Для того же, чтобы выразить это содержание наиболее ясно, пишущий будет употреблять все возможные средства, будет освобождать себя от всяких стеснений, препятствующих точной передаче содержания, а никак не спутает, стеснит себя обязательством выражать это содержание в известном размере и с известным повторением созвучий на определенных расстояниях.
— Не знаю. Когда Тель в Зайцово после войны приезжал, ничего не известно было об отце. Все считали, что погиб в Германии дядя Коля. Тельман и уехал. Да и жить было негде. Дом–то сгорел…
Человек мыслит словом, как утверждает Макс Мюллер
*,— без слов нет мысли, и я совершенно согласен с этим. Мысль же есть та сила, которая движет жизнью и моей, и всего человечества. И потому несерьезно обращаться с мыслью есть грех большой, и «verbicide»
* не меньше грех, чем «homicide»
*.
— А если бы Тельман с ним встретился?
Я сказал, что у вас нет, по-моему, того, что называется талантом, я этим хотел сказать, что у вас нет в этой книге того блеску, образности, которые считаются необходимыми для писателя и называются талантом, но который я не считаю нужным для писателя.
— Ну и что? — удивился Алексей.
Для писателя, по-моему, нужна только искренность и серьезность отношения к своему предмету. А это будет ли у вас или нет, никто не может знать, и я не знаю. Могу только сказать, что, когда у вас будет такое отношение к предмету, вас занимающему, тогда пишите, и тогда то, что вы напишете, будет хорошо.
— Не мог он ему грозить? Ударить, например?
Мне очень больно думать, что я этим письмом вызову в вас недоброжелательное к себе чувство, и буду вам очень благодарен, если вы ответите мне
*.
— Кто? Тельман? Ну что вы! — отмахнулся Маричев. — Простить, может, и не простил бы, но чтоб руку поднять?! Нет! — И, чуть подумав, добавил: — Да, наверное, и простил бы… Я бы простил. Отец все–таки.
Любящий вас
— А почему Тельман потом отца не разыскал?
— Откуда я знаю? Наверное, думал, что погиб. А может, уже и разыскал.
Л. Толстой.
— Ну а Зотов?
149. П. М. Третьякову
— А он–то что? Не–ет. Когда со мной говорил, плакал. «Нет, — говорит, — мне прощения». Еще бы. А почему вы все про это спрашиваете?
— Да потому, что Тельмана нашли убитым недалеко от того места, где жил старик.
1890 г. Июня 30. Ясная Поляна.
Спасибо за доброе письмо ваше
*, почтенный Павел Михайлович.
Маричев вскочил, бледнея:
Что я разумею под словами: «Картина Ге составит эпоху в истории христианского искусства»?
* Следующее: католическое искусство изображало преимущественно святых, мадонну и Христа, как бога. Так это шло до последнего времени, когда начались попытки изображать его как историческое лицо.
— Тельмана убили? Какая же падла?
«Нет, не буду говорить, что отец. Всей правды ведь не объяснишь», — подумал Корнилов.
Но изображать как историческое лицо то лицо, которое признавалось веками и признается теперь миллионами людей богом, неудобно: неудобно потому, что такое изображение вызывает спор. А спор нарушает художественное впечатление. И вот я вижу много всяких попыток выйти из этого затруднения. Одни прямо с задором спорили, таковы у нас картины Верещагина, даже и Ге «Воскресенье»
*. Другие хотели третировать эти сюжеты, как исторические, у нас Иванов
*, Крамской
*, опять Ге «Тайная вечеря». Третьи хотели игнорировать всякий спор, а просто брали сюжет, как всем знакомый, и заботились только о красоте (Доре
*, Поленов
*). И все не выходило дело.
— Вот хочу докопаться, как это все произошло.
Потом еще были попытки свести Христа с неба, как бога, и с пьедестала исторического лица на почву простой обыденной жизни, придавая этой обыденной жизни религиозное освещение, несколько мистическое. Такова Ге «Милосердие»
* и французского художника: Христос в виде священника босой, среди детей
* и др. И все не выходило. И вот Ге взял самый простой и теперь понятный, после того как он его взял, мотив; Христос и его учение не на одних словах, а и на словах, и на деле в столкновении с учением мира, то есть тот мотив, который составлял тогда и теперь составляет главное значение явления Христа, и значение не спорное, а такое, с которым не могут не быть согласны и церковники, признающие его богом, и историки, признающие его важным лицом в истории, и христиане, признающие главным в нем его практическое учение.
— Такое выдюжил парень, а тут… — Маричев замолк, растерянно глядя на Корнилова.
На картине изображен с совершенной исторической верностью тот момент, когда Христа водили, мучили, били, таскали из одной кутузки в другую, от одного начальства к другому и привели к губернатору, добрейшему малому, которому дела нет ни до Христа, ни до евреев, но еще менее до какой-то истины, о которой ему, знакомому со всеми учеными и философами Рима, толкует этот оборванец; ему дело только до высшего начальства, чтоб не ошибиться перед ним. Христос видит, что перед ним заблудший человек, заплывший жиром, но он не решается отвергнуть его по одному виду и потому начинает высказывать ему сущность своего учения. Но губернатору не до этого, он говорит: какая такая истина? и уходит. И Христос смотрит с грустью на этого непронизываемого человека.
Таково было положение тогда, таково положение тысячи, миллионы раз повторяется везде, всегда между учением истины и представителями сего мира. И это выражено на картине. И это верно исторически, и верно современно, и потому хватает за сердце всякого, того, у кого есть сердце. Ну вот, такое-то отношение к христианству и составляет эпоху в искусстве, потому что такого рода картин может быть бездна. И будет.
20
Пока до свиданья. Любящий вас
Л. Толстой.
С тревожным чувством отправился на следующий день Корнилов в дирекцию лесхоза, чтобы повидать бухгалтера Мокригина. Он уже не сомневался в том, что именно Мокригин шел вслед за художником в день убийства. Дежурный на станции Мшинская опознал на одной из предъявленных ему Белозеровым фотографий человека, приехавшего пятнадцатичасовой электричкой. Этим человеком был Григорий Мокригин. Но нет, не признается бухгалтер, что ездил на Мшинскую. Не захочет отвечать на опасный вопрос, почему убежал из леса, оставив на произвол судьбы истекающего кровью Алексеева. Ведь не обмолвился он ни словом об этой поездке, когда беседовал с работниками уголовного розыска, узнавшими о его дружбе с лесником.
