Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Юрек Бекер

Дети Бронштейна



Роман

Перевод с немецкого Марии Зоркой



Посвящается Кристине

***

Год тому назад с моим отцом случилась худшая из мыслимых бед: он умер. Это событие (или, скажем так, несчастье) произошло 4 августа 1973 года, в субботу. Я это знал наперед.

С тех пор я живу у Лепшицев, у Хуго и Рахели, и еще у их дочери Марты. Они понятия не имеют о ходе событий в той истории, которая достигла кульминации со смертью моего отца, для них он просто умер от инфаркта. Хуго Лепшиц сказал тогда, что сын лучшего друга ему дорог как родной, и они забрали меня к себе. Притом виделись они с отцом за всю жизнь раз десять, не больше, и даже если хоть что-то испытывали друг к другу, то скрывали это, как клад в тайнике.

Тогда со мной можно было сделать что угодно — поселить к себе, прогнать, уложить в постель, только спрашивать нельзя было ни о чем. К тому времени, как я мало-мальски пришел в себя, наша с отцом квартира уже не существовала, а я лежал на диване семейства Лепшиц, обласканный Мартой и при включенном телевизоре.

Уже сколько дней непогода, ну и май выдался! Я чувствую, как ко мне возвращается жизнь, в голове зудит, клетки серого вещества оживляются, еще немного, и я опять смогу думать. Год траура подходит к концу. Вот призвали бы меня к золотому трону да спросили про заветное желание, так я бы долго не размышлял: о, дайте мне каменное сердце… Пусть другие испытывают свои чувства, а мне хватит и рассудка — вот что я бы сказал. Пусть хоть кто потом умирает, но второго такого года я переживать не хочу.

Мой переезд могла устроить только Марта. С отцовских похорон привела меня вместе с какими-то еврейскими мальчиками домой, а как посмотрела на меня одного в пустой комнате, так сердце у нее, должно быть, стало разрываться от жалости. Тогда мы до жути любили друг друга. Конечно, намерения у нее были наилучшие, хотя теперь все кончено. Теперь она заходит в комнату, а я сразу начинаю соображать, нет ли у меня какого-нибудь дела за дверью. С тех пор как я тут поселился, всякая искренность в наших отношениях пропала, и надо обладать поистине зорким взглядом, чтобы разглядеть ее остаток.

У меня не хватает мужества подыскать себе новую подружку. Воображаю, как оно будет, если я однажды тут появлюсь с какой-нибудь Юттой или Гертрудой. Как Рахель Лепшиц станет закрывать лицо ладонями, как Хуго Лепшиц начнет качать головой из-за эдакой неблагодарности, а Марта с застывшим взглядом попытается сделать вид, будто дело это самое обычное на свете.

Откровенно говоря, я стою перед выбором: то ли выкинуть из головы времяпрепровождение определенного рода, то ли съехать отсюда. Если только отношения с Мартой снова не наладятся, но это, я считаю, исключено. Тогда мне и дела не было, что она на полтора года старше и что иные удивляются, как это столь зрелая и взрослая особа может возиться с мелюзгой вроде меня. А теперь она мне кажется просто старухой.

Год назад я бы голову дал на отсечение, что у нас впереди огромное счастье и трое детей. Год назад меня пробирала дрожь, стоило ей только выйти из-за угла.

За всякое поручение, данное мне, я благодарен: в первое время мне не разрешали даже уголь принести из подвала, будто именно безделье может вылечить такого пациента, как я. Если я собирался полежать в ванне, то Хуго Лепшиц собственными руками служащего, непривычными к труду, таскал наверх уголь для печки в ванной комнате. Из сочувствия я почти и не купался. Постепенно положение дел изменилось в мою пользу, мне разрешается даже готовить ужин и накрывать на стол.

Я накрываю на стол. Они смотрят телевизор, как всегда по вечерам, и нет для них лучшего занятия, чем искать сходство между лицами на экране и теми, кого они знают лично. Можно только удивляться, до чего же широк круг их знакомых: всякий раз им везет на совпадения. Однажды нашелся кто-то похожий на моего отца, но я не стал отрываться от книжки, которую как раз читал.

Они рассаживаются за столом так, чтобы телевизор был в поле зрения. Лепшиц спрашивает жену, где же Марта, но та не знает. И он так рьяно вгрызается в лист мацы, что крошки дождем сыплются на полметра вокруг. Где-то в городе есть магазин, торгующий венгерской мацой. Отец ходил туда раз или два в году, а вот Лепшиц каждый день требует к столу эти крошливые листы. Мне тот магазин всегда казался чудным: ни апельсинов, ни говядины, ни помидоров, зато — маца для Хуго Лепшица.

— Я хотел тебя спросить… — произносит Хуго Лепшиц с набитым ртом.

Впервые мне так неуютно в этой квартире, хотя ровно ничего не случилось. Просто время прошло, слишком много времени, и у меня в голове трещит. Не то что я ненавижу этих двоих, Боже упаси, но и не сказать, что люблю, и хотел бы прочь, да не знаю как.

— Ты ничего не ешь, — замечает Рахель Лепшиц.

Телепередача посвящена повреждениям межпозвонковых дисков: рыжий дядька разъясняет, как можно облегчить боль путем укрепления спинных мышц. Девушка в тренировочном костюме демонстрирует соответствующие упражнения, по мнению Рахель Лепшиц — сплошное надувательство. Муж интересуется:

— В чем же ты видишь надувательство?

— Такие упражнения можно выполнить, только если спина не болит, — отвечает она. — Точно так же можно посоветовать человеку, у которого ампутировали ногу, каждый день бегать по десять километров.

