Юрек Бекер
Бессердечная Аманда
РАЗВОД (ЛЮДВИГ)
По-моему, я не требую ничего невозможного. Развод — сама по себе штука неприятная, это знают даже люди, никогда не разводившиеся. Во всяком случае, я не собираюсь приукрашивать нашу историю, не стараюсь придать ей идиллический характер. Не стану скрывать, что решение Аманды подать на развод было для меня тяжелым и совершенно неожиданным ударом. Позже, господин адвокат, я расскажу вам о своих попытках уговорить ее отказаться от своего решения. Этих попыток было немного: я очень скоро убедился в их бессмысленности. Разумеется, мне бы хотелось поскорее покончить с этой историей и обойтись, так сказать, малой кровью, однако не поймите это как готовность уступить во всех спорных вопросах. Собственно, я не хотел бы отказываться ни от одного из своих требований. Они все без исключения вполне оправданны. Я знаю, вы скажете, это разные вещи — чувствовать себя правым и быть правым. Я именно прав. Вы сами увидите, что у нас с вами больше козырей.
Итак, машину я хотел бы оставить себе. Она нам досталась благодаря ходатайству редакции. Моей редакции. И было бы странно, если бы я опять явился к начальству и сказал, что мне нужна еще одна машина. Моя профессия без машины — гроб с крышкой, Аманде же она ни к чему. К тому же она ездит так, что нормальному человеку хочется выпрыгнуть на ходу. Если бы я был ее врагом, я бы сам ей сказал: возьми машину и поезжай.
Зато на дачный участок я не претендую. Он обошелся нам почти ровно во столько же, во сколько и наш «фиат», так что его можно рассматривать как полноценную компенсацию за машину. Мне, конечно, жаль расставаться с участком, но, в отличие от Аманды, я понимаю, что нельзя иметь сразу все. Я был бы рад сказать ей: возьми все и будь счастлива. Пусть себе живет и радуется. Но самому стать ради этого нищим у меня нет ни малейшего желания!
Сказав, что я настаиваю на всех своих требованиях, потому что считаю их справедливыми, я не совсем верно выразился. Я не требую ничего, что было бы мне не нужно. Возьмем, к примеру, бриллиантовую брошь моей бабушки, единственную ценную вещь, доставшуюся мне по наследству. Надеюсь, ни у кого не может быть сомнений в том, что эта брошь должна была бы остаться у меня, но мне и в голову не пришло требовать ее у Аманды обратно.
От квартиры я не намерен отказываться ни при каких условиях. Я тот, кого оставит, так сказать, пострадавшая сторона, это было бы уж чересчур — требовать от меня, чтобы я убирался на все четыре стороны. Аманда, возможно, скажет, что квартиру мы получили лишь благодаря связям ее матери, женщины, кстати сказать, замечательной во всех отношениях. Но разве сама логика не подсказывает, что остаться должен тот, от кого уходят, а уйти — тот, кто уходит? До чего бы мы дошли, если бы все, кто расторгает брак, стали требовать, чтобы их нелюбимые супруги просто исчезли, словно по мановению волшебной палочки?
Самый щекотливый пункт — это ребенок. Скажу откровенно: я предпочел бы, чтобы сын остался с Амандой. Я не могу взять его. Как я, одинокий мужчина, да еще с такой профессией, как у меня, могу воспитывать ребенка? Разумеется, я готов исполнять свои законные обязанности в отношении сына. Я сделаю все, чтобы быть достойным отцом на расстоянии, ответственность за которое, как вы понимаете, лежит не на мне, — это обстоятельство следует неустанно подчеркивать при каждой возможности. Но беда в том, что я сгоряча уже пообещал Аманде всеми правдами и неправдами отнять у нее сына. Вернее, «пообещал» — не совсем подходящее слово: я прокричал ей это все в лицо два или три раза подряд. В последнее время тон наших разговоров оставлял желать лучшего. Это была угроза, я хотел испугать ее, хотел, чтобы она представила себе последствия, которые ждут ее, если она действительно от меня уйдет. И вот, она ушла, и мне не хочется проявлять малодушие. Моя потребность в унижениях удовлетворена с избытком. Одним словом, я бы хотел по-прежнему делать вид, будто любой ценой желаю оставить себе Себастьяна, но в то же время нужно сделать как-нибудь так, чтобы суд отказал мне в этом требовании. Это, так сказать, ваша задача. Если вы, как специалист, скажете мне: оставьте вашу бредовую затею, риск слишком велик, я, разумеется, откажусь от этой игры. Но было бы очень жаль. Я уверен, Аманда ни за что не отдала бы ребенка, хотя и бывает иногда совершенно непредсказуема.
Разумнее всего было бы, конечно, рассказать вам все по порядку. Но это не так-то просто. С тех пор как я познакомился с Амандой, моя жизнь стала настолько хаотичной, что я забыл о покое. В первую очередь я имею в виду то, что у нас не было привычек. Это вам говорит человек, для которого нет ничего желаннее привычек. У нас никогда не было этого умиротворяющего повторения каких-то маленьких житейских ритуалов, которые лишь на первый взгляд кажутся утомительными, на самом же деле служат чем-то вроде спинки стула, на которую можно откинуться, чтобы перевести дух. Привычки — это своего рода перила или поручни, служащие нам опорой в трудные минуты. Мне их всегда не хватало. Мы никогда не знали, в котором часу у нас завтрак. Мы каждый раз торговались друг с другом о том, кто будет готовить ужин. У нас не было никаких определенностей, кроме того, что я каждое утро отправлялся в редакцию и в конце дня усталый возвращался домой. Иногда мы несколько вечеров подряд проводили с друзьями и знакомыми, иногда месяцами никого не видели. Иногда мы занимались любовью несколько ночей подряд, иногда неделями не подходили друг к другу. Когда Себастьян болел, она была то самой заботливой и нежной матерью, а то вдруг требовала, чтобы я взял отпуск и сидел с ребенком. Я никогда бы не стал жаловаться, но теперь, когда она выставляет меня человеком, жизнь с которым невыносима, я не вижу необходимости молчать об этом.
Впервые мы встретились с ней три года назад в столовой газеты, в которой я работал и до сих пор работаю. Ей как раз пообещали репортаж о каких-то польских активистах охраны исторических памятников. В то время она, бросив учебу, гонялась за разными мелкими журналистскими заданиями и не имела постоянного места работы. Не знаю, известно ли вам, как в редакциях смотрят на «свободных журналистов»: никак. Во всяком случае, свысока. Хотя у Аманды была назначена встреча с начальством, какая-то секретарша нахамила ей, и настроение у нее было соответствующее. В нашу столовую она зашла только потому, что там можно было довольно дешево пообедать. Я бы, вероятно, не обратил на нее внимания, если бы за ее столик не сел самый заядлый бабник нашей редакции. Я тоже сел за ее столик, то ли потому, что хотел насолить этому донжуану, то ли потому, что ее блузка была такого необычного зеленого цвета, а может, просто не было других свободных мест — теперь я уже не помню.
Она была холодна с Пиклером — так звали этого красавчика, — и меня это радовало. Но со мной она была еще холодней и неприветливей. Те два-три мимолетных взгляда, которые мне посчастливилось поймать на себе, говорили одно: даже не пытайся. Каждый раз, вспоминая это, я спрашиваю себя: неужели она вышла замуж за человека, который с самого начала был ей неприятен? Тогда ее резкость мне скорее импонировала, я уподобился ослу, который идет вперед только потому, что его дергают за хвост. Это подозрение — что я ей антипатичен, в лучшем случае безразличен — с самого начала не давало мне покоя. Конечно же, какие-то причины выйти за меня замуж у нее были. Во всяком случае не любовь. Может быть, на нее произвело впечатление то, что я мог сто пятьдесят раз отжаться от пола, а может, то, что за мной увивалось несколько хорошеньких женщин. Может, ей просто надоело бегать по редакциям в роли докучливого просителя. Видите ли, мое жалованье стало первым регулярным источником дохода в ее жизни.
Пару недель назад, после того как она сходила к своему адвокату, я спросил ее, зачем она вышла за меня замуж. Она ответила, что уже не помнит. Вероятно, потому, что ожидала чего-то, чего так и не дождалась. Единственное, что она может сказать с определенностью, — это то, что на тернистом пути превращения в сказочного принца я застрял в самом начале, не сделав и двух-трех шагов. Иногда она выражается довольно витиевато. Я, игнорировав насмешку, спросил, каким же она представляет себе сказочного принца. Другой на моем месте и сам бы принялся иронизировать, а я — нет, я хотел во всем разобраться. И знаете, чего я добился? Она расхохоталась, как будто я сказал какую-нибудь глупость, и заявила, что сразу же после развода составит для меня список главных качеств сказочного принца, он может пригодиться моей будущей жене. А пока мне следует усвоить, что далеко не каждая безмозглая, бесчувственная тряпка может претендовать на роль сказочного принца. Как я уже говорил, ее речь иногда отличается склонностью к внешним эффектам.
Через полгода после нашей первой встречи в столовой газеты мы поженились. Моя первая в жизни и, как я тогда полагал, единственная свадьба представлялась мне лучезарным праздником с горами цветов и поздравительных телеграмм, с множеством весело пирующих гостей, которые произносят тосты, желают нам счастья и напиваются допьяна. А как все выглядело на самом деле? В Бюро записи актов гражданского состояния мы заполнили и подписали какой-то формуляр, потом предприняли тщетную попытку пообедать в отеле «Ундер ден Линден», где для нас не нашлось столика, отправились домой и закусили тем, что случайно оказалось в холодильнике. На этом все и закончилось. Аманда не захотела праздника. Она сказала, что, кроме одной подруги, некой Люси, о которой мне еще предстоит вам рассказать, не знает никого, с кем бы ей хотелось отпраздновать свою свадьбу, а приглашать моих друзей и коллег значит провести этот памятный день с совершенно чужими и к тому же скучнейшими людьми, каких себе только можно вообразить.
Мне кажется, она просто пожалела денег. Позже я часто удивлялся ее странному отношению к деньгам, которое, если сформулировать коротко, заключалось в том, что она тратила их лишь в случае крайней нужды. Вы можете представить себе жизнь с женщиной, которая рассматривает любую трату, любую покупку как расточительство? Можно, конечно, попытаться объяснить этот недостаток ее, мягко выражаясь, скудными доходами, но ее мать говорила мне, что Аманда была такой всегда, еще в восьмилетнем возрасте. В то время как ее подружки набивали себе животы шоколадом, она складывала свои карманные деньги в чулок. Но поскольку ей тоже хотелось сладкого, она нашла сногсшибательный выход: она начала одалживать другим детям деньги под проценты, которые те должны были выплачивать в виде шоколада.
Следствием ее жадности стало то, что наша еда напоминала тюремную — была такой же дешевой, скудной и невкусной. Пока в хлебнице валялась хотя бы одна корка — пусть даже твердая, как цемент, новый хлеб мы не покупали. Если мне хотелось съесть нормальное яблоко, я должен был сначала убедиться в том, что в корзинке нет яблока похуже, которое нужно съесть в первую очередь. Что касается нашего питания, то у нас с ней получался разный уровень жизни, так как я вынужден был удовлетворять свою потребность во вкусной и здоровой пище тайком, в редакции, возле уличных лотков или в ресторане. Мне это было досадно, мне вовсе не хотелось лишать ее чего бы то ни было, но я вынужден был делать это, чтобы не отощать. Странно, но у нее ни разу не родилось подозрение в том, что я добываю себе на стороне все, чего лишен дома. Она ни разу не удивилась тому, что я гораздо упитанней, чем должен был быть в соответствии с ее тюремным рационом. А может быть, ее это просто не интересовало.
Я не знаю, есть ли смысл прибегать в нашей защите к помощи ее родителей, это вы решайте сами. От тестя проку мало, он скорее наш противник. Он ничего не имеет лично против меня, я уверен в этом, просто ему был бы одинаково ненавистен любой на моем месте, любой, кто уведет у него его дочь. Он привязан к ней, как висельник к веревке. Его бесит то, что она уже не маленькая девочка, для которой он единственный и непререкаемый авторитет. При этом у нас с ним были отличные предпосылки для полного взаимопонимания: он был ватерполистом, а я знаю толк в водном поло; он стоматолог, а у меня самые лучшие зубы из всех, какие он когда-либо видел. Он любит Аманду, я тоже любил ее до последнего времени. Однажды он попросил меня зайти к нему в поликлинику, он хотел сделать гипсовый слепок с моих зубов — просто так, из радости созерцания чего-то здорового и красивого. Его зовут Тило Цобель. Мне кажется, он будет рад, если Аманда уйдет от меня, тогда она вновь окажется для него в радиусе досягаемости. Для него просто невыносима сама по себе мысль о том, что кто-то может иметь больше прав на нее, чем он.
Иначе дело обстоит с ее матерью: она настроена по отношению ко мне благосклонно. Я не стану утверждать, что она имеет что-то протиз собственной дочери, но она видит во мне хорошего зятя и считает, что Аманде лучше жить со мной в мире и согласии, чем отравлять мне жизнь. У меня, конечно, нет никаких письменных свидетельств этому, но именно так, и никак иначе, я могу истолковать многие ее взгляды и вздохи. Она непредвзятый и очень симпатичный человек, я говорю это не только потому, что она меня любит. Кстати, она еще и весьма интересная женщина, внешности которой могли бы позавидовать многие. Я не хотел бы распространяться на эту тему, но бывали минуты, когда я искренне жалел о том, что не могу дать волю своим чувствам. И, боюсь, об этом сожалел не только я. До того как я узнал ее, я и представить себе не мог, что женщина под пятьдесят способна так волновать фантазию молодого мужчины. Вначале пятидесятых она была известной пловчихой, разумеется под своим девичьим именем, — свободный стиль и на спине. В бассейне же она встретила и своего ватерполиста. Когда мы с ней познакомились, я уже работал в спортивном отделе редакции. Перед своим визитом к родителям Аманды я заглянул в архив и потряс будущую тещу тем, что знал на память ее лучшие спортивные результаты.
