Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

От переводчика

Когда говорят об израильском писателе Этгаре Керете, часто упоминают такие умные и важные слова, как, например, постмодерн, или постмодернисткий абсурд. Никоим образом не оспаривая их, хотелось бы привести строку из стихотворения О.Э.Мандельштама, которая не раз приходила на ум при работе над текстами Э.Керета, и даже, да простится эта дерзость, сделать ее эпиграфом к настоящей книге переводов:


И море, и Гомер, всё движется любовью…


Герой одного из рассказов плача говорит: «Вы злые, у вас нет сердца». Возможно, именно в этом случае, возникает то, что называется абсурдом. И наступает ночь, когда умирают автобусы. Удивительно, но при чтении рассказов Керета возникает образ маленького ночника, светящего у кровати ребенка, чтобы мы не боялись.

И в последних строках хочется высказать благодарность и признательность:

Этгару Керету за истинную радость работать с его текстами;

Эммануэлю Гельману, подавшему блестящую идею в правильное время и помогавшему в ее осуществлении;

Алене Крикушенко за отличную хевруту, или работу в паре с текстами и переводчиком.

Всем спасибо, и удачного чтения!

Толстяк

Удивился? Конечно, удивился! Ты встречаешься с девушкой, первое свидание, второе, сегодня — ресторан, завтра — кино, вечный дневной сеанс. Вы начинаете спать, восторг полнейший. Потом появляется чувство. И тогда, в один прекрасный день, она приходит к тебе и плачет. Ты обнимаешь ее и просишь успокоиться, говоришь, что все в порядке. И она отвечает, что больше не может, что у нее есть секрет, и не просто секрет, а нечто темное, какое-то проклятие, о котором она все время хотела рассказать тебе, но не решалась. Это постоянно давит на нее как две тонны кирпичей. И признаться, она знает, что я тут же уйду от нее, и это будет правильно. И она опять принимается плакать.

— Я тебя не оставлю, — говоришь ты. — Нет, никогда, я люблю тебя.

Ты, наверное, выглядишь слегка взволнованным, но на самом деле это не так. А если даже и так, то все это из-за ее рыданий, но совсем не из-за секрета. Опыт уже научил тебя, что эти секреты, от которых женщин просто рвет на части, все они одного толка, типа случки с животным, или с родственником, или переспать с кем-то, кто платит за это деньги. «Я — шлюха», — в конце концов говорят все они, а ты обнимаешь и говоришь: «Ты — нет, нет, не ты…» или «Ш-ш-ш…», если они продолжают плакать.

— Но это что-то, в самом деле, ужасное, — настаивает она, как будто почувствовала все твое равнодушие, которое ты так старался скрыть.

— Это в тебе все отзывается таким страхом, но дело тут лишь в акустике. Как только это выходит наружу, вдруг оказывается совсем не таким страшным.

И она, почти уже поверив, еще минуту колеблется, и потом приступает.

— Если бы я сказала тебе, что по ночам превращаюсь в крепкого такого, волосатого мужичка, без шеи, и с кольцом на пальце, ты бы и тогда продолжал меня любить?

И ты говоришь ей: «Конечно». Что же еще ты можешь сказать, что нет?! Она лишь пытается проверить, любишь ли ты ее безоговорочно, такой, как она есть, а ты ведь всегда был силен в экзаменах. И действительно, сразу же после твоих слов она тает, и вы предаетесь любовным утехам прямо в салоне. Потом вы лежите обнявшись, и она плачет, ибо ей полегчало, и ты тоже прослезился, поди знай почему. Все не так, как всегда, и она не встает, чтобы уходить. Она остается на ночь у тебя. А ты не спишь, и смотришь на ее красивое тело, на садящееся за окном солнце, на луну, вдруг появляющуюся как будто ниоткуда, на серебряный свет, касающийся ее тела, гладишь волосы у нее на спине. И менее, чем за пять минут, ты обнаруживаешь рядом с собой в постели мужчину, толстого и низкорослого. И этот мужчина встает, улыбается и немного сконфуженно одевается. Он выходит из комнаты, а ты, совершенно загипнотизированный, идешь за ним следом. Вот он уже в салоне, нажимает пухлыми своими пальцами на кнопки пульта и смотрит по телевизору спортивную передачу, футбол в Лиге чемпионов. Он ругается, когда промазывают. Когда забивают гол — подхватывается и в экстазе изображает руками волны. После окончания игры он сообщает тебе, что у него пересохло во рту, и в животе пусто. Он бы съел шашлык из курочки, если можно, но и говядина бы его устроила. И ты садишься с ним в машину и везешь его в какой-то знакомый ему ресторанчик в Азуре. Новая эта диспозиция тебя беспокоит, очень беспокоит, но ты как-то не знаешь, что предпринять, твои решалки молчат. Вы спускаетесь к Аялону, ты, как робот, переключаешь скорости, а он сидит рядом с тобой и постукивает золотым кольцом, надетым на мизинец. У светофора, на перекрестке Бейт Дагон, он опускает боковое стекло, подмигивает тебе и кричит какой-то девице в военной форме, пытающейся поймать тремп: «Эй, красотка, хочешь, чтобы загрузили тебя сзади, как козу?» Потом, в Азуре, ты наталкиваешься мясом, так что живот вот-вот лопнет, а он, смеясь как ребенок, наслаждается каждым куском. И все время ты говоришь себе, что это лишь сон, несколько странный сон, но еще немного и ты проснешься.

На обратном пути ты спрашиваешь, где он хочет выйти, и он делает вид, что не слышит, но выглядит при этом очень несчастным. И, в конце концов, ты обнаруживаешь, что возвращаешься с ним к себе домой. Уже около трех. «Я иду спать», — говоришь ты ему. Он делает тебе ручкой и, устроившись на пуфе, продолжает пялиться на демонстрацию мод. Утром ты просыпаешься разбитый, с резью в животе. А она, в салоне, еще спит. Но пока ты моешься в душе, она уже встает. Виновато обнимает тебя, но ты слишком растерян, чтобы что-нибудь сказать. Время идет, а вы все еще вместе. Ваши любовные занятия делаются все более проникновенными. Она уже не молоденькая девочка, да и ты стал старше. И вдруг ты начинаешь заговаривать о ребенке. А ночью вы с этим толстяком развлекаетесь, как никогда прежде. Он водит тебя в рестораны и клубы, о которых ты раньше даже и не слышал, и вы вместе танцуете на столах и бьете посуду, как будто завтрашний день для вас не существует. Он очень мил, этот толстяк, хотя и несколько грубоват, как правило, с женщинами. Иногда на него находит такой завод, что ты просто не знаешь, куда деваться. Но, во всем остальном, с ним чистый кайф. Когда вы только познакомились, тебя не очень-то интересовал баскетбол, но сейчас ты знаешь все команды. И всякий раз, когда команда, за которую вы болеете, побеждает, ты чувствуешь, будто очень чего-то хотел, и вот оно сбылось. А это весьма редкостное чувство, особенно у такого, как ты, большей частью вообще не знающего, чего он хочет. И так каждую ночь ты устало дремлешь рядом с ним под игры Аргентинской лиги, а утром просыпаешься в обществе красивой и прощающей женщины, которую ты тоже до боли любишь.

Стреляют в Товию

Товию я получил на свой день рождения, когда мне исполнилось девять лет. Его подарил мне Шмулик Равиа, наверное, самый большой жадина в классе, у которого как раз в этот день ощенилась собака. У нее было четверо щенков, и его дядя отправился бросать их всех в воду с моста на Аялоне, и тогда Шмулик, только и думавший, как бы сэкономить деньги на подарке, который ребята из моего класса покупали в складчину, взял одного щенка и принес мне. Он был ужасно маленький и когда лаял, у него получался только писк, но если кто-нибудь дразнил его, он мог вдруг зарычать, и на миг его голос становился глубоким, низким, совсем не как у щенка, и это было смешно, как будто он подражает взрослой собаке. Поэтому я и назвал его Товией, как Товию Цафира, который тоже всех копирует. Папа с первого дня невзлюбил его, да и Товия не слишком полюбил отца. На самом деле Товия вообще не очень-то кого любил, кроме меня. С самого щенячьего детства он всех облаивал, а когда немного подрос, уже начал пытаться награждать укусами любого, кто оказывался поблизости. И даже Саар, который не был любителем поливать других грязью, сказал, что у этой собаки не все в порядке с головой. Мне же он ничего плохого не делал. Только все время прыгал на меня и лизал, и каждый раз, когда я уходил от него, начинал плакать. Саар сказал, что ничего удивительного в этом нет, ведь я его кормлю. Но я знал многих собак, которые лаяли даже и на тех, кто их кормит. И еще я знал — то, что происходит между нами, это вовсе не из-за еды. Он любит меня по-настоящему. Любит просто так, без всякой причины, и очень сильно. Ведь и Бат-Шева, моя сестра, кормила его, а он люто ее ненавидел. Вот и разберись, что у собаки в голове!

По утрам, когда я шел в школу, он всегда хотел идти вместе со мной, но я заставлял его оставаться дома, опасаясь, что он устроит там представление. Во дворе у нас был забор из решетки, и иногда, возвращаясь домой, я еще успевал увидеть, как Товия облаивает какого-то несчастного, осмелившегося пройти по нашей улице, и он рвется, и бодает забор как сумасшедший. Но, заметив меня, он тотчас оттаивал, принимался ползти на животе, вилять хвостом и рассказывать мне обо всех тех занудах, которые проходили по улице и вводили его в искушение, и о том, как они чудом уцелели. Уже тогда он покусал двоих, но мне повезло, что они не пожаловались, и без того отец видеть его не мог и только искал повод.

Наконец он появился. Товия укусил Бат-Шеву, и ее увезли на скорой накладывать швы. Как только она вернулась, папа посадил Товию в машину. Я сразу понял, что произойдет, и заплакал. И мама сказала отцу: «Шауль, оставь его, ей богу! Это собака ребенка, смотри, как он рыдает». Но отец ничего не ответил и попросил старшего брата поехать с ним. «И мне он тоже нужен», — сделала мама еще одну попытку, — он сторожевой пес, охраняет дом от воров». Папа остановился на минуту, прежде чем зайти в машину, и сказал ей: «Зачем мне сторожевой пес? Здесь когда-нибудь были воры? И вообще, у нас есть, что красть?»

Товию они бросили с моста на Яалоне, и потом смотрели, как его уносит по течению. Я знаю, потому что брат мне рассказал. Я ни с кем не говорил об этом, и вообще не плакал, кроме того вечера, когда его увезли.

Через три дня Товия пришел в школу. Я услышал, как он лает внизу. Он был ужасно грязный и вонючий, но во всем остальном, точно такой же, как раньше. Я очень гордился возвращением Товии. Это еще раз доказывало, что слова Саара про то, что Товия не любит меня по настоящему, просто глупость. Если бы его интересовала только еда, он бы не пришел именно ко мне. И он был умницей, Товия, что пришел в школу. Если бы он без меня явился домой, я не знаю, что бы ему сделал отец. Даже когда мы пришли вместе, он сразу же захотел избавиться от Товии. Но мама сказала, что, наверное, Товия сделал из всего происшедшего выводы и теперь он станет примерной собакой. Потом я вымыл его во дворе из шланга, и отец сказал, что с сегодняшнего дня он все время будет на привязи, и если он еще раз что-нибудь натворит, то пусть пеняет на себя. На самом деле, Товия никаких выводов не сделал, только стал еще более сумасшедшим, и каждый день, возвращаясь со школы, я видел, как он остервенело лает на всех прохожих. И однажды я пришел домой, а его не было, и отца тоже. Мама сказала, что приезжали пограничники, потому что услышали о нем, что он такой зверский пес и просили отдать его на службу, так же, как призвали служить Азит, собаку-парашютистку, и теперь он пес — следопыт и кусает террористов, пытающихся проникнуть через северную границу. Я сделал вид, что поверил, а вечером отец вернулся на машине, и мама прошептала ему что-то в стороне, и он покачал головой, что «нет». На этот раз отец проехал целых сто километров, аж за Хадеру, и там выбросил Товию. Я знаю, брат рассказал мне. Еще он сказал, что все это из-за того, что в полдень Товии удалось высвободиться, и он покусал инспектора из мэрии.

Сто километров — это и в машине много, а пешком — в тысячу раз больше, особенно для собаки, у которой каждый шаг в четыре раза меньше шага человека, но через три недели Товия вернулся. Он ждал меня у ворот школы, и даже не лаял, потому что у него не было сил сдвинуться с места, он лежал неподвижно и только вилял хвостом. Я принес ему воды, и он выпил, наверное, целых десять мисок. Отец был убит наповал, когда его увидел. «Этот пес как проклятие!» — сказал он маме, которая сразу же принесла из кухни кости для Товии. Ночью я разрешил ему спать рядом со мной в моей кровати. Он мигом уснул, но всю ночь выл и рычал во сне, пытаясь перекусать всех, кто являлся, чтобы его разозлить.

Наконец, ему понадобилось пристать именно к бабушке. Он даже не укусил ее, только прыгнул на нее и повалил на спину. Она сильно ударилась головой, и я вместе со всеми помогал ей встать. Мама послала меня на кухню принести ей стакан воды, а когда я вернулся, увидел разъяренного отца, затаскивающего Товию в машину. Я ничего не пытался сделать, и мама тоже. Знали, что ему не отвертеться. И отец еще раз попросил брата поехать с ним, только на этот раз он еще велел принести ружье. Мой старший брат не служил в боевых частях, но база его была далеко, и поэтому он приезжал домой с оружием. Когда отец велел брату принести ружье, он не сразу понял, и спросил отца зачем. И отец сказал, что затем, чтобы Товия перестал возвращаться.

Они завезли его на свалку и выстрелили ему в голову. Брат сказал, что Товия совсем не понимал, что должно произойти. Он был в хорошем настроении и обалдел от всего, что нашел в мусоре. И тогда — бум! С той минуты, когда брат сказал мне это, я почти не думал о нем. Раньше я еще вспоминал его, пытался представить, где он находится и что делает. Но сейчас нечего было представлять, и я старался думать о нем как можно меньше.

Через полгода он вернулся. Ждал меня во дворе школы. Он тянул лапу, один глаз у него был закрыт, и челюсть казалась парализованной. Но когда он меня увидел, он по-настоящему обрадовался, как будто ничего и не случилось. Когда я привел его домой, отец еще не вернулся с работы, и мамы тоже не было дома, но и когда они пришли, они ничего не сказали. И всё. С тех пор Товия оставался у нас целых двенадцать лет, пока не преставился на склоне дней. Больше он никого не кусал. Только иногда, когда кто-нибудь проезжал по улице на велосипеде, или просто шумел, можно было увидеть, как у него летят предохранители и он пытается штурмовать забор, но силы всегда оставляли его на полпути.

Один поцелуй в Момбасе

Я вдруг распереживался, но она сразу успокоила меня и сказала, что беспокоиться не о чем. Она выйдет за меня замуж, и если уж родителям так это важно, то даже со всеми залами. Дело не в этом, а совсем в другом — в Момбасе. Три года назад, после армии, она ездила туда вместе с Лиги. Они были там только вдвоем, ее парень остался тогда на сверхсрочную службу. Он был каким-то техником в авиации. В Момбасе они жили все время в одном месте, что-то вроде кемпинга, где было много молодежи, в основном, из Европы. Лиги не соглашалась оттуда уезжать, она как раз влюбилась в одного немца, который жил там в домике. Да и ей самой не так уж трудно было остаться, спокойствие было довольно приятным. К ней никто не приставал, несмотря на то, что кемпинг могло разнести от обилия наркотиков и гормонов. Похоже, до всех дошло, что она хочет быть одна. До всех, кроме одного голландца, который появился на день позже их, и оставался до тех пор, пока они не уехали. Да и он не очень-то надоедал, только подолгу на нее смотрел. Это ей не мешало. Он выглядел вполне прилично, правда, был немного печален. Но грусть его была такой, когда не жалуются и к состраданию не призывают. Три месяца они пробыли в Момбасе, и она не услышала от него ни единого слова. Кроме одного раза, за неделю до отъезда, но и тогда в том, как он говорил, была такая деликатность и ненавязчивость, что казалось, будто он не произнес ни слова. Она объяснила ему, что это ее не устраивает, что у нее есть парень в армии и они знакомы еще со школы. И он только улыбнулся, кивнул и вернулся в свой наблюдательный пункт на ступеньках домика. Больше он с ней не разговаривал, только продолжал смотреть. Но сейчас она припоминает, что однажды он еще раз заговорил с ней — в тот день, когда она улетала, и это был самый смешной разговор за всю ее жизнь. О том, что между каждыми двумя людьми в мире существует поцелуй. И что вот, он уже три месяца смотрит на нее и думает об их поцелуе: каким будет его вкус, каким долгим он будет и что она при этом почувствует. И вот теперь она уезжает, и у нее есть парень и все такое, он понимает, но только поцелуй, он хочет только поцелуй, чтобы узнать. Если она готова. Он говорил все это ужасно смешно, путано так. Может потому, что не очень был силен в английском, или просто вообще не был выдающимся оратором. Но она согласилась. И они поцеловались. А потом он действительно ни на что не посягал, и они с Лиги вернулись домой. Ее парень приехал в аэропорт в форме и увез их в своем «Рено». Они стали жить вместе, и, чтобы разнообразить секс, придумывали всякие новые штуки. Привязывали друг друга к кровати, капали молоко, однажды даже попробовали анальный секс, и это были просто адские муки, да еще посреди процесса стала вылезать колбаска. И, в конце концов, они расстались, а когда она начала учиться, познакомилась со мной. И сейчас мы вот-вот поженимся. С этим у нее нет проблем.

Она сказала, чтобы я сам выбирал зал, и дату, и все, что мне заблагорассудится, ей это все равно. И вообще, все это ее не интересует, и этот голландец тоже, и нечего к нему ревновать. Он, наверняка, уже умер от передоза, или просто валяется пьяным на тротуаре в Амстердаме, или сделал где-то магистра по какой-нибудь науке, что еще хуже. И как бы там ни было, вообще, он тут не при чем. Это — все то время в Момбасе. Три месяца человек сидит и смотрит на тебя, представляя себе поцелуй.

Твой человек

Когда Реут сказала, что хочет, чтоб мы расстались, я был в шоке. Такси как раз остановилось у ее дома. Она вышла и сказала, что не желает, чтоб я к ней поднимался, и что, к тому же, даже не очень-то хочет об этом разговаривать. И, вообще, у нее нет больше никакого желания обо мне слышать, и все возможные поздравления по случаю нового года или дня рождения она просит меня оставлять при себе. Она захлопнула дверцу такси с такой силой, что водитель бросил ей вслед пару теплых слов. Я остался сидеть сзади, в полном оцепенении. Если бы мы ссорились раньше или еще что-нибудь, я бы, наверное, был больше готов к такому повороту, но ведь вечер прошел прекрасно. Да, фильм, конечно, звезд с неба не хватал, но так все действительно было спокойно. И тут вдруг этот монолог, и хлопанье дверцей, и хоп! — все наши полгода вместе — в урне для мусора.

— Ну, и что будем делать? — спросил водитель и глянул в зеркало. — Отвезти тебя домой? А он у тебя есть вообще? К родителям? Приятелям? В массажное заведение на Аленби? Ты — начальник, тебе и карты в руки.

Я не знал, что мне с собой делать, только чувствовал, что все это не честно. После расставания с Гилой я поклялся никого больше не подпускать к себе слишком близко, чтобы потом не убиваться. Но вот появилась Реут, и все было так хорошо, что мне это просто не приходило в голову.

— Правильно, — хмыкнул водитель, заглушил мотор и опустил спинку сиденья. — Зачем это ездить, когда здесь так приятно. Да и мне-то что, солдат спит — счетчик считает.

И тут по селектору назвали этот адрес: «Еврейский легион 9, кто неподалеку?» Именно его я уже слышал раньше, и он крепко врезался мне в память, как будто кто-то его там процарапал гвоздем.

Когда мы расставались с Гилой, все было точно также в такси, точнее, такси увозило ее в аэропорт. Она сказала, что это конец, и действительно, больше ни слова я от нее не услышал. Тогда я тоже остался в подобном же состоянии, одиноко застрявший на заднем сидении. Тогдашний таксист болтал без умолку, но я не слышал ни единого слова. Однако адрес, прозвучавший по селектору, я как раз хорошо запомнил: «Еврейский легион 9, кто берет?» И вот сейчас, может быть, это вышло и случайно, но я все-таки велел водителю ехать, мне нужно было узнать, что там находится. Когда мы подъезжали, я заметил удаляющееся такси, и в нем, на заднем сидении, силуэт маленькой головы, похожей на голову ребенка. Я заплатил водителю и вышел.

Это был чей-то собственный дом. Я отворил калитку, пошел по дорожке, ведущей к входной двери, и позвонил в звонок. Это было довольно глупо. Что бы я стал делать, если бы кто-нибудь мне открыл, что бы я ему сказал? Мне нечего было там искать, и тем более в такое время. Но я так был рассержен, что мне было абсолютно все равно. Позвонил еще раз, долго трезвонил, потом начал со всей силы барабанить в дверь, как в армии, когда мы обыскивали дома, и никто не открывал. В голове у меня все смешалось: мысли о Реут и Гиле сплетались с другими расставаниями, и все это вместе превращалось в какой-то ком. И этот дом, в котором не открывали дверь, что-то в нем меня раздражало. Я стал обходить его в поисках окна, через которое можно было бы заглянуть внутрь. В этом доме не было окон, только стеклянная дверь сзади. Я пытался смотреть через нее, но внутри все было темно. Изо всех сил я напрягал зрение, однако, глаза так и не привыкли к темноте. Получалось, что чем больше я всматриваюсь, тем все чернее там делается. У меня от этого просто поехала крыша, по-чёрному. И вдруг я увидел самого себя как будто со стороны — вот я наклоняюсь, поднимаю камень, заворачиваю его в футболку и разбиваю стекло.

Я сунул руку во внутрь, стараясь не порезаться, и открыл дверь. Нащупал выключатель и зажегся свет, тусклый и убогий. Одна лампочка на большую комнату. И это все, что представлял из себя дом, — огромная комната, без какой-либо мебели, абсолютно пустая, кроме одной стены, сплошь увешанной фотографиями женщин. Часть фотографий была в рамках, остальные прикреплены к стене скотчем. И все были мне знакомы: была там Рони, моя подружка в армии, и Даниела, с которой мы встречались еще в школе, и Стефани, которая была волонтером в нашем кибуце, и Гила. Они все там были, и в правом углу в нежной золотой рамке было фото Реут. Она улыбалась. Я погасил свет и весь дрожа, скорчился в углу. Не знаю, кто этот человек, который живет здесь, зачем он мне это устраивает, как ему удается всегда все разрушать. И тут вдруг все выстроилось, все эти расставания, разрывы на ровном месте — Даниэла, Гила, Реут. Это никогда не происходило между нами, это всегда был он.

Не знаю, через сколько времени он приехал. Сначала я услышал звук отъезжающего такси, потом — как поворачивается ключ в передней двери, потом еще раз зажегся свет. Он стоял в дверях и улыбался. Просто смотрел на меня и усмехался, подлец. Он был невысок, ростом с ребенка, громадные глаза без ресниц, и в руке держал цветную пластиковую сумку. Когда я встал из своего угла, он хихикнул, как изменяющий муж, которого застали на горячем, и спросил, как я сюда попал.

— И она тебя бросила, а? — сказал он, когда я уже был близко от него. — Не страшно, всегда будет появляться другая.

И я, вместо ответа, ударил его камнем по голове, и не переставал лупить, даже когда он упал. Я не хочу никакой другой, я хочу Реут, я хочу, чтобы он прекратил смеяться. И каждый раз, когда я опускал ему на голову камень, этот человек только скулил: «Что ты делаешь, что ты делаешь, что ты делаешь, я же твой человек, твой!» — пока не перестал. Потом меня стошнило. И после этого я почувствовал некоторое облегчение, как на марш-броске в армии, когда кто-то сменяет тебя и забирает ручки носилок, и вдруг ты ощущаешь необыкновенную легкость, ты никогда не думал, что такое вообще можно чувствовать. Ты легкий как ребенок! И вся ненависть, и чувство вины, и страх, которые, наверное, станут одолевать меня, все растворяется в необычайной этой легкости.

За домом, неподалеку, была маленькая рощица, и я бросил его там. Камень и футболку, которые были все в крови, закопал во дворе. В течение нескольких недель я всё искал его в газетах, в новостях и в объявлениях о пропавших, но там ничего не было. Реут не отвечала на мои сообщения, и кто-то на работе рассказал мне, что видел ее на улице с высоким блондином, и это меня неприятно укололо, но я знал, что тут ничего не поделаешь, это уже в прошлом. Потом я стал встречаться с Майей. И с начала все было с ней так разумно, так хорошо. И в противоположность тому, как я всегда держусь с девушками, с ней я с первой же минуты был открыт, без всяких защит. По ночам мне иногда снился тот лилипут — как я выбрасываю его труп в роще, и когда я просыпался, в первую секунду мне было страшно, но я сразу же говорил себе, что нечего бояться, ибо он уже не здесь, а потом обнимал Майю и снова засыпал.

Мы с Майей расстались в такси. Она сказала мне, что я тупоумный, что до меня в такой степени ничего не доходит, что иногда она чувствует себя самой несчастной в мире, а я при этом уверен, что она получает удовольствие, ибо в эту минуту мне хорошо. Она сказала, что уже давно у нас возникли проблемы, но я не обращал на это никакого внимания. И потом она заплакала. Я пытался ее обнять, но она отстранилась и сказала, что если она мне не безразлична, то пусть я позволю ей уйти. Я не знал, стоит ли мне идти вслед за ней, настаивать. Что касается адреса, то назвали «Бульвар Фрейда 4». Я попросил водителя, чтобы он отвез меня туда. Когда мы подъехали, там уже стояло другое такси, и в него сели парень с девушкой, приблизительно моего возраста, может быть немного моложе. Их водитель что-то сказал, и они рассмеялись. Я отправился на Еврейского легиона 9. Искал его тело в роще, но там его не было. Единственное, что мне удалось найти, был ржавый прут. Я взял его и пошел к дому.

Дом выглядел точно так же, как тогда, темный, с разбитым стеклом в задней двери. Я всунул руку и осторожно, чтоб не порезаться, поискал ручку двери. Вошел и сразу же нашел выключатель. Там было по-прежнему пусто, только фотографии на стене, уродливая сумка лилипута и темное, липкое пятно на полу. Я осмотрел фото — все были на месте и точно в том же порядке. Покончив с фотографиями, я открыл сумку и начал в ней рыться. Там была банкнота в пятьдесят шекелей, наполовину прокомпостированный проездной, футляр с очками и фотография Майи. На фото волосы у нее были собраны, и выглядела она несколько одиноко. И вдруг я понял, что он сказал мне тогда, перед тем, как умер. Что всегда будет какая-то другая. Я силился представить себе его в ту ночь, когда мы с Реут расстались, как он едет туда, куда до сих пор не ездил, возвращается с этой фотографией и очень беспокоится о том, как я познакомлюсь с Майей. Только вот в тот раз мне удалось все испортить. И теперь я уже не очень уверен, что с кем-нибудь познакомлюсь. Потому что мой человек умер. Я сам его убил.

Доброе дело — один раз в день

И этот старый негр в Сан Диего, обмочивший нам всю обивку, когда мы везли его в больницу, и толстая бомжиха в Орегоне, которой Авихай оставил свою уродливую фуфайку, ту, со знаком частей связи, полученную им при окончании курса связистов, и еще в Вегасе был один парень с опухшими от сильного плача глазами, говоривший, что все потерял, и что ему нужен билет на автобус, и Авихай сначала не хотел давать ему и говорил, что он врет, а в Атланте был еще кот с конъюнктивитом, и мы остановились купить молока. Много случаев было, я даже все и не упомню, по большей части ничего особо выдающегося, так, вроде остановиться на тремп или оставить хорошие чаевые старой официантке. По одному доброму делу в день. Авихай говорил, что это полезно для нашей кармы, а тот, кто подобно нам путешествует от побережья к побережью, нуждается в хорошей карме. Не то чтобы Штаты — какие-то опасные южноамериканские джунгли, или поселок прокаженных в Центральной Индии, но тем не менее.

В Филадельфию мы приехали перед самым концом поездки. Из Филадельфии мы должны были отправиться в Нью-Джерси. У Авихая был там приятель, обещавший помочь нам продать автомобиль. Оттуда я собирался уехать в Нью-Йорк и возвратиться домой. Авихай планировал остаться еще на несколько месяцев в Нью-Йорке и найти работу. Поездка была потрясающей. Лучше, чем ожидали. Лыжи в Рино, аллигаторы во Флориде, чего только не было. И все за четыре штуки баксов на каждого. И ведь сказать по правде, хоть иногда мы и жмотились, но на действительно важных вещах ни разу не экономили. В Филадельфии Авихай затащил меня в один скучный музей природы, о котором его приятель из Нью-Джерси говорил, что там классно. Оттуда мы поехали пообедать в одно китайское местечко, щедро предлагавшее заплатить всего шесть долларов, девяносто девять центов и «Ешь-сколько-влезет» плюс запахи бесплатно.

— Эй, не ставьте здесь свою машину, — крикнул нам какой-то худой негр, явно обкурившийся. Он встал с тротуара и пошел в нашу сторону. — Паркуйтесь напротив, иначе вам ее мигом разнесут. Счастье, что я успел остановить вас.

Я поблагодарил и пошел к машине, но Авихай велел мне подождать минутку, и сказал, что этот негр просто несет чушь. Негр ужасно напрягся из-за того, что я остановился, и от этого странного языка, на котором мы говорили. Он повторил еще раз, чтоб мы подвинули автомобиль, иначе нам его разобьют. И что это хороший совет, отличный совет, он спасет нам машину, и что такой совет стоит не меньше пяти долларов.

— Пять долларов человеку, который спас вам целый автомобиль, пять долларов голодному, демобилизованному солдату и господь вас благословит.

Я хотел уйти оттуда, у меня смертельно ехала крыша от этих разговоров, и я чувствовал себя просто идиотом. Но Авихай продолжал с ним разговаривать.

— Ты есть хочешь? — спросил его Авихай. — Пойдем, поешь с нами.

Было у нас такое правило: не давать бомжам в руки денег, чтоб не купили себе дозу. Авихай положил ему руку на плечо, и попытался завести в ресторан.

— Не люблю я китайское, — увиливал негр, — ну, дайте мне пятерку, ей богу. Не будьте вредными, у меня сегодня день рождения. Я спас вам машину, мне причитается, причитается, причитается! В день рождения я заслужил поесть по-человечески.

— Поздравляем! — улыбнулся до обалдения терпеливый Авихай. — День рождения — это действительно что-то праздничное. Давай, скажи, чего тебе хочется, и мы поедем и пообедаем с тобой.

— Мне хочется, мне хочется, мне хочется, — затянул негр. — Ну, дайте мне пятерочку. Пожалуйста, не будьте такими, это совсем далеко.

— Нет проблем, — сказал я ему, — у нас машина. Поедем туда вместе.

— Вы мне не верите, да? — продолжал негр. — Вы думаете, я обманщик. Это не красиво! После того, как я спас вам машину! Так не ведут себя с тем, у кого сегодня день рождения. Вы плохие, плохие! У вас нет сердца!

И вдруг, ни с того ни с сего, начал плакать. Так мы и стояли вдвоем рядом с этим худым, плачущим негром. Авихай покачал головой, что «нет», но я все равно вытащил из кошелька на поясе бумажку в десять долларов.

— Вот, возьми, — сказал я ему, и потом добавил: — Мы сожалеем, — хотя мне не совсем было ясно о чем.

Но негр не согласился даже притронуться к деньгам, только плакал и плакал, и говорил, что мы обозвали его обманщиком, и у нас нет сердца, и так не ведут себя с демобилизованным солдатом. Я попытался засунуть ему деньги в один из карманов, но он не давал мне к себе приблизиться и только все время шел сзади. Потом он побежал медленным, раскачивающимся бегом, и с каждым шагом все больше ругался и плакал.

Мы поели в китайской забегаловке и пошли смотреть Колокол свободы, который должен был быть одной из самых главных достопримечательностей американской истории. Простояли там три часа в очереди, а когда, наконец, попали, нам показали какой-то уродливый колокол, в который кто-то знаменитый позвонил после того, как американцы провозгласили независимость, или что-то в таком духе. Ночью, в мотеле, мы с Авихаем посчитали оставшиеся у нас деньги. Вместе с теми тремя тысячами, которые мы собирались получить за машину, у нас было почти пять тысяч. Я сказал ему, что как по мне, он может взять всё, и возвратить мою долю когда вернется в страну. Авихай ответил, что сначала продадим автомобиль, а потом разберемся. Он остался в комнате смотреть развлекательную научпоповскую программу, а я сбегал за кофе в маркет напротив мотеля. Выходя из магазина, я вдруг увидел над головой огромную полную луну. В самом деле, громадную. Ни разу в жизни не видел я такой луны.

— Большая, да? — сказал мне сидевший на ступеньках магазина пуэрториканец, в фурункулах и с красными глазами. На нем была коротенькая майка с Мадонной, а руки и плечи были все исколоты.

— Огромная, — ответил я. — Никогда не видел такой луны.

— Самая большая в мире, — сказал пуэрториканец и попытался встать. — Хочешь купить ее? Как для тебя — двадцать долларов.

— Десять, — сказал я и протянул ему деньги.

— Знаешь что? — улыбнулся мне этот пуэрториканец своей щербатой улыбкой. — Пусть будет десять, сдается мне, что ты славный парень!

Шрики

Познакомьтесь с Реувеном Шрики — редкий человек! И не просто человек, а с большой буквы, человек очень серьезного калибра! Дерзнувший воплотить те мечты, о которых многие из нас не смеют даже и мечтать. У Шрики денег — как грязи, но вовсе не в этом дело. Есть у него и дама сердца — французская топ-модель, голой снимавшаяся для журналов, над которыми вы если и не дрочили, то единственно потому, что рука не доставала. Но даже и не это делает его настоящим мужчиной. Уникально у Шрики то, что в противоположность многим из тех, кто с ней развлекался, он не умнее вас, не красивей вас, не хитроумней, и связей у него не больше, и даже удача не чаще идет ему в руки. Шрики — он точно, ну, абсолютно точно, такой же, как вы и я, и во всех отношениях. И что больше всего вызывает зависть, это как смог один из нас подняться столь высоко?! Тот, кто довольствуется решениями типа «выбор момента» или «вероятность», просто морочит голову и нам, и себе. Секрет Шрики куда как более прост: он достиг успеха, ибо во всем следовал своей заурядности, следовал до конца. Вместо того чтобы стыдиться ее или от нее отказываться, Шрики сказал самому себе: «Я — это я!», и на том конец. Он не стал хуже, и не возвысился, он просто оставался таким, каков он есть, натуральным самим собой. То, что он изобрел, тривиально, и я это подчеркиваю. Не блестяще, а именно, тривиально, и это как раз то, в чем нуждается человечество. Гениальные изобретения, возможно, хороши для гениев. Ну, и сколько в мире гениев?! В то время как изобретения заурядные — хороши для всех.

Однажды сидел Шрики в салоне своего дома в Ришоне и ел маслины, начиненные перчиком. Однако наслаждение, которое он испытывал от этих наполненных перцем маслин, было неполным. Маслины сами по себе ему нравились значительно больше, чем перечная начинка. Однако, с другой стороны, он предпочитал эту начинку твердой и горькой косточке. Так зародилась у него в мозгу идея, первая из ряда тех, которым суждено было в будущем изменить его и нашу с вами жизнь: маслина, начиненная маслиной. Так просто — маслина без косточки, внутри которой другая маслина. Этой идее потребовалось некоторое время, чтобы захватить умы, но когда это произошло, она уже не могла их оставить, подобно боксеру, который замкнул челюсти на лодыжке жертвы и отказывается ее отпустить. Немедленно следом за маслинами, начиненными маслинами, появились авокадо, фаршированные авокадо, и, конец — делу венец, абрикосы с абрикосовой начинкой. За менее чем шесть лет, слово «косточка» утратило всякий смысл, а Шрики стал миллионером, и никак иначе. После победы на фронте общественного питания, Шрики перешел к инвестициям в сферу недвижимости, и там также действовал без особого полета фантазии. Он стремился покупать в дорогих местах, но фокус в том, что в течение двух-трех лет они становились еще более дорогими. Так рос и умножался капитал Шрики, и через некоторое время оказалось, что он вкладывает деньги почти во всё, кроме хай-тек, — сферы, которую он отклонил из соображений столь дремучих, что даже был не в состоянии выразить это словами.

Как и каждого обычного человека, деньги изменили Шрики. Он стал более заносчивым, более улыбчивым, более милосердным, более упитанным, или, говоря короче, стал более «более» во всех отношениях. Люди, конечно, не очень его жаловали, однако, все же питали к нему симпатию, что тоже немало. Однажды, в неком довольно проницательном телеинтервью, ему был задан вопрос полагает ли Шрики, что многие стремятся стать такими же, как он. «Им не нужно стремиться, — улыбнулся Шрики отчасти ведущему, отчасти — самому себе, — они уже такие, как я». И в студии загремели аплодисменты, испускаемые прибором на контрольной панели, который создатели программы приобрели исключительно ради искренних ответов, подобных упомянутому.

Представьте себе Шрики. Вот он сидит в шезлонге у бортика своего бассейна, подчищает тарелочку хумуса, пьет свежевыжатый сок, в то время как его утонченная подруга в обнаженном виде загорает на надувном матраце. А теперь постарайтесь представить самих себя в виде Шрики, вкушающих свежевыжатый сок, отпускающих обнаженной француженке какой-нибудь пустячок, по-английски. Проще простого, разве нет?! А теперь попробуйте вообразить себе Шрики на вашем месте, находящегося именно там, где и вы, и читающего этот рассказ, думающего о вас — там, в вилле, и вместо вас представляющего самого себя на бортике плавательного бассейна. Теперь — оп! — вы уже снова здесь, читаете рассказ, а он — опять там. Обыкновенный-обыкновенный, или, как любит говорить его приятельница-француженка, такой штиль-штиль. Вот он уплетает очередную маслину, и даже не выплевывает косточку, ибо ее — нет.

Восемь процентов от ничего

Хэзи — Агенція ждал их у входа около получаса, а когда они появились, постарался сделать вид, будто он совсем не сердится.

— Это все из-за нее, — хихикнул господин вполне зрелого возраста и протянул руку для делового и бескомпромиссного рукопожатия.

— Не верьте Бучи, — поступила просьба от молодой свежеокрашенной дамы, выглядевшей, по крайней мере, лет на пятнадцать моложе своего мужчины. — Мы были здесь вовремя, просто не смогли найти место для парковки. Хэзи — Агенція отпустил ей нагловатую любопытствующую улыбочку, вроде как он всю жизнь мечтал знать, почему они с Бучи опоздали. Он стал показывать им квартиру, слегка меблированную, с высоким потолком, с окном на кухне, из которого можно было видеть море. Почти видеть. И уже посредине стандартного осмотра Бучи вытащил чековую книжку и сказал, что это ему подходит, и он даже не видит проблемы оплатить за год вперед, только надо бы округлить в меньшую сторону, чтобы он почувствовал, как ему идут навстречу. Хэзи А. объяснил, что хозяин квартиры находится за границей, и поэтому он не вправе снижать цену. Бучи настаивал, ведь речь идет о копейках.

— Как по мне, ты вполне можешь сделать это за счет комиссионных. Сколько процентов ты получаешь?

— Восемь, — после некоторого колебания сообщил Хэзи А., предпочтя не рисковать, втягиваясь в обман.

— Ну, так будет пять, — постановил Бучи и заполнил чек. И когда увидел, что агент не торопится взять чек, добавил: — Подумай об этом. Рынок сейчас агонизирует, пять процентов от некой суммы значительно больше, чем восемь процентов от ничего.

Бучи, или Товия Минстер, как было написано в чеке, сказал, что завтра утром его яростно окрашенная дама подскочит к нему забрать второй ключ. Хэзи А. объявил, что нет проблем, только желательно, до одиннадцати, поскольку потом у него есть встречи. На следующий день она не появилась. Было уже одиннадцать двадцать и Хэзи А., которому нужно было выходить, но не хотелось и подводить, вытащил из ящика чек. На чеке имелись рабочие телефоны, но он предпочел обойтись без утомительного общения с Бучи и позвонил по-домашнему. И только когда она ответила, он вспомнил, что даже не знает, как ее зовут, и поэтому воспользовался безликим «госпожа Минстер». Непонятно почему, но ее голос в телефоне звучал несколько более интеллектуально, но, тем не менее, она не вспомнила, кто он такой и что должно было произойти утром. Хэзи А. из себя не вышел, но терпеливо, как ребенку, напомнил, как вчера он встречался с ней и ее мужем и договорился с ними о квартире. На другом конце провода наблюдалось некоторое молчание, а потом она попросила описать, как она выглядит, и тут он понял, что влип по-черному.

— Дело в том, — попытался он выкрутиться, — что, видимо, произошла ошибка. Как Вы говорите, зовут Вашего мужа? Да, но я ищу Шауля и Тирцу. Опять эта справка меня подставила. Извините и всего доброго! — и бросил трубку прежде, чем она успеет ответить. Окрашенная дама явилась в контору через четверть часа, с погрустневшими глазами и лицом, которое утром забыли вымыть.

— Я сожалею, — зевнула она, — но я полчаса искала такси.

Когда на следующий день утром он пришел открывать контору, какая-то женщина уже ожидала его у входа. Она выглядела лет на сорок, и что-то в стиле ее одежды, в исходившем от нее запахе, было таким нездешним, что, когда он обратился к ней, он совершенно неожиданно перешел на английский. Она же как раз знала иврит и сказала, что ищет двух или трехкомнатную квартиру, что предпочитает купить, но может и снять, это все равно, лишь бы можно было немедленно въехать. Хэзи А. сообщил, что вот именно есть у него несколько неплохих квартир на продажу, и что, так как рынок сейчас никакой, то и цены вполне разумные. Он спросил, каким образом она на него вышла, и она объяснила, что нашла в «Золотых страницах».

— Вы — Хэзи? — спросила она. И он ответил, что нет, но когда купил это дело, сохранил старое название, чтобы не терять репутацию и клиентов.

— Меня зовут Михаэль, — улыбнулся он, — но случается, что на работе я иногда даже забываю об этом.

— А меня Лея, — в ответ улыбнулась женщина, — Лея Минстер. — Вчера мы говорили по телефону.

— Она — красивая? — спросила Лея Минстер ни с того ни с сего. Первая квартира показалась ей слишком темной, и они находились на полпути ко второй. Хэзи А. попробовал свалять дурака и начал разглагольствовать о преимуществах проветривания и о других животрепещущих вопросах, как будто ее интересовала квартира.

— После Вашего звонка, — проигнорировала его старания Лея Минстер, — я попыталась поговорить с ним обо всем этом. Сначала он просто врал, но потом ему это надоело, и он во всем признался. Отсюда и вся эта история с квартирой. Я ухожу от него.

Хэзи А. продолжал молча вести машину, но в глубине души думал, что это вообще не его дело, и нечего ему так уж напрягаться.

— Она — молодая? — зашла Лея с другой стороны. И он кивнул и сказал:

— Она совсем не такая красивая, как Вы. Мне неприятно говорить так о клиенте, но он просто идиот!

Вторая квартира была более светлой, и когда он стал демонстрировать возможности проветривания, заметил, что она приближается к нему. Не то, чтобы касается, но стала достаточно близко. И, несмотря на то, что квартира ей понравилась, она захотела посмотреть еще одну. В машине она задавала ему различные вопросы о красочной даме, и Хэзи — Агенція старался подоврать, пребывая при этом слегка оглушенным. Ему было несколько неудобно, но все равно он продолжал в том же духе, видя, что это ее радует. Когда они замолкали, возникало некоторое напряжение, особенно на светофорах, и как всегда, ему не удавалось выйти на легонькую тему, позволившую бы им забыть предмет затруднения. Вместо этого он пялился на светофор и ждал, когда загорится зеленый. На одном из перекрестков, стоявший перед ними мерседес не сдвинулся с места и после зеленого. Хэзи А. дважды просигналил ему и крикнул из окна. Но когда и после этого водитель мерседеса ни на метр не сдвинул машину, он в гневе вышел. Только не было с кем и поругаться, ибо водитель, который сначала казался заснувшим, не пробудился даже после того, как Хэзи А. до него дотронулся. Потом врачи из скорой сказали, что это инсульт. Они искали документы в одежде и в машине, но так ничего и не нашли. И Хэзи А. стало неприятно, что он обругал этого человека без имени, и к тому же стал раскаиваться, что плохо отзывался об обсуждаемой даме, хотя это, в общем, не при чем.

Побледневшая Лея Минстер сидела рядом с ним в машине. Он привез ее обратно в контору и приготовил кофе.

— На самом деле я ничего ему не говорила, — сказала она и отпила кофе. — Я просто наврала, чтобы Вы рассказали мне о ней. Я прошу прощения. Просто мне нужно было знать.

И Хэзи — Агенція улыбнулся и сказал ей, и самому себе, что, в сущности, ничего не случилось. В конце концов, все свелось к тому, что они увидели несколько квартир и одного несчастного, который умер, и если можно из всего этого чему-нибудь научиться, так это то, что, слава богу, они живы. Или что-то в таком духе. Она допила кофе, еще раз извинилась и ушла. Михаэль, оставшийся при своем кофе, принялся разглядывать контору — склеп метр восемьдесят на три с окном-витриной на улицу Бен Иегуды. Вдруг это место показалось ему таким маленьким и просматривающимся, как муравейник в аквариуме, который он когда-то, миллион лет тому назад, видел в Уголке живой природы. И вся репутация этого заведения, о которой он вполне серьезно распространялся только двумя часами раньше, также показалась ему какой-то несуразицей. Последнее время ему стало мешать, что люди зовут его Хэзи.

Глубокое удовлетворение

Уже в конце первой четверти[1] был Лиам Гозник самым высоким не только в своем классе, но даже среди всех четвертых. Кроме того, у него был новый велосипед Ралли-Чупар, лохматый низкорослый крепыш-пес со взглядом старика из очереди в поликлинике, одноклассница, не соглашающаяся целоваться в губы, но дающая потрогать титьки, которых у нее нет, и табель со всеми «очень хорошо» кроме Устной Торы, и это тоже только потому, что учительница — мымра. Короче говоря, не на что было Лиаму жаловаться, и родители его тоже прямо таки лоснились от довольства. Было невозможно встретить их без того, чтобы вам не рассказали какой-нибудь байки об их везунчике-сыне. И люди, как всегда, поддакивали им со смесью скуки и искреннего уважения, и говорили: «Честь и хвала, господин/госпожа Гозник, в самом деле, честь и хвала!» Но, на самом деле, важно совсем не то, что люди говорят тебе в лицо. Важно то, что они говорят в спину. А за спиной, прежде всего, говорили о том, что Яхиэль и Галина Гозники, становятся все меньше и меньше. Похоже, что за одну зиму каждый из них потерял в росте, по крайней мере, сантиметров пятнадцать. Госпожа Гозник, когда-то считавшаяся стройной, сейчас с трудом дотягивалась в супере до полки с мюслями, а Яхиель, у которого были раньше все метр восемьдесят, уже опустил до конца сиденье в машине, чтобы доставать до тормозной педали. Не слишком-то приятно! И еще более заметным все это становилось рядом с их великаном-сыном, который уже на голову перерос мамочку, хотя был только в четвертом классе.

Каждый вторник, после обеда, ходил Лиам с отцом на школьную спортплощадку играть в баскетбол. Отец высоко ставил таланты сына, ибо был Лиам и умным, и росточком бог не обидел.

— На протяжении всей истории евреи всегда считались народом умным, однако, очень низким, — любил объяснять он Лиаму во время тренировок по броскам. — И раз в пятьдесят лет, если уж по ошибке рождался какой-нибудь бугай, то всегда он оказывался таким обалдуем, которого невозможно было научить даже, что дважды два — четыре.

Лиама как раз можно было научить, и он прогрессировал с каждой неделей. В последнее время, с тех пор как отец укоротился, игры стали на равных.

— Ты, — говорил ему отец, когда они возвращались домой с площадки, — ты еще будешь великим игроком, как Танхум Коэн-Минц, только без очков.

Лиам очень гордился похвалами, хотя ни разу в жизни не видел, как играет этот Коэн-Минц. Однако тревожился он больше, чем гордился. Беспокоило его это пугающее уменьшение родителей.

— Может быть, так происходит со всеми родителями, — говорил он вслух, стараясь успокоить себя, — и, может быть, уже на будущий год мы будем проходить это по природе.

Но в глубине души он знал, что здесь что-то не так. Особенно после того, как Яара, которой он пять месяцев назад предложил дружить и она согласилась, поклялась ему на Торе, что ее родители с детства оставались более или менее одинаковыми. Он хотел поговорить с ними, но чувствовал, что есть вещи, о которых лучше молчать. У Яары, например, было несколько таких светлых волосков на щеках, как у старика, и Лиам всегда делал вид, что не обращает внимания. Скорее всего, она сама об этом даже и не знает, и если ей сказать, она просто огорчится. Может быть, и родители точно также. Или, даже если они знают, все равно рады, что он не замечает. Так это продолжалось до окончания Пейсаха. Родители Лиама продолжали укорачиваться, а он продолжал делать вид, что ничего не происходит. И так никогда в жизни никто бы и не коснулся этого, если бы не Зейде.

Еще со щенячьей поры Лиамового пса тянуло к старикам. Больше всего он любил прогулки в парк Царя Давида, где гуляли все старики из дома престарелых. Зейде мог часами сидеть рядом с ними и прислушиваться к их длинным беседам. Именно они назвали его Зейде,[2] что нравилось ему намного больше, чем прежнее Джимми, — имя, которое он носил с большим собачьим прискорбием. Из всех этих стариков больше всех Зейде любил одного чудака в бейсболке, разговаривавшего с ним на идише и кормившего его кровянкой. Лиаму тоже нравился этот старик, который уже при первой встрече, заставил Лиама поклясться, что он никогда не станет подниматься с Зейде в лифте. Ибо, по словам старика, собаки не способны уразуметь, что такое лифт, и тот факт, что они входят в некую маленькую комнатку в одном месте, а когда ее открывают, оказываются в совершенно другом, подрывает их веру в себя и в свое восприятие пространства, и вообще вызывает у них комплекс неполноценности. Лиаму он кровянки не предлагал, а угощал его золотыми шоколадными медальками и драже. Судя по всему, этот старик умер, или переехал в другой дом, в саду они его больше не встречали. Иногда еще Зейде бежал за каким-нибудь похожим стариком и лаял, и немного выл, когда понимал, что ошибся, но этим все и заканчивалось. Однажды после Пейсаха Лиам вернулся из школы очень взвинченным. Выгуляв Зейде, он поленился подниматься по лестнице и зашел с собакой в лифт. Он нажал на кнопку 4 и почувствовал себя несколько виноватым, но сказал себе, что старик уже все равно умер, и это на все сто освобождает его от клятвы. Когда дверь лифта открылась, Зейде выглянул наружу, вернулся, на секунду задумался и грохнулся в обморок. Лиам и его родители схватили пса и бросились к дежурному ветеринару.

Что касается собаки, то ветеринар тотчас их успокоил. Однако этот ветеринар был много больше, чем просто ветеринар. В Южной Америке он был семейным врачом и гинекологом, но когда-то, по каким-то личным причинам, решил переключиться на лечение животных. И этому врачу было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что Гозники страдают редкой семейной болезнью, болезнью, в результате которой Лиам неуклонно растет, однако за счет своих родителей.

— Третьего не дано, — объяснил ветеринар, — каждый сантиметр, на который удлиняется ребенок, это сантиметр, на который укорачиваются его родители.

— А эта болезнь, — допытывался Лиам, — когда она заканчивается?

— Заканчивается? — ветеринар попытался спрятать огорчение под тяжелым аргентинским акцентом. — Только когда родители исчезают.

По дороге домой Лиам все время плакал, и родители старались успокоить его. Странно, но ужасная судьба, их ожидавшая, похоже, родителей вообще не волновала. Напротив, это выглядело так, будто они даже получают какое-то удовольствие.

— Многие родители до смерти хотели бы пожертвовать всем ради своих детей, — объясняла мама, когда он уже лежал в постели, — но не у всех есть такая возможность. Ты знаешь, как это ужасно быть похожим на тетю Рутку, которая видит, что ее сын растет низкорослым дурнем, таким же бесталанным, как и его отец, но ничего не может с этим сделать? Ну, да, действительно, в конце концов, мы исчезнем, ну и что? Ведь все умирают, а я и папа, мы даже не умрем, мы просто исчезнем.

Назавтра Лиам отправился в школу без особого желания. И на уроке по Устной Торе снова вылетел из класса. Он сидел на ступеньках лестницы, рядом со спортивным залом, и жалел самого себя. Когда вдруг его озарило: если каждый сантиметр, на который он вырастает, это сантиметр его родителей, то все, что он должен сделать для их спасения, — это просто перестать расти! Лиам бросился в кабинет медсестры, и, не подавая вида, попросил предоставить всю имеющуюся по данному вопросу информацию. Из листков, сунутых ему в руки медсестрой, Лиам понял, что если он хочет дать настоящий бой росту, он обязан много курить, мало и нерегулярно есть, а спать еще меньше, желательно ложиться очень поздно.

Бутерброды на завтрак он отдавал Шири, толстенькой и симпатичной девочке из 4-б, обеды и ужины свел к минимуму, а чтоб не догадались, мясо и сладкое подсовывал своему верному псу, с печальным видом сидевшему под столом. Со сном он справлялся самостоятельно, так как после встречи с ветеринаром все равно не мог спать больше десяти минут без того, чтобы какой-нибудь пугающий и переполненный чувством вины сон не будил его. Оставалась только эта история с сигаретами. Он стал выкуривать по две пачки «Голуаза» в день. Две целых пачки, и ни сигаретой меньше. Его глаза покраснели, и во рту постоянно было горько, из-за этого он начал кашлять старческим кашлем, но ни на минуту не думал прекращать.

Прошел год, и вот уже, когда раздавали табели, Саша Злотенцкий и Яиш Самра оказались выше его. Яиш стал новым другом Яары, оставившей Лиама по причине появления у него плохого запаха изо рта. Вообще, отношения с товарищами за этот год немного испортились. Ему даже объявили бойкот и сказали, что этот его постоянный кашель раздражает, а, кроме того, он съехал в учебе и спорте. Единственной девочкой, еще разговаривавшей с ним, была Шири, которой он нравился сначала потому, что отдавал ей бутерброды, но потом также и за его характер, и еще по другим причинам. Они проводили вместе много времени, разговаривая о самых разных вещах, о каких он никогда не говорил с Яарой. Родители Лиама остановились на росте в пятнадцать сантиметров, и после того, как врач подтвердил это, Лиам попытался бросить курить, но ему это не удалось. Он даже ходил к одному иглоукалывателю и к гипнотизеру, и оба сказали, что его проблема с бросанием это, в основном, проблема избалованности и отсутствия характера, но Шири, которой как раз нравился запах сигарет, жалела его и говорила, что это не слишком важно.

По субботам Лиам брал родителей в карман рубашки и отправлялся с ними на велосипедные прогулки. Он ездил достаточно медленно, чтобы толстенький Зейде успевал за ними, а когда родители ссорились в кармане, или просто уставали друг от друга, он перекладывал одного из них в другой карман. Однажды Шири даже пошла с ними, и они доехали до Национального парка и устроили там настоящий пикник. А на обратном пути, когда остановились, чтобы полюбоваться закатом, отец громко прошептал из кармана: «Поцелуй ее, поцелуй!», и это несколько обескуражило Лиама. Он сразу же попытался сменить тему и начал говорить с ней о солнце, о том, какое оно горячее и большое, и о всяком тому подобном, пока не наступил вечер, и родители заснули глубоко-глубоко в кармане. Когда закончились у него все рассказы о солнце, и они уже почти доехали до дома Шири, он рассказал ей еще о луне и звездах, и об их влиянии друг на друга, а когда и эти рассказы закончились, он закашлялся и замолчал. И Шири сказала ему: «Поцелуй меня», и он ее поцеловал. «Прекрасно, сын!», — донесся до него из глубины кармана шепот отца, и он почувствовал, как его сентиментальная мама локтем толкает отца и тоненько плачет от радости.

Грязь

И вот пусть я сейчас умираю, или открываю прачечную самообслуживания, первую в стране. Я снимаю маленькое, дохловатое помещение на южной окраине и крашу все в синий цвет. Сначала там только четыре стиральных машины и автомат для продажи жетонов. Потом я ставлю телевизор, и даже игровой автомат, пинбол. Или вот я лежу на полу ванной с пулей в виске. Отец находит меня. Сначала он не обращает внимания на кровь. Он думает, что я заснул на полу, или играю с ним в одну из своих дурацких игр. Только когда он касается моего затылка, а потом вдруг чувствует, как что-то липкое и горячее течет по ладони, до него доходит, что здесь что-то не так. Люди, которые приходят стирать в прачечную, люди одинокие. Поэтому я все время стараюсь создать атмосферу, ослабляющую чувство одиночества. Много телевизоров. Автоматы, человеческим голосом благодарящие тебя за покупку жетонов, изображения многолюдных демонстраций на стенах. Столы для складывания белья устроены так, что многим приходится пользоваться ими одновременно. Это не из-за экономии, это специально. Много пар познакомилось у меня за этими столами. Люди были когда-то одиноки, а сейчас у них кто-то есть, иногда даже не один. И он будет спать рядом с тобой ночью, и будет толкать тебя во сне. Первым делом отец моет руки. Потом только он вызывает скорую помощь. Дорого ему обойдется это мытье рук. До самого смертного часа он не простит себе этого. Постыдится рассказать, как его умирающий сын лежал перед с ним, а он вместо горя, жалости или хотя бы страха, не чувствовал ничего, кроме отвращения. Прачечная эта превратится в целую сеть, которая развернется, прежде всего, в Тель-Авиве, но появится и на периферии. Логика успеха будет очень простой — в любом месте, где есть одинокие люди, и есть грязное белье, станут приходить ко мне. После смерти мамы, даже отец придет стирать в один из этих филиалов. Ему никогда не найти себе там ни жены, ни друга, но имеющиеся шансы будут снова и снова манить его, и сулить толику надежды.

Миланька

Первой ласточкой был запах. И не то, чтобы вдруг появился запах другого мужчины: тяжелый запах крема после бритья или запах пота от ее волос. Но ее собственный запах, который всегда был таким нежным, неощутимым, вдруг стал настолько сильным, что начинала кружиться голова. И, кроме того, она стала исчезать — не надолго, на четверть часа, или чуть больше, а потом возвращалась, как ни в чем не бывало. Все рекорды побил один случай, когда она во время ночного выпуска новостей, попросила разменять ей сто шекелей. Он медленно, подозревая все, что угодно, вытащил кошелек и выловил из него две купюры по пятьдесят.

— Спасибо, — сказала она и клюнула его в щеку.

— Пожалуйста, — вернул он ей. — Но скажи, на милость, что это тебе приспичило менять деньги ночью?

— Так просто, незачем, — улыбнулась она, — захотелось просто, — и скрылась на балконе.

При всем при том, они отнюдь не меньше предавались постельным усладам, что, как утверждают, первый признак появления третьего лица. А когда это происходило, то было не менее зажигательно, чем прежде. Она также не просила давать ей больше денег. Известно, что подобные просьбы являются несомненным признаком порчи отношений. Даже напротив, она стала более экономной. Что до разговоров, то она никогда не отличалась особенной разговорчивостью, так что, в сущности, ничего подозрительного не наблюдалось. И, тем не менее, он знал, что есть нечто, какой-то темный секрет. Причем, в такой степени темный, что у нее появилась чернота под ногтями, как в тех фильмах, где в конце оказывается, что твоя жена — шлюха или агент Мосада, или еще что-нибудь эдакое.

Он мог бы начать следить за ней, но решил лучше подождать. Скорее всего, он просто боялся того, что может ему открыться. Покуда однажды не вернулся с работы днем, с приступом головной боли. Он поставил машину прямо у въезда во двор их дома, и тут рядом с ним остановился «Мицубиси», с наклейкой Партии зеленых, и начал сигналить.

— Подвинь-ка машину, ты что, не видишь, что загородил дорогу?

Вообще-то, у входа в его дом, не слишком было что загораживать, но совершенно рефлекторно он сдвинул машину в сторону и дал «Мицубиси» проехать. Выходя из машины, он, несмотря на раскалывавшуюся голову, подумал, что стоило бы проверить, что собирается этот зеленый делать в его дворе. Не прошел он и пары шагов, как посредине их запущенного двора, рядом с тем местом, где когда-то обещал посадить шелковицу, он увидел ее, в грязном синем комбинезоне, с черным шлангом в руке наклоняющуюся к «Мицубиси». Когда он пригляделся, увидел, что шланг тянется к бензонасосу. Рядом с ним виднелся компрессор, а между ними — будочка с вывеской. На вывеске детскими печатными буквами было написано: «Дешевое горючее».

— Полный, полный! — услышал он крик водителя. — Пусть она захлебнется!

На долю секунды он пришел в замешательство. Она стояла к нему спиной и его не видела. В это время насос просигналил, что бак наполнился, и он, как будто очнувшись от дурного сна, сел в автомобиль и, будто ничего не случилось, поехал на работу.

Он не говорил с ней об этом, несмотря на то, что пару раз у него было такое желание. Все молчал и ждал, когда она сама расскажет. Сейчас все вдруг соединилось: запах, грязь, эти краткие исчезновения. Только одной вещи ему так и не удалось понять — почему она не поделилась этим с ним. И сколько бы он не пытался найти этому объяснение, обида его только росла. Есть что-то обидное в том, что твоя любимая открывает за твоей спиной дело. И никакие объяснения или психология ничего не меняют. Ничего не поделаешь, это просто достает, и все тут. Когда в следующий раз она попросила его разменять деньги, он ответил, что у него нечем, хотя его кошелек распух от мелких купюр.

— Я сожалею, — сказал он с притворным участием. — Для чего, ты говорила, тебе надо разменять деньги?

— Так просто, — улыбнулась она, не знаю, вдруг пришло в голову, — и исчезла на балконе.

Шлюха.

Это дело она вела не сама. Был у нее один помощник, араб. Он узнал об этом после небольших наблюдений. Однажды, когда она ушла на рынок, он даже заехал во двор на своем автомобиле, делая вид, что он клиент, и поговорил с Ахи,[3] так этот араб хотел, чтоб его называли, почти как сокращенное Ахмед.

— Хорошая у тебя заправка, — открыто польстил он Ахи.

— Вот уж спасибо, — обрадовался Ахи, — но она не совсем моя. Мы пополам с госпожой.

— Ты женат? — стал он его подлавливать.

— Конечно, — закивал Ахи и принялся вытаскивать из бумажника фотографии детей. И только, когда до него дошло, он остановился и объяснил, что госпожа, с которой у него общее дело, вовсе не его жена, жена у него другая. — Жаль, что моей напарницы сейчас нет, она всегда радостный делает, миланька.

С тех пор он стал частенько бывать на заправке, всегда в ее отсутствие. Они с Ахи даже немного подружились. У Ахи была первая степень по психологии и философии, которую он получил в Хайфском университете. И это не значило, что он лучше понимает этот мир, но, по крайней мере, знает, как называется то, чего он не понимает.

— Скажи, — спросил он однажды Ахи, — если бы ты узнал, что кто-то близкий скрывает от тебя нечто, нет, не изменяет, но, все-таки, утаивает, чтоб ты сделал?

— Я думаю, ничего.

— Вот это да! — сказал он. — Но почему?

— Потому, что просто не знал бы, что делать, — ответил Ахи, не

задумываясь, как отвечают на элементарный вопрос.

Прошло несколько лет, и у них родился ребенок, даже два, близнецы. В конце беременности на заправке была прорва работы, и он по секрету помогал Ахи. Близнецы тоже были миланьки, и, к тому же потрясающие активисты. Когда подросли, они начали драться, и даже очень. Но было понятно, что они страшно любят друг друга. Когда им было около девяти, один выбил другому глаз, и они перестали быть неотличимы.

Иногда он жалел, что не посадил шелковицу, тогда, когда обещал. Ведь дети любят лазать по деревьям, да и ягоды тоже. Но он никогда не вспоминал об этом. Вообще, он уже больше не сердился на нее, и всегда разменивал ей, когда было чем, не задавая вопросов.

Добровольский

Шесть месяцев тому назад в неком убогом городке около Остина, штат Техас, Амир Добровольский убил семидесятилетнего священника и его жену. Добровольский расстрелял их в упор, когда они спали. До сих пор не известно, как он вошел в квартиру, но, по всей видимости, у него был ключ. Выглядит эта история донельзя странно: молодой парень, без уголовного прошлого, отслуживший в армейской разведке, встает однажды утром и посылает пулю в лоб двум людям, которых никогда не знал, и все это в какой-то забитой дыре в Техасе. И зовут его к тому же Добровольский. Вечером, когда об этом сообщили в новостях, я был с Альмой в кино и ничего не слышал. Потом, в кровати, в разгаре постельных утех, она вдруг начала плакать, и я тотчас остановился, думая, что ей больно, но она велела продолжать, а то, что она плачет, на самом деле, очень хороший признак.

Обвинение утверждало, что Добровольский получил тридцать тысяч долларов за убийство, и все это дело связано с какой-то местной заварушкой вокруг наследства. Пятьдесят лет тому назад, тот факт, что священник и его жена — чернокожие, был бы ему только на руку, но сегодня все ровно наоборот. Кроме того, против него работало еще и то, что старик был священником. Адвокат же заявил, что если Добровольского признают виновным, он вынужден будет просить об отбывании наказания на родине заключенного, в Израиле. Ибо, принимая во внимание количество негров, сидящих в американских тюрьмах, за его жизнь здесь нельзя будет дать и спитого пакетика чая. Однако обвинение заверило, что Добровольский закончит свои дни значительно раньше, ибо Техас — один из немногих штатов в Америке, где до сих пор существует смертная казнь.

Мы с Добровольским уже лет десять не виделись, но когда-то, в старших классах, он был моим лучшим другом. Все свое время я проводил с ним и Дафной, которая была его подружкой еще с восьмого класса. Связь между нами прервалась, когда меня призвали в армию, не слишком-то я умею беречь связи. Альма, как раз, отличается этим, своих лучших подруг она знает еще со времен детского сада, и я ей немного завидую.

Суд тянулся три месяца. Море времени, тем более что никто не сомневался в личности убийцы. Я говорил отцу, что нечто во всей этой истории кажется мне нелогичным. Мы ведь знаем Амира, он был членом нашей семьи, на что отец отвечал: «Попробуй пойми, что происходит в людских головах». А мама утверждала, что она всегда знала, что он плохо кончит, что глаза у него были как у больной собаки. Что она с содроганием думает о том, как убийца ел из наших тарелок, сидел с нами за одним столом. Я же вспомнил нашу последнюю встречу. Это было на похоронах Дафны, она умерла от какой-то болезни, сразу после увольнения из армии. Я пришел на похороны, и он просто выгнал меня. Он так набросился на меня, заставляя уйти, что я даже не спросил почему. Это было около семи лет тому назад, но я до сих пор помню его ненавидящий взгляд. С тех пор мы ни разу не разговаривали.

Каждый день, возвращаясь с работы, я искал по CNN сообщения о суде. Раз в несколько дней шли репортажи о ходе судебного процесса. Иногда, когда по телевизору показывали его фотографию, меня одолевала страшная тоска. Всегда это было что-то вроде старого фото из паспорта, где у него такая прическа с пробором, как у ребенка на церемонии по случаю Дня памяти. Альма немного переживала из-за того, что я был с ним знаком, это ее все время заводило. Несколько недель тому назад она спросила меня, какой поступок был самым тяжким в моей жизни. Я рассказал ей, как после самоубийства матери Ницана Гросса, Амир заставил меня сделать надпись на стене ее дома: «Твоя мамочка — улетная шлюха». Альма признала, что поступок довольно страшный, и из рассказа видно, что этот Добровольский человек не слишком симпатичный. Она же свой самый неприятный поступок совершила в армии. Ее командир, толстый и какой-то отталкивающий, все время к ней приставал, и она его возненавидела. Особенно ее доставало то, что он женат и его жена в положении.

— Ты можешь себе это представить, — она затянулась сигаретой, — жена таскает в животе его ребенка, а он в это время только и думает, кого бы трахнуть?!

Этот командир железно к ней приклеился, и она стала этим пользоваться и заявлять ему, что даст, но только за деньги, много денег, тысячу шекелей, тогда это казалось ей страшно много.

— Не деньги интересовали меня, — поджала она губы, вспоминая, — мне очень хотелось унизить его. Чтобы почувствовал, что без денег ни одна женщина его не захочет. Если и есть что-то, что я ненавижу, так это предателей.

Начальник явился с тысячей шекелей в конверте, однако от избытка волнения у него не стояло. Но Альма не согласилась вернуть ему деньги, и унижение получилось двойным. Она сказала мне, что эти деньги были ей до такой степени отвратительны, что она похоронила их в какой-то сберегательной программе, и до сих пор не в состоянии к ним прикоснуться.

Суд закончился довольно неожиданно, по крайней мере, для меня, и Добровольский получил смертную казнь. Дикторша-японка в CNN рассказала, что он тихо плакал, когда объявили приговор. Мама говорила, что так ему и надо, а отец, как всегда, сообщил, что нельзя знать о том, что вершится в людских головах. В ту же минуту, когда я услышал приговор, я понял, что обязан увидеть его прежде, чем он будет убит. Как бы там ни было, когда-то мы были лучшими друзьями. Несколько странно, но все, кроме мамы, это понимали. Ари, мой старший брат, хотел, чтобы я попытался привезти ему из Америки ноутбук, а если меня застукают на таможне, просто бросить его там и уйти.

В Техасе я прямо из аэропорта поехал в тюрьму к Амиру. О свидании я договорился еще дома, мне дали полчаса. Когда я зашел, он сидел на стуле. На руках у него были наручники, ноги тоже в кандалах. Надзиратели сказали, что он все время в агрессивном состоянии, поэтому они вынуждены их на него надевать. Но мне Амир показался вполне спокойным. Я думаю, что это лишь отмазка, им просто нравилось его мучить. Я сидел напротив, и все выглядело так буднично. Первое, что он мне сказал, была просьба простить его за похороны Дафны и за то, как он себя вел.

— Напрасно я тебя оскорбил, — сказал он, — и это было нехорошо.

Я возразил ему, что давно об этом забыл.

— Похоже, что это все время висело у меня над душой, и вдруг, когда она умерла, это просто вырвалось наружу. Не потому, что ты спал с ней за моей спиной, клянусь тебе, из-за того только, что ты разбил ей сердце.

Я сказал, чтобы он перестал нести чепуху, но голос у меня задрожал.

— Оставь, — ответил он, — она рассказала мне. И я уже давно простил. Весь этот балаган на похоронах, в самом деле, я вел себя, как идиот.

Я спросил его об убийстве, но он не захотел говорить об этом, и мы заговорили о другом. Через двадцать минут надзиратель сообщил, что полчаса истекли.

Раньше для смертной казни использовали электрический стул, и когда опускали рубильник, свет во всей округе несколько секунд мигал. Все прекращали работать, в точности, как будто во время минуты молчания. Я представил себе, как сижу у себя в номере, и свет начинает тускнеть… Но сегодня все происходит иначе. Сейчас умерщвляют уколом, так что никто не в состоянии узнать, когда это происходит. Они сказали, что казнь будет в какое-то ровное время. Я смотрел на минутную стрелку, и когда она дошла до двенадцати, сказал себе: «Вот сейчас он умер». Дело в том, что тогда у Ницана на стене писал я, Амир просто смотрел, и, думаю, был даже против. А сейчас, по всей видимости, его уже нет в живых.

Когда я летел обратно, рядом со мной сидел некий толстяк. У него было неисправное кресло, но стюардесса не смогла предоставить ему другое место, так как самолет был переполнен. Звали его Пелег, и он рассказал мне, что недавно уволился из армии в звании подполковника и как раз возвращается с курсов повышения квалификации руководителей хай-тек.

Я смотрел на него, как он облокотился назад и закрыл глаза, ему было так неудобно в сломанном кресле, и вдруг у меня мелькнула мысль, что, может быть, это он был армейским начальником Альмы. Тот тоже был толстым. Я представил, как он ждет ее в каком-то вонючем номере гостиницы, потными пальцами отсчитывая тысячу шекелей. Думает об удовольствии, которое он сейчас получит, о своей жене, о ребенке. Пытается объяснить самому себе, что все это в порядке вещей. Я смотрел на него, скорченного в кресле рядом со мной, его глаза все время закрыты, но он не спит. И тут у него вырвался короткий, печальный стон. Может быть, он как раз вспомнил об этом случае. Не знаю. Мне вдруг стало его жаль.

Сияющие глаза

Это рассказ о девочке, которая больше всего любила блестящие вещи. У нее было платье с блестками, и носки с блестками, и балетные туфельки с блестками. И даже кукла-негритянка, которую, как и домработницу, звали Кристи, тоже была с блестками. Даже зубы у нее поблескивали, хотя папа утверждал, что они «сверкают», а это не совсем одно и то же. «Блестящий, — думала она про себя, — это цвет фей, и поэтому он самый красивый на свете». Когда наступил Пурим, девочка нарядилась в костюм маленькой феи. В детском саду она осыпала блестками каждого проходящего ребенка, и говорила, что это порошок особых желаний, и если размешать его в воде, то желания исполняются, и если он пойдет сейчас домой и смешается с водой, тогда его желание осуществится. Это был очень убедительный костюм, занявший первое место на конкурсе костюмов в садике. Воспитательница Ила сама сказала, что если бы не была знакома с ней прежде, а просто встретила на улице, сразу бы поверила, что она настоящая фея.

Когда девочка пришла домой, сняла костюм и осталась только в трусиках, она запустила в воздух все оставшиеся блестки и крикнула: «Я хочу блистательные глаза!» Она крикнула так громко, что мама прибежала проверить, все ли в порядке.

— Я хочу блистательные глаза, — сказала девочка, на этот раз шепотом, и повторяла все время, пока была в душе, но и после того, как мама вытерла ее и надела на нее пижаму, глаза оставались обычными. Очень зелеными и очень-очень красивыми, но не сияли.

— С блистательными глазами я могу делать так много разного, — пыталась она убедить маму, которая казалась несколько нетерпеливой. — С такими глазами я смогу идти ночью по дороге и машины увидят меня издалека, а когда я стану старше, смогу читать в темноте и сэкономить много электричества, и если потеряюсь в кино, вы всегда легко сможете найти меня, не вызывая дежурную.

— Что это за болтовня о блистательных глазах, — сказала мама и вставила в зубы сигарету, — такого вообще нет, кто это забил тебе голову такими глупостями?

— Есть, — крикнула девочка и прыгнула в кровать, — есть, есть и есть, и, кроме того, тебе нельзя курить рядом со мной, мне это не полезно.

— Хорошо, — сказала мама, — хорошо. Вот, я даже не прикурила, — и положила сигарету в пачку. — А сейчас полежи в постели, как хорошая девочка, и расскажи мне, от кого ты слышала, что бывают блистательные глаза? Только не говори мне, что от этой толстухи-воспитательницы.

— Она не толстая, — сказала девочка, — и я не слышала, я сама видела. Такие глаза есть у одного грязного мальчика в нашем саду.

— И как зовут этого грязнулю?

— Не знаю, — пожала плечами девочка, — он запачканный такой, молчит, и всегда садится далеко. Но глаза его сверкают, это точно, и я хочу тоже.

— Так спроси его завтра, где он их достал, — предложила мама, — и когда он скажет, поедем и привезем их тебе.

— А до завтра? — спросила девочка.

— До завтра ты поспи, — сказала мама, — а я выйду покурить.

Назавтра девочка заставила отца отвести ее в сад очень рано, потому что у нее не хватало терпения, и она хотела спросить грязнулю-мальчика, где достают блистательные глаза. Но это ей не помогло, грязнуля пришел последним, значительно позже всех. И сегодня этот замарашка даже не был грязным. Конечно, его одежда оставалась староватой и с пятнами, но сам он был очень вымытым, и даже почти причесанным.

— Скажи, мальчик, — немедленно спросила она, — откуда у тебя такие искристые глаза?

— Это не нарочно, — извинился почти причесанный мальчик, — это делается само по себе.

— А что я должна делать, чтобы и у меня это было само по себе? — разволновалась девочка.

— Я думаю, что ты должна захотеть чего-нибудь крепко-крепко и, если это не делается, тогда глаза сразу начинают сверкать.

— Глупости, — рассердилась девочка, — вот я хочу, например, чтобы у меня были блистательные глаза, и их у меня нет, так почему же мои глаза из-за этого не сверкают?

— Не знаю, — сказал мальчик, который очень испугался, что она рассердилась, — я знаю только о себе, не о других.

— Я извиняюсь, что накричала на тебя, — успокоила его девочка и тронула своей маленькой ладошкой, — может быть, так бывает, только если хотят некоторых вещей. Скажи мне, что это такое, чего ты хочешь сильно-сильно и оно не делается?

— Я хочу одну девочку, — запинаясь, пробормотал мальчик, — чтобы она дружила со мной.

— И это все?! — удивилась девочка. — Но это ужасно просто! Скажи мне, кто эта девочка, и я сейчас же заставлю ее быть твоей подружкой. А если не согласится, устрою ей бойкот.

— Не могу, — ответил мальчик, — мне стыдно.

— Ладно, — сказала девочка, — это не так уж важно. Да и не совсем решает мою проблему с глазами. Не могу ведь я хотеть, и чтобы кто-то был моей подружкой, и чтобы этого не было. И потом, все девочки хотят дружить со мной.

— Ты! — пролепетал мальчик. — Я хочу, чтоб ты была моей подружкой.

Девочка помолчала минуту, потому что этот грязнуля сумел удивить ее, и снова коснулась его маленькой ладошкой, и объяснила голосом, которым всегда говорит папа, когда она пытается выбежать на дорогу или дотронуться до провода:

— Но я же не могу быть твоей подружкой! Я девочка очень умная и популярная, а ты — простой грязнуля, который всегда сидит в стороне и все время молчит. И единственное, что в тебе есть, это твои глаза, и это тоже сейчас же исчезнет, если я соглашусь с тобой дружить. Хотя должна сказать, что сегодня ты значительно менее грязный, чем всегда.

— Я смешался с водой, — признался менее грязный мальчик, — чтобы мое желание осуществилось.

— Извини, — сказала девочка, у которой уже осталось мало терпения, и вернулась на свое место.

Весь этот день была девочка грустной, ибо поняла, что, по-видимому, никогда не будет у нее блистательных глаз. И все рассказы, и песни, и ритмики не могли избавить ее от грусти. И каждый раз, когда ей уже почти удавалось перестать об этом думать, она видела молчаливого мальчика, стоящего напротив, и глядящего на нее, и только глаза его сияли все сильнее и сильнее, как будто нарочно, чтобы ее рассердить.

Бени Багажник

Я еду по старому шоссе на юг, в сторону Ашдода. Рядом со мной сидит Бени Багажник, слушает магнитофон и выстукивает по панели. Ему хорошо знакома эта дорога, еще с тех пор, когда он до армии жил здесь и каждую пятницу совершал с приятелями паломничество в Тель-Авив. Это они придумали ему прозвище «Бени Багажник». Теперь никто уже его так не называет, даже просто «Бени». Теперь большинство зовет его «господин Шолер» или просто «Шолер». Жена величает его Биньямином. Мне кажется, что ему нравится это имя.

Сейчас мы направляемся в какой-то районный совет неподалеку от Хадеры, чтобы завершить сделку. Точнее, он едет завершать, а я его везу. Это моя работа, я — водитель. Когда-то я занимался развозкой молочных продуктов, что было более денежно, но меня совсем не устраивает вставать каждый день в четыре утра и спорить со всякими скупердяями из маркетов по поводу десяти агорот. Бени Багажник говорил мне когда-то, что я человек без амбиций, и что он завидует мне в этом. Я думаю, что это был единственный случай, когда он выпендривался передо мной. Обычно он, как раз, ничего.

В первый же день, когда я начал работать у него и открыл перед ним дверцу машины, он велел мне этого не делать. Он всегда сидит спереди, даже если читает или просматривает бумаги. Когда мы останавливаемся перекусить, он всегда приглашает. Именно это мне не нравится, и, в конце концов, мы договорились, что пять раз приглашает он, а потом наступает моя очередь его пригласить, потому что он зарабатывает в пять раз больше меня. Это была его идея, и я согласился, ибо это выглядело вполне логично.

Первый раз я пригласил его в какую-то шашлычную на заправке, где-то на юге. Перед тем, как я стал расплачиваться, официант вдруг его узнал: «Ох-ты, умереть мне на месте, если это не Бени Багажник!» Тот неохотно улыбнулся официанту и кивнул, но я видел, что он не в восторге от этой встречи. Между нами был уговор, что если один приглашает, то другой оставляет чаевые, и по дороге к выходу до меня дошло, что он ничего не оставил официанту.

— Ну, и клещ! — сказал я ему в машине.

— Почему? Как раз вполне приличный человек, — ответил он, не слишком вдаваясь в дискуссию, — он был, наверное, лучшим учеником во всем нашем выпуске, странно, что он застрял в официантах.

Я хотел, было, спросить его о чаевых, но мне это показалось не слишком удобным, и спросил его только о прозвище.

— Я не люблю его, — сказал он вместо ответа. — Никогда так не называй меня, о-кей?

Вечером, прежде чем я высадил его у дома, он слегка смягчился, и рассказал мне, как однажды, еще ребенком, опоздал в школу. В коридоре кто-то посоветовал ему сказать учительнице, что отец подвозил его, и у него что-то сломалось по дороге. Он и в самом деле так сказал. А когда учительница спросила, что именно сломалось в машине, мальчик Бени ответил, что сломался багажник, и тут же был выдворен к директору.

С тех пор, как я слышал этот рассказ, я по-прежнему зову его Шолером, но не в состоянии в мыслях называть его иначе, чем Бени Багажник. «Я собираюсь вставить этому Шимшону такую цену, что у него кипа взовьется птичкой, — говорит Бени и выстукивает по панели ритм песни, звучащей по радио. — Эти местные советы прикидываются бедными-несчастными, а сами лопаются от денег». Мы заранее договорились после окончания этой его встречи поужинать в одном русском ресторанчике в Ашдоде, о котором говорят, что это нечто. Приглашает Бени Багажник. Я, может быть, даже немного выпью, ну, не слишком, мне еще ехать в Тель-Авив.

Он отправился на встречу, а я припарковал машину. Всю дорогу я чувствовал, что руль ведет себя как-то не так, а теперь вижу, что и из переднего колеса вышел почти весь воздух. Запасное колесо у меня есть, а вот домкрат куда-то исчез. Можно, конечно, и так дотащиться до Тель-Авива, но как-то надо убить время.

— Эй, мальчик, — подзываю я худенького пацана, гоняющего во дворе мяч, — спроси-ка у отца, есть ли у него домкрат.

Мальчик сбегал и вернулся с некто в шортах и шлепанцах.

— Эй ты, придурок, скажи-ка мне кое-что! — не балуют любезностью Шлепанцы, помахивая при этом ключами автомобиля. — Чего это вдруг я обязан тебе помогать?

— Потому что так веселее, и это приятно, когда люди помогают друг другу, — взываю я к гуманности. А потом еще говорят, что на периферии сплошное человеколюбие!

— Ты меня не припоминаешь, а? — говорит он, вытаскивая из автомобиля домкрат и швыряя его к моим ногам. — Два свиных стейка без косточки, в тарелке, кола, диет-кола, одна бавария, две ложечки. А о чаевых ты не слышал, господин веселый?

И тут я узнаю его, этого официанта. Однако он как раз неплохой мужик — ругань руганью, а с колесом помогает. Я-то в этом ничего не смыслю.

— Классная машина! — говорит он мне, когда мы заканчиваем.

А когда я объясняю ему, что я всего лишь водитель, он изумляется.

— Так ты в ресторане был с шефом, — улыбается он. — Бени Багажник — твой шеф?! Классная машина и классный шеф! Бедный Бени…

Его сын возвращается к нам с семейственной колой, почти без газа, и с двумя стаканами.

— Он тебе когда-нибудь рассказывал, почему его зовут Бени Багажник? — спрашивают Шлепанцы, наливая колу. Я кивнул.

— Ну, и красавцы мы были, а? — он довольно таки мерзко захихикал. — Ты засовываешь его иногда в багажник, так, для ностальгии?

Потом, когда видит, что я не понимаю о чем это он, тут же принимается рассказывать, как в старших классах у них была компания из шести приятелей, и каждую пятницу они вместе отправлялись в Тель-Авив. Пятеро спереди и Бени.

— Он сворачивался там, на парадной одежде, в три погибели, — Шлепанцы улыбаются, — и мы закрывали багажник, и открывали его только в Тель-Авиве. А потом то же самое на обратном пути. Ты когда-нибудь ездил пьяным в багажнике?

Я качаю головой, что нет.

— Я тоже нет, — он забирает у меня пустой стакан. — Ничего страшного, по крайней мере, сейчас он ездит спереди.

Я еду по старому шоссе на север, в сторону Тель-Авива. Рядом со мной сидит Бени Багажник. Слушает магнитофон и выстукивает по панели. Ему хорошо знакома эта дорога. Еще до армии, когда он жил тут неподалеку, каждую пятницу они с приятелями совершали паломничество в Тель-Авив. С теми, что придумали ему это имя — Бени Багажник. Сегодня уже никто его не называет так.

Реммонт

Видно у меня в компьюттере что-тто глючит. Похоже, это даже не компьютер, просто клавиатура. Как раз купил его недавно, б/у, у одного, по объявлению в газете. Странный такой тип, дверь открыл мне в шелковом халате, ппрямо как дорогая проститутка в черно-беломм фильме. Сделал ммне чай с мяттой, которую сам вырастил в цветочном горшке. И говорит: «Этот коммпьютер — находка. Стоит взять, не пожалеете». Я выписал ему чек, а сейчас как раз поряддком жалею. В объявлении было написано, что иммущество распродается по случаю поездки за границу, но этот мужжик в халате сказал, что на самом дделе вся эта история с продажей из-за того, что он вот-вот уммрет от какой-то болезни, а это не то, о чем напишешь в объявлении, конечно, нет, если ты хочешь, чтоб кто-нибудь появился. «В сущности, — сказал он, — смерть неммного похожа на поездку куда-нибудь, так что не такой уж это и обманн». Когда он говорил это, было у него в голосе что-то трепетное, оптиммистичное такое, как будто ему на секунду удалось представить ссмерть как некое милое путтешествие в новое мместо, а не просто как мрачное нечто, дышащее тебе в затылок. «Есть гарантия?» — спросил я, и он усмехнулся. Я как раз, спрашивал серьезно, но когда он зассмеялся, от неловкости, я сделал вид, что это была шутка.

Человек без головы

В кустах за школьной баскетбольной площадкой нашли человека без головы. Я говорю “нашли”, как будто это миллион человек, но на самом деле там был только мой двоюродный брат Гильад, у которого мяч по ошибке залетел в кусты. И он еще сказал мне, что этот человек — самое отвратительное из всего, что он видел в своей жизни. Потому что мяч упал точно в том месте, где должна быть голова, и когда он наклонился его поднять, по руке у него побежало что-то вроде мокрой ящерицы, выскочившей из дырки на шее. Это было так противно, что ему пришлось, наверное, полчаса мыть руки в фонтанчике для питья, и даже тогда на руках остался какой-то запах, похожий на запах протухшей еды.

Полиция сказала по телевизору, что это убийство. В самом деле?! Не нужно быть Колумбом, чтобы сделать такое открытие. Человек не теряет голову от болезни! Но ничего больше полиция сообщить не смогла: уголовное ли это преступление, или нападение какого-то террориста, или кое-что третье, как всегда говорят в новостях. “И, кроме того, — сказал полицейский журналист, — есть нечто, чего отдел особо тяжких преступлений обнаружить не смог, а именно — голова”. Одна из версий, предложенных полицией, состояла в том, что убийство вообще произошло в другом месте, а когда мертвого человека перетаскивали, по дороге потеряли голову. Эта версия выглядит даже правдоподобно, и только мы с Гильадом знаем, что она неверна. Потому что, когда Гильад нашел его в кустах, голова еще была там. Не то, чтобы совсем на месте, но неподалеку. Но пока приехала полиция, Цури, который как раз играл в баскетбол с моим двоюродным братом, принялся потешаться над ним, что он, мол, как барышня, моет руки в фонтанчике из-за какой-то капли крови и обыкновенной ящерицы, — он просто схватил голову и слинял оттуда. Гильад даже не успел заметить, как он это проделал, но почти на все сто уверен, что именно так все и было. Но для пущей безопасности он ничего не стал рассказывать полиции, чтобы не нарваться на мордобой, если это действительно был Цури.

Гильад сказал мне, что у головы были сросшиеся брови и ямочка на подбородке, как у актера из программы “По следам романтических историй”, и что глаза, когда он их увидел, были закрыты, в чем нам крупно повезло. Потому что, если кто-то без тела устремит в тебя мертвый взгляд, ты, как пить дать, тут же наделаешь в штаны. А в присутствии Цури любому этого захочется меньше всего. Если только Цури увидит, то за пять минут об этом будет знать вся школа, в том числе и девчонки. Гильад старше меня на год, и он один из немногих девятиклассников, кто уже встречается с девочкой, Эйнат, не из нашей школы, а из лицея. И не то, чтобы они трахались или что-нибудь в таком духе, но в любом случае, потискаться — это тоже с неба не падает. Я бы все отдал, чтобы у меня была девочка, хоть наполовину похожая на нее, дающая мне ее потрогать, пусть только через одежду. Гильад говорит, что если она все-таки принимает его всерьез, то только потому, что он умеет о себе позаботиться, к тому же всегда водит ее в бассейн на шару, и все в таком духе. И если он оконфузится, а она об этом узнает, то мигом его бросит. Так что ему повезло! Ну, и мерзкий тип этот Цури, для него украсть голову у человека, с которым он даже незнаком, все равно, что стащить в маркете шоколадку! Я подумал, что это довольно грязное дело, и еще эта голова без тела, бр-р-р… А семья этого человека?! Ведь если, например, у него есть сын, так мало ему видеть, как хоронят его собственного отца, он еще должен думать об отцовской голове, которая неизвестно где обретается, и какие-то пацаны пасуют ее как мяч, или курят, стряхивая в нее пепел, вместо пепельницы. Когда мы встретили Цури в пицерии, я ему все это сказал.

— Ты думаешь, это смешно! Но если бы это был твой отец, и у него бы украли голову, тебе бы совсем не было смешно!

Цури оторвал взгляд от питы и с набитым ртом изрек:

— Чувствуешь себя героем, да, Шостак? Это лишь потому, что твой дылда-братец рядышком. Но даже он знает — если вы проторчите здесь, пока я не прикончу питу, все его метр восемьдесят, и даже его мать, ни капли ему не помогут, и я таки подпорчу вам обоим портрет!

— Чего ты разошелся? — сказал Гильад. — В конце концов, Рани говорил то, что он думает.

Цури не обратил на него ни малейшего внимания, только нагнулся ко мне со своей питой и велел, чтобы я последил за своим ртом, иначе он не знает, что мне сделает.

Мы с Гильадом ушли оттуда, и я никому ничего не рассказал. И никому так и не удалось узнать, кем был этот Человек без головы. По виду его члена полиция определила, что он не еврей, но осталось неизвестным, кто это сделал и почему. Мой отец говорит, что когда-то в Израиле женщина могла идти по улице глубокой ночью и ничего, кроме арабов, не бояться. А сегодня здесь уже как в Америке: люди курят травку и во дворе школы валяются обезглавленные трупы. И никого это не волнует! И мама, которая всегда старается всех успокоить, сказала ему, что все-таки, может быть, все ошибаются, и этот, без головы, просто покончил с собой, или упал в темноте, и какое-то животное утащило его голову. Когда отец говорил обо всем этом, мне вдруг захотелось рассказать о Цури, но я вспомнил, как Гильад дрожал от страха, и спросил себя — зачем? Если он не еврей, так, ясное дело, детей у него нет, а даже если и есть, они понятия не имеют, что он умер. И рассказать о Цури, значит, самому хорошенько схлопотать, и причинить неприятности каким-то детям, живущим в Румынии или Польше, и думающим, что их отец сейчас работает, или чудно проводит время в далекой стране.

После летних каникул я начал учиться в девятом классе, а подружка Гильада стала ему давать. Цури бросил школу и пошел работать на стоянку у супермаркета. У меня тоже появилась подружка, которая ничего мне не давала, разве что иногда поцеловать. Звали ее Мерав, и были у нее такие черные глаза, каких вы никогда не видели, а губы всегда казались влажными, и еще ямочка на подбородке, точно такая же, как по словам Гильада, была у этого Человека без головы.

Тартар из лосося

С тех пор, как я вернулся в страну, все стало выглядеть по-другому. Каким-то убогим, жалостным, удручающим. Даже обеды с Ари, когда-то согревавшие мне весь день, превратились в целое дело. Он собирается жениться на этой своей Несе, сегодня он хочет преподнести мне сюрприз и сообщить об этом. И я, еще бы, я, конечно, буду изумлен, как будто страдающий тиком Офир не рассказывал мне об этом по секрету четыре дня назад. Он любит ее, Несю, сообщит Ари и заглянет мне глубоко в глаза. «На этот раз, — скажет он своим глубоким и весьма убеждающим голосом, — на этот раз — настоящее».

Мы договорились пообедать в рыбном ресторанчике на берегу. В экономике сейчас застой и заведения спустили цены до смешного, только бы приходили. Ари говорит, что этот застой работает на нас, ибо мы, хотя, возможно, до нас это еще и не дошло, мы — богатеи.

— Застой, — объясняет Ари, — это плохо для бедных, да что плохо — смерть! Но для богатых?! Это как бонус, который ты получаешь, часто покупая билеты на самолет. Ты можешь позволить себе значительно больше, и за ту же цену. И, оп! — знаменитый шотландец Джонни Вокер[4] меняет красную этикетку на черную, четыре-дня-плюс-полупансион — превращается в неделю, только приезжай, только приезжай, только при-ез-жай!

— Ненавижу эту страну, — говорю я ему, пока мы дожидаемся меню, — я бы покончил с ней раз и навсегда, если бы не дело!

— Чтоб ты так жил! — Ари возлагает обутую в сандаль ногу на близлежащий стул, — Где ж ты еще найдешь такое море?!

— Во Франции, — отвечаю я, — в Таиланде, в Бразилии, в Австралии, на Карибах…

— Хорошо, тогда поезжай, — благодушно обрывает он меня, — поешь, выпей чашечку кофе, и поезжай!

— Я сказал, — расставляю я точки над «і», — что уехал бы, если бы не дело…

— Дело! — разражается смехом Ари. — Д-Е-Л-О! — И тотчас призывает официантку, чтобы получить меню.

Появляется официантка со свежими предложениями, и Ари бросает на нее взгляд, начисто лишенный какого-либо интереса или симпатии.

— В качестве второго блюда, — она улыбается природной и покоряющей улыбкой, — имеется красный тунец, резаный кусочками, в масле и с фалафелем, тартар из лосося с луком пореем и соей в соусе кими, и говорящая рыба с солью и лимоном.

— Я возьму лосося, — выпаливает Ари.

— А что такое «говорящая рыба»? — спрашиваю я.

— Это рыба, которая подается почти сырой. Она немного посолена, но без пряностей…

— И разговаривает? — перебиваю я официантку.

— Я очень советую лосося, — продолжает официантка после кратковременного подергивания головой, — эту говорящую я никогда не пробовала.

Уже за первым Ари рассказал о свадьбе с Несей, или Насдак, как он любил ее называть. Это имя он придумал, когда этот высокотехнологичный индекс был еще на подъеме, и не удосужился поискать что-нибудь взамен. Я пожелал ему счастья в личной жизни и сообщил, что рад. «Я тоже, — сказал Ари, развалившись на стуле, — я тоже. Ну, и чем плохо нам жить? Я с Насдак, ты… временно один. Бутылка хорошего белого вина, кондиционер, море».

Рыба прибыла через четверть часа, лососевый тартар, согласно Ари, был превосходен. Говорящая рыба молчала.

— Ну, так не разговаривает она, — процедил сквозь зубы Ари, таки нет! Ей богу, не делай мне здесь проблем. В самом деле, у меня на это нет сил.

И когда увидел, что я продолжаю призывать официантку, сказал:

— Давай попробуй, будет невкусно — вернешь. Но хотя бы попробуй сначала!

Подошла официантка с прежней завлекательной улыбкой.

— Эта рыба… — сказал я.

— Да? — спросила она, выгнув шею, разумеется, долгую.

— Она не разговаривает.