Кто живет, как я, а я живу, как комнатная муха, тот разве найдет новую подружку? Я ничего не предпринимаю, вот ничего и не происходит — не разлаживается, не налаживается, но, Боже правый, мне ведь и двадцати еще нет. Отец, сам-то не из шустрых, сроду такого бы не допустил. Он заставлял меня пошевеливаться, хоть раз в день выходить из дома, все время погонял. До какого возраста человек считается круглым сиротой? Когда ему шестьдесят и у него нет родителей, никто удивляться не станет, но где же проходит граница?

— Хотел тебя спросить… — произносит Лепшиц. — Вот уже сколько месяцев мы замечаем, что у вас с Мартой дело не клеится. Можно это наладить?

— Не надо, пожалуйста, — перебивает его жена.

— Наладить нельзя, — отвечаю я.

Судя по вопросу, Марта с ними не делится, чего и следовало ожидать. Тогда они, наверно, думали, что принимают в свой дом великую любовь Марты, единственного и неповторимого, а тут вдруг у них оказался жилец на шее, занудливый жилец, которому не хватает чувства такта, чтобы отчалить вслед за угасшей любовью. Гимнастка в телевизоре похожа на соседку из флигеля во дворе, вот удивительно, как они не заметили.

— Ты пойми, — вступает Рахель Лепшиц, — мы ведь беспокоимся.

— Ну да.

Со дня на день я жду извещения от университета. Скорее всего, меня примут, я почти не сомневаюсь: аттестат у меня хороший, да еще я прямой родственник двух жертв нацистского режима, как же это я не пройду? Я подал документы на философский.

Будь на то отцовская воля, я бы учился на медицинском, он всегда хотел, чтобы его сын стал врачом-терапевтом. Но нет, отцовской воле наперекор я буду изучать философию, хотя и знать не знаю, что это такое.

— Можешь нам доверять. С кем же тебе еще поговорить?

Я кивнул:

— Это верно.

— Так что же?

— Нас больше не тянет друг к другу, — признался я.

Прожив тут десять дней, я сел и подсчитал, во сколько им будет ежемесячно обходиться мое присутствие, и это было самым большим моим умственным усилием за весь прошедший год. С тех пор по первым числам я всегда перевожу им определенную сумму. Сначала они не хотели брать ни пфеннига. Но я не соглашался, и не только потому, что денег у меня на счете в пять раз больше, чем у них. Я доказывал: если жертву приносит лишь одна сторона, отношения долго не продлятся. Марта, случайно оказавшись рядом и услышав нас, пробормотала что-то вроде: «Умен не по годам». Лепшиц выторговал у меня на тридцать марок меньше, и тогда они смирились.

— Почему ты нам не отвечаешь?

Как ангел спасения в комнату впорхнула Марта. Пролетела за моей спиной, легонько тронув мое плечо, чмокнула маму, чмокнула папу и приземлилась на стул. Тысячи капелек скрываются в ее волосах — темных, гладких и невероятно длинных. Понимаю, что я — когда речь о ее внешности — все еще похож на влюбленного. Извинилась за опоздание, стала рассказывать, кто ее задержал.

А я перебил:

— Мы как раз говорили о тебе.

Нехорошо, конечно, я выпалил это скорее от злости, чем ради объяснений.

— Да нет, ничего особо важного, — прошептала ее мать.

— Я сказал, что нас больше не тянет друг к другу, — заметил я будто вскользь.

Отец ее волнами испускал недовольство, но меня-то не запугаешь. В одной русской книжке я прочитал: когда люди сами не знают, чего хотят, они склонны к враждебности.

— Ну, это им заметно, наверное, и без твоих пояснений, — ответила Марта.

— Нет, не заметно.

— Но как же такое могло произойти? — попыталась вмешаться мать, раз уж ей представилась такая возможность.

В ответ на этот вопрос мы с Мартой обменялись долгим взглядом, хотите верьте, хотите нет, — улыбаясь друг другу. Тут же я услышал, как Хуго Лепшиц спешит высказаться:

— Ты только глянь на них обоих.

Откуда вдруг эта тень взаимной склонности, эта гуща на дне посудины, которую я считал пустой? Улыбка показала мне, что никогда нам не стать врагами, и Марта так подумала, точь-в-точь так, судя по выражению ее глаз.

— Ты только глянь на нее, — повторил Лепшиц.

***

В моей комнате тесно, как в автобусе номер девять. Все предметы на своих местах, а тем не менее мешают, я перевез сюда много лишнего. Со столькими вещами пришлось расстаться, что я уже не в состоянии был сообразить, что мне и вправду нужно. Шкафчик для пластинок, комод, кресло, сундук, письменный стол, лесенка для книжных полок, качалка — ничего я не добился, кроме тесноты. На лесенку мне уже несколько месяцев смешно смотреть, но тогда она казалась просто темно-коричневой штуковиной, по дешевке купленной отцом в антикварной лавке, причем мы зашли туда вместе. Подобные объяснения найдутся и для всего прочего. И только письменный стол может мне однажды пригодиться.

Я прилег на кровать, как я делаю по десять раз на дню. Включил проигрыватель, чтобы их не слышать. Порой мне кажется, что тогдашняя моя беспомощность объясняется не только горем. Вся эта ситуация оказалась мне не по силам, и тот факт, что смерть отца отшибла у меня половину разума, ничего не меняет: обеих половин мне все равно бы не хватило. Но разве удивительно, что тот, у кого отец умер пару дней назад, а мать умерла невесть когда, у кого сестра сидит в сумасшедшем доме и кто только-только окончил школу, не все и не всегда делает правильно? Ошибок могло быть поменьше, это верно, а одна была уж точно лишняя: дачу продавать не следовало. От квартиры я отказался — ладно, это они меня уговорили. Но продать дачу было непростительно.

Целыми днями я слушал: «Зачем тебе такое бремя, эта лачуга за городом? Место глухое, как там жить в восемнадцать-то лет? Продай домик, детка, и у тебя будут деньги — во-первых, одной головной болью меньше — во-вторых». И звучало это очень разумно.

