Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— И ты?

— Сбирайтесь в секрет, батенька, — сквозь смех проговорил Ш., — нынче лазутчики донесли, нападение на лагерь ночью будет, так надо надежных ребят назначать. — Гуськов нерешительно улыбался, как будто сбираясь сказать что-то, и несколько раз поднимал умоляющий взгляд на Ш.

— Снова отказала. Он стал запугивать, что все обо мне расскажет... Я тебя предупредила: не заводись, не вскакивай, иначе укажу тебе на дверь!

— Что ж, ведь я ходил, и пойду еще, коли пошлют, — пролепетал он.

— Но как, зачем?.. Почему ты пошла на поводу у этого гада?!

— Потому что я тоже хочу ходить одетой, как другие женщины! По какому праву, почему маменькины дочки надевают шикарные импортные вещи? А я, у которой уже спина горбится от работы, пополняю свой гардероб тряпьем из лавок и магазинов возле рынка.

— Да и пошлют.

— Рени, дружище, ты же официантка! Идеальная профессия. Что тебе стоит обсчитывать — кого на стотинки, а кого на левы? Особенно по вечерам, когда клиенты твои так наклюкаются, что, хоть десятку припиши, не заметят. Можно и прямо у кого-нибудь в карманах пошуровать. Ведь они иногда тебе сами дают бумажники, чтобы ты взяла необходимую сумму? Это лучше, чем принимать в постели!

— Ох, оставь меня в покое. Я решила этот вопрос раньше, чем ты меня осудил. Сам видишь, отказала Тоди. Выставляю его уже третий раз.

— Ну, и пойду. Что ж такое?

Кофеварка закипела. Рени встала, налила кофе. Я кипел сильнее, чем кофеварка. Сделал глоток, обжегся, плюнул. Рени рассмеялась.

— Да, как на Аргуне, убежали из секрета и ружье бросили, — сказал адъютант и, отвернувшись от него, начал нам рассказывать приказания на завтрашний день.

— Спокойно. Ответь мне на один вопрос. Почему ты, как только вышел из тюрьмы, сразу пришел к нему? Возобновляете старые дела? Если это вообще можно назвать делами... Вас снова сцапают, и ты опять утрешься полотенцем, а он останется сухим!

Она была права. Еще перед поездкой с Дашкой на Солнечный берег мне пришло в голову, что это путешествие — ну никак не для меня, не для моего здоровья, но не хотелось признаваться в этом ни перед Рени, ни перед собой.

Помолчав, я спросил:

Действительно, в ночь ожидали со стороны неприятеля стрельбу по лагерю, а назавтра какое-то движение. Потолковав еще о разных общих предметах, адъютант, как будто нечаянно вдруг вспомнив, предложил поручику О. прометать ему маленькую. Поручик О. совершенно неожиданно согласился, и они вместе с Ш. и прапорщиком пошли в палатку адъютанта, у которого был складной зеленый стол и карты. Капитан, командир нашего дивизиона, пошел спать в палатку, другие господа разошлись тоже, и мы остались одни с Гуськовым. Я не ошибался, мне действительно было с ним неловко с глазу на глаз. Я невольно встал и стал ходить взад и вперед по батарее. Гуськов молча пошел со мной рядом, торопливо и беспокойно поворачиваясь, чтобы не отставать и не опережать меня.

— У тебя есть что-нибудь выпить?

— Есть, но не сейчас. Подождешь, пока я оденусь, мне скоро на работу.

— Я вам не мешаю? — сказал он кротким, печальным голосом. Сколько я мог рассмотреть в темноте его лицо, оно мне показалось глубоко задумчивым и грустным.

Она ушла в ванную. А я стал искать ключ Тоди в нише-кухоньке. Там, даже если пшеничное зернышко спрятать, легко его найти, что уж говорить о ключе. Она положила его в коробку из-под кислого молока, вместе с пуговицами и булавками. Запихнув ключ в карман, я снова уселся на диване в ожидании Рени.

— Нисколько, — отвечал я; но так как он не начинал говорить и я не знал, что сказать ему, мы довольно долго ходили молча.

2

Я проводил Рени до бара «Ориент» и пошел домой: не хотелось ни в ресторан, ни искать своих приятелей, а больше всего не хотел встречаться с Тоди. Я от него не прятался, но и видеть его не мог. По крайней мере сейчас.

Сумерки уже совершенно заменились темнотою ночи, над черным профилем гор зажглась яркая вечерняя зарница, над головами на светло-синем морозном небе мерцали мелкие звезды, со всех сторон краснело во мраке пламя дымящихся костров, вблизи серели палатки и мрачно чернела насыпь нашей батареи. От ближайшего костра, около которого, греясь, тихо разговаривали наши денщики, изредка блестела на батарее медь наших тяжелых орудий, и показывалась фигура часового в шинели внакидку, мерно двигавшегося вдоль насыпи.

Мама сидела в комнате, которую мы называли кухней, штопала блузку. Отложив работу, посмотрела на меня. Я поздоровался, она не ответила, даже головой не кивнула. Лишь когда я двинулся в свою комнату, проговорила мне вслед:

— Вы не можете себе представить, какая отрада для меня говорить с таким человеком, как вы, — сказал мне Гуськов, хотя он еще ни о чем не говорил со мной, — это может понять только тот, кто побывал в моем положении.

— Задержись ненадолго.

Я не знал, что отвечать ему, и мы снова молчали, несмотря на то, что ему, видимо, хотелось высказаться, а мне выслушать его.

Я остановился.

— Где скитался?

— За что вы были… за что вы пострадали? — спросил я его наконец, не придумав ничего лучше, чтоб начать разговор.

— На Солнечном берегу.

— В это время люди не ездят на море.

— Разве вы не слышали про эту несчастную историю с Метениным?

— Я был с приятелем.

— Так я тебе и поверила.

— Да, дуэль, кажется; слышал мельком, — отвечал я, — ведь я уже давно на Кавказе.

Возражать? Доказывать ей что-то?.. Я пошел к себе, но мама опять меня остановила.

— Не спеши. Куда ты спрятал деньги, которые просил меня спрятать?

Мне хотелось нанести ей ответный удар — о каких, мол, деньгах речь?

Но, встретив ее взгляд, понял, что хитрить не стоит.

— Запихнул их под доски пола.

— Крысы вырыли их оттуда, вытащили на улицу... В той же упаковке, в полиэтиленовом пакете. Дети во дворе их увидели, собрался народ, пришел инспектор. Спрашивал меня, не наши ли, я ответила: не наши. Только он мне не поверил. Крысы шастают по старым домам. В новых они еще не завелись, там больше муравьев да тараканов. В квартале только наш дом старый. Тебе ясно, что подумают в милиции?

Это я мог себе представить.

