– - Господь с тобою, мое дитятко! -- сказала царица.-- Об нас молится святейший патриарх целым собором: так адская сила не подействует. Выбей этот вздор из головы.
– - Ах, родимая, видишь ли, как он силен? -- возразила Ксения.-- Вот сколько времени воюют с ним, а не могут ничего ему сделать. Боюсь смертельно! -- Ксения заплакала и бросилась в объятия матери.
– - Наше дело женское,-- сказала царица,-- а, право, кажется, что русские стали теперь не те, что были при покойном царе Иване Васильевиче. Тогда брали целые царства, пленяли царей и вождей чужеземных, а ныне наши воеводы не могут сладить с шайкою бродяг. Недаром не верит им государь Борис Федорович!
– - Послушала бы ты, матушка-царица, что говорят на Москве,-- сказала няня.-- Царь Борис Федорович жалует-де немцев да всяких нехристей, так нет и благословения Божиего.
– - Да перестань ты, Марья, рассказывать свои нелепые толки,-- возразила царица.-- Что худшего, то все попадает тебе в уши.
– - Послушала бы ты, няня, как братец Феодор рассказывал про немцев! -- сказала Ксения.-- В битве под Добрыничами они, как каменная стена, стояли противу разбойников и потом бросились на них, воскликнув: \"Помоги Бог!\" -- разбили и одержали победу во славу Бога, царя и России. Вот каковы наши немцы, которых ты не любишь! Видишь ли, что они сражаются, призывая на помощь Бога!
– - Уж я ничего не смею сказать,-- возразила няня.-- Дай Бог им здоровья за это; а все-таки было бы лучше, если б они были крещеные.
– - Когда мы увидимся с государем-батюшкой? -- спросила Ксения.-- Он нам перескажет, что делается в войске и утешит нас в горести.
– - Мы не увидим его до вечера,-- отвечала царица,-- он занят с своими боярами.
– ----
В Грановитую палату собрались думные люди для совета по указу государеву. На возвышенном месте сидел царь Борис в золотых креслах. Он был в парчовом кафтане и на голове имел небольшую остроконечную бархатную шапочку, унизанную жемчугом, осыпанную цветными каменьями и опушенную соболями. По правую сторону сидел царевич Феодор в белой шелковой длинной одежде с золотыми узорами; по левую патриарх в обыкновенном своем одеянии: темно-фиолетовой шелковой рясе, панагии и белом клобуке с алмазным крестом. Кругом на возвышенных уступами скамьях сидели духовные и светские советники по старшинству. Московский митрополит Иона, казанский Ермоген, новгородский Исидор и коломенский епископ Иосиф в черных шелковых рясах сидели рядом, по левой стороне, на особой скамье. С правой стороны начиналось старшинство мест боярских. Место первого боярина, князя Федора Ивановича Мстиславского, находившегося в войске, занимал князь Никита Романович Трубецкой. Рядом помещалися один за другим бояре: князь Андрей Петрович Куракин, князь Иван Васильевич Сицкой, князь Иван Михайлович Глинский, князь Федор Иванович Хворостинин, князь Иван Иванович Голицын, князь Иван Михайлович Воротынский, князь Иван Иванович Шуйский, Степан Васильевич Годунов, князь Михайло Петрович Катырев-Ростовский, князь Василий Карданугович Черкасский, князь Андрей Васильевич Трубецкой, князь Андрей Андреевич Телятевский, князь Василий Васильевич Голицын, Семен Никитич Годунов, князь Петр Иванович Буйносов-Ростовский, Степан Александрович Волоской, Матвей Михайлович Годунов и Петр Федорович Басманов. На левой стороне в первом ряду сидели окольничие: Иван Петрович Головин, Иван Михайлович Бутурлин, Иван Федорович Крюк-Колычев, князь Андрей Иванович Хворостинин, Яков Михайлович Годунов, Дмитрий Иванович Обеняков-Вельяминов, Степан Степанович Годунов, Матвей Михайлович Годунов, Никита Васильевич Годунов, Михайло Михайлович Кривой-Салтыков, Василий Петрович Морозов, Иван Иванович Годунов, Петр Никитич Шереметев, Иван Федорович Басманов, князь Василий Петрович Туренин. На особой скамье, в первом же ряду, сидели бояре и окольничие, царедворцы государевы, по старшинству: дворецкий, заступивший место конюшего Дмитрия Ивановича Годунова, находившегося в войске, боярин Степан Васильевич Годунов, постельничий Истома Осипович Безобразов, ясельничий Михайло Игнатьевич Татищев, крайчий Иван Михайлович Годунов, сокольничий Иван Алексеевич Жеребцов, ловчий Димитрий Андреевич Замыцкий, казначей Игнатий Петрович Татищев. На задней скамье сидели первые думные дворяне: князь Василий Иванович Белоголовый-Буйносов-Ростовский, Елизарий Леонтьевич Ржевский, Евстафий Михайлович Пушкин, Василий Борисович Сукин, а за ними все меньшие дворяне и дьяки (70). Под окном, за столом с бумагами, сидел думный дьяк Афанасий Иванович Власьев с двумя другими дьяками. Все бояре и дворяне думные были без шапок. Глубокое молчание царствовало в собрании. Царь Борис сказал:
– - Святейший патриарх, преосвященные владыки, вы, знатные мои бояре и все мудрые советники! Враг презренный не стоил бы того, чтоб употреблять противу него силу непоколебимого нашего царства (71); но злорадство, измена злодеев внутренних, легкомыслие черного народа и пагубные замыслы внешних врагов на погибель царства и ниспровержение православия заставляют меня прибегнуть к мерам решительным. Я выслал войско противу толпы бродяг, но зимняя пора и болезни уменьшили число его, а слабость и малодушие воевод дали средство спастись разбойникам в южных наших областях. Я уменьшил вполовину число войска противу устава, блаженной памяти царя Иоанна Васильевича и повелел, чтоб с двухсот четвертей обработанной земли выходил только один ратник с конем, доспехом и запасом; но излишняя моя благость произвела пагубные следствия. Богатые вотчинники медлят высылать воинов, а дворяне и жильцы убегают от службы и прячутся в домах (72). Стыдно нам бездействовать, когда латины, подставив бродягу, стремятся на низвержение святой нашей церкви. Бывали времена, когда самые иноки, священники, диаконы вооружались для спасения отечества, не жалея крови своей; но мы не хотим того: оставляем их, да молятся в храмах, а требуем, чтоб все бояре и дворяне, держащие вотчины наши государевы, все боярские дети и жильцы, получающие наше царское жалованье, содействовали верою и правдою к изгнанию злых латинов из Русского царства и к истреблению гнусного обманщика и чернокнижника, проклятого церковью. Вы, мудрые советники мои, придумайте средства к пробуждению святого долга в сердцах упорных и к умножению рати. Я поклялся только благотворить народу и исполнять закон; вам предоставляю изыскать меры для вразумления непослушных, дерзких, для блага вашего и нашей православной веры! -- Молчание продолжалось в собрании. Царь примолвил: -- Святейший патриарх, что ты повелишь?
– - Если тебе не угодно, государь, чтоб святители вооружались на защиту веры и престола,-- отвечал патриарх Иов,-- то пусть все слуги мои святительские и монастырские, годные для ратного дела, спешат на войну под опасением отлучения от церкви и тяжкого гнева государева в случае медленности. Духовенство русское было и будет первым примером самоотвержения в опасностях отечества! (73)
Бояре молчали. Царь, обращаясь к ним, сказал:
– - Придумайте средства к скорейшему исполнению воли моей, верные мои бояре!
– - Надобно непременно казнить торговою казнью всех ослушников твоего указа государева! -- сказал боярин Семен Никитич Годунов, встав и поклонясь низко царю.
– - Я думаю, что должно подвергнуть телесному наказанию, лишить именья и заключить в темницу всех медлящих высылать людей к войску и уклоняющихся от службы,-- сказал Степан Васильевич Годунов. Молчание снова водворилось в собрании.
– - Что скажут другие верные бояре? -- спросил царь.
– - Как ты повелишь, государь, так и будет! -- отвечал князь Иван Васильевич Воротынский.
– - Святейший патриарх и боярин Степан Васильевич советуют мудро. Но я хочу знать ваше мнение,-- примолвил царь.
– - Мы согласны с мнением святейшего патриарха и боярина Степана Васильевича Годунова,-- сказал боярин князь Никита Романович Трубецкой, и множество других голосов повторяли то же.
Семен Никитич Годунов злобно посмотрел на князя Трубецкого и на окружающих его бояр, проворчав сквозь зубы:
– - Мелочные советники, изменники!
– - И я согласен с мнением святейшего патриарха и боярина Степана Васильевича Годунова! -- Согласны, согласны! -- раздалось в собрании.
