Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вспахал Иван весь пар, только одна полоска осталась. Приехал допахивать. Болит у него живот, а пахать надо. Выхлестнул гужи, перевернул соху и поехал пахать. Только завернулся раз, поехал назад – ровно за корень зацепило что-то – волочит. А это чертенок ногами вокруг рассохи заплел – держит. «Что за чудо! – думает Иван. – Корней тут не было, а корень». Запустил Иван руку в борозду, ощупал – мягкое. Ухватил что-то, вытащил. Черное, как корень, а на корне что-то шевелится. Глядь – чертенок живой.

– Ишь ты, – говорит, – пакость какая!

Замахнулся Иван, хотел о приголовок пришибить его, да запищал чертенок:

– Не бей ты меня, – говорит, – а я тебе что хочешь сделаю.

– Что ж ты мне сделаешь?

– Скажи только, чего хочешь.

Почесался Иван.

– Брюхо, – говорит, – болит у меня – поправить можешь?

– Могу, – говорит.

– Ну лечи.

Нагнулся чертенок в борозду, пошарил, пошарил когтями, выхватил корешок-тройчатку, подал Ивану.

– Вот, – говорит, – кто ни проглотит один корешок, всякая боль пройдет.

Взял Иван, разорвал корешки, проглотил один. Сейчас живот прошел.

Запросил опять чертенок.

– Пусти, – говорит, – теперь меня, я в землю проскочу – больше ходить не буду.

– Ну что ж, – говорит, – бог с тобой!

И как только сказал Иван про бога – юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась. Засунул Иван два остальных корешка в шапку и стал допахивать. Запахал до конца полоску, перевернул соху и поехал домой. Отпряг, пришел в избу, а старший брат, Семен-воин, сидит с женой – ужинают. Отняли у него вотчину, – насилу из тюрьмы ушел и прибежал к отцу жить.

Увидал Семен Ивана.

– Я, – говорит, – к тебе жить приехал, корми нас с женой, пока место новое выйдет.

– Ну что ж, – говорит, – живите.

Только хотел Иван на лавку сесть, не понравился барыне дух от Ивана. Она и говорит мужу.

– Не могу я, – говорит, – с вонючим мужиком вместе ужинать.

Семен-воин и говорит:

– Моя барыня говорит, от тебя дух нехорош, ты бы в сенях поел.

– Ну что ж, – говорит. – Мне и так в ночное пора – кобылу кормить.

Взял Иван хлеба, кафтан и поехал в ночное.

IV


Отделался в эту ночь чертенок от Семена-воина и пришел по уговору Иванова чертенка искать – ему помогать дурака донимать. Пришел на пашню, поискал, поискал товарища – нет нигде, только дыру нашел. «Ну, – думает, – видно с товарищем беда случилась, надо на его место становиться. Пашня допахана – надо будет дурака на покосе донимать».

Пошел чертенок в луга, напустил на Иванов покос паводок, затянуло весь покос грязью. Вернулся на зорьке Иван из ночного, отбил косу, пошел луга косить. Пришел Иван, стал косить, махнет раз, махнет другой – затупится коса, не режет, точить надо. Бился, бился Иван.

– Нет, – говорит, – пойду домой, отбой принесу да и хлеба ковригу. Хоть неделю пробьюсь, а не уйду, пока не выкошу.

Услыхал чертенок – задумался.

– Калян, – говорит, – дурак этот, не проймешь его. Надо на другие штуки подниматься.

Пришел Иван, отбил косу, стал косить. Залез чертенок в траву, стал косу за пятку ловить, носком в землю тыкать. Трудно Ивану, однако выкосил покос – осталась одна делянка в болоте. Залез чертенок в болото, думает себе:

«Хоть лапы перережу, а не дам выкосить».

Зашел Иван в болото, трава – смотреть – не густая, а не проворотить косы. Рассердился Иван, начал во всю мочь махать, стал чертенок подаваться – не поспевает отскакивать, видит – дело плохо, забился в куст. Размахнулся Иван, шаркнул по кусту, отхватил чертенку половину хвоста. Докосил Иван покос, велел девке грести, а сам пошел рожь косить.