150. Л. П. Никифорову
Но, несмотря на свои сомнения, Корнилов шел в лесхоз и надеялся на успех. Он специально не стал приглашать Мокригина в райотдел, — ему хотелось застать бухгалтера врасплох, неподготовленным. Поставленный перед необходимостью отвечать сразу же, немедленно, он может допустить промах, неточность, может растеряться.
1890 г. Июля 22? Ясная Поляна.
Сейчас получил ваше письмо
*, дорогой Лев Павлович, и очень благодарен вам за то, что вы написали мне о своем, не скажу горе, но затруднении. Очень желаю быть вам полезным и вот посылаю вам то, что придумал: 1) Роман английский Edna Lyall «Donavan»
*. Он не новый — лет 5 ему, — но почти наверно не переведенный, а между тем очень заслуживающий того: роман с серьезным религиозным содержанием. Я думаю, что Гайдебуров напечатает его в «Неделе», несмотря на некоторую опасность в цензурном отношении, и я охотно напишу ему об этом. Есть еще другой роман того же автора, служащий продолжением этому, «We Two»
*. Если этот годится, я пришлю другой. 2) Книжечка весьма оригинального и смелого поэта Walt Whitman
*. Он в Европе очень известен, у нас его почти не знают. И статья о нем с выборкой переведенных его стихотворений будет, я думаю, принята всяким журналом («Русской мыслью» я уверен, — тоже могу написать). Переводить его стихи не трудно, так как и подлинник без размера и рифмы. 3) Drummond’a «The greatest thing in thé world»
*, небольшая статья о любви, прекрасная и имевшая большой успех в Европе. Не знаю только, в какой журнал поместить. 4) Роман Howels
*, лучшего и очень замечательного американского романиста, с хорошим современным содержанием и прекрасно написанный. Это, если только не переведено, должно быть принято с радостью всяким журналом. Еще посылаю вам хорошенький рукописный рассказ Houthorn’a и другой Theuriet
*. Оба годятся для фельетона и для «Посредника».
«Почему этот Мокригин не пошел за помощью в деревню? — думал Корнилов. — Испугался, что могут и его убить? Вздор! Тогда бы он прибежал хоть в милицию. Побоялся, что могут заподозрить в убийстве его самого? Нет, честный человек сначала окажет помощь раненому, а уж потом подумает о себе. Честный человек… Но ведь бухгалтер в прошлом уголовник. Мог подумать: «Первое подозрение — на меня. Попробуй потом отмойся». И повернул домой, даже к дружку своему не пошел в тот день. А почему же не был потом? Почему не пришел на похороны лесника? Они же были друзьями. Об этом и в лесхозе знают, и во Владычкине. Что–то за всем этим кроется более серьезное… Знал ли Мокригин, кто идет вместе с ним по лесной тропе? Нет, скорее всего не знал. Ведь и лесник не встречался с сыном тридцать лет…»
Еще чем не могу ли служить? Приходит в голову, что в нашей большой роскошно живущей семье так много лишнего, что хотелось бы поделиться, если бы вы позволили прислать и указали бы то, чего больше всего не достает, и возраст и рост детей. Я живу по-прежнему, не довольный внешними формами своей жизни и пытаясь улучшить внутреннюю жизнь. Здоровье хорошо, работаю понемногу. Вас всегда был очень рад видеть и теперь больше, чем когда-нибудь.
Любящий вас
Л. Толстой.
Дирекция размещалась недалеко от вокзала в старом, видать, купеческом доме. Первый этаж у него был каменный, обшарпанный, с обвалившейся кое–где штукатуркой, второй — деревянный, из темных, тронутых трухлявинкой мощных бревен. Около дома стояло несколько «газиков» и «Победа». В ней было битком набито людей, из–за приспущенного стекла валил дым, слышался смех — похоже, шоферы обсуждали какую–то веселую историю.
Как завидно сложилась ваша жизнь. Помогай вам бог.
Книжки мои, пожалуйста, не заменяйте
*.
Корнилов вошел в дом. В коридоре, стены которого были густо заклеены объявлениями, приказами, сводками, курили двое мужчин. У обоих поверх пиджаков были надеты меховые безрукавки.
151. Б. Н. Чичерину
— Где мне найти бухгалтера? — спросил Корнилов. — Григория Ивановича Мокригина.
1890 г. Июля 31. Ясная Поляна. 31 июля.
Один из мужчин молча показал на лестницу в конце коридора. Корнилов поднялся на второй этаж и отыскал дверь с надписью «Бухгалтерия». «Если там будут посетители, я подожду», — решил он. Вообще–то в бухгалтерии работали двое: старший бухгалтер Мокригин и еще одна женщина. Еще накануне Корнилов уговорился с работниками ОБХСС, и они вызвали ее в это время на беседу.
Сейчас получил твои брошюры, любезный друг, и, заглянув в воспоминания о Кривцове
*, не мог оторваться от нее и прочел; так замечательно хорошо, просто, естественно и содержательно она написана. Пожалел я об одном, что не рассказано очень важное: отношения к крепостным. Невольно возникает вопрос: как, чем поддерживалась вся эта утонченность жизни? Была ли такая же нравственная тонкость, — чуткость в отношениях с крепостными? Я уверен, что отношения эти должны были быть лучше, чем у других, но это хотелось бы знать. С заключением я, противно ожиданию своему, совершенно согласен, и в особенности поразила меня справедливость мысли о зловредном действии на общество развившейся журналистики нашего времени, конца XIX века, при формах правления XV-го.
Корнилов приоткрыл дверь и сразу увидел Мокригина. Бухгалтер сидел за большим столом и сосредоточенно считал на арифмометре. На вошедшего не обратил никакого внимания, даже лысой головы не поднял. Корнилов подошел к его столу и сел, положив на колени шапку. Мокригин продолжал крутить ручку, беззвучно шевеля губами. Верхняя его губа была тонкая, злая, а нижняя — пухлая и отвислая. Закончив считать, он записал на бумажке какие–то цифры и только тогда поднял голову.
— Вы ко мне?
Недаром Герцен говорил о том, как ужасен бы был Чингис-Хан с телеграфами, с железными дорогами, журналистикой
*. У нас это самое совершилось теперь. И более всего несоответствие этого заметно — именно на журналистике. Брошюру о химии взял читать сын
*. Он специально занимался химией и писал диссертацию об атомистических теориях. Я тоже прочту и постараюсь понять. Очень, очень жалею о том, что ты так дурно провел лето
*. Надеюсь, что совершенно здоровый, проезжая, заедешь к нам. Жена благодарит за память. Прошу передать наш привет жене.