Будь он сегодня мой, этот домик, мир для нас с Мартой выглядел бы по-иному. Не стану утверждать, что мы по-прежнему жили бы душа в душу, но конец всем нашим стараниям еще бы не пришел, я уверен. Нет для нас на земле места более важного. В домике посреди леса мы впервые коснулись друг друга, я имею в виду — тронули друг друга, и только там исчезли наши робость и стыдливость. Собираясь поехать за город, в тот домик, мы оба знали: едем, чтобы заключить друг друга в объятия. И вообразить невозможно, с каким энтузиазмом я туда направлялся.

А теперь туда ездит на выходные какой-то писатель. Через несколько недель после моего переселения Марта бросила изучать германистику и поступила в актерское училище, это была следующая катастрофа. Со стремительной скоростью она теряла все присущие ей достоинства, одно за другим. Стала говорить чужими словами, смотреть вокруг чужими глазами, читать другие книги и пользоваться заграничными тенями для век. Потом вдруг вместо юбки стала носить исключительно брюки. Будь домик на месте, что-то можно было бы исправить.

Во всем, что случилось с моим отцом, а после его смерти со мной, я разбираюсь очень смутно. Наверное, прежде, чем изгнать события из памяти, сначала нужно составить о них четкое представление. И уж точно это касается воспоминаний, которые хочется сохранить. А я просто покорился: воспоминания наплывали и пропадали, как придется, а я сидел себе и сидел.

Марта вошла ко мне в комнату и спросила, не хочу ли я выпить с ними бокал вина. Я ответил:

— Человек — это ведь не русло реки.

— Что?

— Человек — не русло реки, — повторил я.

— Когда это ты догадался?

— Вот сейчас.

Она кивнула и вышла из комнаты, как будто получила все необходимые сведения.

***

За город, на дачу, я поехал без ведома отца. Я просил ключ, но он не дал и сказал, что в эти дни мне полагается зубрить, не отрывая задницу от стула. При этом выпускные, считай, уже были позади, только за два экзамена еще не выставили оценки. Я был уверен, что он терпеть не может Марту, хотя это просто невероятно.

Когда мне впервые было отказано в ключе, я взял его тайком, сходил к слесарю и сделал себе дубликат. С тех пор я сам решал, когда мне ехать в загородный домик, а когда нет, хотя каждый раз спрашивался.

Мы с Мартой стали настоящими мастерами заметания следов, и у отца никогда не зародилось и малейшего подозрения. Притом мы ни о чем не беспокоились, пока находились внутри домика, а вот перед тем, как его покинуть, расставляли все вещи по местам, собирали упавшие волоски, снова настраивали радио на старую программу. Старания были излишними, ведь отец редко туда наезжал и был к тому же доверчив, но Марта стояла на своем. Время от времени он разрешал своим знакомым пожить несколько дней в домике. Однажды мы лежали в постели, а кто-то попытался открыть дверь. В жизни не наблюдал такого чувства облегчения, как у Марты в ту минуту, когда выяснилось, что это грабитель. Я вылез из окна и подкрался к нему сзади с толстой палкой в руке. Он в ужасе бежал, перепугавшись втрое больше моего.

В электричке кто-то за мной слушал новости: состояние Вальтера Ульбрихта по-прежнему тяжелое и проклятые французы снова испытывают водородную бомбу над Тихим океаном. А кто-то тихо сказал, что русские тоже хороши. Было воскресенье.

В порядке исключения мы ехали не вместе. Марта обещала подружке, живущей в пригороде, завезти книжку, поэтому мы и решили встретиться прямо возле домика. Я отправился загодя, то ли от нетерпения, то ли в надежде, что она окажется там раньше времени. Любовь обычно пробуждала в нас голод, так что с собой я прихватил пакет с бутербродами. На электричке доехать до Эркнера, потом на автобусе до Ной-Циттау, а потом двадцать минут пешком через лес.

Отец купил этот домик, когда я только родился и мама еще была жива. В деньгах он, похоже, тогда просто купался. Сам-то домик стоил недорого, но вот ремонт явно обошелся в целое состояние: у крыши водосточные желоба из чистой меди, поскольку жесть все равно не достанешь, из четырех комнат три обшиты буком, и в каждой теплые полы. Марта, когда вошла сюда в первый раз, была так поражена, что напрочь забыла про меня.

Он никогда мне не рассказывал, как достиг такого богатства, давно уже растраченного, но из разных обмолвок, по неосторожности вырывавшихся у него в прошедшие годы, я составил себе некую картину. Вскоре после войны он, как видно, стал спекулянтом, но только не из этих парней с поднятыми воротниками пальто, которые торговали вещичками на черном рынке или в полутемных подъездах, — о, нет. Похоже, он устраивал дела между Восточной и Западной зонами. Скупал товары, которые западным торговцам не разрешалось поставлять на Восток, и переправлял через границу — например, сталь. Раз-другой он произнес: «Нет, дорогой, не всегда был такой порядок, как теперь». А однажды, когда я попросил отца прийти в школу, чтобы он на уроке истории рассказал про первые послевоенные годы как живой свидетель, он отвернулся к шкафу на кухне и вздохнул: «Ну вот, ты уж совсем рассудок потерял».

Особенность здешнего леса состояла в том, что он благоухал грибами, будто тут навалом сморчков и лисичек, хотя сроду ни грибочка не найдешь. Навстречу то и дело попадались, особенно по выходным дням, вконец разочаровавшиеся люди с пустыми корзинками, кухонными ножиками.

Еще не дойдя до домика, я понял, что день пропал: перед входом в домик стоял отвратительно желтый автомобиль Гордона Кварта, отцовского друга. Непонятно было, отчего отец умолчал о его визите, а зато сослался на мои экзамены. Показываться не следовало, ведь Кварт, разумеется, сообщит об этом отцу. А тут уж рукой подать и до вопроса, зачем мне понадобилось без ключа болтаться возле домика. Так что надо бы спокойно пойти навстречу Марте, ругаясь на отца и размышляя, что теперь делать с испорченным воскресеньем. Бутерброды я выбросил в лесу.

