Григорий Чхартишвили
Писатель и самоубийство
Предисловие
Название этой книги может ввести в заблуждение.
На первом месте стоит «писатель», «самоубийство» на втором, но на самом деле автора в первую очередь занимает именно самоубийство, «неизъяснимый феномен в нравственном мире» (Карамзин), а почему этот феномен рассматривается через призму писательских судеб, будет объяснено чуть ниже. Итак, это не литературоведческое исследование.
Причин для написания книги было две — субъективная и объективная или, если угодно, частная и общественная.
Причина внутренняя, сделавшая процесс работы над книгой полезным для автора, — давняя и с годами все более настоятельная потребность разобраться в вопросе, которым задавались многие.
Допустимо ли самоубийство, не нарушает ли оно правил «честной игры», в которой участвует каждый из живущих?
Ответ у всякого свой, да иначе и быть не может — ведь здесь сталкиваются две разносистемные аргументации: нравственная и рациональная. Проблема осложняется еще и тем, что мировоззрение автора, как и у большинства соотечественников той же генерации, представляет собой вполне языческую мешанину из материалистического воспитания, головного почтения к христианству, философских теорий и личных предположений. Собрать воедино всю информацию по данной теме, взвесить доводы «за» и «против» — вот субъективная мотивация этого исследования.
А внешняя причина, которая, хочется надеяться, сделает книгу полезной для читателя, такова: тема самоубийства, одна из важнейших для человека (как известно, А. Камю считал ее самой важной) и в особенности актуальная для России, освещена на русском языке крайне скупо. Можно сказать, вовсе не освещена. В каталоге мировой суицидологической литературы содержится более 5000 названий, но нет ни одной русской книги, попытавшейся бы объединить и обобщить различные аспекты явления, в котором, вероятно, заключается главное отличие человека от животного — человек знает о том, что смертен, и именно это знание дает ему возможность выбора между to be и not to be.
Отсутствие русской литературы о самоубийстве понятно. Настоящий, то есть востребованный обществом интерес к проблеме суицида возник лишь в конце прошлого века, когда в урбанизированной Европе самоубийство стало превращаться в серьезную социальную проблему. Именно тогда появилось классическое исследование Э. Дюркгейма «Самоубийство» (1897), за которым в первые десятилетия XX века потянулся пятитысячный шлейф последующих суицидологических штудий. В дореволюционной России темы самоубийства (вернее, лишь ее религиозно-нравственного среза) успела коснуться только художественная литература. После 1917 года в течение семидесяти лет существование проблемы в нашей стране отрицалось, а посттоталитарный период, очевидно, еще слишком короток, чтобы могло появиться фундаментальное исследование столь сложного предмета.
Отсюда нежелание автора придавать книге наукообразие при помощи сносок, отсылок, комментариев и прочих атрибутов научного издания. Перед вами не научный трактат, а эссе, то есть сочинение исключительно приватное, никоим образом не пытающееся занять место первого русского всеобъемлющего труда по суицидологии. В библиографическом списке названы лишь те работы, которые, с моей точки зрения, могут быть полезны или интересны читателю, желающему глубже изучить тему.
Личные пристрастия автора также выразились в следующем:
В злоупотреблении его любимыми знаками препинания — тире, двоеточиями и скобками.
В обилии всего японского — из-за того что автор японист и еще потому, что с точки зрения суицидологии Япония — страна, представляющая совершенно особый интерес.
В большом количестве цитат
[1]], что несомненно объясняется некоторым страхом перед темой, изучение которой подобно прогулке по минному полю.
Высказывания мудрых предшественников по тому или иному ее аспекту подобны флажкам, означающим, что здесь уже побывали саперы (впрочем, мины остались необезвреженными). Признаюсь, что страх — вообще один из главных стимулов написания этой книги. Но, как сказал Милорад Павич: «Если движешься в том направлении, в котором твой страх растет, ты на правильном пути».
Однако пора объяснить, почему книга названа не просто «Самоубийство», а «Писатель и самоубийство». Литераторы взяты как частный пример homo sapiens, достаточно компактный, легко идентифицируемый и к тому же наиболее удобный для изучения. Вообще-то эта книга не о писателе-самоубийце, а о человеке-самоубийце. От обычного человека писатель отличается тем, что в силу своей эксгибиционистской профессии выставляет душу на всеобщее обозрение, мы знаем, что у него внутри. Человек пишущий привык в себе копаться, его душевное устройство — то топливо, которым питается перо (стилос, авторучка, пишущая машинка, компьютер). Он лучше понимает мотивы своих поступков и уж во всяком случае лучше их вербализирует. Если литератор покончил с собой, обычно не приходится ломать голову, из-за чего он совершил этот поступок: писатель заранее дает ответ или напрямую (письмом, дневниковой записью, прощальным стихотворением), или косвенно — своим творчеством, даже самой своей жизнью. Вспомним стихотворение Олега Григорьева, ставшее народной классикой «черного юмора»:
Я спросил электрика Петрова:«Ты зачем надел на шею провод?»Ничего Петров не отвечает.Только тихо ботами качает.
В том-то и дело, что электрик Петров на этот вопрос не ответит, а писатель ответит, да подчас так аппетитно, что кое-кто из читателей тоже потянется к проводу.
Люди творческих профессий относятся к так называемой группе высокого суицидального риска. Это объясняется обнаженностью нервов, особой эмоциональной незащищенностью и еще — опасной кощунственностью избранного ими ремесла. Человеческое творчество в известном смысле святотатственно; ведь с точки зрения большинства религий Творец только один, а земные творцы — узурпаторы, берущие на себя прерогативу Высшей Силы. В первую очередь это относится именно к писателям, создающим собственный космос. Чем писатель талантливей, тем эта бумажная вселенная правдоподобней и жизнеспособней. Но писатель не бог, и ноша, которую он на себя взваливает, иногда оказывается непосильной.
Всякий человек, живущий не только телесной, но и умственной жизнью, рано или поздно примеряет на себя возможность самоубийства. Но человеку творческому, и прежде всего литератору, эта идея особенно близка, она всегда витает где-то рядом. Более того, она соблазнительна. Возможно, дело в том, что истинно творческому человеку трудно мириться с мыслью, что он — тварь, то есть кем-то сотворен; если ты не смог себя создать, то по крайней мере можешь сам себя уничтожить.
Об искусе самоуничтожения литераторы писали много и красиво.
«Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья… Есть особый соблазн гибели, упоение гибелью как трагически прекрасной… Всякий мужчина, кто брал в руки бритву, не мог не подумать о том, как легко он мог бы прервать серебряную нить жизни… Мысль о самоубийстве — сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи…»
(Пушкин — Бердяев — Байрон — Ницше).
В одном из первых сохранившихся литературных памятников, написанном на египетском папирусе, изложен спор между уставшим от несчастий человеком и его душой: следует ли цепляться за жизнь или лучше выбрать смерть. Тема самоубийства возникла одновременно с литературой. Среди первых жертв — мать Эдипа Иокаста и утопившийся в море своего имени царь Эгей. Пращур всех писателей легендарный Гомер, согласно одному из преданий, повесился, не сумев разгадать загадку. История этого и многих других писательских самоубийств изложены в третьей части книги, которая называется «Энциклопедия литературицида» (термин litteraturicide, то есть «самоубийство посредством литературы», придуман Артюром Рембо).
Но пора объяснить, как построена эта книга.
Ее главное архитектурное достоинство состоит в том, что книгу совершенно необязательно читать насквозь, с первой до последней страницы. Каждый раздел и каждая глава представляют собой автономное эссе, читать (или пропускать) которые можно в произвольном порядке. Людям, хорошо осведомленным о предмете, автор рекомендует вовсе пропустить первую часть «Человек и самоубийство» — они не найдут там для себя ничего нового. Эта часть посвящена истории суицида и накопленному суицидологическому опыту. Она включена в книгу вынужденно, вследствие уже упомянутого отсутствия отечественной литературы по теме.
Отдельный пласт образуют приложения, завершающие каждый из разделов первой, теоретической части. Приложение — это вставная новелла, которая выполняет роль иллюстрации к данному аспекту суицидологии; это крупный план какой-то одной детали, представляющейся автору особенно важной или интересной.
Основная часть книги — вторая, титульная, в которой предпринята попытка классификации самоубийств по мотивам. Почти все из выявленных Всемирной организацией здравоохранения причин добровольной смерти встречаются и у литераторов, которые, будучи наделенными талантом облекать мысли и чувства в слова, являются идеальными свидетелями и защиты, и обвинения суицида. Главы второй части так и названы: «Юность», «Старость», «Болезнь», «Политика», «Любовь» и так далее. Большинство описываемых в книге случаев взяты из жизни писателей-самоубийц.
Третья часть книги, «Энциклопедия литературицида», содержит биографические сведения о 350 литераторах-самоубийцах разных стран и эпох. По тайному авторскому замыслу «Энциклопедия» должна способствовать тому, чтобы книгу по прочтении не выбросили, а поставили на полку в качестве полезного справочного издания.
И в завершение о тех, кому адресовано это сочинение.
Самоубийство — происшествие гораздо более распространенное и обыденное, чем представляется многим из нас. Наверняка у каждого из читателей есть родственник, друг или хотя бы знакомый, ушедший из жизни добровольно. Ежедневно около 1200 обитателей Земли убивают себя и еще семь с половиной тысяч пытаются это сделать. В статистике смертей развитых стран суицид опережает убийство и ненамного отстает от дорожно-транспортных происшествий. Современная Россия — в первом ряду стран с высокой суицидной смертностью. В течение полутора лет, пока писалась эта книга, без малого сто тысяч моих соотечественников выбрали вторую часть дилеммы, которая в зависимости от перевода формулируется несколько по-разному:
Быть иль не быть? (Б. Пастернак)
Жить иль не жить? (А. Соколовский)
Жизнь или смерть? (А. Месковский)
Одно из недавних социопсихологических исследований делит все человечество на пять суицидологических категорий:
— люди, никогда не задумывающиеся о самоубийстве;
— люди, иногда думающие о самоубийстве;
— люди, угрожающие совершить самоубийство;
— люди, пытающиеся совершить самоубийство;
— люди, совершающие самоубийство.
Счастливцев, относящихся к первой категории, заинтересовать своей книгой я не надеюсь. Она посвящена остальным четырем пятым человечества.
Часть первая. Человек и самоубийство
Раздел I. История вопроса
Человек становится человеком
Отличие человека от животного состоит в том, что человек может покончить жизнь самоубийством.
Жан-Поль Сартр
Если теория эволюции верна и человек действительно произошел от обезьяны или какого-то доисторического прачеловека, не вполне ясно, в какой именно момент была преодолена черта, отделяющая один из видов млекопитающих от «высшей ступени живых организмов». «В череде трудноразличимых форм, отделяющих ныне существующего человека от неких обезьяноподобных существ, невозможно определить конкретный пункт, начиная с которого можно применять термин „человек“» (Ч. Дарвин).
Когда же все-таки человек стал человеком?
Тогда, когда две верхние конечности освободились от ходьбы и появилась потребность их чем-то занять? Когда появились первые орудия труда и охоты? Когда крики, мычание и повизгивание стали приобретать черты членораздельности? Когда появилось представление о высшей силе?
Все это безусловно очень важные этапы нашей биографии, но в них ли дело? Обезьяны ведь тоже могут передвигаться на задних лапах, размахивают палками и кидаются камнями. Дельфины, кажется, издают осмысленные звуки. А что касается высшей силы, то для собаки хозяин — такая же непостижимая в своем всемогуществе инстанция, как для верующего бог.
Попробуем по-другому. В чем главное отличие человека от животного? Это более или менее ясно: в абстрактном мышлении, то есть способности делать выводы, заключения и предположения на основании некоей частичной информации. Однажды прямоходящее и размахивающее палкой существо с выпирающими надбровными дугами и скошенным подбородком посмотрело на засохшее дерево, на убитую птицу или, скажем, на упавшего со скалы родича и вдруг поняло: оно тоже рано или поздно умрет. В тот самый миг homo erectus сделал первый рывок к превращению в homo sapiens. А второй и уже окончательный рывок был сделан, когда недосапиенс осознал, что обладает свободой выбора: может стоять на скале и смотреть сверху вниз, а может лежать под скалой и никак не реагировать на происходящее вокруг. Достаточно сделать один-единственный шаг.
Так у человека впервые возникло представление о свободе, и он стал человеком.