Ее положению в собственной семье трудно позавидовать: при любых конфликтах и разногласиях она оказывалась в меньшинстве. У Тило Цобеля она давно уже не вызывала никаких чувств, кроме раздражения. Что бы она ни говорила, он хмурил брови и бормотал что-нибудь не очень почтительное. Да и на Аманду она действовала как красная тряпка на быка. Я еще никогда в жизни не наблюдал такой агрессивности дочери по отношению к собственной матери.
Я не знаю, как развивались их отношения до меня, Аманда — мягко выражаясь, очень сдержанная рассказчица. Однако, если я правильно понял, ее не устраивают в матери две вещи: во-первых, она считает ее чересчур холодной и рассудочной (у меня на этот счет совершенно иное мнение), а во-вторых, она называет ее политические взгляды «раболепием».
То, что я скажу сейчас, мне, признаться, не очень хотелось бы говорить, и я отдаю себе отчет в серьезности значения данного факта: у Аманды ярко выраженная и какая-то, я бы сказал, роковая склонность к политическому инакомыслию. Все кружки, в которых ругают правительство, притягивают ее как магнит. Она терпеть не может людей, чьи взгляды совпадают со взглядами правительства. Смириться с такой инфантильной и всегда заранее известной позицией тем более трудно, что Аманда постоянно провоцирует окружающих. Как вам и самому известно из вашей практики, иногда человек просто вынужден отрицательно реагировать на подобные провокационные речи. А если человек — кадровый партийный работник, как мать Аманды, то он по долгу службы обязан пресекать антиправительственные выпады. Во время учебы Аманда увлекалась философией экзистенциализма — в этом, наверное, и заключается корень зла. Сам я в этом мало что понимаю. Ясно одно: с тех пор у Аманды и остался искаженный образ окружающей ее действительности. Убеждения для нее — область личных интересов человека. Осознание необходимости тех или иных действий она называет пресмыкательством. А на вопрос, как она определяет критерии, она, не краснея, отвечает: «Главный критерий — я сама».
Однако вернемся к существу дела. Каждый раз, как только я пытаюсь заговорить с ней об условиях развода, она выходит из комнаты. Даже странно, насколько раздраженно и судорожно она на это реагирует, — как будто это я расторгаю наш брак, а не она.
Однажды мне все же удалось прокричать ей вслед свои требования, те немногие требования, на которых я настаиваю, и я просил ее изложить свои условия. Единственным ответом на это была странная фраза: «Потерпи, твой сюрприз от тебя никуда не убежит!» Что она хотела этим сказать — ума не приложу. Я знаю лишь одно: Аманда не любит расточать пустые угрозы.
Хотя я не чувствую за собой никакой вины, на душе у меня тревожно. Меня мучает вопрос: какие такие тайные козыри она может мне предъявить? Вполне вероятно, что во время нашей совместной жизни мне доводилось случайно — и, конечно же, не слишком часто — самому делать какие-нибудь необдуманные политические высказывания. Невозможно же четыре года контролировать каждое свое слово. Может быть, она имела в виду именно это? Может, она хочет очернить меня перед судом? Честно говоря, мне трудно себе это представить по многим причинам. Во-первых, Аманда — не доносчик. Во-вторых, именно в те минуты, когда я мог делать подобные высказывания, мы бывали с ней особенно единодушны. В-третьих, как раз именно в этом отношении она сама более чем уязвима — свидетелей ее неблагонадежности хоть отбавляй.
Единственная тема, которая может таить опасность для меня, — это женщины. Я признаю, что время от времени нарушал супружескую верность. Я говорю это не с гордостью, но в то же время без особых угрызений совести. Чего-чего, а соблазнов в моей жизни всегда было больше чем достаточно — в редакции, во время служебных поездок, в ресторанах и кафе. Моя энергия нужна мне для более полезных целей, чем постоянная защита от улыбок хорошеньких женщин. Впрочем, я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто я воспринимал эти маленькие, а иногда и не очень маленькие приключения как своего рода испытания или удары судьбы. Нет, они меня всегда радуют, и, если бы их не было, мне бы их не хватало, я бы в конце концов сам стал искать их. Что есть, то есть: каждая женщина для меня — неведомый материк с нехожеными тропами, загадочными, фантастическими ландшафтами, погасшими вулканами, готовыми в любую минуту взорваться огненной лавой, — одним словом, приключения, без которых моя жизнь была бы гораздо беднее.
Если я говорю, что Аманда могла бы загнать меня в угол именно с помощью этой темы, то теоретически это возможно, практически же — исключено. Она ни о чем таком и не подозревает. С самого первого дня нашей семейной жизни я строго следил за тем, чтобы она ничего не узнала. И не только из страха, как вы, может быть, думаете, но и из уважения к ее женскому самолюбию. Если даже она когда-нибудь что-нибудь и заподозрила, то не подала виду, а поскольку я никогда не поверю, что женщина способна годами игнорировать измены мужа, то я считаю маловероятным, что ей что-нибудь известно. Стало быть, мои прыжки в сторону с точки зрения здоровой человеческой логики вряд ли могут быть ее тайным козырем, а ничего другого мне в голову не приходит, и я не знаю, что мне и думать.
Однажды Аманда, получив задание сделать какой-то репортаж, уехала на несколько дней, что случалось довольно редко. Обычно она предпочитала сидеть у себя в комнате и заниматься более высокими материями: она, как выяснилось, писала рассказы или какой-то радиоспектакль, о чем я узнал, по ошибке вскрыв письмо из «Голоса ГДР», содержавшее отказ. Одним словом, Аманды не было дома, и я подумал, что было бы непростительным расточительством упускать такую возможность. В то время у меня как раз начиналась веселая история с одной коллегой из «Берлинер цайтунг». За все время, прожитое с Амандой, ни одна интрига не казалась мне такой соблазнительной, как эта. Вероятно, из-за серьезных преград, которые приходилось преодолевать. Я пригласил даму к себе домой, потому что она тоже была замужем, а в отель идти отказалась.
Не подумайте, что я совершенно потерял голову и забыл про осторожность. Напротив, я был очень осторожен: Элиза пользовалась очень резкими духами, и, так как у Аманды был тонкий нюх, я попросил Элизу в этот раз обойтись без благовоний. Она с пониманием отнеслась к моей просьбе и не надушилась. Еще в прихожей я констатировал, что так хорошо она еще никогда до этого не пахла. Не стану утомлять вас подробностями того вечера. Лишь одно обстоятельство — очень существенное — я не могу не упомянуть: мы были в гостиной и недурно проводили время, когда в прихожей вдруг раздался звук открываемой входной двери. Аманда! На целых два дня раньше, чем я ожидал! К счастью, она сначала отправилась на кухню. Я бросился вслед за ней, чтобы отвлечь ее и обеспечить Элизе путь к отступлению — у нас с ней не было и пяти секунд для обсуждения ситуации. В кухне у нас вместо двери была прозрачная занавеска из стекляруса, так что прошмыгнуть мимо незамеченным было невозможно. Элиза, разумеется, этого не знала. Я разыгрывал перед Амандой радостное удивление, делал вид, что от счастья лишился дара речи, сжимал ее в объятиях, как в слесарных тисках, и дрожал от ужаса перед неминуемой катастрофой. Но ничего не происходило. Потом Элиза рассказала мне, что забралась под диван и решила лежать там, пока я не подам ей знак. Чтобы не наскучить вам долгим рассказом — я так и не подал ей этот знак… Я даже на минуту боялся выпустить Аманду из виду. Я торчал с ней в кухне, потом пошел с ней в ванную, потом уложил ее в постель. Я не спускал с нее глаз до тех пор, пока она не уснула. Лишь ночью, когда она забормотала во сне, я прокрался в гостиную, убрал «следы преступления» — бутылку с вином, бокалы, пепельницу, зажигалку, которую забыла Элиза (вполне возможно, что она сделала это намеренно). Как ни странно, после этой психологической пытки Аманда сделалась мне ближе, чем когда-либо до того. Я был благодарен ей за ее беспечность и доверчивость. Элиза потом долго не разговаривала со мной, как будто это я был виноват в том, что Аманда вернулась раньше времени. Но в конце концов она одумалась, и мы помирились.
Через некоторое время я сделал нечто сомнительное по моим собственным меркам. Приближался день рождения Аманды, и мне пришла в голову хитроумнейшая идея — подарить ей такие же духи, какими пользовалась Элиза. Духи ей понравились, и мне теперь не нужно было просить Элизу не душиться. Однако то, что вначале казалось остроумным облегчением моего положения, вскоре обернулось серьезным неудобством. Хотите верьте, хотите нет, но меня вдруг стала мучить совесть. Каждый раз, когда Аманда душилась новыми духами, я поневоле думал: «Сукин ты сын!» Я, кажется, уже говорил, что самому мне этот запах не очень нравился? Так вот, т \' вскоре история с Элизой закончилась, а Аманда окончательно остановила свой выбор на этих духах, она и сегодня ими пользуется.
Вам наверняка пригодится и следующая информация: у Аманды нет и не было никаких любовных интрижек. Я имею в виду не то, что мне ничего неизвестно о каких-то ее похождениях, я хочу сказать: у нее их нет. Когда вы ее увидите, вы удивитесь, потому что выглядит она великолепно. Она выглядит так, что каждый думает: мужчины бегают за ней толпами. Они и вправду бегают за ней, но ее это мало заботит, ей это скучно. Сначала я гордился этим, полагая, что причина тому — я. Поскольку я удовлетворяю ее во всех отношениях, думал я, ее равнодушие к другим вполне естественно. Но потом я заметил, что ее равнодушие к мужчинам распространяется и на меня.
Может, у вас сложилось обо мне иное мнение, но я вовсе не страдаю излишком самоуверенности. Я часто спрашиваю себя, правильно ли я поступаю, позволительно ли то, что я делаю, учел ли я все возможные последствия, не переоцениваю ли я свои силы, не расточаю ли я свое время. До того, как я познакомился с Амандой, я был другим. Каким-то загадочным образом она умудрилась заразить меня бациллой сомнения. Сомнения в себе самом. Я изо всех сил стараюсь жить как прежде, беззаботно и легко, но у меня это плохо получается. Даже если со стороны я кажусь таким, каким был раньше, голова моя полна сомнений и мучительных раздумий; меня вдруг ни с того ни с сего начали мучить угрызения совести, превратившие меня в своего собственного врага. Все удовольствия и радости получаются, таким образом, наполовину отравленными. Я боюсь, что развод не избавит меня от этого, что Аманда уйдет, а моя способность жить просто и непринужденно больше не вернется. Аманда же покидает наш брак такой же, какой вступила в него. Может быть, это звучит как признание в собственной несостоятельности, но я не оказал на нее ни малейшего влияния. Она всегда поступала так, как ей хотелось, и, наоборот, не делала того, что ей не нравилось, независимо от моих желаний. Возможно, это было самое больное место нашей семейной жизни — то, что я не имел на нее ни малейшего влияния. Вначале я еще старался добиться этого влияния, но ничего, кроме раздоров, мои старания не принесли.
Однажды ей нужно было сделать репортаж для какой-то маленькой газетки, и она отправилась на швейную фабрику, чтобы взять интервью у директора. Она задавала ему такие провокационные вопросы, что он не только прервал разговор, но еще и позвонил в редакцию и нажаловался на нее. После этого газета отказалась от ее услуг, а поскольку о таких вещах все очень быстро узнают, то работы ей доставалось с каждым днем все меньше и меньше. Когда я поинтересовался, чем же она так разозлила директора фабрики, она сунула мне листок с вопросами интервью: Что для него, директора, важнее — желания населения или план? Считает ли он, что это повредило бы социализму, если бы люди стали наконец носить хорошо сшитые штаны? Она, казалось, даже не подозревала, что нам, журналистам, отведены определенные границы. Когда я спросил ее, неужели она думала, что директор придет в восторг от подобных вопросов, она назвала меня его подпевалой. И с этой минуты категорически отказывалась вступать со мной в какие бы то ни было разговоры о возможностях прессы, как я ни старался разъяснить ей свою точку зрения. Она заявила, что не желает слушать разглагольствования неграмотного о правилах орфографии, — подобный тон вполне соответствовал ее представлениям о юморе.
Мне всегда казалось, что семейный спор может быть чем-то вроде безобидной игры и необязательно должен означать крах общей системы ценностей. Люди ведь должны не просто высказывать свое мнение и насмерть стоять на своей позиции, они должны «тереться» друг о друга, тепло, вырабатываемое в результате трения, — это тоже тепло и тоже ценность, я уверен в этом. Спортсмен в плавательном бассейне карабкается на вышку вовсе не потому, что ему так нравится наверху, — ему нужна высота для прыжка. А спор между супругами, по моему мнению, имеет лишь одну цель: закончиться примирением. Но у нас всегда было иначе, размолвки и разногласия всегда были тяжелой, неблагодарной работой. Во-первых, у Аманды бойцовский характер, для нее не существует различия между понятиями «уступить» и «проиграть». Во-вторых, у нас уже вскоре после женитьбы был солидный запас разногласий по многим вопросам. Они росли из ничего, они внезапно расцветали пышным цветом там, где их никто не ожидал обнаружить. В-третьих, Аманда необыкновенно умна. Мне это всегда доставляло массу хлопот. Ее ум — это что-то вроде злой собаки, с которой вас заперли в одной комнате. Я никогда не мог позволить себе расслабиться и устало закрыть глаза.
