Я взял шляпу и вышел. Закрыв дверь, я припомнил, что забыл еще что-то сказать, Я снова открыл дверь. Доктор не шевельнулся с места, где сидел, но нервно вздрогнул, когда увидел меня.
— Я забыл упомянуть, — сказал я, — что буду пользоваться абсолютным покоем и движением.
После этой консультации, мне стало гораздо лучше. Укрепление в моем уме мысли, что я безнадежно болен, доставило мне такое удовольствие, что я чуть не стал снова мрачным. Нет ничего более тревожного для неврастеника, как чувствовать, что поправляешься и веселеешь.
Джон внимательно следил за мной. После того, как я обнаружил такой интерес к белой орлингтонской курочке, он всячески старался отвлечь мои мысли и не забывал закрывать птичник на ночь. Постепенно здоровый горный воздух, — пища и ежедневные прогулки среди холмов так облегчили мою болезнь, что я совсем огорчился и упал духом.
Услыхав про сельского врача, жившего по соседству в горах, я пошел к нему и рассказал всю свою историю. Это был седобородый старик с ясными, синими, окруженными морщинками, глазами и в одежде домашнего приготовления, из серой бумазеи.
Чтобы сократить время, я изложил диагноз, потрогал нос правым указательным пальцем, ударил себя под колено, чтобы дрыгнуть ногой, выстукал грудь, высунул язык и справился о цене мест на кладбище в Пайнвилле.
Он закурил трубку и смотрел на меня минут пять.
— Брат мой, — сказал он немного погодя, — вы в очень скверном состоянии. Есть некоторый шанс на выздоровление, но очень слабый.
— Что бы это могло быть? — жадно спросил я. — Я принимал мышьяк и золото, фосфор, движение, нуксвомику, гидротерапевтические ванны, покой, возбуждение, кодеин, ароматические соли аммония. Осталось ли еще что-нибудь в фармакопее?
— Где-то, в этих горах, — сказал доктор, — водится растение, — цветущее растение, которое может вылечить вас. Это — единственное средство спасения. Оно принадлежит к виду, старому, как мир. Но за последнее время встречается редко, и найти его трудно. Нам обоим придется поохотиться за ним. Я сейчас активно не практикую, я уже стар, но вашим случаем займусь. Вы должны приходить ко мне каждый день после полудня и помогать мне в поисках этого растения. Искать будем, пока мы не найдем его. Городские доктора, может быть, и знают очень много о новых научных открытиях, но они не знают средств, которые мать-природа носит в своей переметной суме.
Итак, я и старый доктор каждый день охотились за всеисцеляющим растением по горам и долинам Синего хребта. Вместе мы взбирались на крутизны, такие скользкие от упавших осенних листьев, что нам приходилось хвататься за ближайшее деревцо или ветку, чтобы удержаться от падения. Мы проходили чрез теснины и пропасти, по грудь утопая в папоротниках к лавровых листах. Мы целые мили следовали берегом горных ручьев, мы прокладывали себе дорогу, как индейцы, сквозь сосновые заросли. Мы исследовали все в поисках чудесного растения — придорожную полосу, склоны холмов, берега рек, горную область.
Как говорил старый доктор, растение, должно-быть, действительно, стало редким и трудно-находимым. Но мы продолжали поиски. День за днем, мы измеряли долины, лазили на вершины и топтали плоскогория в поисках целебного растения. Выросший в горах доктор, казалось, никогда не уставал. Я часто возвращался домой настолько уставшим, что не мог ничего делать, как только броситься в постель и спать до утра.
Так продолжалось целый месяц. Как-то вечером, когда я вернулся с шестимильной прогулки со старым доктором, я прохаживался с Амариллис в тени деревьев, вдоль дороги. Прежде чем предаться ночному покою, мы смотрели на горы, облекавшиеся в свои царственные, пурпуровые одежды.
— Я рада, что вы поправились, — сказала она. — Когда вы приехали, то испугали меня. Я думала, что вы, действительно, больной.
— Я поправился? — почти закричал я. — Знаете ли вы, что у меня только один шанс на выздоровление, один из тысячи остаться в живых?
Амариллис удивленно взглянула на меня.
— Как? — сказала она. — Вы сильны, как мул, на котором пашут, вы спите каждую ночь от десяти до двенадцати часов и едите, как людоед! Что же вам еще нужно?
— Говорю вам, — сказал я, — что, если мы не найдем чуда — т. е. чудесного растения, которое мы ищем, в будущем ничто не сможет спасти меня. Так говорит доктор!
— Какой доктор?
— Доктор Тэтум, старый доктор, живущий на полпути к горе Черного Дуба. Знаете вы его?
— Я знаю его с тех пор, как научилась говорить. Так вы туда ходите каждый день? Это он водит вас на длинные прогулки и заставляет карабкаться на горы, отчего к вам вернулось здоровье и силы? Хвала старому доктору!
В это время сам доктор медленно ехал по дороге в своем расхлябанном, старом кабриолете. Я махнул ему рукой и закричал, что приду на следующий день в обычное время. Он остановил лошадь и подозвал Амариллис. Они разговаривали минут пять, я поджидал. Затем старый доктор поехал дальше.
Когда мы пришли домой, Амариллис вытащила энциклопедию и начала искать в ней какое-то слово.
— Доктор сказал, — сообщила она мне, — что вам не нужно больше ходить к нему в качестве пациента, но что он всегда рад видеть вас, как друга. А затем он велел отыскать мне мое имя в энциклопедии и сообщить вам, что оно значит. Это оказывается название рода цветущего растения, а также имя деревенской девушки у Теокрита и Виргилия. Как вы думаете, что этим хотел сказать доктор?
— Я знаю, что он хотел сказать, — ответил я. — Теперь я знаю!
Еще несколько слов брату, который попал бы во власть беспокойной леди Неврастении. Формулировка была верна. Хотя и неуверенно, доктора больших городов нащупали настоящее средство. Что касается движения, — рекомендуется обратиться к доктору Тэтуму на горе Черного Дуба: сверните по дороге направо от методистского молитвенного дома в сосновой роще.
Абсолютный покой и движение! Но какой покой более целителен, чем тот, каким наслаждаешься, сидя с Амариллис в тени и шестым чувством читая идиллию без слов Теокрита об осененных золотыми знаменами синих горах, чинно шествующих в опочивальню ночи!
Дворянская корона и бифштексы
Когда репортер «Катящихся камней» возвращался вчера вечером домой по авеню, к нему подошел худощавый, голодного вида человек, с блуждающими глазами и растрепанными волосами. Глухим, слабым голосом он обратился к репортеру:
— Можете ли вы мне сказать, сэр, где я могу найти в этом городе семью пролетариев?
— Я не совсем вас понимаю.
— Дайте мне рассказать, в чем дело, — сказал незнакомец, засовывая свой указательный палец в петличку репортера и безжалостно теребя его хризантему. — Я представитель округа «Мыльный корень», и я и моя семья оказались здесь без пищи и крова. Больше недели у нас во рту не было ни маковой росинки. Я привез сюда семью и стал искать комнату с пансионом, потому что я не могу позволить себе поселиться в гостинице. Я нашел хороший, аристократического вида дом, где сдаются комнаты, и спросил хозяйку. Ко мне вышла представительная дама с римским носом. Одну руку она держала на жи… на талии, а в другой у нее был кружевной платок Я сказал, что хочу пансион для себя и семьи, и она милостиво согласилась нас принять. Я спросил об условиях; она сказала: «Триста долларов в неделю».
У меня было два доллара в кармане, но я отдал их за красивый чайник, который я разбил, когда при ее словах я упал на стол.
— Вы, кажется, удивляетесь, — сказала она. — Но не забывайте, пожалуйста, что я вдова губернатора, и что у моей семьи большие связи. Я оказываю вам честь, давая вам пансион. Никакие деньги не могут быть эквивалентны моему обществу. Я…
Я поспешил уйти и обошел другие места. Следующая дама оказалась двоюродной сестрой генерала Могана из Виргинии и хотела четыре доллара в час за заднюю комнату, с дворянским гербом над дверьми и со старинной кроватью. Следующая была теткой важного должностного лица и просила восемь долларов в день за плохо меблированную комнату, за сливы к завтраку и за час беседы с ней вместо обеда. Другая заявила, что она потомок Бенедикта Арнольда, предлагала в день только одно блюдо и молитву и оценивала свое общество в сто долларов в неделю.