Любящий тебя
Бровей у него почти совсем не было, и оттого лицо казалось каким–то бесцветным, блеклым.
Л. Толстой.
— Да, я к вам, Григорий Иванович. — Корнилов достал удостоверение, представился.
Я совершенно здоров, так же, как и все домашние.
Мокригин хотел что–то сказать, но только облизнул вдруг свою толстую нижнюю губу. В лице у него ничего не изменилось, не дрогнуло. Он замер.
152. Джорджу кеннану
— Григорий Иванович, я пришел к вам поговорить о леснике Зотове. Мне сказали, что вы были с ним друзьями…
1890 г. Августа 8. Ясная Поляна.
Бухгалтер по–прежнему был спокоен. Никаких признаков паники. Только сузились глаза, стали маленькими точками зрачки. «Он давно ждал, что к нему придут, — подумал Корнилов. — Успел приготовить себя».
My dear m-r Kennan
*,
— А что бы вы хотели узнать о Зотове? — Мокригин явно не собирался распространяться о своей дружбе с лесником.
Несмотря на английское обращение, смело пишу вам по-русски, уверенный в том, что вы, с вашим прекрасным знанием русского языка, не затруднитесь понять меня.
— Вы, наверное, знаете, Григорий Иванович, что Зотов убил сына и сам повесился. — Корнилов сказал это нарочито спокойно, буднично. — Мне хотелось бы знать об их отношениях.
Не помню, отвечал ли я вам на ваше последнее письмо
*. Если я этого не сделал, то надеюсь, что вы за это не сердитесь на меня.
Мокригин неопределенно пожал плечами:
С тех пор как я с вами познакомился
*, я много и много раз был в духовном общении с вами, читая ваши прекрасные статьи в «Century», который мне удалось доставать без помарок
*. Последние статьи еще не прочтены мною, но я надеюсь достать их. В последнее же время вспоминал о вас по случаю ваших, произведших такой шум во всей Европе, статей о сибирских ужасах. Часть этих статей, незамаранная, дошла до меня в журнале Стэда не помню каком: «Pall Mall Budget» или «Review of Reviews»
*.
— Что ж рассказывать? Я не знаю. — Он посмотрел на Корнилова чуть–чуть прищурившись. — Вы лучше задавайте вопросы. Я отвечу.
Очень, очень благодарен вам, как и все живые русские люди, за оглашение совершающихся в теперешнее царствование ужасов.
Вы, верно, слышали про страшную историю повешения в Пензе двух крестьян из 7, приговоренных к этому за то, что они убили управляющего, убившего одного из них
*.Это было в газетах, и даже при том освещении, которое дано этому правительственными органами, возбуждает страшное негодование и отвращение, особенно в нас, русских, воспитанных в сознании того, что смертная казнь не существует в нашем законодательстве. Помню, сколько раз молодым человеком я гордился этим, теперь же с нынешнего царствования смертная казнь получила у нас права гражданства и без всякого суда, то есть с подобием его.
«Ого, да он тертый калач, — подумал Корнилов. — Школа видна. Такого голыми руками не возьмешь», — и спросил:
Об ужасах, совершаемых над политическими, и говорить нечего. Мы ничего здесь не знаем. Знаем только, что тысячи людей подвергаются страшным мучениям одиночного заключения, каторге, смерти и что все это скрыто от всех, кроме участников в этих жестокостях.
Разговорился я о том, что интересует вас и не может не интересовать меня: цель же моего этого письма вот какая:
— С Зотовым вы давно знакомы?
— Давно.
Нынешней зимой появилась на Петербургской выставке передвижников картина Н. Ге: Христос перед Пилатом, под названием «Что есть истина?», Иоанн XVIII, 38. Не говоря о том, что картина написана большим мастером (профессором академии) и известным своими картинами — самая замечательная: «Тайная вечеря» — художником, картина эта, кроме мастерской техники, обратила особенно внимание всех силою выражения основной мысли и новизною и искренностью отношения к предмету. Как верно говорит, кажется, Swift, что «we usually find that to be the best fruit which the birds have been picking at»
*, картина эта вызвала страшные нападки, негодование всех церковных людей и всех правительственных. До такой степени, что по приказу царя ее сняли с выставки и запретили показывать.
— А вы неразговорчивы, Григорий Иванович. С вами трудно, — улыбнулся Корнилов. Бухгалтер пожал плечами, машинально крутанул ручку арифмометра.
Теперь один адвокат Ильин (я не знаю его) решился на свой счет и риск везти картину в Америку, и вчера я получил письмо о том, что картина уехала. Цель моего письма та, чтобы обратить ваше внимание на эту, по моему мнению, составляющую эпоху в истории христианской живописи картину и, если она, как я почти уверен, произведет на вас то же впечатление, как и на меня, просить вас содействовать пониманию ее американской публикой, — растолковать ее.
«Так мы будем разговаривать неделю, — подумал Корнилов. — Интересно, надолго ли ему хватит выдержки?»
Смысл картины, на мой взгляд, следующий: в историческом отношении она выражает ту минуту, когда Иисуса, после бессонной ночи, во время которой его, связанного, водили из места в место и били, привели к Пилату. Пилат — римский губернатор, вроде наших сибирских губернаторов, которых вы знаете, живет только интересами метрополии и, разумеется, с презрением и некоторой гадливостью относится к тем смутам, да еще религиозным, грубого, суеверного народа, которым он управляет.
— Вы были знакомы с Тельманом Алексеевым, сыном Зотова?
— Нет.
Тут-то и происходит разговор [Иоанна] XVIII, 33–38, в котором добродушный губернатор хочет опуститься en bon prince
* до варварских интересов своих подчиненных и, как это свойственно важным людям, составил себе понятие о том, о чем он спрашивает, и сам вперед говорит, не интересуясь даже ответами; с улыбкой снисхождения, я полагаю, все говорит: «Так ты царь?» Иисус измучен, и одного взгляда на это выхоленное, самодовольное, отупевшее от роскошной жизни лицо достаточно, чтобы понять ту пропасть, которая их разделяет, и невозможность или страшную трудность для Пилата понять его учение. Но Иисус помнит, что и Пилат человек и брат, заблудший, но брат, и что он не имеет права не открывать ему ту истину, которую он открывает людям, и он начинает говорить (37). Но Пилат останавливает его на слове истина. Что может оборванный нищий, мальчишка, сказать ему, другу и собеседнику римских поэтов и философов, — сказать об истине? Ему неинтересно дослушивать тот вздор, который ему может сказать этот еврейский жидок, и даже немножко неприятно, что этот бродяга может вообразить, что он может поучать римского вельможу, и потому он сразу останавливает его и показывает ему, что об слове и понятии истина думали люди поумнее, поученее и поутонченнее его и его евреев и давно уже решили, что нельзя знать, что такое истина, что истина — пустое слово. И, сказав: «Что есть истина?» и повернувшись на каблуке, добродушный и самодовольный губернатор уходит к себе. А Иисусу жалко человека и страшно за ту пучину лжи, которая отделяет его и таких людей от истины, и это выражено на его лице.