Вышел с крюком, а кургузый чертенок уж там, перепутал рожь так, что на крюк нейдет. Вернулся Иван, взял серп и принялся жать – выжал всю рожь.

– Ну, теперь, – говорит, – надо за овес браться.

Услыхал кургузый чертенок, думает: «На ржи не донял, так на овсе дойму, дай только утра дождаться». Прибежал чертенок утром на овсяное поле, а овес уже скошен. Иван его ночью скосил, чтоб меньше сыпался. Рассердился чертенок.

– Изрезал, – говорит, – меня и замучил дурак. И на войне такой беды не видал! Не спит, проклятый, за ним не поспеешь! Пойду, – говорит, – теперь в копны: прогною ему все.

И пошел чертенок в ржаную копну, залез между снопами – стал гноить: согрел их и сам согрелся и задремал.

А Иван запряг кобылу и пoexaл с девкой возить. Подъехал к копне, стал кидать на воз. Скинул два снопа, сунул – прямо чертенку в зад; поднял – глядь, на вилах чертенок живой, да еще кургузый барахтается, ужимается, соскочить хочет.

– Ишь ты, – говорит, – пакость какая! Ты опять тут?

– Я, – говорит, – другой, то мой брат был. А я, – говорит, – у твоего брата Семена был.

– Ну, – говорит, – какой ты там ни будь, и тебе то же будет! – Хотел его об грядку пришибить, да стал его просить чертенок:

– Отпусти, – говорит, – больше не буду, а я тебе что хочешь сделаю.

– Да что ты сделать можешь?

– А я, – говорит, – могу из чего хочешь солдат наделать.

– Да на что их?

– А на что, – говорит, – хочешь их поверни, они все могут.

– Песни играть могут?

– Могут.

— Никаких посплю. Давай вставай. Прими душ.

– Ну что ж, – говорит, – сделай.

Этот парень не отстанет.

И сказал чертенок:

– Возьми ты вот сноп ржаной, тряхни его о землю гузом и скажи только: «Велит мой холоп, чтоб был не сноп, а сколько в тебе соломинок, столько бы солдат».

— Ладно, — сказал я. — И иди ты на хуй.

Взял Иван сноп, тряхнул оземь и сказал, как велел чертенок. И расскочился сноп, и сделались солдаты, и впереди барабанщик и трубач играют. Засмеялся Иван.

— Милый ротик. Очень милый ротик.

– Ишь ты, – говорит, – как ловко! Это, – говорит, – хорошо – девок веселить.

— Я серьезно, Рафаль. Иди на хуй. Почему ты не сказал мне, что уходишь? — Я сел в постели.

– Ну, – говорит чертенок, – пусти же теперь.

– Нет, – говорит, – это я старновки делать буду, а то даром зерно пропадает. Научи, как опять в сноп поворотить. Я его обмолочу.

Рафаэль не ответил на мой вопрос.

Чертенок и говорит:

— Проснулся наконец? — лишь спросил он.

– Скажи: «Сколько солдат, столько соломинок. Велит мой холоп, будь опять сноп!»

— Я думал, мы друзья.

Сказал так Иван, и стал опять сноп.

— Мы друзья, Зак. — Сцепив пальцы, он постучал костяшками одной руки о другую. Иногда он делает так. — Пришло время, Зак. Я думал, ты знал. Я здесь уже пятьдесят восемь дней. — Он улыбнулся мне — по этой улыбке было не понять, что она означает. — Пятьдесят восемь гребаных дней.

И стал опять проситься чертенок.

— Милый ротик, — заметил я.

– Пусти, – говорит, – теперь.

— Да уж. Слушай, Зак, пора вставать.

– Ну что ж!

— Ты должен был сказать мне, что уходишь.

Зацепил его Иван за грядку, придержал рукой, сдернул с вил.

— Это не было секретом, Зак.

– С Богом, – говорит. И только сказал про Бога – юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась.

Приехал Иван домой, а дома и другой брат, Тарас, с женой сидят – ужинают. Не расчелся Тарас-брюхан, убежал от долгов и пришел к отцу. Увидал Ивана.

— Иди ты.

