Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Ну как, Робертино, морда не болит?

Ричард не ответил. Внимание его отвлек пассажир лет пятидесяти, который очень не спеша платил за проезд. До появления этого пассажира салон автобуса напоминал туристическую показуху из какой-нибудь деятельной тоталитарной страны: он был наполовину – не более – заполнен типичными, довольными жизнью гражданами: домохозяйки средних лет с клетчатыми сумками на колесах, пенсионеры в неброских достойных костюмах, пара мирных негров, несколько послушных детишек. В новом же пассажире было нечто, что создавало совсем иной образ современного пассажира. Может, дело было в его клетчатых расклешенных брюках, или штиблетах на платформе, или в длинной, тонкой, цилиндрической жестянке, красиво расписанной золотом, белилами и кармином, которая торчала из кармана его куртки. Точно почувствовав на себе Ричардов взгляд, он повернул голову и дернул ею в сторону, как будто здороваясь. Впрочем, продвигаясь по проходу, он продолжал точно так же дергать головой, что давало основание усомниться в осмысленности этого жеста. Тем не менее он, похоже, признал в Ричарде родственную душу, потому что уселся с ним рядом, симметрично Дункану.

- Нет.

- Значит, мало получил, — вздохнул Гаврош. — Придется добавить…

Немного попыхтев, будто задувая спичку, незнакомец осведомился высоким, почти детским голосом: – Есть какие хорошие новости? Лично у меня – никаких.

- Только попробуй! — звонко выкрикнула Милка, и Робка почувствовал, как она вся задрожала.

- Жалко тебе его? — участливо спросил Гаврош. — И мне жалко, честно. Корешами были, дружили душа в душу... — Гаврош выплюнул окурок на асфальт, растер носком туфли, проговорил серьезно: — Ну-ка, Роба, отзынь на три лапти.

Повернувшись к Дункану, Ричард обнаружил, что тот успел отвернуться к противоположному окну и с интересом рассматривает, что там происходит. Тычок локтем в районе бицепса, не особенно сильный, заставил его повернуться обратно, как раз вовремя, чтобы заметить, как незнакомец извлекает из кармана жестянку, подносит ее к губам и отхлебывает, причем все это дается ему нелегко, несмотря на ровный и медленный ход автобуса. Вскоре незнакомец решил, что пока хватит, и сокрушенно дернул головой.

Робка стоял на месте, Милка крепко держала его за руку. Трое парней, стоявших в стороне, подошли ближе, и Робка увидел, что у одного из них на плече висит гитара. А сзади сопел в затылок Валька Черт.

– Есть какие хорошие новости? – повторил он. Ричард поколебался.

- Кому сказал, отзынь на три лапти, — повторил Гаврош. — Мне с подругой потолковать надо.

– Нет, – ответил он наконец.

Робка не двигался. Валя Черт положил ему руку на плечо, проговорил доверительно:

- Тебя по-хорошему просят, фраер, оглох, что ли?

– Конечно, чего же еще ждать? Что дальше лучше будет? – В голосе незнакомца не было злобы, одна лишь смиренная скорбь. – В наше-то время.

- Стой тут... — шепнула Милка и шагнула навстречу Гаврошу. — Ну, говори, чего тебе! — Она вела себя решительно, но дрожащий голос выдавал страх.

– Наверное, вы правы.

- Эх, Милка, Милка... — Гаврош обнял ее за плечо, они медленно пошли по тротуару, и Милка совсем не сопротивлялась.

– Дашь мне гинею, то есть фунт десять пенсов?

Трое парней проводили их взглядами, о чем-то переговаривались негромко — слов было не разобрать. Потом один засмеялся. Робка шагнул было за Милкой и Гаврошем, но Валя Черт загородил ему дорогу, глянул из-под козырька кепочки:

– Боюсь, у меня столько нет.

- Тебе русским языком сказали, стой и не рыпайся. А то схлопочешь…

– Фунт с полтиной тоже сойдет.

Робка проглотил шершавый ком в горле и остался на месте.

- Ишимбай, спички есть? — спросил Валя Черт и направился к троим парням, прикурил у них новую папиросу, пыхнул дымом. Парни, видно, стали что-то говорить Черту, тот замотал головой, сказал так, что Робка расслышал: — Братан у него... в законе... нельзя... вернется — пришить может.

– Простите, столько тоже нет.

Робка понял, что разговор идет о его брате Борьке, и сердце обдало теплом, радостно подумалось, что ничего особенного они ему не сделают, ни ему, ни Милке — Борькин авторитет был тому охранной грамотой. Робка расправил плечи, сказал громко и небрежно:

- Ну скоро они там? Не наговорились?

– Лучше дайте ему, Дик, – подал голос Дункан, а потом прибавил: поскольку вы с ним два сапога – пара, – хотя последнюю фразу он сказал только выражением лица и тоном голоса, и только в Ричардовом воображении.

- Ты смотри, тварюга, еще гоношится... — сказал кто-то из парней.

И тут раздался дробный стук каблучков, и из темноты показалась Милка. Робка увидел кривоватую улыбку у нее на губах, а глаза как-то странно блестели. Она подошла, шмыгнула носом, совсем как маленькая девчонка, зачем-то поправила Робке отвороты куртки на груди, погладила по плечу и сказала:

– У меня правда нет. Я оставил кошелек дома.

- Ладно, Робочка, погуляли, и хватит. Не ходи за мной больше.

Бросив быстрый взгляд на Ричарда и его соседа и ограничившись легким вздохом, Дункан вытащил несколько монет и покончил с этим делом.

- Почему? — глупо спросил Робка, потом спохватился, взял ее за руку. — Что случилось, Мила?

- Не надо... — она выдернула руку, как-то вымученно улыбнулась. — Тебе же лучше будет, понял? И мне…

Когда они снова остались вдвоем на заднем сиденье, Ричард проговорил в надежде разрядить обстановку:

- Подожди, Мила... — начал было Робка, но она перебила резко:

- Ну хватит! Сказала — не ходи, значит — не ходи! Надоел! Ну чего тебе от меня надо! Ну чего?!

– Уф, сразу стало легче дышать. А почему, скажите на милость, именно гинея? Какая-нибудь древняя традиция или что?

Робка молча смотрел на нее, стиснув зубы. Милка попятилась на несколько шагов, поравнялась с Гаврошем, который стоял тоже молча, жевал потухший окурок. Милка взяла Гавроша под руку, крикнула:

- Иди домой, малолетка, мамка заругает!

– Ровно столько стоит большая банка «Экспортного крепкого», – пояснил Дункан, снова добавив про себя: и не пытайтесь меня убедить, что вы об этом не знали. Вслух он продолжал: – У вас правда нет с собой наличности, Дик? Я с удовольствием…

Вся компания медленно уходила по переулку в темноту. Зазвенела гитара, раздался смех, потом неразборчивые фразы, снова смех. Бренчали струны, несколько голосов запели песню, и Робка различил среди них голос Милки. Он все стоял неподвижно, стиснув онемевшие челюсти, и не мог сделать шага — жизнь обрушилась в одно мгновение. Какой же он был осел, когда верил всему, что она плела ему, когда целовала, про одну-единственную, до гроба, любовь говорила…

И вдруг пожалел он, что не избили его Гаврош и его кодла в кровь, в смерть! Пусть бы избили... и лежал бы он на стылом асфальте, в крови, с переломанными ребрами, в изорванной одежде, и пусть бы она все это видела... как он медленно умирает... А лучше всего — сразу ударили бы финкой под сердце — и амба, прощай, жизнь, прощайте, друзья! Прощай, подлая шалава! И все твои лживые слова и клятвы! Я не держу на тебя зла! Но пусть смерть моя будет тебе вечным укором! Может быть, смерть эта чему-нибудь тебя научит?! Прощай, подлая шалава! Когда-нибудь придешь ты на мою могилу и заплачешь горькими слезами, и будет тебе горько и одиноко, и будешь ты просить у меня прощения... Робке представилось, как его хоронят, как он лежит в цветах в гробу, а вокруг школьные друзья, конечно, Богдан, Костик, Володька Поляков, учитель истории Вениамин Павлович.

