Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мой друг Хаким, — представил его Гамаль. — Он очень встревожен. Из-за вас. Но я ему говорю, что беспокоиться поздно и что скрывать от вас правду теперь все равно, что прятать солнце после того, как оно взошло…

Последняя фраза лучше звучала по-арабски; и они перешли на арабский язык.

— И все же, Гамаль… — снова предостерег его Хаким.

— Нет! Если хочешь сделать человека своим другом, так и поступай: делай его своим другом, — сказал Гамаль. — Делай человека либо другом, либо врагом. А он мне — друг, не то меня бы здесь не было. Мы совершаем ошибку, когда таимся от друзей.

— Я вам не друг и не враг, — поправил его Скотт, еще не привыкший к той убежденности, какую египтянин вкладывал во все, что говорил. — Мне просто интересно, вы уж меня извините…

— Вы имеете на это право.

— Спасибо, — поблагодарил его Скотт.

— Не стоит, — сказал Гамаль. Потом он пообещал ему все рассказать, выражаясь с арабской цветистостью. Он с радостью откроет свое сердце и помнит, в каком он перед ним долгу. Он чувствует, что встретил настоящего человека, и хотя должен покаяться в ненависти к англичанам, но человек — это прежде всего человек.

Когда беседа приняла такой оборот, Хаким — молчаливый сторонник крайних мер — оставил их наедине. Теперь уж Гамаль, со свойственной ему уверенностью в своей правоте, сам должен нести ответственность за шашни с англичанином.

— Почему они вас никуда не увезли? — спросил Скотт.

Гамаль взмахом руки указал на свой пах.

— Я тогда потерял бы вот это, — сказал он небрежно.

— Вам пришлось выбирать между этим и опасностью быть пойманным?

— Да…

— И вы предпочли, чтобы вас поймали?

— Нет. Предпочел положиться на вас. Я почувствовал в вас друга, который меня не предаст.

— Значит вы лежите здесь, оберегая свою мужскую силу, потому что поверили в мою дружбу? — повторил Скотт это вычурное арабское рассуждение, призвав на помощь все свое знание языка.

— Да, — сказал Гамаль. — Сначала мужская сила, а уж потом жизнь. Разве я не прав? Но я чувствовал себя в безопасности.

— Вы напрасно чувствуете себя в безопасности, — сказал ему Скотт. — Я еще могу вас выдать.

— Нет! Зачем вам это? После всего, что вы для меня сделали?

Гамаль не мог знать, что для него сделал Скотт; он ничего не знал. Он не знал, что Скотт — человек медлительный и что он не сразу решился перелезть через стену и разузнать, в чем тут дело. Гамаль ничего не знал.

— Зачем вам нужно было убивать этого человека? — спросил Скотт.

Гамаль намеренно опустил руки на простыню, чтобы не жестикулировать и не подчеркивать того, что говорит:

— Он предает свой народ и — вы уж, ради бога, простите меня — предает англичанам. Он наш злейший враг! Народ наш предан такими, как он. Весь наш народ его презирает, но подняли руку на него мы.

— Этого мне мало, — сказал Скотт, сидя на плетеном стуле, который гнулся и трещал под ним; он глядел в полуприкрытое ставней окно сквозь пыльную москитную сетку. — В чем же его предательство? В дружбе с англичанами?

— Да.

— Кого вы предпочитаете англичанам?

— Никого.

— Вы работаете на немцев?

— Нет. Мы работаем только на арабов, на египтян.

— А немцы — ваши друзья?

— Нет! Нет! Я ни разу не видел ни одного немца. Но, простите, я понимаю, о чем вы спрашиваете. Для нас нет никакой разницы между англичанами и немцами. Вы должны это понять. Для Египта ничего не изменится — будет ли это немецкая или английская оккупация. Ничего! Вы считаете, что мы должны помогать вам против немцев?

— Нет, не считаю. Но вы хотите избавиться от англичан, и того же самого хотят немцы и итальянцы. Они сражаются, чтобы выгнать нас отсюда. И то же самое делаете вы.

Гамаль указательным пальцем коснулся своей груди:

— А вы воюете с немцами для того, чтобы спасти Египет или самих себя?

— Конечно себя. Но…

— Вы хотите, чтобы англичане оккупировали Египет, верно? А, капитан?

— В данное время, по необходимости, мы должны его оккупировать.

— Вот видите! — сказал египтянин и стиснул свои ослепительно белые зубы, словно для того, чтобы покрепче ухватить ими свою мысль. — Вот видите! Всякая оккупация бывает по необходимости! Точно так же, как всякое сопротивление, — его оказывают тоже по необходимости. И мы, и вы запутались в паутине необходимости. Тем не менее мы никогда не будем свободны, пока вы отсюда не уйдете. Нами правят растленные политики, которые губят нацию ради вашей выгоды. Вы должны это понять…

— Ну что ж, я это понимаю.