Я нашел девять вдов высших судей, двенадцать вдов губернаторов и генералов и двадцать две развалины, оставленные различными полковниками, профессорами и майорами, и все они оценивали свое аристократическое происхождение от девяноста до девятисот долларов в неделю, прибавляя к этому «преимуществу» только яблоки и мясной фарш. Я восторгаюсь людьми высокого происхождения, но мой желудок жаждет бифштексов и бобов вместо дворянских гербов. Разве я не прав?
— Ваши слова, — сказал репортер, — убеждают меня, что вы произнесли то, что сказали.
— Спасибо. Вы понимаете, в чем дело. Я небогат, и я не могу платить за родословную и заплесневелых предков. Бифштекс для меня важнее дворянской короны, а когда я голоден, никакой герб меня не насытит.
— Я очень опасаюсь, — сказал репортер, — что вы попали в высокопоставленный город. Большинство из первоклассных меблированных комнат содержится дамами из старинных южных семейств.
— Я прямо в отчаянии, — сказал представитель «Мыльного корня». — Я желал бы найти пансион, где хозяйка была бы сиротой, найденной на конюшне, и чтобы отец этой хозяйки был бы какой-нибудь испанец или итальянец, а дедушка совсем неизвестен. Я хотел бы найти самую обыкновенную семью, самого низкого происхождения, которая никогда не слыхала о разных аристократических тонкостях, но может кормить горячими маисовыми лепешками и щами с бараниной по рыночным ценам. Есть такой дом в Остине?
Репортер грустно покачал головой.
— Не знаю, — сказал он, — но я могу показать вам, где на мелок можно выпить пиво.
Десять минут спустя в пивной «Голубые развалины» на доске появились две добавочные цифры: 10.
Из Омара
Боб Баббит зарекся пить. На языке богемы это говорится так: «Он перешел на воду». Причина, по которой Боб внезапно стал враждебно относиться к «демоническому зелью» (так трезвенники называют виски), может представить интерес как для сторонников трезвости, так и для содержателей питейных заведений.
Для человека всегда есть надежда на исправление, если он в трезвом виде не хочет допустить или сознаться, что он когда-нибудь был пьян. Но если человек говорит, выражаясь прилично, «я вчера вечером здорово нализался», то остается только влить ему отрезвляющего лекарства в кофе и помолиться за его грешную душу.
Однажды вечером, идя домой, Баббит по дороге завернул в свой любимый бар на Бродвее. Там он всегда встречал двух или трех служащих городской конторы, с которыми он был знаком. Он пил с ними и болтал, а затем спешил домой, правда, иногда немного поздно, но всегда в отличном настроении. В этот вечер, войдя в бар, он услышал, как кто-то сказал: «Баббит вчера вечером был пьян как стелька!..»
Баббит подошел к стойке буфета и увидел в зеркале, что у него страшно бледное лицо. Первый раз он взглянул правде в глаза. Другие не замечали этого, а он сам об этом не думал. Он был пьяницей, но до настоящего времени он этого не знал. То, что он всегда считал приятным возбуждением, было на самом деле мерзким опьянением. Его воображаемое остроумие было только пьяной болтовней, его веселое настроение — пьяными выходками. Нет, он никогда больше не будет пить, никогда!
— Стакан содовой, — сказал он буфетчику.
Небольшое молчание наступило в группе его старых товарищей, которые ожидали, что он присоединится к ним.
— Что, зарекся, Боб? — с холодной вежливостью спросил один из них.
— Да, — сказал Баббит.
Один из компании снова принялся за прерванный рассказ, буфетчик без своей привычной улыбки дал сдачу, и Баббит вышел.
Баббит был женат… но это связано с очень интересной историей. Я вам сейчас ее расскажу.
Началась она в Селливанском округе, где берут начало так много рек и так много неприятностей. Стоял июль месяц. Джесси проводила лето в горах, и Боб, который только что кончил университет, увидел ее однажды на прогулке. А в сентябре они уже повенчались. Вам, конечно, этот роман может показаться в виде облатки — один глоток воды, и он проглочен.
Но это не совсем так. Это не все! Тут были еще июльские дни!
Пусть восклицательный знак вам все объяснит. Если вы интересуетесь подробностями, можете прочесть «Ромео и Джульетту».
Но я должен прибавить одно. Оба они сходили с ума по поэме «Рубайят» персидского поэта Омара. Они знали наизусть каждую строчку — не подряд, но выдергивая то из одной, то из другой строфы.
В Селливанском округе много скал и деревьев, и Джесси обыкновенно сидела на скале, а Боб стоял за ней и, обняв ее, прижимался лицом к ее щеке. В такой позе они все время декламировали любимые стихи. Только в этих стихах они видели весь смысл и всю поэзию жизни. Они, конечно, понимали, что Вино, о котором в них говорилось, было только образным выражением, и что под ним подразумевалось, вероятно, какое-нибудь божество, может быть, Любовь или Жизнь. Но в то время ни один из них еще не испробовал вина в прямом смысле.
Итак, они поженились и приехали в Нью-Йорк. Боб предъявил куда следует свой университетский диплом и получил место в конторе адвоката — наполнять чернильницы за пятнадцать долларов в неделю. К концу второго года он зарабатывал уже пятьдесят долларов и вкусил впервые прелесть вина.
Они занимали две меблированные комнаты и кухню. Джесси привыкла к спокойной жизни провинциального города, и жизнь богемы показалась ей очень забавной. Она развесила на стенах своей комнаты сети для рыб, купила нелепого фасона буфет и научилась играть на негритянской гитаре — банджо. Два или три раза в неделю они обедали во французских или итальянских кабачках в облаках дыма, слушали хвастливые рассказы и любовались длинными волосами художников. Джесси научилась пить перед обедом коктейль, для того чтобы быть в веселом настроении. После обеда она выкуривала папиросу. Однажды, в веселом настроении, она попробовала сказать в обществе «тра-ля-ля!» — но дальше второго слога не пошла.
Во время обедов в кабачках они познакомились с несколькими молодыми парочками и подружились с ними. В их буфете всегда был запас пунша, виски и ликера. Однажды они пригласили своих новых друзей к обеду и весело провели время далеко за полночь. Их веселье кончилось тем, что в нижней квартире под ними упал кусок штукатурки, и Боб должен был за это заплатить четыре с половиной доллара. Этим они начали свою новую жизнь и весело шагнули в область богемы. Последняя, как известно, не имеет границ и не признает никакого правительства.
И вскоре у Боба завелось много друзей, и он ежедневно после службы проводил с ними около часа, прежде чем отправляться домой. Выпивка всегда поднимала его настроение, и он приходил домой веселый, как мальчишка. Джесси его встречала в дверях, и они обыкновенно вместо приветствия исполняли какую-то дикую пляску. Однажды, когда заплетавшиеся ноги Боба зацепились за скамеечку и он растянулся во всю длину на полу, Джесси начала так громко и долго хохотать, что ему пришлось закидать ее подушками, чтобы заставить замолчать. Так неблагоразумно протекала их жизнь, вплоть до того дня, когда Боб Баббит впервые уяснил себе свою слабость к вину.
Когда Боб в тот достопамятный вечер вернулся домой, он нашел Джесси в переднике за приготовлением обеда. Обыкновенно, когда Боб возвращался из своего бара навеселе, он шумно здоровался с женой.
Его приход возвещался визгами, песнями, громкими поцелуями. Услышав его шаги на лестнице, старая дева, жившая рядом в комнате, обыкновенно затыкала уши ватой. Вначале супругу Боба коробила грубость таких встреч, но по мере того, как Джесси постепенно подпадала под влияние богемы, она начала смотреть на них как на единственно возможное проявление настоящей любви.
Боб молча вошел, улыбнулся, поцеловал ее нежно, но бесшумно, взял газету и уселся читать. В соседней комнате старая дева, вся в страхе, держала наготове свои комочки ваты.
Джесси, занятая приготовлением обеда, выронила нож и подбежала к мужу с испуганными глазами.
— В чем дело, Боб, ты болен?
— Нисколько, дорогая.
— Что же с тобой в таком случае?
— Ничего.