«Отвечает не задумываясь. На лице ни один мускул не дрогнет».
— А знали о его существовании?
Достоинство картины, по моему мнению, в том, что она правдива (реалистична, как говорят теперь) в самом настоящем значении этого слова. Христос не такой, какого бы было приятно видеть, а именно такой, каким должен быть человек, которого мучали целую ночь и ведут мучать. И Пилат такой, каким должен быть губернатор теперь в …..
* и в Масачузете.
— Знал.
— Они были в ссоре?
Эпоху же в христианской живописи эта картина производит потому, что она устанавливает новое отношение к христианским сюжетам. Это не есть отношение к христианским сюжетам как к историческим событиям, как это пробовали многие и всегда неудачно, потому что отречение Наполеона или смерть Елизаветы представляет нечто важное по важности лиц изображаемых; но Христос в то время, когда действовал, не был не только важен, но даже и заметен, и потому картины из его жизни никогда не будут картинами историческими. Отношение к Христу, как к богу, произвело много картин, высшее совершенство которых давно уже позади нас. Настоящее искусство не может теперь относиться так к Христу. И вот в наше время делают попытки изобразить нравственное понятие жизни и учения Христа. И попытки эти до сих пор были неудачны. Ге же нашел в жизни Христа такой момент, который важен теперь для всех нас и повторяется везде во всем мире, в борьбе нравственного, разумного сознания человека, проявляющегося в неблестящих сферах жизни, с преданиями утонченного, и добродушного, и самоуверенного насилия, подавляющего это сознание. И таких моментов много, и впечатление, производимое изображением таких моментов, очень сильно и плодотворно.
Вот как я разболтался. Истинно уважающий и любящий вас.
Мокригин усмехнулся:
153. В. А. Гольцеву
— Так… расплевались однажды. Сын–то тогда от горшка два вершка был! Они же с войны не виделись. О покойниках плохо не говорят, но сынок его свинья свиньей оказался. Даже не подумал разыскать старика, помочь ему… — Лицо бухгалтера стало злым.
1890 г. Августа 24 или 25. Ясная Поляна.
— А Зотов просил его о помощи?
Письмецо это передаст вам, уважаемый Виктор Александрович, мой знакомый литератор А. И. Орлов. Он сделал перевод «Мыслей Паскаля». Образец его языка и перевода можно видеть в издании «Посредника», мысли Паскаля и Гоголя
*.
— С какой стати?! Он и не искал сына. Случайно узнал о нем! — неожиданно выкрикнул Мокригин. — Чего ему унижаться перед «чистеньким» сыном! Я, я только и помогал старику, — сказал он с необычной горячностью. — И деньгами, и по хозяйству. Да мало ли! — Он с какой–то безнадежностью махнул рукой и замолк, словно испугался своего порыва.
— А как узнал старик о сыне?
Не напечатаете ли вы отдельным изданием или не поможете ли Орлову войти в сношения с издателем. Очень обяжете меня и будете содействовать появлению хорошего перевода Паскаля
*. Что книга Алексеева?
*
— В журнале портрет увидел. В «Огоньке».
— И решил его разыскать?
Любящий вас Л. Толстой.
— Откуда я знаю? — проворчал бухгалтер. — Он мне не докладывал.
«Наверняка знает, что старик разыскивал сына, — решил Корнилов. — Только зачем скрывает?»
— А где вы познакомились с Зотовым, Григорий Иванович.
Еще просьба: в корректуре моего предисловия в выноске 24-й и 25-й стр. до слов: во-вторых, находящихся на 6-й строке выноски 25-й страницы, есть поправки
*. Все эти поправки уничтожить и оставить, как было до поправок. Все это, разумеется, если еще не отпечатано.
Бухгалтер вдруг посмотрел на Корнилова с откровенной ненавистью.
154. H. H. Страхову
— Там и познакомились. Будто не справились… — И сказал с вызовом: — Кто еще у бывшего зека другом может быть? Такой же зек, как и он. Вот мы со стариком и держались друг друга.
1890 г. Октября 18. Ясная Поляна.
— Вы правы. Я наводил справки: в одной колонии отбывали наказание.
Дорогой Николай Николаевич.
«Старый друг лучше новых двух, — вдруг вспомнилась Корнилову поговорка. — Старый друг лучше новых двух…» И какая–то совсем смутная догадка мелькнула у него, скорее не догадка, а предчувствие, что за этой неожиданной горячностью бухгалтера, за его словами о старой дружбе отверженных обществом людей и кроется разгадка трагедии.
Простите, что не отвечаю на ваше письмо
*, а пишу о деле, утруждаю вас просьбой. Я получил статью из Америки, которая показалась мне очень не только интересна, но полезна. Я сделал из нее извлечение и перевел приложенное в конце ее письмо. Извлечение это мне хотелось бы напечатать. Помогите мне в этом. Прежде всего представляется «Неделя» — в особенности потому, что не хотелось бы обидеть Гайдебурова, если ему это может быть приятно. Если же Гайдебурову не нужно этого извлечения, то в «Новое время». Письмо же, я думаю, нельзя напечатать потому, что признано называть неприличие, ни в «Неделе», ни в «Новом времени», хотя бы очень этого хотелось. И потому нельзя ли его пристроить в специальный журнал или газету «Врач» или т. п.
*
— Вы, Григорий Иванович, не женаты? — спросил Корнилов. Он всегда так вел беседы, перескакивал с одного вопроса на другой, лишая своего собеседника возможности понять, что же интересует полковника больше всего.
Очень благодарен вам за книги. Все читал или скорее всеми пользуюсь. Ваши статьи, простите, прочел с грустью, хотя и понимаю ваше раздражение и удивляюсь на Соловьева
*. Здоровье мое опять хорошо. И многое тщетно хочется писать.
— Нет, — отчужденно ответил Мокригин.
— А у вас есть родные?
Желаю вам здоровья и сил писать.
— Какое это имеет значение? Вы ведь хотели узнать о Зотове, а не обо мне?
Любящий вас Л. Толстой.