– Ну, – говорит, – Иван, пока я расторгуюсь, корми нас с женой.

— Прими душ, мальчик.

– Ну что ж, – говорит, – живите.

— Не называй меня мальчиком. И иди на хуй.

Снял Иван кафтан, сел к столу.

Рафаэль ничего не ответил, лишь слегка улыбнулся, глядя на меня. Я не был уверен, что означает его взгляд.

А купчиха говорит:

– Я, – говорит, – с дураком кушать не могу: от него, – говорит, – потом воняет.

Рафаэль вышел из кабинки, а я уселся в постели, уставившись в пол. И чего я всегда пялюсь в пол? Иногда я действительно себя ненавижу. Я встал и посмотрел на свой карандашный рисунок. Это была сцена из моей жизни, та ее часть, которую я хотел позабыть. Но теперь я вспоминал, и лучше мне от этого не становилось. Мне становилось только хуже. Я взял рисунок, затем снова опустил его на стол, подавляя желание порвать. Порвать его на клочки.

Тарас-брюхан и говорит:

Каково это — ощущать себя цельным, не быть в разладе с собой, не нервничать и не паниковать? Каково это — ходить по свету с высоко поднятой головой, глядя в небеса, а не в землю, на то, что ползает под ногами.

– От тебя, – говорит, – Иван, дух нехорош – поди в сенях поешь.

Я направился в душ, но проходя мимо стола Рафаэля наткнулся взглядом на его дневник. Он был открыт. Подойдя, я взял его в руки. Я держал дневник, уговаривая себя положить его на место и уйти. Вот только я этого не сделал — я впился глазами в слова и начал читать:

– Ну что ж, – говорит.

Взял хлеба, ушел на двор.

Я чувствую себя так, будто долгое время еду по дороге совершенно один. Я даже не знаю, куда еду. И проблема не в том, что я один — в одиночестве нет ничего плохого, меня оно никогда не напрягало. Но порой мне ужасно хочется перестать ехать туда, куда ведет эта чертова дорога. Мне хочется остановить машину и вспомнить, откуда я еду и зачем я куда-то поехал.

– Мне, – говорит, – кстати в ночное пора – кобылу кормить.

Мне хочется поговорить с кем-нибудь, попросить показать, где находится их боль. Хочется сказать: «Покажите мне, где у вас болит». Хочется прикоснуться к этому месту, а затем показать, где гнездится моя собственная боль, чтобы они так же коснулись ее. Позволить кому-то коснуться тебя там, где больше всего болит… если бы я мог это сделать, если бы только я мог это сделать, то это означало бы, что я жив.

V


Отделался в эту ночь и от Тараса чертенок – пришел по уговору товарищам помогать – Ивана-дурака донимать. Пришел на пашню, поискал, поискал товарищей – нет никого, только дыру нашел. Пошел на луга – в болоте хвост нашел, а на ржаном жниве и другую дыру нашел. «Ну, – думает, – видно, над товарищами беда случилась, надо на их место становиться, за дурака приниматься».

Мне кажется, что если я смогу прикоснуться к чужой боли, а кто-то сможет прикоснуться к моей, тогда что-то случится. Случится что-то прекрасное. Нет, боль не уйдет. Но, может быть, я смогу продолжить путь по дороге к тому месту, которое зову своим домом.

Пошел чертенок Ивана искать. А Иван уж с поля убрался, в роще лес рубит.

«Дом». Опять это слово.

Стало братьям тесно жить вместе, велели дураку себе на избы лес рубить, новые дома строить.

Я смотрел на слова Рафаэля и, боже, какой же хаос творился у меня внутри. Такое ощущение, будто все воспоминания взбунтовались в моем сердце и разуме, и вот поэтому-то я в таком раздрае. Существует ли слово, способное спасти меня?

