Виктор Гюго
Лукреция Борджа
Предисловие
Автор, как он и обещал в предисловии к предыдущей драме, вернулся к делу всей своей жизни – искусству. Он возобновил свои любимые занятия даже прежде, чем окончательно разделался с жалкими политическими противниками, которые отвлекли его от работы два месяца тому назад. К тому же выпустить в свет новую драму через полгода после драмы запрещенной – это тоже был способ сказать правительству правду в лицо. Это значило показать ему, что оно зря старается. Это значило доказать ему, что искусство и свобода могут возродиться за одну ночь наперекор грубой ступне, попирающей их. И он теперь рассчитывает в одно и то же время продолжать политическую борьбу, если в том будет надобность, и свой литературный труд. Можно выполнять свой долг и заниматься в то же время своим делом. Одно не мешает другому. У человека две руки.
«Король забавляется» и «Лукреция Борджа» не похожи ни по содержанию, ни по форме, и эти два произведения имели каждое столь различную судьбу, что одно из них явится, может быть, основной политической вехой, а другое – вехой литературной в жизни автора. Все же он считает нужным сказать, что эти две пьесы, столь различные по содержанию, по форме и по своей судьбе, тесно связаны в его сознании. Идея, вызвавшая к жизни драму «Король забавляется», и идея, породившая драму «Лукреция Борджа», возникли в одно и то же время, в том же самом сердце. В самом деле, в чем заключается заветная мысль, скрытая под тремя или четырьмя оболочками в драме «Король забавляется»? Вот она. Представьте физическое уродство, самое отвратительное, самое отталкивающее, самое полное; поместите его там, где оно будет выделяться всего сильнее, – на самой нижней, самой подземной, самой презираемой ступени общественного здания; осветите это жалкое существо со всех сторон зловещими лучами контрастов; а затем – дайте ему душу и вложите в эту душу самое чистое из человеческих чувств – отцовское чувство. Что произойдет? Это божественное чувство, разгоревшись в зависимости от определенных причин, преобразит на ваших глазах это униженное существо; до этого ничтожное, оно станет великим; до этого уродливое, оно станет прекрасным. Вот что такое, в сущности, «Король забавляется». Ну, а что такое «Лукреция Борджа»? Представьте нравственное уродство, самое отвратительное, самое отталкивающее, самое полное; поместите его там, где оно будет выделяться всего сильнее, – в сердце женщины, наделенной всеми дарами физической красоты и царственного величия, которые еще резче подчеркивают ее преступность, и прибавьте ко всему этому нравственному уродству чувство чистое, самое чистое, какое только женщина может испытывать, – материнское чувство. Чудовище сделайте матерью, – и чудовище возбудит участие, чудовище заставит плакать, и существо, вызывавшее страх, вызовет сострадание, и эта безобразная душа станет почти прекрасной в ваших глазах.
Итак, отцовство, освящающее физическое уродство, – это «Король забавляется»; материнство, очищающее нравственное уродство, – это «Лукреция Борджа». Если бы слово «билогия» не было варварским новообразованием, то можно было бы сказать, что в сознании автора две эти пьесы представляют не что иное, как своего рода билогию, которая могла бы быть озаглавлена «Отец и мать». Не все ли равно, что они имели разную судьбу? Второй суждена была удача, первая же стала жертвой приговора без суда и следствия; идея, которая легла в основу первой, останется скрытой от многих глаз в силу целого множества предубеждений; идея, которая вызвала к жизни вторую, каждый вечер, если только мы не поддаемся какой-то иллюзии, встречает понимание и сочувствие со стороны умной и благожелательной публики. Habent sua fata!…
[1] Но как бы ни обстояло дело с этими двумя пьесами, не имеющими, впрочем, других достоинств помимо того, что публике угодно было отнестись к ним со вниманием, они сестры-близнецы, они обе – и увенчанная успехом и отвергнутая – зачаты вместе, как Людовик XIV и Железная Маска
[2]
Корнель и Мольер имели обыкновение обстоятельно отвечать на критику, вызванную их произведениями, и зрелище, отнюдь не лишенное любопытства, представляет для нас то, как эти два титана театра в своих «предисловиях» и «обращениях к читателю» стараются выпутаться из целой сети придирок, которою непрерывно оплетала их современная критика. Автор этой драмы не считает себя достойным следовать столь великим примерам. Он перед лицом критики будет молчать. Что подобает таким авторитетам, как Мольер и Корнель, не подобает другим. Впрочем, может быть, один только Корнель во всем мире и умеет оставаться великим и возвышенным в то самое время, когда заставляет какое-нибудь из своих предисловий склонять колени перед Скюдери.
[3] или Шапеленом
[4] Автор отнюдь не Корнель; те, с кем имеет дело автор, отнюдь не Шапелены или Скюдери. Критика, за несколькими единичными исключениями, была по отношению к нему честной и благосклонной.
Конечно, он мог бы ответить на целый ряд замечаний. Тех, кто находит, например, что Дженнаро слишком простодушно позволяет герцогу во втором действии отравить его, он мог бы спросить, почему Дженнаро, лицо, созданное воображением поэта, должен быть более правдоподобным и менее доверчивым, чем исторический Друз у Тацита,
[5] ignarus et iuveniliter hauriens.,
[6] Тем, кто ставит ему в упрек, что он преувеличил преступления Лукреции Борджа, он сказал бы: «Почитайте Томази
[7] почитайте Гвиччардини,
[8] почитайте прежде всего Diarium».
[9] Тем, кто порицает его за то, что он принял на веру фантастические слухи, ходившие в народе насчет смерти мужей Лукреции, он ответил бы, что часто вымыслы народа составляют правду поэта, и, кроме того, он еще привел бы слова Тацита, историка, который в большей мере, нежели драматург, должен был бы проявить критическое отношение к правдивости фактов: «Quamvis fabulosa et immania credebantur, atrociore semper fama erga dominantius exitus».
[10] Он мог бы вдаться в еще более обстоятельные объяснения и вместе с критикой рассмотреть по частям весь остов своей драмы; но ему приятнее благодарить за критику, чем возражать на нее, и, наконец, он предпочитает, чтобы ответы, которые он мог бы дать на замечания критиков, читатель нашел не в предисловии, а в самой драме, если только они в ней действительно содержатся.
Ему извинят, что он отнюдь не настаивает на чисто эстетической стороне своего произведения. Есть целый круг иных, в его глазах не менее высоких идей, которые ему хотелось бы иметь возможность затронуть и углубить по поводу «Лукреции Борджа». С его точки зрения вопросы литературные представляют целый ряд вопросов общественных, и всякое произведение – это деяние. На эту тему он охотно высказался бы пространно, если бы время и место позволяли ему. Театр – мы не устанем это повторять – имеет в наши дни необыкновенное значение, которое возрастает непрерывно вместе с ростом самой цивилизации. Театр – это трибуна. Театр – это кафедра. Театр обладает голосом громким и властным. Когда Корнель говорит: «Что значит царский сан, когда так мало значишь?», Корнель – это Мирабо.
[11] Когда Шекспир говорит: «To die, to sleep»,
[12] Шекспир – это Боссюэ.
Автор этой драмы знает, какое важное и великое дело театр. Он знает, что драма, пусть и не выходя из границ беспристрастного искусства, выполняет миссию национальную, миссию общественную, миссию человеческую. Когда он видит, как каждый вечер этот умный и просвещенный народ, благодаря которому Париж стал средоточием прогресса, толпится перед занавесом, который через мгновение заставит подняться его мысль, мысль скромного поэта, он чувствует, как мало он значит перед лицом всего этого ожидания, полного любопытства; он чувствует, что его талант – ничто, а все должна решать его честность; он со всей строгостью и сознательностью задает себе вопрос о философском смысле своего произведения, ибо понимает свою ответственность и не хочет, чтобы эта толпа могла когда-нибудь потребовать от него отчета в том, что он преподал ей.
Забота о человеческой душе – тоже дело поэта. Нельзя, чтобы толпа разошлась из театра и не унесла с собой какой-либо суровой и глубокой нравственной истины. И он, с божьей помощью, надеется, что и впредь (по крайней мере, пока не кончится то нелегкое время, в которое мы живем) он всегда будет развертывать на сцене зрелища поучительные и наставительные. Он всегда готов будет показать гроб среди пиршественного зала, капюшон монаха рядом с маской, дать услышать заупокойные молитвы среди звуков оргии. Иной раз он выведет на самой авансцене разгул карнавала с песнями во все горло, но из глубины сцены он крикнет: Memento quia pulvis es.
[13]
Он, конечно, знает, что искусство само по себе, искусство чистое, искусство в собственном смысле не требует всего этого от поэта, но он думает, что недостаточно – особенно на сцене – выполнять только требования искусства. А что до язв и бедствий человечества, то всякий раз, как он их выставит напоказ в драме, он постарается набросить на них покров утешающей и высокой мысли и тем смягчить их отвратительную наготу. Марьон Делорм он изобразит на сцене не иначе, как очистив куртизанку силою любви; уроду Трибуле он даст сердце отца; чудовищу Лукреции он даст природу матери. И благодаря этому он с ясной и спокойной совестью сможет смотреть на свое произведение. Драма, о которой он мечтает и которую пытается претворить в действительность, будет в состоянии касаться решительно всего, не загрязняясь от прикосновения. Пусть все будет проникнуто мыслью нравственной и сочувственной – и тогда не останется ничего уродливого или отталкивающего. С вещью самой отвратительной сочетайте религиозную мысль – и она станет чем-то святым и чистым. Соедините образ виселицы и образ бога – это будет крест.
12 февраля 1833
Действующие лица
Донна Лукреция Борджа.
Дон Альфонсо д\'Эсте.
Дженнаро.
Губетта.
Маффио Орсини.
Джеппо Ливеретто.
Дон Апостоло Газелла.
Асканио Петруччи.
Олоферно Вителлоццо.
Рустигелло.
Астольфо.
Княгиня Негрони.
Привратник.
Монахи.
Вельможи, пажи, стража.
Венеция и Феррара). – 15…
Действие первое
Оскорбление за оскорблением
Часть первая
Терраса дворца Барбариго в Венеции. Ночное празднество. По сцене время от времени проходят маски. Дворец с обеих сторон террасы великолепно освещен; слышна духовая музыка. Терраса – вся в зелени, погружена в полумрак. На заднем плане, внизу террасы, находится канал Зуэкка, на котором иногда, выделяясь среди темноты, появляются гондолы с масками и музыкантами, слабо освещенные. Каждая из этих гондол проплывает в глубине сцены под музыку, то изящно игривую, то мрачную, постепенно затихающую в отдалении. Вдали видна Венеция в лунном свете.
Явление первое
Молодые люди, роскошно одетые, разговаривают на террасе, держа в руках маски. Губетта, Дженнаро, одетый по-военному, дон Апостоло Газелла, Маффио Орсини, Асканио Петруччи, Олоферно Вителлоццо, Джеппо Ливеретто.
Олоферно. В наши дни творится столько страшных дел, что и об этом случае уже не говорят; ню право же, не бывало происшествия более ужасного и более загадочного.
Асканио. Да, темное дело – и дело темных рук.
Джеппо. Как оно было, синьоры, это я знаю. Я это слышал от моего двоюродного брата – его высокопреосвященства кардинала Карриале, а он был осведомлен лучше, чем кто бы то ни было. Знаете, кардинал Карриале, у которого с кардиналом Риарио завязался этот знаменитый спор по поводу войны против Карла Восьмого Французского?
[14]
Дженнаро(зевает). Ах, опять нам Джеппо рассказывает свои истории. Что до меня, то я не слушаю. Я и без того уже устал.
Маффио. Такие вещи не занимают тебя, Дженнаро, и это вполне понятно. Ты храбрый искатель приключений. Ты носишь имя, которое тебе случайно дали. Ты не знаешь ни отца своего, ни матери. По тому, как ты держишь шпагу, никто не усомнится, что ты дворянин, но о знатности твоего рода известно только одно – то, что ты дерешься как лев. Мы братья по оружию, и, клянусь, я не для того все это говорю, чтобы тебя обидеть. Ты спас мне жизнь под Римини, я спас тебе жизнь на мосту в Виченце. Мы поклялись помогать друг другу и в опасностях и в делах любви, мстить друг за друга, если надо будет, иметь только общих врагов. Астролог предсказал нам, что мы умрем в один день, и за предсказание мы дали ему десять золотых цехинов. Мы с тобой не друзья, мы – братья. Но ты можешь быть счастлив, что тебя зовут просто Дженнаро, что ты ни с чем не связан, что тебя не преследует рок, который часто по наследству тяготеет над знаменитыми именами. Ты счастлив! Не все ли тебе равно, что происходит, что произошло, – лишь бы достаточно было солдат, чтобы воевать, и женщин, чтобы наслаждаться. Что тебе – история семейств и городов, тебе, воспитаннику полка, у которого нет ни родного города, ни семьи? А для нас, Дженнаро, это все иначе. Мы вправе проявлять участие к страшным событиям нашего времени. Отцы наши и матери участвовали в этих трагедиях, и раны еще кровоточат в семьях почти у всех нас. – Расскажи нам, Джеппо, что тебе известно.
Дженнаро(опускается в кресло и принимает такую позу, как будто собирается заснуть). Вы разбудите меня, когда Джеппо кончит рассказывать.
Джеппо. Так вот. В тысяча четыреста девяносто…
Губетта(из глубины сцены). Девяносто седьмом.
Джеппо. Правильно – девяносто седьмом году, однажды в ночь со среды на четверг…
Губетта. Нет, со вторника на среду.
Джеппо. Вы правы. Так вот, в эту ночь некий лодочник на Тибре, лежавший в своей лодке, – он сторожил свои товары, – увидел нечто страшное. Произошло это на берегу реки, ниже церкви Сан-Джеронимо. Было, вероятно, часов пять утра. Лодочник в темноте увидел, как из улицы, что слева от церкви, вышли двое людей, словно не знавших, куда им направиться, и чем-то озабоченных; потом появились еще двое и наконец еще трое, всего семеро. Из них только один был верхом. Ночь была очень темная. В домах, что выходят на Тибр, одно только окно оставалось освещенным. Семеро приблизились к реке. Тот, который был верхом, повернул лошадь задом к Тибру, и тут лодочник отчетливо увидел, что с ее крупа в одну сторону свисают ноги и в другую – руки и голова. Это был труп мужчины. Пока их товарищи сторожили выходы из улиц, двое пеших сняли труп с лошади, с силой раскачали его и забросили на середину Тибра. В то мгновение, когда труп ударился о поверхность воды, всадник задал какой-то вопрос, и те двое ответили: «Да, монсиньор». Тогда всадник повернулся к Тибру и увидел что-то черное, плававшее на воде. Он спросил, что это. Ему ответили: «Монсиньор, это плащ покойного монсиньора». Один из них стал швырять камни в этот плащ, пока он не погрузился в воду. Когда все это было кончено, они отправились все вместе дорогой, что ведет к Сан-Джакомо. Вот что видел лодочник.
Маффио. Страшный случай! А человек, которого эти люди бросили в реку, был, наверно, важная особа? И какое, наверно, ужасное зрелище – убийца верхом на коне, а за его спиной – труп!
Губетта. На коне были два брата.
Джеппо. Вы не ошиблись, синьор де Бельверана. Мертвец – это был Джованни Борджа; всадник – Чезаре Борджа.
[15]
Маффио. Эти Борджа – семейство демонов. Но скажите, Джеппо, за что же брат убил брата?
Джеппо. На ваш вопрос я не отвечу. Причина столь омерзительна, что даже и упоминать о ней, наверно, смертный грех.
Губетта. А я вам отвечу. Чезаре, кардинал Валенсии, убил Джованни, герцога Гандиа, из-за того, что оба брата любили одну и ту же женщину.
Маффио. Кто же была эта женщина?
Губетта(по-прежнему в глубине сцены). Их сестра.
Джеппо. Довольно, синьор де Бельверана. Не произносите при нас имени этой женщины-чудовища. Нет у нас теперь такой семьи, которой бы она не нанесла глубокой раны.
Маффио. У нее, кажется, был ребенок?
Джеппо. Да, а отцом этого ребенка был Джованни Борджа.
Маффио. Теперь этот ребенок был бы уже взрослым.
Олоферно. Он исчез.
Джеппо. То ли Чезаре Борджа удалось похитить его у матери, то ли матери удалось похитить его у Чезаре Борджа – неизвестно.
Дон Апостоло. Если это мать прячет сына, то правильно делает. С тех пор как Чезаре Борджа, кардинал Валенсии, стал герцогом Валантинуа,
[16] он – вы это знаете – умертвил, кроме брата своего Джованни, еще двух племянников, сыновей Гифри Борджа, князя Сквилаччи, и своего двоюродного брата кардинала Франческо Борджа. У него просто страсть – убивать родственников.
Джеппо. Да, он, черт возьми, хочет остаться единственным Борджа и завладеть всеми богатствами папы!
Асканио. А эта сестра, которую вы, Джеппо, не хотите назвать, она как будто в то самое время ездила тайком в монастырь Святого Сикста и скрывалась там – по какой причине, непонятно.
Маффио. А как звали лодочника, который все это видел?
Губетта. Звали его Джорджо Скьявоне; он перевозил лес в Рипетту.
Маффио(шепотом, Асканио). Этот испанец знает о наших делах больше, чем мы, итальянцы.
Асканио(шепотом). Мне тоже что-то подозрителен этот синьор де Бельверана. Но не будем углубляться; тут, может быть, таится какая-то опасность.
Джеппо. Ах, синьоры, синьоры! В какое время мы живем! И есть ли в нашей бедной Италии, где свирепствуют войны, чума и эти Борджа, есть ли хоть один такой человек, который на несколько дней вперед мог бы быть спокоен за свою жизнь?
Дон Апостоло. Ну, господа, поскольку мы еще живы, нам придется участвовать в посольстве, которое Венецианская республика отправляет к герцогу Феррары, – поздравить его с победою над Малатеста и с взятием Римини.
[17] Когда мы уезжаем в Феррару?
Олоферно. Должно быть, послезавтра. Знаете, оба посланника уже назначены – сенатор Тьополо и начальник галер Гримани.
Дон Апостоло. Будет с нами капитан Дженнаро?
Маффио. Разумеется! Дженнаро и я – мы никогда не расстаемся.
Асканио. Должен сообщить вам, синьоры, нечто важное: там без нас уже пьют испанские вина.
Маффио. Так идем во дворец. Эй, Дженнаро! (Обращаясь к Джеппо) А он в самом деле заснул, пока вы рассказывали, Джеппо, вашу историю.
Джеппо. Пусть спит.
Все уходят, кроме Губетты.
Явление второе
Губетта, потом донна Лукреция; Дженнаро, спящий.
Губетта(один). Да, я знаю больше, чем они; шепотом они признавались в этом друг другу. Я знаю больше, чем они, но синьора Лукреция знает больше, чем я, герцог Валантинуа знает больше, чем синьора Лукреция, дьявол знает больше, чем герцог Валантинуа, а папа Александр Шестой знает больше, чем дьявол. (Смотрит на Дженнаро.) Крепкий, однако, сон у молодежи!
Входит донна Лукреция в маске. Заметив спящего Дженнаро, она смотрит на него с восхищением и благоговением.
Донна Лукреция(в сторону). Он спит! Его, наверно, утомил этот праздник! Как он хорош! (Оборачивается.) Губетта!
Губетта. Говорите потише, синьора. Здесь я не Губетта, а граф де Бельверана, кастильский дворянин; вы – госпожа маркиза де Понтеквадрато, дама из Неаполя. Мы не должны показывать и вида, будто знакомы. Ведь так вы приказали, ваша светлость. Вы здесь не у себя дома, вы – в Венеции.
Донна Лукреция. Вы правы, Губетта. Но здесь, на террасе, никого нет, кроме этого юноши, а он спит. Мы можем немного поговорить.
Губетта. Как угодно будет вашей светлости. Должен дать вам еще один совет – не снимайте маску. Вас могут узнать.
Донна Лукреция. А что мне до этого? Если они не знают, кто я, то мне бояться нечего; если же они знают, кто я, то страшно будет им.
Губетта. Мы в Венеции, синьора; у вас здесь немало врагов, и они тут на свободе. Венецианская республика, разумеется, не допустит покушения на жизнь вашей светлости, но вас могут оскорбить.
Донна Лукреция. Да, ты прав. Мое имя в самом деле внушает ужас.
Губетта. Здесь не одни венецианцы; есть тут приезжие из Рима, из Неаполя, из Романьи, из Ломбардии, итальянцы со всей Италии.
Донна Лукреция. И вся Италия ненавидит меня! Ты прав! Но это должно измениться. Я родилась на свет не затем, чтобы творить зло, – сейчас я это чувствую более, чем когда бы то ни было раньше. Меня соблазнил дурной пример моей семьи. – Губетта!
Губетта. Синьора?
Донна Лукреция. То, что я тебе сейчас прикажу, надо немедленно сообщить в Сполето.
Губетта. Приказывайте, синьора. У меня всегда наготове четыре оседланных мула и четыре курьера.
Донна Лукреция. Что сделали с Галеаццо Аччайоли?
Губетта. Он все еще в тюрьме – в ожидании, когда ваша светлость велит его повесить.
Донна Лукреция. А Гифри Буондельмонте?
Губетта. В темнице. Вы еще не дали приказания задушить его.
Донна Лукреция. А Манфреди де Курцола?
Губетта. Тоже еще не задушен.
Донна Лукреция. А Спадакаппа?
Губетта. Как вы приказали, яд ему дадут только в день пасхи – в святых дарах. Это будет через шесть недель – сейчас ведь карнавал.
Донна Лукреция. А Пьетро Капра?
Губетта. Пока что он еще епископ Пезары и канцлер, но не пройдет и месяца, как он превратится в горсть праха, ибо святейший отец наш папа арестовал его по вашей жалобе и держит его под надежной охраной в подземельях Ватикана.
Донна Лукреция. Губетта, скорее пиши святейшему отцу, что я прошу о помиловании Пьетро Капры! Губетта, пусть освободят Аччайоли! И Манфреди де Курцола пусть освободят! И Буондельмонте тоже! И Спадакаппу – тоже!
Губетта. Позвольте, позвольте, синьора! У меня дыхание перехватило! Что это за приказания я слышу от вас! Боже мой! Прощения сыплются градом! Помилования так и льются потоком! Я просто утопаю в этом океане милосердия! Мне прямо не выбраться из этой пучины добрых дел!
Донна Лукреция. Добрые дела или злые – не все ли тебе равно, если я плачу за них?
Губетта. Ах, доброе-то дело куда труднее, чем злое! И что же теперь станется со мной, с бедным Губеттой, если вы решили стать милосердной?
Донна Лукреция. Слушай, Губетта, ты ведь самый старый мой, самый преданный друг.
Губетта. Да, вот уже пятнадцать лет, как я имею честь быть вашим помощником.
Донна Лукреция. Ну так скажи, Губетта, старый мой друг, старый мой помощник, не начинаешь ли ты чувствовать потребность изменить твою жизнь? Не хочется ли тебе, чтобы нас с тобой благословляли так же часто, как до сих пор проклинали? Не устал ты от преступлений?
Губетта. Я вижу, что вы собираетесь стать самой добродетельной из высочайших особ в мире.
Донна Лукреция. Разве наша с тобой слава, страшная слава убийц и отравителей, еще не угнетает тебя, Губетта?
Губетта. Нисколько. Правда, когда я прохожу по улицам Сполето, я слышу, как какие-то грубияны бормочут кругом: «Гм! Вот идет Губетта, Губетта-Яд, Губетта-Кинжал, Губетта-Виселица» – ведь к моему имени они прицепили целый клубок самых язвительных прозвищ. Все это говорится, а если и не говорится, то можно прочесть по глазам. Но что мне до того? К моей дурной славе я привык, как папский солдат привык присутствовать на богослужении.
Донна Лукреция. Но разве ты не понимаешь, что все эти оскорбительные названия, которыми осыпают тебя, да и меня тоже, могут возбудить презрение и ненависть в таком сердце, в котором ты желал бы вызвать любовь? Или ты, Губетта, никого на свете не любишь?
Губетта. Хотелось бы мне знать, кого любите вы, синьора!
Донна Лукреция. Ты этого и не можешь знать. Но я буду с тобой откровенна. Не стану говорить тебе о моем отце, брате, муже, любовниках…
Губетта. Но ведь кого же еще можно любить?
Донна Лукреция. Есть иная любовь, Губетта.
Губетта. Ну вот еще! Или вы из любви к богу хотите стать добродетельной?
Донна Лукреция. Губетта! Губетта! А если я скажу тебе, что в Италии, в этой страшной, полной преступлений Италии, нашлось сердце благородное и чистое, сердце, полное высокой мужественной доблести, сердце ангела под панцирем воина, что мне, бедной женщине, внушающей ужас, ненавидимой, презираемой, проклинаемой людьми, осужденной небесами, что мне, несчастной всемогущей повелительнице, чья душа томится в смертной муке, мне, Губетта, остается одна надежда, одно прибежище, одна мысль – перед смертью заслужить в этом гордом и чистом сердце хоть малую долю нежности, хоть малую долю уважения, что у меня нет иной честолюбивой мечты, как заставить когда-нибудь это сердце биться легко и радостно на моей груди, – поймешь ли ты тогда, Губетта, почему я тороплюсь искупить мое прошлое, смыть грязь с моего имени, стереть все пятна, что покрывают меня с головы до ног, а мерзкий и кровавый образ, в котором я представляюсь Италии, превратить в образ, овеянный славой, раскаянием и добродетелью?
Губетта. О боже мой, синьора, да вы сегодня, верно, встретились с каким-нибудь схимником?
Донна Лукреция. Не смейся. Уже давно у меня такие мысли – только я тебе не говорила. Человек, увлеченный потоком преступлений, не может остановиться, когда захочет. Два ангела – добрый и злой – боролись во мне, но мне кажется, что добрый ангел одержит верх.
Губетта. Если так – te Deum laudamus, magnificat anima mea Dominum!
[18] – Да знаете ли, синьора, что я вас больше не понимаю и что с некоторых пор вы стали загадкою для меня? Месяц тому назад вы, ваша светлость, объявляете, что отправляетесь в Сполето, прощаетесь с вашим супругом, его светлостью доном Альфонсо д\'Эсте, который, впрочем, настолько мил, что влюблен в вас, как нежный голубок, а ревнив, как тигр; итак, ваша светлость покидаете Феррару и тайком приезжаете в Венецию, почти без свиты, под именем какой-то неаполитанки, а я – под именем испанца. Прибыв в Венецию, вы, ваша светлость, расстаетесь со мной и приказываете не быть с вами знакомым; потом вы начинаете носиться по празднествам, концертам, балам и ужинам, пользуетесь карнавалом, чтобы нигде не появляться без маски, таитесь от взглядов, никем не узнаны, еле разговариваете со мной – и то только вечером, где-нибудь в дверях – и вот, в довершение всего этого маскарада, проповедь, с которой вы обращаетесь ко мне! Проповедь, обращенная ко мне! Разве это не поразительно, не чудесно? Вы преобразили ваше имя, преобразили ваш наряд, теперь вы преображаете и вашу душу! По чести говоря, этот карнавал заходит слишком далеко. Тут я теряюсь. В чем же причина такого поведения, ваша светлость?
Донна Лукреция(хватая его за руку и подводя к спящему Дженнаро). Видишь этого юношу?
Губетта. Вижу не в первый раз и знаю: вы его преследуете с того дня, как приехали в Венецию и надели маску.
Донна Лукреция. Что ты о нем скажешь?
Губетта. Скажу, что этот юноша спит на скамье, но заснул бы стоя, наслушавшись назидательных и душеспасительных речей, которыми вы меня угощаете.
Донна Лукреция. Как по-твоему, он очень красив?
Губетта. Он был бы еще лучше, если б глаза у него не были закрыты. Лицо без глаз – что дворец без окон.
Донна Лукреция. Если бы ты знал, как я его люблю!
Губетта. Это уж дело дона Альфонсо, вашего царственного супруга.
[19] Должен, впрочем, предупредить вашу светлость, что вы попусту теряете время. Насколько мне известно, этот юноша страстно влюблен в одну прекрасную девушку по имени Фьямметта.
Донна Лукреция. А любит его девушка?
Губетта. Говорят, любит.
Донна Лукреция. Тем лучше! Я так хочу, чтоб он был счастлив!
Губетта. Вот странно – совсем не в ваших нравах. Я считал вас более ревнивой.
Донна Лукреция(глядя на Дженнаро). Какие благородные черты!
Губетта. Мне все кажется, он на кого-то похож…
Донна Лукреция. Не говори, на кого он похож… Оставь меня.
Губетта уходит. Лукреция словно в благоговейном восторге стоит перед Дженнаро и не замечает, как в глубине сцены появились двое в масках; они наблюдают за нею.
Донна Лукреция(думая, что она одна). Так это он! Наконец-то я хоть минуту могу без страха глядеть на него! Нет, я не воображала его таким красавцем! Боже! Не дай мне испытать его ненависть и презрение, – ты ведь знаешь, в нем для меня все, что я люблю на земле! Я не смею снять маску, а надо вытереть слезы.
Снимает маску, чтобы вытереть глаза, Двое в масках тихо разговаривают, пока она целует руку спящего Дженнаро.
Первый. Довольно, я могу вернуться в Феррару. Я приехал в Венецию, только чтобы убедиться в ее неверности; того, что я видел, достаточно. Мое пребывание здесь не может больше продолжаться – пора в Феррару. Этот юноша – ее любовник. Как его имя, Рустигелло?
Второй. Его зовут Дженнаро. Он – наемный солдат, храбрец, без роду, без племени, и о происхождении его не известно ничего. Сейчас он – на службе Венецианской республики.
Первый. Устрой так, чтобы он приехал в Феррару.
Второй. Это, ваша светлость, устроится само собой. Он послезавтра вместе со своими друзьями отправляется в Феррару – они входят в состав посольства, возглавляемого сенаторами Тьополо и Гримани.
Первый. Хорошо. Все, что мне сообщали, оправдалось. Повторяю, я видел достаточно; мы можем вернуться.
Уходят.
Донна Лукреция (сложив руки и почти что став на колени перед Дженнаро). О боже мой! Пусть дано ему будет столько счастья, сколько горя выпало мне!
Целует Дженнаро в лоб; он мгновенно просыпается.
Дженнаро (хватая за руки Лукрецию, пришедшую в замешательство). Поцелуй!.. Женщина! Клянусь честью, синьора, если бы вы были королевой, а я поэтом, то это было бы точь-в-точь приключение Алена Шартье, французского стихотворца.
[20] Но кто вы – я не знаю, а я – я только солдат.
Донна Лукреция. Пустите меня, синьор Дженнаро.
Дженнаро. О нет, синьора.
Донна Лукреция. Кто-то идет! (Убегает; Дженнаро – за нею.)
Явление третье
Джеппо, потом Маффио.
Джеппо(входя с противоположной стороны). Чье лицо я вижу? Да, это она! Эта женщина в Венеции! – Эй, Маффио!
Маффио(входит). Что такое?
Джеппо. Должен рассказать тебе о необыкновенной встрече. (Говорит что-то на ухо Маффио.)
Маффио. Ты в этом уверен?
Джеппо. Так, как уверен в том, что мы здесь во дворце Барбариго, а не во дворце Лаббиа.
Маффио. Она с Дженнаро вела нежный разговор?
Джеппо. Да, с Дженнаро.
Маффио. Надо вырвать из этой паутины брата моего Дженнаро.
Джеппо. Идем, предупредим друзей.
Уходят. Сцена ненадолго остается пустой; только время от времени в глубине под музыку проплывают гондолы. Дженнаро и донна Лукреция в маске возвращаются.
Явление четвертое
Дженнаро, донна Лукреция.
Донна Лукреция. На этой террасе темно и безлюдно; здесь я могу снять маску. Я хочу, чтобы вы, Дженнаро, видели мое лицо. (Снимает маску.)
Дженнаро. Вы – красавица!
Донна Лукреция. Посмотри на меня, Дженнаро, и скажи, что я не внушаю тебе ужаса!
Дженнаро. Мне – внушаете ужас? Да что вы, синьора! Я, напротив, чувствую в глубине сердца, как что-то влечет меня к вам.
Донна Лукреция. Так тебе кажется, Дженнаро, что ты мог бы полюбить меня?
Дженнаро. Почему же нет? Но все же, синьора, я буду искренним и скажу, что есть женщина, которая мне дороже.
Донна Лукреция(с улыбкой). Знаю, маленькая Фьямметта.
Дженнаро. Нет.
Донна Лукреция. Кто же это?
Дженнаро. Моя мать.
Донна Лукреция. Твоя мать! Твоя мать, о мой Дженнаро? Ты, не правда ли, очень любишь твою мать?
Дженнаро. А между тем я никогда не видел ее. Это вам, наверно, кажется удивительным? Но мне почему-то хочется открыться вам, Слушайте, я расскажу вам тайну, которую еще не рассказывал никому, даже моему брату по оружию – не рассказывал даже Маффио Орсини. Странно, что доверяешься так первому встречному, но у меня такое чувство, словно вы для меня не первая встречная. Я – солдат, не знающий своей семьи; я вырос в Калабрии в семье рыбака, сыном которого себя считал. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, рыбак поведал мне, что он мне не отец. Вскоре за тем явился незнакомец: он посвятил меня в рыцари и уехал, не подняв забрала своего шлема. Еще через некоторое время какой-то человек, весь в черном, принес мне письмо. Я распечатал его. Мне писала моя мать – моя мать, которую я не знал, моя мать, которая представлялась мне доброй, нежной, милой, прекрасной – вот как вы! Моя мать, которую я обожал всей моей душой! Из этого письма, где не было названо ни одного имени, я узнал, что принадлежу к знатному и знаменитому роду и что мать моя очень несчастна. Бедная моя мать!
Донна Лукреция. Добрый Дженнаро!
Дженнаро. С того дня я стал искать счастья на войне: ведь если я чего-то стою по моему рождению, я должен стать чем-то и благодаря моей шпаге. Я всюду побывал в Италии. Но где бы я ни находился, в первый день каждого месяца ко мне является один и тот же гонец. Он вручает мне письмо от моей матери, получает от меня ответ и удаляется. Он мне ничего не говорит, и я не говорю ему ни слова: он глухонемой.
Донна Лукреция. Так ты ничего не знаешь о твоей семье?
Дженнаро. Я знаю, что у меня есть мать, что она несчастна, и я отдал бы мою жизнь, чтобы видеть ее слезы, отдал бы душу, чтобы видеть ее улыбку. Это все, что я знаю.
Донна Лукреция. Где же у тебя эти письма?
Дженнаро. Я храню их все здесь, на моей груди. Мы, люди военные, часто подставляем нашу грудь ударам шпаг, а письма матери – это надежная броня.
Донна Лукреция. Благородное сердце!
Дженнаро. Хотите посмотреть на ее почерк? Вот одно из ее писем. (Вынимает одно из писем, спрятанных у него на груди, целует его и подает донне Лукреции.) Прочитайте.
Донна Лукреция(читает). «Не старайся, мой Дженнаро, узнать, кто я, пока не настанет день, который я назначу. Право же, я достойна сострадания. Меня окружают безжалостные родственники, которые убили бы тебя, как они убили твоего отца. Тайна твоего рождения, дитя мое, должна быть известна только мне одной. Если бы ты ее знал, ты не мог бы о ней молчать – столько в этом скорби и столько величия; молодость доверчива, и ты не ведаешь, как это известно мне, что за опасности обступают тебя со всех сторон. Бог весть, ты, может быть, пошел бы им навстречу из безрассудной юной смелости, ты проговорился бы или дал угадать, кто ты, – и ты не прожил бы двух дней после того. Нет! Нет! Довольно с тебя и этого: знай, что у тебя есть мать, что она обожает тебя и днем и ночью охраняет твою жизнь. Мой Дженнаро, мой сын, ты – это все, что мне дорого на земле; сердце мое трепещет, когда я думаю о тебе». (Останавливается, глотая слезы.)
Дженнаро. С каким чувством вы это читаете! Кажется, будто вы не читаете, а говорите. О! Вы плачете! Вы – добрая, синьора, и я люблю вас за то, что вы плачете над письмом моей матери. (Берет письмо, снова его целует и прячет на груди.) Да вот вы видите – вокруг моей колыбели творились преступления. Бедная моя мать! Теперь, не правда ли, вам понятно, что меня мало занимают любовные интриги и истории, – я живу одной только мыслью, мыслью о моей матери! О! освободить мою мать! Служить ей, отомстить за нее, утешить ее – какое это счастье! О любви я подумаю потом! А все, что я делаю, – я делаю для того, чтобы быть достойным моей матери. Немало найдется наемных солдат, которые не очень-то разборчивы и готовы сражаться за дьявола, после того как они сражались за архангела Михаила; но я – я служу только правому делу; я хочу, чтобы пришел день, когда к ногам моей матери я смогу положить шпагу, чистую и безупречную, как шпага императора. Знаете, синьора, мне предлагали за большие деньги поступить на службу к этой мерзкой Лукреции Борджа. Я отказался…
Донна Лукреция. Дженнаро! Дженнаро! Пожалейте и злых людей! Вы ведь не знаете, что творится у них на душе.
Дженнаро. К безжалостным у меня нет жалости. Но не стоит говорить об этом, синьора. А теперь, когда я вам сказал, кто я такой, ответьте мне тем же – скажите и вы, кто вы такая.
Донна Лукреция. Женщина, которая любит вас, Дженнаро.
Дженнаро. А ваше имя?
Донна Лукреция. Не спрашивайте меня больше.
Факелы. Шумно входят Джеппо и Маффио. Донна Лукреция стремительно надевает снова маску.
Явление пятое
Те же, Маффио Орсини, Джеппо Ливеретто, Асканио Петруччи, Олоферно Вителлоццо, дон Апостоло Газелла, вельможи, дамы, пажи с факелами.
Маффио(держа факел). Хочешь знать, Дженнаро, кто эта женщина, с которой ты говоришь о любви?
Донна Лукреция(надев маску, в сторону). О праведное небо!
Дженнаро. Все вы мои друзья, но, клянусь богом, – тот, кто дотронется до маски этой женщины, будет изрядный смельчак. Маска женщины священна так же, как лицо мужчины.
Маффио. Только для этого надо, чтобы и женщина была женщиной! Ее мы не хотим оскорблять – мы хотим лишь сказать ей, как нас зовут. (Делая шаг в сторону Лукреции) Синьора, я Маффио Орсини, брат герцога де Гравина, которого ваши сбиры задушили ночью, когда он спал.
Джеппо. Синьора, я Джеппо Ливеретто, племянник Ливеретто Вителли, которого по вашему приказу закололи в подземельях Ватикана.
Асканио. Синьора, я Асканио Петруччи, двоюродный брат Пандольфо Петруччи, властителя Сьены, которого вы убили, чтобы вернее завладеть его городом.
Олоферно. Синьора, меня зовут Олоферно Вителлоццо, я племянник Яго д\'Аппиани, которого вы отравили во время празднества, вероломно захватив его крепкий замок в Пьомбино.
Дон Апостоло. Синьора, вы казнили на эшафоте дона Франческо Газелла, дядю вашего третьего мужа, дона Альфонсо Арагонского,
[21] которого, по вашему приказанию, убили алебардами на лестнице собора святого Петра. Я дон Апостоло Газелла, двоюродный брат второго из них и сын первого.
Донна Лукреция. О боже!
Дженнаро. Кто эта женщина?
Маффио. А теперь, синьора, когда мы вам сказали, как нас зовут, хотите – мы вам скажем, как зовут вас?
Донна Лукреция. Нет, нет, синьоры, сжальтесь! Только не при нем!
Маффио(снимая с нее маску). Скиньте маску, сударыня, – посмотрим, способны ли вы еще краснеть.
Дон Апостоло. Дженнаро, эта женщина, с которой ты говорил о любви, – отравительница и развратница.
Джеппо. Кровосмесительница во всех степенях родства. Она грешила с обоими своими братьями, и один убил другого из-за любви к ней.
Донна Лукреция. Пощадите!
Асканио. Грешила со своим отцом – папой римским!
Донна Лукреция. Сжальтесь!
Олоферно. Грешила бы и со своими детьми; но небо отказывает в них чудовищам!
Донна Лукреция. Довольно! Довольно!
Маффио. Хочешь знать ее имя, Дженнаро?
Донна Лукреция. Пощадите, синьоры, пощадите!
Маффио. Дженнаро, хочешь знать ее имя?
Донна Лукреция(у ног Дженнаро). Не слушай их, мой Дженнаро!
Маффио(простирая руку). Это – Лукреция Борджа!
Дженнаро(отталкивая ее). О!
Все. Лукреция Борджа!
Она падает без чувств к ногам Дженнаро.
Часть вторая
Площадь в Ферраре. Направо – дворец с решетчатым балконом и низкой входной дверью. Под балконом – герб на большом каменном щите, внизу которого – надпись крупными и выпуклыми позолоченными буквами: «Borgia». Налево – маленький домик с дверью на площадь. На заднем плане – дома и колокольни.
Явление первое
Донна Лукреция, Губетта.
Донна Лукреция. Все ли готово для вечера, Губетта?
Губетта. Да, синьора.
Донна Лукреция. Они будут все впятером?
Губетта. Все впятером.
Донна Лукреция. Губетта, они меня жестоко оскорбили!
Губетта. Я при этом не был.
Донна Лукреция. Они были безжалостны!
Губетта. Они так, во весь голос, назвали ваше имя?
Донна Лукреция. Они его, Губетта, не назвали, они мне его швырнули в лицо!
Губетта. Так прямо, на балу?
Донна Лукреция. При Дженнаро!
Губетта. Если так, то с их стороны крайне легкомысленно покинуть Венецию и приехать в Феррару. Правда, им нельзя было поступить иначе – ведь сенат отправил их с посольством, которое прибыло сюда на прошлой неделе.
Донна Лукреция. О! Он ненавидит и презирает меня теперь, и тому виною – они. Ах, Губетта, я им отомщу!
Губетта. Рад слышать, наконец, разумное слово. Слава богу, вы бросили ваши человеколюбивые бредни! Я чувствую себя куда лучше с вашей светлостью, когда вы верны своей природе, как вот сейчас. Тут я по крайней мере знаю, как мне быть. Вот видите ли, синьора: озеро – это противоположность острова, башня – противоположность колодца, акведук – противоположность моста, а я имею честь быть противоположностью добродетельного человека.
Донна Лукреция. Дженнаро с ними. Смотри, чтобы с ним ничего не случилось.
Губетта. Если бы мы с вами сделались добрыми людьми, это было бы чудовищно.
Донна Лукреция. Повторяю тебе – смотри, чтобы с Дженнаро ничего не случилось.
Губетта. Будьте покойны.
Донна Лукреция. Мне все же очень бы хотелось увидеть его еще раз.
Губетта. Благодарение богу, ваша светлость видите его каждый день. Вы подкупили его слугу, чтобы он уговорил своего господина поселиться в этой вот лачуге против вашего балкона, и сквозь решетки вашего окна вы всякий день имеете несказанное счастье видеть, как приходит и уходит вышеупомянутый дворянин.
Донна Лукреция. Я хочу с ним говорить, Губетта.
Губетта. Ничего нет проще. Пошлите вашего мастера на все руки Астольфо сказать ему, в котором часу ваша светлость будете ждать его во дворце.
Донна Лукреция. Я так и сделаю, Губетта. Но пожелает ли он придти?
Губетта. Удалитесь, ваша светлость; он, кажется, сейчас пройдет под вашими окнами с этими сорванцами.
Донна Лукреция. Они по-прежнему принимают тебя за графа де Бельверана?
Губетта. Они меня считают испанцем с головы до пят. Я их лучший друг. Я беру у них деньги в долг.
Донна Лукреция. Деньги! А зачем?
Губетта. Да затем, чтобы их иметь. Впрочем, казаться нищим и держать дьявола за хвост – это в самом что ни на есть испанском духе.
Донна Лукреция(в сторону). О боже, огради Дженнаро от несчастья!
Губетта. А по этому поводу, синьора, мне в голову пришла одна мысль.
Донна Лукреция. Что за мысль?
Губетта. Да та, что хвост у дьявола должен быть очень прочно приделан, привинчен, припаян к позвоночному хребту, чтобы устоять против великого множества людей, которые то и дело его дергают.
Донна Лукреция. Ты по всякому поводу шутишь, Губетта.
Губетта. Таков мой обычай.