Он знал, что не может этого не понять, ибо ни один человек, проживший и проработавший здесь пять-шесть лет, не может не видеть правды. Да ему и не хотелось закрывать на нее глаза. Их ненависть к англичанам казалась ему естественной; в ней не было ни коварства, ни несправедливости, он понимал ее правоту. И сейчас он думал не об их ненависти, не о причине ее — нищете и страданиях народа, не о детях, которые мерли, засиженные мухами, на деревенских улицах Гирги, по которым он проезжал на осле, разведывая трассу новых каналов, чтобы хлопок обходился еще дешевле. Он думал не о горе и не о смерти даже тогда, когда понял все уродство феодального уклада — рабство и отчаянную нищету. Он думал о людях, чуждых ненависти, не способных к сопротивлению; о людях, которые не только погибали с голоду, но и медленно вымирали от болезней; о людях, веселых от природы, но больных, бедных и жалких. О мужчинах, которые бежали рядом со своими ослами; о кучке женщин, закутанных в черное, грызущих семечки, сидя на корточках у края пыльной деревенской дороги; о великом множестве детей от восьми до четырнадцати лет, которые, чудом выжив в первые пять лет, могут таким же чудом прожить еще несколько лет, а потом еще несколько, покуда наконец не достигнут зрелости, выиграв в лотерее естественного отбора. Достигнуть здесь зрелости можно только чудом; он мысленно видел эту страну — но не ее города, полные глухого брожения, а ее пустыню, ее поля. Он больше знал ее поля хлопка и белой фасоли, землисто-бурую ленту Нила — этот рассадник смерти.

Скотт не отдавал себе отчета в том, почему ему так легко понять Гамаля, он просто знал, что это понимание гнездится где-то у него в душе, как тень, отброшенная пережитым. И дело было не в продажных чиновниках и политических деятелях, — он о них и не думал, они были так же привычны, как слюна во рту.

— Ну что ж, — сказал он. — Понимаю.

— Может, многие англичане тоже понимают наше положение?

— Да, возможно.

— Тогда почему ж они молчат?

— Война. Сначала надо решить главное, — сразу же ответил Скотт, потому что эта сторона дела — египетская сторона — сейчас его мало интересовала. У него к Гамалю были свои вопросы, на которые ему нужно было получить ответ. — Скажите, — спросил он, — на что вы надеялись, убивая одного человека?

Египтянин почувствовал, что для Скотта вопрос этот очень важен.

— Прежде всего, это не просто «один человек». Он представляет множество людей.

— И тем не менее, на что вы надеялись, убивая одного человека?

Египтянин еще далеко не так окреп, как ему казалось. Он привалился к стене, лицо его стало бескровным, он тяжело дышал, полуоткрыв рот.

— Нам надо было действовать… — начал он.

— Может, мне лучше уйти? — спросил Скотт.

— Нет. Ничего.

Скотт обождал, пока тот соберется с силами.

— С чего-то ведь надо было начать, — сказал наконец египтянин.

— С какого-нибудь одного человека? — настаивал Скотт.

— Да. Так нам казалось. Лишь бы начать. Вы ведь не можете себе представить, каково видеть вокруг себя одну безнадежность: угнетение духа, всеобщую продажность… Вы видите все это воочию. Вот оно! И тогда вы решаете, что должны с этим покончить. Вырубить весь этот лес продажности и угнетения. С чего же вам начать, как не с самого ближнего и приметного дерева? Начало рождает надежду на будущее. Вот мы и начали… — Он снова задохнулся.

Но Скотт был нетерпелив:

— И что же?

— Убрав одного человека, мы надеялись предостеречь других, испугать других, помешать другим длить наш позор. Мы надеялись поднять дух нашего народа, заставить его бороться.

Они молчали в отгороженной ставнями комнате.

— Вам, видно, никогда не приходилось испытывать отчаяния, — печально сказал египтянин.

Вместо ответа Скотт только закинул назад голову.

— Англичанам не приходится наказывать предателей. Их никто не предает…

— Ах!.. — Скотт вздохнул и беззвучно рассмеялся.

— Нас вынудило действовать отчаяние, капитан… Англичанам этого тоже не понять.

Скотт обернулся, чтобы посмотреть на египтянина; ему показалось, что тот теряет свою убежденность, свою силу.

— А теперь у вас скверно на душе, потому что вы потерпели неудачу? — спросил его Скотт.

— Наоборот, — ответил Гамаль. — Когда я узнал, что Хусейн Амер паша не умрет, я был счастлив. Я ведь уже понял, что мы поступили неправильно.

— Неправильно было в него стрелять? — поразился Скотт.