Прибежал чертенок в лес, залез в сучья, стал мешать Ивану деревья валить. Подрубил Иван дерево как надо, чтоб на чистое место упало, стал валить – дуром пошло дерево, повалилось куда не надо, на суках застряло. Вырубил Иван рочаг, начал отворачивать – насилу свалил дерево. Стал Иван рубить другое – опять то же. Бился, бился, насилу выпростал. Взялся за третье – опять то же. Думал Иван хлыстов полсотни срубить, и десятка не срубил, а уж ночь на дворе. И замучился Иван. Валит от него пар, как туман по лесу пошел, а он все не бросает. Подрубил он еще дерево, и заломило ему спину, так что мочи не стало, воткнул топор и присел отдохнуть. Услыхал чертенок, что затих Иван, обрадовался. «Ну, – думает, – выбился из сил – бросит; отдохну теперь и я». Сел верхом на сук и радуется. А Иван поднялся, вынул топор, размахнулся да как тяпнет с другой стороны, сразу затрещало дерево – грохнулось. Не спопашился чертенок, не успел ног выпростать, сломался сук и защемил чертенка за лапу. Стал Иван очищать – глядь: чертенок живой. Удивился Иван.

Принимая душ, я думал о своем рисунке. В голове билась мысль, что я изобразил вовсе не сцену из прошлого, а свой сон. Всего лишь сон. Всего лишь очередной свой сон.

– Ишь ты, – говорит, – пакость какая! Ты опять тут?

– Я, – говорит, – другой. Я у твоего брата Тараса был.

Всё казалось нереальным — всё, кроме слов в дневнике Рафаэля. Струи горячей воды били по телу. Нет, «били» неверное слово. Бить — это то, что делал со мной брат. Бить — это то, что я делал с автомобильными стеклами. Вода была мягкой, в моем же брате ничуть не было мягкости. В нем всё было жестким — кулаки, взгляд, голос, сердце. Не было ничего жестче его во всей вселенной. В моей вселенной.

– Ну, какой бы ты ни был, а тебе то же будет!

Я закрыл глаза, подставляя тело под струящуюся воду. Каково бы это было, быть водой? Мягкой, нежной, очищающей, утоляющей жажду. Было бы прекрасно — быть водой. Разум заполонили картинки — бьющий меня брат, голова отца на кухонном столе, пустой взгляд матери, я, бредущий по улицам как побитая собака, я, плачущий на занятии у Сюзан, Рафаэль, поющий мне, сидя на моей постели, Адам, спрашивающий: «Когда тебе в последний раз кто-нибудь говорил, что любит тебя?» Я слышу звук выстрела и голос, повторяющий: «Нет, нет, нет, пожалуйста, боже, нет». Этот голос — мой.

Замахнулся Иван топором, хотел его обухом пристукнуть. Взмолился чертенок.

– Не бей, – говорит, – меня, я тебе что хочешь сделаю.

Не знаю, как долго я простоял перед зеркалом, обхватив себя руками. Сегодня мои глаза были темными. Адам сказал, что они у меня то ореховые, то зеленые. Зеленые, как листва. Как лето.

– Да что ж ты сделать можешь?

Сегодня мои глаза были темными как зима.

– А я, – говорит, – могу тебе денег сколько хочешь наделать.

Я взглянул на календарь.

– Ну что ж, – говорит, – наделай!

Шел пятьдесят четвертый день моего пребывания в этом месте.

И научил его чертенок.

– Возьми ты, – говорит, – листу дубового с этого дуба и потри в руках. Наземь золото падать будет.

Пятьдесят четвертый день.

Взял Иван листьев, потер – посыпалось золото.

Кажется, что я живу тут всю свою жизнь.

– Это, – говорит, – хорошо, когда на гулянках с ребятами играть.

— Почему, интересно, так?

– Пусти же, – говорит чертенок.

Я повернулся и увидел, что Рафаэль рассматривает мой рисунок. Изучает его.

– Ну что ж! – Взял Иван рочаг, выпростал чертенка. – Бог с тобой! – говорит. И как только сказал про Бога – юркнул чертенок под землю, как камень в воду, только дыра осталась.

— Ты что-то сказал, Зак?

— Я говорил сам с собой.

VI


— Привычка большей части здешних обитателей. — Видно было, что он говорит со мной, но думает о чем-то своем. — Это чудесная работа. Я не знал, что ты художник, Зак.

Построили братья дома и стали жить порознь. А Иван убрался с поля, пива наварил и позвал братьев гулять. Не пошли братья к Ивану в гости.

— Рисование было одним из двух моих любимых предметов.

– Не видали мы, – говорят, – мужицкого гулянья.

— А какой был второй?

Угостил Иван мужиков, баб и сам выпил – захмелел и пошел на улицу в хороводы. Подошел Иван к хороводам, велел бабам себя величать.

– Я, – говорит, – вам того дам, чего вы в жизнь не видали. – Посмеялись бабы и стали его величать. Отвеличали и говорят:

— Английская литература.

— Ааа, мистер Гарсия.

– Ну что ж, давай.

Я взглянул на него. Откуда он узнал о мистере Гарсии? Я никогда ему о нем не рассказывал.

– Сейчас, – говорит, – принесу. – Ухватил севалку, побежал в лес. Смеются бабы: «То-то дурак!» И забыли про него. Глядь: бежит Иван назад, несет севалку полну чего-то.

— Ты говоришь с ним во сне.

– Оделять, что ли?

— Нехорошо подслушивать, когда другой человек говорит во сне.

– Оделяй.

— Я пытаюсь не слушать, но ты громко говоришь, не давая мне уснуть. Говори тогда потише. — Он все смотрел на мой рисунок. — Ты принесешь его в группу?

Захватил Иван горсть золота – кинул бабам. Батюшки! Бросились бабы подбирать; выскочили мужики, друг у дружки рвут, отнимают. Старуху одну чуть до смерти не задавили. Смеется Иван.

— Вряд ли.

– Ах вы дурачки, – говорит, – зачем вы бабушку задавили. Вы полегче, а я вам еще дам. – Стал еще швырять. Сбежался народ, расшвырял Иван всю севалку. Стали просить еще. А Иван говорит:

— Принеси.

– Вся. Другой раз еще дам. Теперь давайте плясать, играйте песни.

Заиграли бабы песни.

— Не хочу.

– Не хороши, – говорит, – ваши песни.

— Время истории, — напомнил он.

– Какие же, – говорят, – лучше?

— Я не…

– А я, – говорит, – вот вам покажу сейчас.

— Люди рассказывают свои истории уже на вторую неделю, — оборвал меня Рафаэль.

Пошел на гумно, выдернул сноп, обил его, поставил на гузо, стукнул.

– Ну, – говорит, – сделай холоп, чтоб был не сноп, а каждая соломинка – солдат.

— Я знаю.

Расскочился сноп, стали солдаты, заиграли барабаны, трубы. Велел Иван солдатам песни играть, вышел с ними на улицу. Удивился народ. Поиграли солдаты песни, и увел их Иван назад на гумно, а сам не велел никому за собой ходить, и сделал опять солдат снопом, бросил на одонье. Пришел домой и лег спать в закуту.

— Пришло время, Зак.

VII


— Адам скажет мне, когда придет время.

Узнал наутро про эти дела старший брат Семен-воин, приходит к Ивану.

– Открой ты мне, – говорит, – откуда ты солдат приводил и куда увел?

– А на что, – говорит, – тебе?

— Адам ни черта тебе не скажет, он здесь не для того, чтобы указывать тебе, что делать. Он не коп. То, что мы тут делаем, мы делаем не для Адама, Зак, а для себя.

– Как на что? С солдатами все сделать можно. Можно себе царство добыть.

— Я думал, тебе нравится Адам.

Удивился Иван.

– Ну? Что ж ты, – говорит, – давно не сказал? Я тебе сколько хочешь наделаю. Благо мы с девкой много насторновали.

— Я люблю Адама. Он прекрасный, одаренный человек. Но при чем тут мои чувства к нему? Ты должен рассказать свою историю. Это нужно тебе, приятель. Тебе.

Повел Иван брата на гумно и говорит:

Рафаэль никогда не говорит слово «приятель». Это не его слово. То, что он его употребил, означало, что он начал злиться.

– Смотри же, я их делать буду, а ты их уводи, а то коли их кормить, так они в один день всю деревню слопают.

— Ты что, эксперт по тому, что я должен и чего не должен делать?

