Веретьев тотчас отвернулся от окна и, постояв немного посреди комнаты, вышел на террасу, а оттуда в сад, уже совершенно потемневший.
— Забавник этот Петр Алексеич! — воскликнул Егор Капитоныч, ударив с размаху козырной семеркой по чужому тузу. — Право, забавник!
Надежда Алексеевна встала и, торопливо подойдя к Марье Павловне, спросила ее вполголоса:
— Что ты сказала брату?
— Ничего, — ответила та.
— Как ничего, не может быть.
И погодя немного Надежда Алексеевна промолвила: «Пойдем!» — взяла Марью Павловну за руку и принудила ее встать и отправиться вместе с нею в сад.
Владимир Сергеич поглядел обеим девицам вслед не без недоумения. Впрочем, отсутствие их продолжалось недолго; через четверть часа они возвратились, и Петр Алексеич вошел вместе с ними.
— Какая прекрасная ночь! — воскликнула, входя, Надежда Алексеевна. — Как хорошо в саду!
— Ах, да, кстати, — промолвил Владимир Сергеич, — позвольте узнать, Марья Павловна, вас ли это я видел вчера в саду ночью?
Марья Павловна быстро взглянула ему в глаза.
— Еще вы, сколько я мог расслышать, декламировали «Анчар» Пушкина.
Веретьев слегка нахмурился и также принялся смотреть на Астахова.
— Это точно была я, — сказала Марья Павловна, — но только я ничего не декламировала: я никогда не декламирую.
— Может быть, мне показалось, — начал Владимир Сергеич, — однако…
— Вам показалось, — холодно промолвила Марья Павловна.
— Что это за «Анчар»? — спросила Надежда Алексеевна.
— А вы не знаете? — возразил Астахов. — Пушкина стихи «На почве чахлой и скупой»
*, будто вы не помните?
— Не помню что-то… Этот анчар — ядовитое дерево?
— Да.
— Как датуры
*…Помнишь, Маша, как хороши были датуры у нас на балконе, при луне, с своими длинными белыми цветами. Помнишь, какой из них лился запах, сладкий, вкрадчивый и коварный.
— Коварный запах! — воскликнул Владимир Сергеич.
— Да, коварный. Чему вы удивляетесь? Он, говорят, опасен, а привлекает. Отчего злое может привлекать? Злое не должно бы быть красивым!
— Ого! какие умозрения! — заметил Петр Алексеич, — куда мы удалились от стихов!
— Я эти стихи прочел вчера Марье Павловне, — подхватил Владимир Сергеич, — и они ей чрезвычайно понравились.
— Ах, прочтите их, пожалуйста, — сказала Надежда Алексеевна.
— Извольте-с.
И Астахов прочел «Анчар».
— Слишком напыщенно, — произнес как бы нехотя Веретьев, как только Владимир Сергеич кончил.
— Стихотворение слишком напыщенно?
— Нет, не стихотворение… Извините меня, мне кажется, вы не довольно просто читаете. Дело говорит само за себя; впрочем, я могу ошибаться.
— Нет, ты не ошибаешься, — сказала Надежда Алексеевна с расстановкой.
— О, да ведь это известно! я в твоих глазах гений, даровитейший человек, который всё знает, всё бы мог сделать, да только лень, к несчастью, его одолевает: не правда ли?
Надежда Алексеевна только головой качнула.
— Я с вами не спорю, вы это лучше должны знать, — заметил Владимир Сергеич и немного надулся. — Это не по моей части.
— Я ошибся, извините, — поспешно произнес Веретьев.
Между тем игра кончилась.
— Ах, кстати, — заговорил Ипатов, вставая, — Владимир Сергеич, мне поручил один здешний помещик, сосед, прекраснейший и почтеннейший человек, Акилин, Гаврила Степаныч, просить вас, не сделаете ли вы ему честь, не пожалуете ли к нему на бал, то есть я это так, для красоты слога, говорю: бал, а просто на вечеринку с танцами, без церемоний? Он бы сам к вам непременно явился, да побоялся обеспокоить.
— Я очень благодарен господину помещику, — возразил Владимир Сергеич, — но мне непременно нужно ехать домой…
— Да ведь что вы думаете, когда бал-то? Ведь завтра бал. Гаврила Степаныч завтра именинник. Один день куда ни шел, а уж как вы его обрадуете! И всего отсюда десять верст. Если позволите, мы же вас и довезем.
— Я, право, не знаю, — начал Владимир Сергеич. — А вы едете?
— Всем семейством! И Надежда Алексеевна, и Петр Алексеич, все едут!
— Вы можете, если хотите, теперь же меня пригласить на пятую кадриль, — заметила Надежда Алексеевна. — Первые четыре уже разобраны.
— Вы очень любезны, а на мазурку вы уже приглашены?
— Я? Дайте вспомнить… нет, кажется, не приглашена.
— В таком случае, если вы будете так добры, я бы желал иметь честь…
— Стало быть, вы едете? Прекрасно. Извольте.
— Браво! — воскликнул Ипатов. — Ну, Владимир Сергеич, одолжили. Гаврила Степаныч просто в восторг придет. Не правда ли, Иван Ильич?
Иван Ильич хотел было, по неизменной привычке своей, промолчать, однако почел за лучшее произнести одобрительный звук.
— Что тебе была за охота, — говорил час спустя Петр Алексеич своей сестре, сидя с ней в легонькой таратайке, которой правил сам, — что тебе была за охота навязаться этому кисляю на мазурку?
— У меня на то свои планы, — возразила Надежда Алексеевна.
— Какие — позволь узнать?
— Это моя тайна.
— Ого!
И он слегка ударил бичом лошадь, которая начала было прясть ушами, фыркать и упираться. Ее пугала тень от большого ракитового куста, падавшая на дорогу, тускло озаренную месяцем.
— А ты танцуешь с Машей? — спросила Надежда Алексеевна в свою очередь брата.
— Да, — сказал он равнодушно.
— Да! да! — повторила Надежда Алексеевна с укоризной. — Вы, мужчины, — прибавила она помолчав, — решительно не стоите того, чтобы вас любили порядочные женщины.
— Ты думаешь? Ну, а этот петербургский кисляй, этот стоит?
— Скорее, чем ты.
— Вот как!
И Петр Алексеич проговорил со вздохом:
Что за комиссия, создатель*,
Быть… братом выросшей сестры!
Надежда Алексеевна засмеялась.
— Много я тебе хлопот доставляю, нечего сказать. Мне так вот комиссия с тобою.
— Неужели? — я этого никак не подозревал.
— Я не насчет Маши говорю.
— На какой же счет?
Лицо Надежды Алексеевны слегка опечалилось.
— Ты сам знаешь, — проговорила она тихо.
— А, понимаю! Что делать-с, Надежда Алексеевна, люблю-с выпить с добрым приятелем, грешный человек, люблю-с.
— Полно, брат, пожалуйста, не говори так… Этим не шутят.
— Трам-трам-там-пум, — забормотал Петр Алексеич сквозь зубы.
— Это твоя погибель, а ты шутишь…
— «Хлопец сее жито, жинка каже мак», — громко запел Петр Алексеич, ударил вожжами лошадь, и она помчалась шибкой рысью.
IV
Приехавши домой, Веретьев не раздевался, и часа два спустя, заря только что начинала заниматься в небе, его уже не было в доме.
На полдороге между его имением и Ипатовкой, над самой кручью широкого оврага, находился небольшой березовый «заказ». Молодые деревья росли очень тесно, ничей топор еще не коснулся до их стройных стволов; негустая, но почти сплошная тень ложилась от мелких листьев на мягкую и тонкую траву, всю испещренную золотыми головками куриной слепоты, белыми точками лесных колокольчиков и малиновыми крестиками гвоздики. Недавно вставшее солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким светом; везде блестели росинки, кой-где внезапно загорались и рдели крупные капли; всё дышало свежестью, жизнью и той невинной торжественностью первых мгновений утра, когда всё уже так светло и так еще безмолвно. Только и слышались, что рассыпчатые голоса жаворонков над отдаленными полями, да в самой роще две-три птички, не торопясь, выводили свои коротенькие коленца и словно прислушивались потом, как это у них вышло. От мокрой земли пахло здоровым крепким запахом, чистый, легкий воздух переливался прохладными струями. Утром, славным летним утром веяло от всего, всё глядело и улыбалось утром, точно румяное, только что вымытое личико проснувшегося ребенка.
Невдалеке от оврага, посреди лужайки сидел на раскинутом плаще Веретьев. Марья Павловна стояла подле него, прислонясь к березе и заложив назад руки.
Они оба молчали. Марья Павловна неподвижно глядела вдаль; белый шарф скатился с ее головы на плечи, набегавший ветер шевелил и приподнимал концы ее наскоро причесанных волос. Веретьев сидел наклонившись и похлопывал веткой по траве.
— Что ж, — начал он наконец, — вы на меня сердитесь?
Марья Павловна не отвечала. Веретьев взглянул на нее.
— Маша, вы сердитесь? — повторил он.
Марья Павловна окинула его быстрым взором, слегка отвернулась и промолвила:
— Да.
— За что? — спросил Веретьев и отбросил ветку.
Марья Павловна опять не отвечала.
— Впрочем, вы точно имеете право сердиться на меня, — начал Веретьев после небольшого молчанья. — Вы должны считать меня за человека не только легкомысленного, но даже…
— Вы меня не понимаете, — перебила Марья Павловна. — Я совсем не за себя сержусь на вас.
— За кого же?
— За вас самих.
Веретьев поднял голову и усмехнулся.
— А! понимаю! — заговорил он. — Опять! опять васначинает тревожить мысль: отчего я ничего из себя не сделаю? Знаете что, Маша, вы удивительное существо, ей-богу. Вы так много заботитесь о других и так мало о себе самой. В вас эгоизма совсем нет, право. Другой такой девушки, как вы, на свете нет. Одно горе: я решительно не стою вашей привязанности; это я говорю не шутя.
— Тем хуже для вас. Чувствуете и ничего не делаете.
Веретьев опять усмехнулся.
— Маша, выньте из-за спины, дайте мне вашу руку, — проговорил он с ласковой вкрадчивостью в голосе.
Марья Павловна только плечом пожала.
— Дайте мне вашу красивую, честную руку, мне хочется облобызать ее почтительно и нежно. Так ветреный ученик лобызает руку своего снисходительного наставника.
И Веретьев потянулся к Марье Павловне.
— Полноте! — промолвила она. — Вы всё смеетесь да шутите, и прошутите так всю вашу жизнь.
— Гм! прошутить жизнь! Новое выражение! Ведь вы, Марья Павловна, я надеюсь, употребили глагол шутить — в смысле действительном?
Марья Павловна нахмурила брови.
— Полноте, Веретьев, — повторила она.
— Прошутить жизнь, — продолжал Веретьев и приподнялся, — а вы хуже моего распорядитесь, вы просурьезничаете всю вашу жизнь. Знаете, Маша, вы мне напоминаете одну сцену из пушкинского Дон-Жуана
*. Вы не читали пушкинского Дон-Жуана?
— Нет.
— Да, я ведь и забыл, вы стихов не читаете. Там к одной Лауре приходят гости, она их всех прогоняет и остается с одним, Карлосом. Они оба выходят на балкон, ночь удивительная. Лаура любуется, а Карлос вдруг начинает ей доказывать, что она со временем состарится. «Что ж, отвечает Лаура, теперь, может быть, в Париже холод и дождь, а здесь у нас „ночь лимоном и лавром пахнет“». Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как всё радуется жизни, как всё молодо. И мы сами разве не молоды?
Веретьев приблизился к Марье Павловне, она не отодвинулась от него, но не повернула к нему головы.
— Улыбнитесь, Маша, — продолжал он, — только доброй вашей улыбкой, а не вашей обыкновенной усмешкой. Я люблю вашу добрую улыбку. Поднимите ваши гордые, строгие глаза. Что же вы? Вы отворачиваетесь? Протяните мне хоть руку.
— Ax, Веретьев, — начала Маша, — вы знаете, я не умею говорить. Вы мне рассказали об этой Лауре. Но ведь она женщина… Женщине простительно не думать о будущем.
— Когда вы говорите, Маша, — возразил Веретьев, — вы беспрестанно краснеете от самолюбия и стыдливости, кровь так и приливает алым потоком в ваши щеки, я ужасно это люблю в вас.
Марья Павловна взглянула прямо в глаза Веретьеву.
— Прощайте, — промолвила она и накинула шарф себе на голову.
Веретьев удержал ее.
— Полноте, полноте, подождите! — воскликнул он. — Ну, что вы хотите? Приказывайте! Хотите вы, чтобы я поступил на службу, сделался агрономом? Хотите, чтобы я издал романсы с аккомпанементом гитары, напечатал бы собрание стихотворений, рисунков, занялся бы живописью, ваяньем, плясаньем на канате? Всё, всё я сделаю, всё, что прикажете, лишь бы вы были мною довольны! Ну, право же, Маша, поверьте мне.
Марья Павловна опять взглянула на него.
— Всё это вы только на словах, не на деле. Вы уверяете, что слушаетесь меня.
— Конечно, слушаюсь.
— Слушаетесь, а вот я сколько раз вас просила…
— О чем?
Марья Павловна запнулась.
— Не пить вина, — промолвила она наконец.
Веретьев засмеялся.
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же! Сестра моя тоже об этом убивается. Да, во-первых, я вовсе не пьяница; а во-вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя куда хочешь, несись куда вздумается…
— Да к чему же это? — перебила Маша.
— Как к чему? — из чего же тогда жить?
— А разве без вина этого нельзя?
— Нельзя, все мы попорчены, измяты. Вот страсть… та такое же производит действие. Оттого-то я вас люблю.
— Как вино… покорно благодарю.
— Нет, Маша; я вас люблю не как вино. Постойте, я вам это докажу когда-нибудь, вот когда мы женимся и поедем с вами за границу. Знаете ли, я уже заранее думаю, как я приведу вас перед Милосскую Венеру. Вот кстати будет сказать:
Стоит ли с важностью очей*
Перед Милосскою Кипридой —
Их две, и мрамор перед ней
Страдает, кажется, обидой…
Что это я сегодня всё говорю стихами? Это утро, должно быть, на меня действует. Что за воздух! точно вино пьешь.
— Опять вино, — заметила Марья Павловна.
— Что ж такое! Этакое утро да вы со мной, и не чувствовать себя опьяненным! «С важностью очей…» Да, — продолжал Веретьев, глядя пристально на Марью Павловну, — это так… А ведь я помню, я видал, редко, но видал эти темные великолепные глаза, я видал их нежными! И как они прекрасны тогда! Ну, не отворачивайтесь, Маша, ну по крайней мере засмейтесь… покажите мне глаза ваши хотя веселыми, если уже они не хотят удостоить меня нежным взглядом.
— Перестаньте, Веретьев, — проговорила Марья Павловна. — Пустите меня, мне пора домой.
— А ведь я вас рассмешу, — подхватил Веретьев, — ей-богу, рассмешу. Э, кстати, посмотрите, вон заяц бежит…
— Где? — спросила Марья Павловна.
— Вон за оврагом, по овсяному полю. Его, должно быть, кто-нибудь вспугнул; они по утрам не бегают. Хотите, я его остановлю сейчас?
И Веретьев громко свистнул. Заяц тотчас присел, повел ушами, поджал передние лапки, выпрямился, пожевал, пожевал, понюхал воздух и опять пожевал. Веретьев проворно сел на корточки, наподобие зайца, и стал водить носом, нюхать и жевать, как он. Заяц провел раза два лапками по мордочке, встряхнулся — они, должно быть, были мокры от росы, — уставил уши и покатил дальше. Веретьев потер себя руками по щекам и также встряхнулся… Марья Павловна не выдержала и засмеялась.
— Браво! — воскликнул Веретьев и вскочил, — браво! Вот то-то и есть, вы не кокетка. Знаете ли, что если бы у какой-нибудь светской барышни были такие зубы, как у вас, она бы вечно смеялась! Но за то я и люблю вас, Маша, что вы не светская барышня, не смеетесь без нужды, не носите перчаток на ваших руках, которые и целовать оттого так весело, что они загорели и силу в них чувствуешь… Я люблю вас за то, что вы не умничаете, что вы горды, молчаливы, книг не читаете, стихов не любите…
— А хотите, я вам прочту стихи? — перебила его Марья Павловна, с каким-то особенным выражением в лице.
— Стихи? — спросил с изумлением Веретьев.
— Да, стихи, те самые, которые вчера читал этот петербургский господин.
— Опять «Анчар»?.. Так вы точно его декламировали в саду ночью? Он к вам идет… Но разве он так вам понравился?
— Да, понравился.
— Прочтите.
Марья Павловна застыдилась…
— Читайте, читайте, — повторил Веретьев.
Марья Павловна начала читать. Веретьев стал перед ней, скрестил руки на груди и принялся слушать. При первом стихе Марья Павловна медленно подняла глаза к небу, ей не хотелось встречаться взорами с Веретьевым. Она читала своим ровным, мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели; но когда она дошла до стихов:
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки… —
ее голос задрожал, недвижные, надменные брови приподнялись наивно, как у девочки, и глаза с невольной преданностью остановились на Веретьеве…
Он вдруг бросился к ее ногам и обнял ее колени.
— Я твой раб, — воскликнул он, — я у ног твоих, ты мой владыка, моя богиня, моя волоокая Гера
*, моя Медея
*…
Марья Павловна хотела оттолкнуть его; но руки ее замерли на густых его кудрях, и она, с улыбкой замешательства, уронила голову на грудь…
V
Гаврила Степаныч Акилин, у которого назначен был бал, принадлежал к числу помещиков, возбуждающих удивление соседей искусством жить хорошо и открыто при незначительных средствах. Имея не более четырехсот душ крестьян, он принимал всю губернию в огромных, им самим воздвигнутых каменных палатах с колоннами, башней и флагом на башне. Имение это досталось ему от отца и никогда не отличалось благоустройством; Гаврила Степаныч долго находился в отсутствии, служил в Петербурге; наконец, лет пятнадцать тому назад, вернулся он на родину в чине коллежского асессора, с женою и тремя дочерьми, в одно и то же время принялся за преобразования и за постройки, немедленно завел оркестр и начал давать обеды. Сначала все пророчили ему скорое и неминуемое разорение; не раз носились слухи о продаже имения Гаврилы Степаныча с молотка; но годы шли, обеды, балы, пирушки, концерты следовали друг за другом обычной чередой, новые строения, как грибы, вырастали из земли, а имение Гаврилы Степаныча с молотка все-таки не продавалось, и сам он поживал по-прежнему, даже потолстел в последнее время. Тогда толки соседей приняли другое направление; стали намекать на какие-то важные, будто бы утаенные суммы, заговорили о кладе… «И хотя бы хозяин он был хороший, — так рассуждали дворяне между собою, — а то ведь нет! нисколько» Вот ведь что удивления достойно и непонятно». Как бы то ни было, но к Гавриле Степанычу все ездили очень охотно: он принимал гостей радушно и в карты играл по какой угодно цене. Это был маленький, седенький человечек с вострой головкой, желтым лицом и желтыми глазами, всегда тщательно выбритый и надушенный одеколоном; он и в будни и в праздники носил просторный синий фрак, застегнутый доверху, большой галстух, в который имел привычку прятать подбородок, и щеголял бельем; он жмурил глаза и вытягивал губы, когда нюхал табак, и говорил весьма приветливо и мягко, с беспрестанными слово-ериками. С виду Гаврила Степаныч не отличался бойкостью и вообще наружностью не брал и не глядел умницей, хотя по временам в его глазах светилось лукавство. Старших двух дочерей он выгодно пристроил, младшая оставалась еще в доме невестой. Была у Гаврилы Степаныча и жена, существо незначительное и бессловесное.
Владимир Сергеич в семь часов вечера явился к Ипатовым во фраке и белых перчатках. Он застал уже всех совершенно одетыми; девочки чинно сидели, боясь измять свои беленькие накрахмаленные платьица; старик Ипатов, увидя Владимира Сергеича во фраке, ласково попенял ему и указал на свой сюртук; на Марье Павловне было темно-розовое кисейное платье, которое очень шло к ней. Владимир Сергеич сказал ей несколько любезностей. Красота Марьи Павловны его привлекала, хотя она видимо его дичилась; Надежда Алексеевна ему тоже нравилась, но непринужденность ее обращения его несколько смущала. Притом в ее речах, взглядах, самых улыбках часто высказывалась насмешливость, и это беспокоило его столичную и благовоспитанную душу. Он бы не прочь был подтрунить с нею над другими, но ему неприятно было думать, что она в состоянии, пожалуй, посмеяться над ним самим.
Бал уже начался; гостей собралось довольно много, и доморощенный оркестр трещал, гудел и взвизгивал на хорах, когда семейство Ипатовых вместе с Владимиром Сергеичем вступило в залу акилинского дома. Хозяин встретил их у самых дверей, поблагодарил Владимира Сергеича за чувствительное доставление приятного сюрприза — так он выразился — и, взяв Ипатова под руку, повел его в гостиную, к карточным столам. Гаврила Степаныч воспитание получил плохое, и всё у него в доме, и музыка, и мебель, и кушанья, и вина, не только не могло назваться первостепенным, но даже и во вторую степень не годилось. Зато всего было вволю, и сам он не ломался, не кичился… Дворяне больше ничего от него и не требовали и оставались совершенно довольны его угощением. За ужином, например, подавали икру, нарезанную в кусочки и сильно посоленную; но никто не мешал брать ее пальцами, и запить ее было чем, правда, дешевеньким, но всё же виноградным вином, а не другим каким-либо напитком. Пружины в мебели Гаврилы Степаныча были действительно несколько беспокойны по причине их неподатливости и тугости; но, не говоря уже о том, что во многих диванах и креслах пружин не было вовсе, всяк мог подложить под себя гарусную подушку, а подобных подушек, вышитых собственными руками супруги Гаврилы Степаныча, лежало везде многое множество — и тогда уже ничего не оставалось желать.
Словом, дом Гаврилы Степаныча пришелся как нельзя более под лад общежительному и бесцеремонному образу мыслей обитателей — го уезда, и единственно скромность г. Акилина была причиною тому, что на дворянских съездах в предводители избирался не он, а отставной майор Подпекин, человек тоже весьма почтенный и достойный, хотя он и зачесывал себе волосы на правый висок из-за левого уха, красил усы в лиловую краску и, страдая одышкой, в послеобеденное время впадал в меланхолию.
Итак, бал уже начался. Танцевали кадриль в десять пар. Кавалерами были офицеры близстоявшего полка, юные, а иные и не совсем юные помещики, два-три чиновника из города. Всё было как следует, всё шло своим порядком. Предводитель играл в карты с отставным действительным статским советником и богатым барином, владельцем трех тысяч душ. Действительный статский советник носил на указательном пальце перстень с алмазом, говорил очень тихо, не раздвигал соединенных каблуков ног своих, поставленных в положение, употребляемое танцорами прежних времен, и не поворачивал головы, до половины закрытой отличнейшим бархатным воротником; богатый барин, напротив, всё чему-то смеялся, поднимал брови и сверкал белками глаз. Поэт Бодряков, человек вида неуклюжего и дикого, разговаривал в углу с ученым историком Евсюковым; они оба держали друг друга за пуговицы. Возле них один дворянин, с необыкновенно длинной талией, излагал какие-то смелые мнения перед другим дворянином, с робостью смотревшим ему в лоб. Вдоль стен сидели маменьки в пестрых чепцах, у дверей жались господа простого покроя, молодые с смущенными, пожилые с смирными лицами; но всего не опишешь. Повторяем: всё было как следует.
Надежда Алексеевна приехала еще раньше Ипатовых: Владимир Сергеич увидал ее танцующею с молодым человеком красивой наружности, в щегольском фраке, с выразительными глазами, тонкими черными усиками и блестящими зубами; золотая цепочка висела полукругом у него на желудке. На Надежде Алексеевне было голубое платье с белыми цветами; небольшой венок из тех же цветов обвивал ее кудрявую головку; она улыбалась, играла веером, весело посматривала кругом; она чувствовала себя царицей бала. Владимир Сергеич подошел к ней, поклонился и, любезно заглянув ей в лицо, спросил ее, помнит ли она вчерашнее обещание?
— Какое обещание?
— Ведь вы со мною танцуете мазурку?
— Да, конечно, с вами.
Молодой человек, стоявший рядом с Надеждой Алексеевной, внезапно покраснел.
— Вы, mademoiselle, вероятно, забыли, — начал он, — что вы уже прежде дали мне слово на сегодняшнюю мазурку.
Надежда Алексеевна смешалась.
— Ах, боже мой, как же быть? — заговорила она, — извините меня, пожалуйста, мосьё Стельчинский, я такая рассеянная; мне, право, так совестно…
Мосьё Стельчинский ничего не отвечал и только глаза опустил; Владимир Сергеич слегка приосанился.
— Будьте так добры, мосьё Стельчинский, — продолжала Надежда Алексеевна, — мы ведь с вами старинные знакомые, а мосьё Астахов у нас чужой: не ставьте меня в затруднительное положение, позвольте мне танцевать с ним.
— Как вам угодно, — возразил молодой человек. — Однако вам начинать.
— Благодарствуйте, — промолвила Надежда Алексеевна и порхнула навстречу своему визави.
Стельчинский глянул ей вслед, потом посмотрел на Владимира Сергеича. Владимир Сергеич в свою очередь посмотрел на него и отошел в сторону.
Кадриль скоро кончилась. Владимир Сергеич походил немного по зале, потом направился в гостиную и остановился у одного из карточных столов. Вдруг он почувствовал, что кто-то сзади прикоснулся к его руке; он обернулся — перед ним стоял Стельчинский.
— Мне нужно с вами в соседнюю комнату на пару слов, если вы позволите, — промолвил он по-французски очень вежливо и с нерусским выговором.
Владимир Сергеич последовал за ним.
Стельчинский остановился у окна.
— В присутствии дамы, — начал он на том же языке, — я не мог сказать ничего другого, как то, что я сказал; но вы, я надеюсь, не думаете, что я действительно намерен уступить вам мое право на мазурку с mademoiselle Veretieff.
Владимир Сергеич изумился.
— Как так? — спросил он.
— Да так же-с, — спокойно отвечал Стельчинский, положил руку за пазуху и раздул ноздри. — Не намерен, да и только.
Владимир Сергеич тоже положил руку за пазуху, но ноздрей не раздул.
— Позвольте вам заметить, милостивый государь, — начал он, — вы чрез это можете вовлечь mademoiselle Veretieff в неприятность, и я полагаю…
— Мне самому это было бы крайне неприятно, но никто не мешает вам отказаться, объявить себя больным или уехать…
— Я этого не сделаю. За кого вы меня принимаете?
— В таком случае я вынужден буду требовать от вас удовлетворения.
— То есть в каком это смысле… удовлетворения?
— Известно в каком смысле.
— Вы меня вызовете на дуэль?
— Точно так-с, если вы не откажетесь от мазурки.
Стельчинский постарался выговорить эти слова как можно равнодушнее. У Владимира Сергеича сердце екнуло. Он посмотрел своему недуманному-негаданному противнику в лицо. «Фу ты, господи, какая глупость!» — подумал он.
— Вы не шутите? — произнес он громко.
— Я вообще не имею привычки шутить, — ответил с важностью Стельчинский, — и в особенности с людьми, мне незнакомыми. Вы не отказываетесь от мазурки? — прибавил он, помолчав немного.
— Не отказываюсь, — возразил Владимир Сергеич, как бы размышляя.
— Прекрасно! Мы завтра деремся.
— Очень хорошо.
— Завтра поутру мой секундант будет у вас.
И, учтиво поклонившись, Стельчинский удалился, видимо довольный собою.
Владимир Сергеич остался еще несколько мгновений у окна.
«Вот тебе на! — думал он, — вот тебе и новые знакомства! Нужно было приезжать! Хорошо! Славно!»
Однако он, наконец, оправился и вышел в залу.
В зале уже танцевали польку. Перед глазами Владимира Сергеича промелькнула Марья Павловна с Петром Алексеичем, которого он до того мгновения не заметил; она казалась бледной и даже печальной; потом пронеслась Надежда Алексеевна, вся светлая и радостная, с каким-то маленьким, кривоногим, но пламенным артиллеристом; на второй тур она пошла со Стельчинским. Стельчинский, танцуя, сильно встряхивал волосами.
— Что батюшка, — раздался вдруг за спиной Владимира Сергеича голос Ипатова, — только глядите, а сами не танцуете? А признайтесь-ка, даром «что у нас, так сказать, затишье, ведь недурно и у нас, ась?
«Хорошо, к чёрту, затишье», — подумал Владимир Сергеич и, пробормотав что-то в ответ Ипатову, отошел в другой угол залы.
«Надо будет секунданта сыскать, — продолжал он свои размышления, — а где его, к чёрту, найти? Веретьева нельзя, других я никого не знаю; чёрт знает что за нелепость такая!»
Владимир Сергеич, когда сердился, любил поминать чёрта.
В это мгновение глаза Владимира Сергеича упали на Складную Душу, Ивана Ильича, стоявшего в бездействии у окна.
«Уж не его ли? — подумал он и, пожав плечами, прибавил почти вслух: — Придется его».
Владимир Сергеич подошел к нему.
— Со мной очень странное происшествие сейчас случилось, — начал наш герой с натянутой улыбкой, — вообразите, меня какой-то незнакомый молодой человек на дуэль вызвал, отказаться нет никакой возможности, мне необходимо нужен секундант, не хотите ли вы?
Хотя Иван Ильич отличался, как известно, невозмутимым равнодушием, но такое необыкновенное предложение поразило и его. Полный недоумения, уставился он на Владимира Сергеича.
— Да, — повторил Владимир Сергеич, — я бы очень вам был обязан, я здесь ни с кем не знаком. Вы одни…
— Не могу, — промолвил Иван Ильич, словно просыпаясь, — совершенно не могу.
— Отчего же? Вы боитесь неприятностей, но, я надеюсь, всё это останется в тайне…
Говоря эти слова, Владимир Сергеич чувствовал сам, что краснел и смущался.
«Как глупо! как всё это ужасно глупо!» — мысленно твердил он в то же время.
— Извините меня, никак не могу, — повторил Иван Ильич, замотал головой и попятился, причем опять повалил стул.
В первый раз в жизни ему приходилось отвечать на просьбу отказом, да ведь и просьба же была какова!
— По крайней мере, — продолжал встревоженным голосом Владимир Сергеич, поймав его за руку, — вы уж сделайте одолжение, никому не говорите о том, что я вам сказал, я вас покорнейше прошу об этом.
— Это я могу, это я могу, — поспешно возразил Иван Ильич, — а то не могу, воля ваша, решительно не в состоянии.
— Ну хорошо, хорошо, — промолвил Владимир Сергеич, — но не забудьте, я надеюсь на вашу скромность… Я объявлю завтра этому господину, — пробормотал он про себя с досадой, — что я не мог найти секунданта, пусть он сам распорядится, как знает, я здесь человек чужой. И чёрт меня дернул обратиться к этому господину! Да что же было делать?
Владимиру Сергеичу было очень и очень не по себе.
Между тем бал продолжался. Владимир Сергеич весьма бы желал уехать тотчас, но до конца мазурки нечего было думать об отъезде. Как дать восторжествовать противнику? К несчастью Владимира Сергеича, танцами распоряжался один молодой развязный господин, с длинными волосами и впалой грудью, по которой, в виде маленького водопада, извивался черный атласный галстух, проколотый огромной золотой булавкой. Молодой этот господин слыл по всей губернии за человека, до тонкости изучившего все обычаи и уставы высшего света, хотя он в Петербурге прожил всего шесть месяцев и выше домов коллежского советника Сандараки и зятя его статского советника Костандараки проникнуть не успел. На всех балах танцами распоряжался он, подавал музыкантам знак хлопаньем в ладоши, посреди воя труб и визга скрипок кричал: «En avant deux!»
[58], или: «Grande chaine!»
[59], или «A vous, mademoiselle!»
[60], и то и дело летал, стремительно скользя и шаркая, по зале, весь бледный и в поту. Мазурку он никогда раньше полуночи не начинал. «И это милость, — говорил он, — я бы вас в Петербурге до двух часов проморил». Длинен показался этот бал Владимиру Сергеичу. Он бродил, как тень, из залы в гостиную, изредка обмениваясь холодными взглядами с своим соперником, не пропускавшим ни одного танца, попросил было Марью Павловну на кадриль, но она уже была приглашена, — и раза два перекинулся словами с заботливым хозяином, которого, казалось, беспокоила скука, написанная на лице нового гостя. Наконец, загремела желанная мазурка. Владимир Сергеич отыскал свою даму, принес два стула и сел с ней в последних парах, почти напротив Стельчинского.
В первую пару сел, как оно и следовало ожидать, молодой человек, распорядитель. С каким лицом он начал мазурку, как поволок за собой свою даму, как ударял притом ножкой в пол и вздергивал головой — описать всё это едва ли не выше пера человеческого.
— А вы, мосьё Астахов, мне кажется, скучаете? — начала Надежда Алексеевна, внезапно обратись к Владимиру Сергеичу.
— Я? Нисколько. Почему вам это кажется?
— Да так, по выражению вашего лица… Вы, с тех пор как приехали, ни разу не усмехнулись. Я этого от вас не ожидала. Вам, господам положительным людям, нейдет дичиться и хмуриться à la Byron
[61]. Предоставьте это сочинителям.
— Я замечаю, Надежда Алексеевна, что вы часто называете меня положительным человеком, как бы в насмешку. Вы, должно быть, считаете меня холоднейшим и благоразумнейшим существом, не способным ни на что такое… А знаете ли, что я вам доложу: положительному человеку часто бывает очень нелегко на сердце, но он не считает нужным выказывать перед другими, что у него там, внутри, происходит; он предпочитает молчать.
— Что вы хотите сказать этим? — спросила Надежда Алексеевна, окинув его взором.
— Ничего-с, — возразил с притворным равнодушием Владимир Сергеич и принял таинственный вид.
— Однако?
— Право, ничего… Когда-нибудь узнаете, после.
Надежда Алексеевна хотела было продолжать свои расспросы, но в это мгновенье девица, хозяйская дочь, подвела к ней Стельчинского и другого кавалера в синих очках.
— Жизнь или смерть? — спросила она ее по-французски.
— Жизнь! — воскликнула Надежда Алексеевна, — я не хочу еще смерти.
Стельчинский наклонился; она пошла с ним.
Кавалер в синих очках, назвавшийся смертью, пошел с хозяйской дочерью. Оба имени были придуманы Стельчинским.
— Скажите, пожалуйста, кто этот господин Стельчинский? — спросил Владимир Сергеич Надежду Алексеевну, как только та возвратилась на свое место.
— Он у губернатора служит, очень любезный молодой человек. Он не здешний. Немножко фат, но это у них всех в крови. Я надеюсь, вы никаких с ним не имели объяснений по поводу мазурки?
— Никаких, помилуйте, — возразил с маленькой запинкой Владимир Сергеич.
— Я такая забывчивая! Вы не можете себе представить!
— Я должен радоваться вашей забывчивости: она доставила мне удовольствие танцевать сегодня с вами.
Надежда Алексеевна посмотрела на него, слегка прищурясь.
— В самом деле? Вам приятно танцевать со мною? Владимир Сергеич отвечал ей комплиментом. Понемногу он разговорился. Надежда Алексеевна была очень мила всегда и особенно в тот вечер; Владимиру Сергеичу она показалась прелестной. Мысль о завтрашнем поединке, раздражая его нервы, придавала блеск и оживление его речам; под влиянием ее он позволил себе небольшие преувеличения в выражении чувств своих… «Куда ни шло!» — думал он. Во всех словах его, в подавленных вздохах, в омрачавшихся внезапно взорах проступало что-то таинственное, невольно грустное, что-то изящно-безнадежное. Он, наконец, доболтался до того, что уже начал рассуждать о любви, о женщинах, о своем будущем, о том, как он понимает счастье и чего требует от судьбы… Он изъяснялся иносказательно, намеками. Накануне возможной смерти Владимир Сергеич кокетничал с Надеждой Алексеевной.
Она слушала его внимательно, посмеивалась, качала головой, то соглашалась, то спорила с ним, притворялась недоверчивой… Разговор, часто прерываемый подходившими кавалерами и дамами, принял под конец направление несколько странное… Владимир Сергеич стал уже расспрашивать Надежду Алексеевну о ней самой, об ее характере, об ее симпатиях… Она сперва отшучивалась, потом вдруг, совершенно неожиданно для Владимира Сергеича, спросила его, когда он едет.
— Куда? — проговорил он с изумлением.
— К себе домой.
— В Сасово?
— Нет, домой, в вашу деревню, за сто верст отсюда.
Владимир Сергеич опустил глаза.
— Хотелось бы поскорей, — промолвил он с озабоченным лицом. — Думаю, завтра… если только жив буду. Ведь у меня дела! Но почему вам вдруг вздумалось спросить меня об этом?
— Так! — возразила Надежда Алексеевна.
— Однако какая причина?
— Так! — повторила она. — Меня удивляет любопытство человека, который едет завтра, а сегодня желает узнать мой характер…
— Но позвольте… — начал было Владимир Сергеич…
— Ах, вот кстати… прочтите, — со смехом перебила его Надежда Алексеевна, протягивая ему билет с конфетки, которую она только что взяла с соседнего столика, а сама поднялась навстречу Марье Павловне, остановившейся перед ней вместе с другой дамой.
Марья Павловна танцевала с Петром Алексеичем. Лицо ее покрылось румянцем, разгорелось, но не повеселело.
Владимир Сергеич взглянул на билет — на нем плохими французскими буквами было напечатано:
Qui me néglige, me perd[62].
Он поднял глаза и встретил взор Стельчинского, устремленный прямо на него. Владимир Сергеич усмехнулся принужденно, облокотился на спинку стула и положил ногу на ногу. «Вот, мол, тебе!»