Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я вновь облачился в белый халат и, нашарив в кармане ручку, присел за стол, раскрыл журнал, вписал число и сразу споткнулся на первой же графе: «Ф. И. О. больного». Потому что у нашего казачка ничего этого не было. Ни фамилии, ни имени, ни отчества. Ведь у него в карманах документов не оказалось, а сам он про себя ничего не успел сообщить. Поэтому запишем то же, что и на титульном листе в истории болезни: «Неизвестный».

Неизвестным быть плохо. Если ты, конечно, не знаменитый скульптор по имени Эрнст. И жить плохо, и умирать как-то не очень. Это я понял давным-давно, в бытность свою медбратом в реанимации. Неизвестных хоронят в общей могиле и за казенный счет. Безутешные родственники, если они есть у такого, не придут на погост, не высадят там анютины глазки, не поставят на могильный холм поминальный стакан.

Чтобы стать неизвестным, не нужно делать ничего сверхъестественного. Достаточно просто выйти из дому на пять минут без документов. Ведь улица недаром полна неожиданностей, и неожиданности эти далеко не всегда приятные. И когда человек без документов попадает в переплет и получает расстройство здоровья, которое не позволяет ему сообщить основные сведения о себе, он будет числиться неизвестным. В лучшем случае временно.

Потому что если такой бедняга не очнется и сам все про себя не расскажет, то шансов, что его найдут и опознают, не так уж много. Тут главное, чтобы родные сразу забили тревогу. А такое происходит далеко не всегда. Человек может быть одиноким, находиться в отпуске, командировке, или он может быть представителем той социальной среды, где отправиться в камеру на пятнадцать суток – дело обыденное и привычное.

Правда, есть и бюро несчастных случаев, и всякие другие организации, включая милицию, но я ни разу не видел, чтобы по поводу неизвестных начиналась суета. Лежит себе и лежит, а помер – ну что тут поделаешь. Да чего уж там говорить про неизвестных, когда я за столько лет лишь однажды видел настоящие следственные действия. Тогда в реанимацию приехала целая группа: фотограф, эксперт-криминалист и следователь. Они задавали нам вопросы, фотографировали, записывали, делали смывы, соскобы с тела, отстригали волосы с различных участков. И все потому, что тот, кого сбила машина и, не остановившись, растворилась в ночи, был переводчиком «Интуриста». А у «Интуриста» кураторы известно кто.

А что касается простых смертных, тут никто никакого рвения не проявлял. Обычно все ограничивалось выдачей справки, что такой-то гражданин лежит в больнице с серьезным диагнозом и допросить его нет никакой возможности в связи с его общим тяжелым состоянием. Причем справку эту следователи получали почти всегда в коридоре. Я даже не помню, чтобы хоть раз кто-то из них попросил взглянуть на пострадавшего. Пусть и ради любопытства. Может, там, в палате, и в помине нет никакого стреляного, резаного, повешенного.

Удивляло и то, что никто не интересовался вещами неизвестных. Всякими бумажками в карманах, ключами, билетами на транспорт. А ведь в кино все время показывали, как буквально по трамвайному билету раскрывались невероятно запутанные преступления. Как-то раз привезли мужика с записной книжкой в кармане, а в ней сотни телефонов, и никому до этого нет дела.

Тогда я вечером взял и стал названивать по всем этим номерам, по взглядам коллег ясно понимая, что они принимают меня за малахольного. Но зато где-то на десятой попытке я дозвонился до человека, который сразу понял, о ком идет речь, и мы вместе разыскали его жену. Сразу стало спокойнее.

Однажды привезли к нам в реанимацию шизофреника. Дело было в начале весны, когда у таких больных расщепление сознания напоминает термоядерную реакцию. В том смысле, что все происходит бурно и непредсказуемо. Нашему пациенту пришла мысль не затягивать лечебный процесс, а исцелиться за мгновение, которое свистит, как пуля у виска. Вот он взял и шарахнул месячную дозу галоперидола разом. Хорошо, что это тут же заметили родственники. Поэтому он поступил вовремя, хоть и в коме, но зато без остановки дыхания. Мы его за пару суток привели в порядок, еще день потребовался для согласования перевода в специализированный стационар, то есть в психушку. И к вечеру третьего дня приехала перевозка с фельдшерицей, наша сестра-хозяйка сгоняла на склад, принесла вещи этого шизофреника-новатора, в которые тот стал неспешно облачаться.

Это был первый и последний случай на моей памяти, когда реанимационный больной посреди блока натягивал на себя брюки, рубаху, свитер, наматывал шарф, застегивал пальто. Я стоял рядом и контролировал каждое его движение, мало ли что. Хотя мужик при желании мог бы убить меня одним щелчком. Он был здоровенным, высоченным, чем-то напоминал бегемота своей огромной неспешностью и все время бормотал себе под нос. Очевидно, одно его сокровенное «я» постоянно выясняло отношения с другим.

В этот момент доктор Короткова сдавала смену доктору Климкиной, которая вышла в ночь.

– А этот неизвестный как позавчера поступил в коме, так до сих пор в ней и пребывает, – показав на четвертую койку и лежащего на ней пациента, сообщила Короткова. – Сначала нейрохирурги решили, что там субдуральная гематома, думали уже брать на трепанацию, видишь, даже голову обрить успели. А теперь считают, что здесь ушиб мозга, так что будем консервативно вести.

А голову ему как раз я позавчера обрил. Я столько народу здесь под ноль обкатал – и не сосчитать. Половинкой лезвия «Нева» на зажиме. Просто каким-то севильским цирюльником иногда себя ощущаю.

Тем временем я решил помочь одеться огромному бегемоту-шизофренику а то ему никак не удавалось застегнуть верхнюю пуговицу пальто, которая все выскальзывала из его толстых, как сардельки, пальцев. И, сделав полшага по направлению к нему, я вдруг услышал, что же он бормочет.

– Да почему сразу неизвестный, очень даже известный, это Тишков Сергей Палыч, мы с ним в одном цеху, почитай, лет тридцать на «Серпе и Молоте». Наши станки рядышком стоят, и в профилакторий вместе на Пахру ездили, да и живем в одном доме.

Ничего себе! Правда, мало ли что может сказать человек, которого увозят в психушку. С другой стороны, а вдруг и правда, чем черт не шутит! Жестами и мимикой я просигналил Коротковой и Климкиной.

Они приблизились и с интересом послушали.

– Просто сейчас постригся Сергей Палыч, вот его и не узнать. А так он под «полечку» любит, а я под «полубокс».

Мы все время в одну парикмахерскую ходим, на Красном Маяке.

– Подождите! Вы что, – не выдержала Климкина, – и правда его знаете?

– Говорю же, – продолжал бубнить тот, – работаем вместе, живем рядом, я его еще позавчера сразу признал.

При этом он почему-то не смотрел ни на своего знакомого, ни на нас, а стоял уставившись в пол.

– Так, может, вы тогда и адрес его скажете, если живете рядом, – смело предположила Короткова. – А еще лучше телефон?

– Да чего ж не сказать, – все так же разглядывая какую-то точку на полу, невозмутимо продолжал тот, – и адрес скажу, и телефон. Я ж говорю, мы ж в соседних подъездах с Сергей Палычем, с семьдесят четвертого года, в одном доме.

