Деревян гроб сосновый,ради меня строен.В нем буду лежати,трубна гласа ждати.
В огромной массе русских людей, не принявших церковных нововведений, с самого начала образовались два течения — умеренное и непримиримое. Первое требовало (и со временем добилось) духовной и церковной автономии, довольствуясь сохранением старой религиозности и старых обычаев. Неудивительно, что в среде этих «русских пуритан», чья этика была весьма схожа с протестантской, легко прижились капиталистические навыки; именно отсюда в XVIII и XIX веках вышли самые богатые купцы и промышленники. Второе течение старообрядчества, относительно малочисленное, но все же насчитывавшее многие тысячи приверженцев, отказывалось идти с властью на какие-либо компромиссы. Непримиримые уходили в леса (благо держава была большая), запирались в скиты, а, оказавшись перед угрозой насильственного обращения в «никонианство», часто предпочитали отступничеству самоубийство.
Самые фанатичные из беспоповцев утверждали, что раз на земле больше нет священства и таинств, то спастись все равно нельзя, а потому незачем и жить. В подтверждение того, что спасение невозможно, приводили цитату из «Кирилловой книги», где говорилось, что во время Антихриста «священные церкви яко овощные хранилища будут и честное тело и кровь Христа во днех оных не имать явитися»
[29]]. Тогда и появились проповедники «подвига», «новоизобретенного пути самоубийственных смертей».
Первым проповедовать мученический венец через «пощение до смерти» стал «мужик-неук» Василий Волосатый. Вскоре распространились также «самозаклание» (погребение заживо) и самоутопление, однако излюбленным и самым массовым методом спасения от «антихристовой печати» стало самосожжение.
Причин тому было две. С одной стороны, фанатичные ревнители «правой веры» хотели разделить участь своих вероучителей, которых официальная церковь жгла на кострах. С другой, вскоре выяснилось, что самосожжение целыми общинами производит на власти куда большее впечатление, чем «морение» или «самозаклание».
Первые «гари» запылали в 1672 году в Нижегородье. Летописец сообщает, что тогда сгорели «тысячи с две». В 1679 году поп Дометиан сжег под Тобольском 1700 человек. В 1687 году соловецкий черный дьякон Игнатий «увел» прямо на глазах у стрельцов 2700 душ, затворившихся в Палеостровском монастыре на Онежье. Только по официальным источникам в первое двадцатилетие раскола самосожжение совершили не менее 20000 человек.
Среди проповедников «огненного причастия» появились своего рода профессионалы, соревновавшиеся между собой, кто «спасет» больше душ. Такие «спасители» вели кочевой образ жизни и обычно в последний момент выбирались из охваченной огнем молельни, оставив паству на смерть, а сами несли свою страшную проповедь дальше. Возможно, некоторые из этих старцев были параноидальными честолюбцами, но не мошенниками — они сами верили в истинность своих речений и когда считали, что исполнили свою миссию, тоже сгорали в огне.
Поначалу самосжигающиеся еще помнили о том, что самоубийство — смертный грех, и старались соблюсти видимость «непричастности» к постигшей их смерти. Обычно это происходило, когда скит, молельню или монастырь, где заперлись раскольники, окружали стрельцы или солдаты, присланные властями для ареста старцев и «вразумления» их паствы. Фанатики запирали дверь на засов, ставили на него горящую свечу, на пол бросали ворох соломы. При первом же толчке свеча падала, и в помещении начинался пожар. Таким образом, солдаты становились убийцами, а сгоревшие могли считаться не самоубийцами, но мучениками веры.
Однако по мере распространения самоубийственного поветрия «спасающиеся» уделяли все меньше внимания соблюдению подобных формальностей и все больше уподоблялись позднеримским донатистам, неистово жаждавшим мученического венца. Во время «гари» людей охватывало массовое безумие. По свидетельству очевидцев, раскольники прыгали с крыши в огонь, парни с девушками, взявшись за руки, бросались в самое пламя, матери входили в горящие дома, держа на руках младенцев.
Подавляющее большинство самоубийц за старую веру принадлежали к социальным низам — невежественным, обездоленным, бесправным. Однако инициаторами акций самосожжения, особенно в первые десятилетия раскола, часто становились люди образованные — духовные лица, купцы, дворяне и даже представители знати. Известен случай, когда «гарь» устроил родовитый вельможа, князь Петр Мышецкий, распускавший слухи, что царь Петр — Антихрист. Накануне ареста Мышецкий затворился в доме с чадами и домочадцами и «увел» за собой около 100 душ.
У отцов старообрядчества не было согласия по поводу «самовольного мученичества». Большинство идеологов раскола относились к самоубийству во имя веры так, как предписывают догматы христианства, — то есть сугубо отрицательно. Но самый известный и авторитетный из вероучителей, протопоп Аввакум, придерживался иной точки зрения и тем самым способствовал легализации и укоренению религиозного суицида. Аввакум не осуждал, а восхвалял ревнителей благочестия, говоря: «Добро почитати сожженных за правоверие отец и братии наших». Правда, он, кажется, не был сторонником массовых самосожжений, считая, что «огненное причастие» — путь для избранных, однако в число «избранных» хотелось попасть многим. А после того, как сам протопоп, казненный на костре в Пустозерском остроге, обрел мученический венец, его заветы обрели для широкой массы старообрядцев непререкаемость закона: «…Да не погибнут зле духом своим собирающиеся во дворы с женами и детками и сожигахуся огнем своею волею. Блажен извол сей о Господе».
Самым красноречивым оппонентом фанатизма был старец Евфросин, издавший в 1691 году трактат «Отразительное писание о новоизобретенном пути самоубийственных смертей». Особенную неприязнь у Евфросина вызывали кочующие проповедники огненной смерти. Он писал, пародируя их призывы к самосожжению:
Добро вам згоретьда не будет вам наветь,уже мы вас утвердимтолько бы вы не ослабели.А мы себе поищем иных учеников,и там нам место будети с наш век избудет.
Но самым действенным аргументом в пользу «огненного спасения» для старообрядческих общин были не призывы бродячих агитаторов, а неумная политика властей, которые своими репрессивными мерами понуждали раскольников идти на крайние меры.
Раскольничьи скиты пылали на Севере и в Сибири на протяжении почти всего XVIII века, хотя «гари» стали менее многолюдными: сжигались уже не тысячи, как во времена Федора и Софьи, а десятки. Особенное значение добровольному мученичеству за веру придавали старообрядцы филипповского толка — последователи бывшего стрельца Филиппа, спалившего себя вместе с приверженцами в 1743 году. В периоды, когда рвение церковных и светских властей обострялось, начинались новые эпидемии групповых самоистреблений, в свою очередь вызывавшие еще большее ожесточение официальной церкви, которая почитала самоубийство из еретических побуждений двойным смертным грехом.
Здесь следует сказать несколько слов об отношении российского закона к суициду. В старомосковском государстве оно было строгим, но без изуверства, характерного для средневековой Европы: самоубийцы приравнивались купившимся до смерти или погибшим по собственной неосторожности — то есть, выражаясь современным языком, попадали в графу «смерть от несчастного случая». Делами о самоубийствах ведали церковные суды, во власти которых было запретить отпевание и погребение в освященной земле. Светских кар не предусматривалось.
Петр, стремившийся навести порядок не только в телесной, но и в духовной жизни своих подданных, объявил самоубийство государственным преступлением, взяв за образец европейские законы. Труп преступника предписывалось вешать за ноги либо передавать палачу, который волок его «на бесчестное место» — закапывал на живодерне. Повторяя принципы Адрианова кодекса, царь повелел предавать казни солдат и матросов, которые пытались наложить на себя руки из «подлых» (то есть недостойных) соображений.
Все эти кары, как церковные, так и светские, на старообрядческих фанатиков, естественно, подействовать не могли: православное отпевание им было не нужно, а государеву службу они все равно бойкотировали.
В XIX столетии в связи с общим смягчением нравов и упорядочением законодательства самоистребление происходило в гораздо меньших масштабах и обычно становилось следствием деятельности какого-нибудь особенно пассионарного проповедника. В 1827 году крестьянин Иван Юшкин и 35 его последователей «зарезались до смерти» — это произошло вскоре после того, как новый император Николай I предписал губернаторам проявлять больше суровости по отношению к раскольникам. В 1860 году были самосожжения в Олонецкой губернии. А последний из массовых всплесков суицидной активности старообрядцев произошел в 1896-1897 годах и был связан с проведением всероссийской переписи населения. Так называемые противоокружники-метрикоборцы сочли занесение в метрические книги святотатством и антихристовой печатью. В Тираспольском уезде в результате проповеднической деятельности схимницы Виталии были многочисленные случаи самопогребения среди крестьян. Вот фрагмент письма, который Виталия вручила члену переписной комиссии: «Ваш новый устав и метрики отчуждают нас от Христа и от истинныя христианской веры и приводят в самоотвержение отечества, а наше отечество Христос… Вашим новым законам повиноваться никогда не можем, но желаем ныне паче за Христа умрети».
Прекращение гонений против раскольников произошло лишь в 1905 году, когда появился указ «Об укреплении начал веротерпимости», впрочем не освобождавший от уголовной ответственности последователей «изуверских учений», к каковым причислялись все приверженцы религиозного самоубийства.
Закончу это краткое историко-этнографическое исследование цитатой из брошюры 60-х годов: «Истинным финалом эпидемических самоубийств среди старообрядчества стала победа Великой октябрьской социалистической революции». Это сущая правда.
Во-первых, на крепкую нервами новую власть протестные самоубийства впечатления не производили. А во-вторых, коммунисты бессознательно прибегли к классическому психотерапевтическому способу — лишили раскольников ощущения парийной исключительности. После 1917 года в категорию гонимых за веру попали и никониане, и антиникониане — все верующие скопом, без различия конфессиональных нюансов. Ореол мученичества перестал быть исключительной привилегией беспоповцев.
Раздел VI. Как это делается
Человек со знанием дела выбирает корабль, на котором поплывет, и дом, в котором станет жить. Так разве нет у него права точно так же выбрать способ, которым он умрет? В выборе смерти следует руководствоваться прежде всего собственным вкусом.
Сенека
Бывает, что самоубийство происходит спонтанно, под влиянием секундного порыва, и человек использует для прекращения своей жизни первое же пришедшее на ум средство. Джульетте, увидевшей мертвого Ромео, было все равно, как умереть, — лишь бы поскорее. Обнаружив, что флакон с ядом пуст, она не раздумывая пронзила себя кинжалом («Пора кончать. Но вот кинжал по счастью»), то есть прибегла к способу самоубийства, который, как мы вскоре увидим, для женщин совсем нехарактерен.
Бывает и так, что обстоятельства не дают времени и возможности для выбора — нужно немедленно умертвить себя, чтобы избежать еще более жестокой участи. («И сказал Саул оруженосцу своему: обнажи твой меч и заколи меня им, чтобы не пришли эти необрезанные и не убили меня и не издевались надо мною». 1 Цар. ХХХI, 4).
Однако подобные случаи встречаются нечасто. Обычно суицидальное решение созревает постепенно, и второй его этап — выбор способа самоистребления — становится не менее продолжительным и трудным, чем первый. Вероятно, большинство несостоявшихся суицидентов застревают именно на этом рубеже, рубеже перехода от идеи к практическим шагам по ее осуществлению, — или же выбирают такой способ, который оставляет надежду на спасение. Именно по этой причине количество зарегистрированных попыток самоубийства в 7-8 раз превышает количество завершенных самоубийств. Студент Чиж из изобилующего суицидными рассуждениями романа Арцыбашева «У последней черты» говорит: «Жизнь — ни к чему, смерть — не страшно, а та сотая доля секунды, которая должна пройти между нажатием курка и концом, оказалась неодолимой».
Вера и физический страх — вот две «вещи», большая и маленькая, которые, по словам инженера Кириллова, издавна оберегали человека от самоубийства. Возможно, главная причина небывалого распространения самоубийств, наблюдаемого в XX столетии, заключается в том, что обе эти «вещи» не то чтобы вовсе перестали быть страшными, но во всяком случае пугают нас уже не так сильно. Число истинно верующих (а не просто соблюдающих обряды) христиан, мусульман и иудаистов резко сократилось, теперь эти люди в явном меньшинстве. Для основной части человечества боязнь Божьего гнева более сдерживающим фактором не является. Даже по-настоящему религиозные люди, кажется, настроены по отношению к самоубийству уже не так непримиримо, как прежде. Опросы общественного мнения в США, например, показывают, что даже среди «твердых» католиков процент осуждающих эвтаназию с каждым годом опускается все ниже и составляет менее половины членов этой общины, известной своей суицидостойкостью.