— Да. Нам нельзя становиться на этот путь.

— А какой же вы изберете путь?

— Послушайте, — сказал Гамаль. — Когда я скрылся в ту ночь, меня преследовали крики, стоны и мольбы о помощи. Все равно, кто молит о помощи, — даже такой, как он. В ушах у меня звучали эти крики, больше я ничего не слышал. Когда я понял, что ранен и не могу выйти из машины, мне тоже захотелось закричать о помощи, и я сразу же почувствовал, что совершил ошибку. А потом пришли вы, и я возненавидел вас; да, я ненавидел вас за то, что вы мне помогли, но мне скоро открылась истина. Понимаете?

— Нет. Не понимаю.

— Минутку! Минутку! В ту самую ночь я был почти без сознания, но меня мучила боль от ран и душило негодование. Я лежал в темноте, снаружи меня стерег мой друг Хаким, а я спрашивал себя: «Прав ты, Гамаль?» И отвечал: «Тобой двигала вера истинного патриота, Гамаль». «Да, но разве убийство человека — единственный путь к нашему избавлению?» И отвечал: «А что ж нам оставалось делать?» И тут я задал себе главный вопрос: «К чему склоняется твой дух, Гамаль? Пусть уйдет в небытие тот, кого не должно быть, или пусть появится тот, кто должен прийти?»

Скотт смотрел в сад, на глинобитную стену, освещенную солнцем. Комнату наполняли полутьма и прохлада, а снаружи, в заросшем саду, слепило раскаленное солнце. Там было лучше. По сухой и твердой египетской земле пробегали легкие, ненадежные тени. Ползучая бугенвиллея на шпалере высохла, пропылилась и, казалось, сама чирикала — так много сидело на ней воробьев.

— В ту ночь я нашел только один ответ, — сказал Гамаль. — Мы мечтали о величии нашей родины. Вот то, что должно прийти.

— А как же насчет необходимости? — напомнил ему Скотт. — Убивали вы ведь тоже по необходимости?

— Нет. Нет! В ту ночь, полную муки и угрызений совести, я понял, что лучше создавать то, что должно прийти. Лучше начинать, чем кончать. Куда лучше творить заново, а не уничтожать. Лучше прокладывать пути, чем растрачивать свою душу, борясь со злом и тем самым приемля его.

— Все это верно, — сказал Скотт. — Но вы когда-нибудь слышали, чтобы можно было сделать яичницу, не разбив яиц?

— Конечно, нет! — торжествующим тоном воскликнул Гамаль, словно давно дожидался такого глубокого откровения. — Но о чем вы думаете, когда разбиваете яйца? Об уничтожении яиц? Или о приготовлении яичницы? Уничтожение яиц — действие второстепенное, случайное.

— И тем не менее, необходимое, — настаивал Скотт.

Египтянин даже привстал:

— Это вы, англичанин, оправдываете убийство?

— Нет, убийство — это по вашей части, а не по нашей.

— Но вы на нем настаиваете!

— Нет. Есть другие способы уничтожить человека, не обязательно его убивать.

— Вот уж поистине английское рассуждение! — закричал Гамаль. Слово «английское» он сказал по-английски.

— Если вы — кающийся убийца, — спросил его Скотт, — что же вы теперь намерены делать, чтобы спасти вашу страну от проклятых англичан?

— Мы решим, что нам делать. А вы патриот, капитан?

— Вряд ли.

— Почему же вы сражаетесь за родину?

— В войне важно, кто из противников прав и кто виноват. Наша сторона права.

— Разве этого достаточно?

— А чего же вы еще хотите?

— Сердечного трепета, когда думаешь об отчизне.

— Я прожил большую часть моей жизни вдали от нее.

— Тем более!

— Это тюрьма, каменный мешок, воздух там черен от дыма. А народ…

— Ваш народ! Каков же он, ваш народ, капитан?

— Кто его знает… — ответил Скотт. — Я знаю бедуинов, четыре племени горцев с берегов Красного моря, феллахов Гирги и пастухов-сенуситов куда лучше, чем англичан.

— Но к кому же влечет вас чувство родства, капитан?

— Ни к кому. Это чувство ушло, оно мертво. Мы, англичане, все стали друг для друга чужаками, Гамаль. Чувство родства — умерло. Братство — исчезло бесследно.

— Тогда я все-таки не понимаю, почему вы воюете.

— Я же вам сказал. Потому, что мы правы, а они неправы.

— Но ведь и англичане неправы, разве вы этого не знаете?

— Неправы?

— Послушайте! Неужели я вам должен объяснять, что англичане бывают всякие — и плохие, и хорошие? Что у каждого из вас в душе тоже идет борьба, что правители ваши правят, а народ страдает…

Скотт развел руками:

— Человек не может ненавидеть свой народ, Гамаль.