Дорогие читатели! Если женщина спрашивает вас относительно перемены в вашем настроении, то вы не отвечайте ей никогда таким образом. Скажите ей, что вы в припадке гнева убили вашу тещу и что раскаяние гнетет вас; скажите ей, что вы потеряли на бирже все состояние, что вас одолели кредиторы или мозоли; скажите ей все что угодно, только не произносите слова «ничего», если вам хоть немного дорого семейное счастье.
Джесси молча стала накрывать на стол. Она бросала подозрительные взгляды на Боба. Никогда до настоящего времени не проявлял он себя таким образом.
Когда обед был подан, она поставила бутылку пунша и стаканы. Боб отказался пить.
— Сказать тебе правду, Джесси, я бросил пить. Налей себе, если хочешь, пунша, а я выпью только содовой!
— Ты бросил пить? — спросила она, глядя на него в упор и не улыбаясь. — Почему?
— Мне это вредно! — сказал Боб. — Разве ты не одобряешь мое решение?
Джесси слегка подняла брови и одно плечо.
— Вполне, — сказала она с деланной улыбкой. — По совести говоря, я никому не могла бы посоветовать пить, курить или свистать в воскресенье.
Обед закончился почти при полном молчании. Боб старался поддерживать разговор, но ему не хватало тем для разговора. Он чувствовал себя подавленным…
Иногда украдкой он бросал взгляд на бутылку, но каждый раз в его ушах звучали слышанные им слова товарища в баре, и он старался противиться соблазну.
Джесси глубоко ощущала перемену. Казалось, что внезапно пропала вся сущность их жизни. Ложное веселье, неестественное возбуждение, в котором они жили, рассеялось в один миг. Она украдкой бросала любопытные взгляды на удрученного Боба. Тот сидел с виноватым видом.
По окончании обеда Джесси убрала со стола. С безразличным видом она снова поставила на стол бутылку пунша, стаканы и чашу с кусками льда.
— Могу я спросить, — сказала она холодным тоном, — касается ли и меня твое внезапное обращение на путь истины? Если нет, то я себе приготовлю пунш. Не знаю почему, но меня сегодня что-то знобит!
— О, Джесси! — добродушно сказал Боб. — Не будь ко мне слишком строга. Выпей сама, если тебе хочется. Для тебя нет опасности, что ты выпьешь лишнее. Я же последнее время не знал меры, а потому решил бросить. Выпей стаканчик, а затем достань банджо и сыграй новый танец.
— Я слышала, — сказала Джесси, — что пить в одиночку очень вредная привычка. Кроме того, я не чувствую себя сегодня в настроении играть. Если мы собираемся переделывать нашу жизнь, то мы должны бросить и дурную привычку играть на банджо.
Она взяла книгу и уселась в плетеную качалку по другую сторону стола. С полчаса никто из них не проронил ни слова.
А затем Боб отложил газету и встал с странным отсутствующим выражением в глазах. Он подошел к ее стулу сзади и, протянув руки через ее плечо, взял ее руки и приложил лицо к ее щеке.
В тот же миг перед глазами Джесси исчезли стены меблированной комнаты, и она увидела перед собою селливанские горы и ручьи. Боб почувствовал, как дрогнули ее руки, когда он начал декламировать стихи из Омара:
Приди! мы наполним заздравные чаши,
В весеннее пламя мы ввергнем печаль,
Забудем страданья, сомнения наши,
Умчимся мечтами в волшебную даль!
А затем он подошел к столу и налил себе стакан.
Но в это мгновенье горный ветерок каким-то чудом проник в комнату и сдул весь туман богемы.
Джесси вскочила и швырнула бутылку и стаканы, и они с треском полетели на пол. Другую руку она обвила вокруг шеи Боба и крепко прижалась к нему.
— О нет, Бобби, не эти строки из Омара нужно было тебе прочесть. Я не всегда была такой дурочкой, как теперь, не правда ли? Скажи мне другой стих, дорогой, тот, где говорится, что «мы заново жизнь, как чертог, перестроим». Скажи мне его.
— Да, я его помню, — сказал Боб. — Он начинается так:
Когда мы любовь хорошенько усвоим
И жизни глубокую правду поймем,
Мы заново жизнь, как чертог, перестроим.
— Дай, я закончу, — сказала Джесси:
А прежнюю всю в черепки разобьем!
— Она уже разбита в черепки, — сказал Боб, раздавливая битое стекло.
В нижнем этаже хозяйка меблированных комнат, миссис Пикенс, уловила своим чутким ухом звон битого стекла. Она стала жадно прислушиваться.
— Опять этот необузданный мистер Баббит вернулся домой под мухой, — сказала она. — А у него такая милая, маленькая женушка! Как мне ее жаль!
Иностранная политика 99-й пожарной команды
Джон Бирнс, возница в 99-й пожарной команде, был одержим недугом, который его товарищи называли японитом.
У Бирнса, во втором этаже пожарного депо, всегда лежала развернутая на столе карта военных действий, и в любой час дня или ночи он готов был объяснить вам точное расположение, состояние и намерения русской и японской армий. Карта его была утыкана пучками булавок, которые изображали враждующие стороны, и он перемещал их изо дня в день в соответствии с военными известиями в газетах.
Каждый раз, когда японцы одерживали победу, Джон Бирнс переставлял соответствующим образом булавки, а затем исполнял бурно-восторженный военный танец; его товарищи пожарные слышали его возгласы: «Здорово! Вот это так здорово! Ах вы, чертенята, обезьяны морские бесхвостые — вот молодчаги-то! Карлики, черти кривоногие, морды собачьи! Ну, жарьте, жарьте на прованском: будете скоро лопать рис в самом Петербурге».
Даже на прекрасном острове Ниппоне вряд ли нашелся бы более ревностный поклонник японского оружия. Сторонникам русских не рекомендовалось показываться в пределах пожарного депо N 99.
Но иногда все мысли о японцах испарялись из головы Джона Бирнса. Это бывало тогда, когда раздавался пожарный сигнал, и он взбирался на свое высокое качающееся сиденье на повозке с пожарным рукавом, чтобы править Эребом и Джо, самой лучшей запряжкой во всем пожарном департаменте, по убеждению 99-й команды.
Из всех существующих кодексов, принятых людьми для урегулирования их отношений к своим ближним, величайшими следует признать: кодекс рыцарей Круглого Стола, сподвижников короля Артура, конституцию Соединенных Штатов и неизданные правила нью-йоркского пожарного департамента.
Приемы рыцарей Круглого Стола стали теперь неприменимы. Их отменило изобретение трамваев и процессов о нарушении обещания жениться; а нашу конституцию с каждым днем начинают считать все более и более антиконституционной. Таким образом, преимущество приходится отдать кодексу наших пожарных.
Пароход из Европы выбросил на эмигрантскую пристань на острове Эллисе кусок первичной материи, в надежде, что из него вылупится со временем американский гражданин. Служащий столкнул его со сходней; доктор накинулся на его глаза, как ворон, отыскивая трахому или офтальмию. Его вышвырнули на берег и выбросили в город Свободы. Теоретически, может быть, все это проделывалось над ним, чтобы сделать ему прививку против монархизма каплей его собственного яда.
Подкожное вспрыскивание европеизма благополучно потекло по венам великого города. Широкая, счастливая, ребяческая улыбка не сходила с его лица. Его не отягощали ни багаж, ни заботы, ни честолюбивые замыслы. Его тело было ладно скроено и одето в какой-то экзотический халат или кафтан. Блаженно-бессмысленное лицо его, с маленьким плоским носом, почти заросло густой, лохматой, вьющейся бородой, похожей на шерсть болонки. В карманах этого привозного продукта было несколько чужестранных монеток — динариев, скудо, копеек, пфеннигов, пиастров. Кто его знает, какая финансовая номенклатура была в его неведомой стране?
Болтая сам с собою, все время улыбаясь во всю ширь своего лица, радуясь шуму и движению варварского города, куда его забросил дешевый пароходный тариф, чужеземец забрел, удаляясь все время от ненавистного ему моря, в район 99-й пожарной команды.
Легкий, как пробка, он плыл, качаясь на волнах человеческого прилива, — невиннейший атом в потоке тины, который вливался в резервуар Свободы.