Боли и «некрасивости» теперь тоже можно не бояться — во всяком случае, если вы живете в какой-либо из стран, где существуют филиалы обществ «Цикута», «Экзит», «Эрго» или им подобных. Не хотите больше жить? Свяжитесь со сторонниками одного из движений, отстаивающих право на смерть с достоинством. Они попробуют отговорить вас от губительного намерения, помогут решить ваши проблемы, а если не получится, научат, как лучше умереть. Впрочем, если в вашей стране и нет отделения подобной организации, вы легко можете получить всю нужную информацию по Интернету. Или просто заказать по почте одно из руководств по эффективному самоубийству. Например, бестселлер Дерека Хэмфри «The Compassionate Crime» («Преступление из сострадания»). И давайте не будем осуждать тех, кто взял на себя страшноватую миссию наставников по самоубийству. Во-первых, люди убивали бы себя и без советчиков, только более мучительно. А во-вторых, не станем плевать в колодец. Мало ли как жизнь повернется.
Специалисты по суициду рекомендуют травиться снотворным — вроде бы это не так больно и не так страшно. Но травиться следует с умом, иначе можно ослепнуть или проснуться идиотом. В Интернете есть уже и русский сайт «100 способов самоубийства». Там очень лестно отзываются о цианидах, но для пущей действенности советуют принимать их на пустой желудок и предварительно проглотить что-нибудь антигистаминное — чтобы не вырвало.
Тем не менее, по данным исследования, проведенного Всемирной организацией здравоохранения, самым распространенным способом самоубийства в современном мире продолжает оставаться самоповешение во всех его бесконечно разнообразных формах. Иуда удавился на осине, Жерар де Нерваль повесился на уличной решетке, житель очень маленького приволжского города с очень большой статуей Ленина выбрал для этой цели протянутую руку вождя [прочитано в газете], а на тихоокеанском острове Тикопия самоубийца надевает на шею леску, конец которой привязан к стволу пальмы, и посильней разбегается. Неизменная популярность самоповешения объясняется просто: веревка всегда найдется, да и при известной сноровке страданий самый минимум.
Однако, как и всякий культурный феномен, суицид подвержен моде, испытывает влияние национального характера и неравнодушен к техническому прогрессу.
Наши совсем далекие предки чаще всего бросались со скалы (если жили в гористой местности), вешались (если жили в лесах) или топились (если жили возле водоемов). Герои античности падали на меч, пили цикуту или вскрывали вены. Средние века ничем не обогатили суицидный арсенал, однако с развитием легкого огнестрельного оружия у мужчин (в особенности военно-дворянского сословия) самым достойным методом сведения счетов с жизнью стал пистолет. В Европе с конца XIX века популярнее всего был бытовой газ, лидировавший в суицидальной статистике многих стран вплоть до второй половины нашего столетия, когда на кухне воцарились электроплиты.
Поскольку подавляющее большинство «успешных» самоубийств совершают мужчины, в тех странах, где легко раздобыть пистолет, на первом месте значится огнестрельное оружие. Например, в США из 31142 самоубийств, зарегистрированных в 1994 году, 60% относятся именно к этой категории (три четверти суицидентов-мужчин выбрали пулю). В то же время в Австрии, где торговля оружием строго ограничена, стреляются лишь 4% самоубийц.
Женщины боятся крови и потому очень редко пользуются огнестрельным или холодным оружием — обычно принимают яд или смертельную дозу снотворного. Однако после 45 лет статистика женских самоубийств меняется: резко возрастает пропорция самоповешений, самоутоплений и прыжков с высоты. Должно быть, в зрелом возрасте соблюдение «красивости» перестает быть для женщин таким уж важным.
По результатам масштабного международного исследования, проведенного ВОЗ в 1969 году, было выявлено 83 метода добровольного ухода из жизни. Много? Не хватает воображения, чтобы представить такое количество способов самоумерщвления? Действительно, большинство суицидентов не мудрствуют, предпочитая идти к последнему выходу одной из проторенных троп. Но находятся и оригиналы.
Человеческая фантазия поистине безгранична — особенно когда ее уже не сдерживают ограничения, накладываемые необходимостью жить дальше. В процессе сбора материалов для этой книги я прочел столько историй об экзотических способах самоубийства, что мог бы без труда расширить список, составленный ВОЗ.
Для начала вспомним о Клеопатре. Как известно, египетская царица хищно и изворотливо боролась за выживание, а потерпев крах, проявила не меньше изобретательности при выборе способа смерти. Она готовилась к уходу капитально, со вкусом. Сначала по приказу царицы слуги испытали различные яды на осужденных преступниках. Когда же выяснилось, что быстродействующие яды мучительны, а медленнодействующие ненадежны, Клеопатра велела опробовать на узниках змей, скорпионов и прочих ядовитых тварей. Так, экспериментальным образом, и была выбрана египетская кобра. «Опыты» показали, что ужаленный ею испытывает сначала легкую головную боль, затем возникает непреодолимое желание смерти, небольшое потовыделение, а за ним — остановка сердца. Клеопатра осталась довольна.
Римлянка Порция, как и подобает вдове Брута, в выборе смерти презрела изнеженность — она проглотила раскаленный уголь и, должно быть, умерла в страшных мучениях, но зато обессмертила этим деянием свое имя.
Кто-то скажет, что две тысячи лет назад легко было изобретать новое, ибо сам мир, с нашей нынешней точки зрения, был совсем молод. Однако истинное разнообразие и новаторство в сфере суицида стало возможно лишь в эпоху развития науки, когда самоубийство превратилось в массовое явление.
В середине прошлого века в Германии некий приверженец научного прогресса, молодой врач из «новых людей», покончил с собой, введя в вену раствор, содержавший палочку Коха.
Похожий, и все-таки иной способ избрал в 1994 году один сорокалетний француз, выпивший бокал белого вина с подмешанной в него радиоактивной жидкостью.
А вот другой пример воздействия технического прогресса на методику суицида. Сто лет назад венские газеты с ужасом сообщили о диковинном самоубийстве венского пенсионера, вбившего себе в голову молотком один за другим семь гвоздей. В 1971 году ирландский бизнесмен решил воспользоваться для той же цели мощной электродрелью. Он хотел просверлить себе сердце и преуспел в своем намерении, но лишь с девятой дырки…
В 1985 году служащий немецкой фирмы по изготовлению надгробий нашел технически более надежный способ — распилил себя надвое циркулярной пилой.
Даже такая безобидная примета нашего века как привязанность человека к «нефункциональным домашним животным» (этим тягостным термином обозначается та категория милых, но общественно бесполезных друзей человека, которая по-английски называется гораздо короче — pets), оказывается, может иметь суицидологический аспект. Один французский почтальон использовал своего четвероногого друга следующим образом: привязал поводок собаки к спусковому крючку охотничьего ружья, дуло приставил к груди и бросил мячик. Привыкший к игре пес кинулся за мячиком, натянул поводок, и грянул выстрел. Почему почтальон поступил таким образом — непонятно. То ли рассчитывал на Страшном Суде взвалить часть вины на неразумное животное, то ли просто ружье было длинновато.
Человек, охваченный манией самоистребления, способен на поистине невероятные свершения. У Дж. Фед-Дена описан такой фантастический случай: некая польская девушка, страдая от неразделенной любви, проглотила 4 ложки, 3 ножа, 19 монет, 20 гвоздей, 7 оконных шпингалетов, медный крест, 101 булавку, камень, 3 осколка стекла, 2 бусины от четок и при этом осталась жива.
До какой же степени мощным должно быть желание смерти, чтобы вытворять такое со своим несчастным телом! Тысячу раз прав Джон Донн, писавший:
«Во всей истории нет столько примеров хитрости и изощренности, мужества и ярости, проявленных во имя спасения жизни, сколько их было проявлено во имя ее уничтожения».
Но в первую очередь нас, конечно, интересует то, какой способ ухода из жизни выбирают писатели — ведь из всех людей именно они одарены самой безудержной фантазией. Предпочтя жизни и творчеству смерть и самоистребление, художественное воображение, верно, должно порождать весьма причудливые и экзотические способы самоубийства — куда там Клеопатре.
У канадской поэтессы Гвендолин Макьюэн (1941-1987) есть стихотворение «Выбор», в котором она примеряет способ самоубийства:
Итак, у нас на выбор есть несколько смертей.Смерть первая подобна броску катапульты.Прочь из живота, из пещеры черепа,Подобно летучей мыши, взлетевшей с колокольни,Подобно бегству из всех преисподен,Подобно лошади, несущейсяПрочь от картонно-календарного пейзажа.Смерть номер два куда как хороша.Смерть номер два — ее и не заметишь.Свернешься на рельсах метроВчерашней газетой.И кто-то потом подберет тебя,Так и не удосужившись прочитать.Смерть номер три грязнее грязи.Смерть номер три плоха тем,Что ее планируешь.Она обижает людей, она плохая.Машина со скалы, дыраМеж глаз, наркотический сон…
Но выбрала Гвендолин Макьюэн совсем другую смерть: отравилась алкоголем, то есть, попросту говоря, упилась до смерти.
Обращение к «Энциклопедии литературицида» покажет вам, что большинство наших персонажей были на удивление неизобретательны, принимая последнее решение. Не так уж много было литераторов, рассматривавших собственную жизнь как художественное произведение и потому старавшихся задернуть занавес поэффектней. Но все же есть писательские судьбы, финал которых потрясает необычностью или особым трагизмом.
Редкостную изобретательность и техническое предвидение проявил римский полководец, писатель и оратор Квинт Лутаций Катул. Потерпев поражение в борьбе с Марием, он не стал дожидаться неминуемой казни и предпочел уйти из жизни сам. Катул велел разжечь костер в закрытом помещении со свежеоштукатуренными стенами и задохнулся от ядовитого пара, тем самым предвосхитив самоубийства бытовыми и выхлопными газами, ставшие популярными два тысячелетия спустя.
Впечатляет и самоубийство Петрония, прозванного «Арбитром элегантности». Праздный и блазированный аристократ, предводитель светских шалопаев, «превращавших ночь в день», ушел из жизни не менее мужественно, чем его оппонент стоик Сенека. Долгая вражда писателя, любимца Нерона, с другим фаворитом капризного деспота, преторианским префектом Тигеллином, закончилась победой последнего. Когда Петроний понял, что обречен, он пригласил гостей и устроил богатый пир, в разгар которого рассек себе вены. Однако эстет желал насладиться смертью столь же обстоятельно, как наслаждался жизнью, и потому перевязал себе руки — чтобы жизнь уходила не слишком быстро. Он провел несколько часов в приятной беседе с гостями, слушал музыку и стихи, раздавал подарки, награждал или наказывал слуг. В конце концов силы оставили хозяина пира, и он уснул, тем самым полностью осуществив свое намерение — «придал своей вынужденной смерти вид естественности» (Тацит).
Куда менее элегантным получилось самоубийство другого аристократа, жившего в иную эпоху и принадлежавшего к иной культуре. Японский писатель Арима Ёритика (1918-1980), по мужской линии происходивший от владетельных князей, а по материнской от императоров, прожил бурную и яркую жизнь. Он воевал в Китае, был прекрасным спортсменом, а когда его отец, известный политик граф Арима, был осужден как военный преступник и лишился всего состояния, Ёритика сделал своей профессией литературу и стал известным романистом, одним из самых популярных японских писателей 50-х и 60-х годов. Страшным ударом для преуспевающего прозаика стало самоубийство его друга и наставника Кавабаты Ясунари, произошедшее в 1972 году. Через месяц после смерти нобелевского лауреата Арима последовал его примеру — отравился газом. Однако умирание затянулось дольше, чем он рассчитывал. Спасенный медиками, Арима утратил способность разговаривать, читать, писать и медленно угасал в течение долгих восьми лет. Пожалуй, это самое медленное и мучительное из известных нам писательских самоубийств.
Бедный Жерар де Нерваль повесился на парижской улице Старого Фонаря, использовав тесемку от фартука, которая почему-то представлялась его помутившемуся рассудку подвязкой прекрасной госпожи де Ментенон. Тесемка была коротка, и безумец долго хрипел и корчился на глазах у зевак, не спешивших прийти к нему на помощь. Когда писателя наконец вынули из удавки, он был уже мертв.
В настоящую мистификацию превратил свою смерть американский беллетрист Юджин Иззи (1952-1996). Сын мелкого чикагского мафиозо, Иззи начинал малолетним преступником и наркоманом, однако нашел спасение в литературе. Однажды декабрьским утром автор 16 остросюжетных романов был обнаружен висящим с внешней стороны окна своего рабочего кабинета, расположенного на 14-м этаже. В карманах поведенного нашли три дискеты с фрагментами нового ромала, герой которого проникает в логово некоей экстремистской военизированной организации, чтобы написать о ней роман. В незаконченном произведении Иззи есть сцена, где его герой, тоже писатель, вооруженный и в бронежилете, попадает в лапы к экстремистам, которые пытаются его повесить в собственном кабинете. Известно, что Иззи и в самом деле собирал материал об индианских экстремистах, а те действительно хотели с ним расправиться: полиция обнаружила угрожающие письма и записи на автоответчике. Самое поразительное, что труп Иззи был в бронежилете и при оружии — точь-в-точь как в романе. Сбивало с толку только одно: дверь кабинета оказалась заперта изнутри. Понадобилось полицейское расследование, чтобы установить факт самоубийства. В частности, выяснилось, что писатель страдал от депрессии и проходил курс лечения у психиатра.
Смерть Юджина Иззи можно назвать несчастным случаем на производстве: писателю всегда грозит опасность заблудиться в лабиринте между вымыслом и реальностью. Иззи устроил из своей смерти спектакль, но вполне бескорыстно, поскольку главное действие драмы — версии, догадки, сомнения (а вдруг все-таки убийство?) — должно было развернуться уже в отсутствие виновника переполоха. Однако самоубийство другого литератора, голландского искусствоведа и историка Адриана Венемы (1942-1993), дало постановщику возможность насладиться эффектом еще при жизни. Венема, любивший находиться в центре внимания, объявил о своем добровольном уходе заблаговременно, еще до самоубийства, заявив, что пожил на белом свете достаточно, вполне удовлетворен результатами, так что пора и честь знать. Последние дни жизни у писателя получились интересными: друзья и знакомые отговаривали его от рокового шага, газеты высказывали самые противоположные точки зрения по поводу предстоящей утраты, телевизионщики брали у литератора интервью. А когда Венема выполнил свое намерение, количество и протяженность некрологов превзошли все ожидания.
Что до русских писателей, то они убивали себя чаще, чем литераторы какой-либо иной культуры, однако делали это совсем не эффектно и, как правило, безо всякой выдумки — очевидно, вся их фантазия расходовалась на творчество. В «Энциклопедии литературицида» есть справки о 42 русских писателях-самоубийцах, и каждая из этих судеб трагична. Однако самой тягостной и безысходной мне кажется история самоубийства Николая Успенского (1837-1889), окончившего свою пропащую жизнь как-то уж очень по-русски. Писатель, подававший большие надежды, но пропивший свой талант, для России не редкость. Успенского погубили два обстоятельства: смерть горячо любимой жены и скверный характер. Из-за личного несчастья он начал пить горькую и уже не мог остановиться; из-за болезненного самолюбия перессорился со всеми своими великими друзьями — с Некрасовым, Тургеневым, Толстым. Ради мизерного гонорара Успенский печатал в бульварной прессе скандальные воспоминания о былых кумирах — собственно, его сегодня и помнят-то главным образом из-за этих опусов. В последние годы жизни окончательно опустившийся писатель бродил с малолетней дочерью по московским кабакам, за стакан играл на гармонике и рассказывал публике байки про выдающихся современников. В конце концов его нашли близ Смоленского рынка — Успенский перепилил себе горло тупым перочинным ножом. Накануне просил у приятеля денег на бритву, чтобы поменьше мучиться, но тот не дал, сказав: «Зарежешься и ножиком». Жалкая гибель спившегося таланта потрясла современников. Памяти самоубийцы даже посвятили сентиментальную оду:
В Москве, на площади, вокруг которой тесноЮтился мелкий люд в грязи и нищете,Лежал холодный труп того, кто прежде честноСтремился к истине, добру и красоте.
Смерть Успенского шокировала публику не столько самим фактом, сколько своей «некрасивостью». Общество относится гораздо толерантнее к самоубийству, если оно окружено романтическими обстоятельствами и, так сказать, эстетично. Красивое самоубийство вызывает восхищение, надолго остается в памяти людей и почти всегда мифологизируется в искусстве.
Здесь мы подходим к особой теме: Суицид Как Художественный Акт.
Одно из главных достоинств человека состоит в способности понимать красоту, стремиться к ней и создавать ее. Стоит ли удивляться, что во все времена находились люди, которым хотелось сделать из своей смерти (которая является не только финалом, но еще и главным событием экзистенции) нечто особенное. Казалось бы, человеку, решившему покончить со своим существованием, должно быть абсолютно все равно, как будет выглядеть его труп и что подумают оставшиеся в живых — лишь бы умереть побыстрее и без лишних мучений. Прав Сенека: «Глупый человек, о чем ты стонешь, чего страшишься? Куда ни глянешь ты, везде есть предел зла. Видишь зияющую пропасть? Она ведет к освобождению. Видишь тот поток, реку, колодец? Там обитает свобода. Видишь то согбенное, высохшее, жалкое дерево? С каждой из его ветвей свисает свобода. Твоя шея, твое горло, твое сердце — все это пути к побегу из рабства… Ты спрашиваешь, где дорога к свободе? Она в каждой вене твоего тела». Убить себя — дело неприятное, но при этом вроде бы немудрящее. Только при чем здесь красота?
Достойным восхищения считается почти всякое альтруистическое самоубийство — будь то самопожертвование солдата, мученика веры или врача, добровольно прививающего себе смертельную болезнь.
В японской традиции прекрасными считаются все самоубийства, совершенные из благородных побуждений, к каковым относятся чувство долга, любовь или возвышенная скорбь. В эпоху Эдо (1603-1867 гг.) о таких самоубийцах писали пьесы для кабуки и кукольного театра. Зрители приходили не столько ужаснуться трагедийностью, сколько полюбоваться зрелищем истинной красоты.
Разве не сказал тот же Сенека: «Юпитер не видел на земле ничего более прекрасного, чем смерть Катона»? Напомним, что Катон Утический, убежденный республиканец и философ-стоик, не пожелал смириться с поражением в политической борьбе и избрал смерть. Он вонзил себе меч в живот, но рана не была смертельной, и врач хотел ее зашить, тогда неистовый Катон разодрал разрез руками и все-таки умер. Неужели Юпитер и в самом деле не видел ничего более прекрасного, чем это»? Да — если говорить не о красоте внешней, а о красоте духа. Хотя, вероятно, нашлось бы немного желающих лицезреть подобную «красоту» собственными глазами.
В суициде может быть своя эстетика, но не зрительная — повествовательная. Красоту такого произведения искусства оценят не те, кто видел сцену смерти или обнаружил обезображенный труп, а те, кто услышал историю произошедшей трагедии. Однако если есть шедевры суицида, то, значит, были и его художники. «Подобный акт готовится в молчании сердца, как великое произведение искусства», — пишет Камю. Это своеобразное искусство, объектом которого становится собственная смерть, — явление редкое, но оттого еще более впечатляющее. Альтруизм здесь не при чем — те, кто убивает себя из возвышенных чувств, обычно не заботятся о сценической эффектности. Сейчас же речь идет о сторонниках чистого искусства, каковые имеются и в истории суицида.
Монтень пишет об изнеженном императоре Гелиогабале, который от пресыщенности вознамерился покончить с собой небывало изысканным способом. Сначала он повелел возвести роскошную башню, фасад которой был облицован ценнейшими породами дерева и разукрашен золотом и самоцветами. Кесарь собирался броситься с башни вниз, но потом решил, что лучше повесится, для чего были сплетены специальные шнуры из золотых нитей и алого шелка. Однако тут Гелиогабалу пришло в голову, что мужественнее заколоться, и ему выковали меч из чистого золота. На всякий случай были заготовлены и яды — они хранились во флаконах, вырезанных из топазов и изумрудов. Правда, императору так и не довелось осуществить свой элегантный замысел — заговорщики неизящно зарезали Гелиогабала и бросили труп в грязные воды Тибра.
Волнующую воображение попытку самоубийства предпринял дон Карлос, который, согласно преданию, проглотил алмаз в 200 каратов. В этом случае романтический ореол поступка сугубо литературен — связан лишь с красивостью словосочетаний «дон Карлос» (представляешь благородного шиллеровского принца, а вовсе не слабоумного габсбургского выродка) и «алмаз в 200 каратов» (красиво: этакая «гора света», исчезающая в устах, а вовсе не реальный кусок углерода, застрявший в пищеводе и исторгнутый обратно рвотным спазмом).
Одним из самых красивых и одновременно кошмарных «удачных» самоубийств было шоу, которое показал своим гостям виконт Луи Эльмеда. Дело было в Париже в 1906 году. Пустив на ветер все свое состояние, экстравагантный аристократ решил уподобиться христианским мученикам — умереть на глазах у рукоплещущих зрителей. Виконт устроил роскошный банкет, а после десерта развлек гостей аттракционом: вошел в клетку с тремя львами, специально доставленными из зверинца. Публика смеялась, предчувствуя веселый розыгрыш, однако львы, которых специально держали голодными, были настроены серьезно и оставили от хозяина лишь кучку окровавленных костей. Версия о несчастном случае продержалась недолго — до того момента, когда обнаружилась предсмертная записка виконта, в которой он просил аккуратно собрать то, что от него останется, и похоронить в фамильном склепе.
Встречаются среди самоубийц и настоящие гурманы. Некий мистер Роджестон из Лондона устроил себе предсмертное гастрономическое турне: он совершил прощальный круиз по Европе, вкушая деликатесы в разных странах. Случаи, когда пропивают целые состояния, достаточно тривиальны, но Роджестон не пил — он ел. Точно рассчитав свои финансовые возможности, он вернулся в Лондон с пустыми карманами. Последний фунт (в Англии 1955 года это было не так мало) гурман потратил с вдумчивостью, поневоле вызывающей восхищение: купил вальдшнепа, приготовил его по всем правилам кулинарного искусства, с аппетитом съел, подождал два часа, чтобы пища переварилась, а затем, вполне удовлетворенный, спрыгнул с Вестминстерского моста в Темзу.
В западном мире случаев эстетизированного самоубийства известно немного — потому-то они так и поражали воображение современников и потомков. Однако есть в истории человечества совершенно особый феномен суицидного ритуала — страшного, кровавого, болезненного и в то же время доведенного до совершенства. Примечательнее же всего то, что этот макабрический балет на протяжении веков считался явлением вполне обычным, почти обыденным.
В ранг художественного действа суицид возвели средневековые японцы, знающие толк в эзотерических искусствах: икэбана — это искусство аранжировки цветов, тяною — это искусство пить чай, а харакири — это искусство распарывать собственный живот.
Красивая смерть. Введение в теорию и практику харакири
Почему вид обнаженных человеческих внутренностей считается таким уж ужасным?… Чем это так отвратительно внутреннее наше устройство? Разве не одной оно природы, с глянцевой юной кожей?… Что же бесчеловечного в уподоблении нашего тела розе, которая одинаково прекрасна как снаружи, так и изнутри? Представляете, если бы люди могли вывернуть свои тела и души наизнанку — грациозно, словно переворачивая лепесток розы, — и подставить их сиянию солнца и дыханию майского ветерка.
Мисима Юкио. «Золотой Храм»
Подготовка.
Встать рано утром, когда новорожденное красное солнце, еще не касавшееся в этот день своими лучами Земли, едва выглянет из-за края огромного океана.
Чисто-чисто вымыться, тщательно расчесать и уложить ровно посередине бритой макушки самурайскую косичку.
Ничего не есть и не пить, потому что с земным покончено, а задний проход заткнуть комком ваты — чтобы в последний миг, когда воля уже не властвует над телом, не омрачить конфузом совершенство происходящего.
Одеться в парадное кимоно без гербов. Цвет — белый, в крайнем случае светло-желтый или бледно-голубой.
Сесть к лаковому столику и написать прощальное трехстишье. Можно и чернилами, но лучше собственной кровью — достаточно слегка чиркнуть кинжалом по запястью. Алое на белом — вот цвета нынешнего дня, самого торжественного дня жизни. Стихотворение не должно быть поэтическим шедевром, сегодня не до тщеславия. Что-нибудь простое, спокойное и мужественное, без аффектации:
Жизнь —Всего лишь сон,Увиденный во сне.
Теперь всё, пора идти.
Место.
Не там, где живут, едят и спят. Лучше всего во дворе буддийского храма. Хорошо и в саду. На земле — соломенные циновки, покрытые белой материей. Сверху алая подстилка, чтобы кровь, растекаясь, не рисовала яркие произвольные узоры, не отвлекала наблюдателей от лицезрения великого таинства. Над головой навес из белой ткани. Белое — это Смерть.