По-прежнему не поднимая глаз, он продиктовал мне все эти данные, нахлобучил шапку и отправился в психиатрическую лечебницу получать свой галоперидол в утвержденных схемах и под пристальным наблюдением. А я побежал звонить, сгорая от любопытства.

Выяснилось, что все чистая правда. Сергей Палыч, фрезеровщик с «Серпа и Молота», накопил отгулов и решил на неделю съездить в родную деревню, в Серпуховской район, проведать родню. И на платформе Царицыно поскользнулся на льду, ударившись головой о ступеньку. Поэтому его никто и не хватился, думали, он в деревне на печке лежит. А лежал он в это время в реанимации, где его соседом по койке оказался сосед и по дому, и по цеху. Вот как бывает.

А раз зимой, в воскресенье, иду я на очередное суточное дежурство. Гляжу, у дверей реанимации стоит военный, небольшой, худощавый, лет сорока, с каким-то уставшим лицом, судя по двум маленьким звездочкам на погонах, прапорщик, и давит на кнопку звонка. И по всему как-то мне стало понятно, что торчит он здесь уже долго. А если в реанимации утром двери заранее не открыли, то можно звонить до посинения, к пересменке обычно там такая кутерьма творится, даже звонка не слышно. Я в таких случаях бежал по лестнице на первый этаж в приемный покой и оттуда поднимался на буфетном лифте в реанимацию. Я было завернул к лестнице, но вдруг решил полюбопытствовать у прапорщика, по какому поводу он явился с утра пораньше.

Оказалось, прапорщик служит в автобате и один из солдат его взвода, водитель армейского грузовика, накануне вечером сбил человека, который перебегал улицу. И беднягу этого привезли в нашу реанимацию без сознания, без документов, записали неизвестным, а когда прапорщик ночью дозвонился, то ему ответили, что состояние неизвестного тяжелое.

– Вы знаете, – сказал прапорщик и вздохнул, – ведь солдат этот – золотой парень. Такие далеко не с каждым призывом приходят. Он и машину в образцовом порядке содержал, и на политзанятиях лучшим был. Но если тот, кого он сбил, не дай бог, скончается, то ему тюрьма будет, и никто на его заслуги даже не посмотрит.

Я пообещал, что мигом выясню о состоянии неизвестного, попросив подождать буквально минуту.

– Девочки, – просунув морду в раздевалку, спросил я, – как там неизвестный, которого вчера привезли?

– Умер, в три часа ночи! – мигом сообщили девочки. – Там такие травмы, что ловить нечего. И вообще скройся, бесстыжий. Не видишь разве, мы голые.

Я вздохнул, даже куртку не стал снимать, а пошел открывать дверь, за которой стоял прапорщик.

– К сожалению, ничем не могу вас обрадовать, – сказал я, видя, как у него на лбу выступила испарина. – У неизвестного оказались травмы, несовместимые с жизнью. В общем, он скончался. Ночью, в три часа.

Прапорщик весь поник, как-то сразу сгорбился, став совсем мелким, маленьким, и пошел на выход. У лестницы оглянулся и обронил:

– А ведь ему до дембеля три месяца осталось. Весной должен был домой уходить. Что же мне его матери сказать?

Махнул рукой и стал спускаться по ступенькам.

– Да, бывают же такие прапорщики, – я уже переоделся и стоял в блоке, – так из-за солдата переживать. А то все анекдоты про них рассказывают, а оказывается, и среди прапорщиков настоящие люди попадаются.

– Это ты о чем? – спросила Таня Богданкина, она сдавала мне смену. – Какой еще прапорщик? Неужели, Моторов, тебя в армию наконец замели?

– Нет, пока не замели, – охотно объяснил я. – Просто с прапорщиком тут говорил, из той части, где солдат служит, который того неизвестного сбил, что ночью умер. И, знаешь, видно, искренне за своего бойца переживает. А еще говорят, что все прапорщики – придурки.

– Да сам ты придурок! Умер неизвестный, который по пьянке с пятнадцатого этажа вывалился, – сказала Танька, – а тот, кого грузовиком сбило, давно очухался, вон на второй койке кашу уплетает. Я сама у него все данные утром выяснила, когда он проспался. Его фамилия Картошкин. Завтра в травму переведут, там только два ребра полетело, сотрясение, ну и алкоголь в крови, почти три промилле. Вот набухаются до чертиков и давай под колеса прыгать. Что за народ!

И тогда я побежал.

Бегу и лихорадочно думаю: интересно, а куда он пошел, в какую сторону? На автобус или пешком до «Каширской»? Доверился интуиции, побежал на остановку перед больницей. Был февраль, мороз стоял под двадцать, на мне лишь форма зеленая, халат и тапочки, а про куртку я сразу и не вспомнил.

В тот момент, когда удалось разглядеть на остановке фигурку человека в военной форме, туда уже подъезжал автобус. Похоже, не успею. Я заорал, задыхаясь на бегу:

– Товарищ прапорщик!

Ветер дул в лицо, и вместо крика получился какой-то комариный писк. Автобус тем временем раскрыл двери. Я поднажал, глотнул побольше морозного воздуха и еще раз крикнул:

– Товарищ прапорщик, подождите!

А тот уже поднимался на заднюю площадку и явно меня не слышал.

Когда в автобусе стали закрываться двери, я остановился и в отчаянии завопил в последний раз:

– Стойте, стойте!!! Товарищ прапорщик!!!

И он оглянулся.

– Товарищ прапорщик, не надо ничего матери вашего бойца сообщать, – пытаясь унять дыхание, подбежав, выпалил я. – Тот, кого сбили, жив-здоров, к тому же он прилично пьяный был. Думаю, через неделю выпишут. Можете о нем справляться, его фамилия Картошкин. А умер другой неизвестный, у нас их много бывает.

Прапорщик длинно-длинно выдохнул.

Чтобы не околеть окончательно, я быстро побежал обратно. А что неизвестных бывает много, так не соврал. Однажды на шесть коек в блоке их целых трое было.

Вообще-то всегда нужно около постели больного про его состояние выяснять, чтобы такой путаницы не случилось.

Вещдок в баночке

Тем временем под воспоминания о неизвестных я уже записал протокол в журнал и в историю болезни и поставил точку. Обычно это делают вдвоем, но Витя Белов побежал отчитываться на утреннюю конференцию, а меня оставил бумажки оформлять, собака.

– Смотрите, не забудьте, доктор, – произнесла за моей спиной операционная сестра Ирина и положила передо мной на стол марлевую салфетку, – не каждый день такие трофеи достаются.

Я развернул и посмотрел. На чуть измазанной кровью салфетке лежала пуля. Я взял ее, покатал между большим и указательным пальцем. Она была черная, твердая и гладкая. Почти недеформированная. Не латунная, а свинцовая. Странно маленькая. Как в патронах от мелкашки, из которых мы стреляли, когда в школе сдавали нормы ГТО.

Но каким образом казачка из мелкашки-то подстрелили? Если бы стреляли те, кто вчера штурмовал Белый дом, в нем должна была быть другая пуля. От «Макарова», от «стечкина», от «TT» на худой конец. Но выстрел ведь точно с близкого расстояния, тут и «Макаров» насквозь прошьет, не говоря о других пистолетах. А эта пуля только пробила почку и застряла в латеральном канале. Повезло казачку. Кишки даже не царапнуло. Да и представить, что кто-то побежал в атаку на Белый дом с мелкашкой, при самой буйной фантазии невозможно. Там вчера оружие посолиднее было, там танки и бронетранспортеры задействовали.