Обещал Семен-воин увести солдат, и начал Иван их делать. Стукнет по току снопом – рота, стукнет другим – другая, наделал их столько, что все поле захватили.

— А ты думаешь, кто-то может быть в этом экспертом? Нет таких по человеческому поведению, Зак. Особенно по неадекватному человеческому поведению.

– Что ж, будет, что ли?

Обрадовался Семен и говорит:

— Ты говоришь, что я неадекват?

– Будет! Спасибо, Иван.

Рафаэль схватил меня за плечи и посмотрел прямо в глаза.

– То-то, – говорит. – Коли тебе еще надо, ты приходи, я еще наделаю. Соломы нынче много.

— Я говорю, что пришло время, Зак, — серьезно сказал он. — Ты не можешь бесконечно стоять на одном месте. Не можешь попусту тратить здесь свое время. Есть причина, по которой ты находишься тут. — Он убрал ладони с моих плеч.

Сейчас распорядился Семен-воин войском, собрал их как следует и пошел воевать.

Только ушел Семен-воин, приходит Тарас-брюхан – тоже узнал про вчерашнее дело, стал брата просить:

— Я не могу.

– Открой мне, откуда ты золотые деньги берешь? Кабы у меня такие вольные деньги были, я бы к этим деньгам со всего света деньги собрал.

— Можешь, Зак. — Рафаэль улыбнулся. — Хочешь, чтобы я сыграл на твоем чувстве вины?

Удивился Иван.

— Это как?

– Ну! Ты бы давно, – говорит, – мне сказал. Я тебе сколько хочешь натру.

Обрадовался брат.

– Дай мне хоть севалки три.

— Хочешь, чтобы я ушел отсюда, так и не услышав твою историю?

– Ну что ж, – говорит, – пойдем в лес, а то лошадь запряги – не унесешь.

— Пошел ты.

Поехали в лес, стал Иван с дуба листья натирать. Насыпал кучу большую.

— Милый ротик.

— Ага, милый, — усмехнулся я.

– Будет, что ли?

Он опустил взгляд на часы.

Обрадовался Тарас.

— У нас есть двадцать минут.

– Пока будет, – говорит. – Спасибо, Иван.

— Для чего?

– То-то, – говорит. – Коли тебе еще надо, приходи, я натру еще – листу много осталось.

— Для того, чтобы сходить в лабиринт.

Набрал Тарас-брюхан денег воз целый и уехал торговать.

2

Уехали оба брата. И стал Семен воевать, а Тарас торговать. И завоевал себе Семен-воин царство, а Тарас-брюхан наторговал денег кучу большую.

Сошлись братья вместе и открылись друг другу, откуда у Семена солдаты, а у Тараса деньги.

Не знаю, что заставило меня пойти за Рафаэлем к лабиринту. Мы некоторое время постояли у входа. В лабиринте мне всегда хочется понизить голос до шепота — есть в нем что-то такое, тишина и спокойствие.

Семен-воин и говорит брату:

— Закрой глаза, — сказал Рафаэль. — Сделай глубокий вдох, затем открой глаза и войди.

– Я, – говорит, – царство себе завоевал, и мне жить хорошо, только у меня денег нехватка – солдат кормить.

Я словно услышал голос Адама: «Входи в лабиринт с определенным намерением».

А Тарас-брюхан говорит:

– А я, – говорит, – нажил денег бугор большой, только одно, – говорит, – горе – караулить денег некому.

Вспомнить, вспомнить, вспомнить — именно это слово пришло мне на ум. Оно ветром прошлось по всем печальным и темным закоулкам моей души. И этот ветер дул и дул, пока я не достиг самого центра лабиринта.

Семен-воин и говорит:

Рафаэль уже стоял там.

– Пойдем, – говорит, – к брату Ивану, – я велю ему еще солдат наделать – тебе отдам твои деньги караулить, а ты вели ему мне денег натереть, чтобы было чем солдат кормить.

И поехали они к Ивану. Приезжают к Ивану, Семен и говорит:

– Мне мало, братец, моих солдат, сделай мне, – говорит, – еще солдат, хоть копны две переделай.

Не бойся. Его голос словно исходил из моего собственного сердца.

