Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мне всегда попадаются едящие соседи. И едят они обычно всю дорогу. Едут и едят, едят и едут. То ли они развлекаются так, то ли что. Скучно ехать много часов, вот и едят. А я не ем. И еды с собой не беру. Однажды в поезде ехала — ночью желудок заболел, чуть с ума не сошла. Три часа, еды нет, желудок болит. Вот. Постучалась к проводнице, она злая и заспанная выглядывает, я спрашиваю: «У вас есть еда?» — а она со злобой отвечает: «Ничего нет!» И закрывает свою дверцу. Вот. Но желудок-то болит, что делать… Я стучу снова, она открывает и сразу как бульдог сжимается — «Ничего нет!» — кричит, и закрывает. Думала, вообще умру. Но… да… да, уже скоро, полчаса осталось. Ты иди, я позвоню, как доеду. Пока.

«Объявляется посадка на скорый поезд номер 1607, Санкт-Петербург — Нерюнгри, поезд находится на втором пути. Нумерация вагонов начинается с головы состава». Нерюнгри? Или нет? Послышалось? Какой подвижный вокзал. Люди шелестят, как насекомые, повсюду гул. Муравейник, честное слово.

Я встала, потянулась и посмотрела по сторонам. Моментальное желание сходить за кофе исчезло так же быстро, как и появилось. За неимением лучшего, я снова села. Неужели и впрямь Нерюнгри, что за странность. Я задремала.

«Объявляется посадка на скорый поезд номер 7, Санкт-Петербург — Севастополь, поезд находится на пятом пути. Нумерация вагонов начинается с головы состава». Теперь я встала с целью. Никогда не любила сидеть на вокзале. Лучше уж сразу залезть в вагон, и оставшиеся мои сорок восемь питерских минут глядеть, как люди, пыхтя, наводят комфорт для своего путешествия. И едят, конечно. Обязательно будут есть и пить.

«Продолжается посадка на скорый поезд номер 1607, Санкт-Петербург — Нерюнгри, поезд находится на втором пути», — сообщил голос, как будто подбадривая. Нерюнгри. Город и город. И чего это он так сильно звякает у меня в голове? Не-рюн-гри, Не-рюн-гри. Город, звучащий, как идущий поезд; в нём гремят подстаканники и где-то плачет неугомонный ребёнок, цыганка ходит между вагонами, предлагая семечки и пиво, а с верхних полок свешиваются угрожающего вида баулы. Проходя под электронным табло, я поискала глазами число «1607» — и не нашла.

Перрон был полон народа. Большинство, скорее всего, не доедет до Севастополя. Как и я, что характерно. Какой мутный вечер, хоть и весна.

Идя сквозь толпу, я заметила перед собой рыжую девочку. Она шла, тащила за собой клетчатую сумку на колёсиках, курила. Вот она бросила недокуренную сигарету и приостановилась на мгновение, чтоб растоптать её ногой. Обернулась, и я встретилась взглядом с её синими, прозрачными, немного бумажными, испуганными — очень знакомыми — глазами. Питер научил меня видеть таких людей. Она смотрела на меня, и казалось, это продолжается вечно; но вечность, длинной в полсекунды, закончилась, и она пошла дальше, придерживая плащ освободившейся от сигареты рукой. Из кармана плаща высовывался блестящий бок сотового телефона, опасно качаясь над пропастью перрона. Я почти видела сквозь её голову, как она сдувает время от времени непослушную, лезущую в глаза чёлку.

От моих шагов вздрагивал перрон, как спящий кот, к которому прикасаешься пером. Дойдя до своего вагона, я предъявила билет безликому проводнику, он сказал моё место и забыл о моём существовании. Я зашла. В вагон. Я зашла. В купе. Я села на свою полку у окна, и двое соседей, сидящих напротив, на мгновение замолчали.

Они ели курицу. Двое крупных мужчин. Я достала телефон, и написала сообщение: «Представляешь, ещё даже не поехали, а уже едят». Отправила. Мне показалось, что мужчины пристально посмотрели на меня.