Правда, некоторые ученые утверждают, что суицид существует и в животном мире. В качестве доказательства приводят массовое самоубийство китов, или отказ некоторых диких зверей жить в условиях неволи, или домашних животных, умирающих от тоски по любимому хозяину. Рассказывают, что собака Моцарта уморила себя голодной смертью на его могиле. Кантака, верный конь царевича Шакьямуни, не перенес разлуки с хозяином, избравшим путь аскезы, лег на солому и умер, чтобы затем возродиться в буддийском раю.
Такие случаи не столь уж редки (имеется в виду не вознесение домашних животных в рай, а их безграничная, саморазрушительная преданность хозяину), однако здесь вряд ли корректен термин «самоубийство». Это — от извечной человеческой склонности к антропоморфизму и романтике. Когда животное ведет себя таким образом, что это приводит его к гибели, следует говорить не о суициде, а об угасании жизненного инстинкта, каковое может быть обусловлено разными обстоятельствами: стрессом, бешенством, стадным чувством и проч.
Подобное утверждение проистекает вовсе не из антропоцантристской гордыни, а из определения, точно и исчерпывающе сформулированного Эмилем Дюркгеймом сто лет назад.
«Самоубийством называется всякий смертный случай, являющийся непосредственным или опосредованным результатом положительного или отрицательного поступка, совершенного самим пострадавшим, если этот пострадавший знал об ожидавших его результатах».
Более лаконично ту же дефиницию излагает современный суицидолог Морис Фарбер:
«Самоубийство — это сознательное, намеренное и быстрое лишение себя жизни».
Здесь существенен каждый из трех компонентов.
«Сознательное» и «намеренное» в данном случае не синонимы. Намерение выбрасывающегося на берег кита сомнений не вызывает, но говорить о сознательности этого поступка у нас нет оснований, поскольку нас учили, что животные сознанием не обладают. Возможно, некий мощный, но вероломный инстинкт подсказывает киту, что на берегу его ожидает нечто неописуемо приятное, а вовсе не острые камни и тесаки охотников за ворванью.
Вряд ли можно назвать сознательным и самоумерщвление бедного Николая Гоголя, заморившего себя голодом во время Великого Поста. Намерение писателя довести себя до смерти было очевидно: «Надобно меня оставить, — говорил он. — Я знаю, что должен умереть» (свидетельство Н. Погодина); «Надобно ж умирать, а я уже готов, и умру» (свидетельство А. Хомякова); перед самой смертью сказал: «Как сладко умирать!» (свидетельство С. Шевырева). Однако как страстный, фанатичный христианин, Гоголь не мог сознательно стремиться к суициду, и потому в «Энциклопедии литературицида» биографической справки о нем вы не найдете.
Наконец, уточнение о «быстром» лишении себя жизни понадобилось для того, чтобы отделить суицид от суицидального поведения, которому подвержено большинство людей, ибо современная суицидология относит сюда и выбор сопряженной с риском профессии (гонщик, альпинист, полицейский, военный), и наркоманию, и алкоголизм, и курение, и даже несоблюдение диеты. Все эти люди (процентов этак девяносто от населения планеты) совершают медленное самоубийство, отлично зная, что гоночные машины разбиваются, капля никотина убивает лошадь, пьянство приводит к циррозу, соль — это «белая смерть», а холестерин — эвфемизм для чаши с цикутой.
Человек научился лишать себя жизни сознательно, намеренно и быстро очень давно — задолго до изобретения колеса и покорения огня. Это подтверждается трагической историей тасманских туземцев, истребленных белыми поселенцами: аборигены находились на очень низкой стадии материального развития, однако уже знали, что, если жизнь становится невыносимой, ее можно прекратить. Многие из тасманийцев, на которых вчерашние каторжники охотились, как на диких зверей, так и поступили.
Мы можем до известной степени реконструировать практику и восприятие суицида в доисторическом обществе, используя исследования антропологов первой половины XX века, когда на Земле еще существовало немало оазисов первобытной жизни, а суицидология уже считалась важной и самостоятельной дисциплиной.
У одних племен самоубийство было распространено в большей степени и почиталось одним из дозволенных стереотипов поведения, у других табуировалось и сурово каралось, но тем не менее все равно присутствовало в культуре.
Там, где условия жизни были особенно суровы и община балансировала на грани голодной смерти, существовал обычай избавляться от членов, которые перестали быть полезными из-за увечья или старости. Обычно старики уходили из жизни добровольно. В древней Европе (у датчан, готов) этот ритуал сохранялся вплоть до христианской эры. У вестготов была так называемая «Скала предков», с которой бросались старики, не желавшие обременять собой сородичей. Такой же обычай описан у испанских кельтов. На острове Кеос во времена античности старики украшали головы венками и устраивали веселый праздник, в конце которого пили цикуту. Еще совсем недавно, в Новое время, в голодных горных деревнях провинциальной Японии старики и старухи, которые больше не могли работать и чувствовали, что превратились в обузу для своих детей, требовали, чтобы их отнесли в горы и оставили там умирать голодной смертью. Этот обычай, известный нам по литературе и кинематографу, оставил о себе память и в географии: название горы Обасутэяма буквально означает «Гора, где оставляют бабушек». Когда миссионеры добрались до голодных снежных пустынь, где обитали эскимосы, христианских пастырей потряс жестокий туземный обычай: старики, чувствуя приближение дряхлости, сами уходили в тундру и замерзали там. Один из миссионеров, с успехом распространявший среди дикарей Слово Божье, убедил свою паству отказаться от этого варварского обычая. Когда несколько лет спустя просветитель вернулся в те же места, обнаружилось, что род вымер — новообращенным христианам не хватило пропитания.
Жители Меланезийского архипелага, сохранявшие родоплеменной строй еще в 20-е годы нашего века, воспринимали самоубийство без осуждения. Это был вполне укорененный способ самонаказания (в виде извинения или кары за нарушение табу) и даже мести. Меланезийские самоубийцы прыгали с высокой пальмы или принимали отраву.
В доклассовых сообществах, находящихся на чуть более продвинутой стадии развития, появляются первые ограничения против самоубийства как наносящего ущерб общине. Во многих племенах Нигерии, Уганды и Кении, изученных в начале века, суицид считался безусловным злом. Родственникам самоубийцы запрещалось прикасаться к трупу. Злодеяние требовало обряда очищения: дерево, на котором повесился преступник, сжигали; той же участи подвергалось его жилище. Родственники должны были принести искупительную жертву — быка или овцу.
Историческая тенденция такова: с возникновением и развитием классов и государства общество относилось к самоубийству все более строго. Это и понятно — интересы государства требовали все большего и большего ограничения частной свободы; механизм насилия над личностью неминуемо должен был покуситься на главную область человеческой свободы.
Античность
Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение… С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и верно предание, что там сходятся все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, судьи?
Платон. «Апология Сократа»
В античном обществе отношение к суициду менялось от терпимого и, в отдельных случаях, даже поощрительного в ранних греческих государствах к законодательно закрепленному запрету в поздней римской империи. Философские воззрения древних на суицид будут рассмотрены в одной из следующих глав, пока же речь пойдет о том, как расценивали самоубийство общество и власть.
Государственные мужи Древней Греции признавали за гражданами право на уход из жизни лишь в некоторых случаях. Часто разрешение на самоубийство давалось осужденным преступникам (вспомним историю Сократа). Самоубийство, совершенное без санкции властей, строго осуждалось и каралось посмертным поношением: в Афинах и Фивах у трупа отсекали руку и хоронили ее отдельно. Известна история спартанца Аристодема, искавшего и нашедшего гибель в Платейской битве. В отличие от летчиков-камикадзе и Александра Матросова, он удостоился не почестей за героизм, а хулы и осуждения.
Вместе с тем в той же Спарте чтили память самоубийцы Ликурга, которого следовало бы поставить в пример политикам последующих веков. Прославленный законодатель отправился к дельфийскому оракулу, взяв с сограждан клятву жить по введенным им законам, пока он не вернется. Когда оракул одобрил нововведения реформатора, Ликург уморил себя голодом, чтобы связанные словом спартанцы продолжали жить по его правде и дальше.
В Афинах и ряде других городов имелся особый запас яда для тех, кто желал уйти из жизни и мог обосновать свое намерение перед ареопагом. Читаем у Либания: «Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания ареопагу и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе претит — умирай; если ты обижен судьбой — пей цикуту. Если сломлен горем — оставляй жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец».
Итак, государство уже вторглось в область сокровенной и окончательной свободы, но пока еще ведет себя деликатно и снисходительно — разумеется, лишь по отношению к полноправным гражданам, поскольку рабам свободы не полагалось вовсе.
В Риме, особенно после создания империи, строгость закона по отношению к mors voluntaria («добровольная смерть» и звучит-то куда симпатичнее, чем «суицид») усугубилась. В кодексе императора Адриана (II век) легионеру за попытку самоубийства полагается смертная казнь: «Если солдат попытается умертвить себя, но не сумеет, то будет лишен головы». А дальше следует характерная оговорка: «…в том случае, если только причиной тому не были невыносимое горе, болезнь, скорбь или иная подобная причина». Далее названы и иные смягчающие вину мотивы: «усталость от жизни, безумие или стыд». Даже с учетом capite plectatur
[2]] для самоубийц, не подпадающих под вышеуказанные категории (а они, согласитесь, допускают самую либеральную интерпретацию), то получается, что во времена Адриана преторское право относилось к несчастным самоубийцам куда гуманнее, чем европейское законодательство XIX столетия — во всяком случае, признавало наличие обстоятельств, оправдывающих суицид. В «Дигестах» Юстиниана, классическом своде римского права (VI век), осуждается только самоубийство «без причины», ибо «тот, кто не жалеет себя, не пожалеет и других». «Не следует также предавать погребению тех, кто повесился или иным образом наложил на себя руки не вследствие невыносимости жизни, а по своей злой воле», — гласит закон. «Невыносимость жизни» — это еще либеральнее, чем трактовка Адриана. Правда, поблажки для солдат в кодексе Юстиниана отменяются — по тяжести преступления попытка самоубийства приравнивается к дезертирству.
Но, как и в Греции, относительная свобода распоряжаться если не собственной жизнью, то собственной смертью предоставлялась только свободным жителям империи. Самоубийство раба влекло за собой показательные акции устрашения. Чтобы при продаже живого товара покупателю не подсовывали рабов со скрытым браком — склонностью к депрессии, — существовал специальный закон, предусматривавший нечто вроде «гарантийного срока»: если купленный раб кончал с собой в течение 6 месяцев после заключения сделки, продавец был обязан вернуть покупателю полученные деньги.
Государство могло себе позволить двойной стандарт по отношению к суициду до тех пор, пока рабы считались недочеловеками, однако после того, как христианство приобрело статус официальной религии, возникла насущная потребность в унификации. Положение усугублялось тем, что в позднеримской империи самоубийства рабов необычайно распространились и стали приобретать черты эпидемии. Трудно запугать человека, решившего покончить счеты с жизнью, посмертным глумлением над его бренными останками или мучительной казнью — это лишь понуждает самоубийцу выбирать более надежный способ самоумерщвления. Понадобились меры более эффективные и кардинальные. Их предоставила в распоряжение государства христианская церковь.
Если светская власть лишала человека свободы лишь в его физической ипостаси и только на период его земной жизни, то власть церковная давала возможность стреножить и душу, ибо юрисдикция религии простиралась и в жизнь загробную.
Наступила эпоха, когда человек был неволен распоряжаться ни своим телом, ни своей душой. И продолжалось это больше тысячи лет.
Средневековье
…Переход от сей жизни к лучшей не во власти человеческого произвола, а во власти Божией. И не дозволено человеку убивать себя, дабы попасть в лучший мир.
Фома Аквинский. «Сумма теологии»
Неприятный факт: христианство повело страстную, непримиримую борьбу с самоубийцами, продолжающуюся и поныне, не столько из высших соображений, сколько из меркантилизма, выполняя заказ земных властей. Все имеет свою цену, в том числе и возможность спасти миллионы душ, которую христианство получило с обретением статуса государственной религии.
Не секрет, что в первые века своего существования гонимая религия относилась к мученичеству, то есть альтруистическому самоубийству во имя веры, с благоговением. Христианство не смогло бы добиться такого авторитета без страстотерпцев, добровольно шедших на крест или на арену цирка, в пасть голодным хищникам. Однако государству и государственной религии мученики ни к чему — никогда не знаешь, чего от них ожидать, и примерно с V века отношение церкви к добровольной смерти во имя веры начинает меняться.
Утвердив принцип «кесарю кесарево», церковь расширила трактовку принципа «Богу Богово»: бессмертная душа принадлежит Всевышнему, и только Он волен ей распоряжаться.