— Не может. Но англичане должны понять, какое зло они приносят другим. Вы должны понять, что поступаете дурно, и решиться не причинять больше людям зла. Нация всегда делится на тех, кто прав, и тех, кто неправ. Обычно прав народ и неправы его властители. Но никто из англичан не понимает, какое они чинят зло.

— Так ненавидьте же их, Гамаль…

— Я мог бы сказать, что ненавижу англичан от всей души, что презираю их и желаю им всяких бед за то, что они эксплуатируют, развращают и истребляют нас; но в глубине души понимаю, что восхищался бы ими, если бы мог их понять — конечно, народ, а не правителей. Почему так трудно проникнуть в душу англичанина, капитан?..

Скотт встал, собираясь уйти: египтянин снова побледнел и говорил прерывисто, судорожно глотая воздух, и все-таки ему не хотелось отпускать Скотта от себя.

— Вы никогда нас по-человечески не поймете, — сказал ему Скотт. — В душу англичанина трудно проникнуть даже нам самим. Мы не разделены на правителей и угнетенных. Мы просто отгорожены друг от друга глухой стеной — каждый живет сам по себе.

— Что же вас разделяет, капитан?

— Если бы я это знал, я разрешил бы вопрос, который вас мучит. И меня самого тоже.

— Что же вас мучит, капитан?

— На вашем месте, Гамаль, я бы снова прибег к пуле из-за угла.

— Вы это говорите, чтобы я верил, что вы меня не выдадите?

— Я еще могу вас выдать, — сказал ему Скотт. — Вам бы следовало себя от этого обезопасить.

— Мы об этом думали, — сказал Гамаль, когда Скотт направился к двери. — Хаким хотел вас застрелить.

Скотт засмеялся и сказал, что он их понимает.

— Ага, теперь вы хотите запутать и меня в свою паутину необходимости?

— Я запретил ему убивать, капитан. Слишком долго я здесь пролежал, слыша голос, взывавший о помощи. Я никогда больше не погублю человека, не совершу акта уничтожения, даже по необходимости.

— А как насчет Хакима? Он все еще собирается меня застрелить?

— Да. Он до сих пор уверен в том, что если вы — настоящий англичанин, вы нас предадите. Но пока это от меня зависит, вы в безопасности. Я верю в людей, даже если эти люди — англичане.

Скотт опять засмеялся и ушел, обменявшись с ним утонченными арабскими любезностями и выслушав громкие заверения в братской любви, немыслимые по-английски.

Но по-арабски Скотт их отлично понимал.

15

Ночью Скотт услышал, что Гамаля увозят. Он стоял на маленькой площадке кирпичной лестницы, и до него доносились шарканье ног и тихая перебранка. Лунный свет был похож на мыльную воду. Скотт слышал, как вполголоса ругался лейтенант Хаким и как опекал своего пациента недовольный доктор. Остальных он не знал, но догадывался, что это люди неловкие — вчетвером они не могли поднять Гамаля, а Скотт поднимал его один. Стукнула дверца машины, и по звуку, с которым она отъехала, Скотт понял, что Гамаля увозят на полутонном «шевроле» египетской армии.

После завтрака Куотермейн заехал за ним на «виллисе», чтобы отвезти его к Пикоку (сегодня Скотту должны были дать новое назначение). Внизу он заметил, что двое каких-то людей внимательно разглядывают «тополино» Гамаля.

— Подождите, — сказал Скотт Куотермейну, который поставил свою машину позади «тополино».

— В чем дело?

— Я хочу посмотреть, что они делают, — негромко сказал Скотт.

— Кто?

Скотт кивнул в сторону незнакомых египтян. На них были чистые костюмы и аккуратно выглаженные рубашки. По виду это были чиновники, состоящие на государственной службе, скорее всего — в полиции. Заглянув в окно запертого «тополино», они отошли, но один из них старательно притворил ворота в сад Гамаля; они там явно успели побывать. Держали себя эти люди в высшей степени скромно.

— Поехали, — сказал Скотт Куотермейну, когда полицейские скрылись из виду.

— Что им тут нужно? — с раздражением спросил Куотермейн.

— Они искали египтянина, который стрелял в Амера пашу, — объяснил Скотт. — Убийца живет в этом доме.

— Откуда вы знаете?

— Я его туда внес; у него была рана в паху.

— Господи! Значит вот как они его нашли!

— Они его не нашли. Друзья увезли его отсюда ночью.

— А вы заявили в полицию, что он был здесь? — спросил Куотермейн, совсем забыв, что на улице большое движение, и замедляя ход, чтобы получше расслышать ответ.

— Господи, конечно, нет! Зачем бы я стал это заявлять?

Куотермейн совсем остановил «виллис»:

— Неужели вы скрывали убийцу?

