Перепечатка разрешается безвозмездно.
ПОДГОТОВКА ТЕКСТА И КОММЕНТАРИИ
ПРЕДИСЛОВИЕ
I
В 52 томе Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого публикуются впервые Дневники и Записные книжки за 1891—1894 гг.
Начало 90-х годов было отмечено тяжелым всенародным бедствием — голодом, охватившим многие районы России.
Разразившийся голод был прямым следствием экономического и политического закабаления народа. Реформа 1861 г., проведенная феодально-крепостническим правительством в интересах помещиков, ограбила крестьян. После реформы, с развитием капиталистических отношений в стране, процесс обезземеливания и разорения крестьянства шел с возрастающей быстротой. «Крестьяне голодали, вымирали, разорялись, как никогда прежде, и бежали в города, забрасывая землю».1 Ускоренным темпом шло в эти годы и расслоение крестьянства: из его среды выделялась зажиточная кулацкая верхушка — деревенская буржуазия, а среднее крестьянство и беднота превращались в деревенских пролетариев.
К концу 80-х годов экономическое положение трудового крестьянства стало поистине катастрофическим. Разоренные и обнищавшие крестьяне оказались к этому времени не в состоянии обрабатывать даже те жалкие обрезки надельной земли, которые у них сохранились после реформы. Земля продавалась за бесценок или сдавалась в аренду помещикам и кулакам. «Помещики выжимали последние соки из отсталого крестьянского хозяйства различными грабительскими способами (аренда, штрафы). Основная масса крестьянства из-за гнета помещиков не могла улучшать свое хозяйство. Отсюда крайняя отсталость сельского хозяйства в дореволюционной России, приводившая к частым неурожаям и голодовкам».2
В своих публицистических статьях 80-х годов Толстой многократно писал о тяжелом положении крестьянства. Еще в 1873 г. он отдал немало сил борьбе с разразившимся в Самарской губернии голодом.3 Теперь, в 1891—1892 гг., писатель целиком посвятил себя оказанию помощи голодающим крестьянам.
Первые вести о приближающемся голоде дошли до Толстого летом 1891 г. Тяжелое народное бедствие глубоко встревожило писателя. Сочувствуя народу, Толстой обличает пустую болтовню сытых и богатых людей о помощи «младшему брату».
«Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно! Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие — высказаться, или страх; но добра нет», — записывает он в Дневнике 25 июня 1891 г. Лицемерная «забота» тунеядцев о голодающем труженике, которого они обобрали и трудами которого они кормятся, представляется Толстому заботой о «поддержании жизни мучимого работой раба, прогоняемого сквозь строй, чтобы додать ему его 5000»4 (палок. — А. Ш.). Толстой считает, что все силы надо употреблять на противодействие несправедливому социальному строю, при котором одни живут в роскоши, а другие голодают, и резко отвергает мысль о помощи населению за счет пожертвований богатых людей. Об этом он, в частности, пишет в июле 1891 г. Н. С. Лескову. Он решительно высказывается против того, чтобы «собрать побольше мамона неправды и, не изменяя подразделения, увеличить количество корма». «Делать этого рода дела, — пишет Толстой, — есть тьма охотников, — людей, которые живут всегда не заботясь о народе, часто даже ненавидя и презирая его, которые вдруг возгораются заботами о меньшом брате, — и пускай их это делают. Мотивы их и тщеславие, и честолюбие, и страх, как бы не ожесточился народ. Я же думаю, что добрых дел нельзя делать вдруг по случаю голода».5
Говоря о «противодействии» существующему строю, Толстой, однако, не имеет в виду насильственной борьбы с ним. Главное, по мнению Толстого, это всегда проповедовать и делать добро, «любить и голодных, и сытых».6 К такой деятельности, которая вызывала бы в людях любовь друг к другу, и призывает Толстой. «Но кажется, будет самым действительным средством против голода, — заключает он свое письмо к Лескову, — написать то, что тронуло бы сердца богатых. Как вам бог положит на сердце, напишите, и я бы рад был, кабы и мне бог велел написать такое».
В этих словах, перекликающихся со многими дневниковыми записями Толстого, видна вся глубина противоречий мировоззрения писателя. С гневом и презрением говорит Толстой о строе корысти и наживы, являющемся главной причиной народного горя. Но, находясь в плену своего реакционного утопического учения, он не видит правильных путей борьбы с социальным злом.
Колебания Толстого в вопросе о средствах помощи голодающим крестьянам были вызваны и его сомнениями относительно возможности пользования деньгами. Не понимая законов развития капитализма, принципиально отвергая, как писал Ленин, всякую попытку выяснить «связь этого строя с господством капитала, с ролью денег, с появлением и развитием обмена»7 и принимая следствие за причину, Толстой видел именно в деньгах источник порабощения народа. Он считал за «грех» собирать деньги, эту «мамону неправды», и распределять их среди голодающих. На первых порах он готов был, во имя своего учения, воздержаться от этого «греха».
Но обстоятельства вскоре сложились так, что Толстому пришлось примириться с отступлением от догмы своего учения. «Действительность... указывала направление, единственно достойное человека — к активизму, к непосредственному вмешательству в жизнь человеческой воли и разума».8 Так бывало с Толстым неоднократно. Так случилось и теперь. Объехав в сентябре 1891 г. голодающие районы и убедившись, насколько велико народное бедствие, он понял, что другого выхода, кроме материальной помощи, нет и что «неупотребление денег в данном случае будет мучать совесть» (Д, 13 сентября 1891 г.). Активная всесторонняя забота о голодающих и стала важнейшим делом Толстого на протяжении ближайших лет.
Деятельность Толстого по борьбе с голодом продолжалась с перерывами в течение двух лет и привлекла к нему симпатии всего передового человечества. На поступавшие со всех концов России и из-за границы деньги им были организованы в Данковском и Скопинском уездах Рязанской губернии, в Ефремовском и Епифанском уездах Тульской губернии 212 столовых, в которых кормились тысячи крестьян, особенно стариков и детей. Крестьянам оказывалась помощь и в поддержании хозяйства, в сохранении скота. Сотрудниками писателя были в ряде деревень организованы медицинские пункты для борьбы с эпидемиями.
Лев Толстой находился в Бегичевке Рязанской губернии, в самом центре голодающих деревень, и лично руководил организацией помощи населению. Его статьи «Страшный вопрос», «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая», «Письма о голоде», а также периодические отчеты об израсходованных средствах, появлявшиеся в печати под заголовком «Среди голодающих», всколыхнули всю Россию. В этих остро обличительных статьях звучит гневный голос самого крестьянства, ограбленного эскплоататорами, доведенного до голодной смерти.
В дневниковых записях, сделанных во время голода, как в зеркале, отразилась бедственная жизнь крестьянства. Как и статьи Толстого этого времени, они содержат в себе страшную правду о русской дореволюционной деревне, о тяжелой жизни народа.
Объезжая в сентябре—октябре 1891 г. уезды Тульской и Рязанской губерний, пораженные голодом, Толстой прежде всего отмечает резкий контраст сытой и беспечной жизни помещиков и голодной, беспросветной жизни крестьян. Его Дневники и Записные книжки поражают обостренным восприятием этого контраста. В них нет одинаковой «любви к сытым и голодным», которую писатель еще так недавно проповедовал. Наоборот, они полны гнева и сарказма по адресу помещиков, которые и перед лицом всенародного горя продолжают жить своей пустой, эгоистической жизнью.
«У Бырдиных помещичья семья, — отмечает он в Записной книжке 19 сентября 1891 г., — барыня полногрудая с проседью, в корсете, с бантиком на шиньоне... угощает и кофеем, и кремом, и котлетами, и грустит о том, что дохода нет... За столом подали водку и наливку и предложили курить и объедаться» (стр. 192).
Такую же картину Толстой наблюдает и у помещика Свечина, содержащего великолепный дом, конный двор, винокуренный завод, псарню, голубятню. «Интересы у Бурдиных и здесь, у Бибикова: именье, доход, охота, собаки, экзамены детей, лошади», — отмечает он в Записной книжке. И в той же Записной книжке на соседних страницах читаем:
«Ознобишино. — Картофеля нет. Побираются почти все».
«Мещерки. 6 душ. Сын в солдатах. Раскрыто. 5 четвертей овса. — Побирается, принесла хлеба».
«Третья. Хлеба нет. Испекли два хлеба с лебедой. Овса три четверти. Картофеля нет».
«Лебеда нынешнего года зеленая. Ее не ест ни собака, ни свинья, ни курица. Люди, если съедят натощак, то заболевают рвотой» (стр. 191—193).
В последующие недели и месяцы, живя среди крестьян, Толстой еще более убеждается в катастрофических размерах голода. И он все чаще отмечает это в своем Дневнике. Вот некоторые из наиболее характерных записей:
25 сентября 1891 г.: «24-го ходили в деревню Мещерки. Опущенность народа страшная: разваленные дома — был пожар прошлого года — ничего нет, и еще пьют».
19 декабря 1891 г.: «Положение мужика, у которого круг его кольца разорван, и он не мужик, не житель, а бобыль».
