалой, как постоянное напоминание о настоящем. «Nihil novi sub sole» (ничто не ново под солнцем - лат.), что в вольном переводе означает «кто-то всегда виноват».
Будущее представляется как «новые времена», вожделенное попадание в место, «где я наконец-то смогу позволить себе расслабиться». Смена времени, смена кожи, смена роли, одно только отчуждение неизменно. В любой момент времени «Я» уже другое, «Я» находится где-то между прошлым и будущим. Роль никогда не имеет настоящего. Как некто может желать своей роли доброго утра? Если я не справляюсь с настоящим, как я могу думать, что все было прекрасно раньше или будет отлично в будущем?
Стремление к достижению идентификации с прошлым-будущим — это историческая идеология, которая побуждает индивидуальную и коллективную волю развиваться.
Время — это одна из форм сознательного восприятия, отнюдь не человеческое изобретение, но диалектические отношения с окружающей реальностью; зависимость, возникающая из отчуждения и борьбы человека с ним. Животные полностью подчиняются адаптации и не заботятся о времени. Человек сопротивляется адаптации и стремится переделать мир. Он все время стремится быть демиургом, необходимость подчинения адаптации он переживает как агонию, он разрывается от боли, когда чувствует себя униженным до пассивности животного. Осознание необходимости адаптации — это осознание ускользающего времени, вот почему время завязано в плотный узел с человеческим страданием. Чем больше человеку надо приспосабливаться к обстоятельствам, довлеющим над его желаниями и делающим невозможным их исполнение, тем больше он чувствует, как железные руки времени смыкаются на его горле. Мучительная боль выживания есть не что иное, как острое осознание того, что время и пространство ускользают прочь, осознание своей постоянной отчужденности от них. Неприятие осознания неизбежности старения и объективных условий, ведущих к нему, происходит во многом оттого, что оно ограничивает человека в его стремлении переделать историю, приспособить мир к субъективным желаниям каждого.
Единственная причина существования исторической идеологии в том, чтобы не дать людям самим творить историю. Можно ли придумать лучший способ отвлечь человека от его настоящего, чем привлечь его внимание к утекающему прочь времени? В этом главная роль историка. Он организует прошлое, строя его в соответствии с официальной линией времени, затем классифицирует события в соответствии с ней. Эти готовые к употреблению классификации помещают события в некий карантин. Несокрушимые скобки замыкают их с обеих сторон, не позволяя им ожить вновь, возродиться и вырваться на улицы современности. Событие заморожено. Отныне всем и каждому запрещено присоединяться к нему, переделывать его, усовершенствовать его, повести его дальше, преодолеть его. Оно там навсегда, и отныне вся вечность существует только для удовольствия эстетов. Оно слегка изменяет свое значение — и оп-ля! — его можно переместить прямиком в будущее, где только историки опять начнут повторять его, как заученный урок. Будущее, которое они предсказывают, это коллаж из их воспоминаний. Вульгаризованная сталинистскими мыслителями знаменитая концепция чувства истории кончила тем, что представила будущее, отведенное человечеству, как прошлое.
Побуждаемый идентифицировать себя в пределах другого времени и других личностей современный индивидуум обкраден настоящим под предлогом приобретения исторической перспективы. В театрализованном пространстве-времени («вы приобщаетесь к истории, товарищи!») он теряет чувство подлинной жизни. До сих пор те, кто не восхищается героизмом «участия в истории», обвиняются в том, что над ними довлеет физиологическое начало. Эти две категории натирают мозоли, увязая в нищете «построения нового общества». Выбирайте: история или спокойная обеспеченная жизнь.
Все роли прогнили, и исторические, и все прочие. Кризис истории слился с кризисом быта. Эта смесь может быть взрывоопасна. Наша задача теперь направить историю к субъективному завершению; в этом должны участвовать все. Маркс желал именно этого.
Рауль Ванейгем
ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Опубликовано в «Internationale Situationniste» №7, 1963 г.
1
Бюрократический капитализм нашел в Марксе свое законное обоснование. Я имею в виду не то сомнительное достоинство марксизма, которое заключается в успешном подкреплении неокапиталистических структур (теперешняя реорганизация этих структур напоминает неявную дань советскому тоталитаризму), а, скорее, хочу особо отметить степень, в которой глубочайший анализ процесса отчуждения у Маркса был вульгаризован современными зауряд-ностями — очевидно, что, если сорвать с этих бытовых проявлений, материализованных в каждом жесте, их магический покров, откроется единственная повседневная сущность жизней все большего числа людей. Одним словом, бюрократический капитализм содержит в себе осязаемую реальность отчуждения; значительно более успешно, чем мог бы вознамериться даже и сам Маркс, этому капитализму удалось донести отчужденность до каждого — ведь отчужденность эта становилась все тривиальней по мере того, как материальная бедность, отступая, сменялась все более распространяющейся общей нищетой существования. Бедность уменьшилась в отношении материально-количественном, но возросла и углубилась в отношении нашего образа жизни — и это, по крайней мере, одно из соображений, которое реабилитирует Маркса после всех тех порочных прочтений, которым мы обязаны недалекому большевизму. «Теория» мирного сосуществования помогла тем, кто еще сомневался, быстрее усвоить, что эксплуататоры, несмотря на разительные расхождения в позициях, могут вполне комфортно уживаться друг с другом.
2
«Всякое действие, — писал Мирча Элиаде, — может стать религиозным. Человеческое существование реализуется одновременно в двух плоскостях: с одной стороны, в плоскости временности, становления, иллюзии; с другой — в плоскости вечности, субстанции, реальности». В XIX веке эти две плоскости были настолько грубо разъединены, что было бы лучше, если бы обычная сила сохранила реальность в тумане божественной трансцендентности. Но и реформизму, преуспевшему там, где потерпел поражение Бонапарт, надо отдать должное, ведь он растворил становление в вечности, а реальность в иллюзии. Возможно, такому единению и не хватает крепости священного таинства обручения, но, по крайней мере, ему не занимать долговечности, а больше этого не осмелится требовать ни один апологет сосуществования и социального равновесия. Отсюда же вытекает — пусть в иллюзорном, но, тем не менее, неизбежном контексте преходящес-ти — и самоопределение нас как окончания абстрактной бренности, как завершения овеществленного срока наших деяний. Поэтому мы — это положительный полюс, конец социального отчуждения; мы — окончание всего срока отчуждения, отпущенного человечеству.
3
По мере того, как примитивные человеческие группы в своей эволюции приближаются к состоянию современного общества, по мере их социализации обнажается воля к упорному и результативному сопротивлению ужасающим и непостижимым силам природы. Но сопротивление в естественной среде — сопротивление как вместе с этой средою, так и собственно ей, подчинение ее нечеловеческим законам ради попытки выживания — может породить лишь более изощренную форму агрессивной защиты, более сложное и менее рефлекторное отношение. На более высоком уровне в таком отношении отражаются все те противоречия, которые, неконтролируемые, но подвластные влиянию силы природы, постоянно нагнетают.
По мере социализации все более успешная борьба со слепой властью природы постепенно ассимилировала примитивную и естественную форму отчуждения, но уже в другом виде. Теперь это было общественное отчуждение в борьбе с отчуждением естественным. Разве случайно технологическая цивилизация развилась до такой стадии, где общественное отчуждение сполна проявляется в конфликте с теми последними областями сопротивления природы, которых технологическая мощь не смогла (и небеспричинно) покорить? Сегодня технократы предлагают положить конец примитивному отчуждению: с трогательной гуманностью они убеждают нас улучшить и отладить технику, которая «сама» позволила бы нам победить смерть, страдания, дискомфорт и скуку. Но избавление от смерти есть чудо куда меньшее, чем избавление от самоубийств или желания умереть. Можно разными способами отменить смертную казнь, в том числе и так, чтобы об этом сразу пришлось пожалеть. До недавнего времени применение технологии (а в более широком смысле — манифестации социокультурного контекста, которым ограничена человеческая деятельность), уменьшая количество смерти и боли, все равно позволяло смерти, как раку, вгрызаться в сердце повседневной жизни человека.
4
На смену доисторическому периоду собирательства пришла эпоха охотников, в течение которой начали формироваться кланы, пытавшиеся таким образом увеличить свои шансы на выживание. Четко разграничивались охотничьи угодья и хозяйства, в которые ни в коем случае не допускали чужих, поскольку благополучие всего клана зависело от того, насколько умело оберегалась эта территория. В результате свобода, полученная благодаря менее затрудненному заселению естественной среды и более эффективной защите от ее угроз, вне границ, размеченных кланом, порождала, напротив, опровержение себя самой и заставляла клан умерять свои обычные требования в организации отношений с исключенными из существующего распорядка и представляющими какую-то опасность группами. С момента своего появления социально конституированное экономическое выживание подразумевало существование границ, запретов, непопулярных мер. Не стоит забывать, что до сегодняшнего дня, как история, так и собственно наша природа развивались в соответствии с общим направлением частного накопительства: получение классом, группой, кастой, наконец, индивидуумом общей власти над социоэкономическим выживанием при том, что форма этой власти остается многосоставной — от владения землей, заводом или капиталом до «чистой» власти над людьми (иерархии). За борьбой против режима, чей рай — государство кибернетического благополучия, скрывается необходимость еще более развернутой борьбы против фундаментального и имманентного порядка вещей, в развитии которого капитализму отведена мимолетная и преходящая роль; такого порядка вещей, который может исчезнуть, лишь если исчезнут последние следы иерархической власти наряду, конечно, с «дрянь-человеком».