— Нет, я его не скрывал. Я знал, где он находится, вот и все.

Куотермейн не верил своим ушам:

— Вы знакомы с этим человеком?

— Да. Вчера с ним разговаривал. Чего вы остановились? Мне надо поскорее попасть к Пикоку.

— Да ну его к черту, вашего Пикока. А почему вы не отдали этого человека в руки полиции?

— По-вашему, я должен был это сделать? — возмутился Скотт.

— Должны? Конечно, нет. Я отнюдь не считаю, что вы должны были это сделать. Но то я, Скотти. А мы говорим о вас. Почему вы не выдали его полиции?

— Поезжайте, — бросил ему Скотт. — Мне надо к Пикоку.

Куотермейн нажал на педаль и кое-как развернулся, чуть не наехав на осла с тележкой, нагруженной сахарным тростником. Листья хлестнули по ветровому стеклу, и седокам пришлось пригнуться.

— Осторожно! — крикнул Скотт.

— Не пугайте меня! — ответил Куотермейн. — Что вас заставило взять под защиту убийцу, капитан Скотт? Не понимаю…

— И не надо, — заявил Скотт. — Все равно не поймете.

— Ладно. Вы хоть намекните.

— Опять чуть не наехали на осла! — сказал Скотт, когда они сделали отчаянный вираж вокруг еще одной тележки. — Стукните одного как следует, но кончайте с этой забавой! Никому ни слова, Куорти. Ладно?

Куотермейн с недоумением покачал головой:

— А вы знаете, куда его увезли?

— Нет.

Куотермейн поглядел на него недоверчиво: он подозревал, что Скотт чего-то не договаривает. Скотт упрямо смотрел вперед, низко надвинув на большой лоб фуражку. Не глядя на Куотермейна, он ткнул рукой и сказал:

— Смотрите, куда едете. Не то отправите нас на тот свет.





Скотт не знал, кто ему сообщит о новых планах Черча — Пикок, сам кровавый Черч, один из советников генерала Уоррена (какой-нибудь банкир или торговец виски) или младший лейтенант-гвардеец — связном, штабной или чей-нибудь адъютант. Словом — один из чиновников с беспроигрышным званием.

— Они всасывают свои звания с молоком матери, — жаловался как-то Пикеринг. За это он прозвал их «сосунками».

Скотт не ждал от этого свидания ничего хорошего, он не раз получал инструкции от разных «сосунков». Как-то раз, светлой ночью в пустыне, гадая, нащупают ли их прожектором две патрульные машины с немецкого военного аэродрома, Пикеринг припомнил все хорошие слова, которые солдаты превратили в издевку. Самым двусмысленным и самым презренным из них стало слово «разведка».

Скотт вспомнил об этом, подумав, что, наверно, штабисту из разведки поручат сообщить ему о его роли в очередной затее кровавого Черча. Он пожаловался на это Куотермейну, но тот, почувствовав в словах Скотта горечь, обвинил его в несправедливости.

— Чем он виноват, этот разведчик? — ворчал Куотермейн. — Возьмите самого лучшего штабного работника — младшего офицера, капитана, майора, тупицу-генерала, — даже он не так уж плох на своем месте, в обычных условиях, — и пошлите его в Каир, дайте ему кожаный стек, специальные сапоги для пустыни, кучу приятелей, целый гараж автомашин, приучите его к постоянным провалам на фронте, поставьте над ним начальника, который хоть и несусветный дурак, но зато фамильярно зовет его по имени, — и что из этого получится? Постепенно ваш штабист начнет верить, что так и надо. Все они в это верят. В каирскую помойку попадают и недурные люди, но рано иди поздно они тоже начинают в это верить. Должность, место — превращают их в ничто.

— Все равно — мне противно получать от них задания, — заявил Скотт.

— А знаете, — сказал ему Куотермейн, — ведь и Пикеринг тоже был «сосунком».

Скотт не стал спорить с ним о Пикеринге.





Пикок был счастлив его видеть. Пикок разговаривал с ним почтительно, словно Скотт стал персоной в военных кругах.

— Вас желает видеть сам старик Уоррен. — Пикок радовался за Скотта, считая это свидание крайне важным. Он уже знал, что оно предвещает. — Большой будете персоной, Скотти! — сказал он и провел его к Уоррену.

Генерал Уоррен сидел за столом, положив на него негнущуюся руку и слегка на нее навалившись, словно целился из пистолета; он нехотя поглядывал на Скотта и всем своим видом выражал смущение. Отпустив Пикока, Уоррен встал и приоткрыл окно ровно настолько, чтобы увеличить приток воздуха еще для одного человека, а потом прислонился к окну спиной, уронил левую руку вдоль тела, мельком заглянул Скотту в глаза и сразу же перевел взгляд вниз, ему на ноги.

— Вы когда-нибудь изучали Джеба Стюарта? — спросил он.

— Американца?

— Да. Его книгу о партизанских налетах.

— Нет, генерал. Специально не интересовался.

— Конечно, он для нас не такой уж убедительный пример. Мы никогда не проводили партизанских налетов в буквальном смысле этого слова. Думаю, что, строго говоря, партизанам нужно действовать на своей территории, только тогда они партизаны. Как у русских. Если вы читали Толстого, вы, наверно, помните Денисова. Вот идеальный тип партизана. Великолепно написан! Простите, Скотт. Можете стоять вольно. Если желаете, садитесь.

Генерал снова на него посмотрел, теперь уже более пристально. Нагнувшись над столом, он перелистал бумаги в какой-то папке.

— Хорошо работаете, Скотт. У меня никогда раньше не было случая подвести итоги, а теперь я просмотрел ваше дело. Кое-что тут просто поражает. Я знал Пикеринга. Я, конечно, не специалист в вашей области, хоть и служил на границе; правда, это больше смахивало на охоту за кабанами, чем на военные действия. Смешно сказать, но мы как раз и вели военную подготовку, охотясь за кабанами.

Скотту приходилось видеть американские фильмы, где показывали такую охоту, он знал, как охотятся на кабана с копьем. Перед ним сидел состарившийся бенгальский улан, невеселый человек, который, что ни день, становился все более застенчивым и усталым. Всю жизнь он что-то охранял. Посвятив себя с юности охране дальних границ, он сам со временем превратился в неприступную твердыню — в огромные серые плиты Вазиристана и узкие тропки мрачных ущелий Белуджистана, каменистых, голых, непроходимых. Но где-то за этой серой твердыней должны же были прятаться залитые лунным сиянием долины Кашмира или просторные тихие луга Пакистана? Может быть. Однако Уоррен дорожил лишь своей неприступностью, он держался за нее всеми силами, не мог от нее отказаться. Сейчас, может, и для него настало время запросить передышку — он так устал от одиночества на своем сторожевом посту.

— Вам нравится военная служба, Скотт?

Скотт прислонился к некрашеному столу, на котором была навалена недельная порция всех документов, выпущенных британской армией. Стол прогибался от тяжких усилий англичан приукрасить положение на фронте.

— До какой-то степени, генерал, — ответил Скотт. Он был в этом не уверен. — Хотя бы потому, что предпочитаю интересоваться тем, что делаю. Впрочем, как и все люди.

— Да. Это верно. Но вы, по-видимому, не считаете военную службу своим призванием?

Скотт ждал, что будет дальше. Генерал Уоррен тоже ждал, словно он уже переложил все тяготы ведения беседы на плечи Скотта. Теперь дело было за ним. Но Скотт не соглашался нести это бремя. Он еще не понимал, куда клонится беседа.

— Вы воюете в пустыне с самого начала?

— Да, генерал.

— По-видимому, Пикеринг во многом полагался на вас. Во многом!

— На всех нас, генерал. Так он всегда работал. Он давал нам задание. Мы всегда знали, что делаем, и вы подняли свое задание. Такая постановка дела устраивала нас всех.

Уоррен сел, неловко откинулся на спинку стула и задумался, словно что-то вспоминая; однако он все еще избегал взгляда Скотта.

— Так и мы старались поступать вначале, — сказал он, с грустью качнув головой. — Первые дни войны в пустыне — это было время необыкновенное. Но уже и тогда мы страдали от негодной администрации в тылу и недостатка снаряжения. Да и полевых войск было маловато. Генерал и четыре штабных офицера. А когда мы сформировали мотомеханизированную группу — предшественницу нынешней 8-й армии, у нас не было ни саперов, ни связи, ни интендантства, ни транспорта, ни санитарной службы, не было даже снарядов. Когда война началась, мы кое-что получили, но все наши бронесилы состояли из нескольких допотопных броневиков. Вам известно, что одно время у нас в Египте не было ни одного патрона для тяжелых пулеметов? Если бы в первые дни, когда Италия объявила войну, Грациани двинулся на Мерса-Матру со всем, чем располагал, наша песенка была бы спета. Даже воюй мы против одних итальянцев. Спас нас Уэйвелл.

— Да, генерал! — Скотт почитал Уэйвелла. Впрочем, как и вся армия.

— Он был рожден для такой войны. Ведь Уэйвелл — человек нерешительный. Очень нерешительный. Но у него есть три замечательных качества: наступательный дух, способность обмануть противника и умение маневрировать. Можно сказать, что он выгнал врага из Киренаики, наступая, маневрируя и водя его за нос. К большим сражениям он прибегал крайне редко. Вот это настоящее военное искусство. Сражений быть не должно. Если мы завязываем бой, значит, — увы! — мы вынуждены к этому крайней необходимостью. Значит, у нас нет другого выхода. Вы меня понимаете?

— Понимаю, — сказал Скотт непринужденно, потому что и сам Уоррен теперь не чувствовал стеснения. Он говорил путано, однако смущения больше не испытывал. — Но, по правде сказать, генерал, я не совсем понимаю, к чему вы клоните?

Их прервали звуки, доносившиеся со двора, гулкого, как колодец. Прошли две молодые женщины, их высоки» голоса понеслись вверх, как сухие пушинки хлопка в знойное небо.

— И вы туда пошли? — спросила одна.

— Да, но это было ужасно!

— Не может быть!

— Правда. Они сделали все наоборот.

— Не может быть!

— Ей-богу! Они все перепутали!

— Ах, наверно, это было ужасно.

— Ну да, просто кошмар. Но пришлось сделать вид, будто мне смешно.

— А что они говорили?

— Что же они могли говорить?

— Но почему вы им ничего не сказали!

— А что же я могла им сказать?

Голоса стали глуше, и собеседники сообразили, что они молча прислушивались к чужому разговору, ожидая, пока он не кончится. Так вот иногда бессознательно останавливаешься и ждешь, нагонит ли бегущий человек автобус. Но вслушиваясь в чужой диалог, они потеряли нить собственного разговора.

— Простите, Скотт, — сказал Уоррен. — Мне хотелось хоть немножко коснуться предыстории… Но главное — я теперь знаю, как вы работаете. Вы, видно, чувствовали себя полным хозяином в пустыне, занятой противником, и ни разу не ввязывались в бой, если не считать мелких стычек. В сражениях вы не участвовали.

— Только раз, генерал.

— Вот как?

— В Джало, когда убили Пикеринга.

Скотт взглянул на Уоррена и с удивлением заметил, что генерал смотрит на него в упор, не отводит глаз три, четыре, пять секунд и слегка кивает головой.

— Случай в Джало, действительно, был трагической оплошностью. Может, один я знаю, какой трагедией он был, — с грустью пробормотал Уоррен.

— Мы все это знаем, — сказал Скотт.

— Да? Но сейчас речь идет о другом, — тихо произнес Уоррен. — Ответственность, а особенно ответственность офицера, предполагает право на ошибку в пятидесяти случаях из ста. Мы должны допускать возможность ошибки, Скотт.

— Так точно, сэр.

Скотт знал, что здесь ему не позволят предъявить обвинение кровавому Черчу, и цель, которую он себе поставил, от него ускользала. Он не мог ни уличить, ни убить; он не мог высказать свою ненависть и презрение — они вдруг показались ему ничтожными после разговора с человеком, который действовал от имени целого народа. Скотт же, намереваясь изобличить кровавого Черча, оставался только самим собой. Гамаль испортил ему все дело.

— Вопрос вот в чем, — сказал Уоррен; он встал, прошелся по комнате и прислонился к столу рядом со Скоттом, хмурясь и вглядываясь в стену напротив, — есть у вас какие-нибудь правила, по которым вы действуете? Как вы себе их представляете? Как вы их применяете на деле?

— В пустыне?

— Да. Учитывая, что вы действуете в основном на территории противника, в глубоком тылу, какие цели вы себе ставите?

— Мы сознательно избегаем всяких осложнений, — сказал Скотт.

— Да, но вы сильно усложняете жизнь противнику.

— Еще бы! Правда, это редко является нашей целью. Мы либо разведываем новые маршруты, либо намечаем удобные трассы, либо патрулируем дороги, либо просто выясняем, насколько глубоко можно проникнуть в тыл, чтобы нащупать слабое звено… найти уязвимое место. В задачу топографов не входит вести бой с противником. Мы доставляем отряды на место и выводим их обратно. И цель у нас одна — нас не должны обнаружить.

— Да, но как вы этого достигаете?

— Используя профиль местности, зная пустыню лучше противника, хорошо маскируясь, полагаясь на опыт, предвидя все возможности.

— Ага! Предвидение! Наконец! Так я и думал! Читая отчеты о ваших операциях, я решил, что самое примечательное в них — это предвидение. Верно?

— Нет, сэр. Я бы сказал, что основное качество нашей работы — это технические навыки и сноровка, иными словами — понимание того, что мы делаем.

— А разве сноровка не предполагает предвидения?