— Простите, если задал неприятный вопрос, — дружелюбно сказал Игорь Васильевич. — Я не хотел вас обидеть.
Бухгалтер смотрел на Корнилова с ненавистью.
Вчера получил письмо от Маши Кузминской. Она пишет, что вы удивляетесь на мое молчание. Пожалуйста, простите и за молчанье, и за просьбу о статье, и еще новую. Некто Богомолец, врач, жена которого на каторге по делу Киевскому политическому в 1881 году, просит, чтоб ему разрешено было приехать в Петербург хлопотать о том, чтобы поехать к жене (она кончает каторгу и должна высылаться на поселение). Ему же, мужу, хотя и не судившемуся, запрещен, вследствие его знакомств, въезд в столицы
*.
— Да, да! Нет у меня родных! Не знал никогда о них и знать не хочу!
— А друзья?
Не можете ли исходатайствовать через кого-нибудь это разрешение. Он основательно говорит, что необходимо быть самому. Он прошлого года просил и был у Дурново. Ему обещали и потом отказали. Нужно надоедать, а то забудут. Александра Михайловича я просил, но он отказался помочь мне
*. Поэтому вы ему не говорите. А если у вас нет других путей, то можно бы через Александру Андреевну Толстую. Ну простите.
— Что вы ко мне в душу лезете?
Ваш Л. Толстой.
«Одиночество, одиночество его мучает!» — подумал Корнилов.
— А зачем Зотов убил сына?
155. П. А. Гайдебурову
— Откуда я знаю? — закричал бухгалтер. Веко на правом глазу у него задергалось. От его несокрушимого спокойствия не осталось и следа. — Что вы не даете покоя старику? Он умер! Умер! И никто не узнает, зачем он убил сына.
Корнилов подождал, пока бухгалтер успокоится, и примирительно сказал:
1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.
— Ладно, оставим в покое Зотова, начнем с другой стороны…
Дорогой Павел Александрович!
Он достал из папки стопку бумаги, авторучку. И вдруг почувствовал, как напрягся Мокригин. Лицо у него стало каменным, только зрачки еще больше сузились.
— Григорий Иванович, — сказал Корнилов. — У меня есть поручение следователя допросить вас по делу об убийстве Тельмана Алексеева. По вновь открывшимся обстоятельствам…
Я предложил Льву Павловичу Никифорову перевести по-русски роман Эдны Лайэль «Донаван», и он согласился на это и переводит или уже перевел его. Роман этот интересен по серьезности содержания: этический и религиозный вопрос в их взаимных отношениях
*. Это роман вроде «Роберта Эльсмера»
* и, по-моему, даже лучше его. Что перевод хорош, в этом я не сомневаюсь, потому что знаю, что Никифоров вполне владеет и тем и другим языком.
Мокригин молчал.
Так вот, не напечатаете ли вы роман? Когда и какие условия?
— Когда вы виделись с Зотовым в последний раз?
Лев Павлович и перешлет или передаст вам это письмо.
— Пятого января… На день рождения он ко мне приезжал.
Любящий вас Л. Толстой.
— А вы?
156. Л. П. Никифорову
— Что я? — не понял бухгалтер.
1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.
— Вы когда у него были? У Зотова.
Рад был получить от вас весточку, дорогой Лев Павлович
*. Прилагаю письмо Гайдебурову
*. Есть у меня по-английски роман норвежца Бьернсона — очень недурной, и интересный, и новый, а верно еще не переведенный: «In God’s Way»
*. Его жена читает. Когда кончит, я пришлю его вам. Я думаю, что у вас теперь есть работа. Я не помню, чтобы ваше последнее письмо оставило во мне какое-либо другое впечатление, кроме самого хорошего. Вы пишете, что живете очень скудно; и не знаю, жалею ли вас или завидую вам. Главное дело, как переносят это ваши жена и дети?
— Сразу после Нового года. Съездил, по хозяйству помог.
Я рад, что «Диоген»
* понравился вам.
— Как вы праздновали день рождения? Много было гостей?
Пока прощайте.
— Нет, никого не было, кроме Коли. Посидели в ресторане — и домой.
Любящий вас Л. Толстой.
— В каком ресторане?
157. А. М. Жемчужникову
Мокригин осклабился:
1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.
— И этим интересуетесь? В «Радуге».
Очень рад был получить твое письмо
*, потому что всегда рад узнать и вспомнить о тебе, любезный друг Алексей Михайлович. Вчера получил твою поэму
* и прочел ее сначала про себя, а потом вслух — домашним.
— Где вы были тринадцатого января с часу дня и до двенадцати?
Картина семейной жизни очень милая и описание прекрасное, но мысль поэмы для меня почти непонятна: как мысль о смерти, стоящей так уже близко от нас с тобой по нашим годам, не вызывает в тебе мыслей другого порядка? Впрочем, то хорошо, что все люди разны по своему взгляду на мир — каждый смотрит с своей особенной точки зрения. Я, разумеется, совершенно согласен на посвящение поэмы мне
*. А ведь ты ездишь в столицы мимо нас, почему же ты не заедешь?
* Мы были бы очень рады, и тебе не стоило бы большого труда. Я всегда дома. Можно поехать из Тулы, из Ясенков и из Козловки. Если из Козловки, то надо написать или телеграфировать, чтоб выслать, потому что там нет лошадей. Надеюсь, до свиданья.
— Ездил в Ленинград, — нехотя процедил Мокригин. — На электричке в тринадцать тридцать.
Любящий тебя
Л. Толстой.
— Расскажите мне последовательно, где вы были в Ленинграде.
158. В. М. Грибовскому
Бухгалтер недобро усмехнулся:
1890 г. Ноября 21. Ясная Поляна.
Дорогой Вячеслав Михайлович,
— Если это так необходимо… Попробую вспомнить. — И начал перечислять магазины. Он врал умно, с оглядкой. Корнилов мысленно проследил его путь по городу — все магазины выстраивались по маршруту третьего трамвая.
Мысли издания народного журнала нельзя не сочувствовать
*, но, во-1-х, я очень занят теперь другими делами, а времени до смерти уже мало, во-2-х, главное, издание хорошего по направлению народного журнала у нас будет не изданием, а танцеванием на канате, конец которого может быть только двух родов — оба печальные — компромиссы с совестью или запрещение.
— Ни один из этих магазинов не был закрыт на переучет? — Корнилов заметил, как на скулах Мокригина вздулись желваки.