Пересекая Третью авеню, он замедлил шаги, восхищенный грохотом воздушной железной дороги над его головой и успокоительным стуком экипажных колес по булыжнику. И вдруг — новая, восхитительная струна прозвучала в этом оркестре, — музыкальное бряцание гонга. Откуда ни возьмись появилась огромная, изрыгающая пламя и дым колесница, — и толпа кинулась смотреть на нее.
Это прекрасное, чарующее взор явление быстро промелькнуло, и эмигрант из протоплазмы последовал за ним, все с той же широкой, восхищенной, бессмысленной улыбкой. И, следуя за ним, он подвернулся под колеса мчавшейся вслед повозки с пожарным насосом, на которой Джон Бирнс натягивал стальными мускулами вожжи над ныряющими крупами Эреба и Джо.
Неизданный кодекс пожарной конституции не знает исключений и поправок. Это простой закон, такой же ясный, как тройное правило. Даны — неосторожная человеческая единица поперек дороги, пожарная повозка с рукавом и железный столб воздушной железной дороги.
Джон Бирнс приналег всей своей тяжестью и всей силой своих мускулов на левую вожжу. Запряжка и повозка метнулись в эту сторону и ударились, как подводная мина, о железный столб. Люди на повозке разлетелись во все стороны, как кегли; сиденье возницы сломалось; столб устоял против удара, а Джон Бирнс очутился на земле со сломанным плечом на расстоянии двадцати футов, в то время как Эреб, черный как вороново крыло, красавец Эреб, общий любимец, лежал и бился в своей сбруе со сломанной ногой.
Из уважения к чувствам 99-й пожарной команды я только слегка коснусь подробностей. Команда не любит, когда вспоминают этот день. Собралась огромная толпа, были даны сигналы; и в то время, как карета скорой помощи расчищала себе дорогу, пожарные 99-й команды услышали револьверный выстрел и отвернулись, не решаясь взглянуть на Эреба, над которым нагнулся полисмен.
Когда пожарные вернулись в депо, они заметили, что один из них приволок с собой за ворот виновника постигшего их несчастья. Они поставили его посреди зала и угрюмо собрались вокруг него.
Виновник катастрофы с большим жаром объяснял что-то и размахивал руками.
— Черт его знает, что он лопочет, — с отвращением сказал Даулинг. — Шипит, словно сода с кислотой. Тьфу! Тошнит меня.
— И это называется человеком! Наш Эреб стоил целого парохода, набитого такими двуногими животными. Эмигрант это, вот это что.
— Посмотрите на карантинный знак мелом на его одежде, — сказал Рейли из канцелярии. — Он только что высадился. Это, должно быть, какой-нибудь даго
[16], или гунн, или из этих, как их там, финнов, что ли. Вот каким товаром награждает нас Европа.
— Нет, подумайте только! Чтобы из-за подобного существа Джон очутился в больнице и погибла лучшая пожарная запряжка во всем городе! — застонал другой пожарный. — Его следовало бы свести на пристань и утопить.
— Сходите кто-нибудь за Словиским, — предложил возница паровой машины, — надо все-таки узнать, на какую нацию падает ответственность за это соединение волос и шипящих звуков.
Словиский держал закусочную за углом на Третьей авеню и славился как языковед. Один из пожарных привел его, угодливого толстяка с наблюдательным взглядом и разнородными гастрономическими запахами.
— Словиский, попробуй-ка на язык этот привозной продукт, — попросил Майк Даулинг. — Мы никак не можем понять, откуда он — из Неметчины или из Гонконга на Ганге.
Словиский последовательно обратился к чужеземцу на нескольких диалектах; они отличались один от другого по ритму и по каденции; он начал со звуков, похожих на те, которые производит полоскание горла при ангине, и кончил наречием, вполне напоминающим открывание жестяной банки с томатом при помощи ножниц. Эмигрант отвечал звуками, напоминающими откупоривание бутылки с имбирным пивом.
— Я узнал его имя, — доложил Словиский, — вам его все равно не выговорить. Лучше я напишу его на листке бумаги.
Ему дали лист бумаги, и он написал: «Димитри Свангвск».
— Похоже на какую-то стенографию, — сказал Рейли из канцелярии.
— Он говорит на каком-то жаргоне, — продолжал переводчик, вытирая себе лоб. — Это смесь австрийского с некоторой долей турецкого. Попадаются еще венгерские слова, немного польских и много похожих на румынские, но без примеси наречия, на котором говорит одно племя в Бессарабии. Я его не совсем понимаю.
— Что же он, по-твоему, все-таки, даго или полячишка, или что? — спросил Майк.
— Он, — ответил Словиский, — он… я думаю — он из… я думаю, что он дурак, — закончил он, недовольный своей лингвистической неудачей. — Извините меня, но я должен вернуться в мой магазин.
— Так мы и не узнали, что это за птица, — сказал Майк Даулинг. — Но все равно вы сейчас увидите, как она полетит.
Взяв иноземную птицу, залетевшую в гнездо свободы, за крыло, Майк потащил ее к дверям пожарного депо и дал ей пинка ногой; это был пинок достаточно прочувствованный, чтобы выразить в нем всю злобу 99-й пожарной команды. Димитри Свангвск побежал по панели, но один раз оглянулся, чтобы показать огорченным пожарным свою неискоренимую улыбку.
Джон Бирнс вышел из больницы через три недели и вернулся к своему посту. С большим смаком он занялся приведением своей карты военных действий в соответствие с данными минуты.
— Держу все время за японцев, — объявил он. — Вы только посмотрите на этих русских; это волки. Их надо истребить. Будьте благонадежны, эти чертенята япончики выметут их, как помелом. Молодцы эти джиу-джитчики, ей-ей! Помяните мое слово.
На другой день по возвращении Бирнса в пожарное депо пожаловал неразоблаченный Димитри Свангвск Он ухмылялся еще шире, чем всегда. Ему удалось дать понять, что он желает поздравить возницу с повозки с рукавом с выздоровлением и выразить свое сожаление, что он был виновником несчастного случая. Он выразил это с такими необычайными жестами и в таких странных звуках, что команда полчаса веселилась. Затем его снова вытолкали, а на другой день он пришел опять и опять улыбался. Как и где он жил, никому не было известно. Девятилетний сын Джона Бирнса, принесший из дому лакомства для выздоравливающего, прельстился чужеземцем, и последнему позволили иногда безопасно околачиваться у входа в пожарное депо.
Однажды днем большой коричневый автомобиль из главного управления пожарного департамента остановился жужжа у входа в здание 99-й команды, и из него вылезло начальствующее лицо для производства ревизии. Пожарные вышвырнули чужеземца, причем на этот раз пинок был более внушительным, чем обыкновенно, и торжественно провели начальника по всему зданию 99-й команды; все блестело там, как зеркало.
Начальник сочувственно отнесся к огорчению команды по поводу гибели Эреба и обещал доставить для Джо сотоварища, который в грязь лицом не ударит. Джо вывели из конюшни; пусть начальник сам увидит, что Джо заслуживает самой лучшей пары, какую только можно найти во всем лошадином царстве.
Пока пожарные столпились, разглагольствуя, вокруг Джо, Крис залез в автомобиль пожарного департамента и, нажав стартер, пустил его полным ходом. Пожарные услышали пыхтение чудовища и крик мальчика и кинулись на помощь, — но поздно! Громадный автомобиль помчался, — к счастью, посередине улицы. Мальчик ничего не понимал в его механизме; он сидел, уцепившись за подушки, и ревел.
Никто не мог остановить автомобиль, кроме кирпичной стены, но Крис от такой остановки ничего бы не выиграл.
Димитри Свангвск только что вернулся, ухмыляясь, за получением нового пинка, когда Крис сыграл свою забавную шутку. Когда другие, услышав крик ребенка, бросились к дверям, Свангвск бросился на Джо. Он вполз на голую спину коня, как змея, и закричал ему в ухо что-то, напоминавшее свист дюжины хлыстов. Один из пожарных впоследствии клялся, что Джо ответил ему на том же языке. Через десять секунд после того, как автомобиль умчался, огромный конь уже глотал по его следам асфальт, как макаронину.
Несколько человек, в двух с половиной кварталах от пожарного депо, видели, как произошло спасение мальчика. Они передавали, что никакого автомобиля они не видели; видели они только коричневый шум, а посередке его, вместо Криса, черную точку. Вдруг огромный дом с лежащей на нем ящерицей поравнялся с шумом; ящерица перегнулась, ухватила черное пятно и вытащила его из коричневого шума.