Не пройдя и десяти шагов, я все-таки решил вернуться. Подошел к стене домика и прислушался. Во-первых, Марта могла уже явиться и, ничего не подозревая, дожидаться меня внутри. Во- вторых, не исключалось, что Кварт прибыл ненадолго и вот-вот уберется.

Под любимым моим окошком, из которого стволы сосен кажутся плотным дощатым забором, я прижался ухом к стене, пытаясь не обращать внимания на лесные шорохи. Несколько секунд спустя я услышал легкий вскрик, но ничего пугающего в нем не было. Я, понятно, улыбнулся и подумал: ага, Кварт! Ведь вскрик, мне показалось, из тех, что люди издают в любовных играх, а Кварт едва ли моложе моего отца, думаю, ему около шестидесяти.

Потом крик прозвучал снова, чуть громче, и тут уж в нем не было никакой нежности, скорее боль. Тогда я до смерти испугался, ведь внутри нашего домика, как оказалось, происходит нечто непонятное. Взволнованный чужой голос что-то прокричал. Я достал из кармана ключ, отворил дверь и вошел в темную переднюю. Движение происходило в большой комнате, но дверь туда закрыта. Да уж, в такой ситуации дверь не распахнешь и не крикнешь: «Что здесь происходит?!» Я спрятался в угол за платяным шкафом, единственным предметом мебели в передней, и испугался снова: пахло мочой.

Я было решился рассказать отцу об этом чудовищном происшествии, пусть даже тем самым я признаюсь, что нарушил его доверие. А спустя несколько секунд подумал, что если уж я действительно готов на такое, то отчего же немедленно не призвать Кварта к ответу. Ведь он, этот распутник, разводит грязь в нашем чудесном домике, так что теперь неделю придется проветривать, чтобы не тошнило!

Затем я услышал голос отца:

— Можем мы, наконец, продолжить?

Вот оно, самое страшное: отец — за дверью. Ответом был стон, тихий и протяжный, будто кто- то пытался попасть в сложную тональность.

Незнакомый мне мужской голос произнес:

— Дай ему немного времени.

Отец возразил, громко и с упреком:

— Времени у него было достаточно.

Должно быть, их в комнате четверо: мой отец,

пока что безмолвный Кварт, незнакомый голос и, наконец, тот самый человек, к кому они обращаются. Не может же быть, что так стонет Гордон Кварт.

Отец сказал:

— Итак, в последний раз: вы будете говорить дальше?

— Что же вы хотите услышать? — робко переспросил кто-то.

Первый незнакомый голос:

— Сколько всего было людей?

Ответ:

— Восемь или девять. Я ведь уже говорил.

— Будете отвечать столько раз, сколько вас спросят.

— Значит, восемь? — уточнил отец. — Или девять?

— Восемь, — последовал ответ после паузы.

— Кто подбирал этих людей?

— Этого я не знаю.

Послышался звук, явно звук удара, глухой удар в спину или в грудь, о чем догадаться можно было по раздавшемуся стону. Бог ты мой, кто там кого бьет, отец в жизни меня не тронул. А кто жертва? Несколько старикашек, явно утратив разум, прикидываются персонажами кошмарного сна. Схватили кого-то силком, допрашивают и не довольны ответом, это уж ясно.

Гордон Кварт вышел из ванной комнаты, то есть нет, из кухни: шкаф стоял не с той стороны, Кварт сразу меня увидел и вытаращил глаза от возмущения:

— А ты что здесь делаешь?

— Что делаю? — ответил я так нагло, как только мог. — Это ведь и мой дом тоже.

Но он, не вступая в остроумные пререкания, крикнул:

— Арно!

Надежда, что в комнате окажется человек, чей голос разительно схож с голосом моего отца, испарилась. Смысла не было бежать, сбив Кварта с ног, тут уж стоило его только прикончить.

Отец открыл дверь комнаты. Взглянул на Кварта, ведь я так и стоял в укрытии, отец меня почти не различал. Вид у него был утомленный и угрюмый. Угол комнаты, какой я сумел разглядеть, был пуст. Запах шел оттуда.

Кварт, кивнув в мою сторону, сказал:

— У нас гости.

Отец поспешно шагнул вперед. Я проклял свое любопытство, заметив, как он напугался при виде меня. Рубашка у него вся пропотела, мокрые пятна от подмышек до пояса. Кварт нерешительно топтался на месте, соображая, не лучше ли оставить отца с сыном наедине.

Отец схватил меня за ворот. Схватил так резко, что одна пуговица полетела на пол, а шов с треском разошелся. Мы долго стояли друг против друга, я выше на голову. Он стиснул зубы, как в судороге. А потом вдруг толкнул меня к стене — и отпустил. Сунул руки глубоко в карманы, словно избегая необдуманных движений. Гордон Кварт наконец убрался — может, просто хотел закрыть дверь в комнату, чтобы я не смотрел.

Я не сомневался, что отец прежде всего спросит, каким образом мне удалось войти в дом, и решил ответить по правде, все равно в таком смятении хорошую историю не придумаешь. И я тоже сунул руку в карман, чтобы в ответ на его вопрос сразу достать ключ. Однако он поинтересовался:

— Давно ты тут стоишь?

— Достаточно давно, — откликнулся я, выпустив в кармане ключ из руки.

— То есть как?

Тогда и я задал вопрос:

— А кто это кричал?

И тут произошло нечто невероятное: отец меня обнял. Не знаю, чем я заслужил такую любовь, но я чувствовал взволнованный стук его сердца. И слышал печальный шепот:

— Ах, Ганс, ах, Ганс…

Что означало: принесла же тебя нелегкая… Отец отпустил меня, а лицо опять сердитое.