— Нет, не дуэль, но эта глупая и ужасная история! Я вам все расскажу, коли вы не знаете. Это было в тот самый год, когда мы с вами встречались у сестры, я жил тогда в Петербурге. Надо вам сказать, я имел тогда то, что называется une position dans le monde[84], и довольно выгодную, ежели не блестящую. Mon père me donnait dix milles par an[85]. В сорок девятом году мне обещали место при посольстве в Турине, дядя мой по матери мог и всегда был готов очень много для меня сделать. Дело прошлое теперь, j\'étais reçu dans la meilleure société de Pétersbourg, je pouvais prétendre[86] на лучшую партию. Учился я, как все мы учились в школе, так что особенного образования у меня не было; правда, я читал много поело, mais j\'avais surtout, знаете, ce jargon du monde[87], и, как бы то ни было, меня находили почему-то одним из первых молодых людей Петербурга. Что меня еще больше возвысило в общем мнении — c\'est cette liaison avec madame D.[88], про которую много говорили в Петербурге, но я был ужасно молод в то время и мало ценил все эти выгоды. Просто я был молод и глуп, чего мне еще нужно было? В то время в Петербурге этот Метенин имел репутацию… — И Гуськов продолжал в этом роде рассказывать мне историю своего несчастия, которую, как вовсе не интересную, я пропущу здесь. — Два месяца я сидел под арестом, — продолжал он, — совершенно один, и чего не передумал я в это время. Но знаете, когда все это кончилось, как будто уж окончательно была разорвана связь с прошедшим, мне стало легче. Mon père, vous en avez entendu parler[89], наверно, он человек с характером железным и с твердыми убеждениями, il m\'a déshérité[90] и прекратил все сношения со мною. По его убеждениям так надо было сделать, и я нисколько не обвиняю его: il a été conséquent[91]. Зато и я не сделал шагу для того, чтобы он изменил своему намерению. Сестра была за границей, madame D. одна писала ко мне, когда позволили, и предлагала помощь, но вы понимаете, что я отказался. Так что у меня не было тех мелочей, которые облегчают немного в этом положении, знаете, — ни книг, ни белья, ни пищи, ничего. Я много, много передумал в это время, на все стал смотреть другими глазами; например, этот шум, толки света обо мне в Петербурге не занимали меня, не льстили нисколько, все это мне казалось смешно. Я чувствовал, что сам был виноват, неосторожен, молод, я испортил свою карьеру и только думал о том, как снова поправить ее. И я чувствовал в себе на это силы и энергию. Из-под ареста, как я вам говорил, меня отослали сюда, на Кавказ, в N. полк. Я думал, — продолжал он, воодушевляясь более и более, — что здесь, на Кавказе, la vie de camp[92], люди простые, честные, с которыми я буду в сношениях, война, опасности, всё это придется к моему настроению духа как нельзя лучше, что я начну новую жизнь. On me verra au feu[93], полюбят меня, будут уважать меня не за одно имя, — крест, унтер-офицер, снимут штраф, и я опять вернусь et, vous savez, avec ce prestige du malheur! Ho quel désenshantement[94]. Вы не можете себе представить, как я ошибся!.. Вы знаете общество офицеров нашего полка? — Он помолчал довольно долго, ожидая, как мне показалось, что я скажу ему, что знаю, как нехорошо общество здешних офицеров; но я ничего не отвечал ему. Мне было противно, что он, потому верно, что я знал по-французски, предполагал, что я должен был быть возмущен против общества офицеров, которое я, напротив, пробыв долго на Кавказе, успел оценить вполне и уважал в тысячу раз больше, чем то общество, из которого вышел господин Гуськов. Я хотел ему сказать это, но его положение связывало меня. — В N. полку общество офицеров в тысячу раз хуже здешнего, — продолжал oн. — J\'espère que c\'est beaucoup dire[95], то есть вы не можете себе представить, что это такое! Уже не говорю о юнкерах и солдатах. Это ужас что такое! Меня приняли сначала хорошо, это совершенная правда, но потом, когда увидали, что я не могу не презирать их, знаете, в этих незаметных мелких отношениях, увидали, что я человек совершенно другой, стоящий гораздо выше их, они озлобились на меня и стали отплачивать мне разными мелкими унижениями. Ce que j\'ai eu à souffrir, vous ne vous faites pas une idée[96]. Потом эти невольные отношения с юнкерами, а главное avec les petits moyens, que j\'avais, je manquais de tout[97], y меня было только то, что сестра мне присылала. Вот вам доказательство, сколько я выстрадал, что я с моим характером, avec ma fierté, j\'ai écrit à mon père[98], умолял его прислать мне хоть что-нибудь. Я понимаю, что прожить пять лет такой жизнью — можно сделаться таким же, как наш разжалованный Дромов, который пьет с солдатами и ко всем офицерам пишет записочки, прося ссудить его тремя рублями, и подписывает «tout à vous[99] Дромов» Надобно было иметь такой характер, который я имел, чтобы совершенно не погрязнуть в этом ужасном положении. — Он долго молча ходил подле меня. — Avez-vous un papiros?[100] — сказал он мне. — Да, так на чем я остановился? Да. Я не мог этого выдержать, не физически, потому что хотя и плохо, холодно и голодно было, я жил как солдат, но все-таки и офицеры имели какое-то уважение ко мне. Какой-то prestige[101] оставался на мне и для них. Они не посылали меня в караулы, на ученье. Я бы этого не вынес. Но морально страдал я ужасно. И главное, не видел выхода из этого положения. Я писал дяде, умолял его перевести меня в здешний полк, который, по крайней мере, бывает в делах, и думал, что здесь Павел Дмитриевич, qui est le fils de l\'intendant de mon père[102], все-таки он мог быть мне полезен. Дядя сделал это для меня, меня перевели. После того полка этот показался для меня собранием камергеров. Потом Павел Дмитриевич тут, он знал, кто я такой, и меня приняли прекрасно. По просьбе дяди… Гуськов, vous savez…[103] но я заметил, что с этими людьми, без образования и развития, — они не могут уважать человека и оказывать ему признаки уважения, ежели на нем нет этого ореола богатства, знатности; я замечал, как понемногу, когда увидали, что я беден, их отношения со мной становились небрежнее, небрежнее и наконец сделались почти презрительные. Это ужасно! но это совершенная правда.

— Ты стала еще взрослее и красивее, — произнес отец, придерживая меня за плечи.

— Спасибо, папа, — промолвила я. Как я мечтала о наших первых радостных восклицаниях, но оказалось, что сейчас все это не имеет значения. Рядом стояла эта женщина.

— Познакомься, Ли, это Милдред, — сказал отец.

— Здесь я был в делах, дрался, on m\'a vu au feu[104],— продолжал он, — но когда это кончится? Я думаю, никогда! а силы мои и энергия уже начинают истощаться. Потом я воображал la guerre, la vie de camp[105], но все это не так, как я вижу, — в полушубке, немытые, в солдатских сапогах вы идете в секрет и целую ночь лежите в овраге с каким-нибудь Антоновым, за пьянство отданный в солдаты, и всякую минуту вас из-за куста могут застрелить, вас или Антонова, все равно. Тут уж не храбрость — это ужасно. C\'est affreux, ça tue[106].

— Здравствуй, Ли. Я очень много слышала о тебе и давно мечтала познакомиться, — произнесла она, протягивая для пожатия руку. Пальцы у нее были тонкие и твердые, а ладонь, скорее, мужская, не то что у моей матери.

— Здравствуйте! — Я быстро ответила на рукопожатие.

— Что ж, вы можете теперь за поход получить унтер-офицера, а на будущий год и прапорщика, — сказал я.

— Ты голодна? — спросил отец. — Вообще-то я уже заказал столик в ресторане при гостинице. Но если у вас есть другие предложения, я готов пойти навстречу. Милдред у нас лучше всех умеет планировать любые мероприятия, правда? — Отец снова взял ее под руку.

— Ну что ты, Клив. Я просто стараюсь, чтобы всем было удобно.

— Да, могу, мне обещали, но еще два года, и то едва ли. А что такое эти два года, ежели бы знал кто-нибудь. Вы представьте себе эту жизнь с этим Павлом Дмитриевичем: карты, грубые шутки, кутеж; вы хотите сказать что-нибудь, что у вас накипело на душе, вас не понимают или над вами еще смеются, с вами говорят не для того, чтобы сообщить вам мысль, а так, чтоб, ежели можно, еще из вас сделать шута. Да и все это так пошло, грубо, гадко, и всегда вы чувствуете, что вы нижний чин, это вам всегда дают чувствовать. От этого вы не поймете, какое наслаждение поговорить à coeur ouvert[107] с таким человеком, как вы.

— Вот, пожалуйста, еще одно ее качество. Она обязательно стремится преуменьшить свои заслуги.

— Давайте не будем говорить обо мне, лучше пойдем и сядем, и Ли нам все расскажет. Я хочу как можно больше узнать о тебе. — Она уже увлекла меня по коридору. — Ты знаешь, у меня ведь тоже есть дети — двое, — сообщила она.

Я никак не понимал, какой это я был человек, и поэтому не знал, что отвечать ему…

— Правда?

— Да. Они уже взрослые, у них есть свои дети, так что мне давно уже некого нянчить. — Она улыбнулась.

— Закусывать будете? — сказал мне в это время Никита, незаметно подобравшийся ко мне в темноте и, как я заметил, недовольный присутствием гостя. — Только вареники да битой говядины немного осталось.

— Я уже не маленькая, чтобы меня нянчить, — вспыхнула я.

— А капитан уж закусывал?

— Конечно, нет, дорогая! — Женщина подмигнула отцу. — Ты уже юная леди, в этом нет сомнения.

Мы вошли в ресторан, и метрдотель подвел нас к заказанному столику. Папа помог сесть за стол Милдред, а мне пришлось довольствоваться любезностью метрдотеля. Наконец я внимательнее пригляделась к папе. Внешне он почти не изменился с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз. Однако выражение лица у него было теперь оживленным, а глаза сияющими. Он чуть укоротил бороду, немного изменив стиль, хотя по-прежнему был в своей «униформе», как называла бороду мать.

— А теперь расскажи, как идут дела в школе, — попросил отец.

— Они спят давно, — угрюмо отвечал Никита. На мое приказание принести нам сюда закусить и водочки он недовольно проворчал что-то и потащился к своей палатке. Поворчав еще там, он, однако, принес нам погребец; на погребце поставил свечку, обвязав ее наперед бумагой от ветру, кастрюльку, горчицу в банке, жестяную рюмку с ручкой и бутылку с полынной настойкой. Устроив все это, Никита постоял еще несколько времени около нас и посмотрел, как я и Гуськов выпили водки, что ему, видимо, было очень неприятно. При матовом освещении свечи сквозь бумагу и среди окружающей темноты виднелись только тюленевая кожа погребца, ужин, стоявший на ней, лицо, полушубок Гуськова и его маленькие красные ручки, которыми он принялся выкладывать вареники из кастрюльки. Кругом все было черно, и, только вглядевшись, можно было различить черную батарею, такую же черную фигуру часового, видневшуюся через бруствер, по сторонам огни костров и наверху красноватые звезды. Гуськов печально и стыдливо чуть заметно улыбался, как будто ему неловко было глядеть мне в глаза после своего признания. Он выпил еще рюмку водки и ел жадно, выскребая кастрюльку.

— Нормально.

— Нормально — это как?

— Да, для вас все-таки облегчение, — сказал я ему, чтобы сказать что-нибудь, — ваше знакомство с адъютантом; он, я слышал, очень хороший человек.

— Школа прекрасная, — вынуждена была признаться я. — Но в обычной, муниципальной школе мне больше нравилось. Я до сих пор вспоминаю своих учителей, не говоря уж о товарищах.

Отец объяснил Милдред, что даже после долгих путешествий у меня не было проблем с уроками, настолько хорошие были у нас учителя.

— Да, — отвечал разжалованный, — он добрый человек, но он не может быть другим, не может быть человеком, с его образованьем и нельзя требовать. — Он вдруг как будто покраснел. — Вы заметили его грубые шутки нынче о секрете, — и Гуськов, несмотря на то, что я несколько раз старался замять разговор, стал оправдываться передо мной и доказывать, что он не убежал из секрета и что он не трус, как это хотели дать заметить адъютант и Ш.

— Я жду не дождусь, когда снова поеду с тобой в путешествие! — с жаром воскликнула я.

Папа улыбнулся, но немного рассеянно, и почему-то не предложил отправиться в ближайший круиз, на что я так надеялась.

— Как поживает твоя мама? Чем занимается?

— Как я говорил вам, — продолжал он, обтирая руки о полушубок, — такие люди не могут быть деликатны с человеком — солдатом и у которого мало денег; это свыше их сил. И вот последнее время, как я пять месяцев уж почему-то ничего не получаю от сестры, я заметил, как они переменились ко мне. Этот полушубок, который я купил у солдата и который не греет, потому что весь вытерт (при этом он показал мне голую полу), не внушает ему сострадания или уважения к несчастью, а презрение, которое он не в состоянии скрывать. Какая бы ни была моя нужда, как теперь, что мне есть нечего, кроме солдатской каши, и носить нечего, — продолжал он, потупившись, наливая себе еще рюмку водки, — он не догадается предложить мне денег взаймы, зная наверно, что я отдам ему, а ждет, чтобы я в моем положении обратился к нему. А вы понимаете, каково это мне и с ним. Вам бы, например, я прямо сказал — vous êtes au-dessus de cela; mon cher, je n\'ai pas le sou[108]. И знаете, — сказал он, вдруг отчаянно взглядывая мне в глаза, — вам я прямо говорю, я теперь в ужасном положении: pouvez vous me prêter dix roubles argent?[109] Сестра должна мне прислать по следующей почте et mon père…[110]15 ноября 1856 г.

— Она вполне довольна жизнью — бридж, театры, подруги, магазины…

— А как идут дела у мистера Таттертона?

— Ах, я очень рад, — сказал я, тогда как, напротив, мне было больно и досадно, особенно потому, что накануне проигравшись в карты, у меня у самого оставалось только рублей пять с чем-то у Никиты. — Сейчас, — сказал я, вставая, — я пойду возьму в палатке.

Вот она, возможность поговорить о самом больном, об этих проклятых сеансах позирования, но я не могла сейчас использовать эту возможность. Рядом была Милдред Пирс. Я решила подождать, когда мы с папой останемся наедине.

— Похоже, все у него в порядке. Папа, я так скучала без тебя! — быстро выговорила я. Мне не хотелось тратить время на пустые беседы о других, мне хотелось просто быть с папой. Но рядом сидела эта женщина. А папа все кивал и улыбался, но не говорил того, что я так жаждала от него услышать. Он не говорил, что извелся без меня, что он за меня переживает и болеет, что хочет лишь одного — жить вместе со мной. Отец не строил планов относительно нашей будущей жизни, наших путешествий, он не мечтал вслух о праздниках и буднях, которые мы проведем вместе… он внимательно изучал меню. А рядом сидела Милдред Пирс.

— Нет, после, ne vous dérangez pas[111].

— Пора делать заказ, — после долгого молчания произнес отец. — Я умираю с голоду.

А мне наплевать было на еду, на этот дурацкий ресторан… и на Милдред Пирс.

Однако, не слушая его, я пролез в застегнутую палатку, где стояла моя постель и спал капитан. — Алексей Иваныч, дайте мне, пожалуйста, десять рублей до рационов, — сказал я капитану, расталкивая его.

— Вчера мы брали здесь жаркое по-лондонски, — тем временем говорила она. — Удачное блюдо. Если хочешь, можно повторить.

— Что, опять продулись? а еще вчера хотели не играть больше, — спросонков проговорил капитан.

— Так вы здесь вчера были? — ахнула я, содрогнувшись от такого неприятного открытия.

Они переглянулись.

— Нет, я не играл, а нужно, дайте, пожалуйста.

— Да, Ли… мы в Бостоне уже неделю, но я не хотел звонить тебе, прежде чем не нашел время встретиться с тобой. Дел после возвращения было ужасно много.

Я не знала, что на это сказать. Как мог отец несколько дней быть в городе и не позвонить мне? Для чего же тогда он писал все эти ласковые письма? Для чего уверял, будто скучает? Я не могла скрыть огорчения.

— Макатюк! — закричал капитан своему денщику, — достань шкатулку с деньгами и подай сюда.

— Я был просто завален работой, — начал объяснять отец. — Дело не только в отчетах о работе филиала. Мы планируем новые маршруты. Идеи есть замечательные! Например, Милдред предложила круиз на Аляску! Представляешь? Понимаю, что большинство людей воспринимают этот край как ледяную пустыню, а напрасно. Летом на Аляске редкая благодать. Милдред неоднократно бывала там, может подтвердить, — оживленно сообщил отец.

— Тише, тише, — заговорил я, слушая за палаткой мерные шаги Гуськова.

— Меня Аляска совершенно не интересует, — резко проговорила я. Глаза уже щипало от слез, но я крепилась.

— Ты невежлива, Ли, — спокойно произнес отец.

— Что? отчего тише?

— Ничего страшного, Клив. Я понимаю ее состояние. Тебе не следовало говорить об этом. — Она посерьезнела. — Все дело в том, что у твоего отца были другие заботы на этой неделе.

— Да, если честно, бизнес сейчас ненадолго отступил. Мы с Милдред поженились два дня назад.

— Это этот разжалованный просил у меня взаймы. Он тут!



Я хотела тут же вскочить и выбежать из ресторана. Умчаться как можно дальше, чтобы меня никогда не нашли. В груди вдруг стало пусто. Сердце гулко забилось, а отец с нежностью поцеловал руку своей новой жены и ласково улыбнулся ей. И только потом посмотрел на меня.

— Вот знал бы, так не дал, — заметил капитан, — я про него слыхал — первый пакостник мальчишка! — Однако капитан дал-таки мне деньги, велел спрятать шкатулку, хорошенько запахнуть палатку и, снова повторив: — Вот коли бы знал на что, так не дал бы, — завернулся с головой под одеяло. — Теперь за вами тридцать два, помните, — прокричал он мне.

— Мы решили, что во всех отношениях будет лучше, если мы обойдемся без огласки и шумных церемоний. Милдред не любит подобных мероприятий, и в этом мы с ней похожи, как и во многом другом, — сказал отец.

Когда я вышел из палатки, Гуськов ходил около диванчиков, и маленькая фигура его с кривыми ногами и в уродливой папахе с длинными белыми волосами выказывалась и скрывалась во мраке, когда он проходил мимо свечки. Он сделал вид, как будто не замечает меня. Я передал ему деньги. Он сказал merci и, скомкав, положил бумажку в карман панталон.

У меня было ощущение, что каждое произнесенное слово отдаляет нас друг от друга, при этом с такой огромной скоростью, с какой осенний вихрь уносит желтый листок, постепенно превращая его в маленькую точку на сером небе.

— Моим детям тоже еще ничего не известно, — вступила женщина, намекая на то, что мне первой сообщили о важном событии. Но мне это было безразлично.

— Теперь у Павла Дмитриевича, я думаю, игра во всем разгаре, — вслед за этим начал он.

Потом отец добавил:

— Завтра мы уезжаем в штат Мэн.

— Да, я думаю.

Я молчала.

— Там живут дети Милдред. Хотим преподнести им сюрприз.

— Он странно играет, всегда аребур и не отгибается: когда везет, это хорошо, но зато, когда уже не пойдет, можно ужасно проиграться. Он и доказал это. В этот отряд, ежели считать с вещами, он больше полуторы тысячи проиграл. А как играл воздержно прежде, так что этот ваш офицер как будто сомневался в его честности.

— Как преподнесли мне, — с горечью молвила я.

— Я ведь писал тебе, Ли, — негромко проговорил отец. — Ты могла бы догадаться.

— Да это он так… Никита, не осталось ли у нас чихиря? — сказал я, очень облегченный разговорчивостью Гуськова. Никита поворчал еще, но принес нам чихиря и снова с злобой посмотрел, как Гуськов выпил свой стакан. В обращении Гуськова заметна стала прежняя развязность. Мне хотелось, чтобы он ушел поскорее, и казалось, что он этого не делает только потому, что ему совестно было уйти тотчас после того, как он получил деньги. Я молчал.

Конечно, догадалась, только не хотела признаваться в этом. Отказывалась видеть правду, отчаянно надеясь, что наш с папой мир будет существовать и дальше. Я была счастлива в этом мире и не хотела с ним расставаться. Но вот все лопнуло. Я осталась в пустоте.

— Понимаю, что тебе нелегко, дорогая, — сказала Милдред, накрывая ладонью мою руку. — Тебе здорово досталось за последние месяцы, но поверь, я сделаю все возможное, чтобы ты жила легко и приятно. Может быть, ты даже когда-нибудь назовешь меня второй мамой. Приходи ко мне с любой бедой, я помогу и советом, и делом.

— Как это вы с средствами, без всякой надобности, решились de gaieté de coeur[112] идти служить на Кавказ? вот чего я не понимаю, — сказал он мне.

Я посмотрела в глаза этой чужой женщины, которая была полной противоположностью моей матери. Деловитая, практичная, сдержанная Милдред Пирс. И это та самая Милдред, которая украла у меня папу! Более того, она собиралась увезти его далеко-далеко и поселить среди других людей, собиралась вручить ему своих детей и внуков! Что, теперь он будет заботиться о них? Может, любить их станет? Неужели даже меня забудет?

— В чем моя жена истинная мастерица — так это в искусстве давать советы, — весело произнес отец, поворачиваясь к ней. — В Лондоне я не один раз мог убедиться в этом. Даже не знаю, что делал бы без ее подсказки.

Я постарался оправдаться в таком странном для него поступке.

Но почему ты не говоришь этого обо мне, папа? Неужели ты знаешь, как обойдешься без меня, без наших игр, прогулок, бесед? Почему ты с такой легкостью покидаешь меня?

— Милдред мудро все распланировала, — продолжал отец. — Тебе не о чем беспокоиться. Особенно обо мне.

— Я воображаю, и для вас как тяжело общество этих офицеров, людей без понятия об образовании. Вы не можете с ними понимать друг друга. Ведь, кроме карт, вина и разговоров о наградах и походах, вы десять лет проживете, ничего не увидите и не услышите.

О тебе? А обо мне ты не беспокоишься, папа? Никто не слышал моих безмолвных воплей.

Мне было неприятно, что он хотел, чтобы я непременно разделял его положение, и совершенно искренно уверял его, что я очень любил и карты, и вино, и разговоры о походах и что лучше тех товарищей, которые у меня были, я не желал иметь. Но он не хотел верить мне.

— Проведаем детей — и на Аляску, верно, Милдред? Должен же у нас быть медовый месяц. А Мы его совместим с деловой поездкой. Разумно, практично, интересно! Потом снова в плавание. Зимой вернемся в Бостон, но ненадолго, потому что нас ждут весенние Карибы, а главное, отдых в штате Мэн, в кругу семьи. А следующим летом…

— А как же я, папа?! — не удержалась я от восклицания.

— Ну, вы это так говорите, — продолжал он, — а отсутствие женщин, то есть я разумею femmes comme il faut[113], разве это не ужасное лишение? Я не знаю, что бы я дал теперь, чтоб только на минутку перенестись в гостиную и хоть сквозь щелочку посмотреть на милую женщину.

— Видеться будем непременно, — заявил отец. — Милдред уже все продумала.

Опять Милдред! Она и моей жизнью теперь распоряжается? Почему отец позволил ей взять в руки все!

Он помолчал немного и выпил еще стакан чихиря.

— Да, дорогая, — сказала женщина, — я как раз думаю над ближайшей программой: когда ты отправишься с нами в плавание, когда будешь жить у моей родни. Конечно, мы могли бы прямо завтра забрать тебя в Мэн, но…

— Я не желаю ехать в Мэн! — отрезала я.

— Послушай, Ли… — Отец как-то по-новому поднял брови.

— Ах, боже мой, боже мой! Может, случится еще нам когда-нибудь встретиться в Петербурге, у людей, быть и жить с людьми, с женщинами. — Он вылил последнее вино, оставшееся в бутылке, и, выпив его, сказал: — Ах, pardon, может быть, вы хотели еще, я ужасно рассеян. Однако я, кажется, слишком много выпил, et je n\'ai pas la tête forte[114]. Было время, когда я жил на Морской au re de chaussée[115], y меня была чудная квартирка, мебель, знаете, я умел это устроить изящно, хотя не слишком дорого, правда: mon père дал мне фарфоры, цветы, серебра чудесного. Le matin je sortais[116], визиты, à cinq heures régulièrement[117] я ехал обедать к ней, часто она была одна. Il faut avouer que c\'était une femme ravissante![118] Вы ее не знали? нисколько?

— Меня не интересуют такие поездки.

— Нет.

— Напрасно, — сказал он. — Как настоящая леди, ты должна проявлять больше любезности.

— Знаете, эта женственность была у нее в высшей степени, нежность, и потом что за любовь! Господи! я не умел ценить тогда этого счастия. Или после театра мы возвращались вдвоем и ужинали. Никогда с ней скучно не было, toujours gaie, toujours aimante[119]. Да, я не предчувствовал, какое это было редкое счастье. Et j\'ai beaucoup à, me reprocher перед нею. Je l\'ai fait souffrir et souvent[120]. Я был жесток. Ах, какое чудное было время! Вам скучно?

Милдред холодно смотрела на меня. Я уткнулась в меню. В груди стояла невыносимая тяжесть. Казалось, слезы, которые грозили хлынуть из глаз, застряли в сердце.

— Нет, нисколько.

— Итак, моя девочка, что будем заказывать? — миролюбиво поинтересовался папа.

— После смерти Соломона Израильское царство раскололось на две части, — заговорил Джейкоб. — Царем Иудеи был Ровоам — законным царем. Племена Левийя, Иуды и половина колена Вениамина остались ему верны. Остальные десять племен приняли сторону Иеровоама — царя Израиля. Справедливость была на стороне Иудеи. Кончилось тем, что десять мятежных племен в итоге рассеялись по свету. — Мальчик взглянул на мать. — Ну что, мама, довольна?

— Советую остановиться на традиционном жарком, — заявила Милдред.

— Так я вам расскажу наши вечера. Бывало, я вхожу — эта лестница, каждый горшок цветов я знал — ручка двери, все это так мило, знакомо, потом передняя, ее комната… Нет, уже это никогда, никогда не возвратится! Она и теперь пишет мне, я вам, пожалуй, покажу ее письма. Но я уж не тот, я погиб, я уже не стою ее… Да, я окончательно погиб! Je suis cassé[121]. Нет во мне ни энергии, ни гордости, ничего. Даже благородства нет… Да, я погиб! И никто никогда не поймет моих страданий. Всем все равно. Я пропащий человек! никогда уж мне не подняться, потому что я морально упал… в грязь… упал… — В эту минуту в его словах слышно было искреннее, глубокое отчаяние; он не смотрел на меня и сидел неподвижно.

— Я ненавижу жаркое! — выдохнула я. — И ресторан этот мне противен, а вы — в первую очередь!

— В общем и целом — да.

Итак, я сорвалась. Недобрые слова будто сами по себе слетели у меня с языка. А слов, как известно, не воротишь. Я вскочила, молнией промчалась через холл и вылетела из ресторана на улицу.

— Зачем так отчаиваться? — сказал я.

Майлс мирно дремал за рулем. Я резко постучала в окно. Он встрепенулся, явно изумленный моим состоянием. Еще бы: слезы так и бежали из глаз.

— А что случилось с Иезавель? — поинтересовался Декер.

— Что случилось? В чем дело? — заволновался он.

— Отвезите меня в Фартинггейл, Майлс, — бросила я, усаживаясь. — Я хочу домой.

— Оттого, что я мерзок, эта жизнь уничтожила меня, все, что во мне было, все убито. Я терплю уж не с гордостью, а с подлостью, dignité dans le malheur[122] уже нет. Меня унижают ежеминутно, я все терплю, сам лезу на униженья. Эта грязь a déteint sur moi[123], я сам стал груб, я забыл, что знал, я по-французски уж не могу говорить, я чувствую, что я подл и низок. Драться я не могу в этой обстановке, решительно не могу, я бы, может быть, был герой: дайте мне полк, золотые эполеты, трубачей, а идти рядом с каким-то диким Антоном Бондаренко и так далее и думать, что между мной и им нет никакой разницы, что меня убьют или его убьют — все равно, эта мысль убивает меня. Вы понимаете ли, как ужасно думать, что какой-нибудь оборванец убьет меня, человека, который думает, чувствует, и что все равно бы было рядом со мной убить Антонова, существо, ничем не отличающееся от животного, и что легко может случиться, что убьют именно меня, а не Антонова, как всегда бывает une fatalité[124] для всего высокого и хорошего. Я знаю, что они зовут меня трусом; пускай я трус, я точно трус и не могу быть другим. Мало того, что я трус, я по-ихнему нищий и презренный человек. Вот я у вас сейчас выпросил денег, и вы имеете право презирать меня. Нет, возьмите назад ваши деньги, — и он протянул мне скомканную бумажку. — Я хочу, чтоб вы меня уважали. — Он закрыл лицо руками и заплакал; я решительно не знал, что говорить и делать.

— Она умерла, — ответил Сэмми. — Они все умерли. Все эти истории — о мертвецах.

— Но…

— Пожалуйста, отвезите меня домой.

— Успокойтесь, — говорил я ему, — вы слишком чувствительны, не принимайте все к сердцу, не анализируйте, смотрите на вещи проще. Вы сами говорите, что у вас есть характер. Возьмите на себя, вам недолго уже осталось терпеть, — говорил я ему, но очень нескладно, потому что был взволнован и чувством сострадания и чувством раскаяния в том, что я позволил себе мысленно осуждать человека, истинно и глубоко несчастливого.

— Сэмюэль!

Он включил двигатель. Через окно я видела, как на улицу вышел отец. Он заметил лимузин и приблизился. Майлс сбавил и без того маленькую скорость.

— Ли, подожди! — позвал отец.

— Ее выкинули в окно, и она разбилась насмерть, потом ее растоптали лошади и сожрали собаки.

— Да, — начал он, — ежели бы я слышал хоть раз с тех пор, как я в этом аду, хоть одно слово участия, совета, дружбы — человеческое слово, такое, какое я от вас слышу. Может быть, я бы мог спокойно переносить все; может, я даже взял бы на себя и мог быть даже солдатом, но теперь это ужасно… Когда я рассуждаю здраво, я желаю смерти, да и зачем мне любить опозоренную жизнь и себя, который погиб для всего хорошего в мире? А при малейшей опасности я вдруг невольно начинаю обожать эту подлую жизнь и беречь ее, как что-то драгоценное, и не могу, je ne puis pas[125] преодолеть себя. То есть я могу, — продолжал он опять после минутного молчания, — но мне это стоит слишком большого труда, громадного труда, коли я один. С другими, в обыкновенных условиях, как вы идете в дело, я храбр, j\'ai fait mes preuves[126], потому что я самолюбив и горд: это мой порок, и при других… Знаете, позвольте мне ночевать у вас, а то у нас целую ночь игра будет, мне где-нибудь, на земле.

— Вперед, Майлс, — скомандовала я властно, точь-в-точь как это делала моя мать. Лимузин отъехал от гостиницы. Обернувшись, я увидела, что отец смотрит мне вслед, а сзади к нему подбирается его драгоценная супруга. И тут я разревелась так, что заболела грудь, голова, даже спина. Но к моменту, когда мы проезжали знаменитые фартинггейлские ворота, слезы иссякли. Я была опустошена и обессилена.

Пока Никита устраивал постель, мы встали и стали снова ходить в темноте по батарее. Действительно, у Гуськова голова была, должно быть, очень слаба, потому что с двух рюмок водки и двух стаканов вина он покачивался. Когда мы встали и отошли от свечки, я заметил, что он, стараясь, чтобы я не видал этого, сунул снова в карман десятирублевую бумажку, которую во все время предшествовавшего разговора держал в ладони. Он продолжал говорить, что он чувствует, что может еще подняться, ежели бы был у него человек, как я, который бы принимал в нем участие.

— Здорово, — хмыкнул Декер.

Не задерживаясь ни секунды в холле или на лестнице, прошла к себе и упала на кровать. Я ошиблась, думая, что ни слезинки больше у меня не осталось. Я вновь зарыдала, да как! Сколько это продолжалось, не знаю, поскольку заснула. Пробудилась только тогда, когда меня начал теребить Трой. Он, вероятно, давно пробрался в мою комнату. Малыш был нарядно одет и пребывал в прекрасном настроении, пока не увидел мои опухшие глаза и зареванное лицо.

— Тебе не понравилась прогулка с папой? — спросил мальчик.

Мы уже хотели идти в палатку ложиться спать, как вдруг над нами просвистело ядро и недалеко ударилось в землю. Так странно было, — этот тихий спящий лагерь, наш разговор, и вдруг ядро неприятельское, которое, бог знает откуда, влетело в середину наших палаток, — так странно, что я долго не мог дать себе отчета, что это такое. Наш солдатик Андреев, ходивший на часах по батарее, подвинулся ко мне.

— Она вполне заслужила такую смерть, — пояснила Рина. — Око за око, зуб за зуб. Желая завладеть виноградником Навуфея, она подкупила двух человек, чтобы те оклеветали его. В результате беднягу побили камнями, и он истек кровью, которую вылизали псы. После этого ей было предсказано, что в конце концов ее ждет та же участь.

— Ох, Трой… — простонала я и обняла его.

— Вишь, подкрался! Вот тут огонь видать было, — сказал он.

— Но ведь собаки не ограничились ее кровью, ма, — возразил Джейкоб. — Они же сожрали Иезавель.

— Надо капитана разбудить, — сказал я и взглянул на Гуськова.

— Что-нибудь случилось, Ли? Почему ты плачешь? — Он смотрел на меня с любопытством и трогательным беспокойством.

— Что, всю целиком? — поинтересовался Декер.

Он стоял, пригнувшись совсем к земле, и заикался, желая выговорить что-то. «Это… а то… неприя… это пре… смешно». Больше он не сказал ничего, и я не видал, как и куда он исчез мгновенно.

— Все изменилось, Трой. У меня нет больше прежнего папы. Зато у него есть новая жена.

В капитанской палатке зажглась свеча, послышался его всегдашний пробудный кашель, и он сам скоро вышел оттуда, требуя пальник, чтобы закурить свою маленькую трубочку.

— Остались только череп, кисти рук и ноги, — сказала Рина. — А точнее, псы совсем не тронули лишь ладони и ступни. — Она снова вопросительно посмотрела на сыновей. — Ну ладно, мальчики. Какой напрашивается вопрос?

Реснички малыша затрепетали. Я могла прочитать его мысли, которых он и не скрывал.

— Что это, батюшка, — сказал он, улыбаясь, — не хотят мне нынче спать давать: то вы с своим разжалованным, то Шамиль; что же мы будем делать, отвечать или нет. Ничего не было об этом в приказании?

— Почему они не слопали ее всю?— предположил Декер.

— У тебя есть вторая мама?

— Ничего. Вот он еще, — сказал я, — и из двух.

— Точно. Что касается черепа, думаю, понятно.

— Нет. Та женщина мне не мать и не станет ею НИКОГДА! НИКОГДА!

Действительно, во мраке, справа впереди, загорелось два огня, как два глаза, и скоро над нами пролетело одно ядро и одна, должно быть наша, пустая граната, производившая громкий и пронзительный свист. Из соседних палаток повылезали солдатики, слышно было их покрякиванье, и потягиванье, и говор.

— Вишь, в очко свистит, как соловей, — заметил артиллерист.

— Да, — согласился Декер, — череп очень крепкий. Но почему они не тронули ладони и ступни? Там ведь нормальная, мягкая плоть. Собаки должны были первым делом отъесть как раз руки и ноги.

Трой внимательно вглядывался в мое лицо. У этого маленького человечка не было ни мамы, ни папы. Его недоумение можно было легко понять. Наверняка сам он мечтал обрести новых родителей, и моя «расточительность» казалась ему, по меньшей мере, странной.

— Позовите Никиту, — сказал капитан с своей всегдашней доброй усмешкой. — Никита! ты не прячься, а горных соловьев послушай.

— Б-р-р, ну и мерзость, — поежился Сэмми.

— Мой папа больше не любит меня, как раньше, — пояснила я. — Он любит свою жену, а у нее, между прочим, есть своя семья, свои дети. Значит, и у него.

— Что ж, ваше высокоблагородие, — говорил Никита, стоя подле капитана, — я их видал соловьев-то, я не боюсь, а вот гость-то, что тут был, наш чихирь пил, как услышал, так живо стречка дал мимо нашей палатки, шаром прокатился, как зверь какой изогнулся!

— Возможно, но ваш отец совершенно прав. — Рина взглянула на мужа. — У тебя в самом деле мышление ученого, Питер.

Глазенки мальчика блеснули: он кое-что понял и кивнул.

— Однако надо съездить к начальнику артиллерии, — сказал мне капитан серьезным начальническим тоном, — спросить, стрелять ли на огонь, или нет; оно толку не будет, но все-таки можно. Потрудитесь, съездите и спросите. Велите лошадь оседлать, скорей будет, хоть моего Полкана возьмите.

— Может, пойдем поиграем в железную дорогу? — предложил он, желая утешить меня. Я улыбнулась и поцеловала мальчика. Как ни странно, но я ощутила здоровое чувство голода. Утром так нервничала перед долгожданной встречей, что не могла толком позавтракать, ни куска не съела я и в ресторане, потому что вылетела оттуда, прежде чем на столе появились первые блюда. К тому же эмоциональный всплеск обострил все ощущения.

— И каков же ответ? — Декер был явно заинтригован.

— Знаешь, Трой, я сначала загляну на кухню. Может, Райс угостит меня чем-нибудь, — предположила я. — А потом мы с тобой поиграем.

Через пять минут мне подали лошадь, и я отправился к начальнику артиллерии.

— Я с тобой, — быстро отозвался Трой и терпеливо ждал, когда я смою водой следы слез и страданий.

Рина пристально посмотрела на Сэмми. Все молчали.

Я привела себя в порядок, быстро причесалась, взяла мальчика за руку, чтобы идти вниз, но… тут раздался телефонный звонок. Это был отец.

— Смотрите, отзыв «дышло», — шепнул мне пунктуальный капитан, — а то в цепи не пропустят.

— Только не бросай трубку, Ли, — сразу сказал он, угадав мое первое желание. — Ты слушаешь, Ли? — обеспокоенный моим молчанием, переспросил отец.

— Что мы делаем руками? — спросила Рина и хлопнула в ладоши. — А что мы делаем ногами помимо того, что ходим и бегаем?

— Да, папа, я слушаю тебя.

До начальника артиллерии было с полверсты, вся дорога шла между палаток. Как только я отъехал от нашего костра, сделалось так черно, что я не видал даже ушей лошади, а только огни костров, казавшиеся мне то очень близко, то очень далеко, мерещились у меня в глазах. Отъехав немного по милости лошади, которой я пустил поводья, я стал различать белые четвероугольные палатки, потом и черные колеи дороги; через полчаса, спросив раза три дорогу, раза два зацепив за колышки палаток, за что получал всякий раз ругательства из палаток, и раза два остановленный часовым, я приехал к начальнику артиллерии. Покуда я ехал, я слышал еще два выстрела не нашему лагерю, но снаряды не долетали до того места, где стоял штаб. Начальник артиллерии не приказал отвечать на выстрелы, тем более что неприятель приостановился, и я отправился домой, взяв лошадь в повод и пробираясь пешком между пехотными палатками. Не раз я уменьшал шаг, проходя мимо солдатской палатки, в которой светился огонь, и прислушивался или к сказке, которую рассказывал балагур, или к книжке, которую читал грамотей и слушало целое отделение, битком набившись в палатке и около нее, прерывая чтеца изредка разными замечаниями, или просто к толкам о походе, о родине, о начальниках.

— Прости меня, Ли. Я виноват, что не появился сразу после приезда. Я виноват, что огорошил тебя известием о нашей свадьбе. Это было неразумно и даже жестоко по отношению к тебе. Прости меня. Милдред тоже огорчена. Она так хотела тебе понравиться. Честное слово. Ты веришь мне, Ли?

Снова молчание.

— Да, папа, — сухо произнесла я.

Проходя около одной из палаток третьего батальона, я услыхал громкий голос Гуськова, который говорил очень весело и бойко. Ему отвечали молодые, тоже веселые, господские, не солдатские голоса. Это, очевидно, была юнкерская или фельдфебельская палатка. Я остановился.

— Милдред говорит, что все события последних месяцев были для тебя слишком тяжелы. Подростки трудно переносят подобные жизненные испытания. Милдред прекрасно разбирается в детской психологии — она ведь вырастила свою дочь. И сына. Надеюсь, ты скоро познакомишься с ними.

— Танцуем, — сказала Рина.

Я не отвечала, и он продолжил:

— Я его давно знаю, — говорил Гуськов, — когда я жил в Петербурге, он ко мне ходил часто, и я бывал у него, он очень в хорошем свете жил.

— Я бы непременно взял тебя в Мэн, но…

Джейкоб произнес какую-то короткую фразу, которую Декер не понял.

— Я не могу ехать в Мэн, папа. Я позирую для новой коллекции кукол, — сказала я. — Я очень занята сейчас.

— Про кого ты говоришь? — спросил пьяный голос.

— Неужели? — удивился отец.

— Ну ты даешь, братец! — присвистнул Сэмми.

— Я бы рассказала тебе об этом, папа, если бы мы были одни.

— Про князя, — сказал Гуськов. — Мы ведь родня с ним, а главное — старые приятели. Оно, знаете, господа, хорошо этакого знакомого иметь. Он ведь богат страшно. Ему сто целковых пустяки. Вот я взял у него немного денег, пока мне сестра пришлет.

— Ты вполне могла бы рассказать об этом днем, Ли. Милдред моя жена, она хочет стать матерью для тебя.

— Ну что, ма, я заслужил приз?

— Ну, посылай же,

— У меня есть мать.

— Тогда просто другом, близким человеком. Значит, ты позируешь? Интересно. Тебе нравится?

— Заслужил, — ответила Рина.

— Сейчас. Савельич, голубчик! — заговорил голос Гуськова, подвигаясь к дверям палатки, — вот тебе десять монетов, поди к маркитанту, возьми две бутылки кахетинского и еще чего? Господа? Говорите! — И Гуськов, шатаясь, с спутанными волосами, без шапки, вышел из палатки. Отворотив полы полушубка и засунув руки в карманы своих сереньких панталон, он остановился в двери. Хотя он был в свету, а я в темноте, я дрожал от страха, чтобы он не увидал меня, и, стараясь не делать шума, пошел дальше.

Я замялась. Я лихорадочно соображала, надо ли выкладывать по телефону то, что я собиралась сказать ему с глазу на глаз? Приедет ли он в Фартинггейл немедленно, потребует ли объяснений от Таттертона, от матери? Заберет ли меня прочь из этого дома? Или?..

Однако тогда мне придется начинать новую жизнь среди чужих людей, рядом с этой тощей Милдред, рядом с ее детьми. Хочу ли я этого?

— А что, что ты сказал? — спросил Декер.

— Кто тут? — закричал на меня Гуськов совершенно пьяным голосом. Видно, на холоде разобрало его. — Какой тут черт с лошадью шляется?

— Да, папа, мне нравится, — твердо заявила я. — Я скоро стану знаменитой. Ведь первая кукла будет иметь мое лицо, — добавила я.

Отец помолчал.

Я не отвечал и молча выбрался на дорогу.

— «Как ты танцуешь перед невестой», — перевел Сэмми. — Это целый обряд — как танцевать перед невестой, как готовить ее к свадьбе, что говорить жениху.

— Что же, я рад за тебя, Ли. Как ты смотришь на то, чтобы нам вместе поужинать?

— Нет, папа, спасибо. Мне надо рано лечь спать. Завтра с утра сеанс, я должна быть свежей и бодрой.

Отец не спрашивал, как проходят сеансы, а я не рассказывала.

— Иезавель за всю свою жизнь сделала всего одно доброе дело — с радостью в сердце танцевала перед невестой. Вот Бог и оставил в целости ее руки и ноги, — пояснила Рина.

— Может быть, встретимся после нашего возвращения из штата Мэн?

Утро помещика

— Может быть.

Декер кивнул и вдруг расхохотался так, что лицо его налилось кровью.

— Ли, пожалуйста, верь мне. Я действительно люблю тебя.

I

— Я верю тебе, папа, — поспешно промолвила я.

— Ты чего? — не поняла Рина.

— Помни, что ты всегда останешься для меня маленькой, любимой принцессой, — произнес отец, и его слова вызвали вихрь сладостных воспоминаний. Как мне хотелось, чтобы папа сейчас оказался рядом, чтобы он крепко обнял меня и расцеловал, как раньше. Но папы рядом не было. Был только голос в трубке — далекий, немного грустный.

— До свидания, Ли. Мы позвоним, когда вернемся.

Князю Нехлюдову было девятнадцать лет, когда он из 3-го курса университета приехал на летние ваканции в свою деревню и один пробыл в ней все лето. Осенью он неустановившейся ребяческой рукой написал к своей тетке, графине Белорецкой, которая, по его понятиям, была его лучший друг и самая гениальная женщина в мире, следующее переведенное здесь французское письмо:

— Да ничего.

— До свидания, папа. — Я медленно опустила трубку на рычаг. И начала тихо всхлипывать.

Трой сразу подбежал ко мне и обнял.

«Милая тетушка.

— Это должно быть и правда что-то смешное, — заметил Сэмми.

— Не плачь, Ли. Только не плачь.

Я принял решение, от которого должна зависеть участь всей моей жизни. Я выхожу из университета, чтоб посвятить себя жизни в деревне, потому что чувствую, что рожден для нее. Ради бога, милая тетушка, не смейтесь надо мной. Вы скажете, что я молод; может быть, точно я еще ребенок, но это не мешает мне чувствовать мое призвание, желать делать добро и любить его.

— Не буду, Трой, обещаю. Все в порядке. — Я нашла в себе силы улыбнуться. — Пойдем на кухню, посмотрим, чем порадует нас Райс Уильямс.

— Ну, пап, скажи, в чем дело? — принялся канючить Джейкоб. — Ты ведь редко так смеешься. Что тебя рассмешило?