Через пятнадцать минут после последнего пинка, полученного иностранцем из рук, или, вернее, от ног 99-й пожарной команды, он въехал на Джо в ворота вместе с мальчиком, спасенным, но подавленным тяжелым сознанием ожидающей его трепки.
Свангвск соскользнул на землю, прислонился головой к морде Джо и издал звук, похожий на куриное кудахтанье. Джо кивнул головой и громко фыркнул через ноздри; Словиский из закусочной был посрамлен. Джон Бирнс подошел к иностранцу; чужеземец ухмылялся и ожидал очередного пинка. Бирнс так крепко пожал ему руку, что тот на всякий случай ухмыльнулся, но принял это за новый способ наказания.
— Этот язычник ездит верхом, как казак, — заметил один из пожарных, видевший в цирке ковбоев и индейцев, — это лучшие наездники в мире.
Это слово будто наэлектризовало чужеземца. Он ухмыльнулся еще шире, чем всегда.
— Казак… казак, — бормотал он, ударяя себя в грудь.
— Казак? — задумчиво повторил Джон Бирнс. — Это, кажется, что-то вроде русского?
— Да, это одно из русских племен, — сказал Рейли из канцелярии, который почитывал, в промежутках между пожарными тревогами, книги.
Как раз в эту минуту олдермен Фоул, возвращаясь домой и ничего не зная о происшествии с автомобилем, остановился в дверях пожарного депо и закричал Бирнсу:
— Алло, Джимми! Ну, как война? Японцы все накладывают русским медведям? А?
— О! Не знаю, — сказал Джон Бирнс раздумчиво. — Японцы еще настоящего-то не видали. Подожди-ка, задаст им Куропаткин здоровую трепку, так небось подожмут хвосты, как пуделя.
Орден золотого колечка
Автобус «Обозрение Нью-Йорка» готовился тронуться. Вежливый кондуктор рассадил веселых обозревателей на верхушке. Тротуар был запружен зеваками, собравшимися посмотреть на зевак. Так подтвердился еще раз закон природы, гласящий, что всякая тварь на сей земле является добычей другой твари.
Человек с рупором высоко вознес свое орудие пытки. Машина огромного автобуса забилась и запыхтела, как сердце у заядлого кофепийцы. Обозреватели на верхушке нервно ухватились за поручни. Старая дама из Вальпарейзо, Индиана, закричала, что она хочет на сушу. Но прежде чем колеса начнут вращаться, выслушайте краткое предисловие, которое укажет вам кое-что интересное в турне, предпринятом для обозрения жизни.
Быстро и сочувственно узнает белый человек белого человека в африканских джунглях; внезапно и крепко рождается духовная связь между матерью и дитятей; без колебаний сносятся хозяин и собака через неширокий пролив, отделяющий животное от человека; неизмеримо быстро проносятся краткие вести между влюбленными. Но все эти примеры покажутся вам примерами медленного и слепого обмена симпатиями и мыслями в сравнении с примером, являемым автобусом «Обозрение Нью-Йорка». Вы узнаете (если вы до сих пор не знали), что два человеческих существа только тогда поистине быстро и глубоко запечатлеваются в сердце и душе друг друга, когда они сидят друг против дружки.
Зазвенел гонг, автобус величественно тронулся с места, и образовательное путешествие на сухопутном корабле «Глазей на столицу мира» началось.
На заднем, самом высоком месте сидели Джеймс Виллиамс из Кловерделя, в Миссури, и со вчерашнего дня миссис Джеймс Виллиамс — новобрачная.
Наберите, друг наборщик, черненьким это последнее слово — слово из слов в откровении жизни и любви. Запах цветов, взятка пчелы, первый плеск вешних вод, увертюра жаворонка, шоколадка на самой верхушке пирога творения — вот что такое новобрачная. Священна жена, почтенна матерь, соблазнительна дачная девица, но новобрачная — чек на государственный банк среди свадебных подарков, которые боги посылают человеку, берущему себе в супруги смертную.
Автобус поднимался по Бродвею. На мостике этого крейсера стоял капитан и в рупор провозглашал пассажирам дива дивные большого города. С открытыми ртами, развесив уши, внимали они описанию чудес, развертывавшихся перед их глазами. Смущенные, возбужденные осуществлением мечты, взлелеянной ими в провинции, они пробовали отвечать глазами на антифоны рупора. В величественном стрельчатом соборе они видели особняк Вандербильта, в переполненном, как улей, массиве Центрального вокзала они с удивлением видели скромную хижину Расса Сейджа
[17], в горах строительного мусора, навороченных по пути прокладки канализации, они видели холмы Гудзона.
Но я попрошу вас обратить внимание на миссис Джеймс Виллиамс — вчера еще она была Хетти Чалмерс, красоткой Кеверделя. Светло-голубой — цвет новобрачной; она имеет на него право. И этот цвет почтила своим выбором миссис Виллиамс. Бутон розы охотно уступил ее щечкам от своего свежего розового, а что касается фиалок… ее глаза хороши и так, как они есть… не извольте беспокоиться, фиалка. Бесполезная полоска белой кисеи — или белого шифона, или, может быть, это был тюль — была завязана у нее под подбородком, прикидываясь, будто она удерживает на месте ее шляпу. Но вы знаете так же хорошо, как и я, что это делали шпильки, а не она.
И на лице миссис Джеймс Виллиамс была собрана маленькая хрестоматия из лучших в мире мыслей в трех томах. Том I содержал в себе мысль, что Джеймс Виллиамс — прекрасный человек. Том II заключал в себе этюд о мире, доказывающий, что мир — прелестное местечко. Том III заключал в себе убеждение, что, восседая на самом высоком месте в автобусе «Обозрение Нью-Йорка», они ехали с головокружительной и побивающей все рекорды быстротой.
Джеймсу Виллиамсу, как вы, наверное, догадались, было около двадцати четырех. Он был хорошо сложен, энергичен, силен, добродушен, в приподнятом настроении. Он совершал свое свадебное путешествие.
Дорогая фея, будь любезна, аннулируй все эти ордера и на богатство, и на автомобили в сорок лошадиных сил, и на славу, и на новые волосы на лысой голове, и на пост председателя спортивного клуба. Вместо всего этого поверни чуточку назад колесо времени и дай нам кусочек… ну, самую чуточку… нашей свадебной поездки. Ну, хоть часок, милая фея, чтобы мы могли вспомнить, как выглядели трава, и тополя, и этот бант у нее под подбородком, — даже если не эти ленты в действительности держали ее шляпу, а шпильки. Не можешь, феечка? Ну, что же делать. Тогда поспешим с автомобилем в сорок лошадиных сил и с акциями Стандарт-Ойля.
Как раз против миссис Виллиамс сидела девушка в широкой коричневой жакетке и соломенной шляпке, украшенной виноградом и розами. Только во сне и у модисток, увы, розы и виноград произрастают на одном и том же стебле. Эта девушка смотрела большими голубыми глазами, такими доверчивыми, когда рупор провозглашал свою сентенцию, будто мы все должны чрезвычайно интересоваться миллионерами. В перерывах между громами объяснителя она укрывалась под защиту философии Эпиктета — в форме пепсиновой жевательной мастики.
Направо от девушки сидел молодой человек лет двадцати четырех. Он был хорошо сложен, энергичен и добродушен, но если его приметы подходят как будто бы к приметам Джеймса Виллиамса, то заметьте, что в нем-то не было решительно ничего провинциального. Этот человек принадлежал людным улицам и острым углам. Он пристально смотрел кругом, словно он завидовал, что те, на которых он смотрел вниз со своей насести, попирают ногами привычный ему асфальт.
Пока человек с рупором описывает чудеса какого-то знаменитого отеля, позвольте мне шепнуть вам одно словечко: держитесь крепче. Ибо сейчас произойдут такие дела… Но великий город равнодушно сомкнется над нами.
Девушка в коричневом жакете повернулась, чтобы посмотреть на пассажиров, сидевших за ее спиной, на последнем и самом высоком месте. Других пассажиров она уже рассмотрела, а место позади нее было еще для нее запретной комнатой в замке Синей Бороды.