Замотал головой Иван.

– Даром, – говорит, – не стану больше тебе солдат делать.

3

– Да как же, – говорит, – ты обещал?

После Разбора Адам спросил, хочет ли кто-то с чем-то выступить. Моя рука поднялась сама собой. Нет, мы не поднимаем рук в группе, это же не школа. Хотя для меня это школа и есть. Изучаемый предмет — наша боль.

– Обещал, – говорит, – да не стану больше.

Адам кивнул мне подбородком.

– Да отчего ж ты, дурак, не станешь?

— Зак? У тебя есть что сказать?

– А оттого, что твои солдаты человека до смерти убили. Я намедни пашу у дороги, вижу, баба по дороге гроб везет, а сама воет. Я спросил: «Кто помер?» Она говорит: «Мужа Семеновы солдаты на войне убили». Я думал, что солдаты будут песни играть, а они человека до смерти убили. Не дам больше.

— Я родился, — начал я.

Так и уперся, не стал больше делать солдат.

Стал и Тарас-брюхан просить Ивана-дурака, чтоб он ему еще золотых денег наделал.

Адам сдержал улыбку, но я знал, что внутри он улыбается.

Замотал головой Иван.

— Я родился, — повторил он.

– Даром, – говорит, – не стану больше тереть.

Мое сердце билось, наверное, так же быстро, как бьется сердечко колибри. Я глубоко вздохнул.

– Да как же, ты, – говорит, – обещал?

– Обещал, – говорит, – да не стану больше.

— Я родился, — прошептал я, — в Лас-Крусесе, Нью-Мексико 16 августа 1990 года. Я — лев, — криво усмехнулся я. Будто мне не плевать на то, какого я знака зодиака. Я уставился в ковер, затем попытался отодрать от него свой взгляд. — Мама однажды сказала мне, что день, когда я родился, был самым счастливым в ее жизни. Скорее всего, она это выдумала — она никогда не была счастлива. Мне бы очень хотелось иметь фотографию, на которой бы она обнимала меня — меня и всё свое счастье. Мне бы очень хотелось иметь такую фотографию. — Я сказал себе, что не буду плакать. Я смертельно устал от всех слез в этом месте — особенно своих. Сделав вдох, я продолжил: — У моей мамы была депрессия. Мой отец пил. Мой брат был наркоманом. И я полюбил бурбон, как только сделал первый глоток…

– Да отчего же ты, дурак, не станешь?

– А оттого, что твои золотые у Михайловны корову отняли.

Я вывалил всю свою историю. Всё, что мог вспомнить о матери, отце и Сантьяго. Рассказал им об автомобильных стеклах, о мистере Гарсии и том, как он играл для меня на трубе. О своих друзьях и о песне, которую сочинил. Об отцовских бутылках бурбона. Рассказал о брате — о том, как он причинял мне боль, как взял власть в доме в свои руки, как управлял им горящими злобой глазами и крепкими кулаками, и как отец с матерью позволяли ему это делать. Рассказал о поселившейся в нашем доме печали. О том, как мама хотела, чтобы я прикасался к ней, и как у меня от этого ехала крыша. Я рассказал им всё, что помнил, ощущая себя так, словно на меня обрушилась хлещущая дождем и ветром буря, но я все равно продолжал говорить. Должно быть, я говорил очень долго, потому что бросив взгляд на часы, обнаружил, что прошел целый час.

– Как отняли?

— Мне стоит остановиться, — сказал я.

– Так отняли. Была у Михайловны корова, ребята молоко хлебали, а намедни пришли ее ребята ко мне молока просить. Я и говорю им: «А ваша корова где?» Говорят: «Тараса-брюхана приказчик приезжал, мамушке три золотые штучки дал, а она ему и отдала корову, нам теперь хлебать нечего». Я думал, ты золотыми штучками играть хочешь, а ты у ребят корову отнял: не дам больше!

— Тебе нужна передышка?

И уперся дурак, не дал больше. Так и уехали братья.

— Нет, я в порядке.

Уехали братья и стали судить, как им своему горю помочь. Семен и говорит:

— Тогда почему тебе нужно останавливаться?