29 февраля 1892 г.: «Выхожу утром... на крыльцо, — большой, здоровый, легкий мужик, лет под 50, с 12-летним мальчиком, с красивыми, вьющимися, отворачивающимися кончиками русых волос. «Откуда?» Из Затворного. Это село, в котором крестьяне живут профессией нищенства... Что? — Да не дайте помереть голодной смертью. Всё проели. — Ты побираешься? — Да, довелось. Всё проели, куска хлеба нет. Не ели два дня... Ни топки, ни хлеба. Ходили по миру, не подают. На дворе мятель, холод... Оглядываюсь на мальчика. Прекрасные глаза полны слез, и из одного уже стекают светлые, крупные слезы».
23 мая 1893 г.: «Вчера был в Татищеве. Бедность ужасна. Ужасен контраст».
Ощущение резкого контраста между сытой, паразитической жизнью господ и ужасающей нищетой народа не покидает Толстого во все время его пребывания среди голодающих крестьян и становится основной темой его публицистики, а также и последующего художественного творчества. В социальном неравенстве, в ограблении крестьянства помещиками, в лишении крестьян земли видит он главную причину всех бедствий народа.
«Народ голоден от того, что мы слишком сыты, — утверждает он в своих «Письмах о голоде». — Разве может быть неголоден народ, который в тех условиях, в которых он живет, то есть при тех податях, при том малоземельи, при той заброшенности и одичании, в котором его держат, должен производить всю ту страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры богатых людей?»9
Отвечая на этот вопрос, Толстой высмеивает, как нелепую и вздорную, мысль, будто господа могут прокормить народ. «Удивительное дело! — иронизирует он, — ...паразит собирается кормить то растение, которым он питается».10
Через десять лет, в 1902 г., в связи с новым голодом в России, В. И. Ленин в статье «Признаки банкротства» гневно бросил эти негодующие слова Толстого в лицо русскому самодержавию. «Хищническое хозяйство самодержавия, — писал Ленин, — покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности. В эти моменты хищник-государство пробовало парадировать перед населением в светлой роли заботливого кормильца им же обобранного народа. С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой. В 1892 г. Толстой с ядовитой насмешкой говорил о том, что «паразит собирается накормить то растение, соками которого он питается». Это была, действительно, нелепая идея».11
II
Наблюдения и переживания Толстого в период его борьбы с голодом обостряют его интерес к социальным вопросам и усиливают его поиски выхода из тупика общественных противоречий. В Дневниках 1891—1894 гг. сотни записей на эту тему — записей, в которых тесно переплетены, по выражению Ленина, и «разум» писателя, и его «предрассудок», и то, что составляет силу идеологии патриархального крестьянства — протест против угнетения, и то, что отражает ее слабость, политическую незрелость и ограниченность.
Основной вопрос, который ставится в Дневниках, как и в публицистических статьях этих лет, это вопрос о путях уничтожения социального зла и установления социальной справедливости. Ошибочно считая непротивление злу насилием, нравственное самоусовершенствование людей единственными плодотворными средствами общественного переустройства, Толстой отвергает революционное, насильственное изменение общественных отношений.
Видя вокруг себя закабаленный народ, находящийся в порабощении у вооруженных до зубов эксплоататоров, Толстой ошибочно умозаключает, будто «капиталисты, то есть те, кого защищает власть, сила, всегда будут сильнее» (Д, 16 февраля 1891 г.). В подтверждение своей мысли писатель ссылается на печальный опыт прежних крестьянских восстаний, не учитывая того, что восстания эти терпели поражение именно из-за политической незрелости, неорганизованности, стихийности крестьянских масс. Крестьянство может победить своих вековых угнетателей в тесном союзе и под руководством рабочего класса — самого передового, организованного и до конца последовательного борца против угнетения. Но именно исторической роли пролетариата, как союзника и руководителя крестьянства, Толстой не видит и не признает. Он утверждает, что достижение «кооперации, коммунизма, общественности» возможно только путем следования людей «побуждению сердца, совести, разума, веры» (Д, 14 февраля 1891 г.), закрывая глаза на то, что сами по себе добрые побуждения, не подкрепленные борьбой с угнетателями, никогда не приводили народ к победе. Он не видит абсолютной утопичности своих упований на нравственное перевоспитание людей в паразитическом обществе, раздираемом классовыми противоречиями, органически порождающем эгоизм, злобу, зависть, в обществе, где человек человеку — волк.
В рассуждениях Толстого о средствах достижения справедливого социального строя глубоко ощутимы политическая наивность, слабость и ошибочность его «рецептов спасения человечества». Толстой, как указал Ленин, обнаруживает здесь «такое непонимание причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося на Россию, которое свойственно только патриархальному, наивному крестьянину, а не европейски-образованному писателю».12
Но наряду с этим мы встречаем в Дневниках Толстого глубокое, искреннее осуждение эксплоататорского строя, гневный протест против всех видов порабощения народа, ощущение неизбежности классовых схваток между угнетенными и угнетателями. Так, например, 13 сентября 1891 г. Толстой записывает в Дневнике: «Неужели люди, теперь живущие на шее других, не поймут сами, что этого не должно, и не слезут добровольно, а дождутся того, что их скинут и раздавят».
Резко осуждая самодержавие за его зверскую расправу с восстающим народом, Толстой отмечает в Дневнике: «Мучительно тяжелое впечатление произвел поезд администрации и войск, ехавших для усмирения» (15 сентября 1892 г.).
В другой раз, в связи с нелепым распоряжением властей привести к присяге детей, Толстой записывает: «Велено присягать 12-летним. Неужели они думают связать этим детей? Разве не очевидно это самое требование показывает их вину и сознание ее. Хотят удержать и спасти тонущее самодержавие и посылают на выручку ему православие, но самодержавие утопит православие и само потонет еще скорее» (30 октября 1894 г.).
Таких записей в Дневнике немало. Они показывают, насколько был силен в Толстом горячий, страстный протест против угнетения народа, как остро, «по-мужицки», реагировал он на все виды господского насилия.
Вступая в непримиримое противоречие с аскетическими догматами своего религиозно-нравственного учения, Толстой утверждал необходимость активного вмешательства человека в дело жизни.
«Смотрел, подходя к Овсянникову, на прелестный солнечный закат, — записывает он в Дневнике 14 июня 1894 г. — В нагроможденных облаках просвет, и там, как красный неправильный угол, солнце. Всё это над лесом, рожью. Радостно. И подумал: Нет, этот мир не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, кто после нас будет жить в нем».
III
Исключительный интерес представляют дневниковые записи 1891—1894 гг., относящиеся к художественному творчеству писателя.
На первом месте среди замыслов художественных произведений, волнующих в этот период Толстого, стоит замысел большого социально-обличительного романа, который дал бы возможность показать жизнь в ее наиболее существенных противоречиях и объединил бы многие из задуманных и начатых писателем вещей.
«Как бы хорошо, — записывает Толстой в Дневнике 25 января 1891 г., — писать роман de longue haleine,13 освещая его теперешним взглядом на вещи. И подумал, что я бы мог соединить в нем все свои замыслы, о неисполнении которых я жалею, все, за исключением Александра I и солдата: и разбойника, и Коневскую, и отца Сергия, и даже переселенцев и Крейцерову Сонату, воспитание. И Миташу, и записки сумасшедшего, и нигилистов».
Размышляя над этим будущим большим произведением, Толстой в Дневнике запечатлевает его «смысл», то есть те основы, на которых оно могло быть создано. «Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы были бессознательное творчество. С «Анны Карениной», кажется больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь я знаю чтó чтó и могу всё смешать опять и работать в этом смешанном» (запись 26 января 1891 г.).
Роман «Воскресение», который писатель обдумывал в этот период, и стал в конце 90-х годов воплощением его грандиозного замысла. Русская жизнь последней трети XIX века изображена в романе не только во всей ее сложности и многогранности, но и с новых идейных и эстетических позиций. Все лица и события освещены в нем новым «взглядом на вещи» — взглядом, соответствующим чаяниям, настроениям, интересам обездоленного крестьянства.
Работу над «Воскресением», начатую в конце 1889 г., Толстой в 1891—1894 гг. не продолжал, но мысль о романе не оставляла его. Так, 22 мая 1891 г. он отмечает в Дневнике, что получил от прокурора Тульского окружного суда Н. В. Давыдова «очень хорошее дело для Коневского рассказа». Запись от 10 июня 1891 г. содержит план одной из будущих сцен романа («играют в горелки с Катюшей и за кустом целуются») и определяет его композиционные контуры («Первая часть — поэзия материальной любви, вторая — поэзия, красота настоящей»).
Большой интерес представляют и записи в Дневнике, раскрывающие историю замысла и создания «Отца Сергия» (см. записи от 10 и 13 июня, 22 июля, 25 сентября, 6 ноября 1891 г. и др.) и вновь задуманных в 1891—1894 гг. художественных произведений. Важнейшим из них является рассказ «Кто прав?», посвященный изображению контраста между безысходной нуждой крестьянства и паразитическим существованием помещиков и сановников в дни голода. Этот рассказ, содержащий замечательные по своей яркости и правдивости картины барской и народной жизни, остался, к сожалению, неоконченным.