Ее глаза встретились с глазами миссис Джеймс Виллиамс. Часы не успели два раза сделать тик-так, как они обменялись уже своим жизненным опытом, своими биографиями, надеждами и фантазиями. И все это, имейте в виду, одними глазами и скорее, чем двое мужчин могли бы решить, что им сделать — вытащить ножи или попросить: «Позвольте прикурить».
Новобрачная наклонилась вперед. Она и девушка быстро заговорили. Их языки двигались быстро, как у змей — каковому сравнению продолжения не будет. Две улыбки и несколько жарких кивков завершили конференцию.
Но вот на широком безлюдном проспекте человек в темном костюме остановился на пути автобуса и поднял руку. С тротуара другой человек побежал на соединение с ним.
Девушка в плодородной шляпе быстро схватила своего спутника за руку и что-то прошептала ему на ухо. Молодой человек проявил чудеса ловкости. Низко наклонившись, он соскользнул с крыши автобуса, повис на мгновение в воздухе, держась одной рукой за край его крыши, и исчез. Несколько пассажиров заметили его проделку, посмотрели на него с удивлением, но воздержались от комментариев. Кто его знает, как тут принято слезать с автобусов в этом ошеломляющем городе! Беглец увернулся от наехавшего на него кеба и уплыл, как зеленый листочек на речке, между фурой для перевозки мебели и фургоном цветочного магазина.
Девушка в коричневом жакете еще раз обернулась и посмотрела в глаза миссис Виллиамс. Потом она отвернулась и сидела смирно. Автобус остановился, ибо под пиджаком одетого в гражданское платье человека сверкнула бляха.
— Какая вас муха укусила? — спросил человек с рупором, изменив своему высокопарному описательному стилю и переходя на простой английский язык.
— Подержите-ка его на якоре минутку, — приказал полисмен. — У вас тут на борту один человечек, которого мы ищем, громила из Филадельфии — «Розовый» Мак-Гайр. Вот он сидит на заднем сиденье. Посмотри-ка сбоку, Донован.
Донован подошел к заднему колесу и посмотрел вверх на Джеймса Виллиамса.
— Ну, слезай, милейший, — сказал он добродушно. — Мы тебя сцапали. Назад, назад, братец, в каталажку. Недурная, однако, идейка, спрятаться на верхушке автобуса! Надо будет иметь это в виду.
Через рупор дошел совет кондуктора:
— Вы бы лучше слезли, сэр, и объяснились. Нам ведь надо продолжать турне.
Джеймс Виллиамс был человек хладнокровный. С подобающей медленностью он пробил себе дорогу через толщу пассажиров к лесенке.
Его жена последовала за ним, но сначала она повернула голову и увидела, что сбежавший молодой человек выскользнул из-за фуры для перевозки мебели и прилип к дереву на краю маленького садика, шагах в пятидесяти от автобуса.
Спустившись на землю, Джеймс Виллиамс с улыбкой посмотрел на своих обвинителей. Он думал, как будут хохотать его друзья в Кловерделе, когда он расскажет им, как его чуть было не приняли за взломщика в Нью-Йорке. Автобус дожидался. Уж это ли не интересное зрелище?
— Я Джеймс Виллиамс, из Кловерделя, в Миссури, — сказал он мягко, чтоб не очень уж огорчить полицейских. — У меня есть при себе письма, которые вам докажут…
— Вы пойдете с нами, — заявил человек в гражданском платье. — Приметы «Розового» Мак-Гайра сидят на вас, как фланелевая фуфайка, выстиранная в горячей воде. Один из детективов увидел вас на верхушке автобуса в Центральном парке и телефонировал по линии, чтобы снять вас. Вы объясните в участке.
Жена Джеймса Виллиамса — новобрачная — посмотрела ему в лицо со странным мягким блеском в глазах и с покрывшимися краской щеками, — посмотрела ему в глаза и сказала:
— Иди с ними без скандала, «Розовый». Может быть, тебе удастся там выгородить себя.
И, когда «Глазей на столицу мира» двинулся вперед, она обернулась и послала воздушный поцелуй — его жена послала воздушный поцелуй! — кому-то там на верхушке автобуса.
— Ваша девушка дала вам хороший совет, Мак-Гайр, — сказал Донован. — Ну, пошли!
Но тут безумие снизошло на Джеймса Виллиамса и охватило его. Он быстрым движением сдвинул шляпу на затылок.
— Моя жена, по-видимому, думает, что я взломщик, — сказал он. — Я никогда не слыхал раньше, что она сумасшедшая. Стало быть, сумасшедший я. А если я сумасшедший, мне ничего не будет, если я вас, двух дураков, убью в безумии моем.
И он так упорно и так храбро сопротивлялся аресту, что пришлось вызвать свистками фараонов, а потом и резервы, чтобы разогнать тысячную толпу совершенно очарованных этим зрелищем зрителей.
В участке сержант спросил, как его фамилия.
— Мак-Дудль «Розовый», по прозванию «Розовый Зверюга», — ответил Джеймс Виллиамс. — Кажется, так, не помню точно. Но это факт, что я громила. Не забудьте. И вы можете прибавить, что понадобилось пять фараонов, чтобы взять «Розового». Я очень хотел бы, чтобы вы не забыли отметить это в протоколе.
Через час прибыла миссис Джеймс Виллиамс с дядей Томасом с Медисон-авеню, во внушающем уважение автомобиле и с доказательствами полнейшей невиновности героя — совсем как в третьем акте драмы, написанной для рекламы автомобильной марки.
После того как полиция сделала Джеймсу Виллиамсу строгий выговор за имитацию подлинного громилы и отпустила его со всеми извинениями, на которые способна полиция, миссис Виллиамс сама арестовала его и утащила в уголок в парке.
Джеймс Виллиамс смотрел на нее одним глазом. Он всегда утверждал впоследствии, что Донаван подбил ему другой, воспользовавшись тем, что кто-то схватил и держал его правую руку.
— Если ты можешь объяснить, — сказал он довольно сухо, — почему ты…
— Милый, — прервала его жена, — послушай. Это был для тебя только час мучения и испытаний. Я сделала это для нее — я говорю о девушке, которая заговорила со мной в автобусе… Я была так счастлива, Джим, так счастлива с тобой, что я не в состоянии была отказать в счастье другой. Джим, они только сегодня повенчались — те двое. И я хотела дать ему возможность бежать. Пока они боролись с тобой, я видела, как он выскользнул из-за дерева, за которым спрятался, и скрылся в саду. Это все. Милый, я не могла не сделать этого.
Таким образом, одна сестра ордена золотого колечка узнала другую, озаренную волшебным светом, который вспыхивает только однажды и ненадолго для каждой из них. Рис, которым обсыпают новобрачных, и шелковые банты невесты говорят о свадьбе мужчине. Но новобрачная познает новобрачную с одного беглого взгляда. И между ними, быстро пробегает волна симпатии, и они сообщаются между собой на языке, неведомом ни мужчинам, ни вдовам.
Ряса
В больших городах таинственные происшествия следуют одно за другим с такой быстротой, что читающая публика, равно как и друзья Джонни Белльчемберза, уже давно перестали выражать свое удивление по поводу его таинственного и необъяснимого исчезновения, случившегося год назад. Теперь тайна уже разгадана, но разгадка ее так необычайна и кажется столь недопустимой с обывательской точки зрения, что только немногие избранные, бывшие в близких отношениях с Джонни, вполне ей верят.
Как известно, Джонни Белльчемберз принадлежал к тесному избранному кругу общества. Не отличаясь тщеславием, свойственным многим представителям этого круга, которые стараются обратить на себя всеобщее внимание эксцентричными выходками и выставлением напоказ своего богатства, он все же всегда был au courant всего, что могло бы придать блеск его положению на высшей ступени общественной лестницы.
Он особенно славился своей манерой одеваться. В этом отношении он приводил в отчаяние всех своих подражателей. Всегда безукоризненно чистый и аккуратный, одетый с иголочки, обладающий обширнейшим гардеробом, он, по общему признанию, одевался лучше всех в Нью-Йорке, а следовательно, и в целой Америке. Любой портной счел бы за счастье сшить ему костюм даром; подобный клиент явился бы бесценной рекламой. Его слабостью были брюки. Тут могло его удовлетворить только совершенство. Он также относился к малейшей складке не на месте, как другой к заплатке. Он нанял человека, который целыми днями только и делал, что утюжил эти принадлежности туалета, которых, кстати, у Белльчемберза было несметное количество. Друзья говорили, что он не мог носить одни и те же брюки дольше трех часов без смены.