— Конечно, и в большой степени. Но предвидение ничего не стоит без уверенности в том, что ты знаешь свое дело. Каждый должен уметь пользоваться своим предвидением на практике. В этом и был талант Пикеринга. Он умел подбирать людей и брать от них то, а чем они сильнее всего. Если человека можно-было употребить на какое-нибудь дело, Пикеринг находил в нем эту способность, заставлял ее проявиться. Мы могли доверять друг другу…

— Отличная теория, Скотт. Но не универсальная. Годится, когда у вас двадцать или тридцать человек и вы знаете каждого из них. Но неприменима для армии в целом. К тому же она пригодна лишь тогда, когда у человека развязаны руки, а мы давали Пикерингу полную свободу рук. И непригодна, когда у вас нет этой свободы, как нет ее у командующего армией.

Скотт не стал напоминать ему, что Пикеринг сам отвоевал себе «свободу рук». В этом и была разница между ним и другими. Стань он командиром дивизии, он завоевал бы ее и тут. Поднимись он до самого верха, он и там исповедовал бы свою веру в то, что самое дорогое на свете — человек. Он доказывал бы свою правоту тем, кто его окружал; повсюду, куда бы ни привела его сумасбродная страсть воевать со всяким начальством.

— Сколько у вас осталось людей? — спросил Уоррен.

— Один офицер и два солдата.

— И все? Почему так мало?

— Нас так и не переформировали после смерти Пикеринга.

— Жаль! А что вы скажете, если вам дадут двести солдат?

— В дорожно-топографический отряд?

— Нет. Для выполнения особого задания, которое позволит вам развить ваши взгляды на то, как важно знать свое дело и предвидеть все возможности.

— Этих людей надо будет куда-нибудь переправить, генерал?

— Нет. Они будут в вашем подчинении. Мне нравится, как вы работаете, и думаю, что тут вы сможете себя показать. Я пока еще не могу вам назвать задачу этой операции, но люди будут подчинены непосредственно вам. Вы должны будете провести их очень глубоко в тыл, так, чтобы вас не обнаружили; вам придется подвергнуть их серьезной опасности и привести назад.

— Разрешите узнать, сэр, какой именно опасности?

— Пока еще не могу вам сказать. Но это будет важная отвлекающая операция, обман противника в тактических целях. Стоит вам появиться там, где мы хотим, чтобы вы появились, и вы окажетесь в опасности, в очень большой опасности. Но одновременно с этим должны будут произойти кое-какие события, и генерал Черч сможет отвести от вас удар.

— Генерал Черч?

— Да, генерал Черч…

— Позволено мне, генерал, решать, хочу ли я взять на себя это задание?

Уоррен молчал, не глядя на Скотта; он был удивлен.

— В общем, да. Я не стал бы поручать такую операцию человеку, который этого не хочет. Она чрезвычайно рискованна. Да. Я думаю, что мы должны предоставить вам право выбора, это будет только справедливо. Беда в том, что я больше ничего не могу вам сказать, операция еще до конца не разработана. Генерал Черч сейчас уточняет подробности. Вам придется кончать эту работу вместе с ним. Он будет руководить операцией. Но мне хотелось прежде самому с вами поговорить.

— Спасибо, генерал.

— А? Ну да, ну да… Во всяком случае попрошу вас зайти ко мне завтра и сказать, что вы об этом думаете: желаете вы принять назначение или нет. Я предоставляю вам право выбора.

Скотт выпрямился, готовясь уйти:

— Скажите, генерал, это какой-нибудь рейд? Я хотел бы знать, будем мы вынуждены вступать в бой с противником?

— Нет. В наши намерения это не входит. Наша основная цель: ввести противника в заблуждение. Но вы будете вооружены на тот случай, если все-таки придете с ним в столкновение. Говоря о вашей задаче в самых общих чертах, я лучше всего выразил бы то, что от вас требуется, вашими же собственными словами: отличное знание местности, хорошая маскировка, опыт ведения подобной войны, понимание того, что вы делаете, и, прежде всего, — предусмотрительность.

Скотт плотно надвинул на лоб фуражку:

— Вы уж простите, что я спрашиваю, генерал… Не для этой ли операции мы намечали трассу, когда погиб Бентинк?

— А? Тогда? Нет! Боюсь, что от той операции нам придется отказаться.

— Понятно.

Скотт отдал честь. Но Уоррен задержал его еще на мгновение, и Скотт вдруг заметил, что Уоррен чуть-чуть улыбается, — он едва было не открыл перед ним своих границ — насколько, конечно, это было в его силах. Ему нравился Скотт, а тот в свою очередь чувствовал, что и ему нравится Уоррен. Но взаимную симпатию пересиливало смущение. Скотт отворил дверь. Уединение было нарушено, их могли увидеть, и Уоррен так и вернулся на свое место к столу, ничего больше не сказав. Скотт колебался: его разбирало желание взломать свои собственные границы, открыть свое сердце этому застенчивому человеку. Но он услышал взволнованный голос Гамаля: «К кому же влечет вас чувство родства, капитан?» И свой ответ: «Ни к кому… Это чувство ушло, оно мертво, Гамаль».

16