— Ты почему не сидишь дома и не занимаешься? — спросил он.

— Потому что я и так все знаю.

Отец скроил гримасу, странно втянув губы и прикрыв глаза, все кивал головой и выглядел таким беспомощным, каким я его сроду не видал. Долго не мог он решиться отвести меня за руку в большую комнату.

Распахнув дверь, он объявил:

— Это мой сын.

Его слова предназначались двум незнакомым дядькам, уставившимся прямо на меня. Один стоял рядом с Квартом у окна — лет не меньше семидесяти, толстый, высокий, голова лысая, если не считать узкого венчика белоснежных волос. Очки сдвинуты на лоб. Другому я бы дал на несколько лет меньше. Это он издавал дурной запах, а его рубашка, когда-то белая, вся измазалась остатками пищи. Он сидел в неудобной позе на железной кровати: ноги ему связали, примотав кожаный ремень к одной из металлических стоек. Руки освободили, но явно лишь на время: наручники с воткнутым ключом висели тут же, на спинке. Кровать не из нашей комнаты, я никогда ее раньше не видел.

Незнакомец у окна обратился к отцу:

— Зачем ты его привел?

— Я его не приводил, — ответил отец.

— Так почему он здесь?

— Вот у него и спроси.

Под кроватью стоял ночной горшок. А на штанах пленника, между ногами, я увидел мокрое пятно и не сумел отвести взгляда. Матрац тоже в темных пятнах — похоже, кровь. Я подумал, что видел отца дома всего час-другой назад и не заметил в нем ничего необычного.

— Мы ждем объяснений, — сказал отец.

Человек на кровати не мог решить, друг я ему или враг, но, кажется, то обстоятельство, что с моим появлением все трое обеспокоились, чуточку его обнадежило. Мы все не отводили глаза друг от друга. И тут меня осенило: про ключ в кармане говорить нельзя.

Кварт заметил отцу:

— Мне он тоже не ответил.

Они, должно быть, так запугали этого человека, что он не решался высвободить ноги из пут, хотя руки у него были свободны. Он обратился ко мне:

— Эти люди меня похитили и теперь пытают.

Кварт, стоя у окна, спросил:

— Кто пытает?

На мгновение воцарилась тишина, затем отец подошел к кровати, тыльной стороной кисти несколько раз ударил пленника в грудь и строго, будто в последний раз, задал вопрос:

— Мы разве тебя пытаем?

— Нет.

Отец коротко взглянул на меня, увидел мое перепуганное лицо и снова повернулся к человеку на кровати:

— А теперь объясни ему, почему ты здесь.

Тот нехотя выговорил:

— Потому, что я.

В этот миг я понял, в чем дело. Отец, тыкая ему пальцем в грудь на каждом слоге, подсказывал:

— Оттого, что я.

— …был надзирателем, — закончил тот.

— И где именно?

— В Нойенгамме.

— А теперь объясни ему, что такое Нойенгамме.

Я вмешался:

— И так знаю.

— Минуточку, — сказал отцу незнакомый человек у окна. — Выходит, нас теперь четверо?

— Это уж точно, раз он здесь, — сердито буркнул отец.

Ничего особенного не было в лице надзирателя, никакого зверства ни в складках лба, ни в серых глазах без бровей, в кругах под глазами, в щетине, уже начинавшей курчавиться, ни в тонких бледных губах, которые едва открывались, даже когда он говорил.

— Сам вижу, что он здесь, — произнес тот, у окна. — А дальше что?

— У тебя есть предложения? — спросил отец.

Только на фотографиях и в серьезном кино я видел подобных людей, а тут — вот он сидит, самый настоящий, на кровати, но сильного впечатления не производит, даже разочаровывает. Он заговорил:

— Эти господа не желают признавать, что тогда действовало другое право.

Мой отец, погрозив ему пальцем, крикнул:

— В моем присутствии никогда больше не произноси слово «право»!

Не знаю, был ли отец главным в этих переговорах, или так получилось из-за моего присутствия.

— Как он сюда вошел? — спросил незнакомец у моего отца. — У тебя ведь, кажется, один ключ?

— Ты действуешь мне на нервы, — огрызнулся отец. — Хочешь разузнать про него, а обращаешься ко мне.

— Я шел мимо, гулял, а дверь была не заперта, — принялся разъяснять я.

— Дверь — не заперта?

Оба смерили Кварта уничтожающим взглядом, но тот затряс головой:

— Исключено, дверь я закрыл на замок. Я что, не умею двери запирать?

— Как же он тогда вошел? Через дымоход?

— А мне откуда знать?

Во всем этом сумбуре светлой и утешительной была только мысль о Марте. Может, она уже стоит возле домика, нетерпеливо ждет моего знака. Надо скорее к ней, вопрос только, не станут ли мне чинить препятствий. Этот незнакомец, и Кварт, и отец ввязались в предприятие, требующее исключительной осторожности, но не могут же они применить насилие ко мне, сыну Арно.

— Говори правду, мальчик: как ты попал в дом? — произнес Кварт.

— Вы уже слышали.

— Но дверь была заперта. — И Кварт растерянно посмотрел на меня. Затем резко повернулся к отцу и заявил: — Дай-ка я проверю, что у него в карманах.

А что у него может быть в карманах?

Вот я и проверю.

Пленник от напряжения уселся теперь на кровати прямо, как ее железная спинка. Отцу предложение Кварта вроде бы показалось необоснованным, он спросил:

— Есть у тебя в карманах что-то для нас интересное?

— Нет.

— Ключ, например?

— Нет.

— Я ему верю, — заявил он Кварту. — Если тебе его ответа недостаточно, сам с ним разбирайся.