Меня постоянно подкарауливала злобная бестия ее рассудка. Ни один мой просчет не оставался незамеченным и безнаказанным. А где еще, скажите на милость, человеку можно расслабиться и забыться хоть на минуту, как не дома, в семье? Аманда не давала мне ни малейшей возможности выйти из конфликта без потерь — отшутиться или замять дело. Она немедленно отрезала мне все пути к отступлению, безжалостно вскрывала все словесно-логические изъяны, которые, конечно же, при желании можно обнаружить в любом высказывании. Я либо должен был найти совершенно убийственный аргумент, который бы раздавил ее, как уличный каток, либо принять безоговорочную капитуляцию. Часто мне не оставалось никаких других средств, кроме резкостей и грубостей.
В юности я всегда думал, что женщина, на которой я когда-нибудь женюсь, должна удовлетворять двум требованиям: она должна, во-первых, быть привлекательна, во-вторых, умна. Какое заблуждение, думаю я сегодня, какая наивность! Теперь-то я уже знаю, что ум создает больше проблем, чем в состоянии их решить. Это во всяком случае относится к супружеской жизни, но, вероятно, и ко многому другому. Может, Аманде просто не хватало элементарной житейской мудрости, может, все было бы не так уж плохо, если бы она обладала способностью включать свой ум лишь там, где он принесет пользу. Например, при устранении трудностей, то есть в поисках выхода из той или иной ситуации. Но ее ум всегда создавал лишь новые трудности.
Если бы я захотел перечислить все, в чем она меня упрекала, мне понадобилось бы несколько дней. Я не говорю, что каждый из этих упреков был незаслуженным, но Аманду, как говорится, хлебом не корми — дай покритиковать ближнего. Едва мы успели пожениться, как она, похоже, решила, что взаимные упреки — это лучшая форма общения. Я часто пытался задобрить ее маленькими подарками, потому что мне было трудно тягаться с ней или просто потому, что мне хотелось покоя. Но она это истолковывала как проявление угрызений совести. Однажды она, например, заявила, что я думаю лишь в случае крайней нужды. Что нормальное состояние моего мозга — это пребывание где-то посредине между сном и бодрствованием. Что мой способ мышления напоминает пасущуюся корову: вокруг меня беспорядочно, вразброс, «растут» разрозненные мысли, и, если какая-нибудь из этих мыслей мне вдруг кажется аппетитной и находится не слишком далеко от меня, я ее лениво жую… По-моему, трудно найти человека, который бы спокойно реагировал на подобные инсинуации.
Другое обвинение по моему адресу, которое она повторяла с монотонной регулярностью, заключалось в том, что я будто бы приспособленец. То просто приспособленец, то трусливый приспособленец, то приспособленец, лишенный чувства собственного достоинства, а то типично немецкий приспособленец — холуй. Я привожу здесь лишь наиболее характерные эпитеты. Когда я спросил ее, зачем же она вышла замуж за такое ничтожество, она ответила, что, во — первых, моя склонность к приспособленчеству со временем прогрессировала, а во-вторых, надо отдать мне должное, — приспособленчество, конечно же, не единственная моя черта.
Постоянным отрицательным фактором, влияющим на наши взаимоотношения с окружающими, было то, что в своей критике она совершенно не заботилась о том, слышит ли ее кто-нибудь из посторонних или нет. Иногда мне даже казалось, что присутствие знакомых или друзей стимулирует ее потребность в обличительстве. Не потому, что ей нужны были свидетели, а потому, что в присутствии посторонних ее критика была для меня еще более неприятна. Я совершенно убежден в том, что она действовала сознательно, с холодной расчетливостью, что она часто просто делала вид, будто вне себя от гнева, а на самом деле вполне владела собой. Ей доставляло удовольствие видеть краску стыда на моем лице, мои умоляющие взгляды и смущенные лица публики. Как — то однажды я обратил внимание, что охотнее всего она публично бичует меня за мой «оппортунизм», как бы желая подчеркнуть, что такие грехи подлежат суду общественности. Когда же она упрекала меня в бесчувственности, в отсутствии любви к ней или интереса к ребенку, то есть в чем-то касающемся нашей интимной жизни, она всегда делала это с глазу на глаз. И это не могло быть простым совпадением.
Я вспоминаю один вечер, который, может быть, не имеет особого значения для суда, но хорошо иллюстрирует то, в каком напряжении мне приходилось жить все эти годы. Генрих Козловски, главный редактор нашей газеты, отмечал свой шестидесятилетний юбилей и пригласил чуть ли не полредакции, в том числе и нас. Я знал, что Аманда считает моего шефа блюдолизом, хотя могла судить о нем только по моим рассказам. Ничего такого я ей не рассказывал, но Аманда считала, что ей достаточно и тех скудных сведений — стоит, мол, только раскрыть газету, и можно сразу же назвать характерные черты ее сотрудников. Что мне было делать? Идти на вечер означало самому добровольно предоставить Аманде трибуну и публику для очередного выступления, с другой стороны, я не мог не принять приглашение начальства. Я еще подумал: так дело дойдет до того, что я из страха перед собственной женой лишусь своих и без того более чем скромных связей!
Я призвал Аманду — то есть я просил ее! — просто веселиться и отдыхать и не демонстрировать свои критические взгляды, как образцы товаров в витрине, тем более что там ее все равно никто слушать не станет. Пользы от того, что она раскритикует в пух и прах Козловски или всю редакцию, не будет никому — ни мне, которому с ними работать, ни ей, если она хоть изредка хочет публиковаться. Все это я объяснил ей так деликатно, как только мог, больше от меня ничего не зависело.
Короче говоря, весь вечер ее поведение было просто образцовым. Она шутила, смеялась, пила шампанское, непринужденно болтала со всеми и даже танцевала. Один коллега шепнул мне на ухо, мол, в редакции ходят слухи, будто Аманде палец в рот не клади, а это, оказывается, совершеннейшая чушь! Все были от нее в восторге. Все, кроме меня. И вы, наверное, догадываетесь почему: я расценивал ее приветливость как прелюдию к жуткому скандалу, который вот-вот должен разразиться. Я не спускал с нее глаз, я дрожал при виде каждого осушаемого ею бокала. В начале каждого разговора, который она начинала, я думал: вот сейчас это произойдет! Были минуты, когда я сам призывал роковую развязку, чтобы положить конец этой пытке ожидания. Я, конечно, не собираюсь обвинять ее в том, что она так и не устроила скандал, но ее взгляд, который я время от времени ловил на себе, не оставлял сомнений в том, что мои муки доставляли ей удовольствие. Всем очень понравилась вечеринка, одному мне она была не в радость. В такси Аманда спросила меня, доволен ли я ею, и мне пришлось скрепя сердце ответить, что я давно мечтал о таком вечере. Одним словом, она умудрилась добиться того, что даже ее благорасположение отравляло мне радость жизни.
Было бы несправедливо, если бы вы заключили из моего рассказа, что Аманда человек мрачный, этого бы я не сказал. Она часто смеется, у нее необыкновенно веселые глаза, и всякий, кому не приходится жить с ней бок о бок, мог бы принять ее за ходячий источник оптимизма. Какое-то время я и сам был о ней того же мнения. К большинству проблем она относится с завидной беспечностью, это великолепное качество. Пока мне не нужно было расхлебывать последствия этого замечательного качества, я и сам был от него в восторге. В начале нашего знакомства мне казалось, что многих забот она лишена уже хотя бы по той причине, что просто не обращает на них внимания. Она жила в облаке простодушия и безмятежности и вызывала желание защитить ее и помочь ей сохранить этот детский взгляд на жизнь. Сегодня мне эта ее «отрешенность» безумно действует на нервы. Аманда делает вид, будто недостижима для насущных жизненных проблем. В опытной лаборатории своего мозга она производит массу всевозможных принципов, которые так же успешно сочетаются с реальной жизнью, как седло с коровой, и при этом ругает меня за то, что я не желаю подчиняться этим принципам.
Я спрашиваю вас, господин адвокат: если ценой благополучного и спокойного существования является готовность держать определенные мысли при себе и воздерживаться от определенных поступков и если человек платит эту цену — то это и в самом деле раболепство? Аманда, во всяком случае, утверждает, что так оно и есть, я же считаю, что если человек отказывается платить, то за этим чаще всего кроется жажда значимости и склочность. Тем более что лично мне эта цена никогда не казалась такой уж высокой. Кем же надо быть, чтобы свои личные, зачастую вредные сомнения считать барьером, через который надлежит прыгать всем остальным?..
Я никогда не упрекал Аманду в том, что она практически ничего не зарабатывает, но и особого восторга от этого, разумеется, не испытывал. Мне нет нужды объяснять вам ту связь, которая существует между малым количеством с трудом опубликованных ею статей и большим количеством ее претензий, высказанных в адрес нашего государства. Я, честно говоря, завидовал мужьям, чьи жены работали и приносили в семью почти столько же денег, сколько и муж. Ничего страшного бы с нами не случилось, если бы и мы могли позволить себе чуть больше материальных благ, чем имели. Но я тем не менее не жаловался на недостаток трудового энтузиазма у Аманды. По-видимому, большинство ее ненапечатанных статей было отвергнуто не без основания. Это вполне понятно, думал я, если человек, несмотря на свой незаурядный интеллект, все же не годится для тех задач, которые ему надлежит выполнять.
Прошло немало времени, прежде чем я начал терять терпение. Она уже почти не пыталась раздобыть заказы, она даже вычеркнула в своей записной книжке телефоны редакций. Это при том, что я далеко не Рокфеллер. Судя по всему, она поставила крест на своей профессиональной деятельности — в двадцать шесть лет от роду. Вместо работы она окопалась в своей комнате и строчила какие-то тексты, о которых ничего мне не рассказывала. Когда я однажды поинтересовался, следует ли мне считать себя мужем писательницы, она ответила, что это еще не свершившийся факт, но не исключено, что так оно и будет.
Вы чувствуете высокомерие, которое кроется за этими словами? Она хотела дать мне понять, что в те высокие сферы, где проходит ее истинная жизнь, мне, простому смертному, нет доступа, потому что я все равно там ничего не пойму. Сколько бы я ни пытался затрагивать эту тему, она неизменно уклонялась от разговора. Разумеется, она никогда не говорила: «Тебя это не касается». Один раз она, видите ли, была не готова к разговору на эту тему, в другой раз заявила, что предмет ее труда настолько нежен и хрупок, что она боится разрушить его праздной болтовней. Потом прибегла к самому испытанному способу защиты — нападению. Мол, ее репортажи и статьи никогда меня не интересовали, откуда же вдруг этот настойчивый интерес? Ее самомнение и спровоцировало меня на то единственное замечание о зарабатывании денег, которое она услышала от меня за все время. Мне глубоко импонирует, сказал я, что она старается расширить свои творческие горизонты, но еще большее впечатление на меня произвела бы попытка внести хотя бы скромную лепту в наш семейный бюджет, пусть даже и более прозаическим способом, чем литературное творчество. Она могла ожидать от меня чего угодно, но только не язвительной иронии.
Ее высокомерие заключало в себе что-то почти мучительно-болезненное. Не только потому, что любому нормальному человеку неприятно, когда на него смотрят свысока; на каком-то этапе мне ее повседневное поведение, которое ведь не всегда было высокомерным, стало казаться искусственным. Я чувствовал эту полупрезрительную снисходительность даже тогда, когда она была приветлива. Приветливость, думал я, — это всего лишь маскировка. Возможно, мне все это просто мерещилось, но и в этом случае виновата была бы Аманда. Я никогда не считал себя кем-то особенным, я никогда не испытывал сожалений по поводу своей заурядности. Пока не попал в лапы к Аманде. Пока она не принялась вдалбливать мне, что нет на свете более страшного порока, чем быть как все, то есть обыкновенным, нормальным человеком. Правда, она никогда не прибегала для этой цели к словам, которые, например, можно записать на магнитофон или зафиксировать на бумаге. Ее метод заключался в использовании взглядов, жестов, капризов, поцелуев и отказа от поцелуев и т. п. Если бы я спросил ее, почему ей внушает такое отвращение все обыкновенное, нормальное, она бы наверняка удивилась: ты о чем? Я тебя не понимаю.
Знаете, что я думаю? Она презирает во мне именно те качества, которые мне необходимы, чтобы прокормить ее и ребенка: усердие, пунктуальность, надежность. Ну и, конечно же, способность в определенном смысле приспосабливаться к окружающим условиям — что есть, то есть. Если бы я был анархистом, как ей, вероятно, хотелось бы, то на какие средства мы бы, позвольте спросить, существовали? Не говоря уже о том, что мне совершенно непонятно, как и против чего я должен был бы бунтовать. Я же не могу в угоду чуждым мне принципам бросаться со злобной критикой на авторитеты, которые, по моему мнению, заслуживают уважения!
А еще я вам вот что скажу: самое сильное давление, которое я когда-либо испытал на себе, на меня оказывала Аманда. Более трех лет подряд. И тот факт, что я противостоял этому давлению, доказывает, что я отнюдь не бесхребетный приспособленец, каким меня всегда считала Аманда. Если бы я позволил ей вить из меня веревки, то проблемы, которые я мог бы себе нажить — с партией, с редакцией или еще с чем или кем бы то ни было, — вряд ли были бы страшнее, чем то давление, под которым я до сих пор изнемогаю.
Она, как выяснилось, писала роман. И пишет его до сих пор. Может, в один прекрасный день она станет знаменитостью, что меня, однако, очень удивило бы. Более вероятным мне кажется, что ничего из этого не выйдет. Я уже пытался объяснить вам, почему она все реже писала для журналов и газет: потому что ее взгляды казались ответственным работникам все менее приемлемыми. Но есть еще один момент, который тоже нельзя сбрасывать со счетов, — ее лень. До того как мы познакомились, она должна была заботиться о том, чтобы ее статьи печатались; тогда ее суждения выглядели гораздо более мягкими. Теперь же, когда она может себе это позволить с точки зрения материальной обеспеченности — во всяком случае, она так считает, — тон ее статей стал настолько радикальным, что ни одна редакция уже не принимает у нее ни строчки. По моему убеждению, мы здесь имеем дело с сознательно и хладнокровно спровоцированной безработицей. За всем этим стоит не только верность принципам, но и элементарная лень. Я где-то читал, что во время войны многие сами калечили себя, чтобы не идти на фронт. Примерно так следует квалифицировать и прогрессирующую радикализацию Аманды. Если она попытается выдвинуть требования по ее материальному содержанию, то полезно было бы, наверное, если вы не возражаете, поднять на суде и эту тему.