5
Быть владельцем означает получить в свое безраздельное пользование благо, к использованию которого не будет допущен больше никто, признавая в то же время абстрактное право других на владение этим благом. Путем отлучения людей от фактического права собственности владелец распространяет свою власть на всех тех, кого он, таким образом, отлучил (в абсолютном смысле — на несобственников, в относительном — на иных собственников) и без кого сам он ничем не являлся бы. Здесь у несобственников нет выбора: владелец присваивает их собственность и отчуждает их как производителей его собственной власти, а их самих необходимость физического существования принуждает, пусть даже против их воли, к сотрудничеству, то есть, во-первых, к своему собственному исключению и, во-вторых, к выживанию в отсутствие жизни как таковой. Выключенные из процесса обладания собственностью, они все же участвуют в нем как посредники собственника — такое мистическое, по сути, участие всегда характеризовало все клановые и социальные взаимоотношения, которые постепенно пришли на смену принципу обязательного слияния, где каждый член общества непременно являлся неотъемлемой частью целого сообщества («органическая взаимозависимость»). То, насколько гарантировано выживание этих невладельцев, зависит от их действий в структуре частного собственничества. Они лишь усиливают право на собственность, от которой отлучены, и из-за этой размытости понятий каждый из них видит в себе участника собственности, живое воплощение права обладать. В свою очередь, эта слепая вера усиливает их положение на правах отлученных и зависимых. (Красноречивые примеры такого отчуждения: верный раб, полицейский, телохранитель, центурион — это существа, которые посредством своеобразного единения со своей смертью сообщают смерти силу, равную силе жизни, и в деструктивной энергии выделяют два полюса отчуждения — бесправного раба и полновластного хозяина). Для эксплуататора же такое положение вещей опасно. В его интересах поддерживать, укреплять и запутывать эту систему еще больше не потому, что он какой-то особенный макиавеллист, а потому, что он хочет остаться в живых. То, как организована внешняя сторона такого распорядка, тесно связано с сохранением его привилегий и физическим выживанием несоб-ственнника, который таким образом остается в живых и при этом эксплуатируется и не является личностью. Частное собственничество и доминирование, таким образом, устанавливаются с самого начала и воспринимаются как положительное право, пусть и в форме отрицательной общности. Для всех верное, в глазах всех оправданное божественными или естественными законами право на присвоение в частную собственность объективируется общими иллюзиями, универсальной трансцендентностью, общим и фундаментальным законом, в рамках которого каждый по-своему старается обустроиться в тех узких границах, что соответствуют его праву жить и условиям жизни в целом.
6
В таком социальном контексте функцию отчуждения должно воспринимать как необходимое условие выживания. Сам по себе труд несобственников противоречив настолько же, насколько и право на частную собственность. Труд этот делает из них совершенно подневольных существ, производителей своей же собственной экспроприации, выступает причиной исключения их из процесса собственничества и в то же время для рабов, рабочих, крепостных такой труд есть единственная возможность выжить. Она настолько уникальна, что занятия, вообще-то освобождающие жизнь от всякой осмысленности, принимают позитивный характер из-за естественного, саркастического искажения перспективы. Ведь ценность приписывали не только работе как таковой (в античных обществах это выливалось в жертвоприношения, в буржуазных обществах принимало иные грубые формы, выливалось в так называемые «народные демократии»), но и работе на хозяина; добровольное отчуждение стало почетной и едва ли вообще ставящейся под вопрос ценой выживания. Удовлетворение фундаментальных нужд остается лучшим стражем отчуждения; отчуждение сложно обосновать, иначе как объясняя его естественными необходимос-тями. Отчуждение умножает потребности, поскольку ни одной из них удовлетворить не может: теперь недостаток удовлетворения измеряется количеством машин, холодильников и телевизоров. С отчуждающих объектов был сорван трансцендентный покров тайны, и они остались оголенные, во всей своей обезоруживающей нищете. Быть богатым сегодня означает обладать большим количеством нищих предметов.
До недавнего времени выживание не позволяло нам жить. Поэтому стоит многого ожидать от все более увеличивающейся невозможности выживания, невозможности, которая станет очевиднее по мере того, как душащий избыток удобств и составных частей выживания сведет жизнь к примитивному выбору: самоубийство или революция.
7
Священное контролирует даже борьбу против отчуждения. Когда спадает мистический покров, скрывающий, во-первых, отношения, которые контролируют эксплуатацию, и, во-вторых, насилие, на котором эта эксплуатация зиждется, бывает прорыв, момент ясности — и раскрывается сущность сражения против отчуждения. Сущность эта — жестокая война на кулаках, война против квинтэссенции власти, явившейся во всем блеске своего грубого могущества и неприкрытой слабости. Власть — уязвимый гигант, и малейшая рана, нанесенная такому гиганту, покроет нападавшего вечным позором нового Герострата.
Но поскольку власть жива, происшедшее непросто истолковать. Лишь избавление от всякой иерархической власти поможет нам забыть о практике разрушения, о тех моментах, когда сложность мира становится ощутимой, прозрачной, досягаемой для любого, — такие моменты сопровождаются неукротимыми жакериями, восстаниями иконоборцев, «бешеных», Кронштадтом, Астурией, и, предвосхищая события, всплесками хулиганства в Стокгольме, и спонтанными забастовками... Мы приложим все усилия, чтобы избавиться от этой власти.
Медлительность, с которой восстанавливаются после разрушения мифологические структуры, делает возможным пробуждение сознания и взрывы восстаний. Она также виной тому, что, как только «эксцессы» революции остаются в прошлом, борьба против отчуждения переходит в теоретическую плоскость и подвергается «анализу», а на самом деле не чему иному, как переходящей демистификации, которая уже предваряла восстание. Именно на этом этапе теоретики, которым поручено объяснить значение мятежа его инициаторам (тем, кто демистифицирует делом, а не словом), пересматривают и отвергают самые глубокие и верные аспекты восстания с формулировкой «мы этого не хотели».
Всякое действие, направленное на оспаривание власти, требует анализа, пробирования на предмет тактической пригодности. Сейчас многого можно ожидать от нового пролетариата, который вдруг посреди потребительского изобилия обнаружил, что он нищ (обратите внимание на повстанческие настроения среди рабочих Англии и на общую позицию реакционно настроенной молодежи в современных странах);
стран, которым хватило незаконченных полуреволюций и которые теперь препоручают своих прошлых и нынешних теоретиков заботам музеев (такова, к примеру, роль интеллигенции в восточном блоке);
третьего мира, чье неверие в технологические мифы современности поддерживалось колониальной полицейщиной и наемниками, последними излишне усердными бойцами трансцендентности, при том, что они - самая лучшая прививка против нее;
силы Ситуационистского Интернационала («наши идеи покорили все умы»), способной предвосхищать удаленно контролируемые восстания, «хрустальные ночи» и стадное сопротивление
8
Собственничество связано с диалектикой частного и общего. В загадочном измерении, где разрешены внутренние противоречия рабовладельческой и феодальной систем, несобственник, отлученный как индивид от права владеть, пытается обеспечить себе выживание трудом: чем больше идентифицирует он себя с интересами своего хозяина, тем он успешнее. Он знает остальных несобственников только потому, что их объединяет одно общее обязательство — неизбежная передача своей рабочей силы (христианство рекомендовало добровольно сдаться: единожды раб «по своей воле» предлагал свою рабочую силу и переставал быть рабом), поиск оптимальных условий выживания и мистическое отождествление. Хотя борьба рождается от универсальной воли к выживанию, она располагается на том уровне существования, где в игру вступает идентификация с желаниями хозяина и таким образом возникает определенное индивидуальное соперничество, которое отражает соперничество между хозяевами. Соревнование развивается на этом поле до тех пор, пока героические отношения остаются скрытыми за мистической завесой, и до тех пор, пока условия, вызывающие к жизни существование этой завесы, сохраняются; или, говоря иными словами, до тех пор, пока степень рабства определяет сознание уровня прожитой реальности раба (мы все еще называем «объективным сознанием» то, что на самом деле есть сознание объектности). Владелец, со своей стороны, зависит от общего признания права, из которого не исключается лишь он один, но которое присутствует на плоскости видимости как право, доступное любому отдельно взятому индивидууму. Его привилегированная позиция зависит от подобной веры, которая в свою очередь также является базисом для силы, существенной в случае, если он должен удерживать свое собственное среди других собственников; это его сила. Если он создает видимость отказа от безраздельного присвоения всего и всех, если он является в меньшей степени хозяином, чем слугой общественного добра и защитником коллективной безопасности, тогда его власть увенчана славой, и к остальным своим привилегиям он добавляет привилегию отрицания на уровне существования (которая является единственным уровнем соотнесения с миром при односторонней коммуникации) самым понятием о персональном присвоении. Отрицая тот факт, что каждый имеет свое право, он отрекается от других владельцев. В феодальной перспективе владелец не интегрирован в видимость в той же степени, что и невладельцы, рабы, солдаты, функционеры и слуги всех мастей.
Жизни последних настолько жалки, что большинство может жить лишь как карикатура на Хозяина (феодала, князя, дворецкого, заводского мастера, верховного жреца, Бога, Сатаны). Но и сам хозяин вынужден исполнять одну из карикатурных ролей. Он может это делать, не прилагая особых усилий, поскольку его претензия на общую жизнь уже столь карикатурна при его-то изолированности среди тех, кто способен лишь выживать. Он уже один из нас (да еще осознание величия прошлых эпох добавляет горький оттенок к его грусти); он, как каждый из нас, жадно искал таких приключений, где он мог бы оказаться на пути к вечным мукам. Мог ли хозяин в тот самый момент, когда отчуждал прочих, увидеть и понять, что низводит их до уровня ущербных, исключенных существ, и отдать себе отчет в том, что сам выступает всего лишь как эксплуататор, персонаж чисто отрицательный? Такое осознание маловероятно и опасно. Расширяя свою власть на самое большое количество субъектов, какое только возможно, разве он не позволяет им выжить, предоставляя им единственный шанс на спасение? («Что стало бы с рабочими, если бы капиталисты не соблаговолили взять их к себе в услужение?» — таким вопросом любили задаваться высоколобые мыслители XIX века). На самом же деле владелец официально открещивается от любых претензий на частное собственничество. На жертву несобственника, который через труд обменивает свою настоящую жизнь на жизнь кажущуюся (и таким образом избегает немедленной смерти, предоставляя вместо этого своему хозяину право на выбор по его усмотрению смерти растянутой, смерти заживо), хозяин отвечает якобы жертвой своего «я» как владельца и эксплуататора; он ставит себя на место слуги, во-первых, всего сущего и, во-вторых, легенды (Бога и людей, например). Еще одним лишь жестом, деянием столь безвозмездным, что оно омывает его сияньем иного, лучшего мира, хозяин сообщает отречению форму чистой мифической реальности: отказываясь от повседневной жизни, он является подлинным нищим среди кажущихся богатств, он, принесший себя в жертву на благо всех, не такой, как остальные, жертвующие себя лишь ради себя. Свое затруднительное положение он обращает себе на пользу, выводя из него престиж мученика. Чем могущественней он, тем больше он кладет на алтарь; он становится тем самым живой отсылкой к целому корпусу несуществующей жизни, наивысшей возможной точкой на шкале мифологем. По собственной воле отошедший от простых смертных, он притягивается к миру божественному, и его более или менее признанная причастность к божественному (на уровне внешнего — единственном уровне, признаваемом другими) освящает его положение среди иных таких же, как он, владельцев. В устройстве трансцендентности феодальный господин (сеньор) — и через связь с ним в разной степени и другие владельцы средств производства — играет главную роль, ту роль, которую он действительно играет в экономической организации выживания всей группы. В результате существование группы на каждом уровне привязано к существованию владельцев как таковых, к тем, кто, владея всем по праву владения всеми, заставляет всех отказаться от своих жизней под предлогом уникального, абсолютного, божественного отречения собственников. (На пути от бога Прометея, наказанного богами, и до бога Христа, наказанного людьми, жертва Хозяина принимает обывательский характер, теряет ауру священности, становится очеловеченной.) Миф поэтому объединяет собственника и несобственника, заключает их в общую оболочку, в которой необходимость выживания, будь то выживание обычное, физическое или выживание в качестве привилегированного существа, заставляет их жить внешним, перевертышем жизни реальной, перевертышем ежедневных практик. Мы все еще здесь ожидаем своей очереди, чтобы прожить жизнь хотя бы вне той мистической силы, против которой протестует каждое наше движение и которой мы покоряемся.