Журнал нужен такой, который просвещал бы народ, а правительство, сидящее над литературой, знает, что просвещение народное губительно для него, и очень тонко видит и знает, что просвещает, то есть что ему вредно, и все это запрещает, делая вид, что оно озабочено просвещением: это самый страшный обман, и надо не попадаться на него и разрушать его.
Вот написать краткий критический обзор священного писания, что вы делали, — хорошее дело. Картину Ге я считаю картиной, составляющей эпоху в живописи.
— Нет, на переучет закрыты не были, — медленно ответил он. — Правда, в каком–то из них отдел не работал… Только не помню в каком.
Прощайте. Желаю вам всего хорошего — главное, спокойно плодотворной работы, такой, которой бы никто не мешал и не мог помешать, — это работа над собой. Она же и сама бывает плодотворная в смысле воздействия на других: так мир устроен.
Любящий вас
*.
«Интересно, почему Мокригин не спрашивает меня, для чего этот допрос и в чем он провинился? — подумал Корнилов. — Хочет показать свое безразличие?»
159. Л. Л. Толстому
— Вы что–нибудь купили себе?
1890 г. Ноября 30. Ясная Поляна.
— Нет. Искал пальто на меховой подкладке, да не повезло…
«Еще бы! Такое пальто и летом по большому блату не достанешь. А уж то, что его зимой в магазинах не бывает, в этом–то, голубчик, ты уверен. Беспроигрышно играешь».
Не отвечал тебе тотчас
*, милый друг, оттого, что ездил в Крапивну
*, а потом суета сделалась приездом и нездоровий. Мама немножко нездорова, и Миша очень — вроде тифа, и Борель тоже; да и самому 2-й день нездоровится, голова болит. Статью не надо печатать и не надо также писать
*. Если неприятны бестолковые и ложные суждения, то лучшее средство, чтобы их было как можно меньше, ничего не отвечать, как я всегда и делал и считаю даже нужным делать. Кроме того, отвечать значит идти против принятой мною издавна системы. Теперь повести: я на месте Цертелева тоже не напечатал бы ее
*. Главное, два недостатка: герой неинтересен, несимпатичен, а автор относится к нему с симпатией, а другое — неприятно действует речь студента, и его поучение ненатурально. Несимпатичен герой тем, что он барчук и не видно, во имя чего он старается над собой, как будто только для себя. И оттого и его негодование слабо и не захватывает читателя.
У тебя, я думаю, есть то, что называют талант и что очень обыкновенно и не ценно, то есть способность видеть, замечать и передавать, но до сих пор в этих двух рассказах
* не видно еще потребности внутренней, задушевной высказаться, или ты не находишь искреннюю, задушевную форму этого высказывания.
— Значит, ничего не купили?
В обоих рассказах ты берешься за сверхсильное, сверхвозрастное, за слишком крупное. Я не буду отстаивать своего мнения, я стараюсь только, как умею, высказать то, что думаю. Попытайся взять менее широкий, видный сюжет и постарайся разработать его в глубину, где бы выразилось больше чувства, простого, детского, юношеского, пережитого. Пишу, чтобы не откладывать, а у меня голова болит. В другой раз яснее бы выразил. Да еще поговорим, живы будем.
— Ничего.
Целую тебя.
— Когда вы приехали в Ленинград, какая там была погода?
160. Н. С. Лескову
— Пасмурно. Снежок шел, — сказал Мокригин, и Корнилов вдруг увидел, как его лоб внезапно покрылся мелкими капельками пота. Бухгалтер заерзал, стал вдруг перекладывать с места на место бумаги, лежавшие перед ним на столе.
1890 г. Декабря 3. Ясная Поляна.
Корнилов помнил, что по сводке метеобюро пасмурная погода со снегом была на Мшинской, а в Ленинграде днем было ясно. Светило солнце. Он почувствовал резкий запах мужского пота.
Получил ваше и последнее письмо
*, дорогой Николай Семенович, и книжку «Обозрения» с вашей повестью
*. Я начал читать, и мне очень понравился тон и необыкновенное мастерство языка, но… потом выступил ваш особенный недостаток, от которого так легко, казалось бы, исправиться и который есть само по себе качество, а не недостаток — exubérance
* образов, красок, характерных выражений, которая вас опьяняет и увлекает. Много лишнего, несоразмерного, но verve
* и тон удивительны. Сказка все-таки очень хороша, но досадно, что она, если бы не излишек таланта, была бы лучше.
— Григорий Иванович, а когда вы уезжали из Ленинграда? Время? Погода?
Намерение ваше приехать к нам с Гольцевым, кроме большого удовольствия, во всякое время нам ничего доставить не может
*.
— Не помню, — отрывисто бросил Мокригин. Похоже, что нервы у него совсем сдали.
Ге был еще у нас, когда пришло ваше последнее письмо, и мы вместе с ним смеялись вашему описанию
*. Но тут, кроме смеха, дело очень интересное и знаменательное. Когда увидимся, поговорим.
— Когда пришли домой?
Так до свиданья. Любящий вас
— В двенадцать.
Л. Толстой.
— Это вы на фото? — Корнилов вынул из кармана фотографию Мокригина, которую по его просьбе сделали гатчинские оперативники.
161. H. H. Ге (отцу)
— А вы что, не видите? — огрызнулся бухгалтер. — И что это за допрос?! Я в чем–то виноват? Вы даже не потрудились мне объяснить!
1890 г. Декабря 18. Ясная Поляна.
— Служащие станции Мшинская, Григорий Иванович, опознали в этом мужчине пассажира, который сошел с трехчасового поезда и направился по лесной тропе в сторону деревни Владычкино…
— Я был в Ленинграде, — упрямо сказал бухгалтер.