Ага, знаю, у кого спросить. Есть у нас специалист по пулям. Сейчас конференция закончится, и я все у него разузнаю. А пока и перекурить можно. Да и на чай время хватит. Я еще раз потянулся и толкнул дверь в коридор.



По лестнице бесшумной стайкой прошелестели девочки в одинаковых синих платьях с белыми воротничками, на голове у каждой – косынка с красным крестом. Медицинская школа при церкви, где готовят сестер милосердия. Во главе отряда, в платке, с медным наперсным крестом поверх черной рясы, сестра Наталья. Всегда серьезна, даже строга, поравнявшись со мной, с достоинством кивнула и, оглянувшись на свой выводок, шепотом поторопила. Подождала немного и повела их в процедурный кабинет набираться уму-разуму.

Мало кто сейчас признает в сестре Наталье ту голубоглазую блондинку, веселушку-хохотушку, старшую медсестру из гинекологии. Не так уж много времени прошло, как она с мирской жизнью завязала, а как изменился человек! А ведь раньше, бывало, она рассказывала что-то очень смешное, например, как ее папа, военный летчик, не пускал ее на танцы, приходилось удирать через балкон третьего этажа, слезать по дереву, а он бегал за ней с ремнем по ночной Кубинке.

От чая и сигареты настроение сразу улучшилось, а в мозгах немного прояснилось. Тут и конференция закончилась. Выходящие доктора возбужденно комментировали вчерашние события. Москва стала городом с комендантским часом и со всеми вытекающими для граждан последствиями. Лешу Зубкова продержали полдня в милиции, у Димы Мышкина омоновцы отобрали все деньги, а медбрату Мишане надавали дубинкой по горбу. Профессор Лазо, тот вообще не смог сегодня добраться до работы, так как Пресня до сих пор оцеплена. Елисей Борисович жил на Малой Грузинской в одном доме с покойным Высоцким и даже был его соседом снизу и, как говорят, писал на того телеги в милицию.

А вот и сутулый очкарик, доктор Баранников, тезка самого Довлатова. Он-то мне и нужен. Большой эрудит, между прочим. Однажды блок «Кэмела» мне презентовал, ему кто-то из больных при выписке вручил. Я, говорит, у тебя иногда сигаретку выцыганиваю, а ведь сам почти не курю. Особенно дома. Зато теперь буду с чистой совестью у тебя стрелять. Ну, что же, интересный подход.

– Привет, Сергей Донатович! – пожал я ему руку и отвел немного в сторону, чтобы нас не сбили с ног студенты. – Дело к тебе есть. Вот, посмотри.

Я вытащил из кармана салфетку, развернул и показал:

– Что скажешь? Откуда пуля? Вроде как от мелкашки?

Донатыч подхватил с салфетки пулю, подошел к окну и с минуту ее разглядывал.

– Значит, так. Пулька эта от патрона под названием «двадцать два эл-эр», боеприпас распространенный, у охотников популярный, да и у спортсменов. Их где только не используют, в том числе и для мелкашек, – возвращая пулю, сообщил Баранников. – Заряд в патроне маломощный, но убить при желании можно запросто. А вот бронежилет никогда не прострелит. Как я понял, это сегодняшнее ранение почки?

– Ну да, оттуда, – пряча салфетку с пулей в карман, кивнул я, – поэтому и интересно стало, как пуля от мелкашки в казачке нашем оказалась.

– Ты вот что, Леха, послушай моего совета, – придержав меня за рукав, сказал Донатыч, – особенно много об этом не думай, тут пусть у милиции голова болит. А пулю положи в сейф к Петровичу, чтобы не пропала.

Точно, пойду к Петровичу, у него в кабинете сейф стоит.

– Да, такие патроны, они еще к «марголину» подходят! – уже от дверей своей палаты громко сообщил Баранников. – Пистолет такой спортивный есть, хорошая вещь.

– Командир, что вы там вчера с Витькой на пару устроили? – нахмурившись, глядя на календарь «Плейбой» на стене, с невероятно красивой шатенкой на октябрьской странице, начал выговаривать мне Петрович. – Какие-то мужики с автоматами ночью по корпусу носились, больных всех распугали.

Петровичем называли заведующего мужским урологическим отделением Маленкова. Владимир Петрович считался мужиком жестким, но справедливым. А самое главное, он был виртуозным хирургом. В каждом втором учебном фильме по оперативной урологии именно руки Маленкова творили чудеса. Несведущие всеми правдами и неправдами стремились попасть к профессорам, а нужно было проситься к Петровичу.

– Владимир Петрович, да никто и не носился! – Я тоже принялся разглядывать шатенку во всех ее впечатляющих подробностях. – Просто омоновцы в туалет попросились, ну я им и разрешил сходить по очереди. Сами знаете, приличный унитаз у нас только на втором этаже, в женском. Наверно, кто-то из баб с недержанием на них в потемках напоролся, вот теперь и жалуются. Не на улицу же их было посылать. Мужики устали, весь день вчера палили в людей почем зря. Пожалел их, хоть они и…

– Хоть они и менты! – Петрович усмехнулся, впервые за весь разговор взглянул на меня, нашарил зажигалку и прикурил.

Я полез в карман и достал пулю, которую успел переложить в маленькую баночку с крышкой от детского питания. На подоконнике стояла, видимо для анализа мочи, а я ее под более почетные цели приспособил.

– Пуля, хочу ее в сейф спрятать, – для наглядности я потряс баночкой, как погремушкой, – а то мало ли. Вещественное доказательство.

Маленков принял у меня баночку, поглядел на пулю, но доставать не стал. Нагнулся, закряхтел, покрутив ключом, открыл сейф, в котором я успел разглядеть бутылку коньяку и почему-то сразу подумал, что в случае чего баночка может заменить рюмку.

– Откуда кровануло-то у вас? – строго спросил он, пока запирал замок. – Добавочную артерию проглядели, олухи?

– Похоже на то! – Признаваться было неохота, хотя в протоколе я это подробно описал. – Зато справились мгновенно, никакому академику Лампадкину такая прыть и не снилась.

– Вот что, командир, – окончательно помягчев, сказал Петрович, – мне тут уже все телефоны оборвали. Решили к этому раненому круглосуточную охрану приставить. Говорят, он опасный государственный преступник, говорят, у них мест в тюремных больничках после вчерашнего нет. Но пока они официальную бумагу не принесут, я их на порог даже не пушу. А почему его к нам-то привезли, ты у этих ментов спрашивал?

– Перед операцией минутка нашлась, спросил! – подтвердил я, рассматривая теперь большую афишу Вилли Токарева с его размашистым автографом. Вилли на афише явно и недвусмысленно косился на шатенку в календаре. Интересно, в жизни он такой же похотливый козел?

– Ну, так что они сказали? – нетерпеливо произнес Петрович. – Слушай, Моторов, какого хрена ты замолчал, заснул, что ли?

У меня так бывает, после суток мозги еле скрипят. Половину фразы вслух проговариваю, половину про себя. Надо дома выспаться хорошенько.

– Да там дело темное, Владимир Петрович, – вздрогнув, продолжил я свой рассказ. – Из этих омоновцев все клещами нужно вытаскивать. Но вроде, как я понял, в каком-то из холлов Белого дома к вечеру стали убитых на пол складывать. Света там не было, так они чуть ли не на ощупь туда стаскивали всех, кого на этажах нашли. А тут вдруг один признаки жизни стал подавать. Ему же еще и в голову выстрелили, да только мимо. Скорее всего, когда от контузии отходил – замычал, а так бы его в морг увезли.

– А к нам его кто решил отправить? – ища пепельницу глазами, спросил Петрович. – Ведь нет ни наряда «скорой», вообще ничего.

– А мне это самому интересно, – найдя пепельницу на подоконнике и поставив ее на стол перед Маленковым, сказал я. – Привез его не Московский, а Ленинградский ОМОН. Там на месте вроде кто-то его осмотрел, увидел ранение поясницы и адрес урологии Первой Градской написал. Они его в труповозку сунули и погнали. Вот такая история.

– Ладно, разберемся! – кивнул Петрович и стал накручивать диск телефона, давая понять, чтобы я выкатывался. – Ты пока домой не уходи, сам видишь, сегодня у нас дурдом полный. Я даже все плановые операции отменил.

Да я и сам понимаю, что сегодня задержаться придется. Пойду, пока все спокойно, дневники попишу.

Гицели

На улице стремительно темнело, ветки огромной липы за окном раскачивал ветер. Я сидел на пустой заправленной койке в реанимационной палате и смотрел на соседнюю, где лежал казачок, чью простреленную почку мы оттяпали двенадцать часов назад. Сейчас ему из трахеи трубу дернут, и я поеду домой. Хотя уже и спать не хочется. Для тех, кто работает сутками и ночами, понятное состояние. Когда все, происходящее вокруг тебя, кажется мультфильмом. Картинка немного дергается, голоса людей, и свой в особенности, воспринимаются с секундной задержкой и с небольшим эхом, как будто кто-то включил ревербератор.

Я еще раз взглянул на свежие анализы. Пока все спокойно, гемоглобин немного низковат, но это и понятно. Давление держит, пульс наполнения хорошего, моча есть, левое ухо заклеено, физиономия уже не серая, а розовая, хоть и перекошенная. Короче, чтобы там ни говорили, а медицина иногда помогает.

Последние два часа его ничем не загружают, он уже проснулся, аппарату сопротивляться начал, кляп языком выталкивать. То есть полностью созрел для отключения от аппарата и самостоятельного дыхания.

Ну, значит, пора. Отсос включим, завязочки распустим, трубку выдернем, поднимем у койки головной конец, заставим откашляться. Теперь пусть лежит, кашляет, дышит. Через часок и попить можно дать. А мне, для того чтобы спокойно домой отправиться, одну мелочь выяснить надо.

– Как чувствуешь себя? – помня, что ему выстрелили в ухо, проорал я как можно громче. – Воздуха хватает?

– Ништяк все, доктор, – просипел он и поморщился. – Воздуха хватает, пивка бы сейчас холодного и девок красивых вокруг.

Острит – значит, мозги на месте. Ведь после такой кровопотери все случается. Бывает, что идиотами на всю жизнь остаются.

– Ну а зовут-то тебя как, любитель пива и девушек? – задал я вопрос, после которого собирался отправиться восвояси. Уж больно не терпелось вместо слова «неизвестный» вписать настоящие данные. – Имя и фамилию назови!

Но казачок или не расслышал, или еще чего, а только вместо того, чтобы назвать себя, подмигнул здоровым правым глазом:

– Слышь, доктор, а как бы поссать мне?

– Ты, главное, не тужься, у тебя катетер стоит, трубочка такая, все и так вытекает. Мы тебе одну почку убрали, тебе спину кто-то прострелил, зато вторая цела. Береги ее теперь.

– Ничего себе, понасовали вы трубок, – криво улыбнулся он, – во все дыхательные и пихательные!

– Ладно, лучше вот что скажи. – Я подождал, пока ему дали сполоснуть рот. Пора было заканчивать и бежать к метро. – Как тебя мама с папой назвали?

– Да нет у меня ни мамы, ни папы, доктор, – вдруг очень серьезно и грустно произнес казачок, – да и не было никогда. Я ж детдомовский.

Где-то сзади, в коридоре, послышались тяжелые шаги. Казачок посмотрел куда-то за мое плечо, и сразу выражение его лица изменилось. Не было уже ни тоски, ни грусти, а одно хищное озорство и нахальство.

– Пиши, доктор. Звать меня Иванов Иван Иванович, из города Иванова. А больше ничего не помню, видишь – болею.

Я оглянулся. За моей спиной стоял здоровенный рябой омоновец и, ухмыляясь, протягивал какую-то бумагу.

+ + +

Я стоял в подвале на подгнившем деревянном настиле и, балансируя на одной ноге, чтобы не наступить в лужу, переодевался. Скоро морозы ударят, нужно бы какую-нибудь куртку купить, а то в джинсовке, когда снег пойдет, ходить как-то не очень. Моя «аляска», столь модная десять лет назад, уже в каком-то непотребном виде. Кой-какие деньги есть, нужно бы еще подкопить и махнуть на Тушинский рынок. Может, кто еще из частных клиентов объявится?

Я услышал голоса в тот момент, когда пытался влезть во вторую штанину джинсов. Подвал здесь был причудливо устроен с точки зрения акустики. Если кто-то разговаривал на нижней лестничной площадке, казалось, человек стоит не в двадцати метрах отсюда, за углом, а прямо у моего шкафчика.

– Слышь, Сань, чёт я не пойму, какого рожна с ним возятся. Лекарства на него переводят, кашкой кормят. Когда сюда ночью ехали, так и подмывало башку ему на хер свернуть, еле сдержался. Я б его голыми руками кончил. Пулю еще на такого тратить.

– Да он что-то такое знает, раз генералы засуетились. Ты же видел, как там с остальными. Все четко и без соплей. И правильно. С оружием против власти пошел – значит, сам себя приговорил.

– Говно вопрос. Если он и правда много знает, дали б его мне. Через три минуты все бы выложил. Да какой там через три. Через минуту! Гарантирую. В Карабахе у меня черножопые через минуту соловьем пели.

– Ну так, ёптать, надо было там на месте его с ходу потрошить, но эти начальники блядские с докторишками притащились, а в машине я было подумал, он подох уже.

– Ладно, разберемся. Если он расколется здесь, на больничке, и все, что нужно, генералам выложит, значит, больше он никому не нужен и до тюрьмы его могут не довезти, смекаешь? Тем более он вчера много чего лишнего видел. Свидетели никому не нужны.

– А если не расколется?

– Ну а если не расколется, нужно подгадать так, чтобы именно мы его из больнички проводили до тюрьмы или куда его там собираются упаковать. У него же ни хрена нет. Ни дела уголовного, ни ксивы, ни имени. Считай, и самого нет. А вот по пути ты и покажешь, чему тебя научили в Карабахе. Самое главное – эта блядина попалась. Остальное дело техники. Зажигалку-то верни!

Ботинки затопали вверх по лестнице, вскоре затихли, и я выдохнул. Оказалось, я по-прежнему стою на одной ноге, как цапля в болоте. Хороши дела. И поделиться ведь не с кем. Наверное, взять и тихонечко смыться – самое разумное. И молчать в тряпочку. Желательно всю жизнь. Но почему-то поступил я совсем не так, как подсказывало чутье. А все потому, что после суточного дежурства тело не всегда правильно воспринимает сигналы мозга. Я снова переобулся, скинул джинсовку, набросил халат, вышел из подвала и поднялся на второй этаж в реанимацию.

Они оба уже стояли в дверях палаты, огромные, мордатые, злые. Мазнули по мне небрежным взглядом и отвернулись. Я не стоил их внимания.

– Значит, так. Я сейчас звонил дежурному прокурору города и доложил ситуацию. Вашей липовой бумажкой можете подтереться. Прямо в том туалете, куда я вас вчера пустил. Никакого поста у постели больного никто вам устраивать не даст. Только на основании постановления прокуратуры и с номером уголовного дела!

Они оба уставились на меня. Один широкий, коренастый, морда в оспинах. Второй высокий, сутулый, горбоносый. Им наверняка хотелось меня кончить прямо здесь. Но рядом со мной стояла дежурный реаниматолог Маринка Веркина и обе сестры, Юля с Дашей. Свидетели. Которые никому не нужны.

– За дверь отделения не проходить, накинуть белые халаты, на ноги бахилы, – продолжал я, не позволяя им очухаться. – Курить только на улице, с персоналом не пререкаться. Вот официальная телефонограмма!

И помахал у них перед носом исписанным бланком. Коренастый сморгнул.

– Юля, будь добра, найди им какие-нибудь халаты и бахилы добудь в операционной, самый большой размер, – попросил я одну из сестер. – И два стула за дверь выставь, пусть там сидят, и за порог их не пускать!

Главное – не дать им опомниться.

– Марина Викторовна, будьте добры, пройдем к больному, – давая им понять, что разговор окончен, обратился я к реаниматологу. – Распишем дальнейшую терапию.

Заходя в палату, я оглянулся. Они медленно, неохотно уходили за дверь отделения. От них за километр несло ненавистью. Один коренастый, широкий, второй длинный, корявый. Какая-то знакомая картинка. Гицели!

Садисты, живодеры. Ну конечно, как же без них.

+ + +

Обеденная волна на Аллее Жизни шла на спад. Насытившийся народ разбредался из общепитовских точек по своим делам. Студенты спешили на лекции и семинары, сотрудники клиник и кафедр – продолжать трудовую вахту. Тут, в сердце медицинского городка, случайных людей почти не было.

Вот и мы, студенты медучилища, хоть здесь и без году неделя, делаем вид, что тоже не чужие. И чтобы сойти за совсем уж своих, демонстрируем по-особому развинченную походку, халаты нараспашку, на всем пути из столовой лениво покуриваем и громко обсуждаем, как оно лучше – после последней пары репетицию устроить или сразу по домам?

Мы уже заворачивали во двор, как тут мимо проехал раздолбанный грузовик и метров через двадцать, заскрежетав сцеплением, остановился. Грузовик как грузовик, он был похож на обычный хлебный фургон, раскрашен в такой же серо-синий цвет, только без надписи на борту. Но что-то особенное происходило там, в кузове. Сам не знаю почему, но от странных звуков, доносившихся оттуда, сразу зашевелилось какое-то неприятное чувство.

– Вот суки, – сказал очкарик по кличке Горшок, – опять привезли!

– А чего привезли-то? – Я был человеком новым, с первого сентября еще всего ничего прошло. – Куда привезли?

– Чего-чего, собак в виварий привезли! – зло ответил Вовка Антошин. – Для опытов!

Во дворе напротив училища находился виварий, где во имя науки кромсали несчастных зверей.

Из кабины вылезли два каких-то неопрятных мужика. Водитель был плотный, коренастый, его напарник – высокий, чуть сутуловатый. Гицели. На Украине так называют живодеров. Сутулый выплюнул окурок и двинулся вперед, а водитель, немного отстав, вяло попинал передний баллон. Затем они оба скрылись за дверью вивария с какими-то бумажками.

Мы поравнялись с фургоном. Внутри раздавался визг, вой и скулеж разнообразных оттенков и тембров. Какая-то невидимая нами псина царапала когтями дверь.

Они поняли, куда их доставили и что им предстоит.

– А замка-то нет! – ткнул пальцем Горшок. – Глядите!

В качестве запора на двери фургона была обыкновенная щеколда. Мы переглянулись и подумали об одном и том же.

– А ну, навались!

Нужно было торопиться, пока эти не вернулись. Я откинул щеколду, а Горшок с Вовкой потянули за тяжелые створки, широко распахнув несмазанную дверь. Оттуда сразу пахнуло смрадом и несчастьем.

Ослепленные светом, собаки отпрянули, сбившись к дальней стене, не думая убегать, видимо принимая нас за своих мучителей.

Тогда мы попятились от машины на несколько метров, делая призывные жесты, подзывая их свистом. Но они все равно нам не верили и продолжали жаться в углу. А время шло.

Наконец самая смелая и смекалистая дворняга, кося на нас глазом, подошла к бортику, постояла там секунду и, спрыгнув на землю, метнулась сквозь кусты на аллею мимо заброшенного корпуса сан-гига. Вдохновленные примером, остальные собаки пестрым лохматым водопадом посыпались из недр грузовика и в хорошем темпе стали удирать в сторону клиники акушерства. Их веселый лай с каждой секундой удалялся. Всё. Уже не догнать.

Наша компания тоже решила поспешить и не дожидаться разоблачения, благо дверь училища вот она, рядом. С сознанием выполненного долга, в приподнятом настроении, радостно гогоча, все дружно взбежали вверх по лестнице одновременно со звуком звонка. Я двигался последним и на самом пороге, приготовившись тоже рвануть на второй этаж, вдруг оглянулся и увидел то, чего другие не заметили.

В кузове оказалась еще одна собака, лохматая, с рыжими подпалинами. Сейчас она подошла к краю, осторожно пробуя лапой воздух. Как же мы ее не углядели? Ну, что стоишь? Давай прыгай!

С возрастом, когда у собак ухудшается зрение, они начинают бояться высоты. Для них соскочить с крутой ступеньки – как сигануть в бездонную пропасть. Вот и эта, скорее всего, медлила по той же причине. И когда она решилась и немного присела перед прыжком, в трех метрах от грузовика показался один из этих гицелей, водитель. Он шел вразвалочку со стороны кабины и пока не видел стоящую в кузове собаку. Ну же!

Наконец она неловко спрыгнула на асфальт, на все четыре лапы, и уже взяла верное направление к аллее, как тут вдруг шарахнулась от каких-то людей, заходивших во двор, и рванулась туда, куда совсем не надо было. К тупику у входа в училище. В западню.

И конечно, он ее обнаружил. Я это понял по крику.

– Куда? Ну, падла! Стой, кому говорю! – раздались вопли. – Я тебе щас устрою!

Между мной и собакой, которая от страха вжалась в кирпичную стенку, было не больше полутора метров. Нужно только сделать пару шагов, схватить ее за шкирку, втянуть внутрь и набросить крюк на дверь. Но тогда сразу бы стало ясно, кто устроил собачий побег.

Я просто призывно засвистел, отступая назад:

– Иди, иди сюда! Собачка, собачка хорошая!

Подсев на задние лапы и поджав хвост, она и не думала идти на мой зов, а я уже слышал близкий топот живодера.

Гицель появился в просвете двери с каким-то огромным сачком в руках, успев вытащить его из машины.

– Ну что, попалась, попалась, падла! – не скрывая радости, выдохнул он и занес сачок. Испитая харя, свинячьи глазки, кривой рот.

Он меня до сих пор не заметил, можно было оттолкнуть его, вырвать сачок, наконец, сбить ударом в ухо. Но, словно пришитый, я не двигался с места. Сдрейфил.

Сачок точно накрыл собаку с первого раза, да она никуда и не убегала. Мужик тут же перевернул его и моментально закрутил сетку, в которой псина, оказавшись вверх тормашками, беспомощно сучила лапами.

– Попалась, блядина! – удовлетворенно прорычал он. – От меня не уйдешь!

И тогда она завизжала. И визжала так страшно и обреченно, пока он тащил ее к машине, и когда перед грузовиком от души врезал по сетке ногой, и когда закинул ее в кузов.

Этот визг долго будет стоять у меня в ушах.

Много лет.

+ + +

– Ты чего, Моторов, озверел? – с сочувствием спросила Маринка Веркина и отвлекла меня от воспоминаний. – На людей стал бросаться! А они, между прочим, с автоматами. Может, у тебя абстиненция? По симптоматике похоже!

– Марин, это они совсем озверели. Ночью, когда его привезли, так наручниками сковали – даже странно, что руки не отвалились. Ты погляди сама! И если не хочешь завтра от Маленкова втык получить, как я сегодня, не пускай их никуда.

Мы подошли к койке, я снял с казачка вязки, которые приладили ему сразу после операции, чтобы он себе ничего во сне не вырвал. Под эластичными бинтами, набитыми ватой, оказались столь впечатляющие следы от кандалов, что Маринка присвистнула.

– Сейчас приведем тебя в порядок, – подмигнул я казачку, который молча и внимательно все это время, начиная от перепалки с омоновцами, на меня смотрел, будто хотел что-то сказать. – Отмоем грабли, мазью помажем.

На кистях рук толстой ржавой коркой запеклась кровь. Это, пока он на носилках с прикованными руками лежал, из раны натекло. Сестра Даша, худенькая, голубоглазая, принялась отмывать засохшую кровь водой с перекисью, а я за минуту сгонял на первый этаж и незаметно положил на пост чью-то выпавшую из истории болезни статкарту, которую так ловко выдал за бланк телефонограммы. С нашего телефона не то что в прокуратуру, в приемный покой дозвониться проблема.

Я вернулся в реанимационную палату, как раз когда Даша завершила водные процедуры.

– Ну вот, а еще говорил – Иван Иванович! – удовлетворенно сказала она и засмеялась. – Посмотрите, доктор, он нас всех обманывает.

Я подошел ближе, взглянул, и тут меня будто горячей водой окатили. Так вот почему наш лагерь у меня весь день из головы не выходит! На проксимальных фалангах пальцев кривыми, неровными, разными буквами, будто их кололи четыре разных человека, значилось: ЛЕНЯ.

Прекрасная креолка

Чем старше пионер, тем больше ему нравятся танцы. Происходит это плавно и постепенно. Мелких октябрят, тех вообще стараются к танцам не допускать. Ну и правильно, они только пищат, визжат и под ногами путаются. Пускай лучше мультфильмы смотрят.

Как-то по малолетству я впервые подпольно попал на танцы в пионерлагере «Орленок», чтобы посмотреть, как это выглядит в исполнении парней и девушек первого и второго отрядов.

Меня несказанно удивило, что они, оказывается, не танцуют, а при всем честном народе буквально обнимаются. При этом никто из них друг с другом даже не разговаривал. Просто стояли вот так, обнявшись, и покачивались в такт музыке, а вид был у них задумчивый и какой-то, можно сказать, глупый. Из магнитофона, что стоял посреди зала на стуле, кто-то заунывно пел на непонятном языке:

Oh, Mammy… Oh, Mammy, Mammy Blue…Oh, Mammy Blue…

– Кукуня, – сказал я своему другу Мише Кукушкину, который и провел меня в клуб через тайную дверь за сценой, – какие-то они все здесь чокнутые, пойдем отсюда, я так ни за какие коврижки танцевать не буду!

Но пришлось, причем буквально через месяц.

В конце второй смены на веранде корпуса было решено провести отрядный «Огонек», кстати, первый в моей жизни. Посчитав, что мы все люди взрослые, переходим в четвертый класс, наши вожатые накрыли столы, поставили чай с печеньем, а самых смелых попросили выходить на середину и веселить остальных. Сначала все жутко стеснялись, хихикали, даже старались не смотреть друг на друга, но потом как-то незаметно осмелели. Миша Кукушкин спел очень хорошую песню «Тишина на Ваганьковском кладбище», Вова Булеев показал пантомиму, а я прочитал стишок Хармса.

«Огонек» уже подходил к концу, и тут кто-то из девчонок потребовал танцев. Ребята сразу дружно завыли от возмущения, а вожатые взяли и разрешили. Столы и стулья быстро сдвинули в сторону, девочки отошли к одной стене, а ребята к другой. У нас не было ни проигрывателя, ни тем более магнитофона, поэтому несколько девчонок встали рядышком и запели:

О далеких просторах мечтая,Урагану отдавшись во власть,Чайка в небе отбилась от стаиИ в туманную даль унеслась…

И тогда от группки девочек отделилась Ирка Фридман, самая красивая и воображалистая в отряде, пересекла веранду и вдруг подошла, шутливо поклонилась, сказав просто: «Давай потанцуем, Моторчик!» Я сразу пришел в смятение настолько сильное, что оставил без внимания ехидные смешки за спиной. Особенно когда Ирка положила мне руки на плечи. Я тоже положил ей руки на плечи, она снисходительно улыбнулась, взяла и опустила их к себе на талию. От этого я разволновался еще больше. Потом мы начали переминаться с ноги на ногу, а Ирка подпевала хору:

Не останется чайка за морем,Неуютен ей берег чужой.Поняла, видно, чайка, как дорогИ навеки ей мил край родной.Перу-ла-ла-ла-ла,Перу-ла-ла-ла-лаПеру-лай-ла…

В общем, не такая плохая вещь эти танцы. Конечно, с кино не сравнить, особенно где про индейцев, но для разнообразия сойдет. Да и Фридман не совсем уж дура, как привыкли считать мы с Мишей Кукушкиным.

С каждым годом танцев было все больше, и в школе и в лагере. Мы выплясывали под проигрыватель, магнитофон и даже под «живой» ансамбль. В общем, это превратилось в рутинное занятие.

Но таких танцев, как в пионерлагере «Восток» от завода ЗИЛ, куда я попал по окончании шестого класса, за два года до «Дружбы», я не видел ни разу. Бетонная танцплощадка для нескольких тысяч пионеров из сотни отрядов была размером с хороший аэродром, а на эстраде, уставленной колонками, давал жару профессиональный ансамбль, в котором играли пятеро молодых мужиков, одетых с ног до головы во все джинсовое.

Мы приходили туда огромной кодлой, всем спортлагерем, специально в спортивных штанах, майках и кедах, чтобы остальным было понятно, с кем они имеют дело. Бесцеремонно сгоняя пионеров с лавочек, мы выбирали места получше, откуда были видны музыканты.

Младшие, в том числе и я, уважали быстрые танцы, а старшие, те, наоборот, медленные. Они высматривали среди танцующих самых красивых девчонок и внаглую отбивали их у кавалеров. Им, разрядникам по борьбе и боксу, надеждам спортивного общества «Торпедо», никто никогда не возражал.

На первых же танцах, ближе к концу, в перерыве между песнями вдруг кто-то выкрикнул:

– «Семь-сорок» давай!!!

И сразу же сотни глоток стали скандировать:

– «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!!

Тогда длинноволосый гитарист подошел к микрофону и сказал:

– Взрослые люди, пионеры, комсомольцы, а просите такую ужасную музыку!

Тут все завопили вообще как резаные.

– А что такое «Семь-сорок»? – проорал я в ухо Сереге Михайлову, боксеру, чемпиону Москвы в полусреднем весе.

– Клевая вещь! – пытаясь перекричать толпу, пояснил Серега. – Трясучка! Говорят, ее евреи на свадьбах играют!

– «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! – продолжали реветь пионеры и комсомольцы, требуя ужасной еврейской музыки.

Гитарист на сцене пожал плечами, мол, хозяин – барин, подмигнул остальным, притопнул ногой и взял первую ноту, которая вырвалась из огромных колонок:

– ТЭНННННН!!!!!!!!

От этого звука и пионеры и спортсмены, комсомольцы и беспартийные пришли в неописуемое ликование, захлопали, засвистели, а гитарист все тянул и тянул несколько тактов.

А потом он как бы сжалился и проиграл еще шесть нот:

– ТИ-ТА, ТИ-ТА, ТИ-ТАН!!!

Овации перешли просто в ураган, а тут еще остальные музыканты грохнули одновременно, и сразу по всей танцплощадке стали выстраиваться хороводы, которые очень медленно, в такт музыке, начали свое кружение. Лишь некоторые, как Серега Михайлов, не вплетаясь в хоровод, стали выделывать коленца сами по себе.

Мелодия постепенно убыстрялась, ускоряли свое движение танцоры, все пионеры, вожатые выскочили на площадку, включая и тех, кто обычно сидел на лавочках.

А музыканты все наращивали и наращивали темп, хороводы бешено вращались, в пляс пустились все, даже пожарники, несущие вахту неподалеку.

И вот уже гитарное соло стало настолько быстрым, что было непонятно, как у гитариста успевают пальцы. Некоторые участники хороводов, не выдержав этой бешеной гонки, спотыкались, увлекая за собой остальных, то тут, то там возникала куча-мала, повсюду стоял хохот и визг, похоже, что и спортсмены стали выдыхаться. Как вдруг мелодия на очередном вираже резко замедлилась, и гитара снова заиграла тягуче медленно.

Все дружно выдохнули, переводя дух, и опять шаг за шагом, нота за нотой, только на этот раз с гораздо большим ускорением, музыканты снова достигли невероятного темпа, продолжая наращивать его до тех пор, пока мелодия резко и чисто не оборвалась на последней ноте куплета.

Как же им хлопали, особенно соло-гитаристу! Да не просто хлопали, а, можно сказать, неистовствовали, кричали, свистели, улюлюкали, то есть всеми способами выражали восторг. Минут пять не давали начать следующую песню. Наконец, когда овации мало-помалу стали затихать, джинсовые мужики переглянулись, и ансамбль грянул самый модный шлягер семьдесят шестого:

Прощай! Со всех вокзалов поездаУходят в дальние края.Прощай! Мы расстаемся навсегдаПод белым небом января.

– Серега! – сказал я перед отбоем Михайлову, когда мы шли от умывальника к палатке. – Хочу на электрогитаре играть научиться.

+ + +

В середине смены весь наш отряд занялся подготовкой к конкурсу на лучшую инсценированную песню. Режиссером-постановщиком, естественно, выступал Володя Чубаровский, а ассистентами режиссера были назначены два Шурика, Беляев и Балаган. Нам была предложена песня Остапа Бендера из фильма «Двенадцать стульев».

Где среди пампасов бегают бизоны,А над баобабами закаты словно кровь,Жил пират угрюмый в дебрях Амазонки,Жил пират, не верящий в любовь.

Как мне и было обещано Чубаровским в первую же минуту нашего знакомства, я получил роль молодого ковбоя, с которым коварная юная креолка изменяет угрюмому пирату. И хотя в тексте песни не было никакого намека на внешность этого ковбоя, предполагалось, конечно, что если уж ковбой молодой, то вряд ли уродливый, а потому можно с уверенностью сказать, что я получил роль КРАСАВЦА.

Но однажды ночью с молодым ковбоемСтройную креолку он увидел на песке,И одною пулей он убил обоихИ бродил по берегу в тоске.

Вот кто получился уродом, так это пират. Его должен был изображать некий юный родственник Мэлса Хабибовича из города Нальчика по имени Равиль. В этом Нальчике он занимался много лет боксом, но, кстати, за смену так никому и не накостылял, чем многих разочаровал. Его долго доводили до нужной Чубаровскому уродской кондиции, а именно пририсовали фингал под глаз, смастерили фиксу из фольги, приклеили бороду из крашеного мочала. Вдобавок расписали все тело блатными татуировками и напялили бандану.

Чубаровский долго вглядывался, подходил, отходил, рассматривал с разных ракурсов, как опытный сценограф, и остался недоволен. Тогда нашли какую-то драную тельняшку, надели на пирата. Оказалось, опять не то.

Володя подумал-подумал, надорвал тельняшку на груди, чтобы татуировки были лучше видны. Вроде бы уже классно, лучше не придумаешь, но Чубаровскому все равно не хватало завершающего штриха. Наконец он вскочил и куда-то побежал – как выяснилось, в изолятор. Вернулся радостный, с костылем в руке, в изоляторе одолжил. Сделал пирата одноногим, ногу веревочкой под тельняшкой подвязал, ну точно Сильвер, только без попугая. Все. Володя наконец просиял и начал колдовать над стройной креолкой.

Креолкой назначили детдомовца Леню, дико смешного и обаятельного парня лет двенадцати. Он по возрасту должен был числиться во втором, а то и в третьем отряде, но у нас в первом находились еще двое парней из этого детского дома, а их, как правило, не разлучали. Леня был кудрявым, с шапкой густых черных волос, розовощекий и упругий, как резиновый мячик. На левой руке у него красовалась татуировка: ЛЕНЯ. Буквы были все разнокалиберные, как будто их кололи четыре разных человека.

Он был компанейским и неизменно веселым пацаном. Чем-то по темпераменту напоминал Мамочку из «Республики Шкид», но Мамочка воровал у своих, а вот Леня нет, у него были принципы.

Помню, раз мы с ним курили вдвоем на нашем бревнышке, и Леня по моей просьбе рассказывал истории о детдомовской жизни. Про воспитателей добрых и хороших, про воспитателей гадов и садистов, про всякие смешные случаи, про то, как старшие терроризируют младших, а еще, оказывается, они там и пьют и воруют…

– Я смотрю, Леха, ты вообще жизни не знаешь. У нас любой семилетний шкет соображает лучше. Тебя мамаша небось до пенсии будет за ручку водить.

Мне только и оставалось, что соглашаться. Потом мы закуривали еще по одной.