Искоренение беса самоубийства проводилось с трудно вообразимой для наших времен обстоятельной неторопливостью, растянувшись на столетия. Первая атака была предпринята еще на закате Западной империи, на Арльском соборе 452 года, где суицид впервые был объявлен преступлением, а те, кто его совершают, — «объятыми диавольским безумством» (diabolico persecutus furore). В 533 году Орлеанский собор, следуя пожеланию судебных властей, отказал в христианском погребении самоубийцам из числа осужденных преступников, ибо, совершив самосуд, они обманывают закон, уходят от положенного наказания. Следующий шаг был предпринят на Бражском соборе 563 года, введшем карательные санкции против всех самоубийц: им отказали в церковном отпевании и погребении. Толедский собор 693 года отлучил от церкви не только самоубийц, но и тех, кто, попытавшись покончить с собой, остался жив.
Христианская церковь относилась к самоубийству гораздо непримиримее, чем к убийству. Эта явная несправедливость аргументировалась тем, что убийца еще может раскаяться в своем злодеянии, а самоубийца такой возможности лишен. На самом же деле снисходительность к первому из смертных грехов объяснялась все теми же государственными интересами: и светской, и церковной власти было не обойтись без собственных убийц, состоявших у них на службе.
Каждая из ужесточающих мер, вводимых церковью против самоубийц, немедленно сопровождалась еще более строгими актами светской власти.
В «Канонах» английского короля Эдуарда (XI век) самоубийцы приравниваются к ворам и разбойникам. Почти тысячу лет, до 1823 года, в Британии существовал варварский обычай хоронить самоубийц на перекрестке дорог, предварительно протащив труп по улицам и проткнув ему сердце осиновым колом. На лицо «преступнику» клали тяжелый камень.
В средневековом Цюрихе утопившихся зарывали в песок возле воды; зарезавшихся выставляли на поругание, вонзив в деревянный чурбан орудие самоубийства. В Меце тело грешника засовывали в бочку и пускали по Мозелю — подальше от оскверненного родного города. В Дании самоубийцу запрещалось выносить из дома через дверь — только через окно, тело же не предавали земле, а бросали в огонь, символ адского пламени, куда уже отправилась душа грешника. В Бордо труп вешали за ноги. В Аббевиле тащили на рогоже по улицам. В Лилле мужчин, воздев на вилы, вешали, а женщин сжигали. Сумасшествие вины не смягчало — ведь всякий знал, что в душе безумцев поселяется дьявол.
Рьяность властей имела кроме религиозной и финансовую подоплеку: еще в законах Людовика Святого (XIII век) самоубийцу предписывалось не только подвергать посмертному суду, но и лишать имущества, переходящего к барону. С централизацией власти наследователем самоубийц стала корона. Если преступник был дворянином, его герб ломали, замки разрушали, леса вырубали, а все прочее достояние доставалось казне. Уголовное уложение Людовика XIV наряду с освященными традицией эмоциональными карами (зачитать над самоубийцей приговор, проволочь труп на рогоже лицом к земле, а затем вздернуть на виселицу или отправить на живодерню) предусматривает и обязательную конфискацию имущества в обход прямых наследников.
При таких строгостях самоубийства происходили редко и вызывали у средневековых европейцев мистический ужас. Самоубийцы наряду с еретиками и закоренелыми преступниками считались источником кадров для вампиров, привидений и прочей ночной нечисти (отсюда и кол в сердце — как мера предосторожности).
Труп самоубийцы был ценным сырьем. Во-первых, его могли безбоязненно кромсать в анатомических театрах врачи, испытывавшие постоянный дефицит в мертвецах и подчас вынужденные с риском для жизни воровать добропорядочных покойников из освященной земли. А во-вторых, во всей Европе вплоть до просвещенного XVIII столетия огромным спросом пользовалось чудодейственное вещество мумми — товар куда более редкий и дорогой, чем какой-нибудь вульгарный кусочек веревки с виселицы. Это лекарство изготавливалось из трупов самоубийц. Считалось, что оно обладает волшебной способностью укреплять жизненную силу. Первоначально экстракт извлекался из мумифицированных трупов, в которых высоко содержание смол (по-арабски мумия — «битум»). С веками туманные представления о набальзамированных египтянах слились с суеверным страхом перед самоубийцами, и последние заменили аптекарям мумий, которым в Европе взяться было неоткуда. Кстати говоря, недавняя популярность в Советском Союзе волшебного лекарства мумиё — дальний отголосок средневекового увлечения чудесным мумми.
Однако с приходом Ренессанса и зарождением концепции гуманизма варварство стало уходить в прошлое. Нравы смягчались, нетерпимость постепенно выходила из моды, а жестокость и суеверие из похвальных качеств перешли в разряд постыдных. Европа вступала в новые времена.
Новое время
Я много думал о смерти и нахожу, что это — наименьшее из зол.
Фрэнсис Бэкон
Впервые о естественных правах человека — на жизнь, на справедливый суд, на собственность — заговорили в Англии и поначалу только применительно к баронам («Великая хартия вольностей», XIII век). К началу Нового времени идея о том, что у государя есть не только права, но и обязанности, а у подданных не только обязанности, но и права, распространилась по всей северной Европе. Этот поистине революционный переворот в умах, вознесший индивида и тем самым неминуемо приспустивший с недосягаемой высоты и кесаря, и Бога, свершился благодаря героям этой книги — мыслителям и сочинителям: Томасу Мору, Эразму Роттердамскому, Мартину Лютеру, Шекспиру, Спинозе, Декарту, Гоббсу, Сервантесу, которые каждый на свой лад учили человека тому, что он достоин уважения.
Это не замедлило сказаться на отношении общества к суициду. Первым защитником самоубийц был Монтень, оправдывавший «благородное самоубийство» и восхищавшийся доблестными женщинами античности, жертвовавшими жизнью во имя долга или любви. В следующем столетии пространную и эмоциональную апологию суицида написал Джон Донн, однако опубликовать свой «Биатанатос» позволил лишь посмертно — очевидно, боялся потерять хорошее место диакона в лондонском соборе Святого Павла. Дэвид Юм, вознамерившийся «вернуть человеку его утраченную свободу», издал свой труд «О самоубийстве» (1777) через двадцать лет после того, как этот трактат был написан. Почти сразу же книга попала в список запрещенных изданий, но в конце XVIII века это было уже явным анахронизмом — эпоха безоговорочного осуждения суицида подходила к концу.
Первые симптомы послабления проявлялись и раньше. Чрезмерная суровость светского и церковного закона была трудноприменима на практике — и по эмоциональным, и по материальным соображениям. Люди все равно убивали себя, невзирая на земные и небесные кары. Оставались друзья, которые не желали отдавать останки самоубийцы на поругание, оставались родственники, которым нельзя было выжить без средств к существованию. Поэтому чаще всего факт самоубийства скрывался; покойника благополучно отпевали, хоронили на кладбище, а власти смотрели на это сквозь пальцы. В тех же случаях, когда утаить причину смерти было невозможно, самоубийцу объявляли безумным или «временно помутившимся в рассудке» — в большинстве стран это освобождало от церковного и уголовного наказания. Так, например, произошло в 1822 году, когда видный британский политик виконт Каслри, он же маркиз Лондондерри, перерезал себе горло бритвой. Причиной был нервный срыв, вызванный бракоразводным скандалом в королевском семействе и упорно ходившими слухами о гомосексуальных увлечениях виконта-маркиза. Не протыкать же было спикера палаты общин и министра иностранных дел осиновым колом? Суд поступил мудро: признал самоубийцу временно обезумевшим и санкционировал почетные похороны.
Восемнадцатое столетие завершилось тем, что признало за человеком право на жизнь. Это поставило перед юристами сложную задачу: является ли это право одновременно и обязанностью? Ни в одной из конституций и деклараций прав человека этого не утверждалось. Если у человека есть юридическое право жить, стало быть, он может и не пользоваться этим правом, то есть прекратить свое существование. Понадобились долгие десятилетия, чтобы уголовное законодательство различных стран было приведено в соответствие с их Основным законом.
Французская революция, пролившая реки крови, но показавшая всему миру, как надо расправляться с предрассудками и анахронизмами, первой вычеркнула самоубийство из списка уголовных преступлений. Последней же из европейских стран на это решилась Великобритания, сохранявшая в кодексе антисуицидную статью вплоть до 1961 года.
Между двумя этими событиями — 170 лет упорной борьбы государства и церкви с общественным мнением, все более и более сочувственным по отношению к самоубийству. Твердая власть не любит, когда подданные проявляют своеволие, предпочитает лишать жизни сама, поэтому при тоталитарных режимах, будь то наполеоновская Франция или коммунистическая Россия, самоубийство как социальное явление сурово осуждалось или замалчивалось. Во время Итальянского похода Бонапарт, обеспокоенный количеством самоубийств в рядах своей победоносной армии, издал специальный приказ, в котором говорилось: «Солдаты! Нужно уметь преодолевать сердечные страдания! Для того чтобы выдержать душевные невзгоды, потребно не меньше силы воли и мужества, чем для того чтобы выдержать залповый огонь неприятеля!» Великому полководцу принадлежат и такие слова: «Смерть как акт отчаяния — это трусость. Самоубийство не отвечает ни моим принципам, ни месту, которое я занимаю на мировой арене. Я человек, приговоренный к жизни». С другой стороны — исторический факт: в канун первого отречения Наполеон принял яд и остался в живых лишь благодаря тому, что отрава от длительного хранения утратила свою действенность…
Во второй половине XIX века в цивилизованных странах самоубийц уже не подвергали публичному поношению, но закон по-прежнему был суров по отношению к тем, кто пытался уйти из жизни, но не сумел. В 1881 году законодательное собрание штата Нью-Йорк определило неудачливым самоубийцам наказание в 20 лет тюрьмы. В Англии же государство бралось завершить не доведенное до конца самоубийство при помощи палача — попытка суицида каралась смертной казнью. Вот отрывок из письма Николая Огарева бывшей проститутке Мэри Сазерленд (он «спас» эту падшую женщину, и она стала его верной подругой до конца жизни):
«Тут повесили человека, который перерезал себе горло, но был спасен. Повесили его за попытку самоубийства. Врач предупредил их, что вешать его нельзя, потому что разрез разойдется и он сможет дышать прямо через трахею. Его не послушали и повесили. Рана немедленно раскрылась, и повешенный ожил. Понадобилось много времени, чтобы собрать олдерменов. Наконец они собрались и решили перетянуть шею приговоренного ниже раны и держать так, пока он не умрет. О, Мэри, что за безумное общество и что за идиотская цивилизация!»
Этот возглас очень точно отражает состояние умов и общее настроение думающих людей прошлого столетия. Из жуткого, табуированного призрака, загнанного в самый угол общественного сознания, суицид превращался в мощное, многокомпонентное явление, в котором сочетались кризис религии, изменение мироощущения личности, социальный кризис, распад патриархальной семьи и множество иных факторов, заслуживавших самого серьезного изучения. Мишель Фуко пишет в работе «Право на смерть и власть над жизнью»:
«Самоубийство, которое прежде считалось преступлением, поскольку было способом присвоить себе право на смерть, отправлять которое мог лишь суверен — тот ли, что здесь, на земле, или тот, что там, по ту сторону, — … стало в ходе XIX века одной из первых форм поведения, вошедших в поле социологического анализа; именно оно заставило появиться — на границах и в зазорах осуществляющейся над жизнью власти — индивидуальное и частное право умереть. Это упорствование в том, чтобы умирать, — такое странное и, тем не менее, такое регулярное, такое постоянное в своих проявлениях, а следовательно, столь мало объяснимое индивидуальными особенностями и случайными обстоятельствами, — это упорствование было одним из первых потрясений того общества, где политическая власть как раз только что взяла на себя задачу заведовать жизнью».
А потом настал XX век, который называют веком социальных революций и веком технического прогресса, веком космоса и веком атома, веком мировых войн и веком массовой культуры. Все это, конечно, так, но ведь самое важное — не то, что происходит вокруг нас, а то, что творится в нашей душе.
В душе человека в XX веке произошло вот что: огромное и постоянно увеличивающееся количество людей в разных частях планеты перестали хотеть жить.
Главный титул нашего столетия должен бы звучать так: век самоубийств.
Век самоубийств
…Земля как будто потеряла силу держать на себе людей.
