Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лев Николаевич Толстой

Собрание сочинений в двадцати двух томах

Том 18. Избранные письма 1842-1881

1842

* 1. T. A. Ергольской

<перевод с французского>

1842 г. Марта 2. Казань.

Дорогая тетенька.

Вот мы и снова в Казани*, которая в весьма жалком виде. Что касается зданий, огнем уничтожено все, что было красивого. Наша улица, которая не из лучших, уцелела;* однако же дом наш был в опасности, так как все вокруг нас стало жертвой огня. В то время мы были в Панове*, откуда был виден ночью огонь, а днем дым.

Сережа и Митенька поступают будущей весной в университет и теперь много работают*. Лихорадка не захотела со мной расстаться окончательно и еще два раза меня посетила. Надеюсь, однако, что теперь она испугается пилюлей и прочих лекарств, которых я наглотался.

Целую ручки тете Лизе*, кланяюсь Пашеньке*, Терезии Антоновне и Петечке*. Прощайте, дорогая тетенька, прошу вас верить уважению и любви вашего покорного племянника

Л. Толстого.

1845

2. T. A. Ергольской

<перевод с французского>

1845 г. Августа 25… 28. Казань.

Хотя и с опозданием, а все-таки я вам пишу; себе в оправдание я мог бы много наврать, но я этого не сделаю, а просто сознаюсь, что я негодяй, не заслуживающий вашей любви. И хотя он сознает это и также всем сердцем вас любит, но у него столько недостатков, притом он такой лентяй, что не умеет доказать вам своей любви. А за нее простите его. Вот уже три дня, что мы в Казани*. Не знаю, одобрите ли вы это, но я переменил факультет и перешел на юридический*. Нахожу, что применение этой науки легче и более подходяще к нашей частной жизни, нежели другие; поэтому я и доволен переменой. Сообщу теперь свои планы и какую я намереваюсь вести жизнь. Выезжать в свет не буду совсем. Буду поровну заниматься музыкой, рисованьем, языками и лекциями в университете. Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение. У меня к вам просьба, милая моя тетенька, с которой я ни к кому не обратился бы. Но я знаю, как вы добры и снисходительны. Я обещал себе писать вам два раза в неделю; конечно, и вы будете столько же мне писать. Но ежели мне случится не выполнить своего обещания, не наказывайте меня, продолжайте писать, пожалуйста. Я рассчитываю, что таким образом у нас будет только две коротенькие беседы в неделю — это не то, что наши продолжительные разговоры в Ясном, когда мой камердинер уходил ужинать! А ежели вы будете лишать меня своего письма каждый раз, как я это буду заслуживать… Нет, вы этого не сделаете, вы все-таки будете мне писать. Вы видите, что о себе я все вам сообщаю, теперь очередь за вами. Состояние милой Пашеньки меня очень интересует, За горе, вызванное расставаньем с вами, я был вознагражден встречей с Николенькой*. Бедный малый, ему плохо в лагере и особенно должно быть тяжело без копейки денег. А товарищи его… Бог мой! что за грубые люди. Как посмотришь на эту лагерную жизнь, получишь отвращение к военной службе. Ежели вы в Ясном, милая тетенька, соберите, пожалуйста, все старые записки* и пришлите их с лошадьми и обозом. Тысячу раз целую ручки тете Лизе и целую Полину*. Прощайте, маленькая тетенька.

Лев Толстой.

1846

* 3. Н. Н. Толстому

<перевод с французского>

1846 г. Июня конец. Ясная Поляна.

Наконец-то, кажется, мне удалось отделаться от своей привычки бездельничать… Доказательство этого — мое письмо к тебе. Уже около двух недель я в Ясном, конечно, со всеми нашими, однако я только с завтрашнего дня начну вести образ жизни согласный с моими правилами. Ты рассмеешься слову завтра, а я все еще надеюсь… Нужно тебе сказать, что я занимаюсь, и серьезно, хозяйством, потому что, во-первых, это занятие для меня, а во-вторых, это развлечение, так как я придумываю разные машины и усовершенствования. Не знаю, говорил ли я тебе о трех книгах, которые я пишу, одна под заглавием «Разное», другая «Что нужно для блага России» и «Очерк русских нравов» и третья «Примечания насчет, хозяйства»*.

Так вот эти книги уже существуют, и мне очень хотелось бы, чтобы первые две ты прочел. «Разное» будет содержать поэзию, философию и вообще вещи не особенно красивые, но о которых приятно писать. О второй книге я тебе говорил. Так ежели бы ты захотел, мы могли бы пересылать друг другу сочиненное, которое мы нашли бы достойным почтовой платы — гривенника. Ты, вероятно, удивишься тому, что я говорю о стихотворениях. Я попытался в дороге сочинять, и это мне удалось. Путешествие вдохновляет. Знаешь, при каждой встрече с тетей Туанеттой* я нахожу в ней все больше и больше высоких качеств. Единственный недостаток, который можно в ней признать, это чрезмерная романтичность. Происходит это от ее горячего сердца и от ума, которые нужно было бы куда-нибудь направить, а за неимением этого она всюду отыскивает романтизм.

Твой образ жизни, который ты мне описал, тебе очень подходит, и, вероятно, ты им доволен. Ты написал мне два письма*, в которых описываешь подробно, как ты живешь, но меня это не удовлетворяет. Хочу, чтобы ты сказал мне, что занимало и теперь занимает твои мысли. Что же касается меня, скажу, что мне грустно, потому что я все еще недоволен собою. Думаю, что сплин происходит именно от этого душевного состояния. Сережа привел своих лошадей в Тулу, чтобы пустить их на бега. Он все тот же и хочет самого себя уверить, что его лошади лучшие во всем мире. Митенька уехал в Щербачевку обращать малороссов*, Машенька*, по моему наблюдению, стала держаться более непринужденно и любезно и мне даже кажется, слегка увлекается Дьяковым. В твоих двух письмах стало меньше орфографических ошибок. Напиши мне, много ли их у меня.

Тетенька сердится, говорит, что пора идти ужинать и что я ничего не умею делать вовремя.

Прощай, за этим письмом вскоре последует другое. Пиши мне подлиннее; я уже испытываю удовольствие от чтения писем брата, которого люблю. А ты, кажется, еще нет. Ну, это придет.

Лев Толстой.

1849

4. С. Н. Толстому

1849 г. Февраля 13. Петербург. 13-го февраля.

Сережа!

Я пишу тебе это письмо из Петербурга*, где я и намерен остаться навеки. Планы мои и причины этого решения следующие: несколько дней после твоего отъезда* мы отправились тоже в противную сторону — мы, то есть Ферзен, Озеров и я. Приехавши, остановились я и Озеров на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта в гостинице «Наполеона» (я пишу это для того, чтобы адрес знал), я на другой день отправился к Лаптевым, к Толстым, к Оболенскому, к Пушкину, Милютина нашел, Иславиных тоже и пр., представили меня многим и мне многих. Одним словом, что как-то сделалось так, что знакомых гораздо больше здесь, чем в Москве, и достоинством выше.

Все меня уговаривают остаться и служить, кроме Ферзена, Львова (Ферзен, в скобках буде сказано, здесь что-то гадок, так себе, тише воды, ниже травы). Львов ничего, тот у великой княгини был на бале и так часто бывает, а все грустит по Маше* и завтра едет опять в Москву.

Я и решился здесь остаться держать экзамен и потом служить*, ежели же не выдержу (все может случиться), то и с 14 класса начну служить, я много знаю чиновников 2-го разряда, которые не хуже и вас перворазрядных служат. Короче тебе скажу, что петербургская [жизнь] на меня имеет большое и доброе влияние, она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать; все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь — одному нельзя же.

Я знаю, что ты никак не поверишь, чтобы я переменился, скажешь: «Это уже в 20-й раз, и все пути из тебя нет, самый пустяшной малой»; нет, я теперь совсем иначе переменился, чем прежде менялся: прежде я скажу себе: «Дай-ка я переменюсь», а теперь я вижу, что я переменился, и говорю: «Я переменился».

Главное то, что я вполне убежден теперь, что умозрением и философией жить нельзя, а надо жить положительно, то есть быть практическим человеком. Это большой шаг и большая перемена, еще этого со мною ни разу не было. Ежели же кто хочет жить и молод, то в России нет другого места, как Петербург; какое бы направление кто ни имел, всему можно удовлетворить, все можно развить и легко, без всякого труда. Что же касается до средств жизни, то для холостого жизнь здесь вовсе не дорога, все, напротив, дешевле и лучше московского; нипочем квартира. Сейчас приезжал ко мне Оболенский и привозил письмо, только что полученное им от брата Димитрия. Ужас*. Я посылаю тебе это письмо, сам полюбуйся. Что, ежели бы я с Оболенским не был так же хорош, как с Львовым и этими господами, я бы ускакал из Петербурга. Да он меня выживет отсюда, я только я жду, что он Шереметеву такое же письмо напишет, вот допекает-то. Разрешение обещаются, однако же, на днях выслать*. Теперь пишу тебе о делах. Сделай милость, пошли за Андреем* и объясни ему, что мне деньги как можно больше нужно, во-первых, чтобы жить здесь, во-вторых, чтобы расплатиться с долгами в Москве. Ежели хлеба недостаточно, чтобы мне в скором времени доставить сверх 250 и 500 р. сер., о которых я уже писал, еще 800 р. сер., так, ради бога, продай Савин лес или, ежели же и этого мало будет, то у Копылова за вычетом процентов вперед еще возьми; при продаже Савина леса первое условие: все деньги вперед. Деньги мне нужны не для житья моего здесь, но для уплаты долгов в Москве и здесь, которых с орловским проклятым долгом* оказалось 1200 р. сер. Надеюсь на тебя, брат Сергей, что ты мне все это обделаешь, похлопочешь и разрешение на лес из Опекунского московского совета, да и поглядывай, пожалуйста, изредка на Андрея Ильина и в ясенские счетные и хлебные книги. Всем нашим передай, что я всех целую и кланяюсь и что летом в деревне, может, буду, может, нет; мне хочется летом взять отпуск и поездить по окрестностям Петербурга, в Гельзингфорс и в Ревель тоже хочу съездить; напиши мне, ради бога, хоть раз в жизни; мне хочется знать, как ты и все наши эту новость примут, проси и их от меня писать; я же писать к ним боюсь, так давно не писал я к ним, что они, верно, сердятся, особенно перед тетенькой Татьяной Александровной мне совестно, попроси у нее от меня прощения. Оболенский тебе кланяется. Можешь себе представить, что Алеша Пушкин здесь лев, однако я его еще не видал.

Скажи, пожалуйста, Андрею, чтобы он мне писал; а то уже месяц, как я никаких известий ни от кого не получаю, не говоря уже [о] чувствах любви и т. п., денег-то у меня нет ни гроша.

Я все думаю, как это брат Дмитрий такое письмо вздумал написать, и решительно, кроме того, что он был пьян, для его же чести придумать не могу.

* 5. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1849 г. Февраля конец. Петербург.

Простите меня, простите, дорогая тетенька, что я так долго не писал вам. Я не пытаюсь перед вами оправдываться, а откровенно сознаюсь, что я негодный, да к тому же я знаю, что вы и не способны на меня сердиться.

Пишу вам из Петербурга, где я нахожусь уже около месяца. Вот как это произошло: приблизительно в конце января двое моих приятелей — Ферзен и Озеров ехали в Петербург. У меня были деньги, и я сел с ними в дилижанс и уехал. Приехав в Петербург, я сделал несколько визитов — П. В. Толстой, Пушкину, Оболенскому, Лаптеву.

Я встретился с несколькими друзьями детства — Иславимыми, Милютиными, графами Пушкиными — все это вполне порядочные люди, которые убеждают меня здесь остаться. И действительно петербургский образ жизни мне нравится. Здесь у каждого свое дело, каждый работает и занят своими делами, не беспокоясь о других. Хотя подобная жизнь суха и эгоистична, тем не менее она необходима нам, молодым людям, неопытным и не умеющим браться за дело. Жизнь эта приучит меня к порядку и деятельности, двум необходимым качествам, которых мне решительно недостает, словом, к положительной стороне жизни.

Что касается моих планов, вот они: прежде всего хочу выдержать экзамен на кандидата в Петербургском университете; затем поступить на службу здесь или в ином месте, смотря как укажут обстоятельства. Относительно лета, как и вы, строить планов не хочу. Может быть, останусь здесь; быть может, поеду в Ревель, быть может, в Тулу*. Ежели мне удастся все, тогда и решить будет легко.

Не удивляйтесь всему этому, дорогая тетенька, во мне большая перемена; я не в том экзальтированном философском настроении, за которое вы меня так часто бранили в Ясном, и более чем когда-либо я сознаю справедливость ваших советов во всех отношениях. Часто я говорю об этом с Костенькой Иславиным, который вас обожает.

Умоляю, сообщите о себе и о всех наших, включая и Николеньку, который, наверное, вам пишет. Я так давно потерял вас из виду, что, кажется, скоро забуду, как зовут моих теток, братьев и сестер.

Вот мой адрес: на углу Вознесенского проспекта и Малой Морской, в гостиницу «Наполеона».