9
Миф — то есть тот единый абсолют, в котором противоречия нашего мира обретают кажущееся разрешение, то гармоничное и постоянно гармонизируемое видение, которое отражает и усиливает правящий порядок, — есть сфера священного, внечеловеческая зона, где проявляется изобилие откровений и аккуратно подавляется откровение о процессе частного собственничества. Ницше видел это, когда писал: «Всякое становление есть преступное отступление от вечного бытия, и расплата — смерть». Когда буржуазия заявила, что заменит чистое Бытие феодализма Становлением, на самом деле она лишь сорвала сакральность с Бытия и вновь одела в нее Становление, сыграв при этом себе на руку. Свое собственное Становление она возвела в статус Бытия, статус не абсолютного обладания, но скорее относительного приобретения: мелкого демократического и механического Становления с его внутренними понятиями о прогрессе, достоинствах и причинной связи. Жизнь хозяина прячет его от себя самого; привязанный к мифу соглашением о жизни и смерти, он не может увидеть себя-исключительного наслаждающимся каким-либо благом, разве что сквозь призму опыта его собственного отлучения. (И не через это ли мифическое отлучение несобственники сумеют осознать реальность их собственного исключения?) Он несет ответственность за группу, он принимает на себя груз божественности, и, подвергаясь благословению и каре, сопутствующим этому грузу, он опутывает себя аскезой и иссыхает. Модель богов и героев, господина и владельца является истинной реальностью Прометея, Христа, всех тех, чьи красочные и богатые жертвы позволяют «подавляющему большинству людей» продолжать приносить себя в жертву абсолютному меньшинству — господам. (Анализ жертвоприношения собственника следовало бы изучить повнимательнее: возможно, случай Христа — на самом деле жертвование хозяином своего сына? Если хозяин не может принести себя в жертву иначе, как внешне, то Христос — пример настоящего жертвоприношения повелителем своего сына в ситуации, когда обстоятельства не оставляют иного выбора. Как сын господина он тоже хозяин, но лишь на ранней стадии своего становления, эмбрион, эскиз будущего властителя. К этому же мифическому измерению следует отнести и известное замечание Мориса Барра, которое он сделал в 1914 г., когда пришла война, и его видения наконец-то сбылись: «Наша молодежь, как ей и полагается, ушла проливать реки крови».) Эта довольно безвкусная игра, еще задолго до того, как трансформироваться в символический ритуал, познала и героический период, когда короли и главы кланов ритуально умерщвлялись в соответствии с их «волей». Историки уверяют нас, будто на смену этим августейшим мученикам вскоре пришли пленники, рабы и преступники. Наказание было передано дальше, а правители сохранили божественный ореол.
10
Концепция общей судьбы основана на жертве собственника и несобственника. Говоря иными словами, понятие «человеческого состояния» основано на идеальном и измученном образе, целью которого является попытка разрешить неразрешимое противоречие между мистической жертвой меньшинства и действительно жертвенной жизнью любого другого. Функция мифа состоит в объединении и делании чего-либо вечным, в последовательности статических моментов, в диалектической «воле к жизни» и ее противоположности. Это универсально доминантное фактическое единство достигает своего наиболее осязаемого и конкретного выражения в коммуникации, особенно в языке. Двусмысленность лучше всего манифестируется на этом уровне, она ведет к недостатку настоящей коммуникации, она заставляет аналитика отдаваться на милость странных фантомов, на милость слов — вечных и меняющихся мгновений, содержание которых изменяется в соответствии с тем, кто их произносит, как это происходит с понятием жертвы. Когда язык подвергается проверке, он не может больше скрывать неверность интерпретации и таким образом провоцирует кризис участия. В языке эпохи можно увидеть следы тотальной революции, незаконченной, но всегда неминуемой. Эти следы являются возвышающими и ужасающими знаками переворотов, которые они предвещают. Но кто принимает их всерьез? Дискредитирующий и поражающий язык так же глубоко укоренен и инстинктивен, как и подозрение, с которым люди смотрят на мифы, в то же самое время оставаясь накрепко привязанными к ним. Как можно использовать фразы для того, чтобы указать знаки, которые опровергают фразеологическую организацию внешнего? Лучшие тексты до сих пор ожидают своего оправдания. Только когда стихотворение Малларме станет единственным объяснением революции, и поэзия, и революция избавятся от своей двусмысленности. Ожидание и подготовка к этому часу требуют обработки информации не как последней шоковой волны, когда важность события всем уже безразлична, а напротив, как первого предвестника грядущих деяний.
11
Порожденный желанием человека пережить буйство неконтролируемых сил природы, миф на самом деле является изжившей себя программой социального благополучия. Миф свел воедино всю свою тираническую силу путем низведения жизни до единственного измерения — выживания, путем отождествления ее с движением и всеобщностью.
Если атаковать миф, он сольет в единый поток все разнообразие атак, а затем, рано или поздно, он обволакивает и ассимилирует их все. Ничто не в силах устоять перед ним, ни одно изображение или концепция, которая может внести разлад в доминанту духовного здания. Он преломляет любое выражение фактов или пережитого опыта: он сообщает им свою собственную интерпретацию и по-своему их драматизирует. Частное сознание — это сознание опыта, которое находит свое выражение на уровне организованного внешнего проявления.
Миф поддерживается вознаграждаемым жертвоприношением. Поскольку каждая жизнь основывается на своем, личном отречении, опыт надо определить как жертвоприношение и последующую компенсацию. В качестве награды за проявленный аскетизм посвященному (которым может быть продвигаемый по службе работник, специалист или менеджер — то есть все новые мученики, канонизированные демократией) предоставляется ниша в нагромождении фасадов, внешностей. Теперь ему позволяется с комфортом расположиться в системе отчуждения. Но коллективные приюты исчезли вместе с едиными обществами; все, что от них осталось, это их позднейшие воплощения из бетона, рассчитанные на использование широкой публикой: храмы, церкви, дворцы — памятники универсальной защите. Приюты нынче частные, и если не совсем ясно, в чем заключается защита, которую они предоставляют, нет никакого сомнения в том, какова же цена этой защиты.
12
«Частная» жизнь определена, в первую очередь, в формальном контексте. Она, конечно, порождается социальными отношениями, возникающими в течение процесса приобретения в собственность, но форма ее определяется конкретным выражением этих отношений. Универсальная, неоспоримая, но постоянно оспариваемая, эта форма делает присвоение неотъемлемым правом каждого, правом, от которого каждый отлучен и которое может получить, только отвергая его. До тех пор, пока ему не удается освободиться от контекста, держащего его под спудом (такой прорыв называется революцией), наиболее аутентичный опыт можно осознать, выразить и передать только через инверсию, посредством которой рассеивается его фундаментальное противоречие. Другими словами, если позитивный проект не в состоянии поддерживать практику радикального преобразования условий жизни, которые являются не чем иным, как условиями присвоения в частную собственность, он обречен, будучи захваченным негативностью, которая управляет проявлением социальных отношений, поглощаясь ею в качестве перевернутого зеркального образа. В тотализирующей перспективе, где она выступает в качестве условий чьей-то целостной жизни и в которой ее реальная и мистическая власть более не может быть отделенной (будучи как реальной, так и мистической), процесс присвоения в частную собственность привел к тому, что жизнь стало невозможно выразить каким-либо иным способом помимо негативного. Жизнь в своей целостности погружена в негативность, которая разъедает ее и формально определяет. В наши дни говорить о жизни — все равно что говорить о веревке в доме повешенного. С тех самых времен, как ключ к жажде жизни был потерян, мы бродим по коридорам бесконечного мавзолея.
Того разговора, который ведут между собою случай и набор игральных костей, уже недостаточно для оправдания нашей апатии. Те, кто до сих пор принимает жизнь в хорошо обставленной усталости, представляют себе, как они ведут праздное существование, и в то же время забывают заметить в каждом из их ежедневных жестов живое отрицание их отчаяния, отрицание, которое должно было бы заставить их отчаяться только из-за бедности их воображения. Даже если забыть о жизни, человек может отождествлять себя с целым рядом образов: от беспощадного завоевателя и раба на одном полюсе до святого и непорочного героя — на другом. В качестве представлений мир и человек воняют хуже падали и больше нет рядом Бога, который превратил бы склеп в цветочное ложе. После всех тех веков, что люди умирали, безропотно принимая неизменные объяснения о богах, природе и биологических закономерностях, не будет необоснованным вопрос: «Не умираем ли мы оттого, что столько смерти — и по вполне определенным причинам — наполняет каждый момент наших жизней?»
13
Практику присвоения в частную собственность можно определить как собственничество над предметами, осуществляемое посредством собственничества над людьми. Такое состояние вещей, по своей сути, сродни растревоженной весенней талой воде, в которой отражения смешиваются и теряют свои очертания. Воздействие и влияние этой практики, которое распространяется на всю историю человечества, кажется, характеризовалось до сегодняшнего дня следующей фундаментальной двойственностью модели поведения: с одной стороны, онтологией, основанной на жертвенности и отрицании себя (соответственно, на субъективных и объективных аспектах такого отрицания), с другой — бинарным разделением на конкретное и обобщенное, индивидуальное и коллективное, частное и общественное, теоретическое и практическое, духовное и материальное, умственное и физическое, и т.д. Антитеза универсального собственничества и универсальной экспроприации предполагает, что суть «хозяина» увидели, поняли и изолировали. Происходящий из этого противостояния мифический образ страха смерти, желания и отрешения, не дает покоя рабам, слугам, вообще всем тем, кто уже больше не может жить так, как жил. Такой образ — иллюзорное отражение их участия в процессе владения; иллюзия, возникающая тем естественней, потому что они действительно участвуют в ней, каждодневно жертвуя свои силы (древние называли это болью или мукой, а мы зовем работой или трудом) на производство собственности таким способом, который им самим не оставляет никакого места в иерархии мироздания. Хозяин может лишь цепляться за отождествление работы с приносимой жертвой, подобно тому, как Христос цепляется за свой крест и гвозди. Ведь целиком в его, хозяина, власти признать жертву и совершенно отказаться от права на уединенное наслаждение благами, прекратить экспроприировать с чисто человеческой тягой к насилию (то есть неумеренному, беспредметному насилию). За возвышенными жестами скрывается исходный насильственный заряд; благородность пожертвования искупает завоевателя — теперь его зверство омыто светом трансцендентности, а ее власть сокровенна, ее боги — бескомпромиссные хранители прав, суровые пастыри законопослушного мирного стада «владеющих и желающих владеть». Игра на трансцендентность и та жертва, которую подразумевает эта игра, — вот величайшие завоевания хозяев. Любой, кто интригует властью, но отказывается от очищения отречением (то есть разбойник или тиран), будет рано или поздно выслежен и убит, как бешеный пес, а то и хуже, как, например, те, чье несложное понимание «труда» не брало в расчет мироощущение других, — Тропман, Лан-дрю, Петьо — убийцы людей, которые не считали нужным оправдываться высокими идеалами типа защиты Свободного Мира, или Христианского Запада, или Государства, или Человеческого Достоинства. Они были обречены на поражение. Отказываясь играть по правилам, пираты, разбойники и изгои беспокоят добропорядочных людей (их добропорядочность, впрочем, — тоже отражение мифа), хозяева же через убийство нарушителя или перевербовку его в подневольного стража заново утверждают «вечную истину»: непродающиеся теряют право на выживание; продающиеся теряют право на жизнь. Сущность гуманизма заключается в жертве, приносимой хозяином, из-за чего гуманизм — и это следует уяснить раз и навсегда — не более чем несчастная антитеза всего человеческого. Гуманизм строится на осознанном и серьезном восприятии хозяина в контексте его собственной игры, то есть такого хозяина, которого восславляют те, кто в его самоочевидном акте пожертвования (этой карикатуре на настоящую жертву) видит причину надеяться на спасение. Справедливость, Достоинство, Благородство, Свобода — все эти слова, что выкрикиваются и выпеваются, вряд ли могут претендовать на роль чего-то большего, чем домашние животные, которые всякий раз с тех пор, как героические лакеи завоевали право прогуливать их на улице, исправно возвращаются домой. Использовать такие слова означает забыть, что они — балласт, сброс которого позволяет власти взлететь за пределы досягаемости. И если мы представим себе режим, постановивший, что мифический жертвенный акт хозяев не следует продвигать в таких универсальных формах, режим, который поставит себе целью выследить эти слова-понятия и уничтожить их, то мы с такой же легкостью увидим, что левые такому режиму не смогут предложить ничего, кроме жалкой словесной баталии, где каждая следующая фраза, одновременно с упоминанием о «жертве» предыдущего хозяина, призывала бы к столь же мифической жертве господина нового (то есть левого — ведь это режим, косящий рабочих во имя пролетариата). Связанный воедино с понятием жертвы, гуманизм рождается из взаимного страха рабов и повелителей: это не что иное, как солидарность испуганного до усеру человечества. Но те, кто отрицает любую иерархическую власть, могут использовать любое слово как оружие для укрепления своих действий. Лотреамон и нелегальные анархисты об этом уже знали, как знали об этом и дадаисты.
Собственник, таким образом, становится владельцем с того самого момента, как помещает в руки Господа или некой универсальной трансцендентности власть над вещами и людьми; априорная безгрешность такого божественного управления отбрасывает на него небесные блики, оправдывающие и освящающие малейший его жест. Встать в оппозицию к подобным образом помазанному на владение хозяину означает воспротивиться Богу, естественному порядку вещей, отечеству, людям, то есть исключить себя из цельности физического и духовного мира. Как справедливо заметил Марсель Аврен, «мы не должны управлять, но не должны и подчиняться». Для тех, кто к этому юмору добавит полагающуюся толику насилия, не будет больше ни спасения, ни проклятия; не будет вовсе никакого места во вселенском мироустройстве — ни с Сатаной, великим сообщником верующих, ни с иной формой мифа, так как они, люди эти, будут живым доказательством бесполезности всего такого. Они рождены были для жизни, которую еще только предстоит изобрести; и в течение отпущенного им срока мечта о такой жизни привела их к краху и несчастью.
Два следствия обособленности в трансцендентности таковы:
1. если из онтологии следует трансцендентность, вполне очевидно, что любая онтология автоматически оправдывает и хозяина, и иерархию власти, в которой хозяин предстает в примитивных, но более или менее верных изображениях;
2. на различие между трудом физическим и умственным, между теорией и практикой, накладывается различие между трудом как истинной жертвой и трудом в форме фальшивой жертвы.
Заманчиво было бы объяснить фашизм в числе прочих причин и актом веры, аутодафе буржуазии, мучимой убийством Бога и срывом великого священного спектакля, посвящающей себя дьяволу, извращенному мистицизму — черному мистицизму с его ритуалами и холокостами. Мистицизму и большим деньгам.
Не следует забывать, что иерархическая власть непредставима без трансцендентности, без идеологии, без мифов. Демистификация сама по себе может всегда обратиться в миф: довольно лишь по-философски «забыть» перейти от демистификации на словах к демистификации действиями. Любая демистификация, нейтрализованная таким образом, такая, у которой вырвано жало, становится безболезненной, эвтанатической — одним словом, гуманистической. Вот только само движение демистификации рано или поздно демистифицирует демистификаторов.
Что станет с всеобщностью, присущей каждому унитарному обществу, когда ей придется столкнуться с буржуазным разрушением этого общества?
Успешной ли будет попытка искусственно восстановленного единства надуть рабочего, отчужденного от потребления?
Каким может быть будущее всеобщности в раздробленном обществе?
Какова должна быть та неожиданная смена этого общества и всей его организации внешностей, которая приведет нас к счастливому концу?
Если вы пока не знаете, выясните это во второй части!
Рауль Ванейгем
ПРОПИСНЫЕ ИСТИНЫ: ВТОРАЯ ЧАСТЬ
Опубликовано в «Internationale Situationniste» №7, 1963 г.
Краткое содержание первой части
Подавляющему большинству людей всегда приходилось посвящать все свои силы выживанию, отказывая себе, таким образом, в какой-либо надежде на жизнь. Люди эти продолжают бороться за выживание и сегодня, когда благополучие предлагает им элементы выживания в форме технологических удобств (бытовых приборов, готовых продуктов, заранее сконструированных городов, Моцарта по радио).
Контроль над материальным обеспечением нашей каждодневной жизни организован так, что вещи, которые могли бы помочь нам богато обустроить ее, вместо этого повергают нас в пучину нищего изобилия. Отчуждение становится все более невыносимым, по мере того как все новые удобства сулят свободу и оборачиваются вместо этого ярмом. Мы порабощены свободой.
Чтобы понять эту проблему, ее надо рассматривать вкупе с проблемой иерархической власти. Здесь недостаточно отметить только, что иерархическая власть законсервировала человечество на несколько тысяч лет подобно тому, как зародыш сохраняется в банке с формалином, — не давая ни разлагаться, ни расти. Надо сказать также, что иерархическая власть представляет собою высшую форму личного присвоения и исторически является ее альфой и омегой. Личное присвоение, или присвоение в частную собственность, — это такое присвоение предметов, при котором присваиваются и люди тоже, это борьба против естественного отчуждения, порождающего отчуждение социальное.
Личное присвоение подразумевает такую организацию видимости, при которой его радикальные противоречия могут быть отброшены: слуги видят в себе искаженное отражение хозяина, таким образом усиливая сквозь зеркало воображаемых свобод свою зависимость и покорность. Хозяин, с другой стороны, отождествляет себя с мифическим, совершенным слугой Бога или трансцендентности, которая есть не что иное, как абстрактная и священная форма единства всех тех людей и предметов, над которыми у хозяина есть власть — власть тем более реальная и бескомпромиссная, что хозяин закрыт эгидой отречения, оправдан ею. Мифическому жертвоприношению начальника поставлено в соответствие фактическое жертвоприношение подчиненного; оба находят в отражении противоположность, незнакомое становится знакомым, и наоборот; каждый исполняет свое предназначение, становясь перевертышем своего отражения. В этом общем отчуждении рождается гармония отрицаний, чье фундаментальное единство заключается в понятии жертвоприношения. Эта объективная и извращенная гармония подкрепляется мифом — термином, который используется здесь для обозначения организации видимости в единых, унитарных обществах, то есть таких, где рабская, племенная или феодальная власть официально благословляется божественной инстанцией и где священное позволяет власти подчинить себе всеобщность сущностей.
Изначально основанная на «принесении себя в дар», эта гармония содержит некую форму отношений, которой суждено развиться и приобрести автономность, а затем разрушить прародителя. Такие отношения, в свою очередь, базируются на частичном обмене (товара, денег, продукта, рабочей силы), где в качестве менового объекта хождение приобретает часть личности. Концепция этого обмена лежит в основе буржуазного понятия свободы, которое возникает по мере того, как коммерция и технология начинают доминировать в аграрных экономиках.
Изначально, когда буржуазия захватила власть, целостность власти была разрушена. Некогда священный процесс присвоения в личную собственность теперь, в капиталистическом механизме, приобрел мирской и обыденный характер. Высвободившись из мертвой хватки власти, общность вновь стала конкретной и неминуемой. Эра расчленения была на самом деле всего лишь последовательностью попыток вновь заполучить недоступную целостность, восстановить некий эрзац священного, за которым могла бы укрыться власть.