Эта же самая лень была и причиной того, что она нерегулярно готовила, слишком редко занималась уборкой квартиры, слишком редко покупала продукты, слишком редко стирала. Когда она уединялась в своей комнате, чтобы «поработать», то я либо беспрекословно должен был проявлять сочувствие и понимание, либо обвинялся в черствости и эгоизме, третьего было не дано. Не могу не признать, это — идеальная конструкция, обеспечивавшая ей полную автономность существования. Но ее, мягко выражаясь, своеобразное отношение к работе не позволит ей и роман дописать. Я мало что понимаю в литературе, но одно мне известно доподлинно: прежде чем книга появится хотя бы в виде рукописи, ее нужно написать, страницу за страницей, главу за главой. В этом-то и заключается непреодолимое препятствие для Аманды. Наша редакция кишит людьми, которые однажды начинали писать роман; похоже, это своего рода болезнь молодости, что-то вроде свинки, — желание непременно начать писать роман. Хотите знать, многие ли из них закончили свой роман? Ни один. При том, что это в большинстве своем люди целеустремленные, трудолюбивые, которые просто физически не способны сидеть без дела.
Еще одна причина, внушающая мне сомнения в том, что Аманда добьется успеха, — это отсутствие у нее какого бы то ни было опыта. Она предпочитает сидеть дома, она не любит заводить новые знакомства, она стремится сократить свой круг общения до минимума — о чем же она собирается писать? Если я прихожу домой с коллегой или другом, она, едва успев обменяться с гостем двумя-тремя фразами, извиняется, исчезает в своей комнате и появляется лишь после того, как за ним захлопнется дверь. Неужели она думает, что идеальная подготовка писателя к работе над книгой состоит в игнорировании окружающего мира? У нее нет никакого багажа впечатлений, она никого не знает, ничего не видит и не слышит. Допустим, она много читает. Но разве этого достаточно?
Самая близкая и в то же время единственная подруга Аманды — Люси Капурзо, хорошенькая молодая особа, но совершеннейшая неряха и квашня, родившаяся в один день с Амандой. Они знакомы с детского сада, и их, что называется, водой не разольешь. Не проходит и дня, чтобы им не нужно было встретиться и обсудить тысячу важных дел. Своей фамилией Люси обязана одному итальянскому ассистенту режиссера, за которого вышла замуж в девятнадцать лет. В двадцать лет, убедившись, что этот брак не принесет ей вожделенного заграничного паспорта, она подала на развод. У нее есть дочь. Не спрашивайте меня от кого — по моим подсчетам претендовать на право отцовства могли бы не менее двадцати мужчин. Когда она нас навещает (в среднем три раза в неделю), она обычно приводит с собой дочку, законченную террористку в возрасте пяти лет. И наши дети якобы играют друг с другом. На самом деле Себастьян сидит, испуганно забившись в угол, а Зоя (так зовут дочь Люси) ломает одну за другой его игрушки.
Мне еще ни разу не удалось поговорить с Люси дольше трех минут: с первой минуты, как только она появляется, она безраздельно принадлежит Аманде. Когда они вместе, можно спокойно уходить из дому, тебя уже все равно не замечают. Более того, твое присутствие нежелательно. Темой для их разговоров, как правило, служат какие-нибудь денежные, амурные или детсадовские истории. Люси обычно выступает в роли страждущего, Аманда — в роли советника. Однако у меня сложилось впечатление, что это какая-то странная игра, в которой роли распределяются наоборот — так, как будто в действительности Люси делает одолжение Аманде, взывая к ее человеколюбию и состраданию. Как будто миссия советника для Аманды важнее, чем ее консультационная помощь для Люси. И все же Люси трудно позавидовать: не только потому, что она существует в каком-то тоскливо-безнадежном хаосе своей беспорядочной жизни, одна с совершенно неуправляемым ребенком в сырой, захламленной квартире, — ко всем этим радостям отец ее ребенка не платит ей ни гроша, а Люси упорно отказывается подавать на алименты. Аманда говорит, что об этом с ней говорить бесполезно.
На первый взгляд все это вроде бы не имеет ко мне никакого отношения. Беда лишь в том, что Люси регулярно одалживает у Аманды деньги. А поскольку безденежье — это ее перманентное состояние, то все ссуды со временем неизбежно превращаются в пожертвования. В первый раз Аманда спросила у меня позволения дать ей в долг. Я не возражал. Во второй я тоже был согласен, но уже без энтузиазма. В третий раз я сказал нет. Аманда обозвала меня жадиной (она — меня!) и стала давать ей деньги за моей спиной. Она, вероятно, думала, что я не умею читать выписки из банковского счета. Если Люси угодно разыгрывать перед отцом ее ребенка независимость, это ее дело. Если Аманда желает помогать подруге, это тоже ее дело. Но если все вокруг решили быть щедрыми за мой счет, то должен же я иметь хотя бы право голоса?
Я сказал Аманде, что если эти пенсионные выплаты не прекратятся, то я закрою наш общий счет и открою свой собственный, к которому у нее уже не будет доступа. Тут меня, конечно, из жадин произвели сразу в шантажисты, но Аманда сдалась. Во всяком случае, я так думал. На самом же деле просто изменилась форма платежей: во время очередной нашей ссоры она косвенно в этом призналась. Ее же не интересует, заявила она, что я делаю со своими карманными деньгами. Откуда она брала деньги? Может быть, она успела немного накопить? Ведь когда ей еще удавалось печатать статьи, она сама распоряжалась своими гонорарами. Но скорее всего, она выкраивала небольшие суммы из хозяйственных денег, у меня просто не хватало духу проверить ее расходы.
Год назад я прихожу однажды вечером домой из редакции совершенно измотанный и вижу знакомую картину: Аманда и Люси сидят в гостиной, потягивают вино и смотрят телевизор. Они пригласили в свою компанию и меня, что было само по себе сенсацией. На этот раз они не игнорировали меня и даже были со мной приветливы. Я сразу почувствовал: что-то тут не так. На стуле лежало пальто дочери Люси. Значит, она тоже была здесь. Но, как ни странно, в квартире не слышно было ее воплей. Я обнаружил ее спящей в нашей супружеской постели в окружении лучших игрушек Себастьяна. На лице у нее было разлито абсолютно непривычное для меня выражение мира и безмятежности. Аманда, которая последовала за мной в спальню, взяла меня за руку и сообщила, что временно уложила Зою спать здесь, попозже она перенесет ее в свою комнату. При слове «попозже» у меня встали волосы дыбом. Аманда пояснила, что долго колебалась, но так и не решилась оставить детей одних в детской, так, мол, спокойней. Я воскликнул: «Что значит „колебалась\"?.. Она бы угробила Себастьяна!» Ему тогда как раз исполнился год.
Короче говоря, под личиной приветливости мне сообщили, что Люси со своей дочерью поживет у нас какое-то время в связи с некими чрезвычайными обстоятельствами. Я вскричал, что об этом не может быть и речи, но вы, конечно, понимаете, что это был глас вопиющего в пустыне. Аманда, которая, казалось, вообще не слышала моих слов, спокойно сообщила мне, что в стенах квартиры Люси такие трещины, что сквозь них ветер чуть ли не задувает внутрь снег, что температура в спальне упала до десяти градусов и что существует такая степень сочувствия нуждающимся, какой она вправе требовать даже от меня.
Люси и Зоя прожили у нас полтора месяца. Это было суровое испытание. И даже не столько из-за тесноты и беспокойства, сколько из-за моей полной изолированности. Вскоре у меня появилось такое чувство, как будто Люси была Аманде гораздо ближе и дороже, чем я, как будто я никогда, даже в наши самые лучшие времена, не был ей так же близок и дорог. Часто я уходил из дому, чтобы только не видеть их единодушия и взаимопонимания. Я не исключаю, что в тот период нашего брака я получил неизлечимую травму, и не из-за Люси, а в результате самой ситуации. Когда я однажды робко заметил, что уже видел первые крокусы на газоне перед зданием издательства, Аманда раздраженно предложила мне в качестве эксперимента перебраться на недельку в квартиру Люси, и если я успешно справлюсь с этим испытанием, не заработав себе грипп, то Люси с Зоей тут же вернутся домой. Если же я не готов на это, что было бы вполне естественно и понятно, то она советует мне впредь воздерживаться от таких слишком прозрачных намеков. И все это в присутствии Люси.
И как вы думаете, что я сделал? Я собрал свои самые теплые вещи и переехал в квартиру Люси. Две подруги стояли рядом и смотрели, как я собираю чемодан. Люси эта сцена была неприятна, во всяком случае она делала вид, что ей крайне неловко. Она говорила, что мы оба сошли с ума, что она сейчас же соберет свои вещи и уедет домой; она и сама понимает, что ее пребывание у нас чересчур затянулось и что нужно обладать ангельским терпением, чтобы выдержать присутствие Зои дольше пятнадцати минут, это она прекрасно понимает. Но Аманда не дала ей осуществить, на мой взгляд, очень разумное решение. Она даже не стала утруждать себя поиском аргументов, она лишь сказала, что это еще успеется, и принялась демонстративно помогать мне собирать вещи.
Аманда не преувеличивала: квартира Люси — это катастрофа, не поддающаяся описанию. Порядок в ней напоминал последствия зверского обыска, температура была несовместима с жизнью человека из плоти и крови. В первую ночь я сжег все дрова и весь уголь, которые смог найти, — по-видимому, недельный запас. Спать мне пришлось в кальсонах и двух свитерах, и все равно к утру я продрог и посинел от холода. Подозрительный шорох, который я вначале принял за возню мышей, оказался шелестом бумаги, производимым гулявшим по комнате ветром. Нежелание Люси жить в своей квартире было вполне объяснимо. Но при чем же здесь я?
Я отомстил Аманде тем, что провел три ночи у Коринны Хальске. Она работала секретаршей в нашем издательстве. Некрасивая, трижды разведенная женщина, которой был нужен не столько я, сколько мужчина как таковой. Удовольствия во всем этом было мало, это было скорее что-то вроде аварийной посадки. Она окружила меня такой заботой, что я не знал, куда деваться, мне просто некогда было наслаждаться обильным теплом ее жилища. Впрочем, я не жалуюсь, я пошел на это по своей воле; кроме того, было и несколько приятных моментов. Коринна — это полная противоположность сдержанности и настороженности, она не любит ни пауз в разговорах, ни секретов. Она ускоренным способом довела до моего сведения обстоятельства своих трех разводов, не забыв указать и их главную причину: определенная усталость мужей. Было ясно как божий день, что она хотела предостеречь меня, чтобы я не повторял их ошибку. И я был готов на любые подвиги; я подумал: это все-таки лучше, чем иглу Люси. Я бы, может, прожил у нее на правах постояльца и дольше, целую неделю, если бы она не начала заговорщически подмигивать мне в столовой издательства и делать мне знаки, которые не мог не заметить даже слепой. Однажды она села за мой столик, напротив меня, мы молча ели, делая вид, будто между нами ничего нет, кроме этого столика, но, когда я захотел встать, полредакции видело, как она лишь с трудом вытащила свою ногу из моей штанины. Поверьте, это было совсем не смешно.
Когда я вернулся обратно в холодильник Люси, мое постельное белье было заменено на свежее, квартира на скорую руку прибрана. Мои кальсоны, спасшие мне жизнь в первую ночь, аккуратно висели на спинке стула, а ящик с углем был наполнен до краев. На подушке лежала записка: «Пожалуйста, перестаньте упрямиться и возвращайтесь домой. Люси».
Вечером она позвонила (не Аманда, а Люси!) и сообщила, что завтра переезжает обратно к себе. Я ответил, что семь дней еще не прошло — сказано неделя, значит, неделя. Они, наверное, каждый вечер звонили мне и знали, что я сплю где-то в другом месте, но мне было уже наплевать. Я услышал, как Аманда сказала Люси, что я Moiy спокойно пожить там еще пару дней, мол, последствия моего отсутствия оказались не такими уж страшными, как я, вероятно, себе представлял. Люси, конечно, не передала мне ее слова, а сказала вместо этого, что уж если я такой упрямый, то мог бы хотя бы ужинать вместе с ними. Но об этом, конечно, не могло быть и речи.
Вечером следующего дня произошел довольно неприятный инцидент, о возможности которого Люси должна была бы меня предупредить. Раздался звонок в дверь. Прежде чем открыть, я снял пальто, полагая, что это Люси или Аманда, но это оказался незнакомый мужчина. Он смерил меня уничтожающим взглядом и спросил, что я тут потерял. Я ответил, что это печальная история, от которой его настроение вряд ли улучшится. Он прошел мимо меня в квартиру с таким выражением, как будто ему было жаль тратить на меня слова. Он принялся открывать все двери и осматривать все помещения. Бояться мне его было нечего, так как он оказался на голову ниже меня и весил килограммов на пятнадцать меньше, хоть и вел себя так, словно был тяжелоатлетом. Поскольку ванной в квартире не было, мои бритвенные принадлежности лежали на кухне. Он взял с полочки бритву и кисточку, уставился на них как на некую сенсационную улику, потом швырнул их в раковину. Я как можно более грозно посоветовал ему не забываться, но, в сущности, мне было его жаль. Хотелось бы мне увидеть мужчину, который, оказавшись на его месте, испытывал бы чувство радости и благодарности. Я решил, что, пока он не бросился на меня с ножом в приступе ревности, надо попытаться в двух словах объяснить ему суть дела. Не знаю, упокоили его мои объяснения или нет, во всяком случае он выдвинул ящик стола, достал из него коробку, вынул лежавшие в ней деньги, сложенную вдвое тоненькую пачку, и сунул их в карман. Там было, наверное две-три сотни марок. Помню, что я еще подумал при этом: вот, он берет мои деньги. Потом мне вдруг пришло в голову, что это, может быть, просто вор. Нет, скорее не вор, а знакомый Люси, который случайно знал, где она прячет деньги, и спонтанно, на ходу, решил воспользоваться ее отсутствием. Я тут же позвонил домой в надежде получить от Люси соответствующие разъяснения, но ее не оказалось на месте; еще объясняя Аманде причину своего звонка, я услышал, как щелкнул замок входной двери. Позже я узнал, что этого типа зовут Фердинанд и что он имеет такой же свободный доступ к деньгам Люси, как Аманда к моим деньгам.