Ф.М. Достоевский. «Дневник писателя»
Во вступительной главе уже было сказано, что в современной статистике смертей самоубийство почти во всех странах занимает тревожное третье место — вслед за смертью в результате болезни и несчастного случая (под которым главным образом подразумеваются ДТП). Ежегодно себя убивают 30000 американцев, 25000 японцев, 20000 французов, 60000 россиян, а число тех, кто пытается себя убить, в 7-8 раз выше. И это при том, что статистика самоубийств всегда занижена, в нее попадают лишь явные случаи. На самом же деле самоубийц гораздо больше — по оценке некоторых социологов, чуть ли не вдвое. По официальной статистике почти полмиллиона землян каждый год сами ставят точку в своей жизни.
А ведь XX век, при всех его потрясениях и злодеяниях, невероятно обустроил существование человека, окружил его комфортом и удобствами, невообразимыми сто лет назад — причем более всего материальный уровень жизни вырос именно в тех странах, которые сегодня лидируют по уровню самоубийств (Россия в данном случае не в счет — наш суицидальный всплеск 90-х годов объясняется чисто дюркгеймовскими, социальными причинами и, будем надеяться, закончится вместе с переходным периодом от одной общественной модели к другой).
В чем же дело? Что, собственно, произошло? Почему в век толерантности и социального обеспечения (водятся за нашим столетием и такие определения) человечество уподобилось енотообразному зверьку какомицли, который, оказавшись в зоопарке, впадает в депрессию и через некоторое время начинает сам себя пожирать, хотя клетка просторная, а еды много?
Причин тому множество.
Во-первых, социальные, впервые исследованные Дюркгеймом. В результате технической революции, индустриализации и урбанизации патриархальный мир прошлого столетия был разрушен. Человек утратил контроль над непосредственно окружающим его жизненным пространством, нарушился сам масштаб взаимоотношений личности и общества. Мир стал слишком большим (не деревня, а мегаполис, не артель, а фабрика, не пустынное поле, а людная площадь) и оттого чужим. Любое социальное потрясение, любое массовое изменение общественного статуса (то, что в массовых пропорциях происходит в современной России) влечет за собой всплеск самоубийств. Самоубийцы — это щепки, которыми густо усыпана земля, когда в социальном лесу вырубают поляны и просеки.
Во-вторых, нравственные. В XX веке у большинства землян изменилась этическая мотивация поведения. Прежде в ее основе были не подлежащие обсуждению и тем более сомнению установления религии, взывавшей не к логике, а к чувству, не к разуму, а к вере. Если церковь запрещает самоубийство — это не обсуждается. Нельзя — значит нельзя. В нашем веке стал очевиден кризис веры, подготовленный событиями XVIII и XIX веков. Это не духовная катастрофа, как кажется некоторым, а естественная стадия развития. Человечество подросло и повзрослело, оно хочет знать, почему и зачем, оно вышло из детского возраста, когда инструкции воспринимаются без обсуждения, на веру: надо мыть руки перед едой, маму с папой следует слушаться, самому себя убивать нехорошо. А почему? В XX веке человечество пережило переходный возраст со всеми приметами подросткового бунта — атеизмом, революциями, безумными социальными фантазиями. В почете были не послушание и доброе сердце, а ум, дерзновение и самодостаточность. Но, как мы увидим в одной из последующих глав, ум и высокая самооценка — это та система координат, в которой суициду отводится важное и почетное место.
В-третьих, психологические. Если сравнивать самоощущение нашего современника и человека прежних веков, то при внешней иллюзии большей свободы выбора и поступка мы стали гораздо более зависимы от внешнего мира. Просто его диктат из прямого превратился в косвенный, но оттого не менее эффективный. Через аппарат массовой культуры общество все время навязывает нам некий стандарт жизненного успеха, несоответствие которому воспринимается как трагедия. Наверное, прежде стрессов было не меньше, чем сейчас, но люди были психологически устойчивей, менее изнеженны — выживание требовало куда больших усилий, а это делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что дается с трудом.
Отсюда четвертая, на мой взгляд, главная причина. Парадокс: чем благоустроеннее становился быт человека XX столетия, тем стремительнее ползла вверх кривая суицида, спускаясь книзу лишь во время мировых войн, что и понятно — когда озверевший мир на тебя охотится, не хочется играть с ним в поддавки. «На войне, в лагерях и в периоды террора люди гораздо меньше думают о смерти, а тем более о самоубийстве, чем в мирной жизни, — пишет Надежда Мандельштам. — Когда на земле образуются сгустки смертельного страха и груды абсолютно неразрешимых проблем, общие вопросы бытия отступают на задний план». Поразительный, но почему-то греющий душу факт: в Освенциме уровень самоубийств среди охранников был в несколько раз выше, чем среди заключенных. Жизненный инстинкт обостряется тогда, когда жизни угрожает опасность. И наоборот.
Современному человеку, которому повезло родиться в благополучной, сытой стране, жизненный инстинкт не очень-то нужен: голод, холод, насилие какому-нибудь финну, канадцу или японцу известны больше понаслышке, благодаря привычке ужинать перед телевизором. Человек из благополучной страны знает, что почти наверняка будет жить а) в комфорте б) не подвергаясь принуждению в) долго. Перспектива ясна: умрет в 94 года от болезни Альцгеймера. От этой уверенности происходит размягчение жизненного мускула, а размягчение — первый шаг к атрофии. Согласно Фрейду, который прав не во всем, но в этом, кажется, прав, наша психика определяется балансом двух противоборствующих сил: эроса, инстинкта жизни, и танатоса, инстинкта смерти. В старости первый ослабевает, второй же постепенно берет верх. Последствия известны. Если так, то высокий уровень самоубийств в развитых странах — первый признак общего старения человечества. Чем спокойнее и налаженнее будет становиться жизнь людей, чем меньше в ней будет катаклизмов и потрясений, тем ближе энтропия — полное отсутствие колебаний и тепловая смерть.
Давайте помечтаем. Предположим, что в XXI веке homo sapiens будет развиваться по пути, который большинству из нас представляется благом. Итак, все социальные, экологические и политические проблемы решены. Нет больше голодных, нет бездомных, каждому гарантирован уровень существования, необходимый для чувства собственного достоинства. Каждый человек уважает себя, а стало быть, уважает и других. Раздоры остались в прошлом, все толерантны, наблюдается бум армяно-азербайджанских браков, а израильтяне и палестинцы добровольно объединились в одно государство и не нарадуются друг на друга. Из преступников уцелели только сексуальные маньяки, которых заботливо лечат в санаторных условиях. Коррупция превратилась в тему исторических романов. Озоновая дыра залатана, на Марсе цветут яблони. Медицина не может спасти и воскресить только тех, кто случайно упал в чан с серной кислотой. Разница между полами определяется с трудом, но это ничего, потому что дети все равно рождаются в инкубаторах, а спермы нобелевских лауреатов запасено на тысячу лет вперед. Три четверти населения планеты составляют те, кому за восемьдесят, но и это не страшно — всем всего хватает, один работающий способен прокормить сотню. В общем, осуществились все наши мечты.
Но человек остался смертен и все равно не знает, откуда он взялся, зачем живет и куда денется после смерти.
Но жизненный инстинкт за невостребованностью поник до нулевой отметки. Человек близится к совершенству, а совершенство — это смерть.
Впрочем, не будем пугать себя раньше времени. В конце XX века миру до тепловой смерти еще очень далеко, homo sapiens пока вполне способен избрать более эффектный способ исчезновения — ядерную войну, экологическую катастрофу или какой-нибудь иной вариант видового самоубийства.
У человечества сегодня много проблем, и суицид — лишь одна из них, не самая заметная, но самая трудноразрешимая. С точки зрения философии — главная. Стоит ли жизнь того, чтобы дожить ее до конца? Должен ли человек покоряться пращам и стрелам яростной судьбы?
Всякий теперь может ополчиться на море смут, не терзаясь угрызениями совести и страхами за посмертные последствия, запрета на самоубийство больше нет — ни нравственного, ни юридического, ни общественного. Религиозный запрет (ранее действенный для христиан, мусульман и иудаистов) из грозного окрика с неизбежными карами за нарушение сник до нестрашного шепота тихой укоризны, вряд ли способной остановить того, кто решился.
На исходе второго тысячелетия христианской эры человек остался с проблемой самоубийства один на один, и решать ее приходится каждому за себя. Что, впрочем, неудивительно. Ибо
ведь если можно с кем-то жизнь делить,то кто же с нами нашу смерть разделит?(И. Бродский «Большая элегия Джону Донну»)
Венец эволюции. Футурологический этюд
Гробы изнутри здесь вроде матраса, с точки зрения местного среднего класса смерть — это красиво и как бы сон.
Лев Лосев
Если все будет замечательно хорошо, если осуществятся чаяния лучших умов человечества, если победят силы Добра и Разума, то венцом эволюции homo sapiens, ее главным завоеванием, ее гран-при станет стопроцентная смертность от самоубийства.
Когда человек достигнет всего, о чем он сегодня мечтает, и поборет все, с чем борется, станет окончательно ясно, что на самом деле мечтал он о полном контроле над собственной жизнью, а боролся не столько со Злом, сколько с непредсказуемостью внешних условий бытия, иначе именуемой Случаем, Роком или Богом.
Итак, предположим, что нам всё удалось. Мы, люди, стали подлинными хозяевами своей жизни. Случайности сведены до минимума, будущее послушно человеческому гению и прогнозируемо с вероятностью в 99,9%. Твердо известно, что нашей планете ничто не угрожает, кроме столкновения с кометой, которое произойдет через 2358 лет и которого можно будет избежать при помощи некоторых заблаговременных действий и умеренных затрат.
Смертность человека, разумеется, никуда не делась, потому что все, имеющее начало, должно иметь и конец. Да если б и делась, какой же безумец захочет жить вечно. Долго — да, но бесконечно долго? Однако чего всякий хозяин жизни захочет наверняка, так это самому выбирать момент расставания с нею, самому решать, когда уже пора, уже хватит, уже устал, уже надоело. Иначе какой же он будет хозяин?
Человек будущего, если будущее будет, непременно пожелает умирать только добровольно, на собственных условиях. Это и станет считаться полноценным финалом полноценно прожитой жизни.
Вот и выходит, что наши счастливые потомки все сплошь будут самоубийцами.
Я не собираюсь писать фантастический рассказ об отдаленном будущем, о величественных Дворцах Счастливой Смерти и эффектных погребениях в виде распыления на атомы. Вероятно, представления о хорошем вкусе и величественности к тому времени все равно изменятся, да и, честно говоря, далекие потомки с их прекрасной, лишенной неожиданностей жизнью мне не так уж интересны. «Потомства не страшись, его ты не увидишь», — сказал граф Хвостов и был прав.
Поговорим лучше о нашем времени, когда появляются первые ростки этого замечательного будущего, еще робкие и слабые, но уже вполне различимые. И представляющие для нас, живущих сегодня, самый непосредственный интерес.
Речь, как вы уже догадались, пойдет об эвтаназии, «хорошей смерти» (от греческого эу+танатос).
С эвтаназией пока мало что ясно. Не выяснено даже, к какому разряду статистики относить этот тип смерти — к убийству (как настаивают суды, приговаривающие излишне сострадательных медиков к тюремному заключению) или к самоубийству. Человечество не готово к решению этой проблемы — ни юридически, ни нравственно, ни мировоззренчески. А между тем проблема быстро становится насущной и долго прятаться от нее не удастся.
У добровольной смерти как избавления от неизлечимой и мучительной болезни сторонники находились во все времена — и в толерантной античности (Сократ, Платон, стоики), и даже в суровое средневековье (Томас Мор, Фрэнсис Бэкон). Кстати именно Бэкон первым ввел в обиход сам термин: «Скажу более, развивая сию тему: долг медика не только в том, чтобы восстанавливать здоровье, но и в смягчении страданий, вызванных болезнью; и состоит он не в том лишь, чтобы ослаблять боль, почитаемую опасным симптомом; если недуг признан неизлечимым, лекарь должен обеспечить пациенту легкую и мирную кончину, ибо нет на свете блага большего, нежели подобная эвтаназия…» («Instauratio Magna», 1623).
При том что идея «хорошей смерти» витала в воздухе с незапамятных времен, организованное общественное движение за легализацию эвтаназии возникло сравнительно недавно — в 1935 году. Разумеется, это произошло в Англии, на родине чувства собственного достоинства. Оттуда за минувшие две трети века проэвтаназийное движение распространилось на всю зону господства протестантской этики и даже вторглось в некоторые католические регионы.