Что приключилось с Андреем? Недели две тому назад я написал ему важное для меня письмо, а он не изволит ни отвечать мне, ни исполнять моих приказаний, несмотря на то что я велел ему писать мне с каждой почтой*. Вероятно, он очень удивился, что я предлагаю Гаше приехать ко мне в Петербург*. Прошу вашего совета на этот счет. Разве я нехорошо придумал выписать Гашу, чтобы она вела мое хозяйство? Ежели она согласится, пусть сама и решит, ехать ли мальпостом или на своих.

Пришлите мне, пожалуйста, каталог моей библиотеки и прикажите Андрею послать в Москву за фортепьяно и часами и доставить их в Ясное.

Целую ваши ручки и прошу ответа.

Гр. Лев Толстой.

1850

6. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1850 г. Декабря 7. Москва

Четверг, 7 декабря.

Дорогая тетенька.

Приехал я в Москву во вторник, в 5 часов утра, живой, но не здоровый; мой флюс увеличился, я сижу дома и за два дня, что я в Москве, выехал только раз, ездил в часовню Иверской божьей матери, где заказал молебен. Я поручил дела, покуда сам не выезжаю, Петру*, которого застал в большом горе. А может быть, он и прикидывается. Вчера утром он явился в отчаянии с перекошенным лицом, бросился мне в ноги и стал просить прощения, что у него, пьяного, стащили 500 р. сер., которые он должен был внести в банк. Рассказ об этом несчастье из уст такого великого оратора, как вы легко себе представляете, был очень трогателен и очень длинен, поэтому я вас избавлю от него. Он подал заявление в полицию, в результате 350 р. сер. уже разыскали, остальные же 150 р., вероятно, пропали бесследно. Согласитесь, что беда не велика. В банке он устроил дела не совсем так, как бы этого хотелось, но сносно — срок платежа только отсрочен. Обо всем этом подробно пишу Сереже.

Приехал я прямо к князю Сергею*, чтобы узнать о своих людях, которых я застал еще там. Квартира еще не нанята из-за задержки, происшедшей с посланными мною по почте 25 р. Николеньке. Таким образом, я принужден был остановиться в гостинице, но только на несколько часов, и оттуда я перебрался на свою квартиру; я ею очень доволен, она в доме Лобова Сивцев Вражек в Старой Конюшенной, плата 40 р. сер. в месяц с моими дровами, всего обойдется в 50 р.

Из знакомых видал только Исленьева, который продолжает играть, следовательно, и проигрывать; Озерова, очень счастливого, который приезжал ко мне со своей женой, и Дмитрия Колошина, который по-прежнему жалуется на своих родителей.

Так как вы охотница до трагических историй, расскажу вам ту, которая наделала шуму по всей Москве. Некто Кобылин содержал какую-то г-жу Симон, которой дал в услужение двоих мужчин и одну горничную. Этот Кобылин был раньше в связи с г-жой Нарышкиной, рожденной Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с ней переписываться, несмотря на свою связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, и верные улики указывают, что убийцы ее — ее собственные люди. Это бы куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками ему, что он ее бросил и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими возбуждающими подозрения причинами предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиной*.

Я не рассказал вам, какую непростительную штуку проделал со мной Андрей в Туле. Представьте себе, что вместо того, чтобы дать мне подписать, как было условлено, вексель в 250 р., он хотел, чтобы я подписал его, надеясь, что я не прочту бумаги, что со мной часто случается. Какая мерзость! М-ль Вергани просила меня узнать, как послать деньги в Вену. Пусть она пришлет их мне, и я перешлю их безотлагательно; или же, ежели она это предпочитает, она может сама послать их на Маросейку, в контору Бургарта, в собственный дом. Сергей Колошин не женат, как были о том слухи, но он остепенился и много работает над переводами романов для журналов и пишет повести, которые печатаются*. Я не читал ничего из написанного им, но говорят, что он очень талантлив, и что его маленькие вещицы очень милы. По крайней мере, он честно зарабатывает свой хлеб и зарабатывает его больше, чем приносят 300 душ крестьян. Целую ваши руки и жду письма со всевозможными подробностями обо всем. Гаше кланяюсь, чтобы доставить ей удовольствие.

7. Т. Л. Ергольской

<перевод с французского>

1850 г. Декабря 9. Москва

9 декабря.

Дорогая тетенька!

Флюс у меня проходит, но я еще не выхожу из дому, а рассчитываю это сделать завтра, т. е. в воскресенье.

Поеду к графу Закревскому, к Крюкову, к старикам Перфильевым и к обоим князьям Горчаковым, Андрею и Сергею. Словом, завтрашний день я посвящаю визитам деловым и обязательным.

Третьего дня я послал сказать князю Львову, что я приехал и болен; он тотчас навестил меня и хотя он во многом изменился, но дружественен остался по-прежнему. Огареву я тоже дал знать, что приехал и желаю его видеть. Он тотчас явился, передал мне с большими извинениями мои два векселя, но денег, которые мне должен, не отдал. Его репутация совсем погублена в Москве. Жена его беременна, и он со дня на день ждет родов.

Рассказать вам больше нечего, сидя дома, не становишься интересным. Зато читаю я много; абонировался у Готье* и уже прочел конец «Виконта де Бражелон»*, прочел еще 4 тома «Людовика XIV и его время» Александра Дюма*, поверхностно, но интересно и его же новый роман — «Тысяча и одно привидение»*, такая масса вздора, что мочи нет. Нет худа без добра; говорю это по поводу того, что я отчасти рад, что болезнь меня продержала дома целую неделю; по крайней мере успел устроиться, оглядеться, а то могло бы произойти то же, что с Машенькой в Пирогове; я уже писал вам, что моя квартира очень хороша, она состоит из четырех комнат: столовая с маленьким роялем, который я взял напрокат, гостиная с диванами, 6 стульями, столами орехового дерева, накрытыми красным сукном, и тремя зеркалами, кабинет, где мой письменный стол, бюро и диван, постоянно напоминающий мне наши споры по поводу его, и еще комната, которая достаточно велика, чтобы служить и спальней и уборной, да еще маленькая прихожая; обедаю я дома, ем щи и кашу и вполне доволен; жду только варенье и наливку, и тогда будет все по моим деревенским привычкам. За 40 р. сер. приобрел сани, пошевни, которые здесь в моде, Сережа, наверное, знает какие, и купил всю упряжь, очень нарядную.

Кстати о Сереже, скажите ему, что я еще не был у Крюкова, потому что не был нигде, что проценты в банк внесены, и что все, что он хотел знать относительно дел, разъяснено в прилагаемой бумаге, переданной мне Петром, которого я послал еще раз в банк, чтобы разузнать все повернее.

Еще скажите ему, что письмо это придет десятого, т. е. — в срок, в который он обещал мне уплатить; напомните ему также прислать мне оба аттестата* и ответ князя Аникеева, которому я прошу его сказать, что я недоволен его часами и согласен обменять их обратно. Копылов сыграл со мною также плохую шутку; он мне дал записку к своему московскому комиссионеру, который должен был уплатить мне за проданные ему 80 четвертей ржи; денег я до сих пор не получил, что мне чрезвычайно неприятно, так как за уплату вперед я сделал скидку в 50 коп. на четверть.

Прощайте, целую ваши ручки, удивляюсь, что от вас еще нет письма. В прошлый раз совсем забыл Николая Сергеевича*, но я уверен, что вашей доброй внимательностью вы исправили мою забывчивость, сказав ему, что я ему кланяюсь. Скажите ему, что у меня еще не было времени приложиться к мощам, но исполню это, как только поправлюсь.

В многолюдстве не рассеиваюсь и игрокам не поддаюсь. Николая Сергеевича помню.

Какие известия о братьях и Машеньке?

8. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1850 г. Декабря 11. Москва.

11 декабря.

Вчера был у гр. Закревского, у князя Андрея, у которого обедал, у Перфильевых, у графини*, с которой, против всяких ожиданий, мы оказались такими друзьями, что она хочет непременно меня женить. Князь и княгиня до такой степени любезны, что даже страшно.

Вчера был я в двух клубах, в Английском и в Дворянском, играл в вист и выиграл 10 руб. Думаю, что крупно играть не буду, как намеревался. Все клубы полны проходимцами, которые играют, не имея копейки за душой. Утром пришла посылка из деревни, которая доставила мне письма от вас* и Сережи*. За ваше — благодарю. Ваши советы и теперь, и в будущем мне полезны. Сереже скажите, что все будет исполнено, как он того желает. Очень жаль, что вы не смогли прислать мне наливку, постараюсь утешиться ликером. Сейчас отправляюсь еще с визитами к Крюкову, к Канивальским и Дьяковым. Надеюсь продать одну из своих лошадей Озерову; ему очень хочется ее купить, и он в настоящее время при деньгах. В клубе я встретил Канивалъского, который очень звал меня к себе, Нащокина, с которым говорили об охоте, и Жданова, который умолял меня отдать ему мой долг. Как мне это было неприятно, вы легко себе представляете.

После истории г-жи Симон теперь в Москве много шума с историей Гагарина. Вот в чем дело. Некто кн. Гагарин, прокутивший свое состояние, женится на богатой купчихе, захватывает все ее приданое и бросает ее на другой же день свадьбы. С огорчения новая княгиня Гагарина заболевает и умирает. Вдовый Гагарин, вновь богатый, приезжает кутить в Москву, ездит по театрам, маскарадам и главным образом по женщинам. На одном из маскарадов он делает известные предложения французской актрисе, на которые получает ответ, что она согласна не иначе как повенчавшись. Князь уверяет, что иного он и не предполагал, и в подтверждение приглашает ее ехать тотчас (в 4 ч. утра) в церковь венчаться. Он предупреждает ее при этом, что обыкновенно церемония происходит с большим торжеством, причем на головы венчающихся надевают венцы, но что этот обычай не имеет никакого отношения к обряду и без него они будут не хуже обвенчаны. Приехав в церковь и выждав окончания утрени, кн. Гагарин просит священника отслужить молебен. После молебна француженка спрашивает, почему им не дали свеч в руки, что она сама видела на свадьбах. Гагарин отвечает, что церемония еще не окончена, нужно подождать, будет и это… и, подойдя к священнику, просит его отслужить панавиду. К большому удовлетворению француженки им подали свечи. По окончании церемонии они едут спать, а на следующее утро Гагарин удирает к себе в Тверь. Убежденная в своем замужестве француженка едет с жалобой на своего супруга к гр. Закревскому, от которого и узнали эту историю, поэтому и в правдивости ее сомневаться не приходится. Прощайте, целую ваши ручки.

1851

9. M. H. Толстой

<перевод с французского>

1851 г. Мая 26. Астрахань*.

у Владимира Ивановича* утро было великолепное, и под впечатлением бала и шампанского я очаровательно провел несколько часов. Г-жа Загоскина устраивала каждый день катания в лодке то в Зилантьево, то в Швейцарию и т. д., где я имел часто случай встречать Зинаиду*. Пушникова — классная дама и прехорошенькая. Барышни Чулковы отвратительны и все-таки классные дамы. Я так опьянен Зинаидой, что возымел смелость написать стихи:



Лишь подъехавши к Сызрану*,
Я ощупал свою рану, и т. д.



* Сызран — станция Симбирской губер.

Сейчас пришел Алешка* с чаем и оборвал нить моих мыслей. Прощай, целую тебя сто раз.

Ежели увидите Митеньку, скажите ему, что хорошо бы ему нам написать. Я не буду дожидаться его письма, напишу сам и адресую на вас.

10. T. A. Ергольской

<перевод с французского>

1851 г. Мая 27. Астрахань.

27 мая. 1851.

Дорогая тетенька!

Мы в Астрахани и отправляемся в Кизляр, имея перед собой 400 верст ужаснейшей дороги. В Казани я провел неделю очень приятно, путешествие в Саратов было неприятно; зато до Астрахани мы плыли в маленькой лодке, — это было и поэтично и очаровательно; для меня все было ново — и местность, и самый способ путешествия. Вчера я послал длинное письмо Машеньке*, в котором описываю ей свое пребывание в Казани; не пишу об этом вам, чтобы не повторяться, хотя и уверен, что вы не будете сличать писем. До сих пор я очень доволен своим путешествием, вижу много, что возбуждает мысли, да и самая перемена места очень приятна. Проездом в Москве я абонировался, поэтому книг у меня много, и читаю я даже в тарантасе. Затем, как вы отлично понимаете, общество Николеньки весьма способствует моему удовольствию. Не перестаю думать о вас и о всех наших, иногда даже упрекаю себя, что покинул ту жизнь, которая мне была дорога вашей любовью; но я только прервал ее, и тем сильнее будет радость вас снова увидеть и к ней вернуться.

Я написал бы Сереже, ежели бы не торопился, откладываю до того, как устроюсь и буду поспокойнее. Поцелуйте его за меня и скажите ему, что я раскаиваюсь в том охлаждении, которое произошло между нами перед моим отъездом и в котором я упрекаю лишь себя. Прощайте, дорогая тетенька, тысячу раз целую ваши ручки.

11. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1851 г. Июня 22. Старый Юрт*.

Дорогая тетенька!

Я вам долго не писал, но и от вас получил всего несколько слов в письме Валерьяна*. Позвольте вам за это сделать выговор.

В конце мая приехал я в Старогладковскую здоров и благополучен, но немножко грустен. Я увидел вблизи образ жизни Николеньки и познакомился с офицерами, которые составляют его общество. Этот образ жизни вначале не показался мне привлекательным, так как я ожидал, что край этот красив, а оказалось, что вовсе нет. Так как станица расположена в низкой местности, то нет дальних видов, затем квартира плоха, как и все, что составляет удобства в жизни. Офицеры все, как вы можете себе представить, совершенно необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку. Его начальник, Алексеев, маленький человечек, белокуренъкий, рыжеватый, с хохолъчиком, с усиками и бакенбардами, говорящий пронзительным голосом, но прекрасный человек, добрый христианин, напоминающий немного Алекс. Серг. Воейкова, только он не ханжа. Затем Буемский, молодой офицер — ребенок и добрый малый, напоминающий Петрушу*. Затем старый капитан Хилковский, из уральских казаков, старый солдат, простой, но благородный, храбрый и добрый. Сознаюсь, что вначале многое меня коробило в этом обществе, потом я свыкся с ним, хотя не сошелся ни с одним из этих господ. Я нашел подходящую середину, в которой нет ни гордости, ни фамильярности; впрочем, в этом мне только приходилось следовать примеру Николеньки. Едва приехав, Николенька получил приказ ехать в Староюртовское укрепление для прикрытия больных в Горячеводском лагере. Недавно открылись горячие и минеральные источники различных качеств, целебные, говорят, для простудных болезней, для ран и, в особенности, для болезней… Говорят даже, что эти воды лучше Пятигорских. Николенька уехал через неделю после своего приезда, я поехал вслед за ним, и вот уже почти три недели, как мы здесь, живем в палатке, но так как погода прекрасная и я понемногу привыкаю к этим условиям — мне хорошо. Здесь чудесные виды, начиная с той местности, где самые источники: огромная гора камней, громоздящихся друг на друга; иные, оторвавшись, составляют как бы гроты, другие висят на большой высоте, пересекаемые потоками горячей воды, которые с шумом срываются в иных местах и застилают, особенно по утрам, верхнюю часть горы белым паром, непрерывно подымающимся от этой кипящей воды. Вода до такой степени горяча, что яйца свариваются (вкрутую) в три минуты. В овраге на главном потоке стоят три мельницы одна над другой. Они строятся здесь совсем особенным образом и очень живописны. Весь день татарки приходят стирать белье выше и ниже мельниц. Нужно вам сказать, что стирают они ногами. Точно копошащийся муравейник. Женщины в большинстве красивы и хорошо сложены. Восточный их наряд прелестен, хотя и беден. Живописные группы женщин и дикая красота местности — поистине очаровательная картина, и я часто часами любуюсь ею. А сверху горы вид в другом роде и еще прекраснее; боюсь, однако, наскучить вам своими описаниями. Я рад, что я на водах и пользуюсь ими. Беру ванны из железистого источника, и боль в ногах прошла. У меня давно ревматизмы, а после путешествия по воде, вероятно, я еще простудился. Редко я был так здоров, как теперь, и, несмотря на сильную жару, я много двигаюсь. Офицеры здесь в том же роде, как те, о которых я вам говорил; их много. Я знаком со всеми, и наши отношения тоже такие, какие я вам описывал. Скажите Сереже, что я его целую и что то, что я написал вам, ровно то же, что я написал бы и ему, и что я жду от него письма. Он знает, что меня может интересовать, поэтому ему будет нетрудно заполнить письмо. Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки.

12. А. С. Оголину

1851 г. Июня 22. Старый Юрт.

22 июня.

Нет, только один Сызран действовал на меня стихотворно*. Сколько ни старался, не мог здесь склеить и двух стихов. Впрочем, и требовать нельзя. Я имею привычку начинать с рифмы к собственному имени. Прошу найти рифму «Старый Юрт», Старогладковка, и т. д. Великолепного описания тоже не ждите; только что послал два: одно в Москву*, другое в Тулу*, повторяться неприятно.

Зачем вам было нарушать мое спокойствие, зачем писали вы мне не про дядюшку*, не про галстук, а про «некоторых»*. А впрочем, нет, ваше письмо и именно то место, где вы мне говорите о некоторых, доставило мне большое удовольствие.

Вы шутите, а я, читая ваше письмо, бледнел и краснел, мне хотелось и смеяться и плакать. Как я ясно представил себе всю милую сторону Казани; хотя маленькая сторона, но очень миленькая. Сидит на жестком стуле Загоскина, подле нее развалившись m-me Мертваго, приходит в желтых панталонах с седенькой головкой с полусерьезным, с полуулыбающимся лицом Александр Степанович*, кладет шляпу. «Que devient-il ce cher procureur? I1 devient mystérieux et sombre comme Neratoff. D’où venez-vous si tard?»* И приподымается с жесткого стула, свертывает выкройки: «Варенька*, mettez votre chapeau et allez dire aux m-elles Molostoffs qu’on part»*. Приходит, размахивая руками и стуча саблей, добрый немец полицеймейстер*. Он уж, чай, мороженое и апельсины выслал. Мимо окна вот и Тиле прокатил, опираясь на трость и заглядывая в окно с беспокойной улыбкой. Долгушки у подъезда. Как-то разместятся?

Выходит егоза Варенька с коротким носом, но с большими грудьми, говорит: «Maman, aujourd’hui c’est un jour heureux pour moi, j’ai vu deux fois m-me Burest»*. Все общество слегка улыбается.

Потом Александр Степанович продолжает свой рассказ о бале, данном Львову. La reine Margot est le tapis de la conversation*. Слегка коснулись тоже Лебедевой, сказав, что она львица, но что у ней груди на спине. И несмотря на частое повторение, сдержанная улыбка опять заиграет на устах слушателей.

Но вот заколыхалась зеленая шитая portière, выходит Молостовщина, дурные, но добрые Депрейс. Плутяки все веселенькие, свеженькие, в кисейных платьицах, — так всех бы их и расцеловал.

Александр Степанович приподымается будто за шляпой, подходит к некоторым. Некоторые смотрят на него таким добрым, открытым, умным, ласкательным взглядом, как будто говорят: «Говорите, я вас люблю слушать». Выходят салопы, швейцар, тарантасы Тиле, апельсины. «Садись сюда, Варенька». «Оголин, здесь место есть». Поехали, а я, бедняжка, остался, только смотрю на это веселье. Брр* пропал в Астрахани, я думал — с ним и мое счастие, но ежели вы мне пишете такое милое и длинное письмо и говорите, что помнят обо мне в Казани, я могу еще быть счастлив без брра.

Без шуток, очень, очень вам благодарен за любезное письмо ваше. Напишите еще под веселый час, хотя вы и говорите, что в Казани скучно. Верю и соболезную. Завидуйте теперь мне; вы имеете полное право; когда же воротятся, о, как я буду вам завидовать. Я живу теперь в Чечне около Горячеводского укрепления в лагере, — вчера была тревога и маленькая перестрелка, ждут на днях похода*. Нашел-таки я ощущения. Но поверите ли, какое главное ощущение? Жалею о том, что скоро уехал из Казани; хотя и стараюсь утешать себя мыслью, что и без того бы они уехали, что все приедается и что не надо собой роскошничать.

Грустно. Прощайте, пожалуйста, до нового письма.

Брат вас благодарит и кланяется, ваш двоюродный брат* в Тифлисе. Загоскиной скажите, что… нет, лучше ничего не говорите, а ежели не найдете неприличным, лучше скажите Зинаиде Молостовой, que je me rappelle à son souvenir*.

Вам душевно преданный

граф Лев Толстой.

Адрес мой тот же.

13. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1851 г. Августа 17. Станица Старогладковская.

Дорогая и чудесная тетенька!

Вы мне говорили несколько раз, что вы пишете письма прямо набело; беру с вас пример, но мне это не дается так, как вам, и часто мне приходится, перечтя письмо, его разрывать. Но не из ложного стыда — орфографическая ошибка, клякса, дурной оборот речи меня не смущают; но я не могу добиться того, чтобы управлять своим пером и своими мыслями. Вот только что я разорвал доконченное к вам письмо, в котором я наговорил то, чего не хотел, а что хотел сказать, того не сказал.

Вы, может быть, припишете это скрытности и упрекнете меня, говоря, что ее не должно быть с теми, кого любишь и о ком знаешь, что любим. Согласен; но согласитесь и вы, что все можно сказать тому, к кому равнодушен, а от дорогого человека многое хочется скрыть.

Дописал эту страницу и должен оговориться. Не примите этого за предисловие (приготовление к чему-нибудь) и не пугайтесь. Просто эта мысль пришла мне в голову, и я высказал ее вам. Третьего дня получил ваш ответ на мое первое письмо с Кавказа*. Ответ через два месяца — это ужасно! Особенно когда беспрестанно хочется говорить с вами.

Вы пишете: «Боюсь, чтобы мое письмо не показалось тебе чересчур длинным». Не для фразы я говорю: несмотря на то, что я перечитываю, по крайней мере, до десяти раз каждое ваше письмо, все они мне кажутся такими короткими, что я удивляюсь, как можно писать так мало, имея столько сказать. Вероятно, вы уже получили то письмо, в котором я писал вам о фортепьяно*. Ваши хорошие вести о намерениях Сережи по отношению к Султанше* мне кажутся сомнительными. Простите меня за это, дорогая тетенька, но в том, что касается нас, я не могу слепо вам верить. Ваша беззаветная любовь к нам часто не дает вам правильно судить о настоящем положении вещей, но мне хотелось бы знать, какой линии держаться с Сережей. Как младший брат, я должен первый ему написать; так и сделаю и по его ответу разберусь. Две недели тому назад я расстался с Николенькой; он — в лагере при горячих источниках, а я — в его главной квартире. Вернется он в сентябре. Многие мне советуют поступить на службу здесь и в особенности князь Барятинский, которого протекция всемогуща. Как вы по-советуете? Прощайте, целую ваши ручки.

14. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1851 г. Ноября 12. Тифлис.

12 ноября.

Тифлис

Дорогая тетенька!

Через 8 дней будет ровно 4 месяца, что я без вестей о вас; теперь я, по крайней мере, надеюсь, что ваши письма в Старогладковской и что не доходили они до меня из-за моего отсутствия. В последнем письме, от 24 октября*, я писал вам, что мы накануне отъезда в Тифлис. Мы действительно уехали 25 и после 7-дневного путешествия, скучнейшего из-за того, что едва ли не на каждой станции не оказывалось лошадей, и приятнейшего из-за красоты местности, по которой мы проезжали, мы прибыли 1 числа в Тифлис. На другой день я явился к генералу Бримеру и представил ему как полученные из Тулы бумаги, так и собственную свою персону. Несмотря на свою немецкую услужливость и добрые намерения, генерал был принужден отказать мне в моем прошении; представленных бумаг недостаточно из-за отсутствия тех документов, которые в Петербурге*, и я должен их дождаться. И я решил поэтому ждать их в Тифлисе; но так как срок отпуска Николеньки кончился, то он уехал три дня тому назад. Вы легко поймете, милая тетенька, как эта помеха мне неприятна, и по многим причинам: во 1-х, ежели я не получу этих бумаг через месяц, я откажусь от военной службы, так как я не смогу уже участвовать в зимнем походе, а это было моим единственным желанием, побудившим меня идти на военную службу. Во 2-х, при дороговизне здешней жизни, пребывание мое в городе месяц (а может быть, и дольше) да обратная дорога будут стоить больших денег — и в 3-х, я так свыкся быть постоянно с Николенькой, что разлука с ним, хотя и на короткий срок, мне тяжела. К стыду своему сознаюсь, что только теперь я научился ценить, уважать и любить своего прекрасного брата так, как он этого заслуживает. И поминутно вспоминаются мне ваши добрые советы, дорогая тетенька. Как часто вы меня останавливали, когда я небрежно отзывался о Николеньке, и как вы были правы; говорю без притворной скромности, что Николенька во всех отношениях лучше нас всех. Совершенно неожиданно я встретил в Тифлисе петербургского знакомого — князя Багратиона, который для меня находка. Он умный и образованный человек. Тифлис — цивилизованный город, подражающий Петербургу, иногда с успехом, общество избранное и большое, есть русский театр и итальянская опера, которыми я пользуюсь, насколько мне позволяют мои скудные средства. Живу я в немецкой колонии — в предместье; оно мне вдвойне приятно тем, что это красивая местность, окруженная садами и виноградниками, и чувствуешь себя скорее в деревне, чем в городе (погода еще прекрасная и теплая, и до сих пор не было ни мороза, ни снега); второе преимущество это то, что я плачу за две довольно чистые комнаты 5 р. сер. в месяц, тогда как в городе подобная квартира стоила бы не менее 40 р. сер. в месяц. Сверх того я имею даром практику в немецком языке. У меня есть книги, занятия и досуг, никто мне не мешает, так что, в общем, я не скучаю. Помните, добрая тетенька, что когда-то вы посоветовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета — мои занятия, о которых я вам говорю, — литературные. Не знаю, появится ли когда на свет то, что я пишу, но меня забавляет эта работа, да к тому же я так давно и упорно ею занят, что бросать не хочу*. Вот вам точный отчет о моих занятиях, что же касается моих дальнейших планов, то ежели я не поступлю на военную службу, я постараюсь устроиться на гражданской, но здесь, а не в России, чтобы не говорили, что я баклуши бью. Во всяком случае, я никогда не буду раскаиваться, что приехал на Кавказ, — эта внезапно пришедшая в голову фантазия принесет мне пользу. Прощайте, целую ваши ручки и жду писем. Адресуйте просто в Грузию, в Тифлис.

15. С. Н. Толстому и М. М. Шишкиной

1851 г. Декабря 23. Тифлис.

23 декабря.

Тифлис.

Милый друг Сережа!

Как жалко, что мы с тобой не переписываемся! Что значит 20 или 30 гривенников в год и несколько часов, посвященных на то, чтобы писать друг другу? А сколько бы было удовольствия. Я в настоящую минуту до такой степени жаждую поболтать с тобой про всякую дребедень, что ежели бы конверт стоил не 10 коп., а 30 р., я отдал бы последнее. Я пишу и завидую удовольствию, которое ты получишь, читая мое письмо. На днях давно желанный мною приказ о зачислении меня феерверкером в 4 батарею должен состояться, и я буду иметь удовольствие делать фрунт и провожать глазами мимо едущих офицеров и генералов. Даже теперь, когда я прогуливаюсь по улицам в своем шармеровском пальто* и в складной шляпе, [за] которую я заплатил здесь 10 р., несмотря на всю свою величавость в этой одежде, я так привык к мысли скоро надеть серую шинель, что невольно правая рука хочет схватить за пружины складную шляпу и опустить ее вниз. Да, Маша, теперь, ежели ты проедешь мимо меня на извозчике с Вензелем или Гельке, я вытянусь в струнку около тротуарного столба и буду стоять в таком положении до тех пор, покуда вы с Вензелем скроетесь из моих глаз. Впрочем, ежели мое желание исполнится, то я в день же своего определения уезжаю в Старогладовскую, а оттуда тотчас же в поход, где буду ходить и ездить в тулупе или черкеске и тоже по мере сил моих буду способствовать с помощью пушки к истреблению коварных хищников и непокорных азиятов. — Marie dans sa dernière lettre me parle de toi et de Маша (la bohémienne). Elle dit: «Ma tante m’a dit que pendant son séjour à Pirogovo elle n’a pas une seule fois aperçu la sultane et que c’est une preuve de la délicatesse de Serge, moi, dit Marie, je ne vois en ceci, qu’une preuve de froideur de la part de Serge et je plains beaucoup la pauvre fille si véritablement elle est délaissée, car je suis persuadée, que ce n’est pour l’argent qu’elle c’est donnée et qu’elle aime Serge»*.

Каково рассуждает недавно еще косолапая с большими глазами и с английской болезнью маленькая Машенька. Как мило, как умно, и какое чудесное сердце? Я с ней совершенно согласен, и хотя я знаю, что рано или поздно вы должны разойтись и что чем раньше, тем лучше это будет для тебя в некоторых отношениях, но все-таки когда лопнет не цепь, а тонкий волосок, который смыкает сердца любовников, между вами, мне будет грустно за бедную преступницу Машу. Что ее брюхо?

Маша! Роди, пожалуйста, мальчика и назови его Львом* и меня заочно выбери крестным отцом, хотя я задолжалый и погорелый помещик, но на последние деньги на ризки куплю канаусу и пришлю*. Главное мне этого затем хочется, чтобы, когда я в 1875 году приеду в Москву определять сына и заеду к цыганам вспомнить старину, найти там дилижера Льва Львовича (крестника). Сережа, ты видишь по письму моему, что я в Тифлисе, куда приехал еще 9 ноября*, так что немного успел поохотиться с собаками, которых там купил (в Старогладовске), а присланных собак вовсе не видал. Охота здесь чудо! Чистые поля, болотцы, набитые русаками, и острова не из леса, а из камышу, в которых держатся лисицы. Я всего 9 раз был в поле, от станицы в 10 и 15 верстах и с двумя собаками, из которых одна отличная, а другая дрянь, затравил двух лисиц и русаков с шестьдесят. Как приеду, так попробую травить коз. На охотах с ружьями на кабанов, оленей я присутствовал неоднократно, но ничего сам не убил. Охота эта тоже очень приятна, но, привыкнув охотиться с борзыми, нельзя полюбить эту. Так же как, ежели кто привыкнул курить турецкий табак, нельзя полюбить Жуков, хотя и можно спорить, что этот лучше.

Я знаю твою слабость, ты, верно, пожелаешь знать, кто здесь были и есть мои знакомые, и в каких я с ними отношениях. Должен тебе сказать, что этот пункт нисколько меня здесь не занимает, но спешу удовлетворить тебя. В батарее офицеров немного, поэтому я со всеми знаком, но очень поверхностно, хотя и пользуюсь общим расположением, потому что у нас с Николенькой всегда есть для посетителей водка, вино и закуски; на тех же самых основаниях составилось и поддерживается мое знакомство с другими полковыми офицерами, с которыми я имел случай познакомиться в Старом Юрте (на водах, где я жил лето) и в набеге, в котором я был*. Хотя есть более или менее порядочные люди, но так как я и без офицерских бесед имею всегда более интересные занятия, я остаюсь со всеми в одинаковых отношениях. Подполковник Алексеев, командир батареи, в которую я поступаю, человек очень добрый и тщеславный. Последним его недостатком я, признаюсь, пользовался и пускал ему некоторую пыль в глаза — он мне нужен. Но и это я делал невольно, в чем и раскаиваюсь. С людьми тщеславными сам делаешься тщеславен. Здесь в Тифлисе у меня три человека знакомых. Больше я не приобрел знакомств, во-первых, потому что не желал, а во-вторых, потому что не имел к тому случая — я почти все время был болен и неделю только что выхожу. Первый знакомый мой Багратион петербургский (товарищ Ферзена). Здесь он очень важный грузинский князь, но хотя и очень добр и часто навещал меня во время моей болезни, я должен отдать ему справедливость, — он, как и все грузины, не отличается дальним умом. Второй князь Барятинский. Я познакомился с ним в набеге, в котором под его командой участвовал и потом провел с ним один день в одном укреплении вместе с Ильей Толстым, которого я здесь встретил. Знакомство это без сомнения не доставляет мне большого развлечения, потому что ты понимаешь, на какой ноге может быть знаком юнкер с генералом. Третий знакомый мой помощник аптекаря, разжалованный поляк, презабавное создание. Я уверен, что к. Барятинский никогда не воображал, в каком бы то ни было списке, стоять рядом с помощником аптекаря, но вот же случилось. Николенька здесь на отличной ноге: как начальники, так и офицеры-товарищи все его любят и уважают. Он пользуется сверх того репутацией храброго офицера. Я его люблю больше чем когда-либо и когда с ним, то совершенно счастлив, а без него скучаю. Что Митенька? Я его очень дурно видел во сне 22 декабря. Не случилось ли с ним чего-нибудь. Надеюсь, что ты мне ответишь и напишешь про него, про себя, про свои отношения с Машей и про разные подобные забавные исторьи — про Чулковых, офицера, который запрягал кузнецов, Овчинникова, Андрея, кормилицу*, Пятакову и т. п. Да и про Гашу (цыганку)* напиши, передай ей, что я мысленно делаю с ней чукмак семяк и желаю ей много лет здравствовать. По-цыгански я совсем забыл, потому что выучился по-татарски (но лучше, чем я говорил по-цыгански), так что я сначала, говоря по-татарски, дополнял фразы цыганскими словами, а теперь, встретив цыганку здесь, заговорил с ней по-татарски. Одно помню камамату* и говорю его тебе от души. Прощай, больше ничего в голову нейдет. Про Перфильевых и Дьякова, что знаешь, напиши, я им обоим писал, но боюсь, что они по глупости и лени не ответят. Возьми мой экипаж (процентный) и пользуйся им, ежели он тебе годится, и, что хочешь, за него вычти из того, что я тебе должен. Адрес: в Кизлярский округ, в станицу Старогладовскую, в штаб батарейной № 4 батареи 20 Артиллерийской бригады. На Кавказ.

Ежели в Туле есть дагерротип, то пожалуйста пришли мне свой портрет. Пожалуйста.

Узнай в депутатском собрании, выслан ли мой Указ об отставке; ежели не выслан, то немедленно это сделать*. Очень нужно. Ежели захочешь щегольнуть известиями с Кавказа, то можешь рассказывать, что второе лицо после Шамиля, некто Хаджи-Мурат, на днях передался русскому правительству. Это был первый лихач (джигит) и молодец во всей Чечне, а сделал подлость. Еще можешь с прискорбием рассказывать о том, что на днях убит известный, храбрый и умный генерал Слепцов*. Ежели ты захочешь знать: больно ли ему было, то этого не могу сказать.

16. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1851 г. Декабря 28-1852 г. января 3. Тифлис.

28 декабря.

Тифлис.

Дорогая тетенька!

Надо сознаться, что мне не везет во всем, что я предпринимаю. Не то, чтобы несчастие; благодаря богу я его еще не испытал, но меня преследует удивительная неудача всюду и всегда. Стоит припомнить разочарования мои в хозяйстве, начатые экзамены, которых я не мог закончить, постоянное несчастие в игре и все неудавшиеся планы. Положим, что в большинстве этих неудач я должен винить не одну судьбу, а и себя, но тем не менее существует какой-то бесенок, который непрерывно досаждает мне и разрушает все, что я предпринимаю. Вслед за вашим чудесным письмом (на которое я в тот же день ответил)* я получил ожидаемые мною деньги от Андрея. Расплатившись с мелкими долгами, взяв подорожную, четыре дня спустя я был готов к отъезду, но так как в этот день (19 декабря) приходит почта из Кизляра, то я решил лучше подождать письма от Николеньки, которое должно было прийти с этой почтой. И точно, 19-го я получил от него длинное послание*, в котором он пишет, между прочим, что «с этой же почтой Алексеев (батарейный командир) посылает тебе твои бумаги: метрическое свидетельство, свидетельство о происхождении и аттестат»*. Я тотчас же послал на почту, чтобы узнать, прибыли ли бумаги, но ничего не оказалось. В тот же день я пошел узнать в канцелярии генерала Бримера, достаточно ли тех бумаг, о которых мне пишет Николенька; ответили, что без указа об отставке я не смогу быть принятым, но что вероятно он находится при бумагах. Зная беспечность Николеньки в делах, я подумал, что он забыл упомянуть об указе, и решил дождаться следующей почты, которая должна была прийти через два дня. Тем более, что за это время я выправил все остальные бумаги, выдержал экзамен, получил свидетельство врача, и прочие формальности были тоже исполнены, таким образом, ежели бы пришли все требуемые бумаги, я мог быть принят в тот же день на службу. Вы можете себе представить, с каким нетерпением я ждал почты. Но хотя мы с Ванюшкой* измучились, бегая в течение 8 дней ежедневно на почту — прибыли четыре почты, а бумаг, обещанных одновременно с письмом, все нет. Между тем я уехать не мог, не зная, выслан ли Указ; в противном случае я надеялся с протекцией Барятинского или Бримера уладить дело и без этой бумаги, но я не мог обращаться к ним, не зная, послана ли бумага или нет, да и не получив остальных бумаг. Теперь и эта надежда рушится; Барятинский уехал, Бример заболел и никого не принимает. Денег мне хватало только на отъезд; за 8 дней пришлось тратиться на необходимое, и теперь уехать я не могу до получения денег, которые обещал мне выслать Николенька. Вы не можете себе представить, дорогая тетенька, до чего мне это неприятно, тем более, что я решил поступить на военную службу, и ваше письмо поддерживает меня в этом намерении.

Не упоминаю еще о разных мелких неприятностях, случившихся за это время, чтобы письмо не вышло чересчур мрачным.

Неделикатно и эгоистично с моей стороны писать вам все это. Поверяя свои маленькие невзгоды человеку, искренно меня любящему, я облегчаю свою печаль, но я не считаюсь с тем, что вас я волную. Простите меня за такой недостаток деликатности и не волнуйтесь очень за меня. Как-нибудь да выберусь. Завтра опять почтовый день, и я решил его ждать. Ежели ничего не получу, попытаюсь раздобыть денег и уехать; ежели не раздобуду, постараюсь терпеливо ждать еще. Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки.

Я здоров, но грустен. Расстался я с Николенькой всего два месяца, а мне кажется, что уже два года, так мне хочется его видеть. Письма адресуйте в Кизляр.

Сегодня не приняли этого письма — было поздно. Тем лучше; могу вас уведомить, что бумаги прибыли, а главной нет. Уже поздно, и я сегодня никуда не пойду — утро вечера мудренее; завтра же сделаю все, что возможно, чтобы меня приняли на службу, и уеду; в этом же письме сообщу вам о результатах моих хлопот.

Вчера, 29-го, погода была плохая, и я не везде побывал, где хотел. Там, где был, удачи не было. Сегодня получил официальный отказ; я не отчаиваюсь и отправляюсь сейчас к Бримеру, у которого, несмотря на то, что он болен, мне обещан прием.

30. Генерал Бример очень болен и меня не принял. От него, не предвидя конца этому делу и злясь на всех, я отправился к князю Багратиону, которому и изложил свое горе. Так как он хороший человек, он захотел мне помочь и предложил ехать с ним к генералу Вольфу, начальнику главного штаба и поэтому начальнику и Бримера. Последний, когда я передал ему свое дело, тотчас пообещал мне, что все будет улажено через несколько дней. Приходится, стало быть, опять выжидать, но по крайней мере не по-пустому.

31. Утром пошел я в главный штаб. Там мне сказали, что генерал Вольф, вероятно, ошибся, так как это дело его не касается. Вновь я отчаивался и вновь отправился к Вольфу, прося его разъяснить это недоразумение. Он сказал мне, что он вовсе не ошибся, и чтобы я подавал сейчас же свое прошение. Однако канцелярия была закрыта, и сегодня я это не успел исполнить, завтра, послучаю нового года, присутствия нет, дело вновь висит в воздухе, и успех далеко не обеспечен. Никогда не думал, что у меня хватит терпения перенести все эти неприятности. В продолжение 5 месяцев после всех моих хлопот не только я ничего не достиг, но даже положительного ответа не могу добиться.

Бесенок, которому поручено мне вредить, не перестает издеваться надо мной. Терпение и время… вот на что я надеюсь. Лучше мне задержать это письмо до пятницы и сообщить вам что-нибудь вернее насчет моего дела. Завтра новый год, поздравляю вас, но, к сожалению, только письменно, а не на словах, как в прошлом году. Как было хорошо, когда в ночь на новый год и в день рождения Николеньки я приехал к вам сюрпризом.

2 января. Еще два дня неизвестности, ожидания и скуки. Ничем не могу заниматься, ни о чем думать, кроме как о своем деле. Денежные мои дела в плохом положении. Будьте добры сказать Андрею, чтобы он как можно скорее выслал мне 80 р. сер. сюда в Тифлис. Ежели мне удастся выехать без этих денег, то по оставленному на почте адресу мне деньги перешлют. На этот раз он не сможет сказать, что деньги я выписываю неожиданно. Эти 80 р. пусть он мне пришлет, из числа тех 200 р., которые я ему приказывал выслать на имя Николенъки.

3 января. Наконец сегодня получил приказ отправиться к своей батарее, и я больше не коллежский регистратор, а ферверкер 4-го класса*. Вы не поверите, какое это доставляет мне удовольствие. Сколько людей в моем положении сочли бы это большим несчастием, а для меня это приятнейшая вещь на свете. Мне весело надеть солдатский мундир вовсе не из ребячества, а потому, что я счастлив, что наконец добился того, о чем старался и чего желал давно, что больше ничто меня не задерживает в Тифлисе, где я смертельно скучаю, что я знаю, что и вы будете этим довольны и еще, что я рад не быть больше свободным. Вам покажется странным мое желание небыть свободным. Дело в том, что слишком давно я всячески свободен, и мне кажется, что излишек свободы — причина большинства моих погрешностей и что она даже зло. Без чрезмерностей. Вот принцип, которому я желал бы следовать во всем. Я сказал, что ничто меня не задерживает в Тифлисе. Это неправда: задерживает меня невозможность выехать. Я буквально без копейки. Не пугайтесь, я надеюсь раздобыть денег на прожитье и может быть даже на отъезд. Но очень рассчитываю на 80 р., которые должен выслать Андрей. Перечел это письмо и нахожу его глупейшим, но потому, что оно длинное, решаюсь его послать. Какое огромное удовольствие, когда есть кому писать все, что взбредет в голову, без ложного стыда, без задней мысли, как я вам пишу.

Вы так хорошо знаете все мои недостатки, что мне не к чему скрывать их в своем письме, вы так любите меня и так добры, что вы мне их простите. Прощайте, дорогая и добрая тетенька, тысячу раз целую ваши руки, еще раз поздравляю вас с новым годом, желая вам не счастья (слово счастье ничего не значит), а желаю, чтобы наступивший год принес вам не новые горести, а, напротив, такие утешения, которых вы еще не испытывали. Главное же, чтобы вы были здоровы и чтобы ничто вас не тревожило и не волновало. Бог знает, буду ли я иметь счастье вас видеть в этом году. Мне может помешать служба и денежные дела. Это выяснится приблизительно к июлю. Во всяком случае я буду стараться. Вы всегда говорите, «что не надо загадывать», и вы правы. Зачем загадывать, когда все 20 раз может перемениться и к лучшему и к худшему.

1852

17. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1852 г. Января 6. Тифлис.

6 января.

Тифлис.

Дорогая тетенька!

Только что получил ваше письмо от 24 ноября* и в ту же минуту отвечаю (по принятой привычке). Недавно я вам писал, что плакал над вашим письмом и приписал эту слабость болезни. Я ошибся: с некоторых пор я плачу над всеми вашими письмами. Я всегда был Лева-рёва; раньше я стыдился этой слабости, а теперь, думая о вас и о вашей любви к нам, у меня текут такие сладостные слезы, что я вовсе их не стыжусь. Сегодняшнее ваше письмо очень грустно и произвело на меня то же действие. Вы всегда подавали мне советы; к несчастью, я не всегда им следовал, но я хотел бы всю жизнь жить по вашим советам; позвольте мне высказать вам впечатление, которое произвело на меня ваше письмо, и какие оно вызвало во мне мысли. За мою привязанность к вам, вы простите мне излишнюю, может быть, откровенность. Вы говорите, что пришло ваше время отойти к тем, которых вы так горячо любили при их жизни, что вы молите бога о конце и что жизнь ваша тяжела и одинока.

Простите меня, дорогая тетенька, но мне думается, что этим вы грешите против бога и обижаете меня и нас всех, любящих вас. Вы молите себе смерти, то есть величайшего для меня несчастия (и это не фраза: видит бог, что большего несчастия я себе не представляю, как смерть ваша и Николеньки, тех двух людей, которых я люблю больше самого себя). Ежели бог услышит вашу молитву, что со мной будет? Для чьего удовольствия стараться мне исправиться, иметь хорошие качества, иметь хорошую репутацию среди людей? Когда я строю планы счастливой жизни, мысль о вас, что вы разделите мое счастье, всегда у меня в голове. Хороший мой поступок меня радует потому, что я знаю, что вы были бы мной довольны. Когда я поступаю дурно, я, главным образом, боюсь вашего огорчения. Ваша любовь для меня все, а вы молите бога, чтобы он нас разлучил. Я не умею высказать вам своего чувства к вам, и нет слов его выразить; боюсь, что вы подумаете, что я преувеличиваю, а между тем я сейчас наливаюсь горячими слезами. В силу этой тяжелой разлуки, я узнал, какой вы мне друг и как я вас люблю.

И разве я один к вам так привязан, а вы молите бога о смерти. Вы говорите о своем одиночестве; хотя я и в разлуке с вами, но если вы верите моей любви, это могло бы быть утешением в вашей печали; при сознании вашей любви я нигде не мог бы чувствовать себя одиноким. Однако я должен признаться, что в том, что я написал, мной руководит не хорошее чувство, я ревную вас к вашему горю. Сегодня со мной случилось то, что я уверовал бы в бога, ежели бы уже с некоторых пор я не был твердо верующим.

Летом в Старом Юрте все офицеры только и делали, что играли, и довольно крупно. Живя в лагере, нельзя не встречаться постоянно, и я часто присутствовал при игре, но как меня ни уговаривали принять в ней участие, я не поддавался и крепко выдержал целый месяц. Но вот в один прекрасный день я шутя поставил пустяшную ставку и проиграл, еще поставил и опять проиграл; мне не везло; страсть к игре всколыхнулась, и в два дня я спустил все свои деньги и то, что мне дал Николенька (около 250 р. сер.), а сверх того еще 500 р. сер., на которые я дал вексель со сроком уплаты в январе 1852 г.*. Нужно вам сказать, что недалеко от лагеря есть аул, где живут чеченцы. Один юноша (чеченец) Садо* приезжал в лагерь и играл. Он не умел ни считать, ни записывать, и были мерзавцы-офицеры, которые его надували. Поэтому я никогда не играл против него, отговаривал его играть, говоря, что его надувают, и предложил ему играть за него. Он был мне страшно благодарен за это и подарил мне кошелек. По обычаю этой нации отдаривать, я подарил ему плохонькое ружье, купленное мною за 8 р. Чтобы стать кунаком, то есть другом, по обычаю нужно, во-первых, обменяться подарками и затем принять пищу в доме кунака. И тогда по древнему обычаю этого народа (который сохраняется только по традиции), становятся друзьями на живот и на смерть, и о чем бы я ни попросил его — деньги, жену, его оружие, все то, что у него есть самого драгоценного, он должен мне отдать, и, равно, я ни в чем не могу отказать ему. Садо позвал меня к себе и предложил быть кунаком. Я пошел; угостив меня по их обычаю, он предложил мне взять, что мне понравится: оружие, коня, чего бы я ни захотел. Я хотел выбрать что-нибудь менее дорогое и взял уздечку с серебряным набором; но он сказал, что сочтет это за обиду, и принудил меня взять шашку, которой цена, по крайней мере, 100 р. сер. Отец его человек зажиточный, но деньги у него закопаны, и он сыну не дает ни копейки. Чтобы раздобыть денег, сын выкрадывает у врага коней или коров и рискует иногда 20 раз своей жизнью, чтобы своровать вещь, не стоящую и 10 р.; делает он это не из корысти, а из удали. Самый ловкий вор пользуется большим почетом и зовется джигит-молодец. У Садо то 1000 р. сер., а то ни копейки. После моего посещения я подарил ему Николенькины серебряные часы, и мы сделались закадычными друзьями. Часто он мне доказывал свою преданность, подвергая себя разным опасностям для меня; у них это считается за ничто — это стало привычкой и удовольствием. Когда я уехал из Старого Юрта, а Николенька там остался, Садо приходил к нему каждый день и говорил, что не знает, что делать без меня, и что скучает ужасно. Узнав из моего письма к Николеньке, что моя лошадь заболела и что я прошу подыскать мне другую в Старом Юрте, Садо тотчас же явился ко мне и привел своего коня, которого он настоял, чтобы я взял, как я ни отказывался. После моей глупейшей игры в Старом Юрте я карт не брал в руки, постоянно отчитывал Садо, который страстный игрок и, не имея понятия об игре, играет удивительно счастливо. Вчера вечером я обдумывал свои денежные дела, свои долги и как мне их уплатить.

Долго раздумывая, я пришел к заключению, что, ежели буду жить расчетливо, я смогу мало-помалу уплатить все долги в течение двух или трех лет; но 500 р., которые я должен был уплатить в этом месяце, приводили меня в совершенное отчаяние. Уплатить я их не могу, и это меня озабочивало гораздо больше, чем во время оно долг в 4 тысячи Огареву*. Наделать долгов в России, приехать сюда и опять задолжать, меня это приводило в отчаяние. На молитве вечером я горячо молился, чтобы бог помог мне выйти из этого тяжелого положения. Ложась спать, я думал: «Но как же возможно мне помочь? Ничего не может произойти такого, чтобы я смог уплатить долг». Я представлял себе все неприятности по службе, которые мне предстоят в связи с этим; как он подаст ко взысканию, как по начальству от меня будут требовать отзыва, почему я не плачу и т. д. «Помоги мне, господи», — сказал я и заснул.

Сегодня утром я получаю письмо от Николеньки* вместе с вашим и другими — он мне пишет: «На днях был у меня Садо, он выиграл у Кноринга твои векселя и привез их мне. Он так был доволен этому выигрышу, так счастлив и так много меня спрашивал: «Как думаешь, брат рад будет, что я это сделал», — что я его очень за это полюбил. Этот человек действительно к тебе привязан».

Разве не изумительно, что на следующий же день мое желание было исполнено, то есть удивительна милость божия к тому, кто ее так мало заслуживает, как я. И как трогательна преданность Садо, не правда ли? Он знает о страсти Сережи к лошадям, и когда я ему обещал взять его с собой, когда поеду в Россию, он сказал, что пусть это стоит ему 100 жизней, но он выкрадет в горах какого ни на есть лучшего коня и приведет моему брату.

Пожалуйста, велите купить в Туле мне шестиствольный пистолет и прислать вместе с коробочкой с музыкой, ежели не очень дорого, такому подарку он будет очень рад*.

Я все в Тифлисе сижу у моря, жду погоды, то есть денег. Прощайте, дорогая тетенька. Левочка тысячу раз целует ваши ручки.

18. С. Н. Толстому

1852 г. Января 7. Тифлис.

7 генваря 1852.

Тифлис.

Милый друг Сережа!

По моему письму от 24 декабря ты можешь заключить, как поздно я получил твое письмо от 12 ноября* — я его получил вчера, 6 января. Пожалуйста не засни на лаврах, которыми ты можешь воображать, что увенчался, написав мне письмо в ¾ почтового листа, а продолжай мне писать почаще и подлиннее; когда я получаю письмо от кого-нибудь из наших, то я бываю до того рад, что краснею, конфужусь от радости, не знаю, как держать письмо, с которой стороны начинать, и когда прочту, то начинаю смеяться от радости, так же, как Подъемщиков смеялся, когда увидал, как затравили зайца; потом я начинаю ходить взад и вперед по комнате, как Гимбуд, и делать разные дикие жесты и говорить вслух непонятные слова. Ежели в это время мне попадается какой-нибудь человек, я начинаю ему все рассказывать, не заботясь о том, нужно ли ему, и хочет ли он знать об этом; ежели никого нет, je me rabats sur* Ванюшка и тоже ему все рассказываю и расспрашиваю, как Владимир Иванович, «а? каково?», и долго не могу успокоиться. Можно бы было сказать, что письмо в ¾ листа не коротко, ежели бы было писано по-людски; а то у тебя от буквы до буквы, от слова до слова, от линейки до линейки такие перемычки, что всякое слово как отъемный остров. Насчет лошадей, в том числе и Кривого Усана я предписал Андрею продать и назначить minimum цены, но так как я распорядился этой продажей для уплаты долгов, то ты можешь, заплатив Андрею за него известную цену звонкой монетой, взять лошадь. Предлагая тебе экипаж, я желаю только, чтобы он не стоял без всякой пользы, а деньги вычтешь из того, что я тебе должен, и за сколько хочешь.

Как я тебя знаю, когда писал тебе, «что, зная твою слабость, пишу тебе о наших знакомствах» — ты понятно об этом спрашиваешь в своем письме. Об охоте я тоже тебя удовлетворил; дальнейших известий дать не могу, потому что я все еще в Тифлисе сижу и дожидаюсь денег. Это одно меня задерживает, потому что наконец я принят на службу. Ты спрашиваешь о том, когда я буду офицером? По правам всех имеющих чин (гражданский) через 6 месяцев я буду иметь удовольствие быть представлену в прапорщики. Зимнюю экспедицию я с проклятыми затруднениями, которые мне здесь делали, прогулял, потому что она уже началась. Может случиться, однако, что и меня пошлют. Еще в июле месяце получил я от Андрея письмо, в котором он пишет мне: «Сергей Николаевич изволили скакать с какими-то князьями», и больше ничего. Долго мы с Николенькой ломали себе голову над этой фразой и наконец решили, что это Андрей загадал нам загадку — теперь ты разгадал ее. Поздравляю тебя с прошедшими и будущими призами, с праздником, с новым годом, с сыном (хотя и […], но все-таки сын) и с будущей женитьбой. На ком? не на Канивальской ли? Вот какие мысли приходят мне насчет твоей женитьбы. Во-первых, всякая перемена нам мила, и я с большим удовольствием воображаю себе хорошенькую добрую невестку, твои дела в цветущем состоянии, Пироговский дом, отделанный заново, Никифора в новом фраке с гербовыми пуговицами первого разбора, воображаю себе, как я приезжаю к тебе, как все мне у вас нравится: и невестка, и самовар, и все ваши семейные удовольствия, и воркование, одним словом, я воображаю себе мой приезд к тебе в Страстную пятницу 1851 года, только, новое исправленное издание — на веленевой бумаге — очень приятная картина, теперь другая. Опять я приезжаю — иду с дороги раздеваться в комнату Венеры, какой-то незнакомый человек говорит мне «нельзя, генерал еще почивают» (генерал это твой тесть), иду в другую комнату, там теща. Наконец раздеваюсь, схожу вниз; сидит целая куча родственников — все незнакомые и глупые лица — наших никого нет. Приезжают гости соседи — Тула, Крапивна — Щелин, Чулков, председатель, советники. В доме царствует деревенское — щелино-чулковское великолепие. Начинается разговор о дворянах, выборах — тот подлец, тот мерзавец, тот — черный человек. Одним словом, картина эта представляет мне тебя отрезанным ломтем с духом родственников жениных и в самом разгаре всей губернской жизни — скверная картина. Третья картина. Маша сидит в известном переулке в Туле с М. В., Сережей и всей кликою — голосу и молодости у нее уж нет, но есть сын Николай Сергеич и 3 т. сер. Несмотря на это, она тебя продолжает любить и заливается горькими слезами. 4-я картина. Ты вырвался от жены и прикатил в Тулу в известный переулочек. Ты вспоминаешь старину, щупаешь Машу, а Финашка прискакал верхом на рыженькой и приносит тебе записочку от графини. Она пишет, что больна, и просит тебя скорее вернуться. «Ах какая тоска!» ты говоришь. 5-ая картина. Сергей Николаевич в Москве с молодой хорошенькой графиней живет открыто. За графиней волочатся; они ездят по балам, Сергей Николаевич ревнует и проживает больше своих доходов. Мало ли может быть приятных и неприятных картин, но из тех, которые я себе рисую, мне нравится только 1-ая, остальные все гадки. У меня есть, однако, предчувствие, что к моему приезду (который, впрочем, я не могу определить) ты будешь женат. Я был уверен, что монах* живет в бозе, а он «un peu»*, я хотел было ему написать серьезно несколько слов, ежели бы знал, где он, но теперь, ежели он пьян, скажи ему, что он презренная тварь; ежели не пьян, что пора ему умирать и подумать об смерти.

Не заботься о том, чтобы я не проигрался, и не бойся этого. Во-первых, я 6 месяцев не играю и играть не намерен, а во-вторых, ежели бы можно было тебе объяснить образ жизни, который я здесь веду, и общий господствующий genre на Кавказе (есть совершенно особенный genre у всех кавказцев, который трудно объяснить), ты бы понял, что я никак не рискую здесь проиграться. Дружба Митеньки с Костенькой* […] — два известия, которые одинаково для меня неприятны. Костенькина дружба и близкое знакомство с ним может оставить следы не хуже венерической болезни. Митенька, как мне кажется (я его 2 года не видал), выйдя на свет божий, после своей жизни с Любовь Сергеевной, с Полубояриновым, с Лукою* и т. д., должен быть совершенный ребенок. Наши умишки мягки как воск, поэтому его всякий может сбить с толку, Костенька же, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и под предлогом руководить его — сбить его совсем с толку, — он его доконает. Я говорю это по опыту. Несмотря на мое огромное самолюбие, в Петербурге он имел на меня большое влияние и умел испортить мне так эти 8 месяцев, которые я провел там, что у меня нет воспоминаний неприятнее. Он умел меня убедить в том, что Кочубей, Несельроды и все эти господа такие люди, что я должен пасть ниц перед ними, когда увижу, и что я с Костенькой, с Михалковым, еще могу кое-как разговаривать, но что в сравнении с этими тузами я ровно нуль — погибший человек и должен бояться их и скрывать от них свое ничтожество. А впрочем, жалкое создание этот Костенька. Чем он кончит? Мы раз с Николенькой говорили о нем и придумали, что для него ничего не может быть лучше, ежели он чувствует в себе довольно силы, как служить в полку на Кавказе. Можно отвечать, что в 3, 4 года он из солдат будет офицером и сверх того здесь он может иметь chance очень скоро получить родовое дворянство, получив Владимира, и он мог бы обогнать своего брата, бедного Вольдемара* (которого я очень люблю), который трудится из этого бог знает сколько лет. Ежели ты его увидишь, то скажи ему, что мы с Николенькой для него придумали. О себе нечего писать мне, потому что с того дня, как тебе писал, веду жизнь самую спокойную и однообразную. Сначала по целым дням хлопотал о своем зачислении на службу, обегал всех генералов и могу сказать, что поступил геройски — взял с бою свой приказ о зачислении, теперь сижу целый день дома, читаю, пишу и дожидаюсь денег. Я совершенно здоров и спокоен, но ужасно хочется поскорее съехаться с Николенькой. Можешь узнать еще многие подробности обо мне из писем к тетеньке Toinette; я много пишу всем, но ей в особенности, потому что ее больше всех люблю, и она чаще всех мне пишет. Она тебе объяснит, почему, когда я вернусь в Россию, тебя ожидает подарок — прекрасной кабардинской лошади от незнакомого тебе человека. О портрете не забудь. Прощай.

19. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1852 г. Января 12. Моздок.

12 января. Моздок. Станция

на полдороге от Тифлиса.

Дорогая тетенька!

Вот какие мысли пришли мне в голову. Постараюсь их вам передать, потому что я думал о вас. Я нахожу, что во мне произошла большая нравственная перемена; это бывало со мной уже столько раз. Впрочем, думаю, что так бывает и со всеми. Чем дольше живешь, тем больше меняешься. Вы имеете опыт, скажите мне, разве я не прав? Я думаю, что недостатки и качества — основные свойства личности — остаются те же, но взгляды на жизнь и на счастье должны меняться с годами. Год тому назад я находил счастье в удовольствии, в движении; теперь, напротив, я желаю покоя как физического, так и нравственного. И ежели я представляю себе состояние покоя, без скуки, с тихими радостями любви и дружбы — это для меня верх счастья! Впрочем, после утомления и познаешь прелесть покоя, а радость любви после лишения ее. С некоторых пор я испытал и то и другое и потому так стремлюсь к иному. Между тем нужно еще лишить себя этого. Надолго ли, бог знает. Не знаю сам, почему, но чувствую, что должен. Религия и жизненный опыт, как бы короток он ни был, внушили мне, что жизнь — испытание. Для меня же она больше испытания, она искупление моих проступков.

Моя мысль, непродуманное мое решение ехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мной руководила рука божья — и я горячо благодарю его, — я чувствую, что здесь я стал лучше (этого мало, так я был плох); я твердо уверен, что что бы здесь ни случилось со мной, все мне на благо, потому что на то воля божья. Может быть, это и дерзостная мысль, но таково мое убеждение. И потому я переношу и утомления, и лишения, о которых я упоминал (разумеется, не физические, их и не может быть для 23-х летнего здорового малого), не чувствуя их, переношу как бы с радостью, думая о том счастье, которое меня ожидает. И вот как я его себе представляю. Пройдут годы, и вот я уже не молодой, но и не старый в Ясном — дела мои в порядке, нет ни волнений, ни неприятностей, вы всё еще живете в Ясном. Вы немного постарели, но все еще свежая и здоровая. Жизнь идет по-прежнему; я занимаюсь по утрам, но почти весь день мы вместе; после обеда, вечером я читаю вслух то, что вам не скучно слушать; потом начинается беседа. Я рассказываю вам о своей жизни на Кавказе, вы — ваши воспоминания о прошлом, о моем отце и матери; вы рассказываете страшные истории, которые мы, бывало, слушали с испуганными глазами и разинутыми ртами. Мы вспоминаем о тех, кто нам были дороги и которых уже нет; вы плачете, и я тоже, но мирными слезами. Мы говорим о братьях, которые наезжают к нам, о милой Машеньке*, которая со всеми детьми будет ежегодно гостить по несколько месяцев в любимом ею Ясном. Знакомых у нас не будет; никто не будет докучать нам своим приездом и привозить сплетни. Чудесный сон, но я позволю себе мечтать еще о другом. Я женат — моя жена кроткая, добрая, любящая, и она вас любит так же, как и я. Наши дети вас зовут «бабушкой»; вы живете в большом доме, наверху, в той комнате, где когда-то жила бабушка; все в доме по-прежнему, в том порядке, который был при жизни папа, и мы продолжаем ту же жизнь, только переменив роли: вы берете роль бабушки, но вы еще добрее ее, я — роль папа, но я не надеюсь когда-нибудь ее заслужить; моя жена — мама, наши дети — наши роли: Машенька — в роли обеих тетенек, но не несчастна, как они; даже Гаша и та на месте Прасковьи Исаевны*. Не хватает только той, кто мог бы вас заменить в отношении всей нашей семьи. Не найдется такой прекрасной любящей души. Нет, у вас преемницы не будет. Три новых лица будут являться время от времени на сцену — это братья и, главное, один из них — Николенька, который будет часто с нами. Старый холостяк, лысый, в отставке, по-прежнему добрый и благородный.

Я воображаю, как он будет, как в старину, рассказывать детям, своего сочинения сказки. Как дети будут целовать у него сальные руки (но которые стоят того), как он будет с ними играть, как жена моя будет хлопотать, чтобы сделать ему любимое кушанье, как мы с ним будем перебирать общие воспоминания об давно прошедшем времени, как вы будете сидеть на своем обыкновенном месте и с удовольствием слушать нас, как вы нас, старых, будете называть по-прежнему «Левочка, Николенька» и будете бранить меня за то, что я руками ем, а его за то, что у него руки не чисты.

Ежели бы меня сделали русским императором, ежели бы мне предложили Перу, словом, ежели бы явилась волшебница с заколдованной палочкой и спросила меня, чего я желаю, положа руку на сердце, по совести, я сказал бы: только одного, чтобы осуществилась эта моя мечта. Я знаю, вы не любите загадывать, но что ж в этом дурного, и это мне так приятно! Но мне кажется, что я эгоистичен и мало предоставил вам доли в общем счастье. Боюсь, что прошедшие горести, оставившие чувствительные следы в вашем сердце, не дадут насладиться вам этим будущим, которое составило бы мое счастье. Дорогая тетенька, скажите, вы были бы счастливы? Все это, может быть, сбудется, а какая чудесная вещь надежда. Опять я плачу. Почему это я плачу, когда думаю о вас? Это слезы счастья, я счастлив тем, что умею вас любить. И какие бы несчастья меня ни постигли, покуда вы живы, несчастлив беспросветно я не буду. Помните наше прощание у Иверской, когда мы уезжали в Казань*. В минуту расставания я вдруг понял, как по вдохновению, что вы для нас значите, и, по-ребячески, слезами и несколькими отрывочными словами, я сумел вам передать то, что я чувствовал. Я любил вас всегда, но то, что я испытал у Иверской, и теперешнее мое чувство к вам — гораздо сильнее и более возвышенно, чем то, что было прежде.

Я вам сознаюсь в том, чего мне очень стыдно, что я должен очистить свою совесть перед вами. Случалось раньше, что, читая ваши письма, когда вы говорили о вашей привязанности к нам, мне казалось, что вы преувеличиваете, и только теперь, перечитывая их, я понимаю вас — вашу безграничную любовь и вашу возвышенную душу. Я уверен, что всякий, кроме вас, кто бы ни прочел сегодняшнее мое письмо и предыдущее, упрекнул бы меня в том же, но от вас этого упрека я не боюсь; вы меня слишком хорошо знаете, знаете, что, может быть, единственное достоинство это то, что я умею сильно чувствовать. Этому свойству я обязан самыми счастливыми минутами своей жизни. Во всяком случае, это последнее письмо, в котором я позволил себе выражать такие экзальтированные чувства, экзальтированные для равнодушных, а вы сумеете их оценить. Прощайте, дорогая тетенька, через несколько дней я думаю увидать Николеньку, и тогда я вам напишу.

20. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1852 г. Мая 30 — июня 3. Пятигорск.

30 мая. Пятигорск.

Дорогая тетенька!

У меня нет никакой достойной причины, чтобы оправдываться в своем молчании, и я начинаю с того, что просто прошу у вас прощения. Вернувшись из похода*, я провел с Николенькой 2 месяца в Старогладковской. Вели мы наш обычный образ жизни: охота, чтение, разговоры, шахматы. За это время я совершил интересную и приятную поездку к Каспийскому морю*. Этими двумя месяцами я был бы вполне доволен, ежели бы не заболел. Впрочем, нет худа без добра, и из-за этой болезни я поехал на лето в Пятигорск, откуда и пишу вам.

Здесь я уже две недели, веду образ жизни правильный и уединенный, так что я доволен и своим здоровьем, и своим поведением. Встаю в 4 часа и иду пить воды — это длится до 6. Принимаю ванну и возвращаюсь к себе. Читаю или разговариваю во время чая с одним из наших офицеров, который живет рядом и с которым я столуюсь, затем я сажусь писать до двенадцати — часа нашего обеда. Ванюшка, которым я очень доволен, кормит нас дешево и довольно сытно. Сплю до четырех часов, играю в шахматы или читаю, иду опять на воды и, вернувшись, ежели погода хорошая, чай велю подать в сад, и там я часами мечтаю об Ясной, о чудесном времени, которое я проводил там, и в особенности об одной тетеньке, которую я день ото дня люблю все сильнее. Чем дальше эти воспоминания, тем дороже они становятся, тем больше я их ценю. Хотя грустно бывает думать о прошедшем счастье и в особенности о том, которым не сумел воспользоваться, но мне приятна эта печаль, и я черпаю в ней сладостные мгновенья.

Вернувшись из Тифлиса, я не изменил своего образа жизни: все так же стараюсь избегать новых знакомств и воздерживаться от всякой интимности с прежними. К этому все привыкли, никто не навязывается, но, наверное, я слыву чудаком и гордецом. Но это не из гордости, а произошло это невольно; слишком большая разница в воспитании, чувствах, взглядах моих и тех людей, которых я здесь встречаю, чтобы я испытывал малейшие удовольствия с ними. А Николенька обладает талантом, несмотря на огромную разницу между ним и всеми этими господами, веселиться с ними, и все его любят. Завидую ему, но не способен на это. Правду сказать, в нашем образе жизни мало веселого, но я уже давно не ищу удовольствий, желаю только быть покойным и довольным. С некоторых пор я полюбил исторические книги* (это бывало причиной несогласий между нами, теперь же я совершенно вашего мнения); мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что-нибудь печатать. Одну вещь, которую я начал уже давно, я переделывал три раза* и намерен еще раз переделать, чтобы быть ею доволен; пожалуй, это вроде работы Пенелопы, но это меня не удручает, я пишу не из честолюбия, а по вкусу — нахожу удовольствие и пользу в этой работе, потому и работаю.

Хотя, как я уже сказал, я очень далек от того, чтобы веселиться, но я так же далек от скуки, потому что занят, и, кроме того, я вкушаю удовольствие более сладостное, более возвышенное, чем то, которое могло бы мне дать общество, это удовлетворенность, вызванная спокойной совестью, самоуглублением и сознанием, что есть успехи, что во мне пробуждаются добрые и великодушные чувства. Было время, когда я гордился своим умом, своим положением в свете, своей фамилией, но теперь я сознаю и чувствую, ежели во мне и есть что хорошего по милости божьей, то только доброе сердце, чуткое и любящее, которое богу угодно было дать мне и сохранить до сих пор, и благодаря ему я испытываю тихие радости и, лишенный всяких удовольствий и всякого общества, не только удовлетворен своею жизнью, но временами и прямо счастлив. Скоро исполнится 5 месяцев, как я на службе, через месяц я мог бы быть произведен; но я знаю, что пройдет шесть месяцев, а может быть, и больше, прежде чем я получу чин. Но по совести говорю, что мне это совершенно безразлично; единственное, что меня озабочивает, это необходимость ехать в Петербург, а ехать не на что.

Вспоминаю ваше правило, что не надо загадывать, как-нибудь да сделается.

Прощайте, дорогая тетенька, кончаю письмо, потому что поздно, но так как почта отходит через 2 дня, а дня не проходит, чтобы я не думал о вас, я это письмо продолжу, вероятно. Итак, до свидания. Как поживает тетя Полина? Здорова ли она? По-прежнему ли довольна своей жизнью?

Часто думаю о ней и о странной ее жизни, которая в сущности довольно грустная*, и я расстраиваюсь, что, хотя невольно, прекратил всякое с ней общение, и даю себе слово, что напишу ей; но так трудно начинать или возобновлять прерванную переписку.

3 июня.

Единственная возможность для меня вам писать и не разорвать то, что я написал, — не перечитывать письма. То мне кажется, что письмо мое холодно, то глупо, то экзальтированно — никогда я не бываю доволен, до такой степени я боюсь вас оскорбить чем-нибудь, возбудить ваше подозрение или беспокойство на мой счет и так мне хочется, чтобы мои письма вам были приятны.

Из письма Андрея сейчас узнал, что вас ждут в Ясном. Не знаю почему, но ничего не доставляет мне такого удовольствия, как сознание, что вы в Ясном; как-то этим вы мне кажетесь ближе, и я иначе вас себе не представляю, как в вашей маленькой комнате во флигеле, на пироговском диванчике со сфинксовыми головами, за вашим любимым столиком, рядом с шифоньеркой, в которой все есть. Когда у нас нет, чего нам нужно, — мы с Николенькой говорим: «Нет тетенькиной шифоньерки». Прикажите Андрею показать вам письмо, в котором я посылаю список французских книг*, которые мне нужны, и пришлите их, пожалуйста.

Будьте добры, скажите ему тоже, чтобы он выслал мне в Пятигорск на Кабардинской слободке, 252 № (это мой адрес), — те 100 р., которые я велел ему заготовить. Андреем я очень недоволен и написал Сереже*, прося его взять на себя управление Ясным; я просил его ответить мне, согласен ли он серьезно заняться моими делами, что с каждым днем становится все более и более необходимым; судя по письмам и по ведомостям Андрея, я ясно вижу, что он только и делает, что пьет и ворует. До сих пор Сережа из лени или по какой другой причине не дает мне положительного ответа. Побраните его за это, пожалуйста.

Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки.

Как это вы в вашем последнем письме говорите о вашей благодарности. Право, дорогая тетенька, несмотря на то, что я знаю ваше доброе сердце, в первую минуту я подумал, что вы насмехаетесь надо мной. Ведь не могу же я признать всерьез, что вы, которой мы всем обязаны, благодарите меня за то, что мне не стоило ни малейшей жертвы. Прощайте и до свидания, дорогая тетенька. Если бог даст сбудутся мои планы, то через несколько месяцев я буду с вами и своею любовью и заботами докажу вам, что я хоть кое-как заслужил все то, что вы для нас делаете. Я так живо вспоминаю о вас, что сейчас перестал писать и стал представлять себе счастливую минуту, когда я вас увижу; вы заплачете от радости, а я буду плакать, как ребенок, целуя ваши руки. Без преувеличения скажу, что ничего в жизни я не ждал с таким нетерпением, с такой надеждой на счастие, как я жду теперь этого счастливого момента. Я собирался адресовать это письмо на имя Сережи, но нечаянно, дав себе волю, выразил вам свои чувства, которые вызовут его насмешки, и мне это будет тяжело, я адресую письма вам, а вы ему передайте только первый лист. Я уверен, что у него такое же чувствительное сердце, как у меня, но ложный стыд не дает ему говорить о своих чувствах, и потому он лишен той духовной радости, которую испытываю я, когда пишу вам и думаю о вас. Мысль, что чужому человеку может показаться преувеличенным и смешным то, что я вам высказываю, меня не озабочивает нисколько, а что вы всегда меня поймете, я убежден.

21. С. Н. Толстому

1852 г. Июня 24. Пятигорск.

24 июня.

Пятигорск.

Как тебе не совестно, Сережа, не отвечать на письмо, ответ на которое очень интересует меня?* Надеюсь, что теперь ответ этот тобою уже отправлен, поэтому не буду больше говорить о нем. Лошади мои не продаются, несмотря на участие, которое ты в этом принимал — как пишет мне Андрей. Не дорого ли за них ты назначал цену?

Я очень хорошо знаю, что, ежели бы я сам взялся продавать их, то я бы непременно дорожился и так же как Андрей никогда бы не продал их; но так как я лошадей не вижу и не могу увлекаться ими, я вижу только убыток и нахожу, что лучше продать их всех за сто р. ассигнациями, чем держать дальше — даром кормить, давать им стареться и терять какие бы то ни были проценты на сумму, которую за них можно взять. Сделай же одолжение, продай их за то, что дадут. Деньги с лошадей я назначил для уплаты Беерше и не переменяю этого распоряжения.

Нет ли у тебя в Пирогове 1-го тома «Nouvelle Héloïse»? Я смутно помню, что во времена моего жокейского костюма и твоего карповского соперничества с Чулковым* эта книга играла тут какую-то роль. Не забыта ли она в Казачьем? Пожалуйста, наведи справки, у себя поищи хорошенько и, ежели окажется, вышли мне. Что тебе сказать о своем житье? Я писал три письма и в каждом описывал то же самое. Желал бы я тебе описать дух пятигорский, да это так же трудно, как рассказать новому человеку, в чем состоит — Тула, а мы это, к несчастью, отлично понимаем. Пятигорск тоже немножко Тула, но особенного рода — Кавказская. Например, здесь главную роль играют семейные дома и публичные места. Общество состоит из помещиков (как технически называются все приезжие), которые смотрят на здешнюю цивилизацию презрительно, и господ офицеров, которые смотрят на здешние увеселения как на верх блаженства. Со мною из штаба приехал офицер нашей батареи*. Надо было видеть его восторг и беспокойство, когда мы въезжали в город! Еще прежде он мне много говорил о том, как весело бывает на водах, о том, как под музыку ходят по бульвару и потом, будто все идут в кондитерскую и там знакомятся — даже с семейными домами, театр, собранье, всякий год бывают свадьбы, дуэли… ну одним словом, чисто парижская жистъ. Как только мы вышли из тарантаса, мой офицер надел голубые панталоны с ужасно натянутыми штрипками, сапоги с огромными шпорами, эполеты, обчистился и пошел под музыку ходить по бульвару, потом в кондитерскую, в театр и в собрание. Но сколько мне известно, вместо ожидаемых знакомств с семейными домами и невесты помещицы с 1000 душами, он в целый месяц познакомился только с тремя оборванными офицерами, которые обыграли его дотла, и с одним семейным домом, но в котором два семейства живут в одной комнате и подают чай вприкуску. Кроме этого офицер этот в этот месяц издержал рублей 20 на портер и на конфеты и купил себе бронзовое зеркало для настольного прибора. Теперь он ходит в старом сертуке без эполет, пьет серную воду изо всех сил, как будто серьезно лечится, и удивляется, что никак не мог познакомиться, несмотря на то, что всякий день ходил по бульвару и в кондитерскую и не жалел денег на театр, извозчиков и перчатки, с аристократией (здесь во всякой говенной крепостчонке есть аристократия), а аристократия как назло устраивает кавалькады, пикники, и его никуда не пускают. Почти всех офицеров, которые приезжают сюда, постигает та же участь, и они притворяются, будто только приехали лечиться, хромают с костылями, носят повязки, перевязки, пьянствуют и рассказывают страшные истории про черкесов. Между тем в штабу они опять будут рассказывать, что были знакомы с семейными домами и веселились на славу; и всякий курс со всех сторон кучами едут на воды — повеселиться.

Я очень удивился, встретив здесь на днях Еремеева-младшего. Он ужасно болен и женат на Скуратовой. Они здесь задают тон, но несмотря на это я редко вижусь с ними: она очень глупа, а он — Еремеев. Притом же у них беспрестанный картеж, а он мне вот где сидит. Время производства моего будет еще очень не скоро; со всеми проволочками, никак не раньше 53-го года.

Ты был в Москве, в Петербурге, пожалуйста, расскажи мне про наших знакомых: Дьяков, Ферзен, Львов, Озеров, Иславипы, Волконские, даже Горчаковы?

Связывают ли тебя теперь какие-нибудь узы с Машей и какие это узы? Митенька прошлого года хотел ехать на лондонскую выставку и уехал в Москву, нынче он писал мне*, что хочет ехать на Кавказ или в Крым, так не уехал ли он в Полтаву?

Прощай, я бы писал больше, но очень устал, а устал оттого, что не спал всю эту ночь. Вчера в первом часу меня разбудил на моем дворе плач, писк, крики и страшный шум. Мой хозяин ехал ночью с ярмарки, с ним повстречался татарин — пьяный и в виде шутки выстрелил в него из пистолета. Его привезли, посадили на землю посереди двора, сбежались бабы, пьяные родственники, окружили его, и никто не помогал ему. Пуля пробила ему левую грудь и правую руку. Сцена была трогательная и смешная. Посереди двора весь в крови сидит человек, а кругом него столпилась огромная пьяная компания. Один какой-то пьяный офицер рассказывает, как он сам был два раза ранен и какой он молодец, баба орет во все горло, что Шамиль пришел, другая, что она теперь ни за что по воду ночью ходить не будет и т. д. и т. д. Наконец уж я послал за доктором и сам перевязал рану. Тут прибежал мертвецки пьяный фершал, сорвал мою повязку и еще раз разбередил рану, наконец приехал доктор и еще раз перевязал. Раненый — человек лет пятидесяти из хохлов, красавец собой и удивительный молодец. Я никогда не видел, чтобы так терпеливо переносили страдания. Однако, кажется, мы вместе с доктором, который все шутит, уморили его. Я сейчас заходил к нему и никак не мог разуверить его, что он умрет. Он очень плох, харкает кровью, это верный признак смерти, но говорит и только морщится. Я пишу подробно о вещи, до которой тебе нет никакого дела, потому, что сам нахожусь еще под этим впечатлением. Кроме этого старика в моей квартире лежит Ванюшка — при смерти больной. У него fièvre lente*.

22. Т. А. Ергольской

<перевод с французского>

1852 г. Июня 26. Пятигорск.

26 июня.

Пятигорск.

За что вы обижаете меня, дорогая тетенька? Ваше письмо* вы начинаете со слов, что мне, вероятно, наскучили ваши письма, поэтому так давно я не писал вам. Разве только одна эта причина могла помешать мне писать вам. Ежели вы предполагаете именно эту, значит, вы не доверяете ни одному моему слову из того, что я вам пишу, и вы считаете меня лицемером, выставляющим напоказ те чувства, которых у него нет. Такого недоверия с вашей стороны я не заслужил. Если я не имею возможности письменно разъяснять вам причины своих поступков, как бы сделал на словах, то виноват в этом не я, а наша разлука. И я думаю, милая тетенька, что не переписка облегчает разлуку, а обоюдное доверие; а вы его ко мне не имеете. С тех пор, как мы расстались, я не испытал минуты сомнения в вашей привязанности; дорогая тетенька, вы во мне сомневаетесь, и вы не поверите, как мне это больно. Нет, впрочем, я вздор говорю — разве я имею право вам не доверять? Всей вашей жизнью, полной любви и постоянства, вы доказали свои чувства. А я что сделал для этого? я вас огорчал, я не следовал вашим советам, я не умел ценить вашей любви. Да, конечно, вы имеете право считать меня лицемером и лжецом, но все-таки напрасно вы это делаете.

По долгу чести я никогда не скрывал своего поведения, какое бы оно ни было, перед кем бы то ни было. Плохой поступок скрываешь от равнодушных, но только сознание чего-нибудь отвратительного в себе побуждает утаить его от той, кого любишь. С помощью бога, который видит мое сердце и направляет его, я провел эти 8 месяцев, с поездки моей в Тифлис и до сего дня, безупречно и с большим внутренним удовлетворением, чем в какую бы то ни было эпоху моей жизни. Не из самолюбия я говорю это, а только потому, что ежели мне поверите, вам это будет приятно знать. Дорогая тетенька, вы меня обидели жестоко, подозревая меня в лицемерии. Мне нечего скрывать перед кем бы то ни было, а тем более перед вами.

Попытаюсь разъяснить вам то, что вам непонятно в моем служебном деле, равно и причину, почему я раньше этого не исполнил. Я писал вам из Тифлиса*, что отставка моя была еще не получена, но что несмотря на это я надел мундир и отправляюсь в батарею. Вот как это устроил генерал Вольф. Он приказал написать бумагу в батарею, в которой было сказано, что гр. Толстой изъявил желание поступить на службу, но так как отставки еще нет, и он не может быть зачислен юнкером, то предписываю вам употребить его на службу с тем, чтобы по получении отставки зачислить его на действительную службу, со старшинством со дня употребления на службу в батарее. С этой бумагой в кармане я уехал в Старогладовскую, я Николеньку не застал, он был в походе. Я надел мундир и поехал следом за ним, т. е. меня употребили на службу, но я не был еще зачислен. Бумага, которую я ждал, в Тифлис пришла в январе, а в Старогладовской была получена только в марте, т. е. по возвращении нашем из похода.

Я написал вам, что мы вернулись из похода*, чтобы вы не беспокоились о нас, так как из письма к Сереже* вы могли узнать, что я намеревался идти в поход. Упомянул я, что иду волонтером, для того, чтобы вы знали, что ни на производство, ни на знак отличия нельзя надеяться. А не упомянул я об этом в своем предпоследнем письме, чтобы не повторять того, что одинаково неприятно я вам и мне; о преследующих меня неудачах во всем, что я предпринимаю. В походе я имел случай быть два раза представленным к Георгиевскому кресту и не мог его получить из-за задержки на несколько дней все той же проклятой бумаги. Я был представлен 17 февраля (мои именины), но были принуждены отказать за отсутствием этой бумаги. Список представленных к отличию был отправлен 19-го, а 20-го была получена бумага*. Откровенно сознаюсь, что из всех военных отличий этот крестик мне больше всего хотелось получить, и что эта неудача вызвала во мне сильную досаду. Тем более, что для меня возможность получить этот крест уже прошла. Конечно, я скрыл свою досаду, не только от чужих, но даже от Николеньки; по той же причине я и вам об этом не упомянул; но теперь пришлось рассказать, когда вы приняли мою сдержанность за неискренность.

Я писал Валерьяну*, дорогая тетенька, что 12 июля исполнится 6 месяцев моей службы и окончательный срок служения юнкером, но из этого не следует, что в июле я рассчитываю вернуться в Россию. Теперь я знаю, как тянутся эти переписки, и не предаюсь пустой надежде. Во всяком случае думаю, что не ранее 53 года я буду иметь счастье поцеловать вас. Сереже я написал два дня тому назад*, но отправляю оба письма зараз. Ванюшка поправляется; теперь мой черед — сегодня весь день промучился зубами и лихорадкой. Третьего дня встретил Протасова, и, хотя я мало с ним знаком, я был ему очень рад. Он мне сказал, что Сухотин здесь, я его еще не видел, потому что почти не выхожу из дома. Хотя глупая, но все живая грамота. Прощайте, целую ваши ручки. Какая жалость, что 1 том «Новой Элоизы» затерян. Пожалуйста, скажите Сереже, чтобы он поискал его у себя и у Чулковых.

23. Н. А. Некрасову

1852 г. Июля 3. Станица Старогладковская.

3-го июля 1852-го года.

Милостивый государь!

Моя просьба будет стоить вам так мало труда, что, я уверен — вы не откажетесь исполнить ее. Просмотрите эту рукопись* и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне. В противном же случае оцените ее, вышлите мне то, что она стоит по вашему мнению, и напечатайте в своем журнале. Я вперед соглашаюсь на все сокращения, которые вы найдете нужным сделать в ней, но желаю, чтобы она была напечатана без прибавлений и перемен.

В сущности, рукопись эта составляет 1-ю часть романа — «Четыре эпохи развития»;* появление в свет следующих частей будет зависеть от успеха первой. Ежели по величине своей она не может быть напечатана в одном номере, то прошу разделить ее на три части: от начала до главы 17-ой, от главы 17-ой до 26-ой и от 26-ой до конца.

Ежели бы можно было найти хорошего писца там, где я живу, то рукопись была бы переписана лучше, и я бы не боялся за лишнее предубеждение, которое вы теперь непременно получите против нее.

Я убежден, что опытный и добросовестный редактор — в особенности в России — по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнения о нем публики. Поэтому я с нетерпением ожидаю вашего приговора*. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь все начатое.

С чувством совершенного уважения, имею честь быть, милостивый государь, ваш покорный слуга Л. Н.



Адрес мой: через город Кизляр в станицу Старогладковскую, поручику артиллерии графу Николаю Николаевичу Толстому с передачею Л. Н. Деньги для обратной пересылки — вложены в письмо.

24. Н. А. Некрасову

1852 г. Сентября 15. Станица Старогладковская.

Милостивый государь.

Меня очень порадовало доброе мнение, выраженное вами о моем романе;* тем более, что оно было первое, которое я о нем слышал, и что мнение это было именно ваше. Несмотря на это, повторяю просьбу, с которой обращался к вам в первом письме моем: оценить рукопись, выслать мне деньги, которые она стоит по вашему мнению, или прямо сказать мне, что она ничего не стоит.

Принятая мною форма автобиографии и принужденная связь последующих частей с предыдущею так стесняют меня, что я часто чувствую желание бросить их и оставить 1-ую без продолжения*.

Во всяком случае, ежели продолжение будет окончено, и как скоро оно будет окончено, я пришлю его вам. В ожидании вашего ответа с истинным уважением, имею честь быть.

милостивый государь, ваш покорный слуга Л. Н.

Адрес: В г. Кизляр. Графу Николаю Николаевичу Толстому с передачею Л. Н.

15 сентября 1852.

25. Н. А. Некрасову

<неотправленное>

1852 г. Ноября 18. Станица Старогладковская. 18 ноября 1852.

Милостивый государь!

С крайним неудовольствием прочел я в IX № «Современника» повесть под заглавием «История моего детства» и узнал в ней роман «Детство», который я послал вам. Первым условием к напечатанию поставлял я, чтобы вы прежде оценили рукопись и выслали мне то, что она стоит по вашему мнению*. Это условие не исполнено. Вторым условием — чтобы ничего не изменять в ней. Это условие исполнено еще менее, вы изменили все, начиная с заглавия. Прочитав с самым грустным чувством эту жалкую изуродованную повесть, я старался открыть причины, побудившие редакцию так безжалостно поступить с ней*. Или редакция положила себе задачею как можно хуже изуродовать этот роман, или бесконтрольно поручила корректуру его совершенно безграмотному сотруднику. Заглавие «Детство» и несколько слов предисловия* объясняли мысль сочинения; заглавие же «История моего детства» противоречит с мыслью сочинения. Кому какое дело до истории моего детства?.. Портрет моей маменьки вместо образка моего ангела на 1-ой странице такая перемена, которая заставит всякого порядочного читателя бросить книгу, не читая далее. Перечесть всех перемен такого рода нет возможности и надобности; но не говоря о бесчисленных обрезках фраз без малейшего смысла, опечатках, неправильно переставленных знаках препинания, дурной орфографии, неудачных перемен слов дышать, вместо двошать (о собаках), в слезах пал на землю, вместо повалился (падает скотина), доказывающих незнание языка, замечу одну непостижимую для меня перемену. Для чего выпущена вся история любви Натальи Савишны, история, обрисовывавшая ее, быт старого времени и придававшая возможность и человечность этому лицу. Она даже подавила любовь к официанту Фоке. Вот бессмысленная фраза, заменяющая это место. Слово délire в записке Мими переведено горячность. Чугунная доска, в которую бьет караульщик, заменена медной. Непостижимо! Скажу только, что, читая свое произведение в печати, я испытал то неприятное чувство, которое испытывает отец при виде своего любимого сына, уродливо и неровно обстриженного самоучкой-парикмахером. «Откуда взялись эти плешины, вихры, когда прежде он был хорошенький мальчик». Но мое дитя и было не очень красиво, а его еще окорнали и изуродовали. Я утешаюсь только тем, что имею возможность напечатать с своею фамилией весь роман отдельно и совершенно отказаться от повести «История моего детства», которая по справедливости принадлежит не мне, а неизвестному сотруднику вашей редакции*.

Имею честь быть, милостивый государь,

ваш покорнейший слуга Л. Н.