А я соображал, который из двух вариантов лучше: сказать, что я хочу уйти, и тут же уйти, или уйти просто так. Первый вариант мне показался чуть более мирным, поэтому я заявил:

— Ну, мне пора.

Не дожидаясь их согласия и ни на кого не глядя, я направился к двери. Но тут незнакомец рванулся от окна и преградил мне путь. А отцу сказал:

— Он не может просто уйти, сначала надо кое-что решить.

Однако я обошел его, и вон из комнаты, вон из дома. За моей спиной они что-то говорили, но я так торопился выйти, что смысла слов не разобрал.

Воздух на улице — вот что хорошо. Я глянул там и сям за кустами, раз-другой тихонько кликнул Марту по имени. Вероятно, они наблюдали за мной из окна. Убедившись окончательно, что Марты еще нет, я отправился к автобусной остановке, чтобы не разминуться с ней. Я-то думал, что тридцать лет спустя они могут жить, как нормальные люди, а тут вдруг эта комната. Будто они три десятилетия подряд только и ждали такого случая. Будто они, хотя на вид и вели себя нормально, на самом деле просто маскировались.

Я надумал заманить Марту в лес и заняться тем, чем в доме теперь заниматься невозможно, — вот лучший способ отвлечься. И был уверен, что противиться она не станет, надо только набраться духу и высказать ей это предложение. Пощупал землю в лесу: сухая, как порох. Идея возбуждала меня, мы ведь никогда еще не ложились вместе под открытым небом. Если оказывались в лесу, так именно здесь, где поблизости наш пустой домик. И я вспомнил одно подходящее местечко, это в сторону Вернсдорфа, там ты как за семью стенами защищен от посторонних взглядов. Марта любила пошутить над моей застенчивостью, причем в самый неподходящий момент. Небо выглядело так, будто солнце собирается светить годы напролет.

Одно только надо решить прямо сейчас: рассказывать ей про комнату или нет. Сначала я сказал себе: «Обязательно», потом: «Ни в коем случае». Мои намерения менялись с каждым шагом. И вовсе не в итоге размышлений, ведь я ни о чем не размышлял. Но когда понял, что после такого рассказа с любовью у нас ничего не выйдет, то и решил хранить свою тайну, по крайней мере, сегодня. А то она меня схватит за руки, сочтя невозможным думать кое о чем в такую-то минуту. А выступи я с этим напоследок, так и вовсе запишет меня в болваны. Пусть утешает меня, не ведая, отчего я нуждаюсь в утешении.

У автобусной остановки я уселся на траву и стал наблюдать за псом, который торчал возле зала ожидания и поглядывал на меня. Отец в моих глазах всегда был человеком рассудительным, фанатом логики. Все мое детство он преследовал меня фразой о том, что холодный рассудок полезнее горячего сердца. Пока я был совсем маленьким, у меня случались истерики (происходило это обычно тогда, когда мне несколько раз подряд что-нибудь не удавалось), и он запирал меня в темной ванной, веля позвать его, как только я приду в разум.

Марта прибыла с первым же автобусом. Обрадовалась, конечно, что я ее жду, но не удивилась. Обняла меня за талию, сунула большой палец в петлю для ремня, и вперед. Через каждые два шага она прижималась ко мне грудью, поэтому некоторое время я молчал. Рассказывала, отчего не смогла приехать раньше. Я молчал до самой развилки, где пора было свернуть с дорожки в сторону дома. Там я остановился и произнес:

— В доме люди.

— Люди?

— Отец и еще кто-то.

— Ты уже там был?

— Вот именно.

Она выжидающе смотрела на меня, будто я еще не все сказал. И я почувствовал, что взгляд у меня вовсе не столь чистосердечен, сколь мне бы хотелось. Я взял ее за руку, и мы пошли дальше, только в другом направлении.

Марта поинтересовалась:

— Отчего же он заранее об этом не сказал?

— Так ведь он не знал, что я собираюсь за город, — объяснил я. — Кто скрывается, тот рискует.

Меня злило, что она так спокойна: знать не знает, куда я ее веду, но никаких признаков разочарования не выказывает. Дорого бы я дал за то, чтоб предложение найти хорошее местечко в лесу исходило от нее. Пусть результат один и тот же, но все-таки огромная разница, от кого исходит предложение. «Ну же, хотя бы только намекни! — мысленно умолял я ее. — А уж остальное я скажу сам».

— Отец тебя видел? — спросила Марта.

— Боже сохрани.

Мы прошли мимо нескольких домиков, очень похожих на наш. Какая-то девчушка привязала длинную резинку к планке забора и встала по ту сторону дорожки, держа в руке другой конец резинки, чтобы получилось почти незаметное препятствие; с сосредоточенным видом она ждала, переступим ли мы через ее резинку, и мы доставили ей это удовольствие. Из окна другого домика вдруг пахнуло пряностями для супа.

— Что-то не так? — спросила Марта.

— Все отлично, — ответил я. — Ты о чем?

— У тебя рубашка порвана.

— Наверно, зацепил по дороге.

— По-моему, ты что-то недоговариваешь.

— Все-то ты знаешь!

— Ну и куда мы идем? — произнесла она совсем другим тоном, будто хотела сменить тему.

— Гулять, конечно! — сказал я в ответ. — Думаешь, у меня тут в лесу еще один домик?

Она остановилась и крепко взяла меня за руки. Пришлось выдержать ее взгляд, только за этим последовал поцелуй. И тут она спросила, не хочу ли я вернуться в город и сходить в кино, ведь мы уже сколько недель ни одного фильма не видели. Я согласился, и это, похоже, было самое разумное.

***

На следующий день был назначен предпоследний экзамен из всего отвратительного списка — экзамен по плаванию, и я ночь напролет не мог уснуть. Чтобы получить «четверку» по физкультуре, мне надо было сдать плавание — раздел этого предмета — на «пятерку», то есть проплыть стометровку быстрее, чем за минуту и сорок секунд. Я пытался уговорить себя, что с «тройкой» по физкультуре тоже можно жить припеваючи, и чем дольше лежал без сна, тем больше в этом убеждался.