Против так называемой пассивной эвтаназии (прекращения искусственного поддержания жизни больного, когда нет никаких надежд на улучшение), собственно, уже никто всерьез не возражает. Битва идет за право больного на активную эвтаназию, то есть на самоубийство с использованием профессиональной медицинской помощи. На практике это происходило и происходит сплошь и рядом: больные (или если они находятся в бессознательном состоянии, то их родственники) просят врача, тот из сердоболия или корыстолюбия соглашается, выписывается справка о смерти вследствие естественных причин, и никаких проблем не возникает.
Однако есть медики, которым претит обман. Они считают, что долг врача — не способствовать любой ценой продлеванию жизни пациента, а делать так, чтобы пациенту было лучше. Если ему лучше умереть, то врач должен помочь и в этом. Крестоносцы вроде американца Джека Кеворкяна, заслужившего прозвище «Доктор Смерть», намеренно афишируют свою эвтаназийную деятельность, чтобы добиться судебного прецедента, который оправдывал бы «медицид». В последнее время западная судебная система оказывается бессильной перед общественным мнением, относящимся к эвтаназии все с большим и большим сочувствием. Многим людям, в том числе и судьям, довелось испытать горькую беспомощность при виде бессмысленных страданий близкого человека, умирающего от тяжелой, неизлечимой болезни. Каждый из нас боится оказаться в таком положении сам, и мысль о возможности эвтаназии делает подобную перспективу менее пугающей. Джек Кеворкян, который в 90-е годы помог избавиться от страданий нескольким десяткам больных, представал перед судом по меньшей мере пять раз и неизменно получал оправдательный вердикт. И с каждым годом последователей у упрямого Doctor Death становится все больше.
На наших глазах разворачивается драматичная борьба одних защитников прав человека с другими. Так сказать, хорошего с лучшим. Жизнь священна и неприкосновенна, утверждают одни. Жизнь не должна превращаться в тюрьму и застенок, говорят другие. Аргументы «других» кажутся неоспоримыми, во многих очевидных случаях противодействие эвтаназии выглядит бессмысленной жестокостью.
Хотя бессмысленной ли?
Допустим, опасения по поводу возможных врачебных ошибок в расчет брать не стоит. Их хватает и без эвтаназии, а при принятии столь ответственного решения можно предусмотреть особые меры предосторожности.
Главное в аргументах противников эвтаназии, конечно же, — соображения нравственные и религиозные. Многие люди (на сегодняшний день большинство) считают, что есть сферы жизни, куда человеку вторгаться нельзя, потому что не его ума дело. Клонирование, евгеника, эвтаназия — суть вмешательство в прерогативы природы и Бога. Не мы, а Господь решает, сколько человеку жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью.
Впрочем, этот аргумент не вполне состоятелен с религиозных же позиций. Ведь не осуждает же церковь применение в медицине обезболивающих средств. Не возбраняется и активное медицинское вмешательство при трудных родах. Но если врач может ассистировать великому таинству рождения, то почему табуируется облегчение страданий в момент другого великого таинства? Да и фактически современный человек давно уже лишился права на естественную смерть. Медицина продлевает существование (и страдания) неизлечимо больного гораздо дольше, чем это предусмотрено природой. Получается, что идеальная с точки зрения «религиозной» медицины смерть — это когда человек умирает в больнице после нескольких недель, а то и месяцев пребывания в коматозном состоянии, с капельницей, накачанный всевозможными успокоительными, с искусственным дыханием и уже после фактического прекращения мозговой деятельности. Господь давно вознамерился забрать эту душу, но медики всеми правдами и неправдами, вопреки здравому смыслу и милосердию, оттягивают предрешенное. Кому от этого лучше? Папе римскому?
Другой веский аргумент contra был в свое время высказан Честертоном: «Кое-кто выступает в поддержку так называемой эвтаназии; в настоящее время предлагают убивать только тех, кто самому себе в тягость; но скоро также станут поступать и с теми, кто в тягость другим». Можно было бы отмахнуться от этого предостережения. Мол, знаем, слышали: сегодня носит «Адидас», а завтра родину продаст. Можно было бы — если б Честертон не оказался прав. Действительно, вскоре после того, как писатель написал эти слова, идея эвтаназии была чудовищно скомпрометирована немецкими национал-социалистами. Это пока единственный пример узаконенного государством применения эвтаназии, поэтому давайте вспомним, как там все происходило.
Начиналось красиво и даже гуманно — как привилегия для неизлечимо больных арийцев, желающих без страданий уйти из жизни. Но в октябре 1939 года Гитлер подписал секретный указ, согласно которому эвтаназии следовало подвергнуть все lebensunwertige Leben («формы жизни, которые недостойны жизни»): деформированных младенцев, сумасшедших, сенильных стариков, неизлечимых сифилитиков, энцефалитиков, и так далее вплоть до больных какой-то хореей Гентингтона. Специальная врачебная «тройка» решала вопрос в каждом конкретном случае. Государство создало шесть эвтаназийных центров, где в течение двух лет было уничтожено по одним источникам 100000 человек, по другим — 275000. Применялись инъекции и прекращение кормления, а также новое, многообещающее изобретение — бани, где вместо воды из душа шел отравляющий газ. Родственникам умерщвленных сообщали, что смерть произошла в результате естественных причин. Однако при столь масштабной деятельности даже аккуратная немецкая бюрократия совершала неизбежные ошибки: то пришлют две урны вместо одной, то перепутают диагноз, то известят о неудачной аппендектомии у человека, которому аппендикс вырезали много лет назад. Поползли нехорошие слухи, и 3 августа 1941 года епископ Клеменс фон Гален произнес в Мюнстере знаменитую проповедь, в которой назвал нацистскую эвтаназийную программу «чистейшим убийством» и призвал католиков «освободиться от нацистского влияния, дабы не оскверниться их образом мыслей и безбожным поведением». Фюрер не тронул мужественного епископа и программу закрыл — в это время уже существовал проект лагерей смерти, поэтому потребность в «эвтаназийных центрах» все равно отпала.
Эта история, конечно, заставляет отнестись к легализации эвтаназии с особой осторожностью. Но отнюдь не закрывает самого вопроса. Фон Гален был абсолютно прав: то, что затеяли фашисты, являлось «чистейшим убийством» и с эвтаназией ничего общего кроме названия не имело. Проблема была не в эвтаназии, а в нацизме и нацистской медицине. Если врач безумен, то и вырезание гланд превращается в смертельно опасную операцию.
Однако прошло целых полвека после нацистского «эксперимента», прежде чем законодатели осмелились сделать первые шаги к узаконению медицида. Референдум, проведенный в ноябре 1997 года в американском штате Орегон, ввел в силу закон о добровольном уходе из жизни неизлечимо больных с использованием профессиональной медицинской помощи. «За» высказались 60% голосовавших.
Парламент Нидерландов в 1993 году освободил от судебного преследования врачей, которые совершили эвтаназию в строгом соответствии с официальной инструкцией (см. Приложение к приложению). По сути дела этот акт узаконил медицид, и знаменитые своей толерантностью Нидерланды стали первой страной, где эвтаназия применяется широко и неконспиративно. Злоупотреблений, которых так страшатся оппоненты, пока не отмечено. Напрашивается вывод: медицид допустим, но лишь в тех обществах, которые для него достаточно созрели.
Большинство стран Запада именно таковыми и являются, поэтому победа эвтаназии там предрешена. Общее стремление среднего класса к приданию всем сферам жизни приличности неминуемо распространится и на умирание. Если уж умирать — так в чистой, удобной больничной палате, без боли и унижения. А если без боли и унижения не получается, тогда — ничего не поделаешь — требуйте эвтаназии. Церкви в этом вопросе придется пойти на компромисс или же отвести глаза.
Пока речь идет только о совершенно бесспорных случаях: медицина бессильна, смерть все равно неизбежна, страдания больного неимоверны. Но, ступив на путь признания правомочности самоубийства и соучастия в нем, общество уже не сможет повернуть обратно. Разве душевные терзания менее мучительны, чем физические? Да и вообще порог боли — понятие сугубо индивидуальное. Муций Сцевола руку на огне держал и при этом мужественные слова говорил, а кто-то и от зубной боли готов из окна выпрыгнуть. Полмиллиона человек ежегодно кончают жизнь самоубийством, потому что их порог нравственных, психических или физических страданий ниже среднестатистического. Но эти люди ведь не виноваты, что родились такими чувствительными, зачем же обрекать их на прыгание с мостов и крыш, на самоповешение, самоотравление всякой дрянью и пальбу в собственный лоб?
В 1969 году профессор Упсальского университета философ Ингмар Хеделиус предложил учредить в Швеции (там как раз наблюдался пик самоубийств) суицидальную клинику, куда могли бы обратиться те, кто решил уйти из жизни. В клинике этим людям оказали бы всестороннюю социальную, медицинскую, психологическую помощь и попытались бы отговорить от рокового намерения. Однако если решение останется твердым, этим людям помогли бы легко и безболезненно умереть. Тридцать лет назад это предложение не прошло. Но минует еще тридцать лет, и оно будет принято — не в Швеции, так в какой-нибудь иной стране. Предложение-то, ей-богу, хорошее, без фарисейства. Многим из нас жилось бы на свете легче, если б знать, что есть такая спасительная клиника, где тебе помогут выбраться из отчаянной ситуации. А если выбраться невозможно, то все равно помогут.
В заключение футурологического этюда я опишу маленькую сцену из будущего, только не отдаленного, а достаточно близкого. Из XXI века, когда мы с вами станем совсем старыми и соберемся умирать.
К тому времени эвтаназия станет делом привычным и обыденным, вроде кремации. Только в крематорий, как и сейчас, будут ездить автобусы с гробами и черными траурными лентами, а в эвтаназиумы (или как там они будут называться) — какие-нибудь белые лимузины вроде свадебных, разве что без целлулоидного пупса на капоте.
— Завтра не приду, — скажет на работе ваш внук. — Причина уважительная — везем дедушку в эвтаназий. Решил старик, что хватит. Ужасно жалко, но я его понимаю: Альцгеймер, недержание, да и без бабушки ему одиноко. Хочет проститься со всеми по-хорошему, послушать про себя добрые слова. Музыка будет, банкет. Конечно, дорогое удовольствие, но хочется побаловать старика напоследок.Заслужил.
Предписание для врача, составляющего отчет об эвтаназии
(Утверждено Парламентом Нидерландского королевства)
I. История болезни
А. Чем был болен пациент и каков основной диагноз?
В. Давно ли началась болезнь?
С. Какое лечение применялось (лекарственное, хирургическое, физиотерапевтическое и др.)?
D. Назовите, пожалуйста, имена, адреса и телефоны всех врачей, чьими услугами пользовался пациент. Каковы были их диагнозы?
Е. Были ли нравственные и/или физические страдания пациента достаточно велики, чтобы он/она мог/могла счесть их невыносимыми?
F. Было ли положение пациента действительно отчаянным, безо всякой надежды на выздоровление? Действительно ли кончина была неотвратимой?
— Можно ли было сделать заключение, что впереди пациента ждут только мучения, обрекающие его/ее на утрату человеческого достоинства и невыносимые физические страдания?
— Не было ли у пациента шансов на смерть с достоинством без использования эвтаназии?
— Когда, с Вашей точки зрения, наступила бы смерть пациента, если бы Вы не прибегли к эвтаназии?
G. Предлагали ли Вы пациенту какие-либо меры к облегчению грядущих страданий? Возможны ли были такие меры в принципе?
II. Просьба об эвтаназии
А. Сделал ли пациент добровольное, недвусмысленное и осознанное заявление с просьбой об эвтаназии?
Если да, то в результате чего:
— Исчерпывающей информации, предоставленной Вами ему/ей о состоянии болезни и способе прекращения жизни.
— Беседы о возможности или невозможности облегчения страданий (пункт I.G).
В. Если пациент сделал подобное заявление, то когда и кому? Были ли свидетели?
С. Оставил ли пациент действенное завещание? Если да, то предъявите его, пожалуйста, муниципальному патологу.
D. Сознавал ли пациент, делая заявление, его последствия? Адекватно ли он/она представлял/представляла свое физическое и психическое состояние? Какие доказательства Вы можете предъявить в подтверждение своих слов?
Е. Рассматривал ли пациент иные варианты кроме эвтаназии? Если да, то какие? Если нет, то почему?
F. Повлияло ли на решение пациента или на Ваше решение какое-нибудь третье лицо? Если да, то каким образом?
III. Дублирующее мнение
А. Консультировались ли вы с другими врачами? Если да, то сообщите, пожалуйста, их имена, адреса и телефоны.
В. К какому заключению пришли ваши коллеги в отношении пунктов I.G и II.D?