Получил ваше письмо
*, дорогой друг, то есть к Маше, в то время, как сам каждый день собирался писать вам. Писать нет ничего особенного, а просто хочется, чтобы вы с Колечкой помнили меня и знали, что я вас помню и люблю. Известия от вас хорошие и те, которые от вас, и те, которые мне передал Поша о Колечке и его жизни. От вас известия хороши и о том, что Колечка собирается приехать, и о том, что Элпидифоровна
* хорошо устроилась и хорошо себя чувствует, и о том, что работается
*. Это большое счастье, когда работается с верой в свою работу, счастье, которое когда дается, чувствуешь, что его не стоишь. У нас все это последнее время темные посетители: Буткевичи, Поша, Русанов, Буланже, Попов, Хохлов, которые еще теперь здесь. Поминаю ваши слова, что человек дороже полотна, и тем заглушаю свое сожаление о медленном движении моей работы, которая разрастается и затягивает меня
*. А за ней стоят другие, лучшие, ждут очереди, особенно теперь, в это зимнее, самое мое рабочее время. Вчера получил «Review of Reviews», в котором статья Диллона о вас
* и ваш портрет Ярошенки, «Тайная вечеря», «Выход с тайной вечери», «Милосердие», «Петр и Алексей» и «Что есть истина?». Диллон был у нас и рассказывал, что и в Англии последняя картина понравилась. Что пишет Ильин? Где он? Как бы опять не замучал вас
*. У нас все здоровы и благополучны, Лева и Таня уехали к Илье. Поша был принят хорошо и оставил нам самое радостное, чистое впечатление. Колечке, Рубану, Зое
*, Элпидифоровне и прежде всех Анне Петровне передайте мой привет и любовь. Читаю я теперь в свободное время книгу Renan «L’avenir de la science»
* — это он написал в 48 году, когда еще не был эстетиком и верил в то, что единое на потребу. Теперь же он сам в предисловии с высоты своего нравственного оскопления смотрит на свою молодую книгу. А в книге много хорошего. Чертков просил написать или поправить тексты к картинам, и представьте, что, попытавшись это исполнить, я убедился больше, чем когда-нибудь, что эти выбранные лучшие по содержанию картины — пустяки. К евангельской картине могу пытаться писать текст — выразить то, как понял художник известное место, а тут — хоть «Осужденный»
* или «Повсюду жизнь»
* очень хорошие картины, но не нужные, и нечего писать о них. Всякий, взглянув на них, получит свое какое-либо впечатление, но одного чего-нибудь ясного, определенного она не говорит, и объяснение суживает значение ее, а углублять нечего. Может быть, вы поймете, хотя не ясно. Целую вас всех.
— С этого же поезда сошел и Алексеев, — продолжал Корнилов. — У него были лыжи. Он ушел вперед, но на одной сломалось крепление. — Мокригин уже не мог справиться с собой. Лицо его перекосила какая–то странная гримаса. Он весь подался к Корнилову, впился в него взглядом. — Да, забыл одну деталь — у Тельмана Алексеева была такая же шапка, как у вас. — Он повернулся к вешалке, на которой висели пальто и рыжая мохнатая шапка бухгалтера. И тут его обожгла шальная мысль: «А не бухгалтеру ли предназначалась пуля? Ведь у него и у художника не только шапки похожие. И фигуры тоже одинаковые. Оба широкоплечие, высокие…»
Мокригин молчал.
Л. Толстой.
Тогда Корнилов наклонился к нему и сказал, положив свою руку на руку бухгалтера:
— А ведь это вам приготовил старик пулю, Григорий Иванович. За что?
1891
Мокригин резко вскочил, уронил стул. Несколько секунд он молча смотрел на Корнилова, словно не зная, что предпринять, а потом вдруг громко, горячечно зашептал:
162. H. H. Страхову
— Не докажете, не докажете! Не мог он в меня. У него и был–то один друг на свете — Гриша Мокригин! Один! Все от него отвернулись, все! И Тельман этот тридцать лет не знался, а тут нате, поперся к папочке. Кому он нужен, Павлик Морозов! Говорил я деду: доживай свой век без чистеньких. Не послушал — умереть ему прощеным захотелось! Тьфу! — Мокригин плюнул и, будто опомнившись, спросил, пристально глядя в глаза Корнилову: — А я–то, я в чем виноват, товарищ хороший? Мне–то вы зачем о прошлом напоминаете? Мало ли в кого стрелял старик. Он и расчелся. Не я ведь стрелял! — И снова закричал: — Что вы мне душу терзаете, всё старых грехов забыть не можете? Вам дай волю — клеймо бы на лбу выжгли!
1891 г. Января 7. Ясная Поляна.
Кажется, я виноват перед вами, дорогой Николай Николаевич, за ваше хорошее последнее письмо
*, что не отвечал. Очень занят. Все силы, какие есть, кладу в работу
*, которой занят и которая подвигается понемногу — вступила в тот фазис, при котором регулярно каждый день берешься за прежнее, проглядываешь, поправляешь последнее и двигаешь хоть немного вперед, а то зады исправляешь в 10 и 20-й раз, но уже видишь, что основа заложена и останется. Это делаешь утром, потом отдыхаешь, гуляешь, потом семейные, посетители, потом чтение.
Дверь в комнату приоткрылась, и заглянула испуганная женщина. Мокригин посмотрел на нее со злостью, и женщина моментально исчезла.
A propos de
* чтение, я читаю книгу, при которой беспрестанно вас поминаю и все хочется с вами поделаться впечатлением; это книга Ренана «L’avenir de la science»
*. Я не жалею, что выписал ее. Я прочел треть, и, по-моему, никогда Ренан не писал ничего умнее: вся блестит умом и тонкими, верными, глубокими замечаниями о самых важных предметах, о науке, философии, филологии, как он ее понимает, о религии. В предисловии он сам себя третирует свысока, а в книге 48 года (я думаю, что он много подправил ее в 90-м году) он иронически и презрительно и замечательно умно отзывается о людях, судящих о предметах так, как он судит в предисловии; так что понимайте, как хотите, но знайте, что ума в нас бездна, что одно и требуется доказать. В общем и ложная постановка вопроса того, что есть наука, и отсутствие серьезности сердечной, то есть что ему всё все равно; такой же он легченый, с вырезанными нравственными яйцами, как и все ученые нашего времени, но зато светлая голова и замечательно умен. Например, разве не прелестно рассуждение о том, что для людей древних чудеса не были сверхъестественными, а естественными явлениями: все для них совершалось чудесами, как и для народа теперь. Но каково же положение головы человека с научным воззрением на мир, который хочет втиснуть в эти воззрения чудеса древнего мира?
— Вы садитесь, — спокойно, но настойчиво попросил Корнилов. Так мучивший его все последние дни вопрос, зачем убил старый лесник своего сына, перестал быть вопросом. — Я не о старом пришел напоминать. — Мокригин сел. Веко у него все дергалось, а руки не находили покоя. Он хватался то за лицо, то за шею. — Дело ведь вот в чем, Григорий Иванович: бросили вы Тельмана Алексеева в беспомощном состоянии. Умирать в лесу. А его спасти можно было, если бы вы сходили за помощью.
Письмо ваше не под рукой у меня, и потому, может быть, на что-либо не отвечаю; если так, то простите. Целую вас.
Лев Толстой.
— Мертвый он был, мертвый, — упавшим голосом пробормотал бухгалтер. — Старик без промаха бил. — Мокригина передернуло, словно от холода.