Неоконченной осталась и повесть «Мать», начатая Толстым в апреле 1891 г. и посвященная, судя по сохранившимся отрывкам, проблемам воспитания детей в барских семьях. Упоминается в Дневнике и замысел «повести, в которой выставить бы двух человек: одного — распутного, запутавшегося, павшего до презрения только от доброты, другого — внешне чистого, почтенного, уважаемого от холодности, не любви» (запись 9 февраля 1894 г.). Этот замысел впоследствии Толстой стремился осуществить в драме «Живой труп».
IV
Записи Толстого об искусстве, занесенные в Дневники 1891—1894 гг., имеют большое значение для характеристики эстетических взглядов писателя. Пережитый на рубеже 80-х годов идейный перелом привел Толстого к новому осмыслению роли искусства в современном ему обществе. Первой его реакцией во время резких «расчетов с самим собой» было отречение от собственного художественного наследия и полное отрицание современного искусства как ненужного и даже вредного для народа. «Пока я не жил своею жизнью, а чужая жизнь несла меня на своих волнах, — писал Толстой в «Исповеди» — ...отражения жизни всякого рода в поэзии и искусствах доставляли мне радость. Мне весело было смотреть на жизнь в это зеркальце искусства; но когда я стал отыскивать смысл жизни, когда я почувствовал необходимость самому жить, зеркальце это стало мне или не нужно, излишне и смешно, или мучительно».14 Переосмысливая под этим углом зрения свою почти тридцатилетнюю художественную деятельность, Толстой пришел к выводу, что в ней «не было ничего высокого» и что вся теория искусств, которой он служил, была — на деле — «большой, огромный соблазн, то есть обман, скрывающий от людей благо и вводящий их в зло».15
Но Толстой был слишком большим художником и глубоким мыслителем, чтобы долго оставаться на этой грубо упрощенной, ошибочной позиции. Отрекшись сгоряча от искусства, он продолжил свои глубокие поиски его смысла и значения и вскоре понял, что он, по народной пословице, «осердясь на блох, и шубу в печь», то есть что, справедливо отвергнув развращенное «господское» искусство, он напрасно отверг искусство в целом. «Когда я остыл немного, — признался он в 1882 г., — я убедился, что... в этой матерьяльно бесполезной деятельности так называемого искусства... есть и полезное, хотя и не матерьяльно, то есть добро».16
Поняв это, Толстой с присущим ему бесстрашием начал поиски тех признаков и критериев, которые отделяют подлинное, нужное людям искусство от того, которое действительно является забавой для сытых. Так возникли замыслы статей об искусстве, которые занимали Толстого на протяжении пятнадцати лет и, видоизменяясь, впоследствии выросли в трактат «Что такое искусство?».
К 1891 г. относится работа над оставшимися не завершенными статьями «Наука и искусство» (1889—1891) и «О науке и искусстве» (1891), которые Толстой пишет, пересматривая свои прежние статьи на эту тему («Письмо к издателю «Художественного журнала» Н. А. Александрову 1882 г., статья «Об искусстве» 1889 г., статья «О том, что есть и что не есть искусство, и о том, когда искусство есть дело важное и когда оно есть дело пустое» 1889—1890 гг., отрывок «Об искусстве» 1889 г.).
Большие затруднения, которые испытывал Толстой, формулируя новую теорию искусства, объяснялись глубокими противоречиями его мировоззрения. Страстное обличение и отрицание «господского» искусства с точки зрения народных, точнее крестьянских, нужд сочеталось у него с религиозно-нравственными требованиями к искусству, а требования эти не создавали базы для правильного решения вопроса о подлинно народном искусстве.
Действительно, народу не нужно пустое, бессмысленное искусство, единственным признаком которого является его «материальная бесполезность». Ему не нужно пошлое, безидейное и к тому же недоступное искусство пресыщенных, развращенных господ. Но какое же искусство ему нужно? Где критерии полезного и необходимого людям искусства? Каковы признаки подлинно народного искусства? Какие произведения прошлого и современного искусства отвечают требованиям нужного народу искусства?
На все эти вопросы Толстой не смог дать правильного ответа. Он приходил к выводу, что искусство должно руководиться «религиозным сознанием своего времени» и проповедовать любовь к ближнему. Он объявлял первейшим критерием искусства абстрактное понятие добра, придавая ему внеисторический, вечный и откровенно религиозный смысл. И вполне понятно, что, как он ни бился, он не смог на этих противоречивых и ошибочных путях создать новую стройную теорию искусства.
Постоянные, все возрастающие трудности писателя в его работе над статьями об искусстве, его неудовлетворенность своими выводами, как и противоречивость самих суждений, можно проследить по его Дневникам. Вот некоторые из записей, относящихся к январю 1891 г.
5 января: «Вечером начал было писать об искусстве, но не запутался, а слишком глубоко запахал. Попробую еще».
6 января: «Писал об искусстве. Остановился. Сил мало».
15 января: «Много думал об искусстве. В мыслях подвинулось, но не на бумаге».
25 января: «Два раза брался за науку и искусство и всё перемарал, вновь написал и опять перемарал, и не могу сказать, чтобы подвинулся».
В феврале Толстой снова берется за эту тему, но трудности не уменьшаются, а возрастают. И он записывает в Дневнике: «Мало» подвинулся... Нет энергии» (запись 11 февраля). Дело не подвигается, повидимому, и в последующие недели, и 24 февраля Толстой отмечает в Дневнике: «Бросил писать о науке и искусстве...»
В конце марта он сообщает H. Н. Страхову: «Свою статью о науке и искусстве я опять отложил — она меня отвлекала от другого более, по моему мнению, важного дела».17 (Этим «более важным» делом Толстой считал трактат «Царство божие внутри вас».) Но стремление сформулировать теорию искусства все же не покидало Толстого, и он на протяжении последующих лет заносит в Дневник все новые и новые записи на эту тему.
Основное и главное, что все более «уясняется» писателю в этот период, это мысль о паразитическом характере «господского» искусства, чуждого и ненужного народу.
22 мая 1891 г. Толстой записывает в Дневнике: «К художественному: Я не то что ем или пью, а я занимаюсь искусством, играю на фортепьяно, рисую, пишу, читаю, учусь, а тут приходят бедные, оборванные, погорелые, вдовы, сироты, и нельзя в их присутствии продолжать, — совестно. Что их нелегкая носит, держались бы своего места, — не мешали. Такое явление среди еды, lown-tennis18 и занятий искусством и наукой доказывает больше всяких рассуждений».
Размышляя далее на эту тему, Толстой приходит к еще более резким выводам. Искусство в эксплоататорском обществе, утверждает он, не только никчемно и бесполезно — оно вредно, поскольку покоится на порабощении и ограблении народа (см. запись 6 ноября 1891 г.).
Это утверждение закономерно приводит Толстого снова к выводу о ненужности современного искусства, и в статье «Наука и искусство» он так и пишет: «Так как наука и искусство приносят больше вреда, чем пользы, то гораздо бы лучше было, если бы их совсем не было».19
Но ведь эта мысль неверна; она противоречит выводу, к которому уже пришел Толстой: «Как бы люди ни злоупотребляли в нашей жизни важным значением наук и искусств, под видом наук и искусств делая пустые и даже вредные дела, нельзя отвергать наук и искусств, составляющих всю силу и значение человеческой жизни».20 Где же выход? В чем же сущность истинной науки, истинного искусства?
Ответа на эти волнующие его вопросы об искусстве Толстой неутомимо ищет и в последующие годы, о чем свидетельствуют его Дневники, письма и особенно многолетняя работа над статьями об искусстве и трактатом «Что такое искусство?», законченным лишь в 1898 г.
V
Личная жизнь писателя идет в эти годы в глубоком разладе с семьей. «Барские» условия жизни, отвергнутые Толстым еще в годы его идейного перелома, становятся для него сейчас, перед лицом страданий голодающего народа, совершенно невыносимыми.
Не желая огорчить своих близких, он не решается уйти из дома, хотя мысль об этом все чаще посещает его. Но и примириться с пустой, эгоистической «господской» жизнью он не может. 5 марта 1891 г. он заносит в Дневник: «Тяжела дурная барская жизнь, в которой я участвую». 24 марта он снова пишет: «Ненужная, чуждая мне обстановка лишает меня того, что составляет смысл и красоту жизни». Об этом же он записывает и 27 июня; «Грустно, гадко на нашу жизнь, стыдно. Кругом голодные, дикие, а мы... стыдно, виноват мучительно». В дальнейшем эти мысли становятся лейтмотивом множества дневниковых записей Толстого.
Тяжелые разногласия с семьей вызвало намерение Толстого отказаться от имения и от прав на издание своих сочинений. Убедившись, что собственность является коренной причиной социального зла, Толстой решил отречься от всех прав на свое имущество и произведения. Однако это намерение встретило упорное сопротивление со стороны близких. Многократные попытки Толстого добиться добровольного согласия родных на этот важный для него акт ни к чему не приводили.