С. Видели ли эти доктора пациента? Если да, то когда именно? Если нет, то на чем основывались их заключения?
IV. Эвтаназия
А. Кто осуществил эвтаназию и как именно?
В. Был ли пациент заранее проинформирован о способе эвтаназии? Если да, то как и кем?
С. Уверены ли Вы были в том, что избранный способ эвтаназии даст ожидаемый эффект?
D. Кто еще присутствовал при эвтаназии? Сообщите, пожалуйста, их имена, адреса и телефоны.
Раздел II. Религия
Религии богаты всякими уловками против требования самоубийства; этим они вкрадываются в доверие тех, кто влюблен в жизнь.
Ф. Ницше. «Человеческое, слишком человеческое»
В начале предшествующего раздела было высказано предположение о том, как прачеловек стал человеком: это произошло тогда, когда он не ощутил инстинктом, а осознал свою смертность и понял, что обладает свободой выбора — жить или не жить. Это наверняка было очень страшное открытие, и человек испугался ответственности и еще — бескрайнего одиночества, которое подразумевает такой выбор, оставляющий тебя наедине с небытием. Тогда-то и возникла потребность в боге, тогда-то и появилась религия. Она была нужна прежде всего для того, чтобы никогда не оставаться одному и чтобы кто-то удерживал от маленького шага, отделяющего край обрыва и жизнь от падения в пропасть и смерти. Религия возникла, чтобы примирить человека с идеей смертности, ослабить страх перед небытием, сделать существование возможным. У Достоевского Кириллов формулирует еще более решительно: «Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор».
Итак, религия — средство для сохранения рассудка. Она придает жизни разумность и смысл. Верующий человек говорит себе: я живу не просто так, а ради некоей (пусть даже неведомой мне) высшей цели; если мне плохо, больно и страшно, то это так надо, и я должен терпеть; с меня спросят за то, как я жил.
Религия вводит понятие ответственности человека за его поступки и, в конечном итоге, за всю его жизнь. Ответственности окончательной, ибо уйти от нее невозможно. Один из самых убедительных противников самоубийства, Н. Бердяев, пишет: «Каждый несет с_т_р_а_ш_н_у_ю о_т_в_е_т_с_т_в_е_н_н_о_с_т_ь [разрядка моя — Г.Ч.], он или утверждает жизнь, возрождение, надежду — или смерть, разложение, отчаяние». Это сильный аргумент — но лишь для человека верующего. Человек неверующий своей жизнью ничего не утверждает, он просто живет, и, если это человек достойный, то старается прожить так, чтобы ему не было от самого себя противно.
Главная социальная функция религии на протяжении истории состояла в том, чтобы человечество соблюдало хотя бы некие минимальные нормы общежития, чтобы наш биологический вид, склонный к истреблению себе подобных, выжил. Система религиозных запретов (заповедей) действовала крайне неэффективно, но все же задавала определенные координаты этического поведения.
В современном мире религиозное чувство и, соответственно, сдерживающее воздействие религиозной этики ослабло, но разве человечество в целом стало от этого менее нравственным? Пожалуй, нет. Скорее, наоборот. Жестокость и нетерпимость, два самых несимпатичных человеческих качества, сейчас менее популярны, чем пятьсот лет назад, когда в Бога верили поголовно все. У автора этой книги, как и у любого читателя, есть и верующие, и неверующие знакомые, однако на нравственности поведения ношение/неношение крестика никак не сказывается. Очевидно, с точки зрения этики, принимаемые на веру религиозные заповеди могут быть с успехом заменены врожденным и укрепленным при помощи воспитания нравственным чувством, которое безошибочно подсказывает человеку, что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя. Возможно, этот встроенный камертон и есть голос Бога. Тогда поверить в Бога легко, потому что этот камертон, этот внутренний закон действительно существует (более подробно на эту тему у И. Канта и Л. Толстого).
Что же говорит человеку о допустимости самоубийства нравственное чувство, очень часто диссонирующее с доводами рассудка?
Боюсь, что каждого из живущих на Земле придется спрашивать об этом персонально, и ответ будет в значительной степени зависеть от того, где человек родился и вырос. Значит ли это, что единой нравственной формулы по сему вопросу не существует? «Человек в сущности никогда не хочет убить себя, да это и невозможно, ибо человек принадлежит вечности, — с великолепной уверенностью пишет христианин Бердяев, — он хочет уничтожить лишь одно мгновение, принятое им за вечность, в одной точке хочет уничтожить все бытие и за это посягательство на жизнь он перед вечностью отвечает». Для меня слова русского философа действенны, они созвучны внутреннему, не обманывающему голосу «нравственного закона». Но с Бердяевым вряд ли согласится буддист, верящий в перерождение души и постепенное, восходящее движение к нирване. С точки зрения буддиста, есть жизненные коллизии, в которых самоубийство — не уничтожение всего бытия, а верный способ еще на ступень приблизиться к святости.
Не все религии, даже из числа основных, безоговорочно осуждают суицид, а те, что занимают непримиримую позицию, часто непоследовательны, и потому не вполне ясно, от кого, собственно, исходит запрет — от Бога или от человека?
Религиозная принадлежность играет очень важную роль в принятии суицидального решения: одни конфессии воздвигают больше моральных и психологических запретов на пути к самоубийству, другие меньше. Даже если оставить в стороне восточные религии, не считающие самоубийство абсолютным злом, и рассматривать только «антисуицидные» конфессии (христианство, ислам, иудаизм), обнаружатся весьма заметные расхождения в статистике добровольных смертей. Возьмем относительно узкий спектр — западное христианство. Оказывается, в протестантских странах уровень самоубийств втрое выше, чем в католических. Дело в том, что протестантизм «не довольствуется машинальными обрядами, но хочет управлять сознанием людей» (Э. Дюркгейм), он более индивидуалистичен, не перекладывает ответственность за неудачи с личности на Бога или судьбу. В этой конфессии выше степень свободы выбора.
Религия, являясь глубоко укорененным компонентом духовной и бытовой культуры общества, косвенно влияет даже на поступки человека нерелигиозного. Вот и выходит, что без анализа религиозных трактовок суицида вряд ли удастся разобраться в географии и психологии этого феномена.
Христианство
О, если б ты, моя тугая плоть, Могла растаять, сгинуть, испариться! О, если бы Предвечный не занес В грехи самоубийство! Боже! Боже!
Вильям Шекспир. «Гамлет»
Я уже писал в историческом очерке, что христианская церковь сформировала безоговорочно негативное отношение к суициду лишь через 500-600 лет после своего возникновения. В Священном Писании прямого осуждения самоубийства не содержится, если не считать двух мест — одного в Ветхом Завете и одного в Новом, которые при желании можно истолковать как запрещающие своевольничать с жизнью и смертью. Во «Второзаконии» Господь произносит: «Я умерщвляю и оживляю, Я поражаю и Я исцеляю, и никто не избавит от руки Моей» (XXXII, 39). А в «Первом послании к коринфянам» Павел говорит: «Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас? Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог: ибо храм Божий свят; а этот храм — вы» (III, 16-17).
Впрочем, грозные слова ветхозаветного Бога скорее относятся к перечислению атрибутов Его могущества, и смысловое ударение здесь делается не на местоимении «Я», а на глаголах. Что же до слов апостола Павла, то в них, пожалуй, все-таки имеется в виду не физическое разрушение тела, а разорение собственной души, которое происходит как раз при жизни.
В Библии можно найти семь случаев очевидного самоубийства, и ни в одном из этих описаний нет оттенка порицания.
Первый из библейских самоубийц — Авимелех, сын царя Гедеона, умертвивший 70 своих братьев и смертельно раненный при осаде Тевеца — одна из жительниц осажденного города бросила в него с башни обломок жернова. «Авимелех тотчас позвал отрока, оруженосца своего, и сказал ему: обнажи меч свой и умертви меня, чтобы не сказали обо мне: женщина убила его. И поразил его отрок его, и он умер» (Суд. IX, 54). Библия осуждает злодеяния Авимелеха, но отнюдь не его самоубийство.
Следующий самоубийца, Самсон, и вовсе восхваляется как герой. Захваченный филистимлянами, ослепленный и лишенный своей чудодейственной силы, он обрушил на головы врагов крышу дома и погиб под обломками вместе с ними. «И сказал Самсон: умри, душа моя, вместе с Филистимлянами! И уперся всею силою, и обрушил дом на владельцев и на весь народ, бывший в нем. И было умерших, которых умертвил Самсон при смерти своей, более, нежели сколько умертвил он в жизни своей» (Суд. XVI, 30). В этих словах звучит явное одобрение поступку богатыря, да и апостол Павел, который якобы осуждает самоубийц, перечисляет Самсона среди пророков, «которые верою побеждали царства, творили правду, получали обетования» (Евр. XI, 33).
В «Первой книге Царств» описано самоубийство царя Саула и его оруженосца. Потерпев поражение от филистимлян и потеряв в бою троих сыновей, раненный стрелами царь велел оруженосцу заколоть его мечом. «Но оруженосец не хотел, ибо очень боялся. Тогда Саул взял меч свой и пал на него. Оруженосец его, увидев, что Саул умер, и сам пал на свой меч и умер с ним» (XXXI, 4-5). Ахитофел, неверный советник царя Давида и участник заговора Авессалома, покончил с собой, когда царевич пренебрег его планом мятежа. «И увидел Ахитофел, что не исполнен совет его, и оседлал осла, и собрался, и пошел в дом свой, в город свой, и сделал завещание дому своему, и удавился, и умер, и был погребен в гробе отца своего» (2 Цар. XVII, 23). Опять простая констатация, без какой-либо моральной оценки.
Последний из ветхозаветных самоубийц — иудейский старейшина Разис — предпочитает смерть позору пленения. Обратите внимание на несомненное восхищение, звучащее в тексте Писания [курсив мой — Г.Ч.]:
«Когда же толпа хотела овладеть башнею и врывалась в ворота двора, и уже приказано было принести огня, чтобы зажечь ворота, тогда он, в неизбежной опасности быть захваченным, пронзил себя мечом, желая лучше доблестно умереть, нежели попасться в руки беззаконников и недостойно обесчестить свое благородство. Но как удар оказался от поспешности неверен, а толпы уже вторгались в двери, то он, отважно вбежав на стену, мужественно бросился с нее на толпу народа. Когда же стоявшие поспешно расступились, и осталось пустое пространство, то он упал в середину на чрево. Дыша еще и сгорая негодованием, несмотря на лившуюся ручьем кровь и тяжелые раны, встал и, пробежав сквозь толпу народа, остановился на одной крутой скале. Совершенно уже истекая кровью, он вырвал у себя внутренности и, взяв их обеими руками, бросил в толпу и, моля Господа жизни и духа опять дать ему жизнь и дыхание, окончил таким образом жизнь».
(2 Мак. XIV, 41-46)
В Новом Завете самоубийца всего один, зато знаменитейший из всех и даже давший впоследствии название самому явлению — «иудин грех». Если оставить в стороне позднейшие богословские интерпретации самоубийства Иуды Симонова из Кариота и обратиться непосредственно к тексту Писания, мы увидим, что евангелист отзывается о смерти предателя лаконично и бесстрастно: «И, бросив сребренники в храме, он вышел, пошел и удавился» (Мф. XXVII, 5). То, что Иуда удавился, — не новое преступление, а свидетельство раскаяния в содеянном. В словах же Петра (Деян. I, 18), рассказывающего ученикам об иудиной участи, звучит гадливость («и когда низринулся, расселось чрево его, и выпали все внутренности его») и осуждение предательства — но не осуждение самоказни.
При отсутствии канонических обоснований отцам церкви, участникам антисуицидных церковных соборов V-VII веков, было не так-то просто доказать тезис о недопустимости самоубийства. Положение усугублялось тем, что сам Иисус принял смерть добровольно, то есть фактически закончил свое земное существование самоубийством. Примеру Агнца последовали сотни и тысячи христианских мучеников. Одни безропотно и даже с радостью предавались в руки палачей, другие убивали себя сами и именно за это были причислены христианской церковью к лику святых.
Ранние вероучители Тертуллиан (II век) и святой Иероним (IV век) восхваляют верность Дидрны, предпочевшей самосожжение повторному браку. У Евсевия Кесарийского (III век) описано тройное самоубийство антиохийской христианки Домнины и двух ее дочерей, которые, спасаясь от разнузданной диоклетиановой солдатни, бросились в реку «и погибли незапятнанными среди волн». Пятнадцатилетняя святая Пелагия, чтобы сберечь свою невинность, спрыгнула с крыши. «Дайте мне насладиться этими хищниками, и пусть будут они елико возможно жестоки; а если не набросятся они на меня, я сам призову их на себя, хоть бы даже и силой» — эти слова Игнатия Богоносца (II век), процитированные Джоном Донном, любой современный психиатр расценил бы как проявление острого суицидального комплекса.