Джонни исчез совершенно неожиданно. В течение трех дней его отсутствие не особенно беспокоило его друзей, но затем они начали принимать обычные меры к розыску его. Но все было тщетно. Он не оставил ни малейшего следа. Тогда начали доискиваться причин, но и причин нельзя было найти. Врагов у него не было, долгов — также. Женщины не играли роли в его жизни. На текущем счету в банке у него лежало несколько тысяч долларов. Никаких странностей за ним не замечалось: наоборот, он отличался в высшей степени спокойным и уравновешенным характером. Все меры к розыску пропавшего были приняты, но без всякого результата. Этот случай был один из тех, — участившихся за последние годы, — когда человек исчезает, подобно сгоревшей свече, не оставив после себя даже дыма.
В мае месяце двое из друзей Белльчемберза, Том Айрз и Ланселот Джиллиам, решили предпринять прогулку по ту сторону океана. Разъезжая по Италии и Швейцарии, они однажды услышали про монастырь в Швейцарских Альпах, в котором можно было найти кое-какие достопримечательности, более интересные, чем обычные приманки для туристов. Монастырь считался почти недоступным для обыкновенных путешественников, так как был построен на горе с чрезвычайно крутыми склонами, окруженной пропастями. Для американцев он представлял интерес, благодаря трем обстоятельствам, которые, впрочем, никогда этим монастырем не рекламировались. Во-первых, монахи умели приготовлять совершенно исключительный нектароподобный напиток, который, по слухам, далеко превосходил и бенедектин и шартрез. Во-вторых, у них был огромный медный колокол, отлитый так чисто и правильно, что он не переставая звучал с тех пор, как в него позвонили в первый раз, триста лет назад. Наконец, утверждали, что ни один англичанин никогда не переступил порога монастыря. Айрз и Джиллиам решили, что эти слухи надо проверить.
Целых два дня они употребили на то, чтобы добраться, с помощью двух гидов, до монастыря Сен-Годро. Он возвышался на замерзшей, открытой ветрам скале, и снег лежал вокруг него предательскими сползающими кругами. Монахи, на обязанности которых лежало принимать гостей, встретили их очень радушно. Их угостили ликером, который показался им необычайно крепким и живительным. Они услыхали звон огромного, вечно поющего колокола и узнали, что они действительно первые иностранцы, посетившие эти серые каменные стены, внутрь которых еще не ступала нога беспокойного англичанина, успевшего заглянуть во все уголки земного шара.
В день прибытия, в три часа дня, молодые ньюйоркцы отправились вместе с добрейшим братом Христофором в длинный холодный коридор монастыря, чтобы увидеть шествие братии в трапезную. Монахи шли медленно, парами, наклонив голову и бесшумно ступая ногами, обутыми в сандалии, по выбитым каменным плитам. Когда они поравнялись с посетителями, Айрз внезапно схватил Джиллиама за руку.
— Посмотри, — взволнованно сказал он, — вон на того, который проходит как раз мимо тебя, — сюда, ближе к нам, — он держит руку у пояса. Провались я на этом месте, если это не Джонни Белльчемберз!
Джиллиам взглянул и узнал исчезнувшего законодателя мод.
— Каким чертом, — с удивлением сказал он, — занесло сюда Белля? Не может быть, Томми, чтобы это был он. Никогда не слыхал, чтобы Белль отличался особой религиозностью. Откровенно говоря, приходилось слышать от него такие проклятия, когда он правил четверкой и у него что-нибудь не ладилось, что любая церковь предала бы его за них военно-полевому суду.
— Это Белль, вне всякого сомнения, — твердо сказал Айрз, — или же мне необходимо сейчас же отправиться к хорошему окулисту. Но кто бы мог подумать, Джонни Белльчемберз, король франтов, сливки общества, так сказать, занимается покаянием в этом холодильнике, одетый в купальный халат табачного цвета! У меня ум за разум заходит! Давай расспросим нашего приятеля, который нас принимал.
Отправились за разъяснениями к брату Христофору.
Монахи уже успели войти в трапезную. Он не понял, о ком говорили молодые люди. Белльчемберз? Да ведь поступающие в монастырь Сен-Годро отказывались от своих мирских имен, когда произносили обет. Гости желают поговорить с одним из монахов? Пусть они дадут себе труд пройти в трапезную и указать, с кем именно: отец настоятель, несомненно, даст нужное разрешение.
Айрз и Джиллиам прошли в залу, где обедала братия, и указали брату Христофору монаха, замеченного ими в коридоре. Да, это, несомненно, был Джонни Белльчемберз. Теперь они ясно видели его лицо. Он сидел среди своих неопрятных товарищей, опустив глаза вниз, и ел суп из грубой глиняной миски.
Настоятель разрешил путешественникам свидание с монахом, и они стали ждать его в приемной. Когда он вошел, мягко ступая сандалиями, Айрз и Джиллиам оба остановились перед ним в полном недоумении и изумлении: это был Джонни Белльчемберз, но выглядел он совершенно другим человеком. На лице его отражались неизреченное спокойствие, радость достижения, полнейшее и совершеннейшее счастье. Он держался гордо и прямо, и в глазах его было ласковое, просветленное выражение. Он был чист и аккуратен, как, бывало, в Нью-Йорке, в прежние дни. Но какая разница в его костюме! Теперь, по-видимому, на нем была только одна одежда — длинная ряса из грубого коричневого сукна, стянутая у пояса веревкой и падавшая свободными, прямыми складками до полу. Он пожал руку своим гостям со свойственными ему изяществом и непринужденностью. Если чувствовалось какое-нибудь стеснение, то, во всяком случае, не Белльчемберз выказал его. В комнате не было стульев, и разговор пришлось вести стоя.
— Рад тебя видеть, старина, — сказал немного растерявшийся Айрз. — Не ожидал встретиться здесь с тобой. В общем, ты это недурно придумал. Большой свет надоел своей неискренностью. Представляю себе, как должно быть хорошо, когда откажешься от суеты и предашься… эээ… созерцанию и… э-э-э… молитвам и песнопениям и тому подобному.
— Эй, брось это, Томми, — весело сказал Белльчемберз. — Не бойся, я не стану тебя угощать высокопарными речами. Я проделываю все эти штуки вместе с остальной компанией, потому что это требуется правилами. Здесь ведь я брат Амвросий, понимаете? Мне дали ровно десять минут, чтобы поболтать с вами. Что это у тебя, Джиллиам, жилет нового фасона? Такие теперь носят на Бродвее?
— Да, это наш прежний Джонни, — радостно воскликнул Джиллиам. — На кой черт… то есть, я хочу сказать — зачем… Эй, да провались оно совсем! Зачем ты это сделал, старина?
— Сбрось рясу, — стал его умолять Айрз, чуть не плача, — вернись вместе с нами. Вся старая компания с ума сойдет от восторга. Это совсем неподходящее дело для тебя, Белль. Я наверное знаю, что около полдюжины барышень носили в душе траур, когда ты нас покинул таким необъяснимым образом. Подай в отставку, или достань разрешение от обетов, или что там еще нужно, чтобы уйти с этого ледяного завода. Ты здесь схватишь воспаление легких, Джонни, и… и… батюшки! Да ты без носков!
Белльчемберз опустил глаза, посмотрел на свои ноги, обутые в одни сандалии, и улыбнулся.
— Вы, ребята, ничего не понимаете, — успокаивающе сказал он. — С вашей стороны очень мило звать меня обратно, но я больше не вернусь к прежней жизни. Я здесь достиг цели всех моих стремлений. Я вполне счастлив и доволен. Здесь я проведу остаток моих дней. Вы видите эту одежду, которую я ношу?
Белльчемберз с нежностью дотронулся до рясы, ниспадавшей прямыми складками.
— Наконец-то я нашел платье, которое не морщит на коленях. Я достиг…
Но в эту минуту по всему монастырю раздался гулкий звон большого медного колокола. По-видимому, он немедленно призывал монахов к молитве, так как брат Амвросий наклонил голову, повернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни одного слова. Только проходя через каменную арку, он слегка махнул рукой, как бы прощаясь с друзьями. Молодые люди так и не видали его больше до своего ухода из монастыря.