В 1891 г. у близких Толстого созрела мысль освободить его от собственности путем раздела имения между членами семьи. Такое решение не только не являлось полным осуществлением намерения Толстого, но было серьезным отступлением от провозглашенного им принципа. Однако, не желая осложнять свои отношения с семьей, он решился на этот раздел (см. запись 18 апреля 1891 г.). Переговоры о разделе порождают разногласия среди детей Толстого, и это в свою очередь также тяжело отзывается на нем. «Ужасно, — заносит он в Дневник 5 июля 1892г. — Не могу писать... Грустно, грустно, тяжело, мучительно».
Лишь 7 июля 1892 г. состоялось окончательное оформление раздельного акта, и Толстой перестал быть владельцем своего имения.
Еще более тяжелые страдания доставляют Толстому раздоры в семье, связанные с его намерением отказаться от прав собственности на свои литературные произведения. Записи об этом проходят красной нитью через все Дневники 1891 г. «Не понимает она, — записывает Толстой в Дневнике 14 июля 1891 г. о жене, — и не понимают дети, расходуя деньги, что каждый рубль, проживаемый ими и наживаемый книгами, есть страдание, позор мой».
Тяжело Толстому не только от того, что его неопределенное и противоречивое положение порождает по его адресу многочисленные нарекания и упреки, но прежде всего потому, что эта кажущаяся непоследовательность ослабляет силу его обличений собственников и эксплуататоров. «Позор пускай, — пишет он в Дневнике 14 июля 1891 г., — но за что ослабление того действия, которое могла бы иметь проповедь истины».
В последующие месяцы Толстой со все возрастающей настойчивостью добивается своего и, наконец, одерживает частичную победу. 18 сентября 1891 г. в Дневнике записано: «Соня вернулась (из Москвы. — А. Ш.) хорошо. Я мучился ее молчанием о письме; но оказалось, что она согласна. Письмо 16 послал». Этим письмом, посланным 16 сентября 1891 г. в редакции и вскоре напечатанным в ряде газет, Толстой предоставил «всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах» все свои произведения, которые написаны с 1881 г., а также «могущие впоследствии, то есть после нынешнего дня, появиться сочинения».21 Это заявление также не осуществило намерений Толстого полностью, ибо за семьей сохранялось право собственности на его произведения, написанные до 1881 г., однако и частичный отказ от авторских прав претворил в жизнь одно из заветнейших желаний писателя и в этом смысле имел для Толстого огромное значение.
В Дневниках 1891—1894 гг. нашли отражение и переживания Толстого, связанные с преследованиями его со стороны царских властей и цензуры. Эти преследования выражались в запрещении произведений Толстого (например, «Крейцеровой сонаты», «Писем о голоде» и др.), также в прямой полицейской слежке, которая была установлена за писателем во время его пребывания в Рязанской губернии и в Москве.
Злобные нападки на Толстого со стороны монархических «Московских ведомостей» чуть не стоили ему свободы. Провокационно перепечатав из английских газет отрывок из запрещенных в России «Писем о голоде», черносотенная газета снабдила его следующим комментарием-доносом:
«Письма графа Толстого... являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя. Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда».22
Мракобесы всех мастей обрушились на Толстого с грязными нападками. Правительственные сатрапы во главе с министром внутренних дел Д. А. Толстым предложили пожизненно заточить писателя в Суздальский монастырь. И только мировая известность Толстого и страх самодержавия перед общественным мнением внутри страны и за границей спасли великого художника от тяжелых репрессий.
Толстой стойко переносил все гнусные выпады, которые делала по его адресу казенная печать. О своем отношении к возможным репрессиям со стороны самодержавия он писал в Дневнике:
«Представлял себе, как прокурор или жандарм будет требовать от меня подписки не писать ничего подобного, говоря, что у меня на это высочайшее повеление. Не может быть высочайшее, потому что у меня высочайшее — защищать братьев своих и обличать их гонителей. Есть только два средства заставить замолчать меня: или то, чтобы перестать делать то, что я обличаю, или убить меня, или запереть на век; действительно только первое, и потому скажите тем, кто вас послал, чтобы они перестали делать то, что делают» (запись 23 августа 1893 г.).
И действительно, не взирая ни на какие угрозы и преследования, Толстой продолжал в эти годы и своей общественной деятельности, и в произведениях обличать экономические и политические порядки самодержавной России, вскрывать «всю глубину противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс»,23 продолжал мужественно защищать трудовой народ.
А. И. Шифман.
РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ
При воспроизведении текста Дневников и Записных книжек Л. Н. Толстого соблюдаются следующие правила.
Текст печатается по новой орфографии, но с воспроизведением прописных букв в тех случаях, когда в тексте Толстого стоит прописная буква. Особенности правописания Толстого воспроизводятся без изменений, за исключением случаев явно ошибочного написания. В случаях различного написания одного и того же слова эти различия воспроизводятся, если они являются характерными для правописания Толстого и встречаются в тексте много раз.
Случайно не написанные автором слова, отсутствие которых затрудняет понимание текста, дополняются в прямых скобках.
Условные сокращения — типа «к-ый», вместо «который» — раскрываются, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: «к[отор]ый».
Слова, написанные не полностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: т. к. — т[ак] к[ак]; б. — б[ыл].
Не дополняются: а) общепринятые сокращения: и т. п., и пр., и др., т. е.; б) любые слова, написанные сокращенно, если «развертывание» их резко искажает характер записей Толстого, их лаконичный, условный стиль.
Описки не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, случайно написанные в автографе дважды, воспроизводятся один раз, но это оговаривается в сноске.
Ошибочная нумерация записей в тексте исправляется путем правильной нумерации, с оговоркой в сноске.
После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках [?] .
На месте не поддающихся прочтению слов ставится: [1, 2, 3 и т. д. неразобр.], где цифры обозначают количество неразобранных слов.
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится лишь то, что имеет существенное значение.
Более или менее значительные по размерам зачеркнутые места (абзац или несколько абзацев) воспроизводятся не в сносках, а в тексте и ставятся в ломаных скобках. В некоторых случаях (например, в Записных книжках) допускается воспроизведение и отдельных зачеркнутых слов в ломаных скобках в тексте, а не в сноске.
Вымаранное (не зачеркнутое) самим Толстым или другим лицом с его ведома или по его просьбе воспроизводится в тексте, с оговоркой в сноске. На месте вымаранного, но не поддающегося прочтению, отмечается количество вымаранных слов или строк.
Написанное в скобках воспроизводится в круглых скобках.
Подчеркнутое воспроизводится курсивом. Дважды подчеркнутое — курсивом, с оговоркой в сноске.
В отношении пунктуации: 1) воспроизводятся все точки, знаки восклицательные и вопросительные, тире, двоеточия и многоточия (кроме случаев явно ошибочного употребления); 2) из запятых воспроизводятся лишь поставленные согласно с общепринятой пунктуацией; 3) привносятся необходимые знаки в тех местах, где они отсутствуют, причем отсутствующие тире, двоеточия, кавычки и точки ставятся в самых редких случаях. При воспроизведении многоточий Толстого ставится столько же точек, сколько стоит их у Толстого.
Воспроизводятся все абзацы. Делаются отсутствующие абзацы: 1) когда запись другого дня начата Толстым не с красной строки (без оговорок); 2) в тех местах, где начинается разительно отличный по теме и характеру от предыдущего текст, причем каждый раз делается оговорка в сноске: Абзац редактора. Знак сноски ставится перед первым словом сделанного редактором абзаца.
Перед началом отдельной записи за день, в случае отсутствия, неполноты или неточности авторской даты, ставится редакторская дата (число дня и месяц) в прямых скобках, курсивом.
Географическая дата ставится редактором только при первой записи по приезде Толстого на новое место.
Линии, проведенные Толстым между строк, поперек всей страницы, и отделяющие один комплекс строк от другого (делалось почти исключительно в Записных книжках), так и передаются линиями.
На месте слов, не подлежащих воспроизведению в печати, ставится многоточие (четыре точки).
Примечания, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (внизу страницы, петитом, без скобок и с оговоркой).
Переводы иностранных слов и выражений в тексте Толстого, принадлежащие редактору, печатаются в сносках в прямых скобках.
Слова, написанные рукой не Толстого, воспроизводятся петитом.
Рисунки и чертежи, имеющиеся в тексте, воспроизводятся в основном тексте или на вклейках факсимильно.
В комментариях приняты следующие сокращения:
Б, III — П. И. Бирюков, «Лев Николаевич Толстой», т. III — 1-е изд., Берлин (Ладыжников), 1921; 2-е изд., Госиздат, М. 1922.
ГМТ — Рукописный отдел Государственного музея Л. Н. Толстого АН СССР.
ДСТ, I, II — «Дневники С. А. Толстой»: I — 1860—1891, изд. Сабашниковых, М. 1928; II — 1891—1897, изд. Сабашниковых, М. 1929.
ЕСТ — «Ежедневник» С. А. Толстой (рукопись).
«Летописи ГЛМ», 2 — «Летописи Государственного Литературного музея», кн. 2-я, «Л. Н. Толстой», М. 1938.
ПСТ — С. А. Толстая, «Письма к Л. Н. Толстому, 1862—1910», изд. «Academia», М. 1936.
ПТ — «Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой», изд. Общества Толстовского музея, СПб. 1911.
ПТТ — «Письма Толстого и к Толстому. Труды Публичной библиотеки СССР имени В. И. Ленина», Гиз, 1928.
ТЕ — «Толстовский ежегодник».
TT, I — «Толстой и о Толстом. Новые материалы», вып. I, М. 1924.
Л. Н. ТОЛСТОЙ В КАБИНЕТЕ ПОД СВОДАМИ. ЯСНАЯ ПОЛЯНА.
Работы И. Е. Репина. 1891 г. Масло
1891—1894
[1891]
1. Января. Я[сная] П[оляна]. Приехал Количка. Всё такой же. Еще лучше. Ничего не писал в этот день.
2 Я. Я. П. 91. Приехала Соня, к[оторая] ездила крестить. Пришел Пастухов. — Много писем, к[оторые] надо ответить. 1) Панкову, 2) Попову, 3) Поше, 4) Чертк[ову] статью об искусстве, 5) Жиркевичу, 6) Калуженск[ому], 7, 8) шекерам. —
3 Я. Я. П. 91. Дурно спал. Почти не выходил. Два дня писал. Подвигаюсь, но не выбрался еще из церкви. Или не думаю, или забываю, чтó дума[л]. Был Давыд[ов].
4 Я. Я. П. 91. Если б[уду] ж[ив].
[5 января.] Вчера 4-е, писал довольно много. Подвигаюсь медленно. — Вечером начал было писать об искусстве, но не запутался, а слишком глубоко запахал. Попробую еще. Говорил радостно с Количкой. Целый день метель.
5 Я. Я. П. 91. Встал позднее. Ходил. Всё молюсь так же, и всё холоднее и холоднее. Писал довольно много. Кончаю, кажется, о церкви. Ездил с Количкой к Булыгину, вернулся, тут Раевские. Теперь 11 часов. Они поехали на Козловку, а я пойду наверх и спать.
6 Я. Я. П. 91. Е. б. ж.
6-го Января. Ничего особенного. Писал об искусстве.24 Остановился. Сил мало. Приехал Булыгин. Хорошо.
7 Я. Я. П. 91. Почти не писал. Ходил навстречу.25
8 Я. Я. П. 91. Писал, поправляя старое. Вчера написал письма Попову, Панькову, Бирюк[ову], Страхову, Чертко[ву], Гольцеву. Нынче написал Хрипковой.
Записал: 1) Христианская истина открылась мне сознанием братства и моего удаления от него. Какая была радость и восторг и потребность осуществления!
2) Да, основная истина христианская есть сознание того, что жизнь эта плотская дана только для приобретения жизни истинной.
3) Любишь и радуешься. И стоит только подумать о том, как об тебе думают люди, чтобы любовь твоя перешла в злобу и радость в печаль.
4) Нынче 2-й раз думаю, молясь, о том, что сделать добро людям, т. е. увеличить любовь в них, нельзя без того, чтобы не увеличить любовь в себе, не вызвать умиления любви в себе, и наоборот — нельзя увеличить любовь в себе, не сделав поступк[ов] любви, не увеличив ее в людях. Думая это, я вовсе не думал о сущности жизни и о единстве ее во всех людях; а это более всего другого подтверждает, доказывает то, что то, чем мы живем, что и есть наша жизнь, одно во всех нас — любовь. Уменьшаясь или увеличиваясь в одном, она увеличивается во всех.
Что-то еще думал важное, хорошее, забыл. О детях и воспитании думаю чаще.
9 Я. Я. П. 91. Е. б. ж.
Нынче 15 Я. Я. П. 91. Все эти дни, за исключением одного, писал. Подвинулся несколько. Клобский был. Он хорош. Я мог, должен б[ы] б[ыть] лучше. Много думал об искусс[тве]. В мыслях подвинулось, но не на бумаге. — Думал: думать, что внешними условиями можно изменить свою жизнь, всё равно, что думать, как я бывало маленький, что, севши на палку и взяв ее за концы, я могу поднять себя.
Вегетарианск[ие] брошюры хорошие. Нынче писал письма Ч[ерткову], Лескову. — Тревожился тем, что С[оня] не дает права печатания моих сочинений, но когда вспомнил, что надо радоваться унижениям перед людьми — успокоился. Всё молюсь; не так действует, как прежде, но не могу оставить — нужно.
16 Я. Я. П. 91. Е. б. ж.
Нынче 25 Я. 91. Я. П. 9 дней не писал. Всё это время писал понемногу свою статью. Подвинулся. 6 глав, могу сказать, кончены. Два раза брался за науку и искусство, и всё перемарал, вновь написал и опять перемарал, и не могу сказать, чтобы подвинулся. — Два дня, вчера и нынче, ничего не писал. Читал за это время журналы, а главное Renan’a. Самоуверенность ученого непогрешимого поразительна. Между прочим: «la mort d’un Français c’est un fait moral, celle d\'un Cosaque n\'est qu’un fait physiologique».26
Писал письма кое-кому, между проч[им] Хилкову и Количке. Был в Туле. Посетителей никого заметных не было. Сережа и Илюша. С Сережей всё так же тяжело. Он всё более и более удаляется с своей службой, к[оторая] представляется ему делом. Илья, к[оторого] я отвозил, сказал мне: за что ты так Сережу преследуешь? — И эти слова его звучат мне беспрестанно укором, и я чувствую себя виноватым. Всё молюсь, но всё холоднее. Всё это последнее время нравственно отупел. Думал:
Кухаркин сын Кузька, ровесник Ванички, пришел к нему. В[аничка] так обрадовался, что стал целовать его руки. Так естественно радоваться всякому человеку при виде другого; естественно, увидав швейцара, отворившего дверь, так быть радым ему, чтобы целовать его руку.
Нынче, гуляя и думая о ворах, ясно представил себе, как вор, дожидаясь того, кого он хочет ограбить, и узнав, что он не поехал в этот день или поехал другой дорогой, сердится на него, считает себя им обиженным и с чувством сознания своей справедливости собирается за это отомстить ему. — И живо представив себе это, я стал думать о том, как бы я написал это, а потом стал думать, как бы хорошо писать27 роман de longue haleine,28 освещая его теперешним взглядом на вещи. И подумал, что я бы мог соединить в нем все свои замыслы, о неисполнении к[отор]ых я жалею, все, за исключением Алекс[андра] I и солдата: и разбойника, и Коневск[ую], и Отца Серг[ия], и даже переселенцев и Кр[ейцерову] Сонату,29 воспитание. И Миташу, и записки сумашедш[его], и нигилистов. И так мне весело, бодро стало. Но пришел домой, взялся за науку и иск[усство], помарал и запнулся. И целый день ничего не делал. Теперь 8-й час, иду наверх. Простительно, п[отому] ч[то] вчера б[ыло] сильное расстр[ойство] желудка.
26 Я. Я. П. 91. Ес. б. ж. Как бы я б[ыл] счастл[ив], если бы записал завтра, ч[то] начал большую худож[ественную] работу. — Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы б[ыли] бессознательное творчество. С Анны Кар[ениной], кажется больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь я знаю чтó чтó30 и могу все смешать опять и работать в этом смешанном. Помоги, Отец.
Нынче 6 Февраля 1891. Почти две недели не писал здесь, да и вообще не писал. Копался в статье о непротивлении и больше портил и путал, чем подвигался. Были за это время Стахович, с к[оторым] мне б[ыло] очень хорошо, и Дун[аев] с Алмаз[овым], с к[оторыми] б[ыло] неловко почему-то. Молюсь машинально. Мало думаю. Не живу. Желаю смерти — не страстно , но спокойно. И знаю, что это дурно. Написал письма: в Лонд[он] Камбелю ответы на вопросы, двум шекерам, Страхову, Лёве. — С С[оней] любовно. Как хорошо. —
7 Февр. 91. Если б[уду] жив.
[11 февраля]. Опять прошло 5 дней. Нынче 11. — Вчера писал о науке и искусстве. Мало подвинулся; но всё ясно. Нет энергии. За эти дни были всё статьи в газетах ругательные. О послесл[овии] Сув[орина]. О Пл[одах] Пр[освещения] в Берлине, что я враг науки. Тоже у Бекетова. И вчера coup de grâce31 — тем более, что я был не в духе (и как я рад этому! ) — в Open Court статья о Бутсе и обо мне, как об образцах фарисейства — говорить одно, а делать другое — говорить, что отдать всё нищим, а самому увеличивать именье продажей этой самой проповеди. И ссылаться на жену. Как Адам — жена дала мне и я ел. Очень больно было, и теперь больно, когда пишу. Но не следует, чтоб б[ыло] больно, и могу стать в то положение, чтоб не б[ыло] больно; но очень трудно. Я фарисей: но не в том, в чем они упрекают меня. В этом я чист. И это-то учит меня. Но в том, что я, думая и утверждая, что я живу перед Богом, для добра, п[отому] ч[то] добро — добро, живу славой людской, до такой степени засорил душу славой людской, что не могу добраться до Бога. Я читаю газеты, журналы, отыскивая свое имя, я слышу разговор, жду, когда обо мне. Так засорил душу, что не могу докопаться до Бога, до жизни добра для добра. А надо. Я говорю каждый день: не хочу жить для похоти личной теперь, для славы людской здесь, а хочу жить для любви всегда и везде; а живу для похоти теперь и для славы здесь. —
Буду чистить душу. Чистил и докопал до материка — чую возможность жить для добра, без славы людской. Помоги мне, Отец. Отец, помоги. Я знаю, что нет лица Отца. Но эта форма свойственна выражению страстного желания.
За это время писал письма Хилкову, Кудрявцеву, Страхову и еще кому-то. — Теперь 2-й час. Утром приехала Анненкова.
Сейчас перечитывал летний дневник Июля. Как я б[ыл] ближе к Богу. То же б[ыло] требование жить перед Богом, переноситься мыслью в судящего тебя Бога. Плох бы я б[ыл]. И как я благодарен тем ругательствам, к[оторые] заставили меня очнуться.
[14 февраля.] Опять неделя. Нынче 14 Февраля. Я. П. 91. Кажется, в тот самый день, как я писал последний дневник, опять стал читать дневник, к[оторый] переписывает С[оня]. И стало больно. И я стал говорить ей раздражительно и заразил ее злобой. И она рассердилась и говорила жестокие вещи. Продолжалось не более часа. Я перестал считаться, стал думать о ней и любовно примирился. «Нагрешили мы». Таня и Маша больны. Таня истерична — мила и жалка.
Все эти дни всё то же. Ничего не делаю — читаю. Апатия. Вчера получил от Ал[ександры] Анд[реевны] хорошее письмо. Немножко есть о Христе, как о лице — «с ним, к нему» т. п., но этот cant32 не мешает искреннему, настоящему религиозному чувству. Она пишет: главное — смирение: не задавать себе задачи сделать великое, а жить просто любя, и будешь делать дело большое, распространяя свет вокруг себя. Так она пишет или приблизительно это. Думал: Она хорошо говорит и чувствует, но что в этом чуждо мне? И отчего? А то, что она оправдывает свое положение. Можно и должно смотреть на свое положение, как на такое, в кот[орое] меня поставили родители, судьба рождения, воспитание; но нельзя и не должно смотреть на то, чтобы это положение было хорошо и должно б[ыть] таким, оставаться. А вот это-то делают люди. И это грех. Не спускать идеала. А усиливать силу нравственного зрения. Не двигать силой засорившуюся машину и не говорить, что такою засорившейся и должна быть машина, а не переставая чистить ее, смазывать, чтобы довести до того движения, к[оторое] ей свойственно.
Сейчас думал про критиков:
Дело критики — толковать творения больших писателей, главное — выделять, из большого количества написанной всеми нами дребедени выделять — лучшее. И вместо этого что ж они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя выудят плоскую мыслишку и начинают на эту мысли[шку], коверкая, извращая писателей, нанизывать их мысли. Так что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие — мелкими и мудрые глупыми. Это называется критика. И отчасти это отвечает требованию массы — ограниченной массы — она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью, пришпилен большой писатель и заметен, памятен ей; но это не есть критика, т. е. уяснение писателя, а это затемнение его. —
Сейчас и нынче, как и все дни, сидел над тетрадями начатых работ о науке и иск[усстве] и о непр[отивлении] злу, и не могу приняться за них; и убедился, что это мой грех. От того, что я хочу, чтобы было то, чтó я хочу и как я хочу, а не то, чтó Он и как Он хочет. Праздность физическая от того, ч[то] прямо не в силах, праздность умственная преимущественно от того, что хочу по своему. Ну отрывки, ну без связи, ну неясно, но пусть будет то, что Он хочет и внушает мне.
Читаю Our destiny33 Gronlund’a. Много хорошего, н[а]п[ример] он говорит, что если бы люди были свободны волею совершенно, то это б[ыло] бы величайшее бедствие. Человек не может украсть так же, как не может полететь. Хорошо тоже, что равенство, он говорит, должно быть экономическое в пользовании, но неравенство в производстве. А при теперешнем порядке, напротив, устанавливается равенство в производстве — гениальный музыкант или поэт ткет на фабрике; а экономически два совершенно равные ничтожества разделены пучиной — один наверху роскоши, другой нанизу нищеты.
Хорошо тоже то, что я кажется давно уже где-то записал, что нелепо говорить об одинаковой обязательности условия, в кот[ором] на одной стороне выдача 0,00001 состояния (положим, поденная плата), с другой — целый весь день 14-часового труда, т. е., вся жизнь дня. Я писал и говорил, что правительство, которое требует с обеих сторон одинакового исполнения и казнит одинаково за неисполнение, прямо нарушает истинную справедливость, соблюдая внешнюю.
Gronlund полемизирует с Спенсером и со всеми теми, кот[орые] отрицают правительство или видят назначение его только в обеспечении личности. Gronlund полагает основу нравственности в общественности. Образцом, зародышем скорее, настоящего социалистического правительства ставит trade-unions,34 кот[орые], насилуя личность, заставляя ее жертвовать своими выгодами, подчиняют ее служению общим целям. — Думаю, что это неправда. Он говорит, что правительство организует труд. Это было бы хорошо; но забывается то, что правительство всегда насилует и эксплуатирует труд под видом защиты. Так же оно будет эксплуатировать труд под видом организации его. Прекрасно бы было, если бы правительство организовало труд; но для этого оно должно быть бескорыстным, святым. Где же они эти святые? — Справедливо, что индивидуализм, как они называют, разумея под этим идеал личного блага каждого отдельн[ого] человека, есть самый пагубный принцип; но принцип блага многих людей вместе столь же пагубен; пагубность его только не видна сразу. — Достижение той кооперации,35 коммунизма, общественности, вместо индивидуализма, получится не от организации, — мы никогда не угадаем будущей организации, — но только от следования каждым из людей незатемненному побуждению сердца, совести, разума, веры, как хотите назовите, закона жизни. Пчелы и муравьи живут общественно не п[отому], ч[то] они знают то устройство, кот[орое] для них самое выгодное, и следуют ему — они понятия не имеют о целесообразности, гармоничности, разумности улья, кочки муравейной, какими они нам представляются; а п[отому], ч[то] они отдаются вложенному в них (мы говорим) инстинкту, подчиняются, не мудрствуя лукаво, а мудрствуя прямо, — своему закону жизни. Я представляю себе, что если бы пчелы могли сверх своего инстинкта (как мы называем), сверх сознания своего закона, еще придумывать наилучшее устройство своей общественной жизни, они бы придумали бы такую жизнь, что погибли бы. В этом одном сознании закона есть нечто и меньшее и большее рассуждения. И только оно дано приводить на тот узкой единственный путь истины, по к[оторому] следует идти человеку и человечеству. — Это очень важно, и это-то хотелось бы мне сказать в моей статье. — Теперь 12-й час.
15 Ф. Я. П. 91.
[16 февраля.] Все та же усталость и равнодушие. — Начал шить сапоги. Разговор с Павлом напомнил мне настоящую жизнь: его мальчик с мастером, выстоявш[ий] 6 пар сапог в неделю, для чего работает 6 дней по 18 часов от 6 до 12. И это правда. А мы носим эти сапоги.
Сейчас, нынче 16 Ф. Я. П. 91, зашел к Василью с разбитыми зубами, нечистота и рубах и воздуха и холод — главное, вонь — поразили меня, хотя я знаю это давно. Да, на слова либерала, кот[орый] скажет, что наука, свобода, культура исправит всё это, можно отвечать только одно: «устраивайте, а пока не устроено, мне тяжелее жить с теми, кот[орые] живут с избытком, чем с теми, кот[орые] живут лишениями. Устраивайте, да поскорее, я буду дожидаться внизу». — Ох, ох! Ложь-то, ложь как въелась. Ведь чтó нужно, чтобы устроить это? Они думают — чтоб всего было много, и хлеба, и табаку, и школ. Но ведь этого мало. Серега, грамотный, украл деньги, чтобы съездить в Москву. Он б......, отец бьет. Конст[антин] ленится. Чтоб устроить, мало матерьяльно все переменить, увеличить, надо душу людей переделать, сделать их добрыми, нравственными. А это не скоро устроите, увеличивая матерьяльные блага. — Устройство одно — сделать всех добрыми. А чтоб хоть не сделать это, а содействовать этому, едва ли не лучшее средство — уйти от празднующих и живущих пóтом и кровью братьев и пойти к тем замученным братьям? Не едва ли, а наверно.
Вчера думал: 1) Я слабею умом, памятью, не могу писать. Не от того ли, что я не ем масла и того, из чего делается фосфор? Фосфор — мысль. Хорошо. А любовь какое вещество? Мыслей нет, а любви не меньше, а больше. Они правы, что мысль можно рассматривать как движение вещества, но любви — жизни — нельзя. — Что они делают, это всё равно, что то, что бы делал человек, рассматривая и изучая паровоз: движутся колеса от рычагов, рычаги от поршней, поршни от пара, пар от воды, вода от тепла... И если бы наблюдающий не мог видеть печки и дров, а хотел бы объяснить, он бы сказал: «а тепло от трения». Движение производ[ит] трение, трение тепло, тепло превращает воду в пар...
2) Читал R[eview] of R[eviews] (отвратительно), но там статья против стачек; доказывается, что в Австр[алии] капиталисты победили, стакнувшись. И в самом деле, как ясно, что против стачек стачки, и капитал[исты], т. е. те, кого защищает власть, сила, всегда будут сильнее.
Теперь 11-й час. Не записал самого дорогого: 3) Тяготишься, что не делаешь того, что задумал, что я не пишу свою статью о науке и искус[стве] и о непр[отивлении] злу; да кто же мне сказал, что в этом дело, заданное мне Богом? Разве я не видел, как какие-нибудь «Provinciales»36 Паскаля, писанные с такой любовью, не нужны, a Pensées37 — дело Божье. Самое опасное — усетиться на то, что именно это нужно писать, или еще хуже — думать. Это нужно для меня — это — я решил, а — не Бог. Это все равно, что наборщик, кот[орый] будет догадываться по смыслу, как ему кажется, а не буква за буквой. Шел по дороге и полетчики на шоссе укладывают камень. Я говорю: вы добавляете? «Нет, наше дело только сложить». Так каждому из нас только определенное дело, и чем меньше выходить из него и соображать общее (этого я никогда не соображу, а устроено так, что всё прид[ет] в свое место), и чем больше сосредоточиваться в одно свое определенное дело, тем радостнее и плодотворнее. Авраам занес руку на сына (прекр[асная] легенда), и от сына пошел род, как песок морской, так надо быть готовым сжечь, уничтожить всё, что затеял и любишь. —
<4) Свобода воли, говорится, в том, чтобы сознательно и свободно содействовать предустановленному порядку, закону. —
Я бы сказал: свобода воли состоит в том, чтобы не делать или делать то, что должно: быть пустоцветом или плодом. Свобода только в выборе между пустоцвет[ом] или плодом. Пустоцв[ет] долж[ен] б[ыть], и плод должен быть. И со стороны глядя на жизнь человеческую, как и на всякую жизнь, все совершается по законам, но из себя глядя как человеку, так и...>
Всё чепуха. Свободы не может быть в конечном, свобода только в бесконечном. Есть в человеке бесконечное — он свободен, нет — он вещь. В процессе движения духа совершенствование есть бесконечно малое движение — оно-то и свободно — и оно-то бесконечно велико по своим последствиям, п[отому] ч[то] не умирает.
17 Фев. Я. П. 91. Собрался вчера было ехать в Пирог[ово], да раздумал. Читал Montaigne и Эртеля. Первое старо, второе — плохо. Очень не в духе, но хорошо беседовал и с детьми и с С[оней], несмотря на то, что она очень беспок[ойна]. Сегодня приехал Ге с женой и картиной. Картина хороша. Что за необыкновенная вещь это раздражение — потребность противоречить жене. — Теперь 12-й час. Не начинал еще писать. Хочу писать, не поправляя до конца. С тем, чтобы потом всё поправлять сначала. Едва ли выйдет. В Р[усских] Ведомостях] статья Мих[айловского] о вине и табаке. Удивительно, чтó им нужно. Но еще удивительнее, чтó меня в этом трогает и занимает. Помоги, Отец, служить только тебе и ценить только твой суд. —
24 Февр. Я. П. Опять прошла неделя. 18-го приехал Ге с картиной и женой. Картина требует слишком много внимания. Пустое это дело. С женой у него постоянно пикировка. Это тяжело и поучительно. Необыкновенно типично. — Вчера приехала Анненкова из Москвы и то же рассказывает про Д[унаева] с женой. Дня 4 как приехал Горбунов. Очень мил мне. Я писал письма Поше, в Америку Weaver’y Knights of labour, Кузмину и др.
Бросил писать о науке и искусстве и вернулся к непрот[ивлению] злу. Очень уяснилось, но сил мало, ничего не сделал. Впрочем нарочно не пишу, когда не в силе. Молюсь лениво. Не злюсь только.
25 Ф. Я. П. 91. Если б[уду] ж[ив].
[25 февраля.] Жив. Анненк[ова] и Горбун[ов]. Говорю, думаю, но не работаю. Написал письма, ездил в Ясенки. Попробовал — ничего не пошло, а между тем уяснилось очень важное для ст[атьи] Непр[отивления]. Именно в изложении сущности учения.
Все учения до Христа, если они имели целью общую жизнь, как Моисей, Солон, Ликург, Конфуций, то требовали изменения форм жизни, требовали насилия, стремились к тому, чтобы жизнь шла бы так, как будто нет зла, чтобы злые, преступники были изгнаны, уничтожены, или, если они имели целью одну внутреннюю жизнь, как учение браминов, буддистов и всех аскетическ[их] учений, отрицали внешнюю общую жизнь, не хотели знать ее. Учение христианское церковное в связи с государством есть учение первого типа: жизнь учреждается так, как будто нет зла, или по крайней мере так, что не видно существующего зла: злодеи в изгнании и по тюрьмам или боятся отдаться явно своему злу и действуют хитростью. Христианство аскетическое есть учение второго типа. Люди, следуя этому учению, озабочены душою только своею и бросают развращенный мир и уходят из него. —
Учение Христа истинное соединяет оба, оно дает для осуществления наивысшей внешней справедливости, не кажущейся, но настоящей, средство, состоящее в совершенствовании личности каждого среди общества и для общества, только для общества.
26 Ф. Я. П. 91. Теперь 10 утра. Думал ночью и сейчас разговаривал с Горбуновым о науке и искусстве. Ход мыслей вот какой: Наука, то, что называют теперь наукой, пустое дело, п[отому] ч[то] оно всё исходит из ложного начала. Она признает реальность только за материальным миром. Я писал Страхову, с чем он согласен, противно утверждению Бекетова, что нравственность только может быть вредна для индивид[уума] и даже для рода — вредна, как вреден огонь для сала свечи. Если выгодно муравью, чтобы жить в государстве муравьином, подчиняться и смиряться — быть нравственным, то по отношению к другому мурав[ьиному] госуд[арству] это невыгодно, и ему надо быть безнравственным. Но если бы даже все муравьи сошлись в один муравейник, им для выгоды своей надо бы б[ыло] быть безнравственн[ыми] по отношению других животных. Но мало того: если бы даже считать небезнравственной борьбу с другими существами, никогда нельзя сказать, где конец муравьям и начало других существ. То же и с человеком: где кончается человек и начинается животное. Ренан говорит, что la mort d\'un Français est un fait moral tandis que la mort d’un Cosaque n’est qu’un fait physiologique. Англич[анин] так думает про негра, индейца. И в самом деле, зулу и Балу два разные существа. Идиоты, дети, старики, выжившие из ума, люди ли? Границы нет. И я очень благодарен за это Дарвинизму. Нравственным нельзя быть относительно одного человека, нравственным необходимо быть относительно все[х] — нравственным быть — значит иметь любовь. Более любви, шире любовь, правильнее распределение предметов любви — более нравственно, и наоборот. Стало быть, нравственность нельзя вывести из борьбы. Нравственность вредна, нравственность есть жизнь реальная духа, питаемая веществом.
И вот наука нашего времени, признавая реальность только в том, чтó не имеет ее, утверждая про себя, что она единая истина, изучает тени, гоняется за призрака[ми], толчется на одном месте, сама чувствуя, что что-то неладно и что надо как-нибудь обосновать человеческую жизнь, кот[орая], при строгой последовательности мысли, вся уничтожается, старается самыми нелогичными рассуждениями сделать невозможное — материальными законами объяснить духовную жизнь. Все эти Фулье, Вунты, Летурно делают это самое.
Вчера прочел место Diderot о том, что люди будут счастливы только тогда, когда у них не будет царей, начальств, законов, моего и твоего. — Теперь 11-й час.
[1 марта.] 27, 28 Фев. 1-е Марта 91. Я. П. Третьего дня ездил верхом в Тулу за лекарством и вечером за Левой, Таней и Мам[оновой]. — Утром мало писал; но как будто уяснилось. Вчера. Ездил в Тулу, отвозил Горбунова. Очень б[ыло] хорошо и с ним и ехать. Б[ыл] у Раевских. М[аша] хорошо живет. Вчера получил хороши[е] письм[а]. Особенно письмо Рахманова, на к[оторое] отвечал и дал письмо Горб[унову].
Нынче — с утра, после дурной ночи, много и ясно писал о непр[отивлении] злу. — Подвигаюсь. Вечером спал и читал Ибсена и Гейне.
