Клод Ге, некогда честный рабочий, а ныне вор, обладал строгой, благородной внешностью. Он был еще молод, но морщины уже избороздили его высокий лоб, а в черных волосах проступала седина; у него были добрые, глубоко сидевшие глаза, красиво изогнутые брови, резко очерченные ноздри, решительный подбородок, презрительно сжатый рот. Словом, прекрасная голова. Дальше мы увидим, что с ней сделало общество.
— Я должен забрать свои книги и вещи.
Речь его была немногословна, движения сдержанны. Какая-то внутренняя сила заставляла людей ему повиноваться; выражение его лица было задумчивое и скорее серьезное, чем страдальческое. А ведь страдал он в жизни не мало.
Он поднял длинную левую руку. Я посмотрел. В углу лежали все мои вещи. Аккуратно сложенные.
— Я должен войти и поговорить с М\'Квайе и матерями.
В тюрьме, куда заточили Клода Ге, был старший надзиратель, своего рода тюремный чиновник. Это сторож и подрядчик одновременно: он раздает заключенным заказы как рабочим и следит за ними как за арестантами, вручает им инструмент и заковывает их в кандалы. Старший надзиратель в Клерво, один из представителей такой породы людей, был резкий, жестокий, ограниченный человек, любивший проявлять свою власть; однако при случае он мог принять вид простака, доброго малого, даже благосклонно шутил и смеялся. Скорее упрямый, чем твердый, он не терпел никаких рассуждений и сам не любил рассуждать. Вероятно, он был неплохим отцом и супругом, но по обязанности, а не из добродетели; в общем – человек не злой, но и не хороший. Он был одним из тех, в ком нет ни чуткости, ни отзывчивости, кого не волнуют никакие мысли и переживания, кто испытывает холодную злобу, мрачную ненависть, кто подвержен вспышкам ярости без душевного волнения, кто горит, но не согревается, ибо не способен на теплые чувства. Таких людей можно сравнить с деревом, которое пылает с одного конца, оставаясь холодным с другого. Главной и основной чертой характера этого человека было упорство. Он гордился своим упорством и сравнивал себя с Наполеоном. Но это был только обман. Тем не менее есть люди, которых это вводит в заблуждение и которые на известном расстоянии принимают упрямство за силу воли, а пламя свечи за звезду. Когда он утверждал или совершал какую-нибудь глупость, то, несмотря на все разумные доводы, он до конца отстаивал свое мнение, желая доказать этим силу своего характера. Безрассудное упрямство – это дурь, граничащая с глупостью и переходящая в нее. Такое упрямство может завести очень далеко. И в самом деле, когда происходит какая-либо общественная или личная катастрофа и мы по следам обломков пытаемся установить причины совершившегося несчастья, то мы почти всегда узнаем, что эта катастрофа произошла по вине какого-нибудь самодовольного, ничтожного и упрямого человека, заблуждающегося и уверенного в своей правоте. На свете много таких мелких самодуров, считающих свою волю роком, а себя – провидением.
— Нет!
Вот таким-то и был старший надзиратель мастерских Центральной тюрьмы Клерво. Таково было огниво, которым общество ежедневно высекало искры из заключенных.
— От этого зависит жизнь вашего народа.
Искра, выбитая огнивом из кремней подобного рода, нередко вызывает пожары.
— Уходи! — протрубил он. — Возвращайся к своему народу, Гэллинджер! Оставь нас!
Мое имя в его устах звучало, как чужое.
Сколько ему лет? Триста? Четыреста? И всю жизнь он был стражем храма? Почему? От кого он сейчас его охранял? Мне не нравилось, как он движется. Я встречал людей, которые двигались так же.
Если их воинское искусство развито так же, как искусство танца, или, что еще хуже, искусство борьбы было частью танца, мне грозили крупные неприятности.
Мы уже говорили, что по прибытии в Клерво Клод Ге был зачислен в мастерскую и прикреплен к определенной работе. Старший надзиратель мастерских, познакомившись с Клодом и убедившись, что этот рабочий знает свое дело, обращался с ним не плохо. Однажды, будучи в хорошем настроении и видя, что Клод Ге очень грустен и не перестает вспоминать ту, которую называл своей женою, надзиратель мимоходом, весело, как бы желая утешить его, сообщил, что эта несчастная сделалась продажной женщиной. Клод сдержанно спросил, что же сталось с ребенком. Но этого никто не знал.
— Иди, — сказал я Браксе. — Отдай розу М\'Квайе и скажи, что это от меня. Скажи, что я скоро приду.
— Я сделаю так, как ты говоришь. Вспоминай меня на Земле. Прощай!
Я не ответил, и она прошла мимо Онтро, неся розу в вытянутой руке.
Прошло несколько месяцев, Клод свыкся с тюрьмой и, казалось, ни о чем больше не вспоминал. Суровое спокойствие, свойственное его натуре, снова овладело им.
— Теперь ты уйдешь? — спросил он. — Если хочешь, я скажу ей, что мы сражались и ты почти победил меня, но я ударил тебя, ты потерял сознание и я отнес тебя на корабль.
— Нет, — сказал я. — Или я обойду тебя, или пройду через тебя, но я должен войти туда!
Приблизительно в это же время Клод стал пользоваться каким-то особым влиянием среди своих товарищей. Словно по некоему молчаливому уговору, причем никто, даже он сам, не знал почему, эти люди начали советоваться с ним, слушаться его, восхищаться им и подражать ему, что является уже высшей степенью восхищения. Немалая честь заставить повиноваться всех этих непокорных. Клод и не помышлял о такой чести. Причиной этой власти, по всей вероятности, было выражение его глаз. В глазах человека всегда отражаются его мысли. А если человек мыслящий попадает в среду людей не умеющих мыслить, то через некоторое время все темные умы благодаря непреодолимой силе притяжения начнут смиренно и с благоговением тянуться к уму более светлому. Есть люди, притягивающие к себе других людей, как магнит притягивает железо. Таким магнитом и был Клод Ге.
Он полуприсел, вытянув руки.
— Грех прикасаться к святому человеку, — ворчал он, — но я остановлю тебя, Гэллинджер.
Моя память — затуманенное окно — внезапно распахнулась наружу, туда, где свежий воздух. Все прояснилось. Я увидел прошлое — шесть лет назад. Я изучаю восточные языки в Токийском университете, стою в тридцатифутовом круге Кадокана, у меня кимоно с коричневым поясом — на один дан ниже черного. Я овладел техникой одного утонченного удара, соответствующего моему росту, и благодаря ему одержал много славных побед на татами.
Не прошло и трех месяцев, как Клод сделался законодателем, властелином и любимцем мастерской. Его слово было законом. Порою он сам даже недоумевал: кто же он – король или пленник? Он был словно папа, захваченный в плен вместе со своими кардиналами.
Но прошло пять лет с тех пор, как я тренировался в последний раз. Я знал, что нахожусь не в форме. Но я постарался заставить мозг переключить все внимание на Онтро.
Голос откуда-то из прошлого произнес:
— Хаджимэ, начинайте.
Естественным следствием такого положения вещей, присущего всем слоям общества, явилось то, что Клода, столь сильно любимого заключенными, возненавидели тюремщики. Так бывает обычно. Популярность всегда сопровождается немилостью. Любовь рабов удваивает ненависть хозяев.
Я принял позу неко-аши-дачи — «кошачью». Глаза Онтро странно блеснули, он поторопился изменить стойку, и тут я бросился на него.
Это был мой единственный прием.
Левая нога взлетела, как лопнувшая пружина. В семи футах от пола она столкнулась с его челюстью, когда он пытался увернуться. Голова откинулась назад, и он упал навзничь, издав утробный стон. «Вот и все, — подумал я. — Прости, старина».
Клод Ге много ел. Это было особенностью его организма. Желудок его был устроен так, что ему едва хватало пищи, достаточной для двух человек. Господин де Котадилья обладал подобным аппетитом и очень этим забавлялся; но то, что веселит испанского гранда и герцога, обладателя пятисот тысяч баранов, крайне обременительно для простого рабочего, для арестанта же – сущая беда.
Но когда я переступал через него, он подсек меня, и я упал, не веря, что в нем нашлась сила не только сохранить сознание после такого удара, но и двигаться.
Его руки нащупали мое горло.
Нет! Этим не должно кончиться.
Прежде, когда Клод Ге был свободен и трудился весь день у себя на чердаке, он зарабатывал достаточно для того, чтобы купить себе четыре фунта хлеба, которые и съедал. В тюрьме Клод Ге также трудился весь день, но уже получал за свой труд только полтора фунта хлеба и одиннадцать унций мяса. Этот рацион не подлежал увеличению. Потому в тюрьме Клер во Клод Ге был постоянно голоден.
Но словно стальная проволока закрутилась вокруг шеи. И тут я понял, что он все еще без сознания, что это просто рефлекс, полученный в результате долголетней тренировки. Я видел это однажды. Человек умер, его задушили, но он продолжал сопротивляться, и противник решил, что он еще жив, и продолжал его душить.
Он был голоден, вот и все. Но он молчал об этом, ибо не в его характере было жаловаться.
Я ударил его локтем в ребра и головой в лицо. Хватка Онтро слегка ослабла. Страшно не хотелось его уродовать, но пришлось. Я сломал ему мизинец. Рука разжалась, я освободился.
Он лежал с искаженным лицом и тяжело пыхтел. Сердце мое разрывалось от жалости к поверженному голиафу, защищавшему свой народ, свою религию. Я проклинал себя за то, что перешагнул через него, а не обошел.
Как-то раз Клод, быстро покончив со своим скудным обедом, первым принялся за работу, надеясь хоть этим заглушить голод. Остальные арестанты еще продолжали весело есть. Вдруг какой-то молодой узник, бледный и слабый, подошел к Клоду. В руках он держал нож и свою порцию, до которой еще не дотрагивался. Он встал около Клода с таким видом, будто хочет, но не решается с ним заговорить. Вид этого человека, его хлеб и мясо – все было неприятно Клоду.
Шатаясь, я добрался до своих вещей в углу комнаты, сел на ящик с микрофильмами и закурил сигарету. Что я им могу сказать? Как отговорить расу, решившую покончить жизнь самоубийством?
И вдруг…
– Что тебе надо? – резко спросил он.
Возможно ли? Подействует ли? Если я прочту им книгу Экклезиаста, если я прочту произведение литературы более великое, более пессимистичное, и покажу им, что суета, о которой писал Экклезиаст, вознесла нас к небу, поверят ли они, изменят ли свое решение?
– Окажи мне услугу, – робко попросил его юноша.
Я погасил сигарету о мозаичный пол и отыскал свой блокнот. Холодная ярость переполняла меня.
И я вошел в храм, чтобы прочесть черную проповедь по Гэллинджеру из книги Экклезиаста. Из Книги Жизни.
– Что ты хочешь? – повторил Клод.
М\'Квайе читала Локара. Роза, привлекавшая взгляды, стояла у ее правого локтя. Все дышало спокойствием.
Пока я не вошел.
Сотни людей с обнаженными ногами сидели на полу. Некоторые мужчины были такими же крошечными, как и женщины.
– Помоги мне съесть мою порцию. Мне этого слишком много.
Я шел в башмаках.
Иди до конца. Либо все потеряешь, либо победишь всех.
Дюжина старух сидела полукругом за М\'Квайе. Матери.
Слезы выступили на гордых глазах Клода. Он достал нож, разрезал паек на две равные части, взял себе половину и принялся за еду.
Бесплодная земля. Сухие чрева, сожженные огнем.
Я двинулся к столу.
– Спасибо, – сказал молодой арестант. – Если ты хочешь, мы будем так делать всегда.
— Умирая сами, вы обрекаете на смерть своих соплеменников, — закричал я, — а они не знали жизни, которую знали вы, ее полноту — со всеми радостями и печалями. Но это неправда, что вы должны умереть.
– Как тебя зовут? – спросил Клод Ге.
Те, кто говорит так, лгут. Бракса знает, потому что она под сердцем носит ребенка…
– Альбеном.
Они сидели, словно ряды будд. М\'Квайе отодвинулась назад, в полукруг.
– За что ты попал сюда?
— …моего ребенка! — продолжал я. Что подумал бы мой отец об этой проповеди? — И все ваши молодые женщины могут иметь детей. Только ваши мужчины стерильны. А если вы позволите врачам из следующей экспедиции землян осмотреть вас, то, может быть, и мужчинам можно будет помочь. Но если и это невозможно, вы можете породниться с людьми Земли. Мы не ничтожные люди из ничтожного места. Тысячи лет назад Локар нашего мира в своей книге доказывал ничтожность Земли и землян. Он говорил так же, как и ваш Локар. Но мы не сдались, несмотря на болезни, войны и голод. Мы не погибли. Одну за другой мы побеждали болезни, голод, войны и уже давно живем без них. Может быть, мы покончили с ними навсегда. Я не знаю. Мы пересекли миллионы миль пустоты, посетили другой мир. А ведь наш Локар говорил: «К чему волноваться, ведь все суета сует».
– За кражу.
Я понизил голос, как бы читая стихи.
— А секрет в том, что он был прав! Это все гордыня и тщеславие. Но суть рационального мышления заставила нас выступить против пророка, против мистики, против бога. Наше богохульство сделало нас великими, поддержало нас, и боги втайне восхищались нами.
– Я – тоже, – сказал Клод.
Я был словно в огне. Голова кружилась.
С этого времени они стали делить свою еду ежедневно. Клоду Ге было тридцать шесть лет, но порой ему можно было дать все пятьдесят, настолько он был серьезен. Альбену же было двадцать, но ему обыкновенно давали не больше семнадцати, так простодушно наивен был взгляд этого вора. Между ними завязалась тесная дружба; скорее дружба отца с сыном, чем брата с братом. Ведь Альбен был почти ребенком, а Клод – почти стариком.
— Вот книга Экклезиаста, — объявил я и начал. — Суета сует, — говорит проповедующий, — суета сует и всяческая суета…
В задних рядах я заметил безмолвную Браксу.
Они работали в одной мастерской, спали под одной крышей, вместе гуляли на тюремном дворе, ели один и тот же хлеб. Каждый был для другого целым миром. Казалось, они были счастливы.
О чем она думает?
Мы уже говорили о начальнике мастерских. Заключенные ненавидели его, и потому нередко, чтобы заставить их слушаться, ему приходилось обращаться за помощью к Клоду Ге, который был любим всеми. Не раз, когда нужно было предупредить какую-нибудь вспышку недовольства или бунт, неписанная власть Клода Ге помогала официальной власти старшего надзирателя. И действительно, десять слов Клода скорее могли обуздать арестантов, нежели десять жандармов. Клод неоднократно оказывал подобные услуги своему надзирателю. Поэтому последний и возненавидел его всем сердцем. Он завидовал этому вору. В нем родилась глубокая, тайная, неумолимая ненависть к Клоду, ненависть законного правителя к правителю фактическому, ненависть власти мирской к власти Духовной.
И я наматывал на себя часы ночи, как черную нить на катушку.
Нет ничего ужаснее подобной ненависти!
Поздно! Наступил день, а я продолжал говорить. Я завершил Экклезиаста и продолжил Гэллинджером.
Но Клод очень любил Альбена, а о старшем надзирателе и не думал.
И когда я кончил, по-прежнему стояла тишина.
Однажды утром, когда тюремные сторожа переводили попарно арестантов из камер в мастерские, один из тюремщиков подозвал к себе Альбена, шедшего рядом с Клодом, и сообщил ему, что его требует к себе старший надзиратель.
Ряды будд не пошевелились за всю ночь ни разу.
– Зачем ты ему понадобился? – удивился Клод.
М\'Квайе подняла правую руку. Одна за другой матери повторили ее жест.
– Не знаю, – ответил Альбен.
Я знал, что это значит.
Тюремщик увел Альбена.
«Нет», «прекрати», «стоп»! Я не сумел пробиться в их сердца. И тогда я медленно вышел из храма. Около своих вещей я рухнул. Онтро исчез. Хорошо, что я не убил его.
Через тысячу лет вышла М\'Квайе. Она сказала:
Прошло утро, Альбен не вернулся в мастерскую. Когда наступил час отдыха, Клод решил, что встретит Альбена на тюремном дворе. Но и во дворе Альбена не оказалось. Возвратились в мастерскую, Альбен так и не появился. Прошел день. Вечером, когда арестантов разводили по камерам, Клод всюду искал глазами Альбена, но его нигде не было видно. Вероятно, Клод очень страдал, потому что заговорил с тюремщиком, чего раньше никогда не делал.
— Ваша работа окончена.
– Уж не захворал ли Альбен? – спросил его Клод.
Я не двигался.
– Нет, – ответил тюремщик.
— Пророчество исполнилось. Люди возрождаются. Вы выиграли, святой человек. Теперь покиньте нас побыстрее.
– Почему же он не вернулся? – продолжал Клод.
Мой мозг опустел, словно лопнувший воздушный шарик. Я впустил в него немного воздуха.
– Его перевели в другое отделение, – небрежно ответил сторож.
— Я не святой, а всего лишь второсортный поэт.
Свидетели, которые впоследствии давали на суде показания, говорили, что они заметили, как в этот миг дрогнула рука Клода, державшая зажженную свечу. Тем не менее он спокойно спросил:
Я закурил.
Наконец:
– Кто дал этот приказ?
— Ну ладно, что за пророчество?
Тюремщик ответил.
— Обещание Локара, — ответила она, как будто в объяснении не было необходимости. — Святой спустится с неба и спасет нас в самый последний час, если все танцы Локара будут завершены. Он победит кулак Маллана и вернет нас к жизни.
— Как?
– Господин Д.
— Как с Браксой и как в храме.
— В храме?
Так звали старшего надзирателя мастерских.
— Вы читали нам его слова, великие, как слова Локара. Вы читали, что «ничто не ново под солнцем», и издевались над этими словами, читая их, — и это было новым. На Марсе никогда не было цветов, — сказала она, — но мы научимся их выращивать. Вы — Святой Насмешник, — кончила она. — Тот, Кто Издевается в Храме. Вы ступали по святыне обутым.
— Но ведь вы проголосовали «нет».
— Это «нет» нашему первоначальному плану. Это — позволение жить ребенку Браксы.
Следующий день прошел так же, как и предыдущий, – без Альбена.
— О!
Сигарета выпала у меня из пальцев.
Вечером, после окончания работ, старший надзиратель мастерских г-н Д. делал свой ежедневный обход. Клод, еще издали заметив его, снял свой колпак из грубой шерсти и тщательно застегнул серую куртку – печальную одежду арестанта, ибо в тюрьме считается проявлением особого почтения к начальству, когда куртка арестанта аккуратно застегнута на все пуговицы, и встал с колпаком в руке около своей скамьи, поджидая прохода старшего надзирателя. Надзиратель прошел мимо.
Как мало я знал!
— А Бракса?
— Она была избрана полпроцессии назад танцевать — в ожидании вас.
– Господин старший надзиратель! – обратился к нему Клод.
— Но она сказала, что Онтро остановит меня.
М\'Квайе долго молчала.
Надзиратель остановился и слегка повернулся к Клоду.
— Она никогда не верила в пророчество и убежала, боясь, что оно свершится. Когда вы появились и мы проголосовали, она знала.
– Господин старший надзиратель, – повторил Клод, – правда ли, что Альбена перевели в другое отделение?
— Значит, она не любит меня и никогда не любила.
– Да, – ответил тот.
— Мне жаль, Гэллинджер. Эта часть долга оказалась выше ее сил.
— Долг, — тупо повторил я. — Долгдолгдолгдолг! Трам-тарарам!
– Сударь, – продолжал Клод, – я жить не могу без Альбена.
— Она передает вам прощальный привет и больше не хочет вас видеть… мы никогда не забудем твоей заповеди, — добавила М\'Квайе.
Я вдруг понял, какой чудовищный парадокс заключается в этом чуде. Я сам никогда не верил в свои силы и никогда не поверю в мир, сотворенный даром собственного красноречия.
Как пьяный, я пробормотал:
И прибавил:
— М\'Нарра.
И вышел в свой последний день на Марсе.
– Вы же знаете, что мне нехватает моего пайка и что Альбен делился со мной хлебом.
Я победил тебя, Маллан, но победа принадлежит тебе. Отдыхай спокойно на своей звездной постели. Будь проклят!
Вернувшись на корабль пешком, я закрыл дверь каюты и проглотил сорок четыре таблетки снотворного.
– Это его дело, – сказал начальник.
– Неужели никак нельзя вернуть Альбена в нашу мастерскую?
Когда наступило пробуждение, я был жив.
Корабельный лазарет. Корпус корабля вибрировал. Я медленно встал и кое-как добрался до иллюминатора.
Марс висел надо мной, как раздутое брюхо. До тех пор, пока не размазался и не заструился по моим щекам.
Пер. с англ.: П. Катин
– Невозможно. Так решено.
– Кем?
– Мною.
– Господин Д., для меня это вопрос жизни и смерти, и все зависит от вас.
– Я никогда не меняю своих решений.
– Сударь, разве я чем-нибудь провинился перед вами?
– Нет.
– Так почему же вы разлучаете нас с Альбеном? – спросил Клод.
Ли Киллоу
– Потому… – ответил надзиратель.
«Веритэ»-драма
И дав такое объяснение, он прошел дальше.
В серые, пасмурные дни, когда небо застлано тяжелыми, набрякшими скорым дождем, облаками, а порывы ледяного ветра пронизывают до костей, я часто думаю о Брайане Элизаре. Мне почему-то видится, что мы стоим в песчаном саду — в настоящем, где я не бывала никогда, — окруженные причудливыми изломами неземных скал, а между ними до самого горизонта тянутся бесконечные дюны разноцветного песка. И у нас под ногами тоже песок — ослепительно белый и мелкий, как сахарная пудра. Но под ним — слой другого, ярко-алого песка. И цепочка следов между нами: глубоких и оттого алых, словно каждый отпечаток заполнен кровью…
Клод опустил голову и ничего не возразил. Бедный лев в клетке, у которого отняли его друга – щенка!
Приходится все же сказать, что горе, причиненное этой разлукой, нисколько не уменьшило невероятного, пожалуй даже болезненного, аппетита арестанта. Впрочем, никаких видимых изменений в нем, казалось, не произошло. Ни с кем из товарищей он не говорил об Альбене. Только на прогулке шагал теперь один по тюремному двору и всегда был голоден. Больше ничего.
Гейтсайд еще только приходил в себя после холодной зимы, когда я приехала в театр «Блу Орион», чтобы участвовать в постановке новой пьесы Захарии Виганда. Низкие облака лениво сползали на город с горы Дайана Маунтин, где, невидимый за их плотной завесой, лежал знаменитый космопорт. Ветер поднимал и разбрасывал по улицам остатки не стаявшего еще снега. Мое пальто из какого-то новомодного морозочувствительного меха распушилось и жалось ко мне перепуганным котенком — не столько, кажется, согревая меня, сколько стремясь согреться само. В общем, тех считанных секунд, пока я расплачивалась с таксистом и переходила потом через улицу, мне вполне хватило, чтобы с тоской вспомнить о сценарии фильма, который я отвергла ради работы здесь. Сценарий-то не бог весть какой, но съемки планировались в Южной Италии!..
Однако те, кто хорошо знал его, замечали, как все мрачнее и тревожнее становилось выражение его лица. Впрочем, никогда он не был так кроток.
Я толкнула дверь служебного входа, и навстречу мне шагнул из-за стойки швейцар, готовый тут же выпроводить из храма искусства любого непосвященного.
Многие предлагали делиться с ним своим пайком, но он с улыбкой отказывался.
— Что вам угодно… — но тут он узнал меня и расцвел в улыбке. — Ах, простите! С приездом вас, мисс Делакур! Мистер Элизар говорил, что вы будете со дня на день. Добро пожаловать! Позвольте поздравить — вас ведь выдвинули на премию Тони за роль Симоны в «Безмолвном громе». Надеюсь, что вы выиграете. Скажите, а в фильме по этой пьесе вы тоже будете играть?
Каждый вечер, с тех пор как он впервые объяснился с начальником, он позволял себе одну и ту же странную выходку, удивительную для такого серьезного человека.
Поток его красноречия наконец иссяк. Я улыбнулась.
— Если мой агент чего-то стоит, то наверняка буду.
Когда надзиратель в урочное время проходил, совершая свой обычный обход, мимо Клода, тот поднимал глаза и, пристально глядя на надзирателя, голосом полным тоски и гнева, в котором звучали одновременно и мольба и угроза, произносил следующие слова:
– Как же с Альбеном?
— Это будет замечательно! Простите, что задерживаю, но нельзя ли попросить ваш автограф? — и он уже нырнул за свою стойку, чтобы через секунду извлечь оттуда пухлый альбом, который, видимо, специально держал на подобные случаи.
Начальник делал вид, будто ничего не слышит, или уходил, пожимая плечами.
Я перелистала страницы и убедилась, что попадаю в компанию небожителей: до меня здесь уже расписались Иден Лайл, Лиллит Меннор, Уолтер Фонтейн, Майя Чеплейн. Что ж, приятно, что швейцар счел меня достойной. Выводя на чистой странице сложно сплетенными прописными буквами «Нуар Делакур», я подумала, что швейцар, впрочем, не первый, удостоивший меня такой чести. А теперь есть хорошие шансы, что и не последний: само имя Захарии Виганда на афише гарантировало очередь длиной в милю из страждущих лишнего билетика. Ну, а имя режиссера Брайана Элизара легко эту очередь удваивало. Элизар был увенчан целой уймой Тони и Оскаров и обласкан вниманием ведущих критиков мира. К тому же «Песчаный сад» был «веритэ»-драмой. Импровизационный театр и бессюжетные пьесы давно уже завоевали всеобщую популярность, но и она меркла в сравнении с любовью публики к театру-«веритэ». И предложение сыграть роль Аллегры Найтингейл в новой пьесе было посерьезнее альбома швейцара.
Напрасно он пожимал плечами, так как для всех, кто видел эти странные сцены, было очевидно, что Клод Ге что-то задумал. Вся тюрьма с беспокойством ждала, чем же кончится борьба между упрямством и твердо принятым решением.
«Да он чуть не на коленях умолял!» — захлебываясь от восторга, пересказывал мне это предложение агент. И хотя звучало это вполне абсурдно, я знала, что Кэрол Гарднер не склонен к преувеличениям. А уж коль скоро режиссер полета Элизара готов стоять на коленях перед скромной актрисой… Продюсер того дурацкого фильма и не думал стоять на коленях. Нет, положительно, у Южной Италии не было никаких шансов на успех.
Однажды слышали, как Клод сказал надзирателю:
Я протянула швейцару его альбом.
– Послушайте, сударь, верните моего товарища. Вы поступите благоразумно, уверяю вас. Заметьте, что я вас предупредил.
— Не подскажете, где мне найти мистера Элизара?
— Ну, конечно, он сейчас на сцене, вместе с остальными. Прямо по коридору, потом направо.
В другой раз, дело было в воскресенье, Клод просидел неподвижно, не меняя положения, несколько часов во дворе на камне, упершись локтями о колена и положит голову на руки. Один из арестантов, по имени Файет, подошел к нему и, смеясь, крикнул:
Я наконец отогрелась. Да и пальто, кажется, успокоилось и облегало фигуру уже не так отчаянно. Но, проходя мимо зеркальной стены, я даже не взглянула на себя; было и так ясно, что моя прическа не выдерживает никакой критики. Ничего с этим поделать было нельзя — парикмахеры по всему миру чуть не рыдали, если им приходилось иметь дело со мной, и называли мои волосы ртутью. Вот и сейчас сорокаминутные усилия лучших мастеров Рауля пошли прахом из-за двух-трех порывов ветра на улице. На ходу я вытащила бесполезные шпильки и встряхнула головой, отбрасывая за спину тяжелую и непослушную гриву.
– Клод, какого чорта ты здесь делаешь?
Я люблю театры. Конечно, когда они в дни премьер заполнены восторженной публикой — кто их не любит. Но свое, совсем особое очарование есть и в их просторной пустоте и тишине, где прячутся призраки еще не рожденных героев и героинь и шелестят давно отзвучавшие овации. И я, пока шла по коридору, слушала этот шелест и распугивала своими шагами призраков. Но, войдя в темный зрительный зал, стряхнула эту сладкую чушь и, спускаясь по наклонному проходу, уже переключила все внимание на людей, стоявших в освещенном пятне посредине сцены.
Тогда Клод медленно повернулся к нему лицом и мрачно ответил:
Двое из трех были мне знакомы. Классический профиль и золотистые кудри Томми Себастьяна казались скопированными с античной вазы — как, вполне возможно, и было на самом деле. В противоположность ему лицо Майлса Рида было столь непримечательно, что никакими усилиями не удерживалось в памяти. Майлс принадлежал к числу тех актеров, которые будто и не существовали вне сцены, а на сцене всякий раз оказывались настолько безупречно чистым холстом, что любой режиссер мог изобразить все, что угодно. На сей раз Майлс был наголо брит.
– Выношу приговор.
Третий, незнакомый мне, наверняка и был Брайаном Элизаром. Он оказался ниже ростом, чем я ожидала, — едва доставал Томми макушкой до плеча. При этом он излучал такую мощную энергию, что даже я, стоя в проходе, почувствовала ее. Его крупное лицо с резкими, неправильными чертами властно притягивало и не отпускало взгляд.
Наконец вечером 25 октября 1831 года, в то время, когда старший надзиратель мастерских производил обход, Клод с треском раздавил ногой стекло от часов, найденное им утром в коридоре. Начальник спросил, что за шум,
– Пустяки, – сказал Клод, – это сделал я. Господин старший надзиратель, верните моего товарища.
По-прежнему незамеченная, я добралась до сцены и только здесь заявила о своем присутствии:
— Добрый день, джентльмены!
Они дружно обернулись и начали щуриться, стараясь разглядеть меня за рамками своего светлого круга.
— Нуар! — Майлс первым узнал меня и шагнул навстречу, протягивая руку, чтобы помочь подняться по лесенке. — Привет и поздравления — думаю, что Тони уже у тебя в кармане.
– Невозможно, – ответил тот.
Со времени нашей последней встречи даже голос его изменился, превратившись из мягкого густого баритона в какой-то шелестящий фальцет.
Томми одарил меня воздушным поцелуем.
– Однако это необходимо, – тихо, но решительно заявил Клод и, глядя прямо в лицо начальнику, прибавил: – Подумайте хорошенько. Сегодня двадцать пятое октября. Даю вам срок до четвертого ноября.
— Душа моя! «Приди, прекрасная, как ночь!»
Я сжала руку Майлса, благодаря за добрые слова, потом повернулась к Томми.
— Очень мило с твоей стороны, привет. Только скажи, почему ты ни разу не осилил ни одного стихотворения целиком, ограничиваясь самыми расхожими строчками?
— Ну, знаешь, на большинство и это производит вполне неизгладимое впечатление, — ничуть не смутившись, осклабился Томми.
Тюремный сторож обратил внимание г-на Д. на то, что Клод угрожает ему и что за это полагается карцер.
— Добрый день, мисс Делакур, — кивнул мне Брайан Элизар. Голос у него оказался неожиданно низкий, исходивший откуда-то из глубин широкой грудной клетки.
— Очень рада познакомиться. И предвкушаю интересную работу.
Улыбаясь, я протянула ему руку, и она повисла в воздухе. Брайан Элизар сделал вид, что не заметил моего жеста. На секунду-другую я растерялась, ощущая себя полной идиоткой.
– Обойдемся без карцера, – с презрительной усмешкой возразил старший надзиратель, – с этим народом следует поступать по-хорошему.
В свое время Брайан Элизар прославился совершенно неизбежными и очень бурными романами с исполнительницами главных ролей в каждой новой своей постановке. Эту «суперсерию» сумела прервать Пиа Фишер, которая прочно обосновалась в жизни великого режиссера. Год назад она погибла. «Возможно, эта трагедия и наложила свой отпечаток на нынешнее отношение Элизара к женщинам», подумала я, убрала руку и улыбнулась собственной растерянности. И в ту же секунду поймала на себе цепкий и проницательный взгляд режиссера. Глаза у него были даже не карие, а какие-то именно коричневые, иначе не скажешь. Но прежде, чем я смогла оценить значение этого взгляда, он шагнул к четырем стульям, стоявшим в глубине сцены.
На следующий день арестант Перно подошел к Клоду, который задумчиво расхаживал один по двору в стороне от остальных арестантов, столпившихся на противоположном конце двора, на небольшой площадке, залитой лучами солнца.
— Что ж, все в сборе, думаю, можно начинать работу.
На трех стульях лежали довольно тощие тетрадки с именами героев на обложках. Я нашла стул Аллегры Найтингейл и села на него. Тетрадки содержали наши роли — если только так можно сказать, потому что ни реплик, ни расписанных сцен там не было и быть не могло. Всего этого просто не существует в театре-«веритэ». Роль здесь — биография, героя. Именно это и делает «веритэ»-драму уникальной. Именно биографии своих героев, а никакие не реплики и придется нам учить, вживаясь в образ до тех пор, пока мы не сможем в любое время дня и ночи с точностью до мельчайших деталей сказать, как поведет себя наш персонаж в любой предложенной ситуации. И взаимодействие настоящих героев, воплощенных в нас, и увидят зрители. Причем два одинаковых спектакля в театре-«веритэ» невозможны: любая интонация голоса, повседневные мелкие изменения во внешности меняют и реакцию героев. Каждый вечер спектакль завершается иначе, чем вчера. Эта-то подвижная природа театра-«веритэ», сходная, пожалуй, с природой самой жизни, и притягивает зрителя.
– О чем ты все думаешь, Клод? Почему такой грустный?
Я открыла тетрадь. На первой странице была расписана начальная сцена пьесы, далее шел гипотетический ее сюжет — он все-таки был. Создавая героев, автор, естественно, предполагал, как они поведут себя в той или иной ситуации. Однако это были именно предположения: последнее слово оставалось за актерами.
— Просмотрите этот сценарий, — попросил Брайан.
– Боюсь, как бы с нашим добрым начальником, господином Д., не случилось бы вскоре несчастия, – ответил Клод.
Хотя я уже читала его в кабинете у Кэрола Гарднера, но пролистала тетрадку снова. Тем же занялись и остальные. Брайан, ожидая пока мы закончим, расхаживал взад-вперед по сцене, и на каждом повороте его коричневые глаза на секунду задерживались на мне.
От 25 октября по 4 ноября целых девять дней. И все эти девять дней Клод Ге неизменно повторял г-ну Д., что он все сильней и сильней страдает из-за разлуки с Альбеном. Надзиратель, которому это надоело, отправил его на сутки в карцер, – просьба Клода уж слишком походила на требование. Больше ничего Клод не мог добиться.
Сюжет был довольно прост. Аллегра Найтингейл и Джонатан Клей — юные и влюбленные друг в друга по уши. Но, кроме того, Джонатан — еще и бизнесмен, причем несколько авантюрного склада. Фортуна улыбнулась ему: Джонатану удалось договориться с экипажем космического корабля о покупке груза, вывезенного астронавтами с недавно открытой планеты. Причем сразу же после отлета корабля посадочная площадка была разрушена природными катаклизмами. Других площадок нет, и новая посадка туда в ближайшие годы просто невозможна, что делает груз бесценным. Однако денег Джонатану не хватает, и он обращается к бизнесмену с планеты Шиссаа, ведущему дела на Земле, с предложением провести операцию на паях. Хакон Чашакананда — опытный и осторожный делец. Он согласен вложить свой пай, но требует гарантий его возвращения с процентами. И предлагает Джонатану оставить Аллегру у себя — по сути дела, заложницей до окончания операции.
Джонатан соглашается — из врожденной любви к деньгам. Аллегра тоже соглашается — из большой любви к Джонатану. Чашакананда увозит ее на свою планету. Поначалу Аллегра сторонится и, опасается инопланетянина, который потребовал таких варварских гарантий. Но постепенно, узнавая его ближе, находит в Хаконе все больше черт, достойных настоящего восхищения. Джонатан же, напротив, открывается ей по возвращении с довольно неприглядной стороны. И в итоге Аллегра понимает, что не может дольше оставаться с ним, и — уходит назад к инопланетянину.
— Ну, вот и славно, — сказал Брайан, видя, что все закончили чтение. — Сегодня вечером подробно изучите биографии и начинайте лепить себе характеры. Таблетки есть у всех?
Наступило четвертое ноября. В то утро Клод проснулся с таким спокойным лицом, какого у него не видели с тех пор, как по решению г-на Д. он был разлучен со своим другом. Поднявшись с постели, он начал рыться в простом деревянном сундучке, стоявшем в ногах его койки. Там хранился весь его жалкий скарб. Он достал оттуда небольшие ножницы. Эти ножницы и разрозненный томик «Эмиля»
[1] было все, что осталось ему от любимой им женщины – матери его ребенка, от его прежнего счастливого семейного очага. Эти вещи были совершенно не нужны Клоду. Ножницы могли пригодиться только женщине, умеющей шить, а книга – человеку грамотному. Клод же не умел ни шить, ни читать.
Мы с Майлсом кивнули, а Томми отрицательно покачал головой. Брайан сунул руку в карман и протянул ему прозрачную пластиковую упаковку.
Проходя по старой монастырской галлерее, выбеленной известью, которая зимою служила местом прогулки для заключенных, он подошел к арестанту Феррари, стоявшему у окна и внимательно рассматривавшему толстую железную решетку. Клод держал в руках небольшие ножницы; он показал их Феррари и сказал:
— Прими одну, больше не нужно, я не хочу, чтобы вы раньше времени слишком глубоко входили в образ. Завтра понемногу начнем работать. Надеюсь, не нужно напоминать, чтобы вы не обсуждали друг с другом биографии своих героев?
На сей раз мы кивнули все вместе. Это была одна из первых заповедей «веритэ»: актер должен знать о других героях пьесы ровно столько, сколько знает его герой. Любое знание сверх того — от лукавого и может исказить достоверность происходящего на сцене.
— Хорошо. Но, кроме того, у меня еще одно требование, — продолжал Брайан. — Будет лучше, если вы вообще постараетесь не встречаться за пределами театра.
– Сегодня вечером я перережу решетку вот этими ножницами.
Он обвел нас глазами, задержавшись, как мне показалось, дольше других на Томми. Мы недоуменно уставились на Брайана: это было что-то оригинальное. Фактически он запрещал нам общаться в свободное от работы время.
Феррари недоверчиво засмеялся, засмеялся и Клод.
— Мы что, должны жить отшельниками до самой премьеры? — переспросил Томми.
— Зачем же? — холодно скользнул глазами в его сторону Брайан. — В этом городе живет много интересных людей, и, я полагаю, вы легко обзаведетесь компаниями.
В это утро Клод работал еще усерднее, чем обычно. Никогда еще дело так не спорилось в его руках. Он как будто задался целью во что бы то ни стало закончить до полудня соломенную шляпу, которую ему заказал и за которую ему уплатил вперед один честный гражданин города Труа, по фамилии Бресье.
— Но обычно актеры держатся вместе на выездных постановках. Это же естественно, — попробовал поддержать Томми Майлс.
— В традиционной драме — ради бога! Но мы работаем с «веритэ»! — Брайан снова принялся расхаживать перед нами — ни дать ни взять, служака-сержант перед строем новобранцев. — Я убежден, что любое общение актеров вне сцены здесь только во вред. Ну, как Аллегра сможет поначалу бояться и не понимать Хакона, если Майлс и Нуар станут просиживать вечер за вечером в барах?
Незадолго до полудня Клод под каким-то предлогом спустился в столярную мастерскую, помещавшуюся этажом ниже.
Мне приходилось работать в «веритэ»-драмах, и я не могла не признать, что в словах Брайана есть резон. И все-таки мне казалось, что он пережимает: в конце концов, он имеет дело с опытными актерами, а не со студентами театральной школы. Каждый из нас сыграл уже немало ролей и был вполне в состоянии отделить себя от своего героя.
— Когда я работал в «Человеке с радуги», Жиль Кимнер советовал не общаться актерам, которые играли роли врагов или просто антагонистические характеры. В отношении остальных никаких запретов не было. Да и с антагонистами он не очень-то настаивал, — обращаясь словно бы к Майлсу, небрежно произнес Томми.
Брайан резко обернулся, не отмерив свои положенные пять шагов.
— Спектакль, который мы ставим, называется «Песчаный сад», а меня зовут не Жиль Кимнер. И я настаиваю на своих требованиях. А если кому-то они кажутся чрезмерными, он волен покинуть труппу. Больше того, я сам буду просить его об этом. Я выразился ясно?
Клод редко туда заглядывал, хотя и там его любили, как и повсюду.
— Все будет, как сказала белая господина, — коверкая слова и выпячивая губы, ответил Томми. И тут же, повернувшись ко мне, испустил длиннейший и трагический вздох. — Что ж… Быть может, какая-нибудь из молодых особ в этом городе и не откажется скрасить мое одиночество. Но кто сравнится с тобой?!
– Смотрите-ка, пришел Клод!
— Так вы меня поняли? — пропустив это мимо ушей, повторил Брайан.
Майлс кивнул. Я поколебалась, нахмурилась — и кивнула тоже. Майлс и Томми были мне симпатичны, и я успела уже порадоваться в предвкушении приятной компании, но роль Аллегры стоила жертв. В конце концов, можно надеяться, что Брайан смягчит наш режим. К тому же работа над ролью действительно требует уединения.
— Прекрасно. Еще одна просьба: не спускайтесь в помещение под сценой, там сейчас монтируют декорации. Вы еще успеете на них насмотреться. Жду вас завтра готовыми к работе. Нуар — в девять утра, Томми — в десять и Майлса — в одиннадцать. Учтите, времени на раскачку нет, премьера через неделю. Все свободны, до свидания.
Все окружили его. Его приход был для всех праздником.
Томми скорчил гримасу.
Клод быстро оглядел мастерскую, никого из надзирателей там не оказалось. Он спросил:
— Боже, чего я больше всего в жизни не люблю, так это тащиться на работу ни свет ни заря. Потому, можно сказать, и в актеры подался…
– Кто одолжит мне топор?
Глаза Брайана блеснули, но он снова не удостоил реплику Томми ответом, повернулся, шагнул за пределы светлого пятна и пропал. Хотя нет, на одно мгновение он задержался — чтобы еще раз взглянуть на меня. Мне казалось, что я продолжаю чувствовать на себе этот взгляд, даже когда в темноте зазвучали удаляющиеся шаги, и стало ясно, что Брайан ушел.
– Зачем тебе? – удивились заключенные. Клод ответил:
— Свобода! — полушепотом завопил Томми. — Кто идет со мной выпить?
– Чтобы сегодня вечером убить старшего надзирателя мастерских.
Майлс покачал головой.
— Я еще не созрел, чтобы нарушать приказы командования.
Ему предложили на выбор несколько штук. Он взял самый маленький, хорошо наточенный топорик, заткнул его за пояс штанов и вышел. В мастерской в этот момент находилось двадцать семь арестантов. И несмотря на то, что Клод никого из них не просил хранить это дело в тайне, ни один из них не проговорился. Даже между собою они об этом не разговаривали. Каждый молча ждал развязки. Дело было слишком страшное, но правое и для всех понятное. Оно не допускало никакого вмешательства. Мыслимо ли было отговорить Клода, мыслимо ли было донести на него.
— Ну а ты, Нуар?
Я помахала перед его носом тетрадкой.