Вот какой рассказ привезли с собой Томми Айрз и Ланселот Джиллиам из последнего путешествия по Европе.
Сила печатного слова
В восемь часов утра она лежала в киоске у Джузеппе, еще влажная от станка. Джузеппе, с хитростью, свойственной его племени, валандался на противоположном углу, предоставив своим клиентам брать газету самим. Очевидно, он следовал теории, которая утверждает, что горшок скорее всего закипает, когда на него не смотрят.
Газета, о которой идет речь, была по своим задачам воспитателем, путеводителем, увещевателем, защитником, домашним советником и врачом для своих читателей.
Особенным ее преимуществом являлись три передовые статьи.
Одна обращалась с простыми, целомудренными, но просвещенными доводами к родителям, осуждая телесные наказания детей.
Вторая представляла угрожающее и многозначительное предостережение известному лидеру рабочей партии, который собирался подвигнуть своих товарищей на злокозненную забастовку.
Третья была красноречивым призывом к тому, чтобы полицейским чинам оказывались поддержка и содействие во всем, что усиливает их работоспособность, как защитников и слуг общества.
Кроме этих упражнений на поприще гражданских добродетелей, в газете был напечатан мудрый рецепт по сердечным делам. Он был составлен редактором отдела «Ответы на вопросы читателей» по поводу одного специфического случая. Молодой человек жаловался на жестокосердие дамы его сердца. Ему преподавалось, каким путем ее покорить.
В газете находился также, в отделе «Женская красота и как ее сохранить», подробный ответ молодой особе, спрашивавшей совета, как ей приобрести блестящие глаза, румяные щеки и красивое лицо.
Еще одним сообщением, требующим специальных познаний, было краткое письмо в отделе «Личное», гласящее:
«Дорогой Джек, простите меня. Вы были правы. Встретьте меня на углу Мэдисон-сквера и 42-й улицы в 8 ч 30 мин утра. Мы уезжаем в полдень.
Кающаяся».
В восемь часов молодой человек с мрачным лицом и с лихорадочно блестящими глазами положил монетку и взял, проходя мимо киоска Джузеппе, верхнюю из стопки газет. Он поздно встал после бессонной ночи. Существовала служба, куда следовало попасть ровно в девять; времени едва хватало на то, чтобы проглотить чашку кофе и побриться.
Он был уже у парикмахера и теперь торопился. Он засунул газету в карман, намереваясь пробежать ее позже, во время завтрака. На углу газета выпала у него из кармана и увлекла с собой пару новых перчаток. Он прошел еще три квартала, хватился перчаток и вернулся назад, взбешенный. Ровно в половине девятого он дошел до угла, где валялись перчатки и газета. Но, странным образом, он не обратил никакого внимания на то, чего искал. Он сжимал в своих руках так крепко, как только мог, две маленьких ручки, заглядывал в пару виноватых карих глаз, и радость бурлила в его сердце.
— Милый Джек, — сказала она, — я знала, что вы придете вовремя.
«Что она хочет этим сказать? — недоумевал он про себя. — Но теперь все отлично, отлично».
Сильный ветер рванул с запада, подобрал газету, валявшуюся на тротуаре, развернул ее, и она помчалась кружась по боковой улице. Вверх по этой улице ехал в кабриолете с высокими колесами, погоняя норовистого гнедого, молодой человек, просивший редактора интимного отдела дать ему рецепт, как победить ту, по которой он вздыхал.
Ветер в шаловливом порыве хлопнул летящей газетой по морде пугливого животного. Длинная гнедая полоса, смешанная с красным от распустившейся сбруи, растянулась на целых четыре квартала. Тогда выступил на сцену пожарный рукав и сыграл свою роль в космогонии. Кабриолет превратился в спичечную соломку, как ему было предопределено, а правивший им молодой человек остался спокойно лежать там, куда его выбросило, — на асфальте перед неким особняком из темного гранита.
Из особняка вышли люди и быстро взяли молодого человека в дом. И там нашлась девушка, положившая его голову к себе на колени, и она не боялась любопытных глаз и говорила, наклонившись к нему «О! Я любила вас, только вас, все время, Бобби! Неужели вы этого не видели? Ах! Если вы умрете, я умру вместе с вами…»
Но при этаком ветре мы должны поторопиться, чтобы уследить за нашей газетой.
Полисмен О’Брайен задержал ее как помеху уличному движению. Когда он расправлял ее растерзанные листы своими крупными медлительными пальцами и был на расстоянии нескольких шагов от заднего входа в кафе «Шерден Белльз», он задумчиво прочел одну из заглавных строк: «Газеты на забастовочный фронт! Газеты должны поддержать полицию!»
Но… пстт!.. — раздался голос Данни, старшего буфетчика, через дверную щель:
— Майк, старина, иди выпей стаканчик.
Закрывшись, как ширмой, развернутыми дружественными полиции печатными страницами, полисмен О’Брайен быстро осушил чарочку доброго виски и вернулся, бодрый, освеженный, подкрепленный, к своим обязанностям. Разве редактор не вправе был бы гордиться, видя такие немедленные, и духовные и буквальные, результаты своей пропаганды?
Полисмен О’Брайен сложил газету и засунул ее под мышку маленькому мальчику, проходившему мимо. Мальчика звали Джонни, и он взял газету к себе домой. Его сестру звали Глэдис; это она писала редактору отдела «Женская красота» с просьбой указать ей порядочный талисман красоты. Это было несколько недель назад, и она уже перестала искать по утрам ответа. Глэдис была бледная девушка с грустными глазами и недовольным выражением лица. Она одевалась, чтобы выйти на улицу купить тесьмы. Она приколола булавками себе под юбку два листа, оторванные от газеты, принесенной Джонни. От этого ее юбка из бумажного японского шелка стала шуршать, как если бы она была сшита из самого настоящего французского!
Она встретила на улице девицу Браун из нижнего этажа и остановилась поболтать с ней. Девица Браун позеленела от досады. Только шелк ценой в пять долларов за ярд мог производить шуршание, которое раздавалось, когда Глэдис двигалась. Девица Браун, снедаемая завистью, сказала какую-то колкость и ушла, поджимая губы.
Глэдис направилась к проспекту. Глаза ее теперь сверкали как капские брильянты. Розовый румянец покрыл ее щеки; торжествующая, изящная, оживляющая улыбка преобразила ее лицо. Она была прекрасна. Ах, если б редактор отдела «Женская красота» мог ее увидеть! В его ответе на столбцах газеты говорилось, кажется, о том, что, чтобы сделать некрасивые черты привлекательными, надо развивать в себе добрые чувства по отношению к ближним.
Лидер рабочих, против которого было направлено веское и угрожающее предостережение передовой статьи, приходился отцом Джонни и Глэдис. Он подобрал остатки газеты, из которой Глэдис сделала столь удачное косметически-звуковое применение. Передовая статья не попалась ему на глаза; вместо нее он наткнулся, в отделе «На досуге», на один из тех замечательных головоломных ребусов, которые одинаково завлекают простака и мудреца.
Лидер рабочих оторвал полстраницы, обеспечил себя столом, карандашом и бумагой и углубился в головоломку.
Три часа спустя, напрасно прождав его в назначенном месте, другие, более консервативные главари высказались в пользу соглашения, и забастовка, с ее опасными последствиями, была устранена. Вечерний выпуск газеты трубил кричащими заголовками победу: газете удалось разоблачить намерения лидера рабочих и положить козням его предел.
Остатки этой энергичной газеты также честно послужили доказательству ее могущества.
Джонни, по возвращении из школы, забрался в укромный уголок и извлек на свет листы, спрятанные внутри его одежды; они были искусно распределены там, чтобы успешно защищать те области, которые обыкновенно подвергаются опасности во время школьных экзекуций. Джонни посещал частную школу, и у него вышли недоразумения с учителем. Как уже было сказано, в утреннем выпуске газеты была великолепная передовица, направленная против телесных наказаний, и она, несомненно, оказала свое действие.
После всего этого может ли кто-нибудь усомниться в могуществе печатного слова?
Фараон и хорал