Пять минут они вполголоса говорили о какой-то Ларисе, а потом пришла женщина, которая и оказалась Ларисой. Она села рядом со мной, и спросила, как меня зовут. Зачем-то я соврала.

Поезд тронулся. Я смотрела в окно, мимо меня проносились столбы.

Я попросила женщину встать, чтобы сложить багаж — почему-то я этого не сделала сразу. Женщина пересела к мужчинам, попросив их подвинуться с томной интонацией в голосе. «Подвиньтесь, господа», — сказала она. Я подняла полку, и с трудом поместила под неё свою клетчатую сумку на колёсиках… клетчатую… как так? У меня же не было сумки. Я посмотрела на себя в зеркало на дверце купе, и на меня оттуда глянула рыжая девочка. Я не была рыжей, почему в зеркале она?

Я снова села. Поезд медленно вкатывался в ночь, и голова становилась всё тяжелее. Утяжелялись веки, глаза видели всё хуже. Женщина-Лариса снова сидела рядом со мной.

— Я бы легла спать, если вы не против, — сказала я. Лариса как раз подносила к губам стакан с настойкой. Рука дрогнула. Мужчины переглянулись. — Если вы хотите, я могу спать на верхней полке, — добавила я, и вся компания превратилась в дружную улыбку. Они засуетились; наверное, они бы даже забегали, будь купе чуть просторнее. Один из мужчин начал разворачивать для меня матрац, и в это время у него отломилась рука в районе локтя. Я вскрикнула. Рука упала на пол, а из отлома полезли, даже посыпались мелкие насекомые, тут же облепившие собой весь пол. Они заползали на моих попутчиков, которые стали вдруг пластмассовыми, проникали в их уши, ноздри, открытые рты. У одного мужчины лопнули глаза, и оттуда двумя струйками брызнули всё те же насекомые. Я встала, хрустнув живым ковром, и открыла дверь.

Лестничная площадка. Третий этаж. Открытый лифт в шахте-клетке, в нём темнота.

Здесь всё пахло страхом. Казалось, дверь напротив вот-вот распахнётся, и пьяный мужчина, с криками, вытолкнет испуганную женщину. Она упадёт, прося пощады, и закроет голову руками, а из покинутой ими двери выглянет маленький ребёнок. Хмурым, мстительным волчонком он будет смотреть, как отец, ополоумев от ярости, избивает его мать ногами. Он повзрослеет (а не повзрослел ли он уже?). Он не простит отца никогда. Пока смерть не разлучит его с яростью и обидой.

Я зашла в лифт, нажала на кнопку «1». Двери закрылись, кабинка не двинулась. В тишине и темноте я слышала только своё дыхание; стук своего сердца; и шелест тысяч маленьких лапок. Я… я проснулась.

Вокзал мёртвым голосом объявил мой поезд. Выдвинув ручку из своей клетчатой сумки на колёсиках, застегнув плащ и достав сигарету, я пошла на выход. За стеклянными дверями закурила. Сдула с лица непослушную чёлку, и та тут же вернулась на место. Неприятный дым как-то особо сильно раздражал; я не докурила сигарету и до половины. Бросила, приостановилась, чтобы её растоптать. Мне показалось, что на меня кто-то смотрит. От этого ощущения было как-то уютно. Да, на меня часто смотрели. Рыжие вообще привлекают как-то особенно много внимания. Обычно взгляды не вызывали почти никаких чувств. Сейчас было по-другому; что-то неуловимое, пряничное, детское; или, может, просто дежавю; хотелось остаться в этом мгновении навсегда; оно было шершавым, как бабушкины руки, и нежно обволакивало, дополняя мутность сонного дня.

Я обернулась, глянула на людей, шедших следом. Я была уверена, что сейчас встречусь с чьим-то внимательным, хоть и нарочито отстранённым взглядом. Нет. Никто на меня не смотрел.