Первые дни после моего возвращения в собственную квартиру вселили в меня надежду на положительные перемены: Аманда относилась ко мне с непривычной душевностью. Она явно чувствовала, что с поселением Люси в нашей квартире она зашла слишком далеко. И, что для меня было еще важней, она определенно не хотела заходить так далеко. Она опять целовала меня, она спрашивала, что мне приготовить на ужин, она не просто позволяла склонить себя к любовным утехам с выражением обреченности, как это было раньше, но и сама проявляла определенные усилия в этом направлении. Если все это — награда за мои муки, думал я, то я готов каждый год какое-то время соседствовать с Люси в нашей квартире. Она даже стирала мое белье, хотя до того у нас царил неписаный закон, по которому каждый сам заботился о чистоте своего белья. На какое-то мимолетное, но тем более сладостное мгновение я даже уверовал в то, что поведение Аманды — не угрызения совести, а искренняя радость по поводу моего возвращения.
Потом произошла катастрофа, которая все испортила. Мне было поручено следить за ребенком, спавшим на диване, пока Аманда хозяйничала на кухне. Работал телевизор, я увлекся спортивной передачей, и, как это всегда бывает по закону подлости, Себастьян совершенно неожиданно проснулся, перевернулся не на тот бок и упал с дивана. Конечно, это была моя вина, спору нет. Себастьян заорал как резаный, Аманда примчалась из кухни; мы испугались, что у него перелом черепа, повезли его в больницу; оказалось, ничего страшного, он отделался шишкой на лбу. Но душевность Аманды с тех пор опять как корова языком слизала.
Представьте себе, она несколько дней не разрешала мне даже прикоснуться к ребенку. Глядя на нее, можно было подумать, что он нуждается в защите от своего собственного отца. Она дошла до совершенно абсурдного заявления, будто случившееся — никакой не несчастный случай, а неизбежное следствие моего безразличия к ребенку, которое в свою очередь является частью моего равнодушия вообще. Я якобы абсолютно не испытываю интереса к собственному ребенку, мне скучно смотреть, как он играет, как он ест или спит; я даже, наверное, не знаю, какого цвета у него глаза. Такие обвинения врезаются в память навсегда. Она вдруг крикнула: ну, давай скажи, какого цвета у него глаза! Я ответил, что не потерплю, чтобы меня экзаменовали, как мальчишку. Она продолжала кричать: «Нет, скажи! Скажи!» — и я опять ушел из дому. Когда я вернулся, меня ожидало следующее оскорбление: воспитывать ребенка, говорила она, это больше чем просто кормить его до совершеннолетия. Но вот теперь она уже не знает, требовать от меня, чтобы я принимал большее участие в воспитании Себастьяна, или нет, потому что возникает опасность, что он вырастет таким же хладнокровным, равнодушным, духовно ущербным человеком, как я, — этого не пожелает своему ребенку ни одна нормальная мать.
Даю вам честное слово, что я мало чему так радовался в своей жизни, как рождению Себастьяна. Правда, мне хотелось дочку, но моего разочарования хватило на два-три дня, не больше. Вы можете спросить кого угодно, я как сумасшедший радовался малышу. Я часами пел ему, я кормил его — все мои рубахи были обслюнявлены и заляпаны шпинатом. В первое лето я затянул окно марлей, чтобы он мог спать у открытого окна. Его фотография стояла на моем столе в редакции, а после работы я иногда часами, до изнеможения, стоял в очереди за бананами.
Аманде всего этого, очевидно, было мало. Хоть она никогда этого и не требовала, но, по ее убеждению, я должен был быть главным ответственным лицом в деле воспитания ребенка, а я им не был. Я не считаю пережитком Средневековья требование, чтобы мать больше занималась ребенком, чем отец. Особенно если отец один несет бремя пропитания семьи. И поскольку в нашем случае это более чем очевидно, то Аманда выражала свои претензии на этот счет не открыто, а в зашифрованном виде. Например, когда мы находились в состоянии ссоры, у меня пе было более надежного средства вернуть себе ее благосклонность, чем дополнительное внимание к Себастьяну. Часто я не мог позволить себе этого из-за отсутствия времени. Но существовала еще одна трудность, по поводу которой вы, возможно, презрительно сморщитесь, как это делала Аманда: я не умел с ним обращаться, я не знал, что с ним делать.
Не забывайте: речь идет о ребенке, которому сейчас два года. Что я должен был с ним делать? Как я должен был «заниматься» им? Я таскал его по комнате, подбрасывал его вверх, поднимал с пола все, что он непрерывно ронял, я цокал языком, крякал и улюлюкал, пока он наконец не растягивал губы в ленивой улыбке. Я сто раз показывал ему какие-нибудь манипуляции, которые он так и не мог повторить. Поймите меня правильно, я не жалуюсь, я просто хочу сказать, что проведенные с ним часы были далеко не самыми захватывающими в моей жизни. Все было бы иначе, если бы я «занимался» им, так сказать, в отключенном состоянии, без отдачи, как это могла делать Аманда. Я не такой человек. Если я сидел в комнате и читал газету и Себастьян начинал раздраженно хныкать в своем манеже, она, конечно, тут же появлялась на пороге и вопрошала, почему я не реагирую; если же я отвечал, что это только кажется, будто мне нет до него никакого дела, что я просто приучаю его самостоятельно развлекать себя, она брала несчастное, обиженное дитя на руки, целовала его в утешение, и первые признаки раздора были налицо. Я никогда не встречал женщину, которая способна была бы выразить на лице столько презрения.
Сейчас я понимаю, что мне будет страшно не хватать Себастьяна. Если у вас сложилось впечатление, будто вся наша жизнь состояла исключительно из раздоров и размолвок, то это оттого, что я, конечно же, выбираю преимущественно отрицательные моменты. Радужные воспоминания нам с вами едва ли могут помочь. Какой смысл в том, чтобы расписывать вам или судье приятные стороны нашей семейной жизни? Однако существует еще одна причина, по которой я опускаю идиллические картины, и понять ее постороннему человеку нелегко: я не хочу вспоминать о них. Я не хочу лишних травм, поэтому печально-ностальгические ретроспективы мне ни к чему. Я должен избавляться от тоски, а не давать ей все новую и новую пищу.
Может, это была ошибка — то, что я так рьяно отстаивал свою свободу? Аманда не раз мне говорила, что я напрасно не ценю тепло, вошедшее в мою жизнь вместе с Себастьяном. Неужели я не понимаю, спрашивала она, что валяющиеся повсюду кубики, плюшевые мишки и клочья бумаги придают квартире своеобразный уют, которого ей раньше не хватало. Во время ссор она то грубила мне, то впадала в такой пафос, что я чувствовал себя как в театре.
В ранний период нашей семейной жизни, когда еще вроде бы ничто не предвещало катаклизмов, я испытал одно странное чувство, заставившее меня усомниться в здравости собственного рассудка. Я вернулся с работы в дурном настроении, потому что в редакции у меня целый день ничего не клеилось, и надеялся, что вид спящего ребенка окажет на меня благотворно-умиротворяющее действие. Я вошел в детскую, встал у его кроватки, и мне вдруг почудилось в полутьме (со мной никогда в жизни такого не случалось!), будто эти крохотные пухлые ручонки начали расти на глазах, вначале пальцы, потом кисти; предплечья раздувались, словно шары, которые он с каждым вздохом накачивал все сильнее. В конце концов огромные лапы, выросшие из маленького нежного тельца, обхватили мое горло и принялись душить меня. Но тут вошла Аманда и шепотом сказала мне, чтобы я не сопел так, а то еще разбужу ребенка. С тех пор всякий раз, проходя мимо спящего в своей кроватке сына, я невольно бросаю взгляд на его руки — украдкой, словно желая скрыть от самого себя этот контрольный взгляд. Я знаю, все это выглядит в высшей мере странно.
Если я еще когда-нибудь соберусь жениться, я не стану пренебрегать определенными мерами предосторожности, о которых при первой попытке устроить свою личную жизнь даже не подумал. Еще до свадьбы в мое сознание поступило несколько тревожных сигналов. Другой бы на моем месте насторожился, я же в своей влюбленности не обращал на них внимания. И даже когда они были слишком отчетливыми, я говорил себе: ерунда, это все мелочи по сравнению с Амандой в целом. А это зачастую были далеко не мелочи. Другие оказались не такими легковерными, как я. Например, моя сестра, специально приехавшая из Дрездена в Берлин, чтобы посмотреть на свою будущую невестку. Ее оценка личностных качеств Аманды была на удивление жесткой, и это после одного-единственного вечера, проведенного с нами: она будто бы слишком высокого мнения о себе, она настолько заражена недовольством по отношению к окружающему миру, что это не может не отразиться отрицательно на семейной жизни; она очень неестественна и вынуждена постоянно разыгрывать какую-нибудь роль, потому что еще не нашла свою собственную. Моя сестра — психолог по образованию. Однако, вместо того чтобы прислушаться к ее мнению, я отмахнулся от него, приняв его за ревность.
Я хочу вам рассказать одну очень показательную историю. Прошлой осенью мне нужно было написать репортаж о команде московских боксеров, приезжавших в Берлин, потому что коллега, специализировавшийся на боксе, был как раз в отпуске. В репортаже надо было рассказать не только о спортивных состязаниях, но и о приеме, который устроил главный бургомистр в честь советских гостей. Прием затянулся до полуночи, а материал нужно было сдать в редакцию не позже четырех часов утра. Когда я вернулся домой, Аманда уже спала, я разбудил ее и попросил мне помочь — в машинописи она могла дать мне огромную фору. Она мгновенно с готовностью включилась в работу, я писал от руки, она тут же печатала это на машинке. Чтобы сэкономить время, я не стал перечитывать готовую рукопись. На следующий день, прочитав текст репортажа в газете, я увидел, что Аманда самовольно выступила в роли редактора и не поскупилась на правку.
Вы только представьте себе — не спросив разрешения автора, заменить не понравившиеся слова, переписать, на ее взгляд, неудачно сформулированные пассажи и просто вычеркнуть целый абзац! Я до сих пор точно помню количество исправлений: девятнадцать. Девятнадцать случаев вероломства. Я не могу сказать, что во всех этих случаях измененный текст выглядел хуже, чем оригинал, но сам факт такого поведения Аманды привел меня в ужас. Оттого что в редакции репортаж похвалили, мне было не легче. Я потребовал у Аманды объяснений, она ухмыльнулась и заявила, что ночью просто не было времени для дискуссий. Тем более, возмутился я, не надо было лезть не в свое дело, на что она посоветовала мне не корчить из себя светило журналистики. Когда я заметил, что отсутствие времени, может быть, и можно было скрепя сердце принять как аргумент в защиту мелкой правки, но вычеркивание целого абзаца — это уже чересчур, она ответила, что этот пассаж был настолько подхалимским, что даже мне самому это не могло не броситься в глаза. Пару каких-то вшивых боксерских поединков еще не повод для дешевых гимнов в честь германо-советской дружбы. Или, может быть, кто-то в редакции заметил отсутствие моих панегириков и обиделся на меня за это?
Факт то, что мой брак с Амандой повредил моему профессиональному авторитету в редакции. Там ее сектантские воззрения всем хорошо известны, а ее выпады в адрес партии и правительства уже стали легендой. Мужа такой жены можно легко заподозрить в том, что личные симпатии для него важнее политической твердости. И, если вас интересует мое мнение, в этом есть свой резон. Руководство редакции уже не считает меня таким же политически надежным, как раньше; для выполнения определенных задач я им уже не подхожу. Официально мне этого никто не говорил, но это так. Не может быть простым совпадением, что до женитьбы меня регулярно посылали в командировки в капиталистические страны, а после свадьбы — всего один — единственный раз. Не поймите меня превратно, Аманда всегда была мне дороже всех капиталистических стран, вместе взятых. Я просто говорю о некой неприятной тенденции, которая не могла не огорчать меня, потому что очень напоминала понижение по службе.
Аманда обладала верным чутьем: я, конечно же, сигнализировал в злополучном репортаже о своей лояльности. В конце концов, любая статья — это не только информация о предмете или событии, но в то же время и о самом авторе. Если я говорю, что не жалуюсь на свое «понижение по службе», то это вовсе не значит, что я принял его без боя. Я хотел двумя-тремя фразами, ласкающими слух начальства, намекнуть, что совсем не изменился, и как раз это-то она мне и испортила. Зачем? Что за этим стояло? Убеждения? Чувство стыда за меня? Боевой задор? Я скажу вам, что было истинной причиной: высокомерие. Высокомерие и беспардонность плюс отсутствие чувства солидарности.