Революционный момент настает, когда «все, что может дать реальность», находит свое немедленное отражение. Все остальное время иерархическая власть, лишающаяся чем дальше, тем большего количества своих мистических и магических регалий, пытается заставить всех забыть, что общность (то есть, конечно, реальность!) всего лишь выставляет напоказ свое мошенничество.
Напав непосредственно на мифическую организацию внешнего, структуру видимости, буржуазная революция неумышленно задела слабое место не только единой силы, но и всей иерархической власти как таковой. Объясняет ли эта неизбежная ошибка комплекс вины, неизменно присутствующий в буржуазной ментальности? Как бы то ни было, эта ошибка была, безусловно, предсказуемым и естественным результатом процесса.
И это действительно была ошибка, потому что единожды было развеяно облако лжи, покрывавшее процесс личного присвоения, миф был поколеблен и разрушен, и остался лишь вакуум, который могли заполнить лишь горячечное ощущение свободы и замечательная поэзия. А она уж точно пока не сокрушала власти, и ее неудача на этом фронте объясняется просто: двусмысленные жесты, неся разрушение, также и исцеляют. Оставим историков и эстетов рыться в их коллекциях; нам же стоит лишь ковырнуть подсохшую корку памяти, и прошлое своими воплями, криками и жестикуляцией заставит тело власти содрогаться и источать кровь. Вся деятельность, направленная на сохранение воспоминаний, все же не сумеет запретить им кануть в Лету по мере соприкосновения с жизнью и совершенно так же, как и наше выживание, растворится в повседневном быту.
Процесс этот неизбежен: как показал Маркс, появление «меновой стоимости» и ее символического денежного выражения вскрыло глубокий латентный кризис в сердце единого мира. Товар, введенный в отношения между людьми, увязывает воедино универсальность (купюра в 1000 франков представляет собою все, что я могу на нее приобрести) и эгалитарность (так как обмениваются равноценные предметы). Эта «эгалитарная универсальность» частично ускользает как от эксплуататора, так и от эксплуатируемого, но они все же узнают друг друга сквозь нее. Они обнаруживают друг друга лицом к лицу, теперь уже не внутри мистерии божественного рождения и происхождения, как это было до того со знатью, а скорее внутри доступной для понимания трансцендентности, Логоса, свода законов, понятного каждому, хотя и окутанного тайной. Тайной с ее посвященными: прежде это были жрецы, которые пытались сохранить Логос в чистилище божественного мистицизма; позже они уступили и положение, и величие их священной миссии философам, а затем и техникам, пройдя путь от Республики Платона до Кибернетического Государства.
Таким образом, под давлением «меновой стоимости» и технологии (которую можно было бы назвать «подручным посредничеством») миф понемногу принимал мирской статус. Но следует отметить два факта:
По мере того, как Логос высвобождается из мистического единства, он утверждается и внутри, и вне этого единства. Рациональные и логические структуры поведения накладываются на структуры старые, метонимические, одновременно и сохраняя их, и противопоставляясь им (математика, поэзия, экономика, эстетика, психология, и т.д.).
Стечением времени, когда Логос, «организация видимости», приобретает все большую автономность, он порывает со священным и дробится. В таком виде он представляет двойную угрозу для единой власти. Мы уже показали, что священное выражает захват властью всеобщности и что всякий согласный на всеобщность должен пройти через посредничество с властью - подавление мистиков, алхимиков и гностиков служит тому достаточным подтверждением. Это также объясняет, почему современная власть «защищает» специалистов (впрочем, не доверяя им до конца): она чувствует в них миссионеров вновь освященного Логоса. Различные исторические движения представляют собой попытки найти внутри мистической единой власти иную власть, с нею соперничающую, основанную на Логосе: христианский синкретизм (который делает Бога психологически объяснимым), Возрождение, Реформы и Просвещение.
Хозяева, чьей задачей было сохранить целостность Логоса, хорошо знали, что только единство может стабилизировать власть. При более пристальном рассмотрении окажется, что усилия их были не напрасны, как могло бы показаться после того, как Логос был раздроблен в XIX и XX вв. В раже общей атомизации Логос был разбит на отдельные техники (физику, биологию, социологию, папирологию и т.д.), но в то же самое время стала более императивной и необходимость заново установить общность. Не следует забывать, что для того, чтобы тоталитаризм возобладал над общностью, для того, чтобы на смену доминирующему над общностью мифу пришел Логос с единой кибернетической властью, потребовалась бы всего лишь всемогущая технократическая сила. В таком случае только два столетия успели бы истечь до того, как материализовалось бы видение энциклопедистов (строго рационализированный прогресс, растянутый в будущее до бесконечности). В этом направлении идет подготовка к будущему у сталинистов-кибернетиков. В этом контексте мирное сосуществование следует воспринимать как первый шаг к тоталитарному единству. Пора всем осознать, что они уже сопротивляются ему.
15
Поле битвы нам известно. Вопрос в том, как подготовиться к битве до того, как врачеватель патологий, вооруженный всеобщностью без техники, и кибернетик, вооруженный техникой без всеобщности, доведут до конца свое политическое сношение.
С точки зрения иерархической власти, миф перестанет быть сакральным только в том случае, если Логос или, по меньшей мере, те его элементы, которые способны десакрализовывать, наоборот станут сакральны. Нападение на священное одновременно с тем должно высвободить всеобщность и таким образом уничтожить власть (нечто похожее мы уже слышали!). Но власть буржуазии, раздробленная, обнищавшая, постоянно оспариваемая, остается в относительной стабильности благодаря тому, что зависит от следующей двусмысленности: технология, которая объективно десакрализует, одновременно с этим является субъективным инструментом освобождения. Не настоящего освобождения, которое достигается лишь десакрализацией — ближе к концу спектакля, а карикатуры, имитации, наведенной галлюцинации.
То, что единое мировоззрение вывело за предел мироздания, фрагментарная власть проецирует (буквально «швыряет вперед») в состояние будущего благополучия, ярких завтрашних дней, о которых нам возвещают с вершин сегодняшних навозных куч, ведь завтрашние мы не больше, чем мы сегодняшние, помноженные на количество произведенных нами технических безделиц. От лозунга «Живи в Боге» мы перешли к гуманистическому девизу «Доживи до старости», который эвфемистически можно передать как: «Оставайся юн сердцем и доживешь до преклонных лет».
Лишенный священного покрова, десакрализованный и расчлененный миф теряет свое величие и свою духовность. Он становится лишь обесцвеченной, грубой оболочкой, сохраняющей многие прежние характеристики, но теперь охотно открывающей их в конкретной, доступной и осязаемой форме. Бог больше не конферансье, и до тех пор, пока Логос, вооруженный технологией и наукой, не перехватит инициативу, фантомы отчуждения будут продолжать материализо-вываться и сеять повсюду хаос. Ищите эти фантомы: они первые признаки будущего порядка. Мы должны начать играть уже сейчас, если не хотим, чтобы будущее наше было обречено на несчастное, униженное выживание; более того, если не хотим для себя будущего, в котором выживание как таковое станет невозможно (вот старая идея о человечестве, уничтожающем себя, а вместе с собой и весь эксперимент по сооружению обыденной жизни). Жизненно важные цели борьбы за создание ежедневной жизни — вот главные чувствительные точки любой иерархической власти; выстроить одно — значит разрушить другое. Пойманные в водоворот десакрализации и повторной сакрализации, мы превыше всего ставим намерение отменить:
1) организацию внешнего как спектакля самоотречений;
2) разделение, на котором основана личная жизнь, так как именно в ней проживается и отражается на каждом уровне разделение между господами и обездоленными;
3) жертвоприношение. Три этих элемента, очевидно, взаимозависимы, как и их противоположности: участие, общение и реализация. То же самое можно сказать и о соответствующем контексте, не-всеобщности (обанкротившийся мир, подконтрольная общность).
16
Человеческие отношения, до того растворенные в божественной трансцендентности (то есть общности, увенчанной священным), осели и застыли, как только священное перестало быть катализатором. Обнажилась их вещественность. Как Провидение уступило место капризным законам экономики, так и власть человеческая стала проявляться за властью божественной. Сегодня единственной роли, которая раньше в божественном освещении была отведена каждому, соответствует целый спектр ролей. И хотя масками в этих ролях стали теперь человеческие лица, роли эти все еще требуют и от ведущих актеров, и от массовки отказаться от настоящей жизни в соответствии с диалектикой настоящего и мифического жертвоприношения. Спектакль — всего лишь миф, секуляризованный и разбитый на фрагменты. Он составляет броню, в которую закована власть (и он же — жизненно необходимый посредник), а она становится уязвима для любого удара, если в какофоническом многоголосье воплей, тонущих друг в друге, не может больше скрывать своей природы личного присвоения и тех разнородных кусков несчастья, которые уготовила для каждого.
Все роли в контексте фрагментирован-ной власти, снедаемой десакрализацией, обесцвечены и обесценены, равно как и спектакль представляет собой лишь обедненную копию мифа. Исполнители ролей с такой охотой и неуклюжестью предают секреты своих механизмов и уловок, что власти, дабы защититься от всеобщего осуждения и отказа от спектакля, остается лишь организовать такой отказ самой путем еще более неуклюжего замещения актеров и исполнителей или через спровоцированные погромы заранее сфабрикованных козлов отпущения (агентов Москвы, Уолл-стрита, мирового сионизма или Двухсот Семейств). Как следствие, весь актерский состав играет бездарно, и на смену стилю приходит манерность.
Миф, эта бездвижная всеобщность, охватил всякое движение (паломничество можно считать примером авантюрного стремления к цели при отсутствии мобильности). С одной стороны, спектакль может взять всеобщность под контроль только через низведение ее до уровня фрагмента или набора фрагментов (психологических, социологических, филологических и мифологических мировоззрений); с другой стороны, он расположен в той точке, где процесс десакра-лизации предельно сходится с попытками повторного освящения, ресакрализации. Таким образом, он может преуспеть в установлении бездвижности только в границах фактического движения, движения, которое формирует его, несмотря на его противодействие. В эпоху фрагментации организация внешнего превращает движение в линейную последовательность неподвижных стоп-кадров (прекрасный пример такого перехода от засечки к цепочке — сталинский «диалектический материализм»), В структуре того, что мы назвали «колонизацией повседневной жизни», единственные возможные изменения — это изменения фрагментарных ролей. Используя сравнительно негибкую общепринятую терминологию, можно сказать, что человек попеременно бывает гражданином, родителем, сексуальным партнером, политиком, специалистом, профессионалом, производителем, потребителем. Но какой начальник не чувствует над собой начальства? Ведь ко всем из нас применима такая максима: может, и удастся иногда кого трахнуть, но уж тебя-то трахают постоянно.
По крайней мере, эпоха фрагментации не оставила никакого сомнения вот по какому поводу: повседневность есть поле битвы, на котором идет сражение между властью и общностью, где власти приходится использовать все силы, чтобы контролировать общность.
Чего мы требуем, прикрывая власть ежедневной жизни под огнем власти иерархической? Мы требуем всего. Мы занимаем свою жесткую позицию в обобщенном конфликте, распространяющемся от домашней склоки до революционной войны, и ставка в нашей игре — воля к жизни. Это означает, что мы должны выжить как антитеза выжившим. На самом базовом уровне нас волнуют лишь те моменты, когда жизнь пробивается сквозь оледенение выживания, будь эти моменты бессознательные, теоретические, исторические (например, революция) или личные.
Но нам надо отдавать себе отчет и в том, что нам не дает свободно плыть по течению таких моментов (за исключением, пожалуй, собственно момента революции) не только общее давление со стороны власти, но и требования нашей собственной борьбы и тактики. Нам надо найти способы компенсировать это накопление ошибок путем более полного охвата таких моментов, через демонстрацию их качественной важности. Тому, что мы говорим о строении повседневной жизни, не дает стать обедненным достоянием культурного и субкультурного истеблишмента (академиков с оплачиваемыми отпусками) лишь тот факт, что все идеи ситуационистов суть верные продолжения и логические расширения действий всех тех тысяч людей, которые пытаются не дать каждому своему дню выродиться в двадцать четыре часа потерянного времени. Авангардны ли мы? Если да, то быть авангардным означает двигаться в ногу с реальностью.
17
Мы не заявляем исключительных прав на разум как таковой, а только на его применение. Наша позиция — стратегическая, мы находимся в центре всякого конфликта. Качественное — наша ударная сила. Люди, лишь отчасти понимающие то, что пишется в этом журнале, просят нас выпустить книгу с разъяснениями, с помощью которых они смогли бы убедиться, как силен их интеллект и насколько всеобъемлюща образованность — иными словами, понять, что они законченные идиоты. Человек, приходящий от нашей писанины в возмущение и выбрасывающий ее в урну, действует более разумно. Рано или поздно надо будет отдать себе отчет в том, что слова и фразы, которые мы используем, отстают от реальности на несколько шагов. Искажение и неуклюжесть, с какими мы расписываем свою доктрину (которую один не лишенный вкуса человек изящно окрестил «не очень-то приятным герметическим терроризмом»), происходят от нашей центральной позиции, позиции на размытом и постоянно смещающемся фронте, где язык, захваченный властью (обусловливающий), и язык свободный (поэзия) схлестнулись в своей бесконечно запутанной схватке. Тем, кто плетется за нами, мы предпочитаем тех, кто раздраженно и нетерпеливо отвергает нас из-за того, что наши слова не есть еще законченная поэзия, не есть еще свободное строительство повседневной жизни.
Все, что связано с мыслью, связано и со спектаклем. Почти каждый человек живет в постоянном страхе от мысли, что он может проснуться и очутиться в самом себе, и пламя этого страха сознательно раздувается властью. Обусловливание, особая поэзия силы и власти, подчинило себе столь большое количество вещей (ведь все материальное принадлежит ему: пресса, телевидение, стереотипы, магия, традиция, экономика, технология — все то, что мы зовем захваченным языком), что ему почти удалось растворить то, что Маркс называл недоминируемым сектором, заменив его сектором доминируемым (см. наш составной портрет «выжившего»). Но пережитый опыт не может с такой легкостью быть разложен на набор последовательно сменяющихся пустых ролей. Сопротивление внешней организации жизни, т.е. организации жизни в качестве выживания, содержит больше поэтического заряда, чем самый толстый том прозы или стихов, и тот поэт в литературном смысле слова, кто сумел, по меньшей мере, понять или почуять это. Такая поэзия находится в весьма опасном положении. Конечно, поэзию в ситуационистском смысле слова умалить невозможно, и она не может пойти на компромисс с властью, потому что любой акт компромисса — стереотип, нечто обусловленное языком силы. Но она окружена властью со всех сторон. Власть заключает в себе неумолимое путем изоляции; такая изоляция не может быть продолжительной, и одна из сторон должна уступить. Один зубец клещей — угроза распада (безумие, болезнь, лишения, суицид), другой — удаленно контролируемая терапия. Первый дарует смерть, второй — безжизненное выживание (пустые сообщения, видимость «совместности» с семьей и друзьями, психоанализ на службе у отчуждения, здравоохранение, эрготерапию). Раньше или позже СИ придется защищать свое положение терапевта: мы готовы отстаивать чистую, истинную поэзию, сотворенную всеми, в борьбе против фальшивой поэзии, махинации власти. Докторам и психоаналитикам тоже следовало бы разобраться в этом, или однажды они вместе с архитекторами и другими апостолами выживания будут вынуждены лицом к лицу встретиться с последствиями того, что однажды сделали.
18
Все неразрешенные, несмещенные вовремя противостояния ослабевают. Такие противостояния могут эволюционировать только в том случае, когда они заключены в предыдущих, несмещенных формах (например, искусстве, направленном против культуры, внутри культурного спектакля). Любая экстремальная оппозиция, которая терпит крах или добивается лишь частичной победы (что по сути одно и то же), постепенно вырождается в оппозицию реформистскую. Фрагментарные оппозиции как зубья на шестернях, они сцепляются и заставляют работать машину спектакля, машину власти.
Миф сохранял весь спектр противостояний, весь набор антагонизмов внутри манихейского архетипа. Но что может служить архетипом в раздробленном обществе? Воспоминания о прошлых противостояниях, представленные в обесцененной и неагрессивной форме, сегодня выглядят, как последняя попытка внести некоторую последовательность в организацию внешнего — настолько далеко уже ушел спектакль по дороге вырождения в фарс запутанности и усреднен-ности. Мы готовы стереть всякий след этих воспоминаний путем аккумуляции всего заряда, накопившегося в прошлых противостояниях, для грядущей глобальной борьбы. Все ручьи, которые власть так долго блокировала, однажды прорвутся мощным потоком, водопадом, который изменит лицо мира.
В общей карикатуре противостояний власть призывает каждого занять свою позицию по отношению к Бриджит Бардо, к новому роману, «ситроену» в четыре лошадиных силы, итальянской кухне, мес-калю (мексиканской водке из сока алоэ), мини-юбкам, ООН, классикам, национализации, термоядерной войне и езде автостопом. Каждого человека спрашивают его мнения о малейшей детали, чтобы не дать ему возможности сформировать своей позиции в отношении всеобщности — совокупности вещей в их целостности. Каким бы неуклюжим ни был такой маневр, он бы сработал, если бы агенты, которым было поручено нести его от двери к двери, не очнулись и не осознали своей собственной отчужденности. Теперь же к пассивности обездоленных масс добавляется еще и растущая пассивность режиссеров и актеров, подвергнутых абстрактным законам рынка и спектакля и все бесповоротнее теряющих из-за этого реальный контроль над миром. Признаки назревающего недовольства происходящим уже видны среди актеров — это и звезды, пытающиеся сбежать из-под света прожекторов, и правители, критикующие свою собственную власть (Бриджит Бардо, Фидель Кастро). Инструменты власти изнашиваются, поскольку их воля к свободе — это фактор, которым нельзя пренебрегать.
19
В тот самый момент, когда восстания рабов угрожали перевернуть структуру власти и выявить отношения между трансцендентностью и механизмом личного присвоения, явилось христианство со своим грандиозным реформаторством, главным демократическим требованием которого было условие рабам согласиться не на реальность человеческой жизни, потому что это было бы невозможно без осуждения отшельнического аспекта личного присвоения, а на нереальность существования, которое черпает счастье из мифа (имитация Христа как цены того, что последует дальше). Что изменилось? Ожидание того, что грядет, превратилось в ожидание радужного завтра; жертва жизни настоящей и немедленной — вот цена, уплаченная за иллюзорную свободу жизни кажущейся. Спектакль — это та сфера, где насильный труд превращается в добровольную жертву. В мире, где выживанием шантажируют труд, максима «каждому по труду», пожалуй, наиболее подозрительна, не говоря уж о «каждому по потребностям» в мире, где потребности определяются властью. Любой конструктивный проект, определенный в отрыве от остальной сущности и потому частичный, не принимающий во внимание тот факт, что он на самом деле определен от все приостанавливающего противного, становится реформистским. А это сродни попыткам строить на зыбучем песке вместо цемента. Игнорирование или непонимание контекста, установленного властью, может послужить только укреплению этого контекста. Те спонтанные действия против власти и ее спектакля, которые мы видим повсюду, надо вначале предупредить обо всех препятствиях на их пути и вооружить тактикой, которая учитывала бы силу врага и его способность к нахождению компромиссов. Эта тактика, которую мы собираемся популяризовать, называется detournement (у ситуационистов термин, обозначающий некую абстрактную девиацию от общепринятой нормы, иначе — похищение, кражу).
20
Принесение жертвы должно быть вознаграждено. В обмен на их настоящую жертву рабочие получают инструменты освобождения (составляющие комфорта, различные технические приспособления), но это освобождение остается чистой фикцией, поскольку власть контролирует те способы, которыми можно использовать этот материал. Иначе говоря, власть использует себе на руку как инструменты, так и тех, кто ими орудует. Христианская и буржуазная революции демократизировали мифическое жертвоприношение, «принесение хозяина в жертву». Сегодня бесчисленные посвященные получают крохи со стола власти за то, что обращают на службу общественности свои фрагментарные знания во всей полноте общности. Они больше не «посвященные» и пока не «жрецы Логоса»; они просто специалисты.
На уровне спектакля силу их отрицать невозможно: и участник шоу «Кто хочет стать миллионером», и почтовый чинуша, болтающий весь день про особенности своей машины, отождествляются со специалистом, и мы знаем, как производственные менеджеры используют такую самоидентификацию, для того чтобы заставить неквалифицированных рабочих ходить по струнке. Истинной миссией технократов было бы объединение Логоса, если бы они не были так безнадежно и абсурдно изолированы и разведены по своим отделам жизни. Любой специалист отчуждается, если не совпадает по фазе с остальными; каждый знает что-то о частности и ничего — о целом. Физик-атомщик, стратег, политик — кто из них имеет реальный контроль над ядерным оружием? Как может власть льстить себя надеждами проконтролировать всякую направленную против нее манифестацию? Ведь сцена настолько перегружена актерами, что единственным постановщиком спектакля служит хаос, и «порядок правит, но не управляет» («Internationale Situationniste », №6).
В той степени, в какой специалист участвует в развитии инструментов, формирующих и преобразовывающих мир, он подготавливает дорогу для революции привилегированных. До настоящего времени такая революция называлась фашизмом. Практически это оперный переворот (разве не считал Ницше Вагнера своим предшественником?), в котором особенно бесправные актеры, долгое время прозябавшие в «кушать подано» и чувствовавшие, как постепенно теряют свободу, внезапно начинают исполнять ведущие роли. Говоря языком медицины, то фашизм — истерия мира спектакля, доведенная до точки климактического разрешения. В такой кульминационной точке спектакль мгновенно обретает целостность и раскрывается во всей своей абсолютной нечеловечности. Через фашизм и сталинизм, которые суть его романтические кризисы, спектакль открывает свою истинную природу: это болезнь.
Мы отравлены спектаклем. Все элементы, необходимые для успешной нейтрализации токсинов (то есть для того, чтобы мы сами взяли в свои руки процесс построения наших ежедневных жизней), находятся в руках специалистов. Поэтому мы в высшей степени заинтересованы в них, но все по-разному. Некоторые случаи безнадежны: например, мы не будем демонстрировать специалистам от власти, правителям, насколько глубоко они зашли в своей горячке. С другой стороны, мы готовы принять в расчет горечь тех специалистов, которые заключены в тесных, постыдных, абсурдных ролях. Должны признаться, впрочем, что наше снисхождение не беспредельно. Ведь бывает так, что, несмотря на все наши усилия, они упорствуют в том, чтобы употреблять свою нечистую совесть и свою горечь на службе власти путем фабрикации системы условий, которая колонизирует их же собственную каждодневную жизнь; что они предпочитают лишь видимость своего представительства в иерархии причастных к настоящей власти; что они настаивают на том, чтобы всюду рекламировать свои специализации (свои картины, свои романы, свои уравнения, свою социометрию, свой психоанализ, свою баллистику); что они, в конце концов, отлично зная (а вскоре и незнание этого факта уже не будет служить оправданием), что только власть и СИ владеют ключом к использованию их специализации, тем не менее, по-прежнему предпочитают служить власти (ибо власть, разжиревшая на их инерции, выбрала их, чтобы служили ей, чтобы получить все, что они могут дать, а затем трахнуть их!). У нашей щедрости есть предел. Они должны понимать все это, а в особенности то, что бунт актеров, отлученных от власти, таким образом, связан с бунтом против спектакля (см. ниже тезис о СИ и власти).
21
Общее пренебрежение люмпен-пролетариатом выросло из того его использования, какое ему было найдено буржуазией, которой он служил одновременно и как регулирующий механизм, и как источник рекрутирования для более двусмысленных сил порядка (полиции, информаторов, наемных убийц, художников...) Тем не менее, люмпен-пролетариат воплощает потрясающе радикальную скрытую критику рабочего общества. В его открытом презрении как к лакеям, так и к хозяевам содержится хорошая критика работы как отчуждения, критика, которая не принималась в учет до сегодняшнего дня не только потому, что люмпен-пролетариат был неоднозначным сектором, но также и потому, что на протяжении XIX и начала XX века борьба против естественного отчуждения и производства благосостояния по-прежнему выступала как необходимое и достаточное оправдание работы. Как только стало ясно, что избыток потребительских товаров не что иное, как оборотная сторона отчуждения в производстве, люмпен-пролетариат приобрел новое измерение: он исполнился презрения к организованной работе. Она в эру Государства, предоставляющего пособие по безработице, приобретает такие масштабы, что их неадекватность по-прежнему отказываются признавать только правители. Вместо постоянных попыток власти свести к компромиссу каждый эксперимент, ставившийся в каждодневной жизни, то есть каждая попытка превзойти такой эксперимент (а ведь эта деятельность была нелегальной со времен разрушения феодальной власти, когда она была сужена до тонкой прослойки правящего меньшинства), ныне конкретизируется в критике отчуждающей работы и отказе предоставить принуждаемый труд. Это тем более верно, потому что новый пролетариат может быть абстрактно определен как «Фронт Против Принудительного Труда»: фронт этот объединяет вместе всех, кто сопротивляется ассимиляции властью. Это наше поле действия, арена, где мы с помощью уловок истории ставим на кон против уловок власти, поддерживая рабочего (будь то металлург или художник), который — сознательно или нет — принимает работу под диктатом власти. В этой перспективе не лишена основания попытка предугадать переходный период, во время которого автоматизация и воля нового пролетариата оставят работу исключительно специалисту, низведя менеджеров и бюрократов до уровня временных рабов. С расширением автоматизации «рабочие», вместо управляющих ими машин, смогут посвятить свое внимание присмотру за специалистами по кибернетике, чьей единственной задачей будет увеличение продукции, которая через искажение перспективы перестанет быть приоритетным сектором и станет вместо этого служить примату жизни над выживанием.
22
Единая власть пыталась растворить частное существование в коллективном сознании с тем, чтобы каждый отдельный социальный элемент субъективно определял себя как частичку с точнным весом, зависшую, как будто в масле. Всем следовало ощущать необычайный подъем от самоочевидного. Единая власть стремилась распылить индивидуальное существование в коллективное сознание так, чтобы каждая социальная ячейка предметно определила себя как частица с ясно детерминированным весом, поддерживаемым на манер частиц, плавающих в воде. Каждый должен был чувствовать себя переполненным вездесущими свидетельствами того, что все — лишь глина, сырой материал в руце Божией, а Бог использует все это в своих личных целях, которые, естественно, находятся вне разумения отдельного индивидуума. Все феномены являлись эманациями высшей воли; любая, казалось бы, необъяснимая пертурбация полагалась новым способом к достижению некой большей, скрытой гармонии (Четыре Царства, Колесо Фортуны, испытания, посланные богами). Любой может говорить о коллективном сознательном в том смысле, что оно единовременно для каждого индивидуума: сознание мифа и сознание отдельного-существования-внутри-мифа. Власть иллюзии была такова, что жизнь, действительно прожитая, черпала свой смысл из того, что существовало лишь иллюзорно. Отсюда и жреческое проклятие жизни, низведение жизни до простой последовательности, до убогого материализма, до тщетного внешнего и до униженного состояния трансцендентности, которое все более деградировало, по мере того как покидало свою мистическую организацию.
Бог был гарантом времени и пространства, его координаты определяли единое общество. Он был общей отправной точкой для всего человечества; в нем сходились пространство и время, как и все существа обретали в нем единение со своей судьбой. Сейчас, в эпоху раздробленности, человек разрывается между пространством и временем, которые ни одна трансцендентность не способна объединить через посредничество любой централизованной власти. Мы живем в пространстве-времени, которое лишено системы координат, несбалансированно, как будто нам суждено никогда больше не вступить в контакт с самими собою, хотя к тому и есть все предпосылки.
Есть место, где ты создаешь себя, и время, в течение которого ты себя играешь. Пространство каждодневной жизни, то есть единственной истинной реализации человека, окружено тысячей разных условностей. Самих нас определяет узкое пространство нашей истинной реализации, а мы определяем себя во времени спектакля. Иначе говоря, наше сознание — больше не мифическое сознание некоего существа внутри мифа, но, скорее, сознание спектакля и некой роли внутри спектакля. (Выше я проанализировал связь между всею онтологией и единой властью; здесь следует вспомнить, что кризис онтологии проявляется по мере продвижения к раздроблению.) Можно сформулировать это и так: в системе пространственно-временных отношений, где расположено все и вся, время стало воображаемой величиной (полем отождествлений); нас определяет пространство, хотя мы сами определяем себя лишь в воображаемой плоскости, и воображаемое определяет нас через субъективности.
Наша свобода — это свобода абстрактной временности, в течение которой мы именуемся на языке власти (и имена эти соответствуют ролям, нам уготовленным). Все колебания нашего выбора сводятся к официально принятым синонимам для нас самих. С другой стороны, в пространстве нашей аутентичной реализации, то есть в пространстве повседневной жизни, доминирует молчание. Никаким словом невозможно назвать пространство пережитого опыта, кроме как словом поэтическим на языке, свободном от контроля власти.
23
Десакрализуя миф и разбивая его на фрагменты, буржуазия потребовала прежде всего независимости сознания (свободы мысли, свободы прессы, свободы исследования, отрицания догм). Вследствие этого сознание перестало быть мифом, отражающим сознание. Оно стало осознанием череды ролей, исполняемых в спектакле. Превыше всего буржуазия ставила свободу актеров и массовки в спектакле, теперь режиссируемом не Господом с его приспешниками и жрецами, а естественными и экономическими законами, «неумолимыми и капризными законами» под защитой новой команды законников и специалистов.
Бог был оторван, как использованный бинт, но рана так и не затянулась. Возможно, бинт и не давал ране зажить, но он оправдывал страдание, он придавал ему значение, ради которого вполне можно было стерпеть несколько уколов морфия. Теперь же у страдания оправдания нет вовсе, а морфий дорог. Разлука приобрела конкретные очертания, и каждый может их увидеть, потрогать. Единственное решение проблемы, которое предлагает нам кибернетическое общество, — это стать зрителями в театре, где бал правят гангрена и гниение, в театре, где ставится спектакль о выживании.
Драма сознания, о которой говорил Гегель, есть на самом деле осознание драмы. Романтизм отдается звуками, напоминающими плач души, вырванной из тела. Страдание это тем более остро, что каждый из нас вынужден в одиночестве наблюдать, как рушится священная всеобщность и все остальные дома Эшеров.