– А ты думаешь, мне здесь у вас ничего спи… ть не хочется? – вдруг подмигнул Леня. – Да так хочется, что аж зубы сводит, особенно у Володьки Антошина, – засмеялся он. – Но ты не дрейфь, не буду. Вы же мне своими стали, а у своих брать – это в падлу!

И вдруг Леня стал очень серьезным, я таким никогда его не видел прежде. Даже показалось, что он сейчас заплачет.

– Полюбил я вас, чертей, тебя, Антошина и Балагана, хорошие вы пацаны, у нас таких нету! Ну, пошли на полдник, Леха, – снова засмеялся он, – вижу, что тоску на тебя нагнал.

Леня знал огромное количество жалобных детдомовских песен, а любимая у него была вот эта, студенческая:

Ходят девушки многие.Нам приметны их талии,Нам приятны и ноги их,Ручки их и так далее…

Я потом долго, почти год, буду слышать его всегда веселый голос, он станет часто звонить из своего детского дома, тайно проникая по вечерам в директорский кабинет. И вдруг пропадет внезапно, как сгинет. Адрес этого самого детского дома я у него узнать не удосужился, лапоть, а в лагерь он больше не приедет.

Какая же сука бросила его в приюте, вот бы на нее поглядеть!



Креолка из Лени получилась знатная, из одеяния на нем была одна-единственная дико похабная кружевная комбинация, его кудри накрутили вдобавок на бигуди, сделав настоящую негритянскую прическу, накрасили, не пожалев макияжа, и когда он изображал наивную девушку, хлопая ресницами, все ржали как ненормальные. Но Чубаровскому в этом сценическом образе чего-то опять не хватало.

– Леня, – начал он, – когда идет текст «Стройная фигурка цвета шоколада помахала с берега рукой…», не нужно изображать из себя жену моряка, встречающую его после долгой разлуки на пирсе. Пойми, ты должен вести себя по-другому!

– Володь, – спросил тогда озадаченный Леня. – Я чёт не понял, по-другому – это как?

– Видишь ли, Леня, – осторожно начал Володя Чубаровский, понимая, что перед ним стоит двенадцатилетний пацан. – Попробуй так кокетливо делать ручкой и глазами поводить, ну как… как…

– Да что ты, Володь, все вокруг да около? Как блядь, что ли? Да не вопрос, ты мне только скажи: помаши, Лень, ручкой как блядь, а то стоишь мудришь…

А что касается меня, тут было все предельно лаконично, я появлялся на сцене безо всякого грима и быстренько соблазнял креолку. На мне были потертые Вовкины джинсы Lee и сомбреро, которое одолжил вожатый второго отряда Толик Либеров.

Конечно, мы ничем таким с Леней не занимались, а просто вальсировали, причем, по замыслу Чубаровского, я держал Леню на руках.

– Ну ты, поскребыш, окромя гитары ничего в руках держать не умеешь! – цитатой из «Неуловимых» выражал неудовольствие Володя. – Не чувствуешь разве, что у твоей партнерши задница провисает, а ну приподними Леню повыше! – приказывал он.

В финале к нам, танцующим, приближался на костыле родственник Мэлса Хабибовича из Нальчика и стрелял мне в спину. Мы с Леней падали на приготовленный загодя матрас, изображая смесь агонии и любовного экстаза.

Надо ли говорить, что на этом конкурсе мы заняли первое место, да еще с колоссальным отрывом от остальных. Конкурентов у нас и близко не наблюдалось.

+ + +

– Эх, мужики, как же я мечтал о гитаре! Мне она даже ночами снилась. И в школе мечтал, и когда в институт поступил. Но стипендия – сорок рублей, а мать – бухгалтер, оклад-то всего сто двадцать. Ничего, думаю, после третьего курса поеду в стройотряд, может, и заработаю. Вот вы говорите, в ГУМ ездили, вам от дома сколько добираться? Полчаса? А от моего Наро-Фоминска до «Лейпцига» – два часа в один конец. Ведь именно там «Музимы» продавались. А мне лишь «Музиму» подавай, ничего больше не нужно, хоть она и почти три сотни стоила. Меня в «Лейпциге» уже все продавцы знали, поиграть иногда давали. Так, душу себе разбередишь – и обратно, в Наро-Фоминск.

А в прошлом году двадцать лет стукнуло, юбилей как-никак. Все друзья собрались. Пришли кучей, книжку «Три товарища» вручили, мол, почитай о настоящей мужской дружбе. Ну, мы поржали, за стол сели, посидели хорошо, весело, потом гулять пошли, до двух часов ночи шатались, у меня ведь в конце мая день рождения, уже тепло совсем.

Утром открываю глаза, сам еще не проснулся, смотрю – а в углу около шкафа гитара стоит, свет через занавеску на нее падает, как будто рисунок на стене. Ничего себе, думаю, какой сон мне красивый снится. Потом как подбросило. Я с кровати соскочил – и к шкафу! А там и правда гитара, настоящая! Именно та, о какой только и мечтал! «Музима этерна люкс»!

Оказалось, друзья мои ночами вагоны на станции разгружали, деньги собирали. Поехали в «Лейпциг», купили гитару, и мать попросили спрятать. А сразу дарить не стали, решили сюрприз устроить, чтоб запомнилось. Вот такие у меня друзья, мужики.

Мы сидим в вожатской комнате и как завороженные слушаем Юрку Гончарова. Интересно, а мои друзья станут ради меня вагоны по ночам разгружать?



Ансамбля у нас было два, вожатский и пионерский. Между ними существовала здоровая конкуренция, которая ярче всего проявлялась на танцах. Вожатые играли песни своей тревожной юности, то есть по пионерскому мнению – безнадежное старье. Зато наш репертуар, тот, наоборот, состоял из шлягеров современных, где основная роль принадлежала моей партии соло-гитары.

Часть этих мелодий я разучил в нашем гитарном кружке, а кое-что пришлось подбирать на слух, когда вспоминал то, что слышал из магнитофона Вовки Антошина.

Главный козырь мы выдавали на медленном заключительном танце, который неизменно объявлялся белым. Как-то чувствовалось, что после всех песен в исполнении вожатского коллектива о шепчущих березках, о шумящих кленах, о семи ветрах пионерам хочется услышать какую-то хорошую и жизненную вещь.

Тогда кто-нибудь из нас подходил к микрофону, оглядывал танцплощадку и важно произносил:

– Последняя песня!

Сразу же начинался ропот, возмущение: действительно, время детское, как последняя, почему последняя?

Выждав какое-то время, чтобы дать утихнуть протестующим, следовали два слова:

– Белый танец!

Возмущение сменялось обрадованно-смущенным вздохом.

И после паузы еще два слова, которых все ждали с замиранием сердца:

– «Больничные палаты»!!!

Тут раздавался шквал ликующих голосов, свист, аплодисменты, и мы приступали.

Вступление было круче, чем у Deep Purple, моя гитара ревела, а бас с ударными лупили в унисон, создавая тревожное настроение. Затем, через четыре такта, Балаган выходил на середину и начинал голосить:

– Больничные палаты,Где ты лежишь и как ты? —Такой вопрос девчонка задает. —Ах, если б можно былоТебе подняться, милый,Родной и дорогой мальчишка мой!

Дамы наперебой приглашали кавалеров, а некоторые, чтобы не пропустить ни одного слова, стояли и просто слушали.