– Спасибо, я как раз собирался заехать за деньгами. – На самом деле, не мешало бы, и как можно скорее, потому что после оплаты проезда его оборотного капитала хватило бы разве что на покупку газеты. – По дороге.

- У него была отличная память... — говорит Вениамин Павлович. — Ему обязательно нужно было учиться. Он сто исторических дат написал!

– А, ну тогда хорошо. Знаете, Дик, должен вам сказать, что в последние десять минут увидел вас с новой стороны. Я имею в виду, не с той, с которой вижу обычно.

И мама будет плакать, и Степан Егорович, и отец Богдана Егор Петрович, и даже Федор Иванович будет сморкаться в грязный клетчатый платок... А Гаврош? Черт с ним, с Гаврошем! Борька придет из тюрьмы и отомстит за погибшего брата... Ах, какие сладко-горькие мечты!

Только ничего этого в действительности нету. А есть пустынный ночной переулок, редкие подслеповатые фонари слабо рассеивают тьму, и свет в окнах домов давно погас, не слышно шума проезжающих по улице машин — есть глухое, обидное до слез одиночество... Прощай, подлая неверная шалава!

– Сколько я понимаю, у всех у нас есть неожиданные стороны, разве не так? Я хочу сказать, вряд ли человек, которого я вижу на всех этих заседаниях, есть истинный вы, или сокровенный вы, или всесторонний вы. То же самое и, э-э… со мной.

...Откуда и каким образом рождаются сплетни? Не прошло и месяца, а уже все в квартире и в подъезде, да и во дворе перешептывались, завидев идущую по двору Любу или Степана Егоровича. Разве можно спрятаться от пересудов в коммунальной квартире? Все про всех давным-давно все знают. Кто и что ест на завтрак, обед и ужин — знают. У кого сколько и каких рубах, штанов, ботинок, где купил недавно пальто и за сколько — знают. Какая у тебя мебель, есть ли патефон, приемник, пианино, аккордеон или, паче чаяния, скрипка — знают.

– Простите, что-то я вас не понял, вернее, не до конца понял.

Часто ли зовешь гостей в дом и чем угощаешь — знают.

Сказать, что Ричард сам понял себя до конца, было бы преувеличением. Автобус короткими перебежками приближался к остановке, и Ричард дожидался возможности выскочить наружу.

О чем говоришь с женой и детьми, часто ли ругаешь начальство по работе — знают. И уж наверняка со всеми подробностями, почти всегда преувеличенными и приукрашенными, все знают, как ты живешь со своей женой, часто ли случаются скандалы и на какой почве и — самое главное! — кто кому изменяет. Тут у «кумушек», будь они мужского или женского рода, алчным огнем загорались глаза, лица приобретали сладострастное выражение, ноздри вздрагивали, почуяв запах гнили или еще чего-то более острого, неприятного. Дочка музыканта Игоря Васильевича обронила матери всего несколько слов, дескать, вот какие чудеса, она несколько дней назад своими глазами видела, как на кухне тетя Люба обнималась и целовалась со Степаном Егоровичем. Нина Аркадьевна сделала тут же стойку, как легавая на охоте.

– Ну, просто во всяких там комитетах и тому подобном мы занимаем противоположные позиции, так сказать, являемся антагонистами, а сейчас, вот здесь, мы встретились просто как. – Автобус замер, чтобы дать какому-то недотыке выкатить из переулка катафалк. – Ну, просто как два приятеля, и один готов помочь другому.

Она устроила дочери настоящий допрос: когда видела, где, во сколько часов, как целовались, как обнимались, раздевал ли Степан Егорович Любу, хватал ли за груди, залезал ли под юбку?

– Если вы хотите сказать, что идеологические различия между нами носят сугубо поверхностный характер, а первостепенное значение имеет наша принадлежность к человеческому обществу…

- А может, еще чего-то было, доченька? — со строгой ласковостью допытывалась Нина Аркадьевна. — А ты мне сказать стесняешься.

- Нет, мама, больше ничего не было... — отводя взгляд в сторону, отвечала Лена.

– Ну, пожалуй, я не стал бы делать таких далеко идущих…

- Ты не стесняйся, доченька, маме все можно сказать. — И глаза Нины Аркадьевны горели сладострастным нетерпением. — Ну, говори? Что там еще было? Я же вижу, ты не хочешь говорить, что-то скрываешь.

– Тогда, боюсь, вынужден буду с вами не согласиться, доктор Вейси. Противоречия между нами слишком глубоки и непримиримы.

Залезал под юбку, да? Ну? А кофточку с тети Любы снял? А лифчик? А может, они и на пол легли, а? Не ложились? Или что, в комнату ушли? Аты не посмотрела, да? Милая моя девочка, тебе стало стыдно, да? Неужели в замочную скважину не посмотрела? И не послушала? Ну молодец, молодец, доченька моя прелестная, молодец, что маме все рассказала. Только больше никому ни-ни, хорошо?

- Хорошо... — Лена ненароком взглянула в глаза матери и даже испугалась, столько сияло в них злорадного торжества.

– А-а. Раньше вы называли меня Дик.

- Ай да Люба, ай да недотрога... — покачала головой Нина Аркадьевна и погладила Лену по голове. — Спасибо, доченька, иди погуляй. Сегодня скрипкой можешь не заниматься.

– То было раньше.

От радости Лена забыла неприятный допрос, устроенный мамой, и умчалась на улицу. А Нина Аркадьевна долго расхаживала по комнате, и ее воображению рисовались картины одна похабнее другой, и, естественно, то, что представлялось в этом воспаленном воображении, через минуту казалось увиденным в действительности. Более того, Нина Аркадьевна могла поклясться, что именно так оно и было, что чуть ли не она сама все видела. Игорь Васильевич в этот вечер работал в ресторане и вернулся домой во втором часу ночи. Нина Аркадьевна не спала, сгорая от нетерпения рассказать все мужу. Он не успел даже раздеться, чтобы лечь в постель, только удивился, что жена до сих пор ждет его.

- Чего это ты бодрствуешь? — удивленно спросил Игорь Васильевич, он уже давно не видел супругу такой возбужденной в эти часы.

– А, понятно. – Ричард встал и протянул обратно платок Последнее прикосновение к царапине показало, что кровь остановилась.

Нина Аркадьевна вцепилась в него, как клещ, не дав даже лечь, и рассказала все со всеми подробностями, которые привиделись ее воображению. И хотя Игорь Васильевич страшно устал и хотел спать, состояние жены передалось и ему. Сначала он хихикал, зажимая ладонью рот, потом спросил:

- Кто это все видел?

– Оставьте себе.

- Да Ленка наша! Пошла на кухню воды попить, и нате вам, пожалуйста, любуйтесь, люди добрые!

- Все это безобразие Ленка видела? — Праведное возмущение охватило Игоря Васильевича, он в сердцах ударил себя кулаком по колену. — Ну скоты, а? Ни стыда, ни совести у людей!

– Нет, возьмите. Спасибо, Дункан.

- Нет, ну Любка-то какова, а? — хихикнула Нина Аркадьевна. — То честную вдову из себя корчила, то верную жену! Напоказ всем выставляла! А в тихом омуте, видал, какие черти водились! Нет, а вкус у нее какой, Игорь! Вот уж правда — деревенщина! То на этого замухрышку позарилась, привела в квартиру всем на смех! А теперь Федор Иванович надоел, так она под одноногого легла... — Нина Аркадьевна опять захихикала, замотала головой, и распущенные черные волосы волной качнулись из стороны в сторону, закрыв лицо. Она сидела рядом с Игорем Васильевичем в розовой короткой комбинации, открывавшей толстые белые ляжки, большие, как футбольные мячи, груди выпирали, просвечиваясь сквозь шелк, толстая шея с глубокими складками, отвислый дряблый подбородок. Игорь Васильевич окинул всю ее взглядом, шумно вздохнул и повалился на бок, зарылся головой в подушку и закрыл глаза. Перед тем как уснуть, он все же пробормотал с ленивым, сонным возмущением:

- И ребенок видел эти картинки... экое скотство…

Ричард сумел-таки возвратить ему платок Он до смешного обрадовался, потому что, если бы платок ему навязали, это было бы мелким, но унижением. Он что, так никогда и не научится разбираться в людях? И где он понабрался этих пошловато-идиотских ухваток? Впрочем, он почти тут же отвлекся от этих размышлений, так как оказался на свежем – ну, по крайней мере на открытом – воздухе, в месте, которое он вроде бы хорошо знал, но в котором не оказывался по крайней мере лет десять, что само по себе было несколько жутковато. С нежданной легкостью, другими словами, сохранив достаточно сил, чтобы пройти еще несколько метров и не упасть, он отыскал телефон-автомат, еще одно приспособление, знакомое ему только с виду, и набрал номер Криспина, единственный, который он помнил наизусть, за исключением пожарных и скорой помощи. В трубке раздался голос какого-то инородца, потом – Фредди.

Нина Аркадьевна со злостью разочарования смотрела на заснувшего мужа — она рассчитывала, что они будут долго обсуждать сногсшибательную новость, обмусоливать каждую подробность, обсудят заодно и других жителей квартиры, а он... эта ресторанная свинья уже храпит. О господи, что это за жизнь! Даже поговорить не с кем! Нина Аркадьевна окинула медленным взглядом их уютный «уголок» — полированное трюмо с большими зеркалами, сервант красного дерева, набитый несколькими сервизами: севрским, который Игорь Васильевич по пьянке купил у какого-то полковника, кузнецовский чайный, китайский чайный, который больше всего нравился Нине Аркадьевне. Разноцветные драконы, намалеванные на чашках и чайниках, были фосфоресцирующими и светились в темноте. Еще сервиз из чешского темно-синего стекла. Еще фарфоровые слоники, шесть штук, с победоносно задранными вверх хоботами — это на счастье. Еще разные фарфоровые статуэтки — девочка с мячом, мальчик с горном, пастушка, множество собачек разных пород и разной величины. Наверху серванта стояли рядком вазы — фарфоровые и фаянсовые, расписанные диковинными цветами, по всей видимости, представлявшие немалую, может быть, даже музейную ценность. В одной вазе красовались засохшие, скукоженные розы. Нина Аркадьевна даже не помнила, когда и по какому случаю Игорь Васильевич их принес. Кроме него, никто ей цветов не дарил.

– Я захлопнул дверь и забыл ключи, у меня не заводится машина и нет денег, – объяснил положение Ричард. – Можно мне приехать?

– А эта самая… прости, а Корделия, что, тебе не открывает?

В углу стоял громадный трехстворчатый, тоже красного дерева шкаф, набитый самым немыслимым добром — там висели три шубы, норковая, песцовая и из черно-бурой лисы, бостоновый костюм, вечернее платье из темно-синего пан-бархата, горжетка из песца, больше дюжины платьев из крепдешина, шелка, батиста, прорва всяких юбок, кофточек и жакетов. Самое обидное заключалось в том, что ни одной вещи из этого немыслимого для тех времен богатства Нина Аркадьевна ни разу не надевала, ну, может, один-два раза от силы. Но песцовую и норковую шубы точно ни разу — Игорь Васильевич запрещал — на улице могут запросто ограбить. А из дорогих сервизов они никогда не пили чаю, не ели из драгоценных блюд. Игорь Васильевич приносил домой и ставил, вешал или прятал в громадный сундук, окованный железными полосами с тяжеленным замком, и строго запрещал трогать. Он многое мог простить, не устраивал по пустякам скандалы, но приходил в невиданную, звериную ярость, если нарушали этот его запрет, в приступе такой ярости он мог и убить. А ведь еще на дне сундука в большой шкатулке из карельской березы лежало самое главное — драгоценности. Кольца и броши, кулоны, ожерелья, браслеты. И все золото, серебро, рубины и сапфиры, бриллианты. Игорь Васильевич покупал их по дешевке у пьяных фронтовиков, гулявших в ресторане, где он играл в оркестре. В самом конце войны и сразу после войны таких фронтовиков было великое множество — гуляли остервенело, пропиваясь до последнего рубля, до нитки, и тогда извлекались драгоценности. Приносились из дома. И продавались по мизерной цене. Что нужно загулявшему человеку, когда душа горит, — бутылку, и только! В самом конце войны президент США сделал всем офицерам Советской армии царский, то бишь президентский подарок — каждому офицеру по роскошному гражданскому бостоновому костюму. Целый железнодорожный состав с этими костюмами прибыл в Берлин, где и был передан командованию. И каждый советский офицер получил по костюму.

– Ее нет дома.

В народе их называли рузвельтовскими и гордились ими. Так вот, Игорь Васильевич, хоть и не воевал и уж тем более не был офицером, хранил в своем уютном «уголке» аж целых шесть таких костюмов. Зачем шесть, для чего, если ходил он всегда в одном и том же, тесном шевиотовом костюмчике с засаленными рукавами и бортами? Год назад Игорь Васильевич устроил генеральную проверку накопленному барахлу и с ужасом обнаружил, что три костюма из шерсти побиты молью настолько сильно, что годились теперь разве что на перекройку в детские курточки, да и то нужно было основательно штопать. Игорь Васильевич долго плакал, перебирая в пальцах изъеденную молью материю, всхлипывал и шептал ругательства, после чего недели две убил на поиски нафталина и, найдя, купил его чуть ли не пуд. После этого в комнатах стоял такой крепкий запах нафталина, что у Леночки и Нины Аркадьевны постоянно болела голова. У Игоря Васильевича голова не болела. С упорством и одержимостью маньяка он покупал, выменивал, перепродавал и тащил в дом. В свободное от работы время он любил шататься на толкучке на Бабьегородском или Пятницком рынках, ездил на Тишинку и за город, на знаменитую Перовскую барахолку.

– Что? Хочешь сказать, она отчалила?

И, как правило, без добычи не возвращался. В доме царило недолгое согласие, покой и любовь. Для чего он все это покупал, копил и складывал? Для кого? Нине Аркадьевне трудно было предположить, что все это делалось для дочери Лены. Он не любил ее. Вернее, любил как существо, которое со временем оправдает те силы и капиталы, которые он в нее вложил, и принесет большие доходы.

– Не знаю. Я не знаю, где она. Но дома ее нет.

- Лена станет знаменитой скрипачкой. У нее все данные есть. Марк Гольдберг сказал, что девочка — золотое дно! В консерватории место ей обеспечено. Будем на гастроли ездить. По всей стране. — Игорь Васильевич мечтательно закатывал глаза. — А может, и за границу! Нина Аркадьевна слушала и с нарастающей злобой думала о том, что к тому времени она вовсе превратится в старую развалину и ничего ей уже будет не нужно, разве что лекарства. Нина Аркадьевна страдала приступами астмы. Больше всего Игорь Васильевич боялся, что Лена до времени влюбится в какого-нибудь шалопая и ста нет учиться спустя рукава или, не дай бог, замуж выскочит. А что, вполне вероятно, вон уже какая дылда вымахала, через два-три года — невеста! И потому Игорь Васильевич строго оберегал дочь от подруг, а пуще — от друзей. Часами заставлял играть на скрипке, кричал, топал ногами и ругался самыми грязными словами. Случалось, даже бил. Нина Аркадьевна вступалась за дочь, и Игорь Васильевич набрасывался с кулаками на нее.

– Что? А до этого где она была?

В такие случаи Нина Аркадьевна пряталась у Любы, отсиживалась, пока утихнет гнев мужа. Любу Игорь Васильевич побаивался, и в комнату к ней никогда не совался. У Любы разговор был короткий, можно и скалкой по башке заработать.

Нина Аркадьевна медленно оглядывала их набитую всяческим добром комнату, и тоска сдавливала ей сердце — какие такие радости перепали ей от этой жизни? Какое удовольствие она испытала? Какие страсти пережила? Да никаких! Протекла жизнь, как песок сквозь пальцы, и такая пустота на душе, что выть хотелось, как волчице в зимнем лесу. И ведь совсем не старая она еще, невольно подумалось Нине Аркадьевне, и если б не этот Бармалей — она взглянула на спящего мужа — она бы еще смогла... А что смогла?.. Мысли путались и терялись. Ведь она сама к Игорю Васильевичу прилепилась, силой никто не заставлял. Сама выбрала такое существование — сытое, теплое, безмятежное.

– Не знаю. Слушай, можно мне приехать?

– Конечно можно. Почему нет-то?

Ведь самое смешное, что Игорь Васильевич никогда не ревновал ее ни к кому, был уверен — никуда она от него не денется, знал, какую жену выбирал. Не раз в минуты душевного расположения он называл ее хранительницей домашнего очага. Звучало напыщенно и фальшиво.

– Я же сказал, у меня нет денег.

- Домашний очаг — призвание женщины. Как немцы говорят: «Кирхен, кюхен унд киндер». Что означает — церковь, кухня и дети. Иди ко мне, моя кисонька, я тебя поцелую.

И она никогда ни к кому его не ревновала, была совершенно спокойна — женщины Игоря Васильевича не интересовали. Потому, наверное, оказался удачным их брак. Потому и он, и она любили рассуждать о супружеской верности, о моральной устойчивости советского человека.

– Поймай такси, мы тут заплатим, болван непонятливый.

- Человек тем и отличается от животного, что может управлять своими чувствами, может держать низменные страсти в узде! Подчинить их своей воле во имя высших идей, во имя дела, которому он посвятил свою жизнь! — назидательно говорил Игорь Васильевич и при этом сам испытывал к себе необыкновенное уважение.

Получив дозволение, Ричард поймал такси, высунувшись для этого на проезжую часть с риском для собственной жизни, как, впрочем, и для других. Через секунду ближайший светофор переключился на красный. Таксист, приземистый старикашка, молча пялился на Ричарда, пока тот, назвав адрес Радецки, говорил:

«А чему он посвятил свою жизнь, сволочь поганая? — Нина Аркадьевна уже с ненавистью посмотрела на спящего мужа. — Брошки да кольца в шкатулку складывать! Моль костюмы сожрала, так ведь чуть не сдох от горя, импотент вонючий, что у тебя там вместо члена? Морковка сморщенная... Ох, взяла бы и задушила подлую тварь!» Нина Аркадьевна всхлипнула, сползла с постели, опустив босые ноги на холодный пол, уставилась пустыми глазами в окно, за которым синела ночь. Тихо, как в могиле... «Ах, да провались все пропадом, вот возьму сейчас и напьюсь! А если этот Бармалей проснется и чего-нибудь вякнет, я его бутылкой по кумполу ошарашу». И Нина Аркадьевна вдруг решительно встала, включила настольную лампу на круглом столике, открыла дверцу буфета и достала бутылку коньяка. Игорь Васильевич всегда держал в доме коньяк, чтобы лечиться от простуды. Двадцать капель, говорил он, и насморк как рукой снимает.

– Просто отвезите меня туда, и все, и никаких заботливых расспросов, типа: а знаете ли вы, что у вас здоровущая царапина на подбородке, осторожнее надо, приятель, и никаких сокрушенных замечаний о том, как только теперь не одеваются, понятно, просто везите, и все, договорились?

- Я тебе покажу двадцать капель, змей ползучий... — шепотом бормотала Нина Аркадьевна, наливая в чайную чашку севрского фарфора коньяк. — Я тебе покажу кирхен, кюхен унд киндер…

Она судорожными глотками выпила полную чашку коньяка, задохнулась и долго стояла с выпученными глазами, полуголая, в короткой комбинации, открывавшей толстые белые ноги, с выпирающим отвисшим животом и большими, как футбольные мячи, грудями.

– А я разве что-то сказал? Хоть единое словечко?

И длинные черные волосы прядями лежали на пухлых голых плечах. Наконец она продохнула, горячая волна медленно поднялась к сердцу, в голове затуманилось, и мир перед глазами Нины Аркадьевны покачнулся, поплыл в далекие дали, стало вдруг легко и беззаботно, будто ты на пустынном пляже и перед тобой густо-синее море, согретое проснувшимся, умытым солнцем... Так было в детстве... Вдруг в памяти всплыли давно забытые стихи, которые Нина Аркадьевна учила еще в школе и успела прочно забыть, явились ясные лучистые строчки Надсона:

– Поезжайте, и все, ладно?



Ах, вот оно море, блестит синевой,
Лазурною пеной сверкает,
На влажную отмель волна за волной тревожно
И тяжко вздыхает,
Взгляни, он живет, этот зыбкий хрусталь,
Он стонет, грозит, негодует,
А далъ-то какая! О, как эта даль
Уставшие взоры чарует…



Когда они остановились перед «Домом», водитель остался сидеть на своем месте, не раскрывая рта и глядя перед собой.

Слезы выступили на глазах Нины Аркадьевны, слезы радости. Боже мой, она вспомнила стихи Надсона, вспомнила! Была страшная война, голодная жизнь в эвакуации, холод, нищета, каждодневная борьба за кусок хлеба, потом бесконечная тоскливая жизнь с Игорем Васильевичем, барахло, шубы, сервизы, брошки и кольца, скандалы из-за денег, ругань и драки с ненавистными соседями, и, казалось, все было давно похоронено под мусором житейских невзгод, все абсолютно — мечты юности, трепетное ожидание любви, великих событий, счастья и, уж конечно, эти стихи Надсона. Но они жили! Придавленные, замурованные насмерть! Так, наверное, травинки пробиваются сквозь асфальт и тянутся к солнцу, к небу... Нина Аркадьевна всхлипнула, зажала рот рукой и замотала головой, прошептала:

Ричард проговорил:

- Господи, какое счастье... ведь все это было... было... — Она беззвучно плакала, и это были слезы счастья.

– У меня нет с собой денег, придется сходить за ними в дом, так что вы уж подождите, ладно?

Нет, не всегда она существовала сторожем при чужом накопленном барахле, при шубах и бриллиантах, жила она и другой жизнью, легкой и светлой, полной ожидания прекрасного. Вдруг предстало перед глазами светлое, улыбающееся лицо отца, с аккуратно подстриженной бородкой клинышком и усами. Когда он улыбался, морщинки пучками собирались в уголках глаз, и лицо приобретало лукавое и задиристое выражение.

Он работал старшим инженером на «Красном пролетарии», политикой никогда не интересовался, всегда был «за», всегда «одобрял» все курсы партии и правительства, был душой компании, любил гостей, шумное застолье, а мать уже в тридцать шестом начала трястись, что за Аркашей придут. Кончился тридцать шестой, миновал еще более страшный тридцать седьмой, прошелестел над головами граждан СССР тридцать восьмой. Страницы газет по-прежнему пестрели жуткими заголовками и сообщениями о врагах народа; там-то хотели свергнуть советскую власть, а там-то замышляли убить самого товарища Сталина, а где-то еще травили и убивали верных учеников и соратников товарища Сталина. Пошли в ход уничтожающие словечки, которые приклеивались к человеку намертво, и судьба его была уже решена: бухаринец, зиновьевец, троцкист, левый уклонист, правый уклонист.

– Куда ж деваться.

Будто вышел на просторы России страшный косарь: махнет косой — тыщи голов сразу летят, махнет другой раз — десять тыщ голов долой! Но отец-то, отец! Он же был всеобщим любимцем, никому не делал зла, ни с кем не ссорился. Может, поэтому его забрали не в тридцать шестом, в тридцать седьмом и восьмом, а только в тридцать девятом, в ноябре. И мать сразу перестала трястись и после того, как отца увели, сказала, словно черту подвела:

Как он и ожидал и к чему по мере сил постарался подготовиться, дверь ему открыла Сэнди. Хотя было немногим больше половины одиннадцатого, одета она была так, словно собиралась на светский прием, правда, пока без шляпы и без перчаток. Спору нет, со своей грудью, зубами и внешностью задиристого грызуна, выглядела она очень привлекательно и не очень-то скрывала, что он ей кажется привлекательным тоже.

- Все, последний раз мы Аркашеньку видели.

– Входи, – пригласила она.

- Ты с ума сошла, мама! Ну в чем он может быть виноват, ну в чем? Глупости это! Ошибка! Вот увидишь, его через несколько дней выпустят — самой стыдно будет!

Мать посмотрела на Нину, как на безнадежно больную, с сожалением и скорбью и ничего не ответила.

– Прости, мне сначала надо заплатить за это чертово такси.

Проходил месяц за месяцем, но Аркашу не отпускали.

И передачи не принимали, и когда суд будет, не говорили. Единственное, что удалось выяснить матери, — на заводе существовало троцкистское подполье, целая организация, которая ставила целью вредительство, теракты и прочие страсти-мордаста. И их дорогой Аркадий в этой организации состоял. В начале сорокового мать снова начала трястись.

– Выходит, старушка Корделия таки выставила тебя за дверь?

- Небось за мной тоже придут... — сказала она как-то вечером.

И Нина уже не стала ее переубеждать, возмущаться, она теперь молчала, со страхом глядя на нее и мелко стуча зубами. Но за матерью не пришли, хотя они ждали каждую ночь, вздрагивали при малейшем шуме за дверью. Отцу дали десять лет без права переписки, выписали матери соответствующую бумажку. Только совсем недавно они узнали страшный смысл этих слов: «без права переписки». Это означало, что их Аркашу расстреляли тогда же, в начале сорокового по приговору ОСО.

Через Сэндино плечо Ричард увидел Фредди, маячившую у лестницы; в руке у нее, в такой-то час, был бокал. Он вспомнил замечание Криспина, что в Сэндином обществе Фредди пьет больше обычного. Он сказал:

С отцом и матерью Нина Аркадьевна два раза ездила на море, в тридцать шестом и тридцать седьмом, в Ялту в профсоюзный дом отдыха. И эти поездки, время, проведенное там, остались самыми дорогими и счастливыми воспоминаниями. Живое, дышащее море — оно заворожило Нину, она могла плыть и плыть, все дальше и дальше, совсем не боясь того, что берег виднелся тонкой рыжей полоской, а вокруг была бесконечная волнующая ультрамариновая гладь. Море обнимало ее, Нина ощущала живое его прикосновение каждым нервом своего тела, море ласкало ее, вливало в тело животворные силы. Однажды она нырнула глубоко и, открыв глаза, стала смотреть на дно — оттуда тянулись к ней голубые светящиеся лучи и, словно огромные глаза какого-то могучего существа, пристально изучали ее, в этот момент острая дрожь пронзила все тело Нины. Она не знала изречения: «Если вы долго смотрите в бездну, то бездна открывает глаза и начинает смотреть на вас», но прочувствовала его, сама заглянув в бездонное пространство. И на всю жизнь сохранилось у нее отношение к морю как к живому, могучему и бесконечно доброму гиганту, смотрящему на людей как на несмышленых младенцев.

– Да нет. Говоря по совести, я просто оставил ключи…

– Катись со своей совестью. Давай входи.

По вечерам отец чуть не насильно вел Нину и мать гулять по набережной. В черной, дышащей брызгами и солью тьме, словно огромные бриллианты, светились пароходы, по набережной медленно двигалась разодетая, загорелая публика — красивые женщины, мужчины в белых костюмах. Глухо шелестели на ветру раскидистые ветви платанов. Из распахнутых окон ресторанов, с открытых веранд доносилась музыка. Пели Утесов и Шульженко, пела Русланова, плыло тягучее танго «Брызги шампанского». И толпа на набережной шумела, смеялась, переговаривалась, и не было ни одного угрюмого, озабоченного или злого лица. Море вливало в души этих людей покой и радость, море притягивало, море обещало исполнение желаний, рождало щемящие мечты о дальних дорогах, о странствиях, о невстреченной любви…

– Подожди, сначала надо заплатить чертову таксисту, и еще.

- Папа, мне жаль всех людей, которые не видели моря... — как-то на набережной сказала отцу Нина.

- Да, родной мой Нинок, — улыбнулся отец и обнял ее за плечи. — Море — это самая большая загадка из всех, которые пытается разгадать человечество.

Сэнди протянула ему смятую двадцатифунтовую бумажку, которую до этого сжимала в кулаке:

Господи, ну за что они его, за что? Что плохого мог он им сделать, и они так безжалостно погубили его?! Нине Аркадьевне хотелось закричать, хотелось схватить топор, кувалду или что-нибудь тяжелое и крушить все подряд — комод, трюмо, сервизы... Нина Аркадьевна нашла в ящичке трюмо папиросы «Герцеговина флор», достала из коробки одну и пошарила по комнате глазами — спичек нигде не было видно. Нина Аркадьевна накинула на голые плечи китайский халат и босиком пошла на кухню. На кухне горел свет, и за своим столом, сгорбившись, сидел Сергей Андреевич, строчил свой роман.

Куча исписанных листов в беспорядке лежала на столе.

– Хватит?

Услышав шлепающие шаги, он поднял голову, отсутствующим взглядом посмотрел на Нину Аркадьевну и вновь склонился над бумагой.

Нина Аркадьевна прошлепала к своему столу, достала из навесного шкафчика спички, прикурила и, затянувшись дымом, спросила:

– Безусловно.

- Все пишете, Сергей Андреевич? Упорный и целеустремленный вы человек, прям завидую вам... — усмехнулась Нина Аркадьевна. Ей хотелось поговорить с участковым врачом, а о чем, она не могла придумать, да и Сергей Андреевич, видно, не склонен был вести ночные беседы. Но уходить Нине Аркадьевне не хотелось.

Она курила, глядя на согнувшуюся над столом фигуру.

– У меня сдачи столько не будет, – заявил таксист, увидев купюру. – Я только выехал.

Вдруг спросила: — Сергей Андреевич, вы были на море?

– А пока сдачи и не надо, – проговорил Ричард и дал ему адрес Леона.

- На каком море? — Он опять вскинул на нее отсутствующий взгляд, не понимая, о чем его спрашивают. — Ах, на море! Вообще на море?

- Да, вообще... — усмехнулась Нина Аркадьевна и почесала одной ногой другую.

- Нет, не был. А что?

Едва такси бочком двинулось от тротуара, раздался продолжительный гудок автомобиля, летевшего мимо на бешеной скорости. Перед Ричардом мелькнуло гневное моложавое лицо, изрыгавшее беззвучные проклятия. Владелец лица, видимо, во всех подробностях переживал горе, которое ожидало бы его, дернись такси на пару секунд позже. Ну, это-то ладно, а вот больше всего Ричарда впечатлило то, что машина, стремительно скрывшаяся из виду, была марки «Фиотти ТБД», как и его собственная, сейчас тосковавшая в его дворике, пока этот нахал раскатывал на своей по лондонским улицам. Ричарду пришло в голову, что происшествия последнего часа, да и нынешнее его положение, напомнили, каково жить без машины. А вместе с этим напоминанием в его мозгу возникла, достаточно ярко, чтобы испортить настроение, картина того, что теперь так будет все время. Поскольку его зарплата с восьмьюстами, в лучшем случае, фунтами в год за монографии и статьи… Ричард, упав духом, вообразил себе существование без привычного уюта, без того, чтобы все делалось и устраивалось за него, без всего, что не относится к разряду самого необходимого, а может, и без самого необходимого, все эти кафешки, столовки, пабы, перроны, автобусные остановки, автобусные очереди, автобусы. И тут же он представил себе свою твердыню, свой кабинет, полки с книгами, душ, кресло, место на кухне, кровать – все то, что распадалось вокруг него, исчезало, словно по мановению волшебной палочки.

- Мне вас жаль... — покачала головой Нина Аркадьевна и повторила со значением: — Мне жаль вас, до рогой Сергей Андреич... Море — это самая большая загадка из всех, которые пытается разгадать человечество.

Сергей Андреевич никогда прежде не слышал от Нины Аркадьевны подобных глубокомысленных изречений и потому удивился, в его отсутствующих глазах родилось любопытство.

- Загадка? — Он подумал над ее словами. — Вполне может быть... Мне эта мысль как-то не приходила в голову.

Когда Корделия сгинет и заберет с собой все деньги. Может, он хотел сказать «если», не «когда»? На миг он почувствовал, как гордится тем, что не задумался об этом раньше. Однако очень скоро стало ясно, что нет, гордиться тут нечем, потому что он пока просто вообще не думал, что будет, когда и если Корделия сгинет. Теперь же, раз уж воображение забросило его в такую даль, можно было забраться еще дальше и вообразить себе, что ее нет, вернее, нет с ним, – каково будет не видеть ее, не говорить с ней, не иметь ее поблизости, под рукой, в любую минуту. Но чтобы это вообразить, надо было сначала представить, что она с ним, увидеть ее мысленным взором, ее лицо и его выражение, ее тело и его движения, услышать ее голос, а это у него не получалось. Единственное, что он мог сделать, это описать ее словами. Едва его посетила эта мысль, как за ней скопом хлынули другие, уродливые обобщения, фантазии, упреки. Если бы в эту минуту такси затормозило рядом с Корделией, стоящей на углу, он бы ее не узнал, – нет, бред. Он уже некоторое время неосознанно, но систематично выдворял ее из своей памяти, готовясь выдворить ее из своей жизни, – еще больший бред. Он никогда, в сущности, не чувствовал ее, не представлял до конца, – обратного не докажешь, но это неправда. Он никого не в состоянии мысленно себе представить, не только Корделию, и никогда не мог, – бред бессовестный потому что он мог по первому требованию предъявить запечатленные в мозгу снимки кого угодно от бабушки до этой зубастой зверушки, которую он только что…

- Это потому, что вы никогда не были на море, — опять усмехнулась Нина Аркадьевна. Она стояла перед ним в расстегнутом халате, и видны были короткая, выше колен комбинация, и голые ноги, и большие груди, бесстыдно выпиравшие из-под полупрозрачной материи. Сергей Андреевич впервые созерцал соседку в таком виде, опять подумал и спросил:

- У вас что-то случилось, Нина Аркадьевна?

- Ничего особенного, Сергей Андреевич, кроме того, что... — Нина Аркадьевна замолчала на полуслове, затянулась, выпустила густую струю дыма и вдруг спросила: — А почему вы не пишете стихи, Сергей Андреевич?

Следующие несколько минут ушли на мысленную проверку последнего утверждения, и оно оказалось совершенно справедливым: да, имелось несколько трудно объяснимых лакун, но все более-менее значимые подружки оказались на месте, а также несколько делающих ему честь довесков, вроде институтской привратницы, вышедшей на снимке поразительно резко, как раз в тот момент, когда она вгрызалась в свою омерзительную конфету. Он принялся убеждать себя, что на самом деле вовсе даже не забыл, как выглядит его собственная жена, – и тут ему в голову пришла последняя, и самая гнусная, отговорка. Он ведь гребаный книжный червь, ученый, доктор наук, книжник и аналитик, только книжками и интересующийся, но все эти годы он почему-то думал, что это не так, не может быть так, потому что на самом деле он еще и блудливый кобель. В его представлении идеальный день состоял из следующего: с утра – парочка лекций и семинар, днем – ненавязчивый секс и лингвистические штудии, ужин в одиночестве, за чтением научного журнала, и спокойный вечер за разработкой принципиально нового подхода к высказываниям старца Зосимы из «Братьев Карамазовых», а перед самым сном – полчаса, посвященных Лермонтову. Все остальное попросту заполняло неизбежные паузы. Так уж ли ему нужны теннис, китайский чай, Халлет, Криспин, этот паршивый великолепный «ТБД»? Котолынов и Ипполитов, каждый по-своему, произвели на него некоторое впечатление, но только потому, что они иллюстрировали собой Россию, ту Россию, которая его интересовала, предмет его изучения. Ну, а Анна… неужели, увидев в ней надежду, он в очередной раз обманулся?

- Наверное, потому, что не умею, — улыбнулся Сергей Андреевич.

- А читать любите?

- Какой-то чудной у нас разговор среди ночи, вам не кажется? — улыбнулся Сергей Андреевич.

Ричард не успел довести этот монолог до конца, потому что они прибыли на место. Он подбежал к входной двери, которая распахнулась ему в лицо; на пороге стояла Анна. Это избавило его от необходимости вдаваться в объяснения. Как и в доме Радецки, он заметил на заднем плане какую-то фигуру или фигуры и, шмыгнув мимо Анны, а теперь прошмыгивая мимо в меру озадаченных кузины/невестки и невестки/кузины, пожелал им всем доброго утра. Достигнув уборной, он немыслимо долго расстегивался и разоблачался – и все это время сосредоточенно думал о дромадерах. Заглотанные утром литры воды, которые, как ему тогда казалось, иссыхают, даже не достигнув желудка, теперь дали о себе знать. Он и не вспоминал про них, пока не оказался перед входной дверью. Вылившись наружу, они унесли с собой и похмелье, и его симптомы. Как бы там ни было, он больше не ощущал себя собственным призрачным двойником.

- Нет, не кажется. Почитайте что-нибудь. Что вам нравится. Или что помните хотя бы, — бесцеремонно потребовала Нина Аркадьевна, не попросила, именно потребовала.

Сергей .Андреевич опустил голову, задумался:

Анна, испытывая видимую неловкость, стояла у входной двери с каким-то коротышкой в кепочке, в котором Ричард признал таксиста. Как только он появился, оба повернулись к нему с явственным облегчением.

- Что-то ничего наизусть и не помню... А ведь в школе прорву всяких стихов наизусть шпарил без остановки.

- В школе я тоже шпарила…

– А, вот и вы. С вас…

- Ну вот это, что ли... Не знаю, понравится ли вам? Честно говоря, не предполагал, что вы стихи любите, — он опять улыбнулся.

– Сдачи не надо, – Ричард протянул ему двадцатку.

- Сама на себя удивляюсь, — усмехнулась Нина Аркадьевна.

– Ну, это очень щедрое…

- Тапочки бы надели. Простудитесь.

– Нет, пожалуй, оставьте себе пятьдесят пенсов, а остальную сдачу давайте сюда. – Он сказал себе, что пора начинать жить по-новому.

- А туда и дорога... Читайте, Сергей Андреевич…

Когда дверь закрылась, он обратился к Анне.

Сергей Андреевич вновь задумался, зачем-то посмотрел на исписанные листы, потом как-то мельком взглянул на Нину Аркадьевну:

– Прости, ты собиралась уходить?



Нет дня, чтобы душа не ныла,
Не изнывала б о былом —
Искала слов, не находила,
И сохла, сохла с каждым днем, —
Как тот, кто жгучею тоскою
Томился по краю родном
И вдруг узнал бы, что волною
Он схоронен на дне морском…



– Не сейчас – Она внимательно поглядела на него. – Проходи, садись.

Сергей Андреевич замолчал, взглянул на курившую Нину Аркадьевну:

Ричард крепко обнял ее, но ненадолго, потому что боялся расплакаться, а этого нельзя было делать по нескольким причинам. Анна отвела его в гостиную, украшенную вазочками и выстланную плитками, где он когда-то познакомился с профессором Леоном и Хампарцумяном, и оставила его ненадолго, видимо, пошла предупредить их, чтобы не совались. Вернувшись, она села рядом и взяла его за руку.

- Это Тютчев.... Не понравилось?

- Почитайте еще... — после паузы попросила она, потушив окурок папиросы в консервной банке, где лежали обгорелые спички.

– Похоже, проблем у тебя чем дальше, тем больше, – проговорила она.

- Однако... — несколько удивленно произнес

Сергей Андреевич. — Что это вас на поэзию потянуло? Впрочем, ну... извольте. Только это опять будет Тютчев, не возражаете?

– Да, все старые на месте плюс парочка новых.

- Не возражаю... — с ноткой снисходительности ответила Нина Аркадьевна, с удивлением ощущая, что коньяк наполнил ее уверенностью и даже силой, в голове стало мечтательно-светло, а в ушах вдруг послышался далекий плеск моря.

– Одна из них – отсутствие галстука?



О, господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей —
Ты взял «ее», но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней, —
По ней, по ней, свой подвиг совершившей
Весь до конца в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей
Наперекор и людям и судьбе, —
По ней, по ней, судьбы не одолевшей, —
Но и себя не давшей победить,
По ней, по ней, так до конца умевшей
Страдать, молиться, верить и любить…



– О Господи, я и забыл.

Сергей Андреевич читал без выражения, бубнил глуховатым голосом, глядя в черное ночное окно.

– Сейчас.

Нина Аркадьевна слушала, опершись спиной о навесной шкафчик над своим кухонным столом. «А ведь я совсем не старая... — вдруг подумалось ей. — Мне ведь всего тридцать три года — какой кошмар! Ведь я чувствую себя старухой... Но почему? Почему все так идиотски сложилось? Почему я совсем одна... хуже монашки в монастыре, хуже...» Ведь ничего она в своей жизни не успела сделать плохого, ужасного, подлости не успела совершить, предать никого не успела — за что же навалились на нее все эти испытания. За что их выбросили из квартиры, когда арестовали отца? Обрекли на полуголодное существование... Она с матерью часами простаивала на толкучках, продавая кофточки и платьица, какие-то статуэтки, старинные каминные часы, подсвечники... На это они с матерью жили. Потом — бесконечная, жуткая, наполненная криками, стонами, руганью и драками дорога в эвакуацию.

Нину шатало от голода. Последнее барахло, какое везли с собой, меняли на хлеб. А потом глухая, как в могиле, жизнь в Алма-Ате. Гулкий, грязный и вечно промерзлый барак. Спали на узком топчане, прижавшись друг к другу и накрывшись одним тонким ватным одеялом. Потом мать заболела и ушла в мир иной за две недели. Похоронить помогли соседи по бараку. Она осталась совсем одна и тоже собралась умирать. Двое суток она лежала на топчане без движения, засыпала и просыпалась с удивлением: «Нет, не умерла... еще живая... Зачем, зачем все это? Поскорее бы...» Снова засыпала и снова просыпалась. Думала: «Хорошо бы яду какого-нибудь достать… или снотворного». Но не было денег, чтобы купить, а просить не у кого, да и не дадут... Помогли ей опять-таки соседи по бараку, не дали помереть. Кто-то принес горячего супчику, кто-то луковицу, кто-то полбуханки хлебца. Помогли устроиться на работу. Но Нина была такая слабая, что в первый же день упала в обморок прямо у станка. Ее вежливо уволили. И вот тут появился Игорь Васильевич. Он не был назойливым и нахальным, не потащил сразу Нину в постель, не объяснялся в любви — он сделался просто ей необходим, как мать и отец.

Вторую ее отлучку он переждал, сосредоточенно пытаясь не думать о Корделии. Анна вернулась с обыкновенным, коричневым в белую полоску, немного ворсистым галстуком из гардероба Леона или Хампарцумяна. Настроение у него слегка улучшилось, когда он понял, что она не собирается надевать на него галстук лично.

К тому же он был старше ее на целых пять лет. Он руководил небольшим ансамблем народного творчества при государственной филармонии и жил неплохо, компанию водил с интересными, солидными людьми. Он сразу забрал Нину из барака, приодел, подкормил, и девушка расцвела.

– Может, он не очень хорош, но другого, без перекрещенных пистолетов или сальных пятен, я не нашла.

«Без вины виноватые, — Нине Аркадьевне вспомнилось название пьесы Островского. — Да, это как раз про меня... Я и есть без вины виноватая...»

- Хотите выпить, Сергей Андреевич? — спросила она. — У меня коньяк хороший есть. «Клим Ворошилов», КВ! Игорь Васильич где-то по блату добыл.

Ричард решил замять эту тему и стал рассказывать Анне то, что считал нужным рассказать про сегодняшний день; она сочувственно слушала, но явно не усматривала во всем этом ничего особенного. Потом он сказал, что теперь перейдет к рассказу о вчерашнем вечере. И добавил, сам себе напоминая телевизионного диктора, что некоторые детали этого рассказа могут показаться ей в высшей степени прискорбными.

- О-о, Нина Аркадьевна, ушам своим не верю! Что с вами случилось? — повеселел Сергей Андреевич. — А если Игорь Васильевич про коньяк узнает? Ночью… с соседом... Он же…

- Да ничего он не сделает, — пьяновато поморщилась Нина Аркадьевна. — Ну донос на вас напишет. Вам-то что с того? Мало на вас, поди, писали…

Рука, которую он держал, дернулась. Анна выпрямилась, темный завиток выбился из-за уха.

- Н-да-а... в прошлые века из ревности на дуэль вызывали... потом дрались на кулаках... А теперь, значит, доносы?

– Но с тобой все в порядке? Никто не заболел, не ранен, не умер?

- Безопаснее для себя, — улыбнулась Нина Аркадьевна. — Сел, написал — и прощай, мой табор, пою в последний раз! Сейчас я, не уходите! — И Нина Аркадьевна решительно направилась по коридору, шлепая босыми ногами, открыла дверь в свои две комнаты — там было сонно и тихо, светила настольная лампа, рядом стояла чашка севрского фарфора и початая бутылка коньяка «Клим Ворошилов». Нина Аркадьевна торопливо застегнула халат, узлом завязала растрепанные волосы на затылке, посмотрела на себя в зеркало и увидела в выражении своего лица что-то новое, прежде незнакомое, что-то отчаянно-залихватское блеснуло в глазах, и даже похорошела она. Неужто коньяк так подействовал? — Я ведь совсем не старая... — прошептала она, глядя на себя в зеркало. — У меня бальзаковский возраст... Ну и дура ты, Нинка, круглая идиотка.

– Да нет, ничего такого. Просто возле моего дома меня ждал человек, который представился полицейским из Москвы.

Она взяла бутылку, прихватила коробку «Герцеговины флор» и зашлепала обратно на кухню. «Почему бы не с ним? — вдруг мелькнуло у нее в голове. — Почему бы и нет?» Когда она вошла на кухню, Сергей Андреевич сидел за столом и писал. Нина Аркадьевна поставила на его стол, рядом со стопкой исписанных листов, бутылку, положила коробку «Герцеговины флор», спросила наигранно весело:

Анна выглядела озадаченной и вроде как даже приготовилась рассмеяться, точно ждала какой-нибудь английской или другой экзотической шутки, что, впрочем, было более чем извинительно после произнесенной им фразы и смехотворной напыщенности, с которой он ее произнес.

- Будем пить из одного стакана?

– Он им и оказался?

Сергей Андреевич поднял на нее глаза, проговорил серьезно:

- Сначала скажите, Нина, что произошло?

– По-моему, да. Он сказал, что приехал сюда помочь разобраться с судами над нацистскими преступниками. Но еще он добавил, что работает в обычной уголовной полиции, которая расследует всякие преступления, совершающиеся в Москве, в том числе и мошенничества. Анна, он хотел, чтобы я сделал все возможное и положил конец затее с твоим воззванием, потому что твой брат действительно преступник и должен сидеть в тюрьме. Так он сказал.

- Ой, только не надо быть таким серьезным,

Сергей Андреевич! — поморщилась Нина Аркадьевна. — Не нагоняйте тошноту! Разве женщину об этом спрашивают?

– А ты, сколько я понимаю, не выставил его за дверь, ничего такого. И правильно. Да, это правда. Ты потом расскажешь мне подробности, но он говорил правду о моем брате. В глазах полиции он преступник.

- О чем же спрашивают женщину на кухне в... — Сергей Андреевич посмотрел на часы, — в половине второго ночи?

– Боже мой.

- Время детское! — Нина Аркадьевна взяла зеленую эмалированную кружку, плеснула коньяку и протянула кружку Сергею Андреевичу. — Лучше давайте-ка за мое здоровье, ну, быстренько…

Чувство, вернее, мысль, которую Ричард до этого все откладывал в сторону, теперь вернулась к нему: в принципе, он вообще-то не любит продолжительных соприкосновений с женщинами, не любит держать ладонь в ладони, как вот теперь, а в прошлом не любил ходить взявшись за руки. Кроме того, хотя Анна вроде была огорчена его открытием, но не настолько, насколько он считал уместным.

Он взял кружку, вздохнул, сказал:

Бессознательно, но верно откликнувшись на его мысли, она отняла руку и сжала ее в другой, говоря:

- Что ж... ваше здоровье... — и выпил, потряс головой. — Бр-р, до чего крепкий, однако... Сразу чувствуется, коньяк для начальников.

Нина Аркадьевна отобрала у него кружку, плеснула себе и выпила, быстро подошла к умывальнику; налила холодной воды и запила. Шумно выдохнула, улыбнулась.

- Ну, так что случилось? — опять спросил Сергей Андреевич, закуривая «Беломор».

– Впрочем, думаю, все не так уж ужасно, не настолько ужасно, как ты думаешь. С твоей точки зрения, и ты в этом не одинок, в моей стране все преступники, в той или иной степени. Приходится ими быть, чтобы выжить. Уж ты-то наверняка это знаешь, милый. И вне всякого сомнения, ты знаешь, что, поскольку в Советском Союзе любой поступок любого гражданина является политическим шагом или может быть представлен как таковой, по сути, различия между политической полицией и обычной полицией не существует. Если значительный человек хочет насолить незначительному, он всегда может обвинить того в краже, или в подделке официальных бумаг, или еще в чем-нибудь противозаконном. В любом уголке России, и в других республиках, и в других соцстранах часто повторяют одну и ту же поговорку: «Кто не крадет у государства, крадет у своих детей». Ты наверняка ее слышал. Так вот, у моего брата есть дети. И еще жена, а у нее есть мать. Да, всем нам было бы куда легче, если бы он сидел в тюрьме за свои демократические взгляды, но, к сожалению, так не всегда бывает. Я знаю, мне нужно было рассказать об этом раньше, но тут и рассказывать-то особо нечего.

- Выбросьте из головы, Сергей Андреевич, ничего не случилось. Ровным счетом ничего. — Она закурила «Герцеговину флор».

- Та-ак... — протянул Сергей Андреевич. — Коньяк пьем «Клим Ворошилов», курим «Герцеговину»…

Если не считать последней фразы, Анна говорила так мягко, что Ричарду пришлось преодолевать себя, чтобы выдавить:

С мужем поругались?

- Нам с ним ругаться не о чем. Мы живем душа в душу, — вздохнула Нина Аркадьевна. — У нас самая настоящая образцовая советская семья. И мы гордимся... нашей Родиной, партией и правительством.

– По словам этого полицейского, твой брат выманил у – как он там выразился? – ни в чем не повинных людей довольно много денег.

Сергей Андреевич посмотрел на нее и рассмеялся.

- А чего вы смеетесь? — она подвинула к столу табурет, тяжело села, оказавшись совсем рядом с Сергеем Андреевичем. — Вы разве не гордитесь Родиной... партией и правительством?

– Все правильно. Этими ни в чем не повинными людьми были профсоюзные чиновники, а, как ты знаешь, наши профсоюзы – это совсем не то, что западные профсоюзы, это просто бюрократические органы, в которых, как и повсюду, заправляют государственные чинуши. Сергей взял у них деньги для валютной махинации, которая сама по себе была противозаконной, так что им трудно было выдвинуть против него прямое обвинение и пришлось выдумать что-то там про электротовары. И, как видишь, они до сих пор точат на него зуб.

Продолжая смеяться, Сергей Андреевич отрицательно замотал головой.

- Да вы что? — она сделала страшные глаза. — И не боитесь? Интересно, вы со всеми так откровенны или…

– А не лучше ли было рассказать все это в самом начале?

- Или... — кивнул Сергей Андреевич, перестав смеяться.

- За что же ко мне такое доверие?

– Лучше. Теперь я понимаю, что лучше. Мы недооценили их сообразительность и хватку. Не предусмотрели, что они зашлют к тебе полицейского.

- А за красивые глаза, — усмехнулся Сергей Андреевич.

– Кто это «мы»?

- По-вашему, они у меня красивые? Они вам нравятся? — растягивая слова, проговорила Нина Аркадьевна и подумала: «Боже мой, какой дешевый флирт... какая пошлятина!» Сергей Андреевич, видно, прочитал ее мысли, а может, и сам подумал о том же — слишком уж все выглядело откровенным. Долго и серьезно он смотрел на нее, словно изучал пришедшую на прием больную. — Может, я вам... вот нравлюсь... ну, как женщина... — Она поперхнулась дымом и закашлялась, согнувшись над столом, зажимая рот рукой. Сергей Андреевич продолжал молча смотреть на нее, курил и барабанил пальцами левой руки по столу. Нина Аркадьевна наконец откашлялась, перевела дыхание. В уголках глаз у нее стояли слезы.