24
Всеобщность является объективной реальностью, в движении которой субъективность может принять участие только в форме реализации. Все не связанное с реализацией ежедневной жизни присоединяется к спектаклю заново — это спячка; замерзшее в ней выживание подается кусками. Никакая реализация невозможна вне объективной реальности, вне всеобщности. Все остальное — фарс. Объективная реализация, которая функционирует внутри механизма спектакля, — просто успех объектов, которыми манипулирует власть («объективная реализация в субъективности» известных художников, актеров, знаменитостей). На уровне организации внешнего каждый успех — и даже каждая неудача — раздувается до тех пор, пока не превратится в стереотип, и преподносится как единственно возможный успех или неудача. До сих пор единственным судьей была власть, хотя суждения ее и подвергались различным проверкам и выдерживали давление. Ее критерии — единственно удовлетворительные для тех, кто согласен играть роль в спектакле по его внутреннему распорядку. Но ведущих актеров на этой сцене больше не осталось. Есть только массовка.
25
Пространственно-временной континуум частной жизни был гармонизирован пространством-временем мифа; и гармония Фурье откликается на колебания этой извращенной гармонии. Как только миф перестает объединять индивидуума и частность во всеобщности, доминируемой священным, каждый фрагмент, каждая доля превращается во всеобщность, а каждый такой фрагмент тоталитарен. В разобщенном пространстве-времени, составляющем частную жизнь, время — абсолютное в форме абстрактной свободы, свободы спектакля — объединяет в целое силой самой своей разобщенности пространственный абсолют частной жизни, его изоляцию, его стесненность. Механизм отчуждающего спектакля столь силен, что частная жизнь теперь уже определяется как нечто отлученное от спектаклей; тот факт, что кому-то не достается ролей и категорий в спектакле, воспринимается как дальнейшее усиление лишений, и это-то гнетущее ощущение власть использует как предлог для сведения повседневной жизни до статуса ничего не значащих жестов (открывания двери, сидения на стуле, стирки).
26
Спектакль, устанавливающий свои нормы для жизненного опыта, сам по себе возникает из пережитых вещей. Удивительное время, что было проведено в смене последовательных ролей, превращает пространство аутентичного опыта в область объективного безвластия, бессилия; в тоже время объективное бессилие, происходящее от обусловливания личного присвоения, делает спектакль конечной точкой потенциальной свободы.
Элементы, рожденные из накопленного опыта, признаются только на уровне спектакля, где они выражаются в форме стереотипов, хотя такое выражение постоянно опротестовывается и опровергается жизненным опытом. Составной портрет выживших, тех, кого Ницше называл «маленькими людьми», или «последними людьми», может быть представлен только в контексте следующей диалектики возможного и невозможного: возможность на уровне спектакля (разнообразия абстрактных ролей) усиливает невозможность на уровне пережитого опыта. Невозможность (то есть рамки, наложенные на аутентичный опыт процессом присваивания) определяет поле абстрактных возможностей.
Выживание двухмерно. Какая сила сможет в противодействие такому подавлению поднять вопрос, составляющий ежедневную проблему всякого человеческого существа: диалектику выживания и жизни? Либо те силы, на которые рассчитывал СИ, сделают возможной смену этих двух противоположных начал, вновь объединяя пространство и время в строительстве ежедневной жизни; либо жизнь и выживание сцепятся в противостоянии, становясь все слабее и слабее до тех пор, пока не запутаются окончательно и не падут до уровня абсолютной нищеты.
27
На поставленные в спектакле куски пережитой реальности аккуратно наклеены ярлыки биологических, социологических или иных категорий, которые хотя и связаны с осознаваемым-вербализуемым, никогда не несут в себе ничего, кроме фактов-оболочек, из которых было выскоблено все их аутентичное нутро. Именно в этом смысле иерархическая власть, заключающая всех в объективном механизме частного присвоения (допущение/исключение, см. раздел 3), тоже представляет собой диктатуру над субъективным. В таком качестве эта власть и пытается с переменным успехом заставить каждую индивидуальную субъективность перерасти в объективность, иначе говоря, стать объектом для манипуляции. Эту исключительно интересную диалектику надо проанализировать более подробно (объективная реализация в субъективности — реализация власти — и объективная реализация в объективности, то есть та, что составляет часть практики формирования ежедневной жизни и уничтожения власти).
Факты лишаются своего содержания во имя вербализуемого, во имя абстрактной универсальности, во имя извращенной гармонии, в которой каждый реализует себя в искаженной перспективе. Здесь СИ занимает свое место в линии интеллектуального соперничества, тянущейся через Сада, Фурье, Льюиса Кэрролла, Лотреамона, сюрреализм и леттризм (по крайней мере, в наименее известных течениях этого потока, которые были одновременно и наиболее радикальными).
Внутри фрагмента, устроенного как всеобщность, каждая следующая доля сама по себе тоталитарна. Индивидуализм расценивал чувственность, желание, волю, ум, вкус, подсознательное и все категории эго как абсолюты. Хотя социология сегодня и обогащает психологию категориями, все же разнообразие ролей всего лишь подчеркивает монотонность рефлекса самоотождествления. Свобода «выжившего» будет заключаться в возможности принять форму абстрактного компонента, до размеров которого он по своей воле себя уменьшит. Единожды из общей картины будет исключена настоящая реализация, останется только психосоциологическая драматургия, в которой внутреннее будет функционировать как клапан безопасности, отдушина, через которую человек будет выпускать пар, скапливающийся в нем после эффектного дефиле на ежедневной выставке. Выживание становится конечной стадией жизни, организованной в виде механического воспроизводства памяти.
28
До сегодняшнего дня подход к общности был фальшив. Власть паразитировала на ней в качестве незаменимого посредника между человеком и природой; но взаимоотношения человека и природы основываются лишь на практиках. Именно практики постоянно проламывают фанеру лжи, которую усердно чинит миф и его суррогаты. Именно практики, пусть даже отчужденные, остаются в постоянном контакте со всеобщностью. Раскрывая свой собственный фрагментарный характер, практики в то же самое время открывают настоящую всеобщность (реальность): это общность, реализующаяся посредством своей противоположности, фрагмента.
В перспективе практик каждый фрагмент есть общность. В перспективе власти, которая отчуждает практики, каждый фрагмент тоталитарен. Этого должно быть достаточно для того, чтобы разрушить попытки кибернетической власти окутать практики несвойственной им мистикой, хотя серьезность таких попыток недооценивать нельзя.
В нашем проекте встречаются все формы практик. Все они попадают к нам с присущей им долей отчуждения, с инородными вкраплениями власти, но очистить их — в наших силах. Мы осветим и придадим новую силу и чистоту акту отказа, мы разъясним, в чем суть манипулятивных маневров власти — не в манихейской перспективе, но путем осуществления нашей собственной стратегии, той битвы, которая уже началась. В данный момент в ней наши враги пытаются повсеместно найти общий язык друг с другом, но лишь бессмысленно сталкиваются, потерянные в неиссякаемой темноте и неопределенности.
29
Ежедневная жизнь всегда клалась на алтарь жизни внешней, очевидной; а очевидность, в свою очередь, в своем мистическом единстве была настолько сильна, что подавляла всякое упоминание о ежеднев-ности. Нищета и пустота спектакля, обнаженная всеми разновидностями капитализма и буржуазии, открыла всем глаза как на существование повседневной жизни (жизни-убежища, но для чего и от чего?), так и на ее бедность. По мере того как усиливаются овеществление и бюрократизация, единственной ясной, как день вещью остается необычайная примитивность как спектакля, так и каждодневного существования. Конфликт между человеческим и нечеловеческим был перенесен в плоскость внешнего. Как только марксизм стал идеологией, борьба Маркса против идеологии во имя богатства жизни превратилась в идеологическую установку против идеологии, в спектакль против спектакля. (Как в авангардной культуре такая постановка против постановок доступна лишь для понимания актеров, как картины, клеймящие картины, понятны лишь художникам, так же следует рассматривать и отношения между идеологической антиидеологией и функцией профессионального революционера в ленинизме.) Поэтому манихейство и ожило с молниеносной быстротой. Почему так неустанно атаковал манихеев святой Августин? Потому что понимал, насколько опасен миф, позволяющий лишь одно разрешение проблемы, в форме победы добра над злом; он видел, что невозможность такого разрешения угрожала сокрушить все здание мифологий и вывести на свет противоречие между мифическим и аутентичным, настоящей жизнью. Христианство предложило третий путь — путь священного дурмана; то, чего христианство добилось силою мифа, сегодня достигается силой вещей. Не может быть противостояния между советскими рабочими и рабочими в капиталистических странах или между бомбой сталинских бюрократов и бюрократов послесталинских. Нет ничего больше, за исключением единства в хаосе овеществленных сущностей.
Так кто же понесет ответственность? Кого следует застрелить? Над нами доминирует система, абстрактная форма. Степень человечности и бесчеловечности определяется абсолютно количественным варьированием пассивности. Качество везде одинаково: мы опролета-рились или очень близки к этому состоянию. Чем занимаются ортодоксальные «революционеры»? Они пытаются уничтожить кое-какие различия и сделать так, чтобы ни один пролетарий не был более пролетарским, чем остальные. Но где та сторона, которая заинтересована в кончине пролетариата?
Перспектива выживания стала невыносимой. Нас тянет вниз вес предметов в вакууме. Вот что такое овеществление: все и вся, падающие с одинаковой скоростью; все и вся, заклейменные одинаковой ценностью. Правление равных ценностей осуществило проект христиан, но вне христианства (как и заключил Паскаль), и, что более важно, осуществило через божий труп — в противоположность тому, чего ожидал Паскаль.
В правлении равных ценностей сосуществуют спектакль и повседневность. Люди и предметы взаимозаменяемы. Мир овеществленный есть мир без центра, как те новые сборные города, которыми он украшен. Настоящее тает перед обещаниями вечного будущего, которое есть не что иное, как механическая экстраполяция прошлого. Само время лишено центра. В этом мире концентрационного лагеря жертвы и мучители носят одинаковые маски, и реальна лишь пытка. Ни одной новой идеологии не облегчить боли: ни идеологии единства (Логосу), ни нигилизму — им суждено стать костылями кибернетического общества. Пытки же в долгосрочной перспективе несовместимы с любой иерархической властью, какой бы организованной или лицемерной она ни была. Противостояние, которое намеревается возродить СИ, — самое древнее, самое радикальное из всех, и именно поэтому оно возрождается вновь и ассимилирует все останки революционных движений, всё разрозненное в истории наследие великих людей.
30