– - Дьяк Афанасий, запиши приговор боярский! (74) -- сказал царь, встал и вышел из палаты с сыном своим. Патриарх также встал и, благословив собрание, вышел, сопровождаемый духовенством, к крыльцу, где ожидала его колымага, а бояре, окольничие и думные дворяне пошли в Золотую палату, к столу государеву.
– ----
В Золотой палате длинные узкие столы накрыты были узорчатыми скатертями; на столах не было ни тарелок, ни салфеток, ни вилок, а лежали только серебряные круглые и глубокие ложки и ножи. В серебряных кувшинцах был уксус, в золотых сосудцах соль и перец. Большие пшеничные и ситные хлебы лежали целиком. На возвышении находился стол для царя и царевича, накрытый шелковою скатертью с золотыми узорами. На нем был прибор из чистого золота. Возле царского стола, по сторонам, находились два поставца с золотою посудой, ковшами, кубками и чарами. У конца большого стола, вблизи царского, стояли три датские сенатора, бывшие в Москве с принцем Иоанном: Гильденсторн, Браге и Гольк. Возле них находились приставы и переводчик. Вокруг столов стояли русские званые гости, а позади более двухсот человек жильцов для услуги. Вошел царь с сыном своим, и все поклонились им в пояс. Государь спросил о здоровье послов, сел за свой стол, и все собеседники заняли свои места. У царского стола стояли крайчий, чашник с помощниками и стольники в богатых светлых ферязях и высоких собольих шапках. Собеседники сидели за столом без шапок, но стольники и бояре, смотревшие при столе за порядком и наряжавшие вина, равно как и вся прислуга, были в шапках. Жильцы были в светлых ферязях с золотыми цепями на груди, в высоких черных лисьих шапках. Лишь только царь сел за золотою трапезою, жильцы построились по два в ряд и под предводительством стольника пошли за кушаньем, поклонившись прежде низко государю. Между тем служители стали разносить водку. Когда каждое кушанье отведано было на кухне поваром при стольнике и когда каждый жилец взял свое блюдо, они вдруг вошли в столовую и один за другим подходили к крайнему, а другие чиновники-служители подходили с другой стороны к чашнику с кувшинами, наполненными винами иноземными: рейнским, белым фряжским, мушкателем, романеею, бастром, или вином Канарским, аликантом и мальвазиею, также медами русскими, белыми и красными. Крайчий в глазах царя отведывал из каждого блюда, а чашник из каждой кружки, прежде нежели подносили ему пищу и напитки.
Царь, отведав из блюда, которое ему нравилось, брал кушанье в золотой судок и предлагал яствы царевичу, а после того рассылал гостям в знак своей милости. Во время питья водки царь рассылал таким же образом хлеб. Крайчий сперва провозгласил имена датских сенаторов, сказав громко:
– - Царь, государь и великий князь всея России, Борис Федорович, жалует вас, высокие господа Гольк, Браге и Гильденсторн! -- Гости встали, поклонились и приняли подачку. Теми же словами извещали русских собеседников о царской милости, подавая им пищу и питье, и каждый, встав с места, благодарил царя низким поклоном и брал пищу в судок, который подавал ему тотчас слуга.
Множество и разнообразие кушанья достойны были царской трапезы. Обед начался икрою и студенью из говяжьих ног. После поданы были жареные павлины, гуси, поросята, баранина, куры и разная дичь, исключая зайцев, почитаемых нечистыми. После разносили похлебки и разные взвары: курицы в калье с лимонами, курицы в лапше, курицы в щах богатых, блюдо жаворонков, караси с бараниной, похлебку молочную с перловою крупою и курицей, взвар с говядиной и изюмом, папорок лебедин под шафранным взваром, рябь, окрашенный под лимоны, потрох гусиный, поросенок в студени с хреном и уксусом. К жаркому поданы были сырые и соленые огурцы, соленые лимоны, изрезанные в куски и сложенные в пирамиды, соленые сливы и кислое молоко. Из рыбного подавали: щуку паровую живую, леща парового живого, стерлядь паровую живую, спину белой рыбы, голову щуки и осетра, тешку белужью, уху щучью, тельные оладьи из живной рыбы. Все яствы, исключая сладких, сильно приправлены были перцем, луком и чесноком. Более всего было хлебенного. В изобилии разносили вкусные крупичатые перепечи, курники, подсыпанные яйцами, пироги с бараниной, пироги кислые с сыром, пироги с яйцами, сырники, блины тонкие, пироги рассольные, пироги подовые на торговое дело, караваи яицкие, куличи, пироги жареные. На столах стояли серебряные лощатые братины с квасом и пивом, а во время обеда поставили на столы братины с медами: смородинным, можