Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ванесса Диффенбах

Язык цветов

Мох считается символом материнской любви, потому что, подобно этой любви, утешает сердце с наступлением невзгод зимы, когда летние друзья нас покидают. Генриетта Дюмон, «Язык цветов»
I. Совершеннолетие

1

Восемь лет мне снился огонь. Я проходила мимо деревьев – и они вспыхивали; пылали океаны. Во сне волосы пропитывал сладкий дым, и, когда я вставала, его аромат облаком оседал на подушке. Но в день, когда загорелся мой матрас, я, вздрогнув, проснулась. Резкий химический запах был совсем не похож на сахарную дымку моих снов, как жасмин желтый не похож на жасмин низкий: первый символизирует разлуку, второй – привязанность. Их нельзя перепутать.

Встав посреди комнаты, я увидела источник пламени: аккуратный ряд спичек у подножия кровати. Они загорались одна за другой: пылающий заборчик у окантованного края матраса. Глядя, как они горят, я почувствовала страх, несоразмерный маленьким дрожащим огонькам, и на мгновение замерла: мне снова было десять, и снова я была исполнена отчаяния и надежды, каких не испытывала ни прежде, ни потом.

Но, в отличие от чертополоха поздним октябрем, голый синтетический матрас не вспыхнул. Он задымился, а потом огонь погас.

В тот день мне исполнялось восемнадцать.



На продавленном диване в гостиной сидели девочки. Пробежавшись по моему телу, их глаза остановились на босых ногах, на которых не было следов ожога. На лице Аманды нарисовалось облегчение; Клер казалась разочарованной. Кто-то засмеялся. Мои глаза шарили по дивану, отыскивая источник звука, но безуспешно. Ближе к краю одна девочка притворялась, что спит, другая смотрела нагло, без страха. Рядом незнакомая рыжая изучала ногти.

Если бы мне предстояло остаться здесь еще хотя бы на неделю, я бы запомнила каждое из этих лиц. И отплатила бы, воткнув ржавые гвозди в подошвы туфель или подмешав мелкую гальку в тарелки с чили. Однажды я прижгла плечо спящей соседки по комнате раскаленной металлической вешалкой – за проступок куда менее серьезный, чем поджог.

Но через час меня здесь не будет. И они об этом знали – все до единой.

Клер встала. Пересекла маленькую комнату, пока не оказалась всего в паре дюймов от меня. Она была высокого роста и относилась к тому типу красивых девушек, что встречался здесь редко: осанка правильная, кожа чистая, одежда новая. Не знаю, где она ее брала. Может, крала, а может, выпрашивала у мужчин, которые у нее не переводились и были намного старше нее. Ценники болтались у нее под мышками неделями, прежде чем исчезнуть в недрах огромного стирального автомата в подвале.

Она подошла ближе, и я наклонилась, выжидая, хватит ли ей смелости коснуться меня.

– Пожар, – сказала Клер, – это привет от Оливии.

Оливия. Не помнила я никакую Оливию. Среди тех, что на диване, ее точно не было. Наверное, одна из тех, с кем я жила лет в двенадцать-тринадцать – годы после Элизабет, мой самый злой и агрессивный период.

– Тогда поблагодари ее от меня, – ответила я.

Девчонки рассмеялись, и это вывело Клер из себя. Она накинулась на них.

– Что? – воскликнула она. – Позволите ей так просто уйти?

Смех сменился молчанием. Девочки на диване заерзали. Одна подняла капюшон, другая плотнее завернулась в одеяло. Утреннее солнце осветило ряд опущенных глаз, и они вдруг показались совсем юными и беспомощными. Из детского дома вроде этого было три пути: побег, совершеннолетие, тюрьма. Детей старше четырнадцати уже никто не усыновляет, дом они находят крайне редко, почти никогда. Эти девочки знали, что их ждет. Их глаза не выражали ничего, кроме страха: они боялись меня, боялись Клер, жизни, которая была им дана, и жизни, которую заслужили. Мне вдруг стало их жаль. Я уезжала, а у них не было выбора, кроме как остаться.

Я попыталась оттолкнуть Клер, но та придвинулась ближе, к самому моему лицу.

– Вали, – прошипела я.

Из кухни выглянула Эбби, работавшая в ночную. Ей, наверное, и двадцати еще не было, и меня она боялась больше других в этой комнате.

– Клер, – умоляюще проговорила она, – это же ее последнее утро. Отпусти.

Клер задержала дыхание, втянув живот и сжав кулаки. Я с готовностью ждала. Но она лишь кивнула и отвернулась.

До приезда Мередит оставался час. Открыв входную дверь, я вышла на улицу. Стояло обычное для Сан-Франциско туманное утро, цементное крыльцо холодило босые ноги. Я остановилась и задумалась. Я намеревалась сделать что-то в ответ, оставить для них что-то, что свидетельствовало бы о моей ненависти и готовности обидеть, но, как ни странно, во мне возникло желание простить. Может, потому, что сегодня мне исполнялось восемнадцать и для меня наконец все оставалось позади, – оттого их преступление и пробудило во мне великодушие. Перед отъездом мне захотелось как-то одолеть страх в их глазах. Сказать им, чтобы держались, пока не выберутся отсюда, а тогда уж я буду их ждать. Не буду, конечно. И никто не будет. Но напоминать им об этом было бы подло.

Спустившись по улице Фелл, я свернула на Маркет. Оказавшись на оживленном перекрестке, замедлила шаг, засомневавшись, куда идти. В любой другой день я нарвала бы однолетников в парке Дюбос, прополола заросшую клумбу на углу Пейдж и Бьюкенен и наворовала бы трав с местного рынка. Вот уже почти десять лет я тратила каждую свободную минуту, запоминая значения и научные описания цветов, но мои знания по большей части не к чему было применить. Ведь я все время использовала одно и то же: букетик бархатцев – печаль; ведерко чертополоха – мизантропия; щепотка сушеного базилика – ненависть. Символ менялся лишь изредка: красная гвоздика, подаренная судье, когда я поняла, что больше не вернусь на виноградник, пионы для Мередит так часто, как удавалось найти. И вот, высматривая цветочный магазин на Маркет-стрит, я листала воображаемый справочник.

Через три квартала мне встретился винный магазин, под зарешеченными окнами которого в ведрах вяли завернутые в бумагу цветы. Я замедлила шаг. Букеты были в основном смешанные, а их смысл противоречив. Выбор монобукетов был небольшим: стандартные розы, красные и розовые, подвядший пучок бахромчатой гвоздики и рвущиеся на свободу из бумажного конуса шапочки пурпурных георгинов. Достоинство. Я сразу же поняла, что именно это хочу сегодня сказать. Повернувшись спиной к угловому зеркалу над дверью, я спрятала букет под пальто и побежала.

Добежав до дома, я совсем запыхалась. В гостиной было пусто; я шагнула в комнату и развернула георгины. Цветки напоминали сноп разорвавшихся фейерверков – несколько слоев пурпурных лепестков с белыми кончиками раскрывались из тугой сердцевины. Раскусив резинку, я распутала стебли. Хотя моим соседкам никогда было не понять, что значат эти георгины (да и значение их было неоднозначным способом поощрения), ступая по длинному коридору и подсовывая цветки под закрытые двери спален, я ощущала несвойственную мне легкость.

Оставшиеся цветы достались Эбби. Она застыла под окном кухни так неподвижно, что я с трудом ее заметила.

– Спасибо, – растерянно проговорила она, когда я протянула ей букет. И потерла жесткие стебли меж ладоней.



Мередит приехала в десять, как и обещала. Я ждала на крыльце, качая на коленях картонную коробку. За восемнадцать лет из вещей у меня накопились почти одни лишь книги: «Цветочная энциклопедия» и «Справочник Петерсона по дикорастущим цветам тихоокеанских штатов» – эти прислала Элизабет через месяц после того, как я уехала из ее дома; учебники по ботанике из библиотек всего Восточного залива; тоненькие книжечки викторианских стихов в бумажных обложках, украденные из тихих книжных лавочек. Поверх книг лежала сложенная одежда – какие-то вещи я нашла, какие-то украла; некоторые были мне впору, другие – нет. Мередит должна была отвезти меня в общежитие, временное жилище в районе Сансет. В тамошнем листе ожидания я числилась с десяти лет.

– С днем рождения, – сказала она, когда я поставила коробку на заднее сиденье ее муниципальной машины. Я не ответила. Мы обе знали, что, возможно, сегодня вовсе не мой день рождения. В моем первом судебном отчете был указан возраст около трех недель; место и дата рождения неизвестны, как и личности биологических родителей. Первое августа выбрали не для праздника, а чтобы было ясно, в какой день от меня можно будет наконец избавиться.