Думал: 1) Ничто так ясно не показывает того, что жизнь наша истинная в самоотречении, как потребность, испытываемая многими (и мною), в жертве, в страдании. Стремление это бывает временами (и половое — временами), но оно тем не менее искренно и сильно. То, что оно бессмысленно, часто тем более подтверждает его естественность. 2. (забыл).
2 Марта 91. Я. П. — Пл[охо] писал. Почти ничего. И осудил вчерашнее. Приехали Сережа и Илья и Цурик[ов]. Умный и симпатичн[ый] чел[овек]. Вчера, разговаривая с Мам[оновой], хорошо уяснил себе бесцельность всяких не только филантропических пальятивов, но и социалистич[еских] организаций, как рабочие союзы и т. п. Дело всё в тех бедняках, у к[оторых] нет работы,38 работа к[оторых] не дает им того, что им нужно для жизни. Это не попавшие на место, потерявшие место, дурные, ленивые, слабые, одержимые страстями, осрамившиеся работники. Это всё такие работники, к[отор]ым, при существующем положении рабочего рынка, нет работы, или нет нужной им платы за работу. Как ни поддерживай этих людей, их не удовлетворить, п[отому] ч[то] поддержка увеличивает их требования и самое число их (этих людей). Как ни улучшай положение рынка, т. е. как ни увеличивай плату за работу, их не удовлетворить и не уменьшишь их число. Эти люди суть те, к[оторые] при состязании остались за флагом. А пока будет состязание, будут люди, остающиеся за флагом, и потому всякие филантроп[ические] учрежден[ия] и улучшения положения рабочих не уничтожат этих остающихся за флагом. Чтобы их не б[ыло], нужно, чтобы не б[ыло] состязания: то, что я писал прежде, нужно, чтобы принцип борьбы заменился обратным: принципом жертвы — любви. — Теперь 12 ч[асов]. Л[ева] спит у меня; пойду спать.
3 М. Я. П. 91. Если б. ж.
[3 марта.] Жив. Много сплю. Не заболеть бы. И тупость мысли. Ничего не мог написать. Ходил гулять. Сыновья тут и Цурик[ов]. И скучно. Теперь 11 часов.
4 М. Я. П. 91. Если б. ж.
[4 марта.] Всё то же. Слабость и физич[еская] и умств[енная]. Даже и работать не хочется. Сапоги шить. Читал статью Чижа о нравственности сумашедших. Очень дурно написано, но с прекрасным настроением. Нравственность есть высшая способность. Строго говоря: высшая есть способность, так он говорит, видеть идеал и направлять к нему свою жизнь. Следующая есть способность альтруизма — опять его словами, следующая есть способность жертвовать сейчасной пользой, выгодой, будущей. — Ошибочно то, что он считает, что нравственность в зависимости от здоровья нерв и есть избыток силы. Это неправда: скорее можно сказать, что нравственная (духовная) сила дает силу, здоровье нерв. А откуда приходит эта сила? —
5 Мр. Я. П. 91. Встал рано, написал прошение Курзику. Ходил. Молюсь. Очень тяжело мне б[ыло] нынче. С[оня] говорит о печатании, не понимая, как мне это тяжело. Да, это я особенно больно чувствую, п[отому] ч[то] мне на душе тяжело. Тяжела дурная барская жизнь, в к[оторой] я участвую. — Ничего не писал. И не принимался. Читаю Grunland’a. Не дурно, но старо, пошло. Думал: Я читал статью Козлова против меня, и мне не б[ыло] нисколько больно. И думаю, это от того, что последнее время много мне б[ыло] уроков, уколов в это место: притупилось, замозолилось, или, скорее, я немного исправился, стал менее тщеславен. И думаю, как же благодетельна не только физич[еская], но нравственная боль! Только она и учит. Всякая боль: раскаянье дурного дела как нужно; если не мне уж самому, то другим, кому я скажу. Так это со мной. Все страдания нравственные я хочу и могу сказать людям. Думал о себе, что для того, чтобы выдти из своего тяжелого положения участия в скверной жизни, самое лучшее и естественное написать то, что я пишу и хочу, и издать. Хочется пострадать. Помоги, Отец. — Теперь 11. Иду наверх и спать.
6 Мр. Я. П. 91. Е. б. ж.
Нынче 9 Марта. Я. П. 91. Все три дня писал, хотя немного, но толково, и подвигаюсь. Кажется, кончаю 4-ю главу. Лева б[ыл], уехал вчера. Накануне его отъезда б[ыл] разговор о наследственности. Он настаивал, что она есть. Для меня признание того, что люди не равны в leur valeur intrinsèque,39 всё равно, что для математика признать, что единицы не равны. Уничтожается вся наука о жизни. — Всё время грустно, уныло, стыдно. Слава Богу, я начинаю опоминаться: чувствую, как я погряз в тщеславии. Писем выдающихся не было. Вчера ездил в Ясенки. Вчера же узнал, что мужики за березы не освобождены. Лопухин. Fiat justitia, pereat mundus.40 А ему столько же дела, как мне до его чулок. Читал хорошую книгу Our destiny Gronlund’a. Все мы идем к той же теме и подходим к ней с разных сторон и сближаемся. И это радостно. Думал два дня сряду по утрам, просыпаясь, а то гуляя.
1) Мне объяснилась вера слепая, вера в нелепость, вера в прошедшее, Соловьева, Трубецкого, Стаховича, Рачинского, кот[орой] я прежде не понимал. И понял я это на Рачинском, вспоминая, как он писал мне, что начинает уже не спорить с символом веры. Он воспитывал в себе веру, приучал себя к ней. Так он приучал себя, а другие, большинство людей, приучены к ней с детства. Есть две веры: одна — вера привычки, вера прошедшего, при кот[орой] разум употребляется на то, чтобы объяснить себе то, чему веришь по привычке, и вера разумная, та, кот[орую] определяет Павел — обличение невидимых, как бы видимых... вера разумная, вера в то, что не в силах еще выразить, обнять со всех сторон, но что уж верно знает разум, вера будущего. — Смешение этих двух понятий производит недоразумение.
Первая вера — вера мертвая, неподвижная, вторая вера живая, движущаяся.
2) Бросил щепку в водоворот ручья и смотрю, как она крутится. Пароход — только побольше немного — такая же щепка, земля — пылинка, 1000 лет, минута — всё ничто, всё материальное ничто, одно реальное, несомненное, закон, по кот[орому] всё совершается, и малое и большое — воля Божия. И потому, хочешь жить не мечтательно, а реально, живи в воле Б[ожией].
3) Читал прелестное определение41 Henry James (senior) того, чтó есть истинный прогресс. Прогресс есть процесс, подобный образованию, высеканию статуи из мрамора, elimination42 всего лишнего. Мрамор материал — ничто. Важно высекание, отделение лишнего.
4) Во сне видел: Правдиво только то (не истинно, а правдиво), что сам знаешь, испытал и говоришь о себе, своем опыте; всё остальное может быть ошибочно. Мне тогда-то там-то было больно. Это несомненно, если я умею различать свои ощущения. Но то, что земля кругла, вертится, не говоря уже о том, что все организмы развивались так-то, — никогда не может быть несомненно. То, что 2 х 2 = 4, или сумма □ катетов = □ гипотенузы, нельзя назвать правдивым или неправдивым, п[отому] ч[то] это только утверждение того, что я знаю. То же, что в воде есть столько-то водорода и столько-то кислорода, справедливо только в той мере, в к[оторой] это мой опыт.
5) Я молился сначала о избавлении от искушений похоти, потом тщеславия, потом нелюбви. Как будто к любви надо подходить через чистоту и смирение. Это неверно. Хотя я и писал, и думал, и думаю, что сущность жизни есть любовь, и что если ничто не препятствует любви, никакие соблазны, то она, как ключ, будет течь из души, — хотя я это говорил, и это справедливо, для возрождения к жизни мало избавляться от соблазнов похоти и тщеславия — это не восстановит любви. Скорее, наоборот, нужно изгнать из сердца злобу, и тогда отпадает тщеславие, а отпадает тщеславие — отпадает похоть. Ослабление начинается сверху: сначала засоряется любовь злобой, а как только явилась злоба, является тщеславие и за ним похоть. Так что исправлять надо не снизу, а сверху. — Неясно. Но я испытал и испытываю это.
6) Нынче думал о том, что все художественные произведения наши все-таки языческие — (буду говорить о поэзии) все герои, героини красивы, физически привлекательны. Красота впереди всего. Это могло бы служить основой целому большому худож[ественному] произведению.
Я нынче утром сказал С[оне] с трудом, с волнением, что я объявлю о праве всех печатать мои писанья. Она, я видел, огорчилась. Потом, когда я пришел, она, вся красная, раздраженная, стала говорить, что она напечатает... вообще что-то мне в пику. Я старался успокоить ее, хотя плохо, сам волновался и ушел. После обеда она подошла ко мне, стала целовать, говоря, что ничего не сделает против меня, и заплакала. Очень, очень б[ыло] радостно. Помоги, Отец. — Забыл что-то важное. Теперь 9-й час вечера, иду наверх. —