Мне кажется, это вполне законное требование к жене — чтобы она с пониманием относилась к взглядам своего мужа, если эти взгляды являются неотъемлемой частью его профессии. Но для Аманды это, по-видимому, неприемлемое требование. Мера ее терпимости и готовности к компромиссам оказалась настолько мала, что мне приходилось постоянно быть начеку. Разве можно чувствовать себя комфортно в браке, если в общении с женой нужно взвешивать на золотых весах каждое свое слово, если двигаться можно только ползком или короткими перебежками, как в тылу врага? Только в отношении ребенка и Люси она являла чудеса снисходительности и терпимости. Мне кажется, я бы лучше относился к Себастьяну, если бы видел в нем товарища по несчастью. В сущности, я испытывал к нему чувство зависти.
Счастья видеть, как жена хотя бы изредка поступается собственными убеждениями или принципами ради мужа, я так и не познал. Сначала я ждал этого как чего-то само собой разумеющегося, потом — как чуда. И наконец я этого от нее потребовал. Не думайте, что речь всегда шла о каких-нибудь мелочах, иногда мне просто необходима была ее помощь, как спасательный круг утопающему. Но она молча смотрела, как я иду ко дну. Однажды мы попали в автодорожное происшествие. Мы ехали ночью из гостей, я немного выпил, реакция, конечно, была замедленной, и я на прямой, как струна, дороге, врезался в придорожное дерево. Никто не пострадал. Кроме машины. На нее было больно смотреть. Свидетелей не было, но, пока мы стояли перед машиной и препирались, неожиданно появился пожилой мужчина с собакой. От вызова дорожной полиции было уже не отвертеться. Я просил Аманду сказать инспектору, что это она была за рулем, я умолш ее сделать это. Во-первых, она была трезва, во-вторых, права были мне нужнее, чем ей. В-третьих, нежелательные пересуды коллег. Аманде ничего такого не грозило, она не член коллектива. Но она не согласилась. Результат оказался таким, как я и ожидал: лишение водительских прав на год, штраф пятьсот марок и щедрая порция шпицрутенов в редакции. На собрании мои соратники битый час сурово осуждали мое пьянство за рулем; стоя у позорного столба и объясняя, как я мог дойти до такого безобразия, я впервые почувствовал что-то вроде ненависти к Аманде.
Я понимаю, эта история вряд ли годится для суда, но вы теперь хотя бы знаете, с кем мы имеем дело. Аманда обвиняет меня в бесчувственности, при этом сама она безжалостна. Хотите узнать, чем она обосновала свой отказ взять на себя вину за ночное происшествие на дороге? Если бы я послушал ее, сказала она, ничего бы не случилось — она предлагала оставить машину перед домом знакомых, у которых мы были в гостях, и вызвать такси. Как будто это было так уж важно, кто прав, а кто виноват! Ремонт стоил четыре с половиной тысячи марок, все до единого пфеннига из моего кармана: страховая компания не заплатила ни гроша, потому что я был в «нетрезвом состоянии». То, что это были и ее деньги, Аманду не заботило, тут ее жадность вдруг уступила место желанию во что бы то ни стало доказать свою правоту.
Да, хотя она производит впечатление человека, у которого разум преобладает над чувствами, она часто становится жертвой своих эмоций. Я, собственно, мог бы только радоваться этому, меня всегда больше привлекали женщины импульсивные, но у Аманды это обязательно оказывались негативные чувства: своеволие, отвращение, гнев, ярость. Я не помню, чтобы она когда-нибудь потеряла контроль над собой от радости или восторга. Любое удовольствие у нее, похоже, имеет свои границы, которые она не смеет нарушать, словно боится того, что находится по ту сторону этой границы. Только в спорах она не знает никаких границ.
Должен вам сказать, что это качество Аманды не оставило без последствий и интимную часть нашей супружеской жизни. Я уже упоминал вскользь, что у меня довольно солидный опыт полового общения с женщинами, и поэтому я вполне могу себе позволить оценку сексуальных потребностей Аманды: они у нее за чертой посредственности. Может быть, в этом есть доля и моей вины, хотя я, честно говоря, не припоминаю никаких ошибок и просчетов со своей стороны. Начало было обнадеживающим: мы иногда предавались маленьким безобидным буйствам; Аманда без всяких комплексов могла отпускать фривольные замечания, приводившие меня в экстаз. Когда она, например, хвалила удачный «угол атаки» или, скажем, хихикая, просила меня в виде исключения обойтись без того, что в научно-популярных медицинских брошюрах называется «предварительной любовной игрой» или «прелюдией», я готов был дать голову наотрез, что с этой стороны нашему браку никакой опасности не грозит.
Однажды она выдала довольно странное определение мужской импотенции: это якобы неспособность обеспечить женщине оргазм. Меня это определение сначала развеселило, но потом я подумал: а не критика ли это в мой адрес? Я не знаю, какого рода детали интимной жизни могут быть предложены для рассмотрения судье на бракоразводном процессе, но не исключаю, что Аманда заявит, будто за все время нашего брака она ни разу не испытала оргазма. Она начала говорить мне это через какое-то время после женитьбы, вероятно, лишь потому, что знала, насколько мне это будет неприятно. А поскольку слова ничего не стоят, то она заодно обвинила меня еще и в том, что это именно я во всем виноват.
Ничем она не могла меня так вывести из равновесия, как этой злобной инсинуацией. Она долго искала мое уязвимое место, нашла его и нанесла удар именно в эту точку. Больные мозоли, образно выражаясь, не выбирают — какая досталась, такая и досталась. Я могу поклясться, что Аманда лжет. Благодаря своему изощренному уму, она нашла тот единственный вид лжи, в котором ее невозможно уличить. Разумеется, я не могу доказать, что она испытывала оргазм, хотя, по моим очень приблизительным подсчетам, это случилось с ней не меньше четырехсот раз. Единственное, что я мог бы доказать, так это то, что другие женщины были мной вполне довольны, и, следовательно, я не подпадаю под ее определение импотенции. А еще я вам вот что скажу: если Аманда все же говорит правду — что мало вероятно, — то получается, что это страшный человек. Получается, что она четыреста раз обманула меня самым бессовестным образом — жестами, гримасами, вздохами, закатыванием глаз, когтями, вонзившимися в мою спину.
Зачем ей это было нужно? Меня, наоборот, больше возбуждало, если она неподвижно лежала подо мной, бесстрастная, с холодным, пытливым взглядом исследователя. Вот вы, господин адвокат, — можете вы представить себе женщину, которой нравится разыгрывать удовлетворение, будучи далекой от него, как Земля от Марса? Я готов предположить, чтобы хоть как-то оправдать Аманду, что она, во власти своего гнева по поводу бракоразводного процесса, просто хотела побольнее ужалить меня. Ведь я и сам пытался сделать то же самое, хотя и с несоизмеримо меньшим успехом.
Мои слова о том, что для Аманды секс не имеет существенного значения, и мое утверждение, что я обеспечивал ей регулярное половое удовлетворение, лишь на первый взгляд противоречат друг другу. Суть в том, что она не стремилась получить как можно больше удовольствия. Бог знает, чего она там начиталась или наслушалась о разных видах зависимости-у нее весьма странное представление о свободе. Она хотела пользоваться определенными, чисто внешними преимуществами замужества и при этом сохранять полную независимость, чего не выдержит ни один даже самый образцовый брак. Как я уже говорил вам, я был женат и душой и плотью, она — нет. Я долгое время даже во сне не мог бы себе представить, что мы расстаемся, Аманда же была готова к этому всегда, каждую минуту. Во всяком случае, так мне кажется теперь, когда это происходит. Наша связь никогда не была для нее чем-то, к чему она прилепилась всей душой, она ни на секунду не расставалась со своей свободой. Она словно была покрыта защитной пленкой, она носила что-то вроде водолазного костюма, а брак был водой, которая не могла проникнуть сквозь водоотталкивающую ткань костюма. Может быть, именно потому я и был так привязан к ней, что мне постоянно хотелось преодолеть расстояние между нами. И чем больше оно становилось, тем меньше я замечал безнадежность этой затеи. Я уподобился собаке, которая бежит за колбасой, привязанной к оглобле перед самым ее носом и которая не замечает, что таким образом тащит тележку.
Однажды она даже сама заговорила об испытанном оргазме. Это было, кажется, во время отпуска. Я спросил Аманду: «Что-нибудь не так?» Потому что не слышал никаких стонов и сладострастных вздохов. Да и взгляд у нее был какой-то безучастный. Я хорошо помню свои слова: «Неужто и вправду — холостой выстрел?» Она покачала головой и сказала, что мне, наверное, и ста лет не хватило бы, чтобы научиться хоть что-нибудь понимать в женщинах: как можно предположить неудачу именно тогда, когда удовольствие было особенно сильным?.. Она сделала самое язвительное лицо, какое только смогла, и спросила: что же ей теперь — в будущем за каждый оргазм выдавать мне квитанцию в виде стона или вздоха? Я в восторге принялся осыпать ее поцелуями и сказал: «Только не это!»
Если бы существовала наука об эротической акустике, я был бы, наверное, крупным специалистом: у меня тонкий слух на фальшивые звуки. Я умею отличать искусственные крики от естественных. Я всегда слышу, идет ли вздох из глубины души, или это всего лишь жалкая имитация. Однажды я вынужден был прервать связь с женщиной, потому что та была чересчур щедра на вопли блаженства: не успевал я к ней прикоснуться, как она начинала верещать подобно полицейскому свистку, словно в эту минуту исполнялись все ее заветнейшие желания. Это действовало на нервы. Она вела себя так, как я, по мнению Аманды, вел себя в своих публикациях по отношению к партии. Аманда была далека от подобного лицемерия — я имею в виду любовную жизнь. Уж если она закрывает глаза, то это, без всякого сомнения, результат определенной эмоции, если из грудн у нее вырывается возглас, значит, он не мог не вырваться. Такие проявления внутреннего состояния — надежные свидетельства, ни в чем она не бывала правдивее, чем в любви, хоть и пытается задним числом разубедить меня в этом. Знаете, какое у меня вдруг родилось подозрение? Что подобные утверждения ей нужны вовсе не для суда, а просто для того, чтобы лишить меня воспоминаний.
Есть женщины, которые обращаются со своими мужьями так, как будто те сделаны из стекла, во всяком случае некоторое время. Они должны это делать, потому что иначе те просто не в состоянии будут выдать определенный результат; это всем известно. Я никогда не был таким мужем (ловлю себя на мысли, что мне хочется прибавить: к сожалению). А Аманда тем более никогда не была такой женой. Она считала четкое функционирование всех моих частей тела чем-то само собой разумеющимся. Это и понятно: все действительно происходило как по команде, как будто кто-то просто нажимал на кнопку-и процесс начинался. Я говорю это не для того, чтобы похвалить себя, потому что так было далеко не со всеми женщинами. Аманда была скорее исключением. И главная причина этого заключалась в ней самой, уже в одном лишь ее присутствии: не успевали мы остаться наедине, как я уже был готов. Мне кажется, секрет ее притягательности кроется в ее запахе, в едва уловимом аромате, мимо которого другие проходят, ничего не заметив. А может, в чем-то другом, — к счастью, любовь полна загадок. Аманда крайне удивилась бы, если бы я вдруг, лежа с ней рядом, оказался не готов к применению. Интересно, не казался ли бы я ей более привлекательным, если бы был жалким, усталым и нуждающимся в помощи и утешении? Но, пожалуй, не стоит тратить время и силы на поиски ответа.
Аманда двумя способами позаботилась о том, чтобы наши постельные услады не возносили нас к небесам: с одной стороны, она максимально сократила количество наших ночей любви, с другой — всячески старалась их испортить. Вы не представляете себе, каких усилий воли это требует — выслушивать в пылу сладострастия разного рода критику в свой адрес. А если не критику, то совершенно не имеющие к делу замечания, которые как раз в такие моменты действуют особенно убийственно. Сколько раз мне хотелось сказать: «Заткнись же ты, наконец, и сосредоточься на том, что мы делаем!» Но я молчал, чтобы избежать еще более пагубных последствий. Я прекрасно могу себе представить, что многие на моем месте просто задушили бы ее, что, конечно же, совсем не означает, что мне самому приходила в голову такая мысль.
Однажды она в моих объятиях вдруг начала улыбаться, хотя ничего смешного, на мой взгляд, в тот момент не происходило. Когда я спросил ее о причине веселья, она невинным голосом сообщила, что до сих пор как-то не замечала зверской серьезности, с которой я выполняю свой супружеский долг — словно тяжелую физическую работу; она назвала это «эротикой с полной отдачей сил». У нее было какое — то нездоровое стремление все испортить и повредить.
— Когда возвращается эта малолетняя террористка?
— Не называй ее так.
— Это самый ласковый эпитет из всех, что мне приходят в голову. Когда ты должна ее забрать?
— Завтра в течение дня. Сегодня она переночует у своей подружки по детскому саду.
— У мамаши этой подружки вместо нервов, наверное, стальная проволока. Она в первый раз оказывает тебе эту любезность?
— Да. А ты откуда знаешь?
— В нашей типографии есть один упаковщик, который обошел уже все берлинские кабаки. Он мечтает о том, чтобы стать завсегдатаем какого-нибудь из них, но ему это никак не удается. Как только он принимает определенную дозу, он начинает вести себя так, что его непременно вышвыривают и вносят в черный список посетителей. Так что он каждый раз ищет счастья в новом питейном заведении. Тебе это ничего не напоминает?
— Абсолютно ничего.
— Вот типичный пример материнской любви.
— Вместо того чтобы ругать мою дочь, ты бы лучше подумал, кому из твоих знакомых ее можно было бы всучить на одну ночь. В конце концов, я сплавила ее по твоей просьбе, а не потому, что мне этого очень хотелось.
— Не забывай, что мои знакомые — это одновременно и знакомые Аманды. Она тут же все узнает. Тогда уж лучше оставить твою террористку дома.
— Почему же мы не сделали это сразу?
— Честно говоря, меня удивляет, с какой готовностью ты решилась поставить на карту отношения со своей лучшей подругой. Мое присутствие здесь объяснить легко: я здесь не только потому, что ты мне нравишься, но еще и потому, что мой брак накрылся медным тазом. Ты, как никто другой, знаешь, как я смотрел на тебя все эти годы, но мысль о возможных последствиях не позволяла мне прикоснуться к тебе даже мизинцем. А тебе, похоже, неизвестны подобные сомнения и опасения: у тебя прекрасные отношения с Амандой, и тем не менее ты не находишь в нашей связи ничего предосудительного. Это не упрек, мне просто интересно. Ты даже не очень-то стараешься скрыть от нее наши с тобой проделки.
— Послушай, тебе не кажется, что мы слишком много говорим?
— А может, ты думаешь, что Аманда уже настолько отдалилась от меня, что для нее это теперь не имеет никакого значения? Что наш с тобой роман — для нее не более чем роман ее подруги с каким-то незнакомым ей мужчиной? Или она уже все знает?..
— Ты что, с ума сошел?
— Так знает Аманда или нет?
— От меня, во всяком случае, нет. А если бы она что-то и узнала, она просто не сумела бы это скрыть от меня. Она плохая актриса.
— Она великолепная актриса.
— Я знаю ее дольше, чем ты. Когда она хотела обмануть учителя, ей приходилось предварительно репетировать со мной. И чаще всего она потом все равно не решалась.
— А вы с ней случайно не репетировали, чтобы обмануть меня?
— О господи! Ну у тебя и проблемы! Кажется, мне придется сделать заявление: Аманда была и останется моей лучшей подругой, и, что бы мы с тобой ни делали, это ничего не изменит. И не заставляй меня предавать ее, не пытайся ничего выведывать у меня. Можешь мне поверить: от меня ты не услышишь ничего такого, что тебе могло бы пригодиться на суде.
— Я надеюсь, ты не думаешь, что я специально ради этого затащил тебя в постель?
— Пока не думала. А дальше — посмотрим. Ты грозился покончить с собой, если я не лягу с тобой в койку. А у самого на уме только одно: как бы побольше разнюхать. Аманда как-то раз намекала на твою неутомимость в постели, но я до сих пор что-то никак не пойму, что она имела в виду.
— На что намекала Аманда?..
— Когда-то давно она говорила, что хотя бы в одном на тебя можно положиться. Все, больше никаких комментариев.
— И часто вы вели подобные разговоры?
— На мой вкус, слишком редко. Ты, может быть, уже успел заметить, что твоя жена очень сдержанна в разговорах о мужчинах и о сексе? Если мы когда — то и говорили об этом, то обычно это я начинала разговор, а она его тут же заканчивала.
— А она замечала, что ты мне нравишься? Правда, когда я смотрел на тебя, я все время следил за тем, куда в этот момент смотрит она. Но от нее не утаишься.
— Она уверена, что ты меня терпеть не можешь. И это ее удивляло, потому что, по ее наблюдениям, ты готов завалиться в постель с любой хорошенькой женщиной.
— С чего это она взяла?
— Никаких комментариев.
— Ее это раздражало?
— Она не жаловалась.
— Ну почему из тебя каждое слово нужно тащить клещами? Я не собираю никакой материал, мне просто ужасно интересно.
— Когда мы договаривались о встрече, ты мне дал понять, что сгораешь вовсе не от любопытства, а от вожделения.
— Неужели одно обязательно должно исключать другое?
— Пока что так и происходит. Боюсь, что эти бесконечные разговоры об Аманде вряд ли помогут нам в нашем деле.
— Твои опасения будут развеяны в прах через несколько минут.
— Почему еще только через несколько минут, а не сейчас?
— Потому что человек — не машина.
— Ну, вообще-то я это по-человечески могу понять. Хотя Аманда утверждала…
— Давай все-таки последуем твоему совету и оставим в покое Аманду. Я помню, как я увидел тебя в первый раз, года три назад. Мы с Амандой еще не поженились; она была у меня дома и как раз возвестила твой визит, мол, сейчас придет ее единственная подруга, чтобы как следует посмотреть на меня. Не успела она закрыть рот, как раздался звонок. Я открыл дверь и увидел на пороге безумно хорошенькую женщину в сером платье, с ребенком на руках (ребенок, кстати, еще совсем не был похож на террориста). Я даже запомнил твои первые слова.
— У меня никогда в жизни не было серого платья. Я была в джинсах и в белой блузке.
— Неужели это так уж важно?
— Конечно, не важно. Но с какой стати я должна признавать, что была в сером платье? Сейчас ты еще скажешь, что тебе сразу же понравились мои ноги.
— Именно это я и хотел сказать.
— А ты меня когда-нибудь видел в чем-нибудь, кроме брюк? Если я не ошибаюсь, ты вообще ни разу не видел моих ног. До того, как я разделась перед тобой.
— Однажды я видел тебя голую, давным-давно. Я лицезрел твою кричащую, роскошную наготу. А точнее, дважды.
— Не поняла?..
— Первый раз зимой, когда ты жила у нас с Амандой из-за того, что в твоей квартире было слишком холодно. Я как-то отправился ночью в кухню попить воды, и тут наша гостья вдруг выходит из своей комнаты и исчезает в ванной, не замечая ни меня, ни моих вытаращенных, алчных глаз.
— В своей кричащей, роскошной наготе?..
— Именно. Я, конечно, подкрался к двери и приник к замочной скважине, но ты, к сожалению, находилась в мертвой точке. Тогда я затаился за притворенной дверью кухни и прождал десять минут. Я надеялся, что тебе тоже захочется утолить жажду и ты войдешь в кухню. Можно было бы прикинуться застигнутым врасплох. Надеюсь, ты помнишь, что мы так и не встретились в кухне?
— Я бы умерла на месте.
— Правда, я должен признаться, что в тот раз не успел разглядеть твои ноги. Мне нужно было успеть разглядеть столько всего другого, что на нога просто не хватило времени.
— Ну и когда же ты их разглядел?
— Чуть позже, здесь, вот в этой самой комнате.
— Здесь ты увидел мои ноги?..
— Однажды вечером сюда явился твой разъяренный приятель, который достал твои деньги из ящика и смылся.
— И что, он показал тебе мои ноги?
— Он навел меня на одно подозрение. Это и есть отец твоей террористки?
— Нет. Не отвлекайся.
— Когда он ушел, я страшно разозлился. Я хоть и не искал эти деньги, но был бы рад найти их первым и показать Аманде. Меня бесило, что она постоянно одалживает или просто дарит тебе деньги. Это-то ты, надеюсь, помнишь?
— Во-первых, она мне давала в долг не постоянно, а всего два раза. А во-вторых, она говорила, что делала это с твоего согласия. И что значит «дарила»?
— Разве она тебе не давала денег просто так?
— Ни разу.
— Странно.
— Мне тоже так кажется.
— Во всяком случае, когда этот злой коротышка ушел, я обыскал квартиру…
— В следующий раз, когда ты сюда придешь, нам надо будет сразу же договориться, что мы не произносим ни слова. Чем дольше мы говорим, тем дальше мы от цели нашей встречи.
— Мы не так уж далеки от нее, как тебе кажется.
— Я не слепая.
— Это только кажущаяся видимость. Ситуация может измениться в любую минуту.
— Хорошо, будем надеяться на чудо. Значит, Фердинанд захапал деньги и свалил, и ты обыскал квартиру. Что дальше?
— Я не искал ничего определенного, я просто копался в твоих вещах и шмотках.
— И при этом нашел мои ноги?
— Да. Вон в том черном комоде.
— Фотографии! Ты нашел фотографии?..
— Согласись, что после этого я имею основание дать оценку твоим ногам. На фотографии все видно: где начинаются ноги, где они кончаются, фотографии — это надежное материальное свидетельство.
— Я помню, что еще подумала: «Надеюсь, он не станет рыться в комоде и не найдет фотографии!»
— До того, как я их нашел, ты мне просто нравилась, как мне нравились многие другие женщины. А когда я увидел тебя на фотографиях, все изменилось: ты стала «проектом».
— Ты, конечно, не упустил возможности поглазеть и на мое белье?
— Белье?
— Фотографии лежали среди нижнего белья.
— На это я как-то не обратил внимания…
— Не расстраивайся. Большинство тряпок осталось еще со школьных времен, когда мой зад был в два раза толще, чем сейчас. Аманда тоже тогда была настоящим монстром. Она тебе не показывала наши школьные фотографии?
— Она сказала, что у нее нет школьных фотографий.
— Ну, еще бы! Чтобы понравиться мальчишкам, мы жрали, как слонихи. К сожалению, с похудением дело оказалось сложнее, чем с увеличением веса. Только в шестнадцать лет нам наконец удалось вернуть себе человеческий облик. Должна признаться, Аманда опередила меня на пару месяцев.
— Она была очень резвой — в смысле мальчиков?
— Никаких комментариев.
— Она как-то рассказывала об учителе физики, которому из-за нее даже пришлось сменить школу.
— Ну, значит, ты уже знаешь самое главное. Только это был не учитель физики, а учитель русского. И ему пришлось сменить не школу, а всего лишь класс. Я так ей завидовала, что наша дружба чуть не кончилась.
— Она говорила об учителе физики.
— Ну что ты опять прицепился к Аманде?
— А потом у нее еще, кажется, было что-то с неким Мартином?
— Я ничего не знаю ни о каком Мартине.
— Такой рыжий, с пижонской ямкой на подбородке. В один прекрасный день он вдруг нарисовался перед нами на пляже на Балтийском море, загородив собой солнце и нагло ухмыляясь. Аманда представила его как школьного товарища, но у меня было такое чувство, как будто она чего-то недоговаривает. Бывают такие ухмылки, которые сигнализируют о некой предыстории. Если бы на нее так уставился какой-нибудь совершенно чужой мужчина, она бы возмутилась.
— Я знаю целую кучу друзей Аманды, и среди них нет ни одного Мартина.
— И тебе это не кажется подозрительным? Если бы он был из вашей школы, ты бы его наверняка знала. Единственное объяснение, которое мне приходит в голову, — то, что они познакомились недавно, может даже совсем недавно. Это тебе говорит человек, который никогда не ревновал свою жену, а теперь вдруг понял, что, может быть, это было ошибкой.
— То, что ты — «не машина» и не можешь включаться в процесс по команде, я, как тактичная женщина, готова понять, но я должна видеть хотя бы желание, хотя бы попытку «включиться». Может, нам лучше отложить наше мероприятие?
— Когда я пришел, мне ничего не нужно было, кроме тебя. Но потом до меня дошло, что ты, кроме всего прочего, еще и — уникальный свидетель.
— Ты не будешь возражать, если я выключу свет?
— Пожалуй, я выпью еще глоток вина.
— Я сегодня рано встала, нужно было отвести Зою к половине восьмого в детский сад. Ты хочешь ночевать здесь?
— Это ты убиваешь настроение, а не я.
— Если мы продолжаем беседовать, то расскажи мне, что ты еще обнаружил, кроме фотографий.
— После такой находки продолжать поиски вроде бы уже ни к чему. Остается только притащить добычу в свое логово и радоваться успеху.
— Значит, ты улегся в постель и разглядывал фотографии, пока не уснул?
— Сначала я съел принесенные с собой полкурицы, потом подмел пол, потому что пепельница с окурками упала со стола, и только потом лег и заснул. А что, я мог найти еще что-то интересное?
— Ну, может, письма…
— Письма, похожие на фотографии? Я бы их не стал читать. Я деликатнее, чем ты думаешь. Правда, то, что я разглядывал фотографии, как бы свидетельствует об обратном, но это было, выражаясь языком юристов, что-то вроде хищения продуктов питания с целью их немедленного употребления.
— Наша переписка с Амандой за несколько лет.
— Это меня не интересует.
— Даже письма, в которых речь идет о тебе?
— Послушай, давай оставим эту тему.
— А что нам еще остается делать?
— То, что мы собирались делать, похоже, не получается, а других идей у меня нет. Может, нам и в самом деле есть смысл попытаться уснуть?
— Ты не думай, что я расстроилась или рассердилась на тебя. Все в порядке.
— Я так зверски захотел тебя, что мне казалось, я Moiy безнаказанно говорить с тобой обо всем во время этого дела. И вдруг Аманда лежит вместе с нами в постели! Аманда! Аманда! Аманда! Если бы сейчас судья спросил меня, когда я в последний раз был с ней в постели, я бы сказал: сегодня. Не понимаю — что происходит с этим дьявольским отростком? Меня это беспокоит не меньше, чем тебя, это же стыд и позор. Он уже в прошлый раз проявил себя далеко не с лучшей стороны, хотя нельзя сказать, что это была катастрофа. Он просто отработал свою смену — и никаких сверхурочных! Педант несчастный. Ты, конечно, из вежливости сказала, что довольна результатами. Зато я недоволен! Сегодня я ожидал от него более высоких показателей, а он, собака, вместо этого притворился мертвым! Знает, что я не могу его наказать, и потому наглеет на глазах. Я прекрасно тебя понимаю, когда ты намекаешь, что хотела бы остаться одна. Мне не хотелось уходить, потому что от одной мысли о возвращении домой у меня волосы встают дыбом — красться, как вор, по коридору мимо спальни, где Себастьян лежит на моем месте, в гостиную и спать на этом дурацком неудобном диване… Ладно, я сдаюсь и исчезаю.
— Перестань. Давай-ка я тебя лучше обниму как следует. Бедняжка! Давай двигайся ко мне, я тебе обниму. И ты тоже меня обними. Сейчас мы погасим свет и закроем рот. Пятнадцать минут — ни слова, договорились? Вот часы…
— Получилось, однако, не пятнадцать минут, а полчаса.
— А тебе что, жаль времени?
— Да, веселенькое это было бы зрелище, если бы я убрался отсюда несолоно хлебавши, как побитый пес! Не сердись, пожалуйста, но я испытываю не столько удовлетворение, сколько облегчение.
— В это время обычно сюда вваливается заспанная Зоя и просится ко мне в постель. Если я ей не разрешаю, она плетется обратно, бурчит что-то под нос, засыпает и делает огромную лужу в постели.
— А как она реагирует, когда у тебя в постели мужчина?
— На удивление тактично: старается не привлекать к себе внимания. Она еще ни разу не сорвала мероприятие, если ты это имеешь в виду. Хотя, должна отметить, что ей не часто выпадают такие испытания.
— Ты хочешь сказать, мужчины приходят сюда так редко?
— Послушай, теперь ты принялся за меня?
— Из некоторых вскользь брошенных замечаний Аманды я понял, что у тебя насыщенная любовная жизнь.
— Этого она уж точно сказать не могла. Наоборот, она уже не могла больше слышать моих жалоб по поводу горечи и постылости ночного одиночества. Или ты думаешь, что меня осаждают толпы роскошнейших мужчин?
— Не знаю, роскошнейших или нет, — единственного мужчину, которого я здесь видел, трудно назвать роскошным. Но я готов поспорить, что ты не страдаешь от нехватки кавалеров. Это мне известно не только из слов Аманды, это еще и мои личные наблюдения.
— Опыт эксперта?
— Знание людей. Не забывай, что я наблюдаю за тобой уже несколько лет. За это время у меня сложился некий образ, который вполне может претендовать на достоверность: она знает, какое впечатление производит на мужчин, она любит, когда на нее заглядываются, она опытным взглядом знатока зорко следит за тем, что происходит на любовном фронте. Она знает себе цену.
— Счастье твое, что тебе не надо зарабатывать деньги своим «знанием людей», а то бы ты давно уже помер с голоду. Тебе на каждом шагу мерещатся женщины, помешанные на мужчинах. Ну что ж, считай себе на здоровье, что я одна из них. Радуйся, мне не жалко. Хотя я не знаю никаких приемов, с помощью которых могла бы удовлетворить твои сексуальные фантазии.
— До сих пор ты действовала безошибочно.
— Спасибо, я просто задыхаюсь от гордости. Но один совет ты мне все же мог бы дать. Представим себе ненасытную женщину, которая все больше и больше алчет мужчин, но которой при этом тем не менее не все равно, с кем быть, — где она, по-твоему, должна добывать себе новую пищу?
— Странный вопрос. Вокруг, куда ни взгляни, полно мужчин, стоит тебе только свистнуть — и перед тобой тут же вырастет лес желающих.
— Ты говоришь о представителях мужского пола. А я имею в виду мужчин.
— Я лично не вижу тут никакой особой разницы. Как, по-твоему, выглядят представители мужского пола, не являющиеся мужчинами? Что, у них не хватает каких-нибудь частей тела?
— С точки зрения анатомии у них все на месте. Это скорее их умственные и душевные качества делают их невыносимыми. Во время знакомства они не просто смотрят на тебя с вожделением — они пожирают тебя взглядом. Они не могут быть безрассудно храбрыми, зато прекрасно умеют быть грубыми. Они не едят, а жрут, не улыбаются, а ухмыляются. Они все жирные, как свиньи, даже самые худые из них. Они все потные и выглядят как заморенные клячи. Беспардонность они считают самым лучшим из всех мужских качеств и причиняют женщине боль, едва успев прикоснуться к ней, да еще и гордятся этим. Но самое страшное — это когда они открывают рот. Они вечно выбирают не те слова, у них напрочь отсутствует слух и чувство меры в языке, они не слышат своих гадостей или глупостей, как не чувствуют испарений своего тела. Они считают своим долгом развлекать тебя сальностями, а если ты даешь понять, что тебе это неприятно, они объявляют это жеманством и еще больше усердствуют. Они твердо убеждены, что всякое недовольство или отвращение, которое выражают женщины, — всего лишь притворство. Они до слез смеются своим собственным шуткам, как будто для них ничего важнее этого на свете нет. Если у них истощается запас пошлостей, они начинают мучить тебя рассказами о самих себе, о своих подвигах. Они хвастают, как борются с начальством или своим мощным интеллектом спасают безнадежную ситуацию. Они чуть не плачут от умиления, говоря о своей творческой энергии. А на самом деле они еще никогда ни с кем не боролись, они пасуют перед малейшим нажимом, потому что пугливы, как полевые мыши. А единственное, что они могут спасти, так это собственную шкуру. Они приспособленцы, трусы и слюнтяи. Только в общении с женщинами они вспоминают о своей силе. Они не просто врут, как маленькие дети, — они врут так бездарно, что меня клонит в сон. Я не засыпаю только потому, что они так громко орут. Иногда захочешь им что-нибудь возразить, чтобы уберечь их от еще больших глупостей или пошлостей, скажешь что-нибудь ироничное или бросишь скептический взгляд, а они даже не замечают. Потому что слепы и глухи, как камни. Они спокойно продолжают молотить языком, и уж если разойдутся как следует, то обязательно расскажут и о своих бабах. Через какое-то время, решив, что произвели па тебя уже достаточно глубокое впечатление, что период ухаживания затянулся и пора переходить к делу, они выключают свет и начинают то, что они называют ласками, то есть хватают тебя своими трясущимися граблями, рвут на тебе пояс и суют тебе в ухо свой язык. И тебе не остается ничего другого, как спасаться бегством. Слава богу, преследовать свою жертву они обычно не решаются, потому что боятся скандалов. Уходя, ты слышишь, как они обзывают тебя дурой, по которой давно плачет психиатр, и это еще не предел их возможностей — потерпев очередное фиаско, эти горе-соблазнители не скупятся на эпитеты.
— Да… Лестная характеристика, ничего не скажешь. Неужели мужчины и в самом деле такие?
— Приблизительно.
— Все?
— Большинство. Если я когда-нибудь встречу мужчину с другими приметами, я от радости напьюсь.
— Сегодня ты пила более чем умеренно.
— Меня не мучила жажда.
— Когда я однажды спросил Аманду, почему такая видная женщина, как ты, не выходит замуж, она сказала: Люси не выдерживает соседство ни одного мужчины дольше двух-трех недель. Теперь я понимаю почему.
— Ты считаешь это дурью?
— Я пытаюсь представить себе, какими глазами ты смотришь на меня. Сколько баллов по твоей оценочной шкале полагается мне? Я ведь почти во всех отношениях совершенно обычный, ничем не выдающийся человек. Тебя же должно трясти при виде меня?
— А тебе идет возмущение. Когда ты прищуриваешь глаза и выдвигаешь вперед подбородок, то прямо страшно становится.
— Это я уже проходил с Амандой: как только ей надоедает разговор, а я не могу в ту же секунду остановиться, она начинает надо мной насмехаться. Один раз она сказала, что, когда предмет или уровень разговора оказывается за пределами моих интеллектуальных способностей, я ставлю ноги носками вместе. И как назло, мои ноги в этот момент случайно стояли именно носками внутрь. Или, например, она с серьезнейшей миной заявляет, что, когда я позволяю себе говорить то, чего не знаю, у меня плохо пахнет изо рта. Конечно, я забыл утром вычистить зубы, ну и что? А сейчас меня украшает возмущение — узнаю школу Аманды. У вас, наверное, одинаковые критерии оценки мужчин?
— Они во многом похожи.
— Зачем же она вышла за меня замуж?
— Ты не так ужасен, как тебе кажется. Но она тебя, конечно, переоценила. Надеюсь, я не очень сильно злоупотреблю доверием подруги, если скажу тебе, что первые симптомы вашей несовместимости проявились еще два года назад, когда Аманда была беременна. А позже, когда ее жалобы стали все более частыми, я выступила в роли твоего адвоката. Я отговаривала ее от развода, пугая своим собственным примером. Я говорила: ты что, хочешь жить, как я? Без перспектив, без уверенности в завтрашнем дне? Я явно переусердствовала в своих проповедях и взяла на себя, как мне кажется теперь, при трезвом рассмотрении, слишком большую ответственность. Наверное, потому что я человек консервативных взглядов. О браке действительно трудно сказать что-нибудь положительное, кроме того, что он смягчает некоторые неприятности вроде болезней, усталости, безденежья, забывчивости и т. п. Что, однако, не мешает ему самому быть одной сплошной неприятностью. А я вела себя так, как будто в Аманду вселился бес, внушивший ей мысль отказаться от такой замечательной вещи, как брак.
— Значит, она недовольна мной уже целых два года? Что же ей во мне не нравилось?
— Все то же, что и сегодня. Сейчас она тебя считает еще и никудышным отцом, а больше я не вижу никакой эволюции в ее жалобах.
— Ей всегда больше нравилось раздражаться по поводу моих недостатков, чем радоваться моим достоинствам. Только не надо спрашивать, какие достоинства я имею в виду, это было бы дешевое остроумие. Достоинства есть у каждого, даже у меня. Но ей никогда не было дела до моих достоинств, я долго обижался на нее за это. А теперь это просто действует мне на нервы. Если тебе как-нибудь подвернется удобный случай, передай ей это, пожалуйста. Я, правда, до сих пор говорю, что предпочел бы остаться с ней, но это все пустая болтовня. Я говорю это по привычке. Да-да! Аманда действует мне на нервы. Было время, когда мне казалось — особенно при виде ее попы, — что все наши проблемы яйца выеденного не стоят. Я смотрел на наши с ней отношения через ширинку, но это уже позади.
— Почему же ты за нее так цепляешься?
— Я цепляюсь не за нее, а за брак. Я чувствую, что с любой другой мне было бы не намного лучше.
— Скажи ей это. Это согреет ей сердце.
— Ты считаешь ее искренним человеком?
— По отношению ко мне — да.
— Я никак не могу избавиться от страха, что мне еще предстоит какой-то жуткий сюрприз. Что я буду сидеть в зале судебных заседаний рядом с Амандой, которую знаю уже три года, и она вдруг сбросит маску. И я увижу совершенно чужое лицо.
— Неприятное?
— Конечно, неприятное, иначе бы я так не боялся. Она мстительна. У меня нет никаких конкретных свидетельств этому, но я знаю это.
— За что же она может тебе мстить?
— Не знаю. Когда мне было шестнадцать, у меня была подружка, Беттина Экштайн, на год моложе меня. Все в школе говорили, что она злая и коварная, не только девчонки. Поскольку она была очень хорошенькая, я бы смирился даже с ее коварством, но со мной она была такой простодушной и приветливой, что мне не на что было жаловаться. В один прекрасный день она сказала мне, что ее мать хочет познакомиться со мной. Я это воспринял как признак того, что для Беттины наша дружба имеет серьезное значение. В общем, я надел свой выходной пиджак и вычистил грязь из-под ногтей. Они жили в огромной квартире где-то в Панков, ее отец был художник. Беттина провела меня в большую комнату, где стояли пианино и две кадки с пальмами, а стены были до самого потолка заставлены книгами и завешаны картинами. Я чувствовал себя как в каком-то фильме про красивую жизнь — я-то жил с родителями, двумя братьями и бабушкой в двухкомнатной квартире. Беттина усадила меня в кресло, сунула мне в руки какой-то журнал и велела ждать. Сказала, что мы пришли слишком рано; Марлене — так она называла свою мать — каждый день после обеда ложится на полчасика отдохнуть, и ей нужно какое-то время, чтобы привести себя в порядок. Она вышла и, как потом выяснилось, надела платье своей матери (а я никогда ее не видел в платье), туфли на высоких каблуках, напялила на свои длинные белокурые волосы рыжий парик, накрасилась, как кукла, нацепила на нос очки матери и вошла в комнату через другую дверь. Ее маскировка была так хороша, что я бы ее ни за что не узнал, даже если бы пристально вглядывался в ее лицо. Но я не вглядывался, я не знал, куда девать глаза от смущения. Я вскочил, протянул «мамаше» свою потную руку, косясь на дверь, откуда вот-вот должна была появиться Беттина, чтобы спасти меня. «Мамаша» сказала каким — то смешным, каркающим голосом, что очень рада наконец познакомиться с другом своей дочери, о котором уже слышала так много всяких забавных историй. Я еще больше смутился, пробормотал, что тоже рад знакомству. И знаешь, что потом произошло? «Мамаша» вдруг нагнулась, схватила подол юбки, молниеносно натянула его себе на голову и завизжала так пронзительно, как может завизжать только пятнадцатилетняя девчонка. Она сделала это, не опасаясь последствий, — она ведь знала, что мы одни в квартире. Я стоял как столб, меня трясло от ужаса. Беттина, все еще с юбкой на голове, наконец выбежала из комнаты. Я после этого целый день не мог прийти в себя. Я так и не узнал, что побудило Беттину Экштайн устроить этот спектакль. Да и что это могло быть, как не обыкновенное хулиганство. Я после этого не разговаривал с ней. Хотел наказать ее презрением, но ей на это, похоже, было наплевать.
— Ты хочешь сказать, что в некоторых людях, особенно в женщинах, изначально живет жестокость, которой не нужен конкретный повод для проявления?
— Ну, что-то в этом роде. Не понимаю только, с чего ты взяла, что женщины тут как-то выделяются. Я имел в виду человека вообще. В этом отношении женщины не представляют собой ничего особенного.
— Аманда знает, что ты ей часто изменял. Но можешь не беспокоиться: я не думаю, что она собирается делать из этого скандал.
— Что же она знает?
— Неужели ты думал, что твое вранье может годами оставаться незамеченным? Что, у твоей жены нет ни глаз, ни ушей, ни носа? Чужие волосы на твоей одежде, запахи на твоей коже, твои невразумительные объяснения по поводу частых отлучек и позднего возвращения домой — ты что, хочешь сказать, что был женат на полной идиотке?
— А ты-то что об этом знаешь?
— Только то, что она мне рассказывала.