— Экспертиза свидетельствует — несколько часов жил. Вот за это преступление вам отвечать придется. Оно доказуемо…
163. Г. С. Рубану-Щуровскому
— Мертвый он был, — опять сказал Мокригин. Вид у него был затравленный.
1891 г. Января 13. Ясная Поляна.
«Опытный дядя, — думал Корнилов, разглядывая бухгалтера, — а нервишки подводят. Эк он распсиховался, когда я сказал, что пуля ему предназначалась!» И быстро спросил еще раз:
Очень рад был получить письмо от вас, дорогой Григорий Семенович, рад просто общению с вами и рад был тому вопросу, который вы мне делаете. Как раз в это самое время Чертков прислал мне мои же, когда-то написанные мысли об искусстве, прося привести их в окончательный вид. Я не кончил и не издал их тогда именно потому, что хорошенько не разрешил того вопроса, который вы мне задаете
*. Чем отличается искусство, — та особенная деятельность людская, которая называется этим именем, — от всякой другой деятельности, я знаю, но чем отличаются произведения искусства, нужные и важные для людей, от ненужных и неважных, где эта черта, отделяющая одно от другого? — я еще не сумел ясно выразить, хотя знаю, что она есть и что есть такое нужное и важное искусство
*. Само Евангелие есть произведение такого искусства.
— Григорий Иванович, а за что все–таки хотел убить вас лесник? Неужели не догадываетесь?
Есть самое важное — жизнь, как вы справедливо говорите, но жизнь наша связана с жизнью других людей и в настоящем, и в прошедшем, и в будущем. Жизнь — тем более жизнь, чем теснее ее связь с жизнью других, с общей жизнью. Вот эта-то связь и устанавливается искусством в самом широком его смысле. Если бы никто не употребил словесного искусства для выражения жизни и учения Христа, я бы не знал его.
Мокригин шумно набрал в легкие воздуха, лицо его сделалось таким багровым, что Корнилов испугался, не хватит ли бухгалтера удар.
И потому я думаю, что искусство важное дело, и его не надо смешивать с жизнью. Жизнь сама по себе, а искусство само по себе.
— А если и догадываюсь, — наконец выдохнул он, — вам–то какая с этого корысть? К делу не пришьете! — Мокригин неожиданно улыбнулся, улыбнулся дико и зловеще. Глаза у него блеснули. Корнилову даже показалось, что как–то гордо блеснули.
Передайте мой привет вашей жене.
Л. Толстой.
— Боялся меня Николка, — сказал бухгалтер. — Своего прошлого боялся. Сыну хотел чистеньким представиться. А меня, значит, побоку?! Рылом в чистенькие не вышел? Курва! — Он так же внезапно погасил свою жуткую улыбку и замолк.
164. П. В. Засодимскому
Остальная часть допроса пошла спокойно. На все вопросы Мокригин отвечал безучастно и односложно: «да», «нет». Он подтвердил, что услышал выстрел перед тем, как выйти из леса на поляну, и через несколько минут наткнулся на тело лыжника. Думал якобы сначала, что выстрел случайный, что поблизости охотники. Боясь, что могут выстрелить еще, он спрятался за ель и только тогда увидел справа на горке спину удалявшегося человека. Это был Зотов.
1891 г. Января 13. Ясная Поляна.
О лыжнике Мокригин все время твердил: «Он был мертвый, лыжник–то. Мертвый. Я ничем не мог помочь». О том, что это был Тельман Алексеев, сын лесника, Мокригин узнал только вчера от директора лесхоза.
Павел Владимирович! Я получил ваш рассказ
* и тот-час же прочел про себя и другой раз своим домашним, так он мне понравился. Это то самое искусство, которое имеет право на существование. Рассказ прекрасный, и значение его не только ясно, но хватает за сердце. Вы спрашиваете о слабых сторонах. Слабого нет, все сильно, а недостатки есть: недостаток один тот, что во многих местах слишком подчеркнута дрянность рассказчика, например, где он говорит про свою храбрость — товарищ, дворник, дуэль — это надо выкинуть; другое, это его рассуждения и чувство под взглядом ребенка — это неверно в противуположную сторону (притом у новорожденных не бывает голубых глаз). Третье — не нравятся мне в конце его мечты о том, что могло бы быть, о елке
*. Рассказ очень, очень хороший и по форме и по содержанию, и очень благодарен вам за присылку его.
Но когда Корнилов снова спросил бухгалтера, за что все–таки хотел его убить лесник, он заложил руки за спину и молчал, стиснув зубы. Корнилов понял: на этот вопрос ответа не получить.
Л. Толстой.
Он сел за соседний столик, где стояла большая пишущая машинка, и начал печатать протокол допроса. Бухгалтер сидел понурый, время от времени исподлобья поглядывая на него. Когда протокол был готов, Корнилов мельком перечитал его и дал Мокригину. Ознакомиться и подписать. Бухгалтер спокойно взял листки и, глядя прямо в глаза Корнилову, разорвал протокол на мелкие кусочки. В лице у него ничего не дрогнуло, ни один мускул.
165. Н. С. Лескову
1891 г. Января 20–21. Ясная Поляна.
— Ничего не докажете. Можете хоть сто опознаний делать. — И бросил бумажки на пол.
Ваша защита — прелесть
*, помогай вам бог так учить людей. Какая ясность, простота, сила и мягкость. Спасибо тем, кто вызвал эту статью. Пожалуйста, пришлите мне сколько можно этих номеров.
Благодарный вам и любящий
Корнилову стоило большого труда, чтобы не показать бешенства, которое им овладело. «Ох какой подонок, какой подонок», — подумал он, ощущая нестерпимое желание ударить.
Л. Т.
— Вы можете сколько угодно рвать бумажки, но от ответа вам не уйти, Мокригин!
166. В. А. Гольцеву
Возвращаясь в райотдел, Корнилов думал о том, что же могло связывать этого злобного бухгалтера и лесника Зотова. Бухгалтера и лесника. Сидели вместе? Верно, сидели. Но раскаявшиеся–то преступники на свободе избегают друг друга. А уж если объединяются, то закоренелые. На дурное. Наперекор пословице: «В счастье — вместе, в горе — врозь».
1891 г. Января 20–21? Ясная Поляна.
Бухгалтер и лесник. Правил без исключений нет, но необязательно ведь эта пара — исключение. Нет, недаром держались они вместе столько лет. Лесник и бухгалтер лесхоза. Что же их связывало? Лес? Воровали лес? Слишком на поверхности…