Я скользнула на сиденье рядом с Мередит, закрыла дверь и стала ждать, когда она отъедет. Ее акриловые ногти стучали по рулю. Я пристегнулась. Машина по-прежнему не трогалась. Тогда я повернулась к Мередит. На мне по-прежнему была пижама, и я подтянула к груди коленки во фланелевых брюках и укутала их пальто. Изучая капот машины, я ждала, пока Мередит заговорит.

– Ну что, готова?

Я пожала плечами.

– Это все, понимаешь? – сказала она. – С этого момента начинается твоя жизнь. Теперь некого будет винить, кроме себя.

Мередит Комс, сотрудница социальной службы, на чьей совести были все те семьи, что удочерили меня, а потом отдали обратно, решила поговорить со мной о чувстве вины.

Прижавшись лбом к оконному стеклу, я уставилась на тротуар, который ехал мимо.

2

Дорога к Элизабет была долгой. В машине Мередит пахло сигаретным дымом, а на ремне безопасности виднелись застарелые пятна от еды, которой угощали других детей. Мне было девять лет. Я сидела на заднем сиденье в ночной рубашке, со спутанным гнездом коротких волос. Мередит совсем не того ожидала. Специально для этого случая она купила платье – струящееся, светло-голубое, с вышивкой и кружевом. Но я отказалась его надевать.

Мередит сосредоточенно смотрела на дорогу. Она не видела, как я расстегнула ремень, открыла окно и высунула шею, повернувшись и заглядывая на крышу. Подставив ветру лицо, я стала ждать, когда она осадит меня и велит сесть. Она заметила, но промолчала. Ее губы так и остались сжатыми, а выражения глаз за темными очками не было видно.

Я так и висела в окне, каждую милю высовываясь еще на чуть-чуть, пока Мередит не нажала кнопку на своей двери, отчего окно без предупреждения поднялось на дюйм. Толстое стекло впилось мне в шею. Я вернулась на место, попрыгала на сиденье и сползла на пол. Мередит подняла окна, и свист ветра в салоне сменился тишиной. Она так на меня и не взглянула. Лежа на грязном половичке, я углядела под креслом детскую бутылочку с протухшим молоком. Швырнула в Мередит. Бутылка отскочила от ее плеча и бумерангом вернулась ко мне; на коленях расплылась кислая лужа. Мередит и не поморщилась.

– Персиков хочешь? – спросила она.

От еды я не отказывалась никогда, и Мередит это знала.

– Да.

– Тогда сядь на место, пристегнись, и, когда будем проезжать лоток с фруктами, куплю тебе все, что захочешь.

Я забралась на кресло и натянула ремень поперек груди.

Через пятнадцать минут Мередит притормозила на обочине. Купила мне два персика и полфунта черешни. Я ела и считала ягоды.

– Не надо бы тебе об этом говорить, – начала Мередит. Слова она произносила медленно, фразы растягивала для пущего эффекта. Замолчав на минутку, она взглянула на меня. Я отвернулась, прислонилась щекой к стеклу и стала смотреть в окно, не реагируя на ее молчание. Наконец она продолжила: – Но мне кажется, ты заслуживаешь того, чтобы знать. Это твой последний шанс. Последний, Виктория, слышишь? – Я не отреагировала на вопрос. – С десяти лет ты попадешь в категорию детей, не подлежащих усыновлению, и даже я больше не стану уговаривать семьи взять тебя. Если на этот раз не выйдет, тебя ждут детские дома до самого совершеннолетия – пообещай, что подумаешь об этом.

Я опустила окно и стала плеваться черешневыми косточками против ветра. За час до этого Мередит забрала меня из первого в моей жизни детского дома. Мне пришло в голову, что, возможно, меня поместили туда нарочно – чтобы подготовить к этому самому моменту. Я не сделала ничего, чтобы у прежней приемной семьи появился повод меня вышвырнуть, и пробыла в детском доме всего неделю, прежде чем приехала Мередит и повезла меня к Элизабет.

Вполне в духе Мередит, подумалось мне, заставить меня страдать, чтобы доказать свою правоту. Работницы детского дома были извергами. Каждое утро повариха заставляла толстую темнокожую девочку есть, задрав рубашку до самой шеи и обнажив круглое брюхо – чтобы не забывала, что наедаться нельзя. После завтрака начальница, мисс Гейл, выбирала одну из нас, и мы по очереди вставали во главе длинного стола и объясняли, почему наши семьи от нас отказались. Меня она выбрала всего однажды, и, поскольку меня бросили в младенчестве, я легко отделалась, сказав, что моя мать не хотела детей. Другие же рассказывали об ужасных вещах, которые сотворили со своими родными братьями и сестрами, или о том, почему из-за них родители стали наркоманами. Почти все плакали. Но если Мередит рассчитывала, что в детском доме меня запугают и я стану лапочкой, то ее план не сработал. Несмотря на жутких теток, мне там нравилось. Еду я получала регулярно. Спала под двумя одеялами, и никто не пытался притворяться, что любит меня.

Я съела последнюю черешню и выплюнула косточку, целясь Мередит в голову.

– Просто подумай, – повторила она. И словно подкупом желая заставить меня задуматься, она остановилась у окошка закусочной и купила горячую рыбу с картошкой и шоколадный коктейль.

Я ела быстро и неопрятно, глядя, как пыльные и жаркие холмы Ист-Бей сменяются душным хаосом Сан-Франциско, как раскрывается передо мной бесконечный широкий залив. К тому моменту, как мы въехали на мост Золотые Ворота, к пятнам от персиков и черешни на моей ночнушке добавились кетчуп и мороженое.

Мы миновали сухие поля, цветочную ферму, пустую парковку и, наконец, подъехали к винограднику. Бескрайние холмы были расчерчены ровными полосами, засаженными лозой. Мередит резко нажала на тормоз, свернула влево, на длинную грунтовую дорогу, ведущую к дому, и увеличила скорость, подскакивая на кочках, словно не могла дождаться того момента, когда наконец сможет от меня избавиться. Мы ехали мимо столиков для пикников и ухоженных виноградников, где толстые лозы ползли по низко натянутой проволоке. На повороте Мередит слегка замедлила ход, потом снова набрала и, оставляя за собой клубы пыли, двинулась к высоким деревьям в центре участка.

Когда она остановилась и пыль развеялась, я увидела белый деревенский дом. В нем было два этажа, увенчанные остроконечной крышей, а на окнах висели кружевные занавески. Справа от дома был припаркован небольшой металлический прицеп, а также стояло несколько накренившихся сараев, заваленных игрушками, инструментами и велосипедами. Мне уже приходилось жить в трейлере, и сразу возник вопрос: есть ли у Элизабет раскладушка или придется спать в ее комнате? Мне не нравилось слушать, как люди дышат.

Мередит не стала ждать, пока я сама выйду из машины, а расстегнула мой ремень, схватила за подмышки и потащила к крыльцу большого дома, хотя я вырывалась. Мне почему-то казалось, что Элизабет должна выйти из трейлера, поэтому я встала спиной к крыльцу и не увидела ее, пока она не положила мне на плечо тонкие пальцы. Вскрикнув, я дернулась, босиком побежала к багажнику машины и спряталась за ним, присев на корточки.

– Ей не нравится, когда ее трогают, – с нескрываемым раздражением объяснила Мередит. – Я же вам говорила. Теперь придется ждать, пока она сама к вам подойдет.

Меня взбесило, что Мередит это обо мне знает. Прячась за машиной, я вытерла подмышки там, где она меня держала, стирая следы ее пальцев.

– Подожду, – ответила Элизабет. – Как я и сказала, я готова ждать и намерена сдержать слово.

Мередит принялась перечислять стандартный список причин, почему она не может остаться, чтобы познакомить нас: больная бабка, ревнивый муж, боязнь вести машину в темноте. Элизабет слушала, нетерпеливо постукивая ногой у заднего колеса. Через минуту Мередит уедет и оставит меня на дорожке без укрытия. Я отползла, прижимаясь к земле, шмыгнула за грецкий орех, встала и побежала.

Когда деревья кончились, я спряталась за первым рядом винограда, выбрав для укрытия особенно густой куст. Дернув за свободно свисающие лозы, завернулась в них. Сидя в засаде, я слышала, что Элизабет приближается, а раздвинув виноградные лозы, увидела, как она шагает по проходу. Мой ряд она прошла, и я с облегчением опустила ладонь, которой зажимала себе рот.

Я подняла руку и сорвала виноградину с ближайшей грозди. Вонзилась зубами в толстую кожицу. Виноградина была кислая. Я выплюнула ее и раздавила остатки грозди ногой, выдавливая пальцами сок.

Я не увидела и не услышала, как подошла Элизабет, но когда принялась давить вторую гроздь, ее руки потянулись ко мне через заросли, схватили за плечи и выдернули из укрытия. Она приподняла меня на вытянутых руках. Мои ноги болтались в дюйме от земли, а она внимательно смотрела на меня.

– Я тут все детство провела, – заметила она. – Знаю все места, где можно спрятаться.

Я попыталась вырваться, но Элизабет крепко держала меня за руки. Она опустила меня на землю, но хватку не ослабила. Я пнула землю, запачкав ей ноги пылью, потом, когда она не отпустила, лягнула. Но она не отступила.

Зарычав, я клацнула зубами, целясь в ее вытянутый палец, но она увидела, схватила мое лицо и стала сжимать щеки, пока челюсть не ослабла, а губы не надулись. Боль заставила сделать резкий вдох.

– Не кусаться, – сказала она и наклонилась, словно желая чмокнуть мои сморщенные губы, но замерла в нескольких дюймах от лица, вперившись в мои глаза своими темными глазами. – А я люблю, когда меня трогают, – проговорила она, – так что привыкай.

И насмешливо улыбнувшись, выпустила мое лицо.

– Не привыкну, – отрезала я. – Никогда, никогда не привыкну!

Но сопротивляться я прекратила, позволив ей оттащить себя на крыльцо и в прохладный темный дом.

3

Свернув с бульвара Сансет, Мередит медленно поехала по Норьега, вчитываясь в дорожные знаки. Нетерпеливый водитель, ехавший позади, нажал клаксон.

С самой Фелл-стрит она говорила без умолку, и список причин, почему выжить в реальном мире мне не светит, тянулся по всему Сан-Франциско: школу не закончила, мотивации нет, друзей и родных нет, навыки общения на нуле. Она хотела знать, какой у меня план, и требовала, чтобы я задумалась о том, как самой себя обеспечивать.

Я ее игнорировала.

Между нами не всегда было так. В раннем детстве я с восторгом грелась в лучах ее оптимизма и болтливости, сидя на краю кровати, пока она причесывала мои тонкие волосы и заплетала их в косички, перевязывая ленточкой, прежде чем вручить меня, как презент, очередным мамочке с папочкой. Но с годами, глядя, как приемные семьи одна за другой меня возвращают, Мередит ко мне охладела. Некогда ласковая щетка стала резче, дергая волосы в такт нотациям. Наставления о том, как себя вести, удлинялись с каждым переездом, а я становилась все менее похожей на того ребенка, каким себя помнила. Мередит вела список моих недостатков в своей книжечке и зачитывала их перед судьей, как перечень судимостей. Замкнутая. Агрессивная. Неразговорчивая. Неисправимая. Я запоминала каждое слово. Но несмотря на все разочарования, Мередит от меня не отказалась. И не перевела из отдела усыновлений, даже в лето, когда мне исполнилось восемь и измученная судья предположила, что Мередит и так сделала все возможное. Та не колеблясь ответила «нет». В ту прекрасную и удивительную минуту я подумала было, что причина – в ее скрытой привязанности ко мне, но, обратив взгляд на Мередит, увидела, что ее бледная кожа от стыда порозовела. Я была у нее на попечении с рождения; если меня во всеуслышание объявят безнадежной, значит, это ее промах.

Мы остановились у входа в общежитие – дома с плоской крышей и персиковой штукатуркой в ряду таких же персиковых и плоских домов.

– Три месяца, – объявила Мередит. – Ты лучше повтори это вслух. Хочу убедиться, что ты уяснила. Три месяца живешь здесь бесплатно, а потом или платишь – или катишься восвояси.

Я промолчала. Мередит вышла из машины и захлопнула дверцу.

Моя коробка на заднем сиденье во время пути опрокинулась, одежда вывалилась. Я запихнула вещи поверх книг и вслед за Мередит поднялась на крыльцо. Она позвонила в дверь.

Прошло больше минуты, прежде чем дверь открылась, и когда это произошло, на пороге я увидела стайку девчонок. Я крепче прижала коробку к груди.

Невысокая девица с толстыми ногами и длинными светлыми волосами открыла металлическую решетку и протянула руку.

– Ева, – представилась она.

Я не пожала протянутой руки, хоть Мередит и наступила мне на ногу.

Это Виктория Джонс, – сказала она, подталкивая меня вперед. – Ей сегодня восемнадцать.

Девочки невесело пробурчали «с днем рождения», а две обменялись понимающими взглядами.

– На прошлой неделе Алексис выселили, – сказала Ева, – будешь жить в ее комнате. – Она повернулась, чтобы показать дорогу, и я прошла за ней по темному, устланному ковром коридору, в конце которого виднелась открытая дверь. Проскользнув в комнату, я закрыла дверь и заперлась на замок.

Комната была ярко-белой. Пахло свежей краской, и стены, когда я потрогала их пальцем, были липкие. Маляр поработал неаккуратно. Ковер, некогда белый, как стены, но теперь в грязных пятнах, у плинтуса был заляпан краской. Я пожалела, что тот, кто красил стены, не догадался продолжить работу и покрасить весь ковер, а еще тонкий матрас и тумбочку из черного дерева. Белый цвет был чистым и новым, и мне нравилось, что до меня никто не видел эту комнату такой.

Из коридора меня позвала Мередит. Она постучала раз, потом еще. Я поставила на пол тяжелую коробку. Достав одежду, свалила ее в кучу на дно шкафа, а книги сложила на тумбочку. Когда коробка опустела, я разорвала ее на полоски, застелила ими голый матрас и легла сверху. Свет струился сквозь маленькое окно, отражаясь от стен, и грел кожу на лице, шее и руках. Я обратила внимание, что окно выходит на юг – хорошо для луковичных и орхидей.

– Виктория! – снова позвала Мередит. – Я должна знать, какой у тебя план. Скажи мне свой план, и я оставлю тебя в покое.

Я закрыла глаза, не слушая, как ее костяшки скребут по деревянной двери. Наконец она перестала стучаться.

Открыв глаза, я увидела конверт на ковре рядом с дверью. Внутри была купюра в двадцать долларов и записка: «Купи еды и найди работу».



На двадцать долларов, оставленные Мередит, можно было купить пять галлонов цельного молока. Каждое утро в течение недели я покупала его в лавке на углу и медленно пила его, гуляя по паркам и школьным дворам и распознавая местные растения. Так близко к океану мне жить еще не приходилось, и я думала, что ландшафт окажется незнакомым. Ожидала, что увижу густой утренний туман, зависший в нескольких дюймах от земли, и порожденные им невиданные экземпляры растений. Однако, не считая обширных зарослей алоэ у кромки воды, с красными цветами, тянущимися к небу, я обнаружила удивительное отсутствие новизны. В этом квартале бал правили все те же завезенные особи, что встречались мне в садах и оранжереях по всему заливу Сан-Франциско: вербена и бугенвиллеи, настурции и вьюнки. Лишь масштаб был другим. Плотно окутанные влагой побережья, лианы разрастались, цветы были ярче, а заросли – гуще, они полностью поглотили низкие заборы и пристройки.

Допив галлон молока, я шла домой, кухонным ножом разрезала пакет пополам и ждала ночи. Земля на клумбе у соседа была темная, рыхлая; я пересыпала ее в свои чудо-горшки суповой ложкой. Продырявив дно, ставила пакеты в центр комнаты, на ковер. Солнечный свет добирался до них лишь поздним утром, на несколько часов.

Я знала, что работу искать придется; знала, что это необходимо. Но впервые в жизни у меня была своя комната и замок на двери, и никто не указывал мне, где я должна быть и что должна делать. Так что я решила: перед тем как искать работу, у меня будет свой сад.

К концу первой недели я накопила десять горшков и прошерстила шестнадцать кварталов в поисках подходящих растений. Решив сосредоточиться на позднецветущих, я вырывала их с корнем на чьих-то дворах, уличных клумбах и детских площадках. Обычно я сразу шла домой, баюкая в ладонях грязные комья с корнями, но иногда терялась, оказываясь слишком далеко от общежития. В такие дни я тихонько садилась в переполненный автобус через заднюю дверь, локтями прокладывала себе путь к свободному месту и ехала до тех пор, пока улицы вокруг не становились знакомыми. Вернувшись в комнату, осторожно разделяла корни с налипшими комками плодородной земли и щедро поливала. Вода из пакетов стекала на ковер; шли дни, и из-под старого ковра проросли сорняки. Но я была на страже и выдирала упрямые стебельки прежде, чем те успевали пробиться к свету.

Мередит наведывалась каждую неделю. Судья назначил ее моим постоянным «контактом на чрезвычайный случай». Законодательство о достижении сиротами совершеннолетия требовало наличия такого контакта, а в моем деле никого, кроме нее, не откопали. Я старательно ее избегала. Возвращаясь с прогулок, сперва осторожно выглядывала из-за угла и шла к крыльцу, только если ее белая машина не красовалась на дорожке. В конце концов Мередит разгадала мою тактику, и как-то раз в начале сентября, открыв входную дверь, я обнаружила ее сидящей за обеденным столом.

– Где твоя машина? – спросила я.

– В квартале отсюда, – ответила она. – Я тебя больше месяца не видела, вот и решила, что ты, наверное, избегаешь меня нарочно. Есть причина?

– Нет. – Я подошла к столу, отодвинув чью-то грязную посуду, села и водрузила на поцарапанную деревянную поверхность между нами пригоршни лаванды, сорванной на чьем-то дворе в Пасифик-Хайтс. – Лаванда, – проговорила я и протянула ей веточку. – Недоверие.

Повертев веточку между большим и указательным пальцами, Мередит потеряла интерес и отложила ее.

– Работа есть? – спросила она.

– Работа?

– Ты ее нашла?

– А зачем мне ее искать?

Мередит вздохнула. Взяла лавандовый стебелек, что я ей подарила, и бросила цветком вперед. Тот тут же спикировал вниз, как неумело сложенный бумажный самолетик. Схватив его, я аккуратно разгладила смявшиеся лепестки большим пальцем.

– У тебя была бы работа, – процедила Мередит, – если бы ты ее искала и подала бы заявление, и тебя бы наняли. Если ты не сделаешь все это, то через шесть недель окажешься на улице, и никто тебе в холодную ночь дверь не откроет.

Я смотрела на входную дверь и думала, скоро ли она уйдет.

– Ты должна сама захотеть, – твердила она. – Я не волшебница. В конце концов, если ты сама не захочешь, ничего не поможет.

Захочешь чего? – всегда недоумевала я, когда она так говорила. Сейчас мне хотелось лишь одного – чтобы Мередит ушла. Хотелось выпить молоко с пометкой «ЛОРРЕЙН» с верхней полки холодильника и добавить пустой пакет к своей коллекции. Посадить лаванду у подушки и заснуть, вдыхая прохладный сухой запах.

Мередит встала.

– Приеду на следующей неделе, без предупреждения, и чтобы у тебя наготове была пачка анкет для трудоустройства, – заявила она. У двери остановилась. – Мне будет трудно выставить тебя на улицу, но ты же знаешь, я и это смогу.

Я не поверила, что ей это трудно.

Я подошла к холодильнику, открыла морозильник и делала вид, что ищу что-то среди яичных рулетов и обмороженных сосисок, пока входная дверь не захлопнулась.



Последние недели в общежитии я провела, пересаживая свой комнатный сад в Маккинли-сквер, маленький городской парк в конце квартала Потреро-Хилл. Я обнаружила его, шагая по улицам и высматривая объявления о найме, от которых меня и отвлекли этот парк и его идеальное сочетание солнца, тени, уединения и безопасности. Потреро-Хилл – один из районов с самым теплым климатом, и парк расположен в высочайшей его точке, откуда открывается свободный обзор во все стороны. В центре ухоженного квадрата лужайки была маленькая песочница, а дальше парк превращался в лес на склоне холма, поросшего непроходимым кустарником, с видом на центральную больницу Сан-Франциско и пивоваренный завод. И вот вместо того, чтобы искать работу, я по одному перетаскивала горшки в уединенное место, тщательно подбирая уголок для каждой посадки: тенелюбивые – под высокими деревьями, а те, что любят солнце, – в дюжине ярдов вниз по склону, куда не доберется тень.

В день, когда меня выселили, я проснулась до рассвета. Комната была пуста, ковер по-прежнему влажен и пятнист от грязи в тех местах, где стояли молочные пакеты. Я приняла неизбежную участь бездомной не сознательно, однако, вставая в тот день и одеваясь перед тем, как быть выброшенной на улицу, с удивлением поняла, что не испытываю страха. Вместо страха или злости было лишь нервное ожидание, сродни тому, что я испытывала маленькой девочкой накануне очередного «приема в семью». Теперь, когда я стала взрослой, мои надежды на будущее были просты: я хотела жить одна и быть окруженной цветами. Наконец у меня появился шанс получить желаемое.

Комната была пуста, не считая трех смен одежды, рюкзака, зубной щетки и книг, что подарила мне Элизабет. Лежа в кровати прошлой ночью, я слушала, как соседки роются в моих вещах, словно голодные звери, раздирающие падаль. В детских домах и приютах это было обычным делом: разворовывать пожитки, забытые плачущими детьми, которых вечно гнали с места на место. Достигнув совершеннолетия, мои соседки не избавились от детской привычки. Уже давно, почти десять лет, я не участвовала в мародерстве, но еще помнила радость, когда удавалось найти что-то съедобное, то, что можно продать в школе хоть за монету, либо какой-то непонятный или личный предмет. В начальной школе я собирала эти забытые безделушки, мои сокровища: серебряную подвеску с выгравированной буквой «М», бирюзовый ремешок от часов из фальшивой змеиной кожи, таблетницу, в которой лежал молочный зуб со следами засохшей крови. Я складывала их в полотняный мешочек на молнии, украденный из чьего-то чулана. По мере того как мешок наполнялся и тяжелел, из-под сетчатой ткани стали проглядывать углы лежавших в нем предметов.

Какое-то время я убеждала себя, что храню все эти вещи до той поры, пока снова не встречу их законных обладателей – но не чтобы вернуть, а чтобы выменять на еду или услугу, случись нам опять оказаться в одном приюте. Но чем больше копилось вещей, тем сильнее становилась моя любовь к своей коллекции, и снова и снова я пересказывала связанную с каждым предметом историю: вот память о том времени, когда я жила с Молли, девочкой, которая обожала кошек; вот презент от соседки, с которой сорвали часы и сломали руку; вот сувенир из подвальной квартиры, где Сара узнала правду о Зубной Фее. Моя привязанность к этим вещам происходила не из теплого чувства к обладавшим ими людям. Наоборот, я чаще избегала вспоминать о них, не помнила имен, обстоятельств, надежд, которые они питали на будущее. Со временем эти предметы стали цепочкой ключей к моему прошлому, тропинкой из хлебных крошек, и во мне зародилось смутное желание следовать по ней до того места, откуда начинались мои воспоминания. Потом, в хаосе и спешке очередного переезда, меня заставили бросить мешочек с сокровищами. С тех пор я всегда отказывалась собирать вещи, упрямо являясь в каждый новый дом с пустыми руками.

Я быстро оделась: кофта с капюшоном поверх трех футболок и двух маек, коричневые облегающие брюки, носки и ботинки. Коричневый шерстяной плед не лез в рюкзак, и, сложив его пополам, я обернулась им вокруг талии, как юбкой, заколов складки булавками через каждый дюйм. Низ присобрала и подколола, как кринолин, а сверху надела две юбки разной длины: длинную из оранжевого кружева и бордовую до колен. Изучив себя в зеркале в процессе умывания и чистки зубов, я, к своему удовлетворению, заключила, что выгляжу не привлекательно, но и не отталкивающе. Фигура надежно скрыта под одеждой, а благодаря очень коротко остриженным волосам (постриглась я сама, вчера вечером) ярко-синие глаза казались неестественно, почти пугающе большими, словно, кроме них, на лице ничего больше и не было. Я улыбнулась в зеркало. Бродяжкой я не выглядела. По крайней мере, пока.

На выходе из пустой комнаты я задержалась. Солнечный свет отскакивал от белых стен. Кто будет жить здесь после меня и что подумает, увидев сорняки, проросшие сквозь ковер у кровати? Вспомни я об этом раньше, оставила бы новенькой жиличке картонный горшок с фенхелем. Его перистые веточки и сладкий аромат лакрицы утешили бы ее. Но было слишком поздно. Кивком попрощавшись с комнатой, которая была уже не моей, я ощутила внезапную благодарность к тому, под каким углом сюда падало солнце, и к замку на двери, и ко времени и пространству, подаренным мне, хоть и ненадолго.

Я быстро вышла в гостиную и, выглянув в окно, увидела машину Мередит, припаркованную у дома с выключенным мотором. Мередит сидела, вцепившись в руль и изучая свое отражение в зеркале заднего вида. Я развернулась на сто восемьдесят градусов, вышла через заднюю дверь и села в первый попавшийся автобус.

Больше я Мередит никогда не видела.

4

Днем и ночью пивоваренный завод у подножия холма дымил мутным паром. Вырывая сорняки, я смотрела на белый дым, и капля отчаяния примешивалась к моему счастью.

Ноябрь в Сан-Франциско был теплым, а в парке Маккинли стояла тишина. Мои цветы, за исключением ранимого мака, успешно пережили пересадку, и ровно шесть дней я воображала, что смогу жить никем не замеченной, укрывшись под кровом деревьев. Работая, я прислушивалась, готовая бежать при первом звуке шагов, но ни одно живое существо не сворачивало в дебри с ухоженной лужайки; никто не заглядывал в лес, где я ползала на корточках. Даже на детской площадке не было ни души – лишь на пятнадцать минут перед школой под бдительным присмотром дети один, два, три раза качались на качелях и шли дальше к подножию холма. К концу третьего дня я знала их по голосам. Вот Дженна, послушная; Хлоя, любимица учителей; Грета, которая скорее позволит похоронить себя заживо, чем высидит еще один учебный день (милая Грета: если бы мои астры были в цвету, я оставила б ей в песочнице целую охапку, – таким отчаянным голосом она молила мать задержаться еще хоть на минутку). Они не видели меня, а я – их, но с каждым днем я все больше ждала их появления. А ранним утром размышляла о том, на кого из этих девочек я была бы похожа в детстве, будь у меня мама, которая водила бы меня в школу. Я видела себя скорее послушной, чем нет, улыбчивой, а не хмурой. Если бы все это было так, любила бы я по-прежнему цветы, стремилась бы к одиночеству? Вопросы без ответов вихрились, как струйка воды у корней герани, которую я поливала часто и щедро.

Когда от голода я теряла способность думать, то садилась в автобус и ехала в гавань, на Филлмор-стрит или в Пасифик-Хайтс, и там бродила по гастрономическим бутикам, с задумчивым видом стоя у мраморных прилавков и пробуя оливки, ломтики канадского бекона и треугольнички датского сыра. Расспрашивала продавцов о том, о чем спросила бы Элизабет: какое из оливковых масел нефильтрованное, насколько свежие сегодня тунец, лосось и камбала, сладкие ли первые мандарины. Брала на пробу дополнительные порции, делала вид, что никак не могу выбрать. А стоило продавцу обратить внимание на следующего покупателя – уходила.

Потом я гуляла по холмам и искала растения, которыми можно было бы пополнить мой растущий сад. Заглядывала не только в парки, но и на чужие дворы, проникая под завесы ипомеи и страстоцвета. Изредка склонялась над незнакомым видом, срывала и быстро несла в ресторан, где побольше народу. Садилась перед брошенной тарелкой с недоеденной лазаньей и ризотто и ставила поникший росток в запотевший стакан; его ослабшая зеленая шейка свисала за кромку. Глотая маленькие сочные куски, я листала справочник, изучая части растения и методично сверяясь: множественные или не множественные соцветия? Мечевидные листья растут из центра или же сердцевидные? Выделяет ли стебель млечный сок, есть ли завязь сбоку от цветка или же сока нет, а завязь из центра? Выяснив семейство и запомнив научное и общепринятное название, я клала цветок меж страниц справочника и забирала с собой остатки обеда.

Пять ночей я спала безмятежно, а потом настала шестая. Резкий запах текилы ворвался в мой сон. Была ночь с пятницы на субботу. Я открыла глаза. Над моей головой простирал игольчатые руки вереск, пересаженный с аллеи на Дивисадеро. Меж новой порослью и мерцающими колокольчатыми соцветиями проглядывали контуры мужской фигуры. Мужчина нагнулся и обломил стебель моего гелениума. При этом бутылка текилы накренилась, и жидкость выплеснулась на куст, за которым скрывалась я. Девушка за его спиной потянулась за бутылкой, села на землю ко мне спиной и запрокинула голову, глядя на небо.

Мужчина сорвал цветок, и в лунном свете я увидела, что он совсем юн – слишком юн, чтобы пить и чтобы гулять так поздно. Он провел лепестками по волосам девушки и ее щеке.

– Ромашка для моей малышки, – произнес он с сильным южным акцентом. Он был пьян.

– Это подсолнух, тупица, – со смехом ответила спутница. Ее волосы, перевязанные ленточкой под цвет блузки и плиссированной юбки, раскачивались перед моими глазами. Она выхватила у него цветок и понюхала. У маленького оранжевого соцветия облетела половина лепестков; она оборвала уцелевшие, пока не осталась одна сердцевина, одиноко покачивавшаяся на ночном ветру, и кинула цветок в чащу.

Парень присел рядом; сквозь дешевый одеколон пробивался запах пота. Девушка выбросила пустую бутылку в кусты. В ее смехе слышалась нервозность.

Потом мальчишка с хлюпаньем и чмоками стал целовать ее шею, лихорадочно нащупывая застежку лифчика. Так и не сумев ее расстегнуть, он попытался стянуть его через голову, и на уровне шеи лифчик застрял. Я надеялась, что он перекроет ей кислород и в панике я смогу сбежать незамеченной, но, глядя, как парень с голодным остервенением продолжает целовать ее лицо, засомневалась, что он заметит, даже если она потеряет сознание. Языком он проник ей в рот, и я подумала, что она подавится, но она лишь фальшиво застонала и схватила его за жирную шевелюру. Тут подавилась я; кусок салями двигался назад по пищеводу. Зажав одной рукой рот, а другой – глаза, я, тем не менее, все слышала. Их звуки были влажными и агрессивными и долетали до меня с чудовищной отчетливостью, как жадные лапы впиваясь в мои губы, шею, грудь. Я свернулась плотным комочком, и листья под тяжестью тела хрустнули. Но парочка продолжала целоваться.



Стоя на остановке следующим утром, я следила за высокой женщиной с ведром белых тюльпанов в руках. Та отперла дверь местной цветочной лавки, включила свет, и в большом окне зажглось слово «Бутон», сложенное из неоновых веток. Я перешла через дорогу и приблизилась к ней.

– Не сезон. – Я кивнула на тюльпаны.

Женщина взглянула на меня удивленно:

– Невестам все равно. – Поставив ведро на пол, она посмотрела на меня вопросительно, словно ждала следующей реплики.

Я подумала о влюбленных, сцепившихся под моим вереском. Ночью они придвинулись еще ближе, чем когда я заснула, и в темноте, не разобрав, я случайно наступила парню на плечо. Ни он, ни подруга даже не шевельнулись. Девушка лежала, прижавшись губами к его шее, словно заснула посреди поцелуя; он же спал, запрокинув голову и помяв мой спутавшийся гелениум, с видом полного счастья на лице. Мои мечты о безопасности и одиночестве растаяли вмиг.

– Я могу вам чем-то помочь? – спросила хозяйка и нетерпеливо пригладила торчащие седые волосы.

Тут я вспомнила, что забыла уложить волосы гелем с утра, и взмолилась, чтобы в них не было листьев. Неуверенно встряхнув головой, спросила:

– Вам помощники не нужны?

Она оглядела меня с головы до ног:

– Опыт есть?

Проведя носком ботинка по глубокой трещине в бетоне, я обдумала ответ. Банки из-под варенья с букетами чертополоха и ветки алоэ, прикрепленные к стене скотчем, вряд ли считаются за опыт в мире флористики. Еще я могла выдать название любого цветка на латыни и наизусть прочесть тенденции составления свадебных букетов из журналов десятилетней давности, но и это едва ли кого-нибудь бы впечатлило. Я покачала головой:

– Нет.

– Значит, нет. – Она снова взглянула на меня: взгляд у нее был немигающим, как у Элизабет. Мое горло сжалось, и я подхватила юбку из пледа, испугавшись, что булавки расстегнутся и у ног разольется коричневая шерстяная лужица.

– Дам пять долларов, если поможешь разгрузить машину, – сказала она.

Я закусила губу и кивнула. Наверное, в волосах все-таки были листья.

5

Ванна уже ждала. Мне стало не по себе при мысли, что Элизабет знала, что я приеду грязной.

– Помощь нужна? – спросила она.

– Нет.

Ванна сверкала белизной, а мыло лежало на зеркальной металлической тарелочке, среди морских ракушек.

– Оденешься – спускайся, и, чур, не копаться.

На белом туалетном столике ждала чистая одежда.

Подождав, пока она выйдет, я попыталась запереться, но выяснила, что замок сняли. Тогда я придвинула низкий стул, стоявший у комода, и подсунула спинку под ручку – так я, по крайней мере, услышу, что она идет. Раздевшись как можно скорее, я залезла в горячую воду.

Когда я поднялась наверх, Элизабет сидела за кухонным столом, не трогая еду и сложив на коленях салфетку. На мне была купленная ею одежда: белая блузка и желтые брюки. Элизабет уставилась на меня, видимо поражаясь тому, как велики вещи. Брюки я закатала на талии и снизу, и все равно они свисали так, что трусы были бы видны, если бы не рубашка до колен. Я была на голову ниже большинства девочек в третьем классе и за июнь похудела на пять фунтов.

Когда я рассказала Мередит, почему похудела, та обозвала меня врушкой, но из приюта все равно забрала, дав ход официальному расследованию. Судья выслушал мою версию, а затем миссис Андерсон. В своем заявлении та написала: я не позволю вам называть себя преступницей за то, что отказалась потакать капризной девчонке, которая ничего не хочет есть. В итоге судья признал, что мы обе в чем-то правы, все время не сводя с меня суровых глаз, говоривших «сама виновата». Но он ошибся. Миссис Андерсон лгала. Мои недостатки не уместились бы и в книжечке Мередит, но кем-кем, а привередливым едоком я не была никогда.

Весь июнь миссис Андерсон заставляла меня доказывать, что я действительно голодна, а не придуриваюсь. Все началось с первого дня, как я попала в ее приют, – дня окончания школьных занятий. Джеки еще несколько недель назад заявила, что отказывается от меня, но согласилась оставить до конца учебного года. В новой комнате миссис Андерсон помогла мне разобрать вещи и спросила добреньким голоском, чем сразу вызвала мое подозрение, что из еды я люблю больше всего и меньше. Пиццу и замороженный горошек, ответила я. В тот вечер на ужин она подала мне тарелку гороха, заледенелого, из морозилки. Если я действительно голодна, сказала она, то съем все как миленькая. Я ушла. Миссис Андерсон повесила замки на холодильник и все кухонные шкафы.

В течение двух дней я выходила из комнаты лишь в туалет. Запахи еды регулярно проникали под дверь, звонил телефон, телевизор шумел то громче, то тише. Миссис Андерсон не приходила. Через сутки я позвонила Мередит, но та так привыкла к моим жалобам на голод, что не перезвонила. Потея и дрожа, вечером третьего дня я вернулась в столовую. Трясущимися руками попыталась отодвинуть тяжеленный стул от стола, а миссис Андерсон наблюдала. Бросив попытки, я проскользнула в щель между столом и спинкой стула, благо была тоненькой, как лист бумаги. Из тарелки на меня смотрели сморщенные заледенелые горошины. На плите шкворчало масло, и миссис Андерсон, глядя на меня поверх кухонного полотенца, начала читать лекцию о том, как сироты едят, чтобы залечить душевные раны. Но еда не должна служить утешением, проговорила она, когда я сунула в рот первую горошину. Та скатилась по языку и камнем застряла в горле. С усилием сглотнув, я съела вторую, все время считая. Меня поддерживал лишь запах жира и жареной пищи. Тридцать шесть. Тридцать семь. На тридцать восьмой я выблевала все обратно в тарелку. Попробуй еще раз, сказала она, кивнув на полупереваренную жижу. А сама села на барный табурет и стала доставать из сковородки дымящиеся куски мяса, откусывала и не сводила с меня глаз. Я попробовала. Так продолжалось несколько недель, пока Мередит не приехала для ежемесячной проверки, но к тому времени от меня осталась лишь тень.

Когда я вошла на кухню, Элизабет улыбнулась.

– Какая ты красавица, – сказала она, даже не пытаясь скрыть удивление. – А то под кетчупом и не видно было. Тебе лучше?

– Нет, – ответила я, хоть это и была неправда. Я и не припоминала дом, где мне бы разрешили принять ванну; у Джеки была ванна наверху, но детям на второй этаж подниматься запрещали. А до того я жила в малогабаритных квартирах с узкими душевыми кабинками, загроможденными гелями и кремами и поросшими многослойной плесенью. Помыться в горячей ванне было очень приятно, но сейчас, глядя на Элизабет, я думала лишь о том, чем мне придется заплатить за это удовольствие.

Вскарабкавшись на стул, я оказалась за кухонным столом. Еды тут было, наверное, человек на шесть. Огромные тарелки с пастой, толстые ломти грудинки, маленькие помидорчики, зеленые яблоки, плавленый сыр в прозрачном целлофане, даже ложка арахисового масла на белой полотняной салфетке. Так много, что и не пересчитать. Мое сердце забилось на всю комнату, а губы я втянула так, что их стало не видно. Значит, сейчас она заставит меня съесть все, что лежит на столе! Впервые за несколько месяцев голод словно испарился. Я смотрела на нее, ожидая приказа.

– Все, что любят дети. – Она обвела стол робкой рукой. – Угадала?

Я не ответила.

– Но ты вряд ли голодная, – добавила она, поняв, что от меня ответа не дождешься. – Судя по пятнам на ночнушке, ты сегодня много чего съела.

Я вздохнула с облегчением, на секунду расслабившись. А оглядев стол, заметила маленький букетик белых цветов. Перевязанный сиреневой лентой, он лежал на краешке моей тарелки с макаронами. Бросив взгляд на нежные лепестки, я отщелбанила его с тарелки. В голову лезли истории, рассказанные детьми из приюта, страшилки об отравлениях и госпитализациях. Я осмотрелась, проверяя, открыты или закрыты окна: вдруг придется спасаться бегством? В комнате с белой мебелью и антикварной утварью окно было лишь одно: маленький прямоугольничек над раковиной, с подоконником, уставленным миниатюрными бутылочками из синего стекла. Закрыто наглухо.

Я кивнула на букетик:

– Ты не имеешь права меня травить, давать лекарства, если я не хочу, и бить, даже если за дело. Таковы правила. – Произнося эти слова, я сурово смотрела через стол, надеясь, что угроза дойдет по адресу. Я не одного родителя упекла за шлепки.

– Хотела бы отравить – дала бы наперстянки или гортензии, а может, анемонов, в зависимости от того, насколько безболезненной решила бы сделать твою смерть и что бы этим стремилась сказать, – ответила она.

Тут мою ненависть к общению пересилило любопытство.

– О чем это ты?

– А это болотник, – продолжала она. – Болотник – символ гостеприимства. Вручая тебе букет болотника, я приглашаю тебя в свой дом и в свою жизнь. – Намотав на вилку макароны в сливочном соусе, она посмотрела мне прямо в глаза, и я поняла, что она не шутит.

– А по мне, так обычные ромашки, – ответила я. – И я по-прежнему считаю, что они ядовитые.

– Не ядовитые и не ромашки. Смотри – лепестков всего пять, а кажется, что десять. Каждая пара в центре соединяется.

Я взяла маленький букетик и вгляделась в белое соцветие. У стебля лепестки срастались, и каждый был в форме сердца.

– Характерно для рода гвоздичных, – добавила Элизабет, увидев, что я поняла. – Мы многие цветы называем ромашками, из разных семейств, но у ромашек обычно больше лепестков, и растут они отдельно друг от друга. Важно знать отличие, иначе смешаются смыслы. Ромашка означает невинность, а это совсем не одно и то же, что гостеприимство.

– Все равно не понимаю, что ты несешь, – брякнула я.

– Ты доела? – спросила Элизабет, опустив вилку. Я лишь отщипнула кусочек грудинки, но согласно кивнула. – Тогда пошли со мной, я покажу.

Она встала и повернулась, направившись в другой конец кухни. Я тут же набила один карман макаронами, а в другой вывалила всю тарелку помидоров. У задней двери Элизабет остановилась, но не обернулась. Тогда я оттянула гольфы и обложила ноги ломтиками сыра в целлофане. А прежде чем спрыгнуть со стула, схватила ложку с арахисовым маслом и, медленно облизывая ее, проследовала за Элизабет. Четыре деревянные ступени вели в большой цветущий сад.

– Я имею в виду язык цветов, – объяснила Элизабет. – Этот язык родом из Викторианской эпохи, как и твое имя. Люди тогда общались посредством цветов. Если мужчина дарил девушке букет цветов, та бежала домой и пыталась расшифровать его как тайное послание. Алые розы означали любовь, желтые – измену. Поэтому цветы для букета молодым людям приходилось выбирать с умом.

– Что значит измена? – спросила я, когда мы свернули на тропинку, с обеих сторон обсаженную желтыми розами.

Элизабет остановилась. Подняв глаза, я увидела, что она погрустнела, и на мгновение решила, что ее задели мои слова, но потом поняла, что смотрит она на розы, а не на меня. Мне стало любопытно, кто их посадил.

– Это когда у тебя есть друзья… друзья, о которых никто не знает, – наконец ответила она. – И которых нельзя было заводить.

Я не поняла ее формулировку, но Элизабет уже ушла вперед, ухватив мою ложку с арахисовым маслом и тем самым увлекая меня за собой. Я вырвала ложку и зашагала за ней, свернув за угол.

– А вот розмарин – память. Я цитирую Шекспира – вы будете проходить его в старших классах. Водосбор – уныние, падуб – предвидение, лаванда – недоверие. – На развилке мы свернули, и Элизабет нырнула под низкую ветку. С наслаждением слизнув остатки арахисового масла, я выбросила ложку в кусты и подпрыгнула, повиснув на ветке. Она не качнулась.

– Миндаль. Его весенний цвет символизирует опрометчивость – качество, знакомое тебе не понаслышке. Но дерево красивое, – добавила она. – Думала устроить на нем домик. Попрошу Карлоса, он сделает.

– Кто такой Карлос? – спросила я, спрыгнув с ветки. Элизабет ушла далеко, и я вприпрыжку бросилась за ней вдогонку.

– Рабочий. Живет в трейлере между двумя сараями, но на этой неделе ты с ним не познакомишься – они с дочкой ушли в поход. Перле тоже девять. Она будет с тобой дружить, когда пойдешь в школу.

– Не пойду я ни в какую школу, – ответила я, еле успевая за ней.

Элизабет дошла до середины сада, двигаясь обратно к дому. Она по-прежнему перечисляла цветы и их значения, но шла слишком быстро, мне было за ней не угнаться. Тогда я побежала и нагнала ее у самого крыльца. Она села на корточки, и наши глаза оказались на одном уровне.

– В школу пойдешь со следующего понедельника, – проговорила она, – в четвертый класс. А домой тебя не пущу, пока не найдешь ложку.

С этими словами она повернулась и вошла в дом, заперев за собой дверь.

6

Сунув пять долларов, что дала хозяйка цветочного магазина, в пустоту под чашкой лифчика, я зашагала по кварталу. Было еще рано, и в Мишн-дистрикт работало больше баров, чем кафе. На углу Двадцать шестой и Алабамы я шмыгнула в розовую пластиковую кабинку и два часа ела четыре пончика, поджидая открытия маленьких магазинчиков на Валенсия-стрит. В десять подсчитала деньги – остался доллар восемьдесят семь – и пошла по улице, пока не нашла магазин тканей. Я купила пол-ярда белой атласной ленты и одну булавку с жемчужной головкой.

Когда я вернулась в парк, было уже около полудня; я кралась к своему саду по неподвижной траве. Я боялась, что та парочка так и лежит, распластавшись в моем цветнике, но их не было. Остались лишь отпечаток спины на клумбе с гелениумом и бутылка текилы, горлышко которой торчало из густого куста.

У меня был всего один шанс. Я видела, что хозяйке магазина нужна помощь, – лицо у нее было осунувшееся и все в морщинах, как у Элизабет за несколько недель до сбора урожая. Если бы я смогла показать ей, на что годна, она бы взяла меня на работу. На заработанные деньги я сняла бы комнату с замком и ухаживала бы за садом лишь при свете дня, когда любое вторжение не осталось бы незамеченным.

Сидя под деревом, я обдумала варианты. Было время осенних цветов: вербена, золотарник, хризантема, поздняя роза. На ухоженных городских клумбах вокруг парка было полно зелени разных текстур, но мало цвета.

Я взялась за работу, принимая во внимание высоту, плотность, текстуру и гармонию ароматов, аккуратными, как пинцет, пальцами обрывая смявшиеся лепестки. Из ложа снежной вербены взмывали вверх стебли белых хризантем, а по краям их окольцовывали множественные соцветия кустовой белой розы, головки которой свисали и за край плотно перевязанного букета. Все шипы я удалила. Букет получился белым, как свадьба, тая в себе упоминания о молитве, истине и не ведающем о ней сердце. Но никто все равно ничего бы не понял.



Когда я пришла, хозяйка уже закрывалась, хотя не было еще и двенадцати.

– Если надеешься заработать еще пять долларов, ты опоздала, – сказала она, кивнув на машину. Та была под завязку загружена тяжелыми цветочными корзинами. – А мне бы пригодилась помощь.

Я протянула ей букет.

– Что это? – спросила она.

– Опыт, – ответила я, вручая ей цветы.

Она понюхала розы и хризантемы, потрогала вербену и взглянула на кончик пальца. Он был чист. Зашагав вверх по улице к машине, она жестом поманила меня за собой. Из глубин фургона извлекла плотный букетик скучных белых роз, перевязанных розовой лентой. Положила два букета рядом. Они не шли ни в какое сравнение. Цветочница бросила мне букет из роз, и я поймала их одной рукой.

– Отнеси их в «Спитари», это дальше по улице. Спроси Эндрю и скажи, что это я тебя прислала. Он накормит тебя обедом в обмен на цветы.

Я кивнула, а она села в машину:

– Меня зовут Рената. – Она завела мотор. – Хочешь работать – приходи в субботу, в пять утра. Опоздаешь хоть на минуту – уеду без тебя.

Мне хотелось лететь по улице, так я была рада. Мне было все равно, что она пообещала работу всего на день, что денег хватит лишь на то, чтобы снять жилье на пару ночей. Это уже было достижение. И если я докажу, что годна, она наверняка позовет меня еще. Пошевелив пальцами в ботинках, я улыбнулась тротуару.

Рената выехала на дорогу, остановилась и опустила окно.

– Как тебя зовут? – спросила она.

– Виктория, – ответила я, подняв глаза и пряча улыбку. – Виктория Джонс.

Она коротко кивнула и уехала.



В следующую субботу я явилась в «Бутон» незадолго после полуночи. Я уснула в саду, прислонившись к секвойе, на страже, и меня разбудил хохот. На этот раз это была компания подвыпивших молодых людей. Тот, что стоял ближе всех ко мне – обросший, с волосами ниже подбородка, – улыбнулся так, будто мы с ним были влюбленными на свидании. Я отвела взгляд и быстро подошла к ближайшему фонарю, а потом спустилась с холма и направилась к цветочной лавке.

В ожидании утра я намазалась дезодорантом и гелем и принялась ходить по кварталу, заставляя себя не спать. К тому моменту, как из-за угла появилась машина Ренаты, я дважды осмотрела себя в зеркале чьих-то машин и трижды поправила наряд. И несмотря на все это, я знала, что начинаю выглядеть и пахнуть как бродяжка.

Подъехала Рената, открыла дверь с пассажирской стороны и пригласила меня внутрь. Я села от нее как можно дальше, так что, когда захлопнула дверь, та ударила мое костлявое бедро и задребезжала.

– С добрым утром, – сказала она, – ты вовремя.

Повернув на сто восемьдесят градусов, она двинулась по пустой улице в ту сторону, откуда появилась.

– Так рано, что даже говорить не хочется? – спросила она.

Я кивнула, потерла глаза, сделав вид, что только что проснулась. Мы молча выехали на развязку. Рената пропустила поворот и дважды описала круг. – Для меня тоже рановато, пожалуй.

Мы ехали по односторонним улочкам к югу от Маркет, пока наконец она не припарковалась на заполненной стоянке.

– Не отставай, – приказала она, выбралась из машины и вручила мне кучу пустых ведер, вложенных одно в другое. – Там полно народу, и я не буду тратить время и искать тебя. Сегодня в два часа свадьба; цветы нужно доставить к десяти. К счастью, это обычные подсолнухи – из них букеты делать недолго.

– Подсолнухи? – удивленно переспросила я. Ложное богатство. Будь это моя свадьба, ни за что бы не выбрала подсолнухи, подумала я, и тут же одернула себя, настолько дико звучали слова «моя свадьба».

– Знаю, сейчас не сезон, – ответила она. – Но на цветочном рынке можно купить что угодно и когда угодно, а когда молодожены бросаются деньгами, я обычно не жалуюсь. – Она протолкнулась сквозь тамбур при входе, где было полно людей. Я шла следом и вздрагивала, когда меня задевали чьи-то бедра, локти и плечи.

Внутри цветочный рынок был как пещера, длинная и без окон, с металлическим потолком и бетонным полом. Увидев море цветов в такой неестественной среде, вдали от земли и света, я занервничала. В крытых павильонах были сезонные – те, что цвели и у меня в саду, но только срезанные и в букетах. Некоторые торговцы специализировались на тропических цветах, орхидеях, гибискусе и прочей экзотике, названия которой я не знала, – все это росло в теплицах в сотнях миль отсюда. Когда мы пробегали мимо, я умыкнула цветок страстоцвета и заткнула его за пояс.

Рената выбирала подсолнухи, словно листала книжные страницы. Торговалась, уходила и возвращалась. Я невольно засомневалась, родилась ли она в Америке или была родом оттуда, где торговаться – норма жизни. У нее был едва заметный акцент, происхождение которого мне было трудно определить. Другие люди приходили, вручали продавцам кредитки и пачки наличных и уходили с охапками цветов. Но Рената продолжала спорить. Продавцы, видимо, к этому привыкли и отстаивали свое без особого энтузиазма. Как будто знали, что в конце концов она все равно одержит верх – и ведь так и было. Набив ведра охапками оранжевых подсолнухов на двухфутовых стеблях, Рената спешила к следующему лотку.

Когда я догнала ее, она держала в руках несколько дюжин калл; с их плотных розово-оранжевых бутонов капала вода. Мокрые стебли промочили тонкие рукава ее хлопковой блузки, и, как только я приблизилась, она бросила мне охапку цветов. Лишь половина попала в пустое ведро; я медленно наклонилась, чтобы подобрать оставшиеся.

– Первый день на работе, – обратилась Рената к продавцу. – Еще не понимает, что все нужно делать быстро. Пятнадцать минут – и все ваши каллы расхватают.

Сунув в ведро последний цветок, я встала. У торговца на прилавке были десятки видов лилий: тигровые, старгейзеры[1], гибриды де Графа[2], чисто-белые сорта Касабланка. Я смахнула крошку пыльцы с лепестка раскрытого старгейзера, слушая, как Рената торгуется. Она называла цифры гораздо ниже уплаченного другими покупателями, едва дожидаясь ответа, продолжала и резко замолкла, когда продавец согласился. Я подняла голову.

Достав кошелек, Рената помахала перед носом продавца тонким веером купюр, но тот их не взял. Он смотрел на меня. Его взгляд скользнул от моей всклокоченной шевелюры к лицу, задержавшись на ключицах, заставил вспотеть руки под длинными рукавами и, наконец, остановился на кончиках пальцев, испачканных липкой коричневой пыльцой. Этот взгляд вторгался в мое личное пространство. Я вцепилась в край ведра так, что костяшки побелели.

В неподвижной тишине Рената протянула руку, нетерпеливо помахав бумажными деньгами.

– Прошу, – сказала она.

Он потянулся за деньгами, но не перестал нагло оглядывать мое тело.

Его глаза скользнули вниз по многослойной юбке и принялись изучать полоску голой кожи между брючиной и носком.

– Это Виктория, – произнесла Рената, махнув рукой в мою сторону. Затем сделала паузу, словно ждала, что цветочник назовет свое имя, но тот молчал.

Он снова перевел взгляд на мое лицо, и наши глаза встретились. Было в его взгляде что-то беспокоившее меня, искра узнавания – вот что привлекло мое внимание. Я вгляделась в него пристальнее, и мне показалось, что передо мной человек, которому пришлось в жизни хлебнуть не меньше, чем мне, пусть опыт наш в чем-то и разнился. Он был старше меня лет на пять как минимум. Кожа пыльная, морщинистая – лицо трудяги. Видимо, он сам сажал цветы, ухаживал за ними и собирал. Труд сделал его тело стройным, мускулистым, и под моим изучающим взглядом он не дрогнул, но и не улыбнулся. Должно быть, его оливковая кожа была на вкус соленой. Когда я представила это, мое сердце застучало чаще, но не от гнева, как обычно, а от чего-то другого, эмоции, что была мне незнакома, но согревала все тело изнутри, от сердца к коже. Я закусила губу и, сделав над собой усилие, перевела взгляд на его лицо.

Он достал из ведра одну оранжевую лилию.

– Возьмите, – сказал он, протягивая ее мне.

– Нет, – ответила я, – я лилии не люблю. – Я же не королева, подумала я про себя.

– А зря, – проговорил он. – Они вам к лицу.

– А вам откуда знать, что мне к лицу? – Не думая, я обломила цветок, что он держал в руках. Шесть остроконечных лепестков упали, взгляд цветочника устремился на бетонный пол. Рената затаила дыхание.

– Ниоткуда, – ответил он.

– Так я и думала. – Я покачала перед собой ведром с цветами, проветривая разгорячившееся тело. Движение привлекло внимание к моим дрожащим рукам.

Я повернулась к Ренате.

– Пойдем, – сказала та, кивнув в сторону выхода.

Я ждала, что она скажет что-то еще, сжавшись от страха при мысли, что меня сейчас уволят – в течение первого же часа на первом в жизни рабочем месте. Однако Рената смотрела лишь на очередь у соседнего лотка, которая увеличивалась с каждой секундой. Оглянувшись и увидев, что я так и стою на месте, она растерянно нахмурилась.

– Что с тобой? – спросила она. – Иди и жди у машины.

Проталкиваясь сквозь плотную толпу, я пробиралась к выходу.

Руки ныли под тяжестью полного ведра, но я донесла его до парковки, не остановившись, чтобы передохнуть. У машины я поставила ведро на землю и устало опустилась на твердый бетон.

7

Элизабет следила за мной из темных окон. Я знала, что она смотрит, хоть контуров ее фигуры за стеклом не было видно. До темноты оставалось десять минут, не больше; потом придется искать на ощупь.

Меня не впервые выгоняли за запертую дверь. В первый раз, когда это случилось, мне было пять лет, и, со вздутым и голодным животом, я очутилась в доме, где было слишком много детей и слишком много пива. Сидя на кухонном полу, я пожирала глазами маленькую белую собачку чихуа-хуа, которая ела свой ужин из керамической миски. Умирая от зависти, я подползала к ней все ближе. Я вовсе не намеревалась есть собачью еду, но когда приемный отец увидел мое лицо всего в паре сантиметров от миски, он схватил меня за шиворот и вышвырнул на улицу. Хочешь вести себя, как собака, сказал он, так получай в ответ соответствующий прием. Прижавшись к раздвижной стеклянной двери, я пыталась согреться теплом, шедшим из дома, глядя, как семья готовится ко сну; я и не думала, что меня оставят на улице на всю ночь. Но они оставили. Я дрожала от холода и страха, и все вспоминала, как собачка тряслась, когда ее пугали, как вибрировали ее треугольные уши. Посреди ночи приемная мать прокралась вниз и сбросила мне из окна одеяло, но дверь до утра так и не открыла.

Сидя на крыльце дома Элизабет, я заглатывала макароны с помидорами из кармана и думала о том, стоит ли вообще искать эту ложку. Если я найду ее и отдам Элизабет, та все равно может заставить меня спать на улице. Выполнение приказов еще никогда не гарантировало, что я получу обещанное. Но по пути из ванной я успела заглянуть в предназначенную мне комнату, и та выглядела куда приветливей, чем ободранное деревянное крыльцо. Так что я решила попытаться.

Я медленно побрела в сад к тому месту, куда зашвырнула ложку. Встав на колени под миндалем, ощупала землю руками, потянулась в густые кусты и уколола пальцы шипами. Я раздвигала высокие стебли и обрывала лепестки в зарослях, срывала листья и злилась все больше. А ложка так и не находилась.

– Элизабет! – в отчаянии закричала я.

В доме было тихо.

Тьма опустилась плотной тяжелой завесой. Казалось, виноградники были повсюду, как море без берегов, и мне вдруг стало страшно. Обеими руками я нащупала ствол большого куста и ухватилась за него как можно крепче. Шипы вонзились в нежные ладони, но куст вырвался с корнем. Я двинулась дальше, вырывая все на своем пути, пока земля не стала голой. В раскорчеванной земле блестела в лунном свете одинокая ложка.

Утерев о штаны окровавленные руки, я взяла ее и побежала к дому, спотыкаясь, падая и поднимаясь снова, но ни на минуту не выпуская из рук свою драгоценность. Взбежала на крыльцо и замолотила тяжелой металлической ложкой о дверь, не умолкая ни на секунду. Ключ повернулся в замке, и передо мной выросла Элизабет.

Мгновение мы глядели друг на друга молча – две пары распахнутых, немигающих глаз, – после чего я зашвырнула ложку в комнату со всей силой, на которую только была способна. Я целилась в окно над раковиной. Просвистев в дюйме от уха Элизабет, ложка описала дугу под потолком, отскочила от подоконника и с лязгом приземлилась в фарфоровую раковину. Одна из маленьких бутылочек голубого стекла закачалась на краю, упала и разбилась.

– Вот тебе твоя ложка! – выпалила я.

Элизабет, задохнувшись, бросилась на меня. Пальцы впились мне в ребра и, резко дернув, потащили к раковине, чуть не швырнули меня туда. Холодный край впился мне в бедра, а лицо оказалось так близко от разбитого стекла, что весь мир на минуту стал синим.

– Они принадлежали моей матери, – прошипела Элизабет, тыча меня в осколки. Она держала меня спокойно, но я чувствовала ее гнев в кончиках пальцев, которые грозились впечатать меня в стекло.