Около двух, когда я включил свет и посмотрел на часы, отца еще не было. Все последние ночи отец возвращался домой очень поздно, но я тогда думал, что он играет в бильярд. Он был страстный любитель бильярда.

Зачем им этот человек? Они хотят что-то выяснить, мне не известное? Собираются допрашивать его до тех пор, пока он не сделает признание, которое можно представить прокурору? Хотят его запугать, замучить или бог весть сколько держать в плену? А может, кто-то из них — к этой мысли я то и дело возвращался — решил его убить? Точно не Гордон Кварт. Он человек добродушный, скучный, не то десятая, не то двадцатая скрипка в симфоническом оркестре на рацио, боится любой неожиданности и спокойствие почитает за счастье. Про третьего, про незнакомца, я только и знал, что он само недоверие. Отца я не считал способным на акт насилия. Однако несколько часов назад я сам видел, с какой ненавистью и жестокостью он обращался с пленником.

Днем я заявил, будто знаю, что такое Нойенгамме, но вот теперь, ночью, понял: для меня это лишь бранное слово, не больше. Я встал, взял энциклопедию и прочитал короткую статью. Некоторые данные я заучил наизусть как материал, который в ближайшие дни всегда должен быть в моем распоряжении, в первую очередь — цифру 82 000. Сон по-прежнему не шел, так что я прочитал статьи и про некоторые другие концлагеря. Вот чем я занимался, пока не услышал, как вернулся отец. Я выключил свет, а он на цыпочках прошел по коридору и закрылся в ванной. Разумеется, они ненавидят надзирателей, разумеется, им оскорбительно слушать, когда этот тип утверждает, что тогда действовало другое право и он поступал исключительно по закону.

Но теперь и вправду другие законы, другие суды и другая полиция. Может, таковые и заслуживают упреков в чем угодно, но в одном уж никак: в снисходительном отношении к бывшим надзирателям. Почему же они не напишут заявление, не доверятся тому, чему все-таки можно доверять? Зачем они вообще с ним разговаривают?

Правда, я понятия не имел, что произошло между ними и этим надзирателем. Может, он над ними издевался, может, вел себя так, что и через тридцать лет с этим невозможно смириться. Может, они не устояли перед соблазном, ибо им представился уникальный подходящий случай? Может, кто-то его просто узнал.

Но они сами взяли на себя право, каким никто не обладает, даже они. Пусть он хоть сто раз будет мой отец, но я не считаю допустимым, чтобы бывшие жертвы хватали своих бывших палачей. Сами виноваты, что в той вонючей комнате я испытывал сочувствие только к надзирателю, но не к ним.

Впрочем, похоже, чужое мнение их нисколечко не волнует и они считают, что это дело касается только их и надзирателя. А раскроется — ну и ладно, тогда они сами и понесут наказание. Возможно, рассчитывают, что и в худшем случае наказание особо суровым не окажется.

Но разве между действием и противодействием не прошло так много времени, что аффект не может считаться смягчающим обстоятельством? Дозволено ли тому, кого ударили в тридцать лет, нанести ответный удар в шестьдесят?

Однако никому не дано знать, когда именно покинет его рассудок. Никогда я не видел отца вне себя от гнева, вот и сделал вывод, что он попросту не может выйти из себя. Теперь это произошло. Может, эти трое сами поражаются своей ярости; считали, наверное, жажду мести давно угасшей, пока в один несчастный день им не попался этот человек.

Я услышал, как отец, выйдя из ванной, зашаркал ногами по коридору, к моей двери. Тихонько зашел, а я притворился спящим. Лампу наверху он не зажег, поэтому я, прикрыв глаза, оставил узкую щелочку и видел его в тусклом свете из коридора, но сомкнул веки, когда он приблизился. Он встал у моей кровати, раньше он так делал каждый вечер. Словно желая проверить, хорошо ли я умею владеть собой, он долго так простоял. Без труда я изобразил спокойствие на лице и дышал глубоко, как во сне, при этом отметив, что мерзкий запах он домой не принес.

Когда отец вышел и направился в свою комнату, я подумал, что он хотел бы, наверное, посидеть со мной. Пока они занимались надзирателем, все было в порядке и дело шло своим чередом, но потом, наедине с собой, волей-неволей призадумались.

Надежду на результат до минуты и сорока секунд я не оставил: лучше все-таки добиться своего. Я уже хотел было принять первую в жизни таблетку снотворного и отказался от такой мысли лишь из опасения, что сонливость, вызванная этой штукой, не пройдет и через несколько часов, когда мне надо быть в бассейне. А откуда у них наручники? Уверен, что во всей стране нет магазина, торгующего наручниками.

Вот в каком положении постоянно находился пленник: ноги накрепко привязаны к одному концу кровати, руки схвачены наручниками, прикрепленными в изголовье. Приезжая туда, они освобождали его наполовину: руки или ноги, по очереди? Кормили его и подставляли ночной горшок, но недостаточно часто. Присутствовал ли кто-то из них в доме постоянно? Сторожа сменяли друг друга или являлись только все вместе, в остальное время полагаясь на путы? Думали ли они, что будет, если однажды они войдут в дом, а пленник исчез?

Он закашлялся в своей комнате — значит, курит, хотя и врачу, и мне обещал бросить. Завтра мы сядем и спокойно обо всем поговорим, после экзамена по плаванию. Нам надо поговорить, нельзя делать вид, будто случилось такое, о чем и сказать нельзя.

Станет ли он оправдываться? Он не любит говорить о себе и своих делах, всегда поворачивает так, словно среди нас я единственный, чьи дела касаются обоих. Не исключено, что он ответит: не следует мне совать нос в те вопросы, в которых я не разбираюсь.

Впрочем, я и сам не знал, что мне следует сказать. Все, что пока вертелось у меня в голове, вытекало из единственного слова: прекратите. Но вряд ли этого будет достаточно. А если стану взывать к его чувству справедливости, то он дружески потреплет меня по плечу как дурачка, который хоть и расстарался изо всех сил, да только где уж ему разобраться, что к чему. Надо добиться того, что мне никогда еще не удавалось: переубедить его.

***

Лепшиц на работе, Марта в своем училище, ее мать отправилась за покупками, а я выношу помойку. Вот уже неделю я спускаюсь с мусором сразу после того, как из подъезда выходит почтальон. Жду сообщения из университета. Да, отказ мне представляется невероятным, но с официальным допуском все-таки спокойнее. Вынимаю три письма из ящика, по одному для всех, только не для меня. Сунув письма обратно, я с ведром бегу под дождем к мусорному баку, но он так забит, что приходится сыпать сверху, горкой.

На обратном пути забрал письма. Бросил их на кухонный стол и вдруг понял, что почерк на верхнем конверте мне знаком. Взял в руки конверт, и точно: моя сестра Элла. О чем может Элла писать Марте? Отчего не пишет мне, ведь знает, что я всегда восхищаюсь ее письмами. Или я ей об этом не говорил? Вот уже недели две, не меньше, я ее не навещал. Марта ходит к Элле тайком от меня?

Я унес письмо к себе в комнату. Несколько раз мы ходили в лечебницу вместе с Мартой, обычно в хорошую погоду. Отлично помню изумление Марты после того первого похода, ради которого мне долго пришлось ее упрашивать. Помню, она все говорила, что Элла разумнейший человек, как будто я утверждал противоположное. Она, мол, считает немыслимым позором, что человек с таким ясным умом (это ее выражение) должен тухнуть в лечебнице. Эти слова звучали как упрек нам с отцом, недостаточно сделавшим для освобождения Эллы. Но я-то знаю, как отец расшибался в лепешку. Иногда я даже думаю, что на Эллу он израсходовал всю свою отцовскую любовь и лишь потому на меня ее не осталось. Возможно, свои темные делишки после войны он и затеял из-за Эллы, ему нужны были и связи, и деньги, чтобы таскать ее по всем врачам, которых ему нахваливали как специалистов. Но для ее случая специалистов не оказалось: без всяких видимых причин она так и продолжала кидаться с кулаками на совершенно незнакомых людей, царапать им лицо, тыкать в глаза пальцами.

Тогда провели сравнение внешних примет тех, кто подвергся нападению, чтобы уберечь их с Эллой друг от друга, но ничего общего не обнаружили. Она бросалась как на мужчин, так и на женщин, на блондинов, шатенов и черноволосых, на людей высокого и низкого роста. Иногда между припадками проходили целые недели, иногда лишь несколько часов. Было установлено, что только дети никогда не становятся ее жертвами, но нашим родителям как-то не удалось переехать с нею в район, населенный одними детьми. Все предполагают, что причиной такого ее поведения стало пережитое во время войны, но раскрыть эту взаимосвязь и поныне никто не сумел. Мне было двенадцать, когда меня впервые пустили к Элле, а ей уже тридцать один. Накануне отец признался, что у меня есть сестра. Мы с самого начала друг другу понравились.

Прочитать письмо — значит, украсть его у Марты: не могу же я подложить ей раскрытый конверт. Клянусь, я бы его открыл, прочитал и вслед за тем уничтожил, если бы не одна проблема: Марта пойдет к Элле, Элла спросит про письмо. Марта: «Какое еще письмо?» И Элла расскажет про письмо, чуточку путанно расскажет, она часто перескакивает с одного на другое. Вскоре Марта решит, что такого письма и не было, и подумает: «Ну да, она странная немного». А прозорливая Элла заподозрит, какую роль сыграл тут ее брат.

Я отнес письмо назад, на кухню, и спросил у Рахели Лепшиц, когда вернется Марта.

После обеда я стучусь к Марте в дверь и получаю разрешение войти. Марта сидит за столом босая, в нижней юбке, углубившись в синюю книжку — то ли Энгельс, то ли Маркс. На полу вижу письмо от Эллы, мельче почерка не бывает.

— А, это ты, — произносит Марта.

По мне лучше бы она была полностью одета. Указав на письмо, говорю:

— Я принес почту.

— И что?

— Ты к ней ходила?

— А ты против?

— Вовсе нет.

Марта, поднявшись, натягивает желтый свитер, в ее комнате и вправду прохладно. Порой у меня создается впечатление, будто она вечно не в духе оттого, что я ей когда-то понравился. Одеваясь, она тянет вверх руку и рукав свитера, и я замечаю, что подмышка у нее выбрита. Такой, выходит, порядок в актерском училище?

— Так в чем дело? — спрашивает Марта, как только ее голова показывается из горловины свитера.

— У меня просьба.

— Ну?

— Вот, письмо…

— Ну?

— Можно мне прочитать?

— Зачем?

К такому вопросу я не готов. Смотрю на ее босые ноги, ведь когда-то я ласкал их пальчик за пальчиком. И говорю:

— Никто не пишет писем лучше, чем она.

— Возможно, — заявляет Марта таким тоном, будто моего объяснения недостаточно.

Ненавижу себя за то, что трусость не позволяет мне взять письмо и выйти.

— Могу прочитать его вслух, — предлагает Марта.

И поднимает письмо с пола, не сомневаясь, что я согласен. Не поверю, что у них с Эллой какие-то тайны. В нашей прошлой жизни бывало такое, что я читал ей письма от Эллы вслух, это да. Но никогда бы я не возразил, если бы она захотела читать их сама. Кроме того, Элла ей не сестра.