В IV-V веках появились христианские фанатики-донатисты (последователи карфагенского епископа Доната), которые так неистово жаждали мученичества во имя веры, что церковь в конце концов объявила их еретиками. Донатисты убивали себя по поводу и без повода, создав своеобразный культ самоубийства. У Гиббона в «Истории упадка и разрушения Римской империи» говорится: «Они часто останавливали путешествующих на дорогах и принуждали их нанести смертельный удар во имя мученичества, суля вознаграждение, а если путник отказывался, то грозили немедленной смертью». Донатисты верили в то, что человек может достичь святости усилием воли, однако правящая церковь усмотрела в этой установке грех гордыни. Святой Августин, первым из отцов церкви обрушившийся на суицид, утверждал, что спасение идет только от Бога, а самоубийство, даже совершенное во имя веры, — «мерзкий грех, заслуживающий проклятия, худший из грехов, ибо в нем нет возможности раскаяться». Диспуты с адептами донатизма в конце концов сменились репрессивными мерами. Именно тогда в христианском мире утвердился принцип «веры насильно», вознесший церковный институт к вершинам земной власти, но подорвавший самую основу христианства.
Поскольку сослаться на установления Библии Августин не мог, он главным образом оперировал аргументами, почерпнутыми из платоновского «Федона», дополнив их суждением о том, что убить себя — означает убить образ Божий. И все же у Августина еще нет полного запрета самоубийства. Для оправдания христианских мучеников, лишивших себя жизни во имя веры, вероучитель ввел категорию самоубийства, внушенного свыше, то есть совершенного по велению Господа (таков, например, случай Самсона).
Однако для позднейших вероучителей допущение Августина оказалось слишком либеральным. Святой Бруно (XI век) отказал самоубийцам в мученическом венце, назвав их «страстотерпцами во имя Сатаны», а окончательно обвинительное заключение в их адрес было сформулировано Фомой Аквинским (XIII век). В «Сумме теологии» Аквинат объявляет самоубийство трижды смертным грехом: против Господа, дарующего жизнь; против общественного закона; против человеческого естества — инстинкта самосохранения, заложенного в каждом живом существе. «Всему сущему свойственно любить себя и продлевать свое бытие; самоубийство противно и природным устремлениям, и тому милосердию, с коим человек должен к себе относиться». Пять столетий спустя Дэвид Юм в своей логической апологии суицида будет полемизировать именно с постулатами святого Фомы как наиболее весомыми.
Разрешил святой Фома и два давних вопроса, с которыми не справился Августин: может ли христианка прибегнуть к самоубийству, если ей угрожает изнасилование? И еще: допустимо ли самоистребление ради веры — путь, который избрали многие раннехристианские мученики? «Не позволено женщине убивать себя ради того, чтобы избежать осквернения, — пишет автор „Суммы“. — Ибо никто не вправе избегать малого греха, прибегнув к греху большому. А на женщине, подвергшейся насилию, и вовсе греха нет, если над ней надругались без ее согласия. Как сказано у святого Луки: „Не осквернится тело без соизволения души“. Да и всякому очевидно, что грех прелюбодеяния либо супружеской неверности несравним по тяжести с грехом убийства и тем более самоубийства». К самоубийцам во имя Господа Фома Аквинский суров: «…Некоторые убивают себя, полагая, что поступают мужественно, как это сделал Разис; но сие не доблесть и не проявление истинной силы. Так поступает душа слабая, не способная вынести страдания».
Данте, последователь учения Аквината, поместил самоубийц в седьмой круг Ада, ниже еретиков и убийц. Души грешников поэт превратил в ядоносные шипы, произрастающие в темном лесу. Там с повествователем вступает в беседу душа одного из первых литераторов-самоубийц Пьера делла Винья (1190-1249), советника германского императора Фридриха II. Оклеветанный врагами, Винья был заточен в тюрьму и ослеплен. Его возили из города в город, чтобы толпа над ним глумилась. Не выдержав страданий, он разбил себе голову о стену и теперь раскаивается в содеянном: «Рассудок мой во власти злого нрава задумал смертию от злобы утаиться и понудил меня несправедливо с душою справедливой обойтись».
Однако при всей строгости отношения к греху суицида христианская церковь была не вполне последовательна в своей позиции. «Христианство сделало рычагом своей власти необыкновенно распространенную ко времени его появления жажду самоубийства, — пишет Ф. Ницше. — Оно оставило лишь две формы самоубийства, облекло их высочайшим достоинством и высочайшими надеждами и страшным образом запретило все прочие. Но мученичество и медленное умерщвление плоти аскетом были дозволены». Сильное и искреннее религиозное чувство неминуемо несет в себе элемент физического саморазрушения, то есть все того же суицидального комплекса. Презирая жизнь земную во имя жизни небесной, терзая свою плоть, религиозный фанатик намеренно и сознательно сокращает срок, отпущенный ему природой. История миссионерской деятельности церкви сплошь украшена подвигами явно суицидального свойства. К примеру, святцы католической церкви изобилуют мучениками, казненными в Японии конца XVI — первой половины XVII века. Когда сёгунат
[3]], испуганный активностью миссионеров, запретил «веру южных варваров» под страхом смертной казни, христианские проповедники устремились в Японию, на самый край света, с упорством мотыльков, летящих на огонь. Не знавшие языка и обычаев страны, внешне не похожие на аборигенов, миссионеры сразу же попадали в руки властей и безропотно принимали мученическую смерть. Вероятно, особенно соблазнительной эта участь представлялась иезуитам и францисканцам из-за того, что в средневековой Японии преступников обычно распинали на кресте.
Другой пример подсознательной суицидальности первоначального христианства — трагическая история русских раскольников
[4]]. Старая русская церковь ближе к исходному (римскому и византийскому) христианству, чем позднейшие ответвления — католическое, протестантское или никоновское православное. С середины XVII века на протяжении двух с половиной столетий на Руси горели раскольничьи скиты. Самосожжение, самоутопление, самопогребение совершили десятки тысяч двуперстных христиан.
Главную причину непримиримого отношения правящей церкви к суициду выделить легко: нельзя допустить, чтобы человек ощущал себя хозяином своей жизни, ибо тогда «все позволено». «Самоубийство есть измена Кресту», — с несвойственной ему резкостью заявляет Бердяев, и даже добрейший В. Соловьев в этом вопросе непреклонен: «Можно сочувствовать самоубийце, но нельзя сочувствовать самоубийству». И далее у него же: «Церковные каноны в этом отношении слишком жестоки и беспощадны и на практике отношение это принуждены смягчать. Но в этой жестокости и беспощадности есть своя метафизическая глубина. Самоубийство вызывает жуткое, почти сверхъестественное чувство, как нарушение божеских и человеческих законов, как насилие не только над жизнью, но и над смертью». Что опять-таки воспроизводит аргументацию Фомы Аквинского.
В двадцатом веке христианство пережило и глубочайший за всю свою историю кризис, и настоящее возрождение. Почти повсеместно лишившись статуса государственной религии и диктующей инстанции, церковь потеряла в политическом влиянии и выиграла во влиянии духовном. Человек вообще, и человек христианского мира в особенности, за последние 100 лет очень изменился. Христианство не может, как прежде, взывать только к чувству, оно должно быть приемлемо и для разума. Силовые методы борьбы с суицидом более невозможны, нужно совершенствовать искусство убеждения. Впереди новые диспуты по главному вопросу философии, и старыми аргументами здесь не обойтись.
Иудаизм
Не говорите о нем [самоубийце] ничего. Не чтите его, но и не проклинайте.
Акиба бен-Иосиф
Отношение к самоубийству другой религии того же корня, иудаизма, тоже отрицательно, но без запугивания, свойственного воинственному и агрессивному историческому христианству. Ни в Библии, ни в Талмуде суицид как таковой не осуждается. Наоборот, как мы уже видели, некоторые самоубийцы (Самсон, Разис) прославляются как герои, и, в отличие от позднего христианства, иудаизм не пытался впоследствии пересмотреть свое отношение к альтруистическому самоубийству — для него было сделано исключение.
В древности существовал обычай, согласно которому самоубийц не хоронили до захода солнца, о чем пишет Иосиф Флавий. Однако законодательно запрет на добровольный уход из жизни был оформлен лишь в постталмудический период и наиболее полно изложен в трактате «Семахот», классическом тексте, посвященном смерти и трауру. Самоубийство рассмотрено во второй главе «Семахота» — там же, где идет речь о казненных преступниках. Самоубиение названо худшим из грехов, еще более тяжелым злодеянием, чем убийство, ибо самоубийца отвергает Божий суд и пренебрегает правом на грядущую жизнь. Вместе с тем преступления этого рода считались подсудными не людям, а Богу — то есть не земному суду, а небесному (с этой позицией, видимо, согласится подавляющее большинство наших современников). Попытка самоубийства карается мягко — бичеванием. Если же грешник осуществил свой замысел до конца, ему не может быть отказано в траурном обряде, но церемония отправляется в усеченном виде: сочувствие и уважение должно выказывать по отношению к родственникам усопшего, но не по отношению к самому покойнику.
Официально признанных самоубийц в еврейской общине было очень мало, потому что малейшее сомнение в злонамеренности предписывалось трактовать в пользу умершего. В «Семахоте» сказано:
«Кто ж свершает самоубийство в здравом рассудке? Если человек залез на дерево или на крышу и разбился насмерть, это еще не самоубийство, а самоубийством его смерть будет признана, лишь если перед этим он сказал „вот, лезу на дерево или на крышу и оттуда брошусь вниз“, а затем поступил по своему слову при свидетелях… Тот же, кого нашли повесившимся или бросившимся на меч, будет признан умертвившим себя в помрачении рассудка».
Самоубийства несовершеннолетних, психически неуравновешенных и впавших в исступление из категории преступления исключались.
Талмудический закон позволяет еврею убить себя, если иначе он может впасть в грех идолопоклонства, убийства или прелюбодеяния (последняя индульгенция предназначена для женщин, которым угрожает насилие). В средние века групповое самоубийство совершали целые иудейские общины, которым грозило насильственное крещение. Самый известный инцидент — добровольная смерть 500 Йоркских евреев в 1190 году. Извинительными считались и те суицидальные случаи, которые можно было уподобить Сауловой участи: безвыходная ситуация, в которой самоубийство представляет собой всего лишь замену одного способа смерти другим. Так, например, были посмертно оправданы израильские боевики Меир Файнштейн и Моше Баразани, взорвавшие себя в иерусалимской тюрьме в 1947 году, чтобы избежать виселицы.
Поступок же мужественного Разиса, предпочевшего смерть пленению, не только оправдывался, но и восхвалялся. Иудаизм чтит своих мучеников, совершивших самоубийство, не затушевывая обстоятельств их смерти, как это делало средневековое христианство.
Крепость Масада, где в 73 году тысяча зелотов совершили самоубийство, чтобы не попасть в плен к осаждавшим их римлянам, считается символом израильского патриотизма и национальной святыней. А почти два тысячелетия спустя главный раввин израильской армии Ш. Горен высказал суждение, что солдат, которому угрожает пленение, не только может, но даже обязан себя убить. Чтят иудаисты и память евреев, в знак протеста покончивших с собой в концлагере Треблинка (1943). Это было первым шагом к отчаянному по смелости восстанию, что симптоматично: самоубийство — это акт свободы.
Первые статистические сведения о самоубийстве среди евреев относятся ко второй половине прошлого века. Тогда в Восточной и Центральной Европе ассимиляционные процессы (за исключением Германии) еще не развились в полной мере. В наше время проводить подобные исследования имело бы смысл только в Израиле, поскольку в прочих странах евреи (даже те, которые соблюдают религиозные обряды) не представляют собой обособленной группы населения. На суицидальной динамике ассимиляция отразилась не самым благоприятным образом: если в западно-русских и австро-венгерских еврейских общинах прошлого века уровень самоубийств был очень низким — в среднем вчетверо ниже, чем у католиков и православных, то в современном западном обществе (например, в США) уровень самоубийств у иудаистов так же высок, как у протестантов, и в несколько раз выше, чем у католиков. Отчасти это объясняется тем, что евреи чаще занимаются профессиями высокого суицидального риска: искусством, бизнесом, наукой. Во всяком случае, влияние иудейской религии как сдерживающего антисуицидального фактора не слишком эффективно. Как и протестантизм, иудаизм делает упор на личную ответственность и рациональность, что повышает вероятность суицидного исхода.