Наблюдатели.
Никаких родственников — они остались за Чертой. Никаких посторонних, потому что кичиться своим мужеством перед зеваками вульгарно. Только официальные свидетели, знатоки церемониала. Только представитель Власти. И еще кайсякунин, секундант, близкий друг, хорошо владеющий своими чувствами и мечом.
Орудие.
У самурая два меча, длинный и короткий. Длинный сегодня не понадобится. Короткий, вакидзаси, острее толедской и дамасской стали. Рисовая бумага, падая на лезвие, распадается пополам. Длинная рукоятка, небольшая круглая или прямоугольная гарда, клинок длиной в один сяку (30 сантиметров). На зеркальном клинке волнистый узор от закаливания.
Действие.
Если хочется, можно сказать прощальные слова. Можно и промолчать. Свидетель подаст поднос, на нем острием вперед вакидзаси. Взять обеими руками, бережно поднести ко лбу и поклониться. За рукоятку не браться, обернуть сталь белой тканью или плотной бумагой, оставить обнаженным лишь самый кончик. Спустить кимоно ниже пояса, рукава подвязать под коленями. Это важно, потому что падать навзничь неприлично, тело должно завалиться вперед, ничком. Приспустить набедренную повязку пониже, размять напрягшиеся мышцы живота. До сего момента властвовал канон, но теперь есть выбор, потому что одобренных способов множество. Классический: вонзить кинжал в левую нижнюю часть живота, довести разрез до правого бока, там повернуть клинок острой стороной кверху и вынуть, немного полоснув в направлении ребер. Можно крест-накрест. Но не возбраняется и проявить фантазию — например, взять и вырезать посреди живота хиномару, национальный флаг. Только нужно правильно рассчитать, чтобы хватило сил вытянуть руки с высвобожденным кинжалом и наклониться вперед. Больше ничего не требуется, всё сделано безукоризненно. Секундант, стоящий чуть позади с длинным мечом наготове, отсечет голову одним красивым ударом. Хорошо бы, чтобы она не покатилась по земле, а повисла на лоскуте коже, но это требует особого мастерства.
Женщине, конечно, проще. Сесть, вонзить кинжал в горло и грациозно, увядшим цветком, склониться набок.
Мисима Юкио, великий теоретик и практик харакири, писал, что неяпонцу уяснить смысл и красоту этого ритуала невозможно.
Смысл — еще куда ни шло, но какая тут может быть красота?
«Когда поручик довел лезвие до правой стороны живота, клинок был уже совсем неглубоко, и скользкое от крови и жира лезвие почти вышло из раны. К горлу вдруг подступила тошнота, и поручик хрипло зарычал. От спазмов боль стала еще нестерпимей, края разреза разошлись, и оттуда полезли внутренности, будто живот тоже рвало. Кишкам не было дела до мук своего хозяина. Здоровые, блестящие, они жизнерадостно выскользнули на волю. Голова поручика упала, плечи тяжело вздымались, глаза сузились, превратившись в щелки, изо рта повисла нитка слюны. Золотом вспыхнули эполеты мундира».
(Мисима Юкио. Рассказ «Патриотизм»)
Вот про эполеты — это красиво, а про кишки…
«Здесь применяют престраннейший способ мести, — докладывал западному миру четыреста лет назад иезуит Валери в трактате „О злых обычаях и прочих диковинах“. — Если японца кто оскорбил, обиженный является пред домом обидчика и разрезает себе живот, после чего обидчику ничего не остается, как учинить над собой то же самое». Об этом же рассказывает у Достоевского Иван Петрович Птицын, объясняя логику поведения Настасьи Филипповны: «Знаете, Афанасий Иванович, это, как говорят, у японцев в этом роде бывает. Обиженный там будто бы идет к обидчику и говорит ему: „Ты меня обидел, за это я пришел распороть в твоих глазах свой живот“, и с этими словами действительно распарывает в глазах обидчика свой живот и чувствует, должно быть, чрезвычайное удовлетворение, точно и в самом деле отомстил. Странные бывают на свете характеры, Афанасий Иванович!»
С европейской точки зрения этот варварский обычай нелеп, безобразен и попросту смешон.
Нелеп, потому что нет ничего дороже жизни, а если уж жизнь стала не мила, то есть быстрые, эффективные и безболезненные способы с ней расстаться.
Безобразен, потому что брюхо, потроха и требуха — это гадость.
А смешон — это потому что страшно.
В 1868 году в японском порту Сакаи произошла стычка местных полицейских с разгулявшимися французскими моряками, в результате которой четырнадцать матросов были убиты (совсем как в песенке: «по палубе прошли, по трапу перешли четырнадцать французских морячков»). Консул Леон Рош потребовал от японского правительства строгого наказания виновных, и меры были приняты: двадцати полицейским велели совершить харакири. На церемонию пригласили самого мсье Роша. Он имел возможность наблюдать, как осужденные один за другим в строгом соответствии с ритуалом выпускают себе внутренности. Нервы у консула оказались на удивление крепкими, он высидел одиннадцать раундов, и лишь на двенадцатом ему стало дурно. Экзекуция была остановлена, последние девять полицейских получили помилование. Эта история впечатляет разительностью контраста между несгибаемым мужеством рядовых японских держиморд и европейской пугливостью.
То, на что не способен сам, умнее всего высмеять. Хотя почему же не способен?
Газета «Новое время» 14 августа 1913 года в разделе «Происшествия» коротко и без каких-либо комментариев сообщает: «В доме No 2 по Забалканскому проспекту рабочий из крестьян Иван Кучкин 19 лет кинжалом распорол себе живот и умер». Очевидно, это запоздалое эхо маньчжурской войны, следствие первого массового знакомства русских с японской культурой. Но сама идея вспарывания собственного живота впервые появилась вовсе не в Японии.
Японцев часто обвиняют в том, что они не умеют изобрести ничего своего, а лишь охочи до скупки иностранных патентов и использования чужих открытий: и нобелевских лауреатов у них мало, и их хваленое искусство китайского корня, и пресловутые карате-дзюдзюцу оттуда же.
Я с этим утверждением категорически не согласен, однако вынужден признать, что первое харакири действительно запатентовано не в Японии, а в Ветхом Завете. Даже если не считать таковым самоубийство царя Саула, который «взял меч свой и пал на него», как слишком отдаленно напоминающее самурайский ритуал (и еще неизвестно, чем именно Саул пал — животом или грудью), то история смерти неистового иудейского старейшины Разиса уж точно достойна сцены театра Кабуки. По сути дела, он совершил доблестнейшее харакири, причем по вполне резонной мотивации — предпочтя смерть позору пленения. Много веков спустя подвиг Разиса повторит неистовый самурай Мураками Ёситэру, разумеется, в руках не державший Библии и даже не слышавший о ней. В 1333 году, во время междоусобной войны, Ёситэру устроил целый спектакль, чтобы задержать врагов и дать своему сюзерену спастись: поджег дом, залез на крышу, разрезал себе живот, взял в горсть внутренности, обрубил их и кинул во врагов, после чего вонзил клинок себе в горло и бросился вниз. Не правда ли, похоже?
Другое харакири, овеянное славой в западной культуре, — уже упоминавшееся самоубийство Катона Утического, описанное Плутархом, а впоследствии воспетое литературой и увековеченное живописью. Оно произошло в 46 году до нашей эры, а первое японское харакири было зарегистрировано тысячу лет спустя, в 988 году. Знаменитый разбойник Хакамадарэ Ясусукэ, окруженный стражниками, прислонился к столбу и взрезал себе мечом живот. Прежде чем умереть, долго мучился. До разработки ритуала пока еще было очень далеко.
Правила красивого и правильного распарывания живота были разработаны много позже, в XVII веке, когда Япония вошла в эпоху стабильности и жесткой централизованной власти. Все сферы жизни подверглись строжайшему регламентированию. Каждый член общества должен был твердо знать свои права и обязанности, каноны поведения, как положено жить и как положено умирать. В этот период харакири из традиции превращается в узаконенный институт, церемониал которого был разработан в мельчайших подробностях. Выходят пособия с советами и рекомендациями по харакири, даже каталоги с рисунками допустимых и недопустимых разрезов живота. Возникает еще один жанр национального искусства. Икэбана — это искусство красиво и правильно составлять букеты. А харакири — это искусство красиво и правильно рисовать алый цветок на белом животе.
Чем же не угодил самураям бедный живот, самая нежная, незащищенная и при этом абсолютно неромантическая часть бренного человеческого тела?
В том-то и дело, что угодил. В отличие от Европы, где живот считается объектом низменным и нечистым, принадлежностью телесного низа, а стало быть предметом для шуток, у японцев брюшная полость вызывает совсем иные ассоциации. Хара — это возвышенно и романтично. Это телесный центр, средоточие жизни (ведь у наших предков слово «живот» тоже когда-то имело иной смысл). По японским понятиям хара — это емкость, где обитает человеческая душа. Разумеется, не душа в христианском понимании, а дух, воля, неподдельность.
Древние японцы считали, что лицо служит для вежливости, уста могут солгать, руки грешат, и лишь живот не обманет, именно там корень естества, там правда, там глубинная суть. Чуть ниже пупа, в центре тяжести тела, находится магическая точка тандэн. При медитационном сидении — оно называется дзадзэн — нужно не отрывать взгляда от этой точки, и тогда можно достичь просветления. При занятиях боевыми искусствами сэнсэй велит ученикам концентрировать в тандэне энергию и силу духа. Там источник действия, основа истинности. Во время харакири разрез непременно должен проходить через тандэн — ведь распарывая себе живот, человек обнажает свою подлинную суть, выпускает свою душу на свободу.
Различие в западной и японской трактовке живота красноречиво проявляется на уровне идиоматики. По-японски выражение «человек с большим животом» означает «человек широких взглядов». Если у кого-то «нет живота», не радуйтесь за стройность его фигуры, ибо перед вами человек малодушный. «Пощупать кому-то живот» — не фамильярность, это выражение означает «выяснить истинное отношение». «Расколоть живот» значит «проявить откровенность» (ну, это как раз похоже на наше «расколоться»). Если японец сказал, что у вас «толстый живот», это комплимент: стало быть, вы — человек щедрый.
Столь же смешно и нелепо звучит для японца буквальный перевод русских идиом вроде «животики надорвать» (то есть погубить свою хара?!) или рекомендации «слушать ухом, а не брюхом» (как раз хара для проникновенного внимания годится куда больше).
Харакири (или, по китайскому чтению тех же двух иероглифов, сэппуку) просто означает «резать живот».
Никто не знает, сколько самураев за минувшее тысячелетие ушли из жизни этим душераздирающим (по-японски даже в буквальном смысле) способом, самым красивым способом смерти.
Вот японская логическая цепочка.
Смерть — самое красивое, что есть в человеческой жизни.
Самый красивый вид смерти — самоубийство.
Самое красивое из самоубийств — харакири.
Японская традиция, в отличие от христианской, не видит в человеческом теле ничего стыдного, а потому относится к нему с уважением. Считать свое телесное устройство безобразным, с японской точки зрения, просто глупо. Самураю стыдиться нечего: в момент совершения харакири он раскрыт перед миром весь без остатка — и душой, и требухой, неразделимый на составляющие тела и духа и одинаково прекрасный, как снаружи, так и изнутри (см. эпиграф к новелле).
Победа над страхом, болью и преходящестью — это, вероятно, и в самом деле красиво.
«Красота — это страшная и ужасная вещь. Знал ты эту тайну иль нет?»
Часть вторая. Писатель и самоубийство
Опасная профессия
…И смерти мысль мила душе моей.
А.С. Пушкин
Долг интеллектуалов как класса — совершить самоубийство.
Э. Че Гевара
Из трех характеристик, при помощи которых человек пытается определить свое принципиальное отличие от прочих представителей земной фауны («рациональное животное», «развлекающееся животное» и «творческое животное»), главной, пожалуй, все-таки является третья.
Человечество как вид рациональным никак не назовешь — на протяжении своей истории оно только и делало, что само себя истребляло, а в двадцатом веке христианской веры чуть было вообще не уничтожило жизнь на планете. Что до склонности к игре, то и она не так уж уникальна. Собака тоже играет с мячом, а кошка развлекается с мышкой.
Homo sapiens не так уж разумен, не обладает монополией на игру, но зато всякий человек, даже самый неумный и скучный, хоть что-нибудь да создает — из куска дерева, из камня, из сочетания звуков, из абстрактных символов.
Герой моей книги — то творческое животное, которое работает со словами, идеями и знаками, то есть занимается творчеством в первом, основном значении этого слова: не просто «созидание как деятельное свойство» (В. Даль), а «деятельность, порождающая нечто качественно новое и отличающаяся неповторимостью, оригинальностью и общественно-исторической уникальностью» (БЭС).
Об этом примечательном времяпрепровождении написано и сказано многое. Вот некоторые особенности феномена творчества, имеющие прямое отношение к теме книги.
Творчество дает творящему ощущение высшей свободы. «Творчество есть освобождение от рабства, — пишет Н. Бердяев в работе „О рабстве и свободе человека“. — Человек свободен, когда он находится в состоянии творческого подъема. Творчество вводит в экстаз мгновения. Продукты творчества находятся во времени, самый же творческий акт находится вне времени». Высшая свобода — это прежде всего освобождение от страха. Когда человек искусства охвачен вдохновением, он не боится ничего, даже смерти. Он почти Бог и испытывает максимально возможное для смертного ощущение независимости и всемогущества.
Творчество примиряет человека с несимпатичными аспектами бытия. Ф. Ницше, авторитетнейший эксперт во всем, что касается художника и искусства, был убежден, что если б не существовало искусства, то есть культа недействительного, то сознание всеобщей лживости и недействительности было бы совершенно невыносимым. «Честность привела бы людей к отвращению и самоубийству». Искусство — это добрая воля к иллюзии. «Искусство и ничего кроме искусства, — объявляет Ницше. — Оно существует для того, чтобы мы не умерли от правды». Занимаясь творчеством, художник спасает человечество от массового самоуничтожения, придает существованию красоту и смысл. Спасительная роль искусства особенно возрастает в эпоху, когда ослабевает смыслообразующая и жизнеоберегающая функция религии. «Искусство поднимает главу, когда религия приходит в упадок» (Ницше). Но тогда же «поднимает главу» и суицид.
Творчество — это попытка смертного победить смерть. Бердяев пишет, что человеку ведомы два страха: страх жизни и страх смерти. Держать их в узде помогает организация обыденности, которая создает у человека ощущение безопасности. В этом смысле творческий человек беззащитен, как черепаха без панциря: обыденность ему чужда, она его враг. Человек убивает себя тогда, когда страх жизни становится сильнее страха смерти. С художником это происходит чаще, чем с обыденными людьми. Зато человеку искусства дана компенсация особого рода — он ведет игру, которая создает иллюзию победы над смертью. Ж. Кокто сказал: «Писать — это убивать смерть». Разумеется, игра со смертью предполагает и возможный проигрыш. Не исключено и другое — можно увлечься партнером и подпасть под его магнетическое влияние. Неслучайно столько людей искусства (прежде всего литераторов) были поистине зачарованы смертью и всю жизнь исполняли с ней некий причудливый танец — как правило, не слишком длинный. В эссе «Смерть как возможность» М. Бланшо отмечает диалектическое единство смерти и творчества. Возможно, главная привлекательность самоубийства для художника состоит в том, что оно — высший акт доступного человеку творчества и в то же время поступок, как бы отменяющий смерть. Анализируя дневники Ф. Кафки, Бланшо безошибочно нащупывает главный нерв творчества:
«…Чтобы писать, необходимо властвовать над собою перед лицом смерти, необходимо установить с нею отношения господства. Если она для тебя нечто такое, перед чем теряешь выдержку, чего не можешь выдержать, — тогда она похищает у тебя слова из-под пера, перебивает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его неловкий, невнятный вопль никому не слышен или же никого не волнует. Кафка здесь глубоко прочувствовал, что искусство — это связь со смертью. Почему со смертью? Потому что она предел всего. Кто властен над нею, обладает предельной властью и над собой, обретает все свои возможности, является одной великой способностью. Искусство — это власть над смертным пределом, предел всякой власти».
Самоубийство писателя — это нередко еще и полемика с Абсолютом. Художник, творец — это Демон, любящий Бога, но отказывающийся быть Его слепым орудием, жаждущий разговора на равных, диалога. За эту дерзость без конца низвергаемый в грязь и ничтожность своего человеческого происхождения, художник вновь и вновь взмывает вверх на крыльях творчества. Но силы, разумеется, неравны.
Творчество — это попытка сделать эфемерное вечным. Не-боязнь смерти, победа над ней, извечное «нет, весь я не умру» подразумевает еще и бунт против разрушительности Времени. Аристотель называл среди главных стимулов человеческой деятельности атанатизейн — желание обессмертить себя посредством великих деяний и произведений искусства. Это желание свойственно почти всякому из живущих. Правда, осуществить его мало кому удается, но зато успех этих немногих кружит голову остальным. Оставить о себе память хочется не только царям, поэтам и философам. Самый распространенный опус в жанре атанатизейн — надписи на видных местах в жанре «Здесь был Коля». Безвестный Коля хочет, чтоб его помнили, чтобы о его существовании знали незнакомые ему люди. Иногда Коля, рискуя жизнью, лезет на отвесную скалу, чтобы оставить там свой незамысловатый текст, и тогда память сохраняется дольше. Писатель — это самый ловкий и удачливый из Коль: он тиражирует память о себе множеством экземпляров, и на каждом значится его фамилия. По сравнению с жизнью в веках, а если повезет, то и тысячелетиях, годы или даже десятилетия телесного существования могут показаться не бог весть какой важностью.
Творчество — это картина, написанная собственной кровью. В идеале литератор должен всю жизнь писать так, как пишет предсмертное трех— или пятистишье самурай перед харакири. Все наследие писателя подобно предсмертному стихотворению. Если оно выведено на бумаге не чернилами, а собственной кровью, то сотрется нескоро. Писатель — это осьминог, которым вообразил себя японский поэт-самоубийца Икута Сюнгэцу (1892-1930):
Чудо-осьминог
Есть тело, полное чернил.Если его ранить — потекут чернила.Бедная двадцатилетняя душа,наполненная чернилами,Поняла, что и сама она —всего лишь чернила.Чтоб спрятаться от всех,Выпускает чернильное пятно чудо-осьминог…
(Кстати уж не будем забывать, что для осьминога чернила тоже не канцпринадлежность, а собственная секреция).
«Из всего написанного я люблю только то, что пишется своей кровью». (Ф. Ницше)
Все это пространное вступление понадобилось для обоснования тезиса о том, что творчество — профессия опасная и заниматься ею могут только люди, у которых изначально не все в порядке с инстинктом самосохранения. Мир художника анормален, патологичен. Творческие профессии вредны для здоровья. Готфрид Бенн писал: «За последние пять столетий большая часть выдающихся людей искусства были либо душевнобольными, либо гомосексуалистами, либо наркоманами, либо одержимыми суицидальным комплексом, за исключением разве что Гете и Рубенса». [Насчет Гете не совсем верно: как известно, ему пришлось написать «Вертера» для того, чтобы избавиться от суицидального комплекса.]
«Литература насквозь пропитана ядом», — свидетельствует ядоносный японец Ю. Мисима, отравивший этой отравой многих, но и сам получивший смертельную дозу.
«Искусство опасно художнику», — предостерегает другой интоксицированный, Ницше. У него же читаем еще одну важную мысль, помогающую лучше понять душевную конструкцию человека искусства: «Художник есть отсталое существо, остановившееся на ступени игры, которая принадлежит юности и детству».
Да, творческая личность часто инфантильна. Истинный писатель, художник, композитор подобен ребенку — свежестью восприятия, эмоциональностью, а главное беззащитностью. Отсюда повышенная ранимость, болезненное восприятие любой критики в адрес своих произведений. Критик — это образ Взрослого, образ Отца, обрушивающегося на дитя за то, что оно натворило нечто предосудительное. Истории литературы известно немало примеров того, как жестокость критики довела писателя до отчаянного шага. В «Энциклопедии литературицида» такие случаи есть и на «А»
[30]], и на «Б»
[31]], и на многие другие буквы алфавита.
Почему из всех сфер творчества именно литература чаще всего подталкивает своих жрецов к самоубийственному сценарию? В чем ее ядовитость?
В книге Й. Меерло «Творчество и этернизация» отличия между значением разных типов творческой деятельности сформулированы следующим образом:
«Музыка — напоминание о ритмичном мире, в котором плод существует в утробе. Мастерски гармонизируя пункт и контрапункт, композитор интегрирует контрастирующие человеческие эмоции. Под воздействием музыки в нас, пусть ненадолго, ослабевают вражда и ненависть. Живопись символизирует магическое покорение вселенной и в то же время отчужденность от нее. Писательство уходит корнями в ту сложную область человеческих отношений, где чередование звука и безмолвия, ритм, „нерв“ играют не меньшую роль, чем значение произнесенных слов. В процессе сочинительства автор непрерывно общается с собой, используя для этого образы персонажей, которым он дает жизнь».
Очевидно, суть именно в этом: писатель обладает уникальной, магической силой давать жизнь. Позволим себе литературоцентристское суждение: писатель — творец в еще большей степени, чем композитор или художник. Посредством чернил (которые, как мы уже установили, и есть его кровь), посредством закорючек на листе бумаги он создает объемную, сложную, правдоподобную — совсем как живую, нет, лучше, чем живую — модель мироздания. Он производит на свет выдуманных людей, которые потом становятся для читателей куда более живыми, чем многие реальные люди. Суть же в том, что литературный творец больше, чем творцы прочих типов, покушается на роль Творца.
Собственно, существует два противоположных взгляда на творчество — как на процесс демонический или как на процесс божественный.
Сторонники первой точки зрения утверждают, что искусство происходит от мятежного ангела, что в основе творчества — гордыня, бунт и узурпация права, принадлежащего только Творцу.
Вторая точка зрения считает художника не источником вдохновения, а медиумом, человеком, обладающим драгоценной способностью безошибочно чувствовать и находить то прекрасное, что уже существует в Божьем мире. Ясперс называл это драгоценное качество умением распознавать трансцендентные шифры бытия. Кистью по холсту или пером по бумаге водит не художник, а Бог. Гениальный композитор не создает великую симфонию, ибо она уже существует — он находит ее в бесчисленном сочетании звуков. То же относится к скульптору, отсекающему от глыбы лишнее, к поэту, который просто составляет слова, но составляет их правильно, единственно возможным образом, и, соединенные именно в такой, продиктованной свыше последовательности, они обретают не только прекрасную форму, но еще и смысл, иногда удивляющий глубиной самого поэта. Не секрет, что лучшие стихи великих поэтов часто умнее своих творцов, а те читатели, кто восхищался великим писателем по его произведениям, оказываются разочарованы при личном знакомстве. И правильно, с писателями не надо дружить — ведь они гении литературы, а не дружбы. Их надо читать. Конечно, обидно, что замечательный литератор может оказаться неумен или по-человечески несимпатичен. От композитора или художника ума не очень-то и ждешь, а тут все-таки мысли, слова… С другой стороны, чему удивляться, если вдохновение принадлежит не писателю, а иной, более высокой инстанции?
Из всех людей искусства писатель особенно уязвим. Над ним всегда висит подозрение в шарлатанстве — если не со стороны читателей, то в собственных глазах. Художник умеет рисовать, скульптор умеет ваять, композитор тоже, слава Богу, консерваторию заканчивал — их профессионализм очевиден. А писатель владеет только словом, только знает буквы. Как и все остальные. В периоды депрессии писатель чувствует себя самозванцем, вжимает голову в плечи, боясь услышать торжествующее: «А король-то голый». Король и сам не уверен, что он одет. Отсюда уже упоминавшаяся болезненная чувствительность к критике.
С какой позиции на творчество ни смотри — хоть с «божественной», хоть с «демонической», — совершенно очевидно, что человек искусства вообще и литератор в особенности по всем параметрам должны попадать в группу высокого суицидального риска.
«Искусство — самый яростный бунт человека против судьбы». А. Мальро
Творчество — почти всегда занятие индивидуальное. Более того, оно подразумевает крайнее одиночество, даже противопоставление себя остальным людям. Это классическая суицидальная установка, при которой ослабевают все связи, удерживающие человека в жизни — и семейные, и общественные, и религиозные. Из хорошего художника редко получается хороший семьянин, потому что экстаз творчества сильнее семейных уз. Связь творческого человека с общественными институтами тоже иллюзорна и ненадежна: чуть ли не самый высокий процент самоубийств отмечен у так называемых ангажированных творцов, вроде бы наступивших на горло собственной песне, но шагать в ногу так и не научившихся (мы сейчас говорим о настоящих писателях, а не о членах Союза писателей СССР). С Богом у художника — каким бы религиозным он ни был — отношения тоже небезмятежны. Все дело в том, что у творческого человека проблема со смирением — оно несовместимо с избранной им профессией. А без смирения какая уж богоугодность? Творческий человек может весь лоб себе расколотить о каменные плиты церковного пола, но все равно в глубине души останется еретиком, вечно сомневающимся в существовании Бога или, по крайней мере, в правильности Его законов и действий.
Опаснее всего то, что магическая сила художника зависит не от него самого, а от некоей внешней силы, перед которой он беззащитен. Не столь важно, как он эту силу называет — Богом, Демоном, Музой или Вдохновением. Когда она есть, творческий человек чувствует себя неуязвимым и всемогущим, ему кажется, что он небожитель и пребудет таким всегда. К несчастным собратьям по цеху, разуверившимся в себе и наложившим на себя руки, в такие минуты художник относится свысока.
«Как бы ни был чужд этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от мудреца. Ни Акутагава, ни Дадзай Осаму и никто другой не вызывают у меня ни понимания, ни сочувствия», — с восхитительной черствостью пишет Кавабата Ясунари, несколько лет спустя отравившийся газом.
«Я не люблю самоубийц. Не могу уважать писателя, покончившего с собой», — надменно заявляет тридцатилетний Мисима Юкио, а в сорок пять взрежет себе живот.
«В этой жизни помереть нетрудно, сделать жизнь значительно трудней», — поучает Есенина победительный Маяковский, который через четыре года застрелится. «Негоже, Сережа, негоже, Володя», — корит обоих Марина Цветаева, а потом повесится на гвозде в сенях.
Плохая примета для пишущего человека — осуждать собратьев-самоубийц. Такое ощущение, что нарушившие это табу обречены нести ту же кару.
Справедливости ради отметим, что писательство — не единственная профессия, чреватая суицидальным риском. Высок уровень самоубийств у бизнесменов и врачей. Ну, с первыми ясно — современные флибустьеры, жертвы свободного предпринимательства. Их жизненный сок — ликвидность; когда liquid безвозвратно вытекает, жить становится незачем.
С врачами другое. Во-первых, у них всегда под рукой имеются средства для быстрого и безболезненного ухода, что снимает одно из двух главных антисуицидных препятствий, «очень маленькую вещь», о которой говорил Кириллов. Во-вторых, медик находится в постоянной близости к чужой болезни и смерти. От этого притупляется страх и возникает отстраненность. Особенно часты случаи самоубийства среди психиатров и психоаналитиков, которые, казалось бы, должны быть застрахованы от рокового поворота мысли самой своей специальностью. Й. Меерло пишет, что хирург рискует подцепить инфекцию, психиатр же рискует заразиться от своих пациентов суицидальным комплексом. Во вступлении к своей книге «Самоубийство и массовое самоубийство» американец честно признается: он исследует суицид, чтобы отогнать от себя этот призрак. Что ж, не он первый и не он последний.
Сравнение литератора с медиком (оба человековеды, оба должны врачевать — один душу, другой тело, у обоих этический лозунг «не навреди») давно стало общим местом. В писательской среде самоубийства происходят еще чаще, чем в медицинской. Пусть писателю не приходится тесно общаться с недугом и смертью, зато он постоянно лицом к лицу с вечностью, с тем, что расположено за смертным пределом, а это еще опасней: легко увлечься и зайти на шаг дальше, чем позволено. Первые же исследования профессиональной суицидопредрасположенности, проведенные в XIX веке, показали, что сразу за военными (это понятно: сам выбор «опасного» ремесла свидетельствует об определенном суицидальном складе личности) следует творческое сословие (к нему причисляли людей искусства и ученых). Согласно Э. Дюркгейму, благополучнее всего дела обстояли у земледельцев — всего 2,5 суицидных случая на 100000 человек. В «творческой» же группе наблюдался коэффициент 61,8 (I), что в 2,5 раза выше, чем у третьей по порядку группы — коммерсантов.
В самом начале книги я признался, что литературицид занимает меня не сам по себе, а как частный случай феномена человеческого самоубийства. Просто литераторы, как дрозофиллы, наиболее удобны для исследования: писатель, во-первых, — представитель человеческой породы par excellence, а во-вторых, эта людская разновидность склонна к душевному эксгибиционизму и к тому же наделена даром слова. Литератор сам рассказывает нам всей своей жизнью и творчеством, почему с ним это произошло.
Главный персонаж этой книги — человек-самоубийца, а то, что при этом он еще и литератор, не столь существенно. Мотивации суицидного решения у писателей в подавляющем большинстве случаев самые обычные, типические. У них всё «как у людей». Так и называется первый, основной раздел этой части. В нем речь пойдет об общечеловеческих, тривиальных (насколько такой поступок вообще может быть сочтен тривиальным) типах самоубийств.
Разумеется, у писателей, как и у всех, встречаются экзотические случаи суицида, не укладывающиеся ни в одну из хрестоматийных моделей. К какому разделу, скажем, отнести австрийского драматурга Ф. Раймунда (1790-1836), который покончил с собой, испугавшись, что укусившая его собака была бешеной? К психозам? Но Раймунд был психически здоров (собака, как потом выяснилось, тоже).
Дюркгейм перечисляет среди лидирующих суицидных мотивов психические расстройства (более 1/3 случаев), физические страдания (1/6), семейное горе (1/7). Примерно те же пропорции просматриваются в «Энциклопедии литературицида». Писатель переживает то же, что и обычные люди, не-писатели, только, как правило, сильнее. Да и так называемых акцентуированных личностей среди представителей творческих профессий гораздо больше.
В целом причины писательских самоубийств оригинальностью не отличаются. Но есть достаточно распространенные суицидные мотивации, которые писателям мало свойственны. Например, мне неизвестны случаи участия литераторов в коллективных самоубийствах — сказывается индивидуализм ремесла. Мало и альтруистических самоубийств — писательское ремесло еще и эгоистично. В обширной «Энциклопедии литературицида» таких примеров почти нет. О патриотичном японском поэте-романтике Хасуде Дзэммэе (1901-1945) я уже рассказывал (он застрелился в день, когда империя капитулировала). Французская писательница Симона Вайль (1909-1943), славившаяся идеализмом и самоотверженностью, уморила себя голодом в знак солидарности с мучениями порабощенных фашистами соотечественников. Норвежец Енс Бьёрнебу (1920-1976) покончил с собой, протестуя против гибели террористки Ульрики Майнхоф. Правда, в этом случае альтруизм, кажется, был не без примеси нарциссизма, поскольку писатель давно уже приглядывался, из-за чего бы этакого наложить на себя руки.
Несвойственны писателям и так называемые криминальные самоубийства, широко распространенные у обычных смертных. Это тип суицида, к которому прибегает преступник, измученный раскаянием или желающий избежать наказания. Не то чтобы гений был так уж несовместен со злодейством, просто писатель главные свои преступления совершает на бумаге и кровь проливает там же.
Писатель убивает только тогда, когда ему не удается убедительно совершить убийство в сотворенном им художественном измерении. Такое происходит разве что с сочинителями третьего ряда. Например, в 1967 году неудачливый английский писатель Халливелл проломил молотком голову своему другу, удачливому драматургу Д. Ортону, после чего отравился снотворным. Но Халливелла вы в «Энциклопедии» не найдете — не тот ранг.
Преступной была предсмертная шутка французского поэта Жака Ваше (1895-1919). Он уже принял смертельную дозу опиума, когда к нему заглянули двое приятелей. Ваше угостил наркотиком и их, не предупредив о том, что после четырех граммов опиума не просыпаются. Но какой спрос с дадаиста?
«Я пишу романы, чтобы не совершить убийства». Ю. Мисима
Итак, в разделе «Как у людей» писатели кончают с собой по тем же причинам, что и все остальные: душевное нездоровье, страх перед страданиями и старостью, боль утраты, просто боль, пьянство, плети и глумленье века, гнет сильного, насмешка гордеца… Однако существуют и чисто «писательские» разновидности самоубийства, нормальным людям не свойственные. Имеются в виду профессиональные заболевания с летальным исходом. У токаря — варикозное расширение вен, у жокея — геморрой, у водолаза — скачки давления. У литератора же — творческий кризис, невыносимость отрыва от родной языковой среды, искушение спутать собственную жизнь с романом.
Подобным случаям посвящен особый раздел второй части — «Не как у людей».
Раздел I. Как у людей
«Последняя капля»
Мой близкий! Вас не тянет из окошка Об мостовую брякнуть шалой головой? Ведь тянет, правда?
Саша Черный
Часто бывает, что причину, по которой человек себя убил, найти трудно. Во всяком случае, главную причину. Иной раз кажущаяся неосновательность мотива повергает современников и потомков в тягостное недоумение: как можно было наложить на себя руки из-за этого? Если же непосредственный повод, подтолкнувший суицидента к роковому шагу, остается вовсе неизвестен, то возникают всевозможные домыслы и версии, особенно когда речь идет о людях особенных, к каковым безусловно принадлежат герои этой книги.
Скорее всего, вина тут лежит на синдроме «последней капли», очень хорошо знакомом суицидологам. Причины для добровольного ухода из жизни есть, да, как правило, не одна, а целый комплекс, но срыв происходит из-за какого-нибудь малозначительного, несущественного (иногда до комичности несущественного) обстоятельства. Это напоминает известную притчу о том, как человек, у которого на шнурке завязался узел, выбросился из окна. Дело в том, что его с утра преследовали сплошные несчастья, он держался из последних сил, а тут не выдержали нервы — непослушный шнурок стал последним подтверждением враждебности окружающего мира. Последняя капля и есть всего лишь капля, сама по себе она мало что значит, но она переполняет чашу, которая и так уже налита до самых краев.
В биографических справках о классике мадагаскарской литературы Жане-Жозефе Рабеаривелу (1901-1937) можно прочесть, что поэт покончил с собой после того, как ему отказали в поездке на Всемирную выставку в Париж. Париж, возможно, стоит обедни, но жизни? Экзотичная мотивация заслонила истинные причины самоубийства.
Нет, конечно же, Рабеаривелу убил себя не из-за Парижа. Отец четверых детей, он влачил нищенское существование и не мог прокормить свою большую семью. Его, лауреата премии Французской академии, не принимали даже на жалкую должность клерка в колониальную администрацию. Пагубное пристрастие к опиуму делало и без того тяжелую жизненную ситуацию совершенно невозможной. Поездка во Францию, страну, которая для Рабеаривелу была сказочным королевством великой литературы, представлялась несчастному поэту единственным шансом на спасение, прорывом в иной, волшебный мир. Разумеется, даже если бы этот вояж состоялся, он ничего бы не изменил — возвращение к прежней жизни лишь усугубило бы безысходность и исход был бы тем же. Унизительный отказ лишь ускорил финал, стал пресловутой последней каплей.
Эта капля очень часто имеет привкус унижения, что делает ее особенно горькой. Творческие люди обычно обладают обостренным самолюбием и высоким (подчеркнем: оправданно высоким) самомнением; к унижению они болезненно чувствительны.
Британского художника и автора искусствоведческих книг Бенджамина Хэйдона (1786-1846) всю жизнь преследовали несчастья. Он был блестящим теоретиком искусства, но довольно посредственным художником. Главным делом своей жизни считал живопись, хотя лучшие его произведения принадлежат литературе. Картины продавались плохо, Хэйдон не раз попадал в долговую тюрьму. Острые полемические статьи нажили ему немало влиятельных врагов среди маститых художников, которые всячески усложняли и без того тернистый путь искусствоведа-живописца. Опасная затея — совмещать профессию творца с профессией критика творчества, слишком легко стать мишенью ответной критики. К своему 60-летию Хэйдон устроил персональную выставку, на которую возлагал много надежд. Художник с детства был очень слаб зрением и потому писал только очень большие, монументальные картины. Огромные исторические полотна были развешаны по стенам пустых залов, куда никто не заглядывал. Посетителей в выставочном комплексе, впрочем, было много, но все они проходили мимо. Когда Хэйдон узнал, что именно интересует равнодушных к его творениям лондонцев — «американский карлик Том-с-Пальчик», демонстрируемый в соседнем павильоне, — это последнее унижение подкосило юбиляра. Он полоснул себя бритвой по горлу, но руки от обиды дрожали, так что пришлось еще и браться за пистолет.
Всякий человек обладает неким запасом психической и нервной прочности. Персональные чаши терпения весьма разнятся по своей емкости — от бездонной бочки до наперстка. У творческой личности этот сосуд совсем мал. Каждая падающая в него капля — не мелочь, а событие, обретающее значение символа. Когда несчастья или даже просто неприятности сыпятся сплошной капелью, писатель слышит в этом дробном речитативе зловещий рокот судьбы.
В конце сентября 1940 года в маленьком французском городке Пор-Бу у испанской границы скопилось множество беженцев, пытающихся уйти за Пиренеи, пока немцы не перекрыли перевалы. Положение у беглецов было отчаянное, особенно у тех из них, кто имел серьезные основания опасаться встречи с гестапо, а таких здесь было много — антифашисты, политические эмигранты из Германии, евреи. Вишистское правительство отказывало этим людям в выдаче выездной визы, а 26 сентября возникло новое осложнение: границу закрыли и испанцы. Проблема была чисто бюрократической и должна была вскоре разрешиться, потому что у большинства беженцев имелись американские визы. Кроме того, пиренейская граница почти не охранялась, ее можно было перейти, минуя формальности. Кто-то из беглецов так и поступил. Кто-то принялся хлопотать и бегать по инстанциям. А один из немецких эмигрантов, известный писатель Вальтер Беньямин (1892-1940), принял яд и к утру следующего дня был мертв. Потрясенные столь неадекватной реакцией на обычные бумажные проволочки, чиновники немедленно, назавтра же, выпустили всех остальных за кордон.
Понять истинную причину импульсивного поступка Беньямина можно, только если вспомнить, как переполнялась чаша, последней каплей в которой стал малозначительный пограничный инцидент. Победа нацистов вынудила Беньямина, еврея и либерала, расстаться с родной страной и с любовно собранной библиотекой, которая для литературоведа и книжного червя была единственно возможной средой обитания. С началом войны писатель был интернирован во Франции как германский подданный. Парижские знакомые сумели вытащить его из лагеря, но, вырванный из жизни, Беньямин лишился средств к существованию. После капитуляции началось бесконечное, изнурительное бегство по охваченной паникой стране. У писателя иссякла энергия — физическая, психическая, нравственная. Вряд ли он выжил бы, даже добравшись до Нового Света. Американское убежище не спасло от самоубийства ни Стефана Цвейга (1881-1942), ни Эрнста Толлера (1893-1939), ни Эдгара Цильселя (1891-1944). Бюрократическая неприятность стала для Беньямина пресловутым узлом на шнурке.
Воздействием синдрома «последней капли», очевидно, следует объяснять и два самых известных русских литературицида — смерть Владимира Маяковского и Марины Цветаевой.
В первом случае очевидной, большой причины не было вовсе, зато мелких называют целый ворох: холодок в отношениях с властью, запрет на поездку в Париж (опять этот географический символ Иной Жизни!), провал юбилейной выставки, пробоина в «любовной лодке», даже затяжной грипп. Вряд ли какая-то из этих мотиваций могла побудить «агитатора, горлана, главаря» выстрелить из револьвера в собственное сердце. Поэтому возникла красивая версия об осознании своей вины поэтом, который сначала продал свой дар силам зла, а потом пробудился и раскаялся: «…Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил. Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни» (М. Цветаева). В этом высказывании, пожалуй, верно лишь то, что самоубийство Маяковского длилось много лет. Суицидальные мотивы в его творчестве и поведении проявлялись с раннего возраста. Многие стихи буквально сочатся агрессией, направленной то вовне, то — в депрессивные периоды — на самого себя («А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою…»). Лиля Брик рассказывала: «Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях… Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор». В молодости, по собственным словам, он дважды играл в «русскую рулетку». Есть основания предполагать (об этом говорила и Л. Брик), что 14 апреля 1930 года поэт решил попробовать в третий раз — то есть не столько убить себя, сколько сыграть в самоубийство.
Для суицида оснований было недостаточно. Для проверки судьбы — окончательно ли отвернулась или подарит новую жизнь и новое рождение — хватало.
Вероятно, Маяковский предвидел, что грядет «последняя капля», ждал этого маленького всплеска, готовился к нему и даже сам выбрал день, час и повод: объяснение с Вероникой Полонской. Если она откажется выполнить требования выдвинутого им «меморандума» (уйти от мужа, бросить театр и т.п.), пора крутить барабан. Благодаря этому мистическому движению переполненная чаша будет перевернута, опустошена, и пойдет новый отсчет зловещей капели.
Оснований для гипотезы об «игре в самоубийство» немного, но все же они имеются. Первое уже было названо — два предыдущих сеанса «русской рулетки». Второе — странный, не соответствующий масштабу личности тон предсмертной записки: ненужные, суетливые детали («товарищи рапповцы… Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться… В столе у меня 2000 руб. — внесите налог. Остальные получите с ГИЗа…»), кокетство («товарищ правительство», «сериозно», «покойник этого ужасно не любил»), наспех переиначенное четверостишье, которое было написано совсем о другом (вместо первоначального «С тобой мы в расчете» стало «Я с жизнью в расчете»). Такое ощущение, что это не предсмертная записка, а соблюдение некоей формальности человеком, который вообще-то в скорую смерть не верит. Ну и, разумеется, третье: в барабане револьвера был всего один патрон, что со стороны «серьезного» суицидента было бы крайне неосмотрительно. Застрелиться, особенно если целишь в сердце, не так просто, как может показаться. Многие пытались, но лишь нанесли себе тяжелое ранение, а кое-кто из героев «Энциклопедии литературицида» был вынужден вслед за первой пулей послать и вторую — например, португалец Антеро Кентал (1842-1891).
Если причины самоубийства Маяковского вызвали немало гипотез и пересудов (вплоть до версии об организованном чекистами убийстве), то мотивы ухода Цветаевой всем более или менее ясны, спор лишь в деталях — что было самым важным среди других важных факторов: тяготы эвакуации, общая безнадежность ситуации или тяжелые отношения с переживающим переходный возраст сыном. Сын и в самом деле был жесток с матерью, но очень неглуп. После похорон сказал: «Марина Ивановна поступила логично». И был прав.
Мы не можем с полной достоверностью сказать, что именно стало для 48-летней поэтессы «последней каплей». Выбор более чем широк.Невозможность перебраться из Елабуги в Чистополь, где она чувствовала бы себя в меньшей изоляции, потому что там жили эвакуированные писатели? Безденежье и отсутствие заработка (предлагала переводить с татарского в обмен на мыло и махорку, но из этого ничего не вышло)? Очередная ссора с сыном? Или даже без ссоры: заставляла себя жить, считая, что необходима сыну, и вдруг осознала, что, наоборот, только мешает ему своей непрактичностью, бестолковостью, неуравновешенностью?
Конечно, какой-то последний толчок был. Достаточно сильный, чтобы стало все равно — в сенях так в сенях, на гвозде так на гвозде, только побыстрее. Но чаша наполнялась долго, очень долго. Все этапы наполнения известны и многократно проанализированы.
Образ веревочной петли незримо свивался вокруг ее шеи всю жизнь. Первый раз пыталась повеситься семнадцатилетней — это было обычное, подростковое, как у многих. Потом в Париже было два самоповешения родственников: сначала младший брат мужа, потом, на том же крюке, его мать Елизавета Петровна Дурново-Эфрон.
Акцентуированность личности у Цветаевой выражена необычайно сильно, психика все время на грани срыва. Такое ощущение, что в ином эмоциональном режиме она существовать и не смогла бы. В последние годы чаша наполнялась все стремительней и стремительней: полицейские неприятности во Франции; роковая ошибка возвращения на родину; арест Сергея Эфрона и дочери. Осенью 1940 записала: «Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк». Потом война, бегство. Паустовский рассказывал: «Пастернак пришел к ней помочь укладываться. Он принес веревку, чтобы перевязать чемодан, выхваливал ее крепость и пошутил, что она все выдержит, хоть вешайся на ней. Ему впоследствии передавали, что Цветаева повесилась на этой веревке, и он долго не мог простить себе эту роковую шутку».
Да, было что-то, не так уж и важно что, после чего Марина Ивановна написала письма сыну, мужу, дочери, Асеевым («Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю…») и повесилась.
В стихотворении, написанном ею за два года до смерти, — строки, которые могли бы стать гимном самоубийц:
Не надо мне ни дырУшных, ни вещих глаз.На твой безумный мирОтвет один — отказ.
Юность
Молодость ходит со смертью в обнимку.
Сергей Гандлевский
Самоубийство творческих людей имеет собственную возрастную динамику, не вполне совпадающую с классической хронометрией суицида. Нормальное (то есть не инфицированное бациллой творчества) человечество проявляет повышенную склонность к самоубийству в три критических периода. Суицидная кривая первый раз поднимается вверх на участке 15-24 года, потом опускается, вновь идет в гору на пятом десятке жизни, затем снова сползает и после 70 уже окончательно загибается кверху, так и обрываясь на подъеме — там, где ресурс оси с пометой «кол-во лет» иссякает.
Три переломных времени жизни — взросление, вершина и увядание — каждое по-своему собирают жатву среди не умеющих взрослеть, не умеющих спускаться вниз и не умеющих стариться. В некоторых странах, равно как и при определенных социальных ситуациях, этот график может выглядеть по-разному, но в целом общемировая тенденция именно такова.
У героев нашей книги критических возраста тоже три, но второй из них несколько смещен по оси времени, он наступает и кончается раньше — перед сорокалетним рубежом, там, где заканчивается молодость. Обычный человек переживает так называемый midlife crisis лет в сорок пять-пятьдесят, когда вдруг делается ясно, что шансов и времени стать богатым, знаменитым и любимым больше нет. У писателей причина надлома иная. В тридцать пять, тридцать семь, тридцать девять лет многие из них заболевают недугом, имя которому творческий кризис, и начинают совершать безумные, саморазрушительные поступки: пускаются в авантюры, стреляются на дуэли, просто стреляются. Большинство литераторов благополучно преодолевают опасный порог, но немало таких, кто, выжив, утрачивает способность творить и в дальнейшем пишет хуже и меньше. Или вовсе не пишет. Об этом синдроме мы поговорим более подробно в главе «Творческий кризис», сейчас же нас занимает тот особенный возраст, когда почти каждый ощущает себя творческой личностью, а стало быть, почти на всякого человека распространяются жестокие законы расплаты за повышенную восприимчивость к тому, что Ясперс называл «трансцендентными знаками бытия». В психиатрии существует термин «метафизическая интоксикация», обозначающий отравление юношеского сознания вечными вопросами бытия. Всякий юный человек, если у него развиты ум и чувства, в период взросления неминуемо становится философом. В сочетании с юношеской склонностью к аффектации и принятию скоропалительных решений это образует гремучую смесь, чреватую экзистенциальным взрывом.
Для того чтобы сорокадевятилетний человек наложил на себя руки, у него должна быть какая-то основательная причина: крах семьи или карьеры, банкротство, утрата близкого человека. В семьдесят девять резон тоже найдется — немощь, физические страдания, одиночество. Но в восемнадцать убивают себя с невероятным легкомыслием, часто вовсе без каких-либо внятных причин. Виноваты гормоны, пробуждающаяся самостоятельность мышления. Мир перестает быть понятным, или, наоборот, кажется, что все в нем слишком понятно, да и понимать-то особенно нечего.
Ранняя пора взросления ставит человека в положение первооткрывателя. Пусть он открывает давно открытую Америку, а изобретает трехколесный велосипед — неважно. Открывательство и изобретательство — занятия творческие. В юности всякий переживает период спонтанного творчества. Многие, кому предстоит прожить приземленную, далекую от всякой креативности жизнь, в 16 лет пишут стихи, философствуют или хотя бы выступают в самодеятельности.
Кавабата Ясунари считал, что истинной способностью видеть и понимать прекрасное человек обладает лишь в пору «первого» и «последнего взгляда», то есть на пороге жизни и в преддверии смерти. Причем если дар «последнего взгляда» дается немногим избранным, то «первый взгляд», ясный и зоркий, естественным образом достается всякому подростку. Образцом чистоты литературного стиля Кавабата называл сочинения учеников начальной школы, потому что эти тексты искренни, точны и избавлены от каких бы то ни было излишеств.
Обычный человек довольно легко расстается с раннетворческим периодом своей жизни, устремляясь к иным, более практическим интересам и занятиям. Но для некоторых «первый взгляд» становится и последним, потому что был он слишком уж требовательным и бескомпромиссным. Юношеский максимализм, экстремизм, а более всего то, что еще не выработалась привычка жить, — вот главные причины раннего суицида.
Если говорить о людях пишущих, то куда более опасным выглядит погубивший стольких литераторов «синдром 37 лет», но так ли это на самом деле?
Вполне возможно, что драматичнее всего ряды будущих гениев редеют на 20-летнем рубеже, а современники и потомки остаются в неведении, так и не узнав, как безгранично талантлив был очередной юный самоубийца, какой потенциальный заряд творческой энергии был в него заложен. Возможно, «метафизическая интоксикация» для того и существует, чтобы доля творческих людей не получалась слишком высокой. Происходит своего рода естественная фильтрация, защищающая наш предприимчивый и прагматичный биологический вид от ненужного перекоса. Бог весть сколько несостоявшихся Байронов, Рафаэлей и Эйнштейнов ежегодно теряет человечество из-за юношеских самоубийств. Лишь в единичных случаях нам становится известно, какой редкостный талант утрачен — да и то, как правило, уже задним числом. Время от времени литературоведы вдруг открывают новое имя среди тех, кто уничтожил себя, еще не успев толком войти в литературу.
Так, например, произошло со швейцарской писательницей Лорой Бергер (1921-1943), которая при жизни напечатала лишь несколько рассказов и детских сказок.Уже после того, как Лора утопилась (кажется, из-за несчастной любви), вышел ее роман «Башня на холле», высоко оцененный Германом Гессе, расхваленный критиками и вошедший в золотой фонд швейцарской литературы.
Через много лет после смерти была замечена и оценена по достоинству австрийская поэтесса Герта Крефтнер (1928-1951). Стихи девушки, отравившейся несколько десятилетий назад (разумеется, тоже из-за любви), вошли в моду, и теперь Крефтнер считается одним из самых ярких имен послевоенной австрийской поэзии.
Посмертно осенила слава и хрестоматийного самоубийцу «с рассудка», юного философа Отто Вейнингера (1880-1903), который вбил себе в голову (и даже талантливо обосновал), что еврею жить на свете преступно и невозможно.
Но и ранняя прижизненная слава не всегда становится якорем, помогающим литературному подростку зацепиться за грунт и переждать экзистенциальную бурю опасного возраста. Французские драматурги Виктор Эскус и Огюст Лебра проснулись знаменитыми после шумного успеха их пьесы «Мавр Фаррук». Первому из соавторов было восемнадцать лет, второму пятнадцать. Театральная критика превозносила юных гениев до небес, однако две последующие пьесы были встречены куда более холодно, и этого вполне обыденного для пишущего человека обстоятельства оказалось достаточно, чтобы мальчики решили уйти из жизни. В соответствии с романтическими веяниями эпохи они умерли (отравились угарным газом), держась за руки и оставив письменные декларации. Эскус (1813-1832) написал: «Я желаю, чтобы газеты, которые известят публику о моей смерти, непременно напечатали следующее: „Он убил себя, потому что ему здесь было не место; потому что у него не хватило сил идти вперед или пятиться назад; потому что его душой в недостаточной степени владела жажда славы — если душа вообще существует“». Лебра (1816-1832) в предсмертной записке был менее велеречив:
«…Умираю, но не оплакивайте меня: моя участь должна вызывать не сожаление, а зависть».
Еще одна причина, по которой смерть в раннем возрасте так легка, состоит в том, что юный человек, все существо которого наполнено набирающей силу жизнью, на самом деле не верит в свою смертность. Многие юные самоубийцы могли бы повторить вслед за 12-летним японским поэтом Синдзи Ока (1962-1975), спрыгнувшим с крыши, чтобы посмотреть — «что будет»:
Я, наверно, умру.Да нет же, не умру я!
На самом деле многим из них хочется не умереть, а поиграть в смерть. Охотнее всего они поприсутствовали бы на собственных похоронах, послушали, как обсуждают их отчаянный поступок окружающие, а потом воскресли бы и вернулись к жизни. Самоубийство для них — хэппенинг, акт творчества. Поэтому юные суициденты так красноречивы в предсмертных посланиях. А некоторые даже заранее описывают, как именно отзовутся знакомые об их смерти.
Посмотрите, как похожи тексты, написанные двумя юными литераторами, принадлежавшими двум совершенно непохожим культурам.
Первый текст — отрывок из сценария «Человек умер», написанного 19-летним Геннадием Шпаликовым (1937-1974). В сценарии описан разговор студентов ВГИКа, обсуждающих самоубийство сокурсника по имени Геннадий Шпаликов.
«Возле доски объявлений — несколько человек. Они что-то жуют. Голоса — совсем спокойные.
— Как это его угораздило?
— Говорят, повесился.
— Повесился?
— Ага, в уборной.
— Некинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?! (…)
Злотверов. Не понимаю, что он этим хотел сказать. Но вообще — это в его духе. Цветочки, ландыши… Сентимент. Достоевщина, в общем. Я бы лично в принципе так не поступил.
Кривцов. Жаль.
Шунько. Мне тоже.
Кривцов. Я не хочу, понимаете, повторяться. Мы об этом до четырех утра ругались в общежитии. Дежурная, понимаете, дважды приходила. Я знаю одно: сам я пока не вешался и ничего определенного сказать не могу.
Бекаревич. Кому как, а мне это нравится. Не будем вульгарны, как говорил Шиллер. Я бы сам давно сделал что-нибудь похожее — времени не хватает…»
Шпаликов тогда не повесился — это произошло позднее. Возможно, театрализация собственного самоубийства и последующих, уже посмертных событий выполнила для юного поэта функцию психотерапевтического сеанса, на время привившего отвращение к суицидальным мыслям. Но японскую поэтессу Кавасаки Сумико (1931-1952), писавшую под комичным для русского уха псевдонимом Кусака Еко, горькая самоирония не спасла, хотя описанный ею разговор знакомых не менее безжалостен по отношению к самоубийце, чем в сценарии Шпаликова.
«А. сказал:
— В ней был какой-то душевный изъян. Все было очень просто: стояла на перроне, услышала шум подъезжающего поезда и вдруг брякнуло в голову: «А не умереть ли?»
В. буркнул:
— Бедняжка. Это она из-за меня. Я на ней жениться не захотел… Жаль, конечно, что умерла. Но с такой разве можно связываться? Она что угодно выкинуть может. Еще самого прикончила бы.
С. рассмеялся:
— Да бросьте, никакое это не самоубийство. Просто несчастный случай. Она жадная была. Уронила что-то на рельсы и хотела достать, пока поезд не раздавил. Спрыгнуть спрыгнула, а вылезти не успела.
D. (грустно):
— Какая разница — самоубийство, несчастный случай. Человека-то больше нет.
Е.:
— Попала в передрягу и не сумела из нее выбраться. Такое с каждым может случиться.
Прошла неделя. Об умершей уже никто не говорил. О ее маленькой жизни все забыли».
Через несколько дней поэтесса и в самом деле бросилась под поезд. После этого о ее «маленькой жизни», конечно же, не забыли и речи над могилой звучали совсем другие — те самые, которые ей хотелось бы услышать.
Для юного литератора, который чувствует, что доставшийся ему творческий дар — ноша слишком тяжкая, не по плечу и не по силам, существует возможность спасения: совершить самоубийство писателя, сохранив жизнь человеку. То есть перестать писать и зажить жизнью, которая представляется нормальной молодому человеку, испуганному и раздавленному своим даром. Однако если заряд творческой энергии был по-настоящему силен, жить «нормальной жизнью» такой человек вряд ли сможет. Примеров предостаточно. Хрестоматийный — Артюр Рембо, прекративший писать стихи в 19 лет, однако так и не ставший добропорядочным гражданином и все равно умерший молодым. Менее известна история Жан-Пьера Дюпре (1930-1959). Мальчик из провинции рано стал поэтом. Он все делал слишком рано: рано ушел из родительского дома, рано женился, рано начал печататься, рано прославился. К 20 годам написал три книги стихотворений, а потом вдруг бросил поэзию. Молчание поэта продолжалось девять лет. Потом оно, очевидно, стало невыносимым: Дюпре написал еще один, последний цикл стихотворений и в день, когда его закончил, повесился.
Столь высокий градус творческого пламени, обрекающий на всесожжение не только душу, но и тело, к счастью, достаточно экзотичен. Но когда изучаешь биографин великих писателей и поэтов, становится не по себе: многие из обитателей пантеона мировой литературы — да почти все — в юности были опасно близки к самоубийству: всерьез готовились к нему или даже предпринимали попытки суицида. В этой книге я не пишу обо всех подобных случаях — иначе, вероятно, пришлось бы пересказать всю историю всемирной литературы.
«В смерти моей прошу винить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце», — написал 19-летний цеховой А. Пешков, прострелил себе грудь и умер бы, если бы в нижегородской больнице для бедных работал менее искусный хирург.
«В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне „отвлеченны“ и ничего общего с „человеческими“ отношениями не имеют…» — такая не вполне искренняя записка лежала в кармане у 20-летнего Александра Блока, когда 7 ноября 1902 года он отправился на студенческий бал в Дворянское собрание, чтобы потребовать от Любы Менделеевой решительного ответа. К счастью, объяснение закончилось благополучно. Ответь Люба иначе, и Блок вошел бы в историю русской литературы как еще один безвременно погибший поэт, который оставил несколько талантливых стихотворений, — вроде Всеволода Князева (1891-1913), безнадежно влюбленного в О. Глебову-Судейкину.
Или юного поэта Владимира Полетаева (1951-1970), которому в подобной ситуации повезло меньше, чем студенту Блоку. И вряд ли на отравленных метафизикой мальчиков и девочек подействует оставленное Полетаевым предостережение:
А где-то шестнадцатилетний,неосторожный человекидет моим неверным следом —неверным следом — белым светом.Кому-то станет первым снегом,быть может, мой последний снег…
Старость
…Доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: «нет мне удовольствия в них!»
Экклезиаст
До сих пор толком неизвестно, что такое старение. Симптомы — да, те известны. Гистологические: уменьшение содержания воды в тканях и увеличение доли оформленного вещества. Соматические: уменьшение регенерационной способности костного вещества и кожных покровов, пониженная сенсомоторика и прочее, и прочее, прочее. Говоря о том, что человек «совсем состарился», мы имеем в виду, что он стал невосприимчив к новому, что у него сузился круг интересов, что его недостатки и особенности характера приобрели утрированный вид, что он стал быстро уставать, медленно двигаться, что у него ослабела память. Все знают, что после зрелости (впрочем, в разные эпохи возрастные параметры пика жизни определялись по-разному
[32]]) физические и интеллектуальные способности начинают идти под уклон. Невидимо склоняясь и хладея, мы близимся к началу своему.
Все это вроде бы так, но на самом деле провести научное различие между старением и развитием невозможно. Человек начинает стариться одновременно с рождением. Даже раньше, еще на стадии зародыша. Например, первичные почки, развитые у эмбриона, к моменту выхода из утробы вырождаются и редуцируются. Взяв старт, человеческая жизнь начинает дорогу к финишу — и когда набирает скорость при разбеге, и когда несется во весь мах, и когда, устав, замедляет бег.
Сегодня старость не в моде. Стариков стало много, больше, чем в любую из предшествующих эпох, однако они пребывают в маргинальной зоне общественного внимания. Наблюдается парадокс: все хотят дожить до глубокой старости, но при этом никто не хочет быть стариком.
Так было не всегда. В исторической перспективе отношение к старости менялось — эту пору жизни можно воспринимать или как увядание, то есть как зло, или как итог развития, то есть как благо.
В сегодняшнем мире, тон в котором задает динамичная и нетерпеливая западная цивилизационная модель, безусловно преобладает первая из этих двух позиций. Именно поэтому старость так мало изучена и вызывает так мало интереса. Современный человек гонит от себя мысль о будущем угасании своих сил и способностей — перспективе, избежать которую можно лишь посредством преждевременной смерти.
Наша цивилизация боится старости, которая вызывает у людей деятельного возраста ужас и отвращение. При этом, как уже было сказано, человек изо всех сил, даже в самой безвыходной ситуации, старается выжить, то есть любой ценой достичь того самого состояния, которого так страшится. Для этой цели иногда приходится проявлять чудеса изворотливости, порой даже совершать подлости и преступления и уж во всяком случае ограничивать себя в удовольствиях — отказываться от приятных, но вредных привычек вроде курения или поедания свежих булочек с маслом. Это тем более странно, что, кого ни спроси, все мечтают умереть в одночасье от инфаркта, а не доживать век овощем на альцгеймеровской грядке. Поистине человек — существо странное. Ради чего он мучает себя гимнастикой и диетой? Ради того, чтобы как можно дольше продлить свою старость, то есть обречь себя на длительное и все более усугубляющееся одиночество, беспомощность, духовную изоляцию, быть всем в тягость. «Несчастный друг! средь новых поколений докучный гость и лишний, и чужой», — пишет Пушкин, обращаясь к самому последнему лицеисту, который переживет всех остальных
[33]].