Ислам
Тот, кто убьет себя, будет мучиться в адском огне.
Аль-Бухари
Ислам, еще одна религия того же ближневосточного корня, относится к самоубийству с осуждением, однако, как и иудаизм, признает смягчающие обстоятельства. Корни этой не декларируемой, но практикуемой толерантности восходят к эллинистической эпохе и к философии стоицизма, утверждавшей, что смерть предпочтительнее страданий и бесчестья. Исторический ислам вообще гораздо терпимее и снисходительней к человеку, чем историческое христианство, слишком озабоченное идеей власти и экспансии. Как писал В. Соловьев: «Ислам — это последовательное и искреннее византийство, освобожденное от всех внутренних противоречий. Он представляет собой открытую и полную реакцию восточного духа против христианства, систему, в которой догма тесно связана с законами жизни, в которой индивидуальное верование находится в совершенном согласии с политическим и общественным строем». Если мусульманский закон и порицает самоубийство, то не столько в силу религиозных установлений (хотя формально они присутствуют), сколько из соображений человечности — как противоестественный акт, которого следует всемерно избегать, хотя это, к сожалению, не всегда возможно. Если говорить о религиозном аспекте этого деяния, то, с точки зрения ислама, преступность суицида заключается в том, что человек смеет противиться своей судьбе, которая предопределена ему Аллахом, и тем самым добровольно отказывается от Рая. Наказанием грешнику будет Ад, где ему придется вновь и вновь совершать свое злое деяние. В подтверждение приводятся слова Пророка: «Человек умирает по воле Бога, согласно книге, в которой отмечен срок его жизни. Когда придет конец, он не сумеет ни замедлить, ни ускорить его ни на одно мгновение».
Однако эти слова нельзя трактовать как прямой запрет самоубийства. Такого табу в Коране вообще нет. Иногда ссылаются на призыв из суры «Женщины»: «О вы, которые уверовали! Не пожирайте имуществ ваших между собой попусту, если только это не торговля по взаимному согласию между вами. И не убивайте самих себя. Поистине, Аллах к вам милосерд!» (33/29). Но среди толкователей преобладает точка зрения, что «не убивайте самих себя» здесь, вероятнее всего, означает «не убивайте друг друга». Вместе с тем в Коране есть по меньшей мере два места, которые звучат как поощрение самоубийства. В той же суре читаем: «А если бы Мы предписали им: „Убейте самих себя или выйдите из ваших обиталищ!“ — то сделали бы это только немногие из них». (69/66). В суре «Корова», где пересказывается история пророка Моисея, говорится: «И вот сказал Муса своему народу: „О народ мой! Вы сами себе причинили несправедливость, взяв к себе тельца. Обратитесь же к вашему Творцу и убейте самих себя…“» (51/54).
Как и в иудео-христианстве, в исламе религиозный запрет на самоубийство возник не сразу и опирается не на священный текст Книги, а на суждение толкователей и вероучителей. В хадисах, то есть посткоранских преданиях о словах и деяниях Пророка, можно найти недвусмысленные угрозы в адрес тех, кто совершает интпихар (по-арабски это слово первоначально означало «самоумерщвление посредством взрезания горла», однако позднее стало термином, обозначающим любой вид суицида). В одном из хадисов Пророк говорит: «Убивший себя железом будет до скончания века таскать на себе в аду орудие преступления. Отравившийся будет вечно пить свою отраву. Спрыгнувший с высоты будет вновь и вновь падать в самую бездну преисподни». Составитель одного из шести «проверенных» сборников суннитских хадисов Абу-Дауд (X век) повествует о том, как Мухаммед отказал в погребальных почестях самоубийце. Приписывают Пророку и такие слова: «В старые времена был некий человек, мучимый болезнью, которая истощила его терпение, и взял он нож, и перерезал себе запястье, и истек кровью до смерти. И сказал на это Господь: „Раб мой ускорил свой конец, нет ему пути в Рай“. Однако в реальности мусульманские общины проявляли снисходительность к самоубийцам и в погребении им не отказывали. Вопрос о том, можно ли читать погребальные молитвы над совершившими интихар, обсуждается и поныне. Что же касается мусульманского законодательства, то в нем вопрос о суициде затрагивается лишь косвенно: например, как быть с приданым женщины-самоубийцы, если брак еще не вступил в силу, или должен ли нести материальную ответственность человек, вырывший колодец, если в этом колодце утопился самоубийца.
Иногда политические убийства обставлялись так, чтобы смерть врага выглядела, как самоубийство: это не только спасало убийц от ответственности, но и бросало тень на жертву, поскольку для истинно верующего интихар почитался злодеянием и позором. Так произошло в Стамбуле в 1876 году, когда «новые османы», свергнувшие султана Абдул-Азиза, инсценировали его самоубийство. Арестованный падишах якобы перерезал себе артерию, подстригая бороду маникюрными ножницами. Такая бесчестная смерть должна была устранить со сцены неудобную фигуру, а заодно подтвердить правильность решения шейхуль-ислама о низложении безбожника. К той же тактике прибегли очернители памяти вольнодумного багдадского поэта аль-Маарри (XI век), распустившие слух о том, что нечестивец якобы наложил на себя руки.
Поэтическая и новеллистическая традиция мусульманского Востока, склонная к цветистости и преувеличению, романтизировала самоубийство и сделало его одной из самых распространенных метафор в любовной лирике. Иногда к угрозе самоубийства прибегали даже ученые богословы. Известен случай, когда прославленный суфий Абу\'ль Хусейн аль-Нури потребовал от самого Аллаха, чтобы Всевышний каким-нибудь, пусть даже небольшим чудом подтвердил святость своего раба, в противном случае угрожая наложить на себя руки.
Другой богослов, слепой Иса аль-Ираки из Дамаска, действительно совершил самоубийство (1206 г.), и горожане отказались молиться за грешника, однако коллеги самоубийцы были более милосердны и проводили умершего молитвой.
В период наивысшего расцвета исламской культуры самые смелые из философов ставили под сомнение греховность самоубийства. Писатель Абу Хайан ат-Таухиди (X век) и его ученики выдвинули концепцию, которая была бы невообразимо дерзкой для средневекового христианства: жизнь человека имеет смысл, только если она добродетельна; недобродетельное же существование равносильно не-жизни, а стало быть, нет никакого греха в том, чтобы добровольно оборвать жизнь неудачную и недостойную.
Примечательно, что в мусульманских странах, несмотря на сравнительно мягкое отношение к суициду, реальные случаи самоубийств во все времена происходили гораздо реже, чем в агрессивно антисуицидном христианском обществе. Эта тенденция еще заметнее в современном мире. Разумеется, бросающийся в глаза перепад в статистике самоубийств (в среднем в 3-4 раза) между странами христианской и мусульманской культуры объясняется и другими факторами (прежде всего социальными и общекультурными), но все же факт остается фактом: из трех великих ближневосточных религий почему-то именно ислам побуждает человека цепче держаться за свою жизнь.
Индуизм и буддизм
Красноволосые
[5]] убеждены, что самоубийство — грех, но я так не считаю.
Акутагава Рюноскэ. Из предсмертного письма
Индуизм и буддизм, как и три религии, рассмотренные выше, происходят от одного корня, но объединение их в одной главе объясняется не столько общим происхождением, сколько определенным сходством в трактовке интересующей нас проблемы. Великие восточные конфессии в гораздо меньшей степени, чем иудаизм, ислам и особенно христианство, озабочены этической оценкой суицида и вообще не склонны рассматривать самоубийство как вопрос первостепенной важности. Подобное хладнокровие объясняется тем, что буддизм и индуизм по-иному относятся к смерти.
Для человека оксидентальной культуры (к которой в данном случае я отношу и Ближний Восток) смерть находится за гранью, откуда нет возврата. Страшный Суд далеко, и вердикт его неизвестен, Воскресение суждено не каждому — в общем, за гробом человека подстерегает неведомое. Смерть при этом рассматривается, во-первых, как событие огромной, всё заслоняющей важности, а во-вторых, как нечто страшное, внушающее ужас.
Обе восточные религии провозглашают повторяемость земных перерождений человека, которому суждено много раз жить и много раз умирать. При этом колесо сансары, череда перевоплощений, — это тяжкое испытание, которое нужно с достоинством выдержать, и тогда, достигнув святости, душа вырвется из порочного цикла и больше не должна будет выносить ни муку новых рождений, ни муку новых смертей. Идея реинкарнации, общая для буддизма и индуизма, делает суицид бессмысленным и даже вредным — но не из страха перед Богом, а из вполне рациональных соображений. Добровольно уходящий из жизни ничего не достигнет — карма вновь поставит его в ту же самую ситуацию, ибо человек с ней не справился. Самоубийство все равно не спасет от выпавших на твою долю страданий. Более того, поскольку уровень нынешней инкарнации определен поведением в предшествующем воплощении, эгоистическое самоубийство отдаляет от нирваны. Суицид — не выход, но и драматизировать его особенно незачем. Будет другая жизнь, будет другой шанс.
Однако есть ситуации, в которых самоубийство может продвинуть человека далеко вперед по цепочке перерождений и, возможно, даже разорвать ее вовсе. То есть и индуизм, и буддизм признают, что иногда убивать себя не только извинительно, но даже похвально. Все помнят буддийских монахов, в 60-е годы подвергавших себя самосожжению в знак протеста против американской оккупации Вьетнама. Вряд ли эти люди рассчитывали, что своей страшной смертью заставят американцев вывести войска, но они верили, что актом самопожертвования достигнут статуса святости. С этим, кажется, был не согласен нобелевский лауреат и будущий самоубийца Кавабата Ясунари, писавший: «Даже если испытываешь глубочайшее отвращение к окружающей реальности, самоубийство все равно — не форма сатори. Самому высоконравственному самоубийце все равно далеко до святого». Но в ответ монахи могли бы сослаться на «Агама-сутру», в которой приведены слова Шакьямуни, одобряющего самоубийство одного из своих учеников.
Разумеется, говоря об индуизме и буддизме, можно делать только самые широкие обобщения — обе великие восточные религии подразделяются на многочисленные ветви, школы, секты, и у каждой своя философско-этическая система, своя традиция, свой ритуал, свое отношение к смерти вообще и к самоубийству в частности.
Классический индуизм, самая древняя из существующих религий (три с половиной тысячи лет), наиболее апатичен и пессимистичен. Для него жизнь в любых ее проявлениях — безусловное зло, а смерть, небытие — безусловное благо. Идеальный путь души — как можно быстрее (то есть за минимальное количество перерождений) исполнить свой земной долг и влиться в Великую Пустоту. Высшая из каст, брахманы, терпимы и даже благосклонны к суициду, если он совершен из высших соображений. В «Законах Ману» сказано: «Брахман, без страха и горя освободившийся от своего тела при помощи одного из способов, завещанных нам святыми, считается достойным того, чтобы быть допущенным в местопребывание Брахмы». Правда, те же законы позволяли взыскующему святости уходить из жизни лишь по достижении определенного возраста и только в том случае, если у него есть хотя бы один сын. Религиозные фанатики велели закапывать себя живьем в землю
[6]].
С индуизмом связаны два суицидных ритуала, в свое время произведшие глубокое впечатление на европейцев.
Английское слово juggernaut, употребляемое в значении «всесокрушающая махина», произошло от имени бога Джаганнатхи, особой ипостаси Вишну-Кришны. В городе Пури, где находится святилище Джаганнатхи, издавна проводится ратхаятра, церемония провезения изваяния на массивной колеснице, которую тянут сотни храмовых служителей и паломников. В прежние времена самые истовые из пилигримов в порыве благочестия бросались под тяжелые колеса, веря в благость такой смерти.
Если случаи добровольной гибели фанатиков под колесами «Джаггернаутовой колесницы», вероятно, происходили не так уж часто, то другой индийский обычай — сати (самоубийство вдов) был распространен очень широко. Буквально сати означает «добродетельная жена». Этот обычай уходит корнями в глубокую старину и некогда был распространен у многих древних народов, в том числе у скифов, фракийцев, китайцев. Мужчинам нравится думать, что они составляют весь смысл существования своих женщин, но у древних было больше возможностей принудить вдову доказать свою любовь и преданность самым радикальным из способов. Порицая современных римлянок за неверность и легкомыслие, Проперций (I век до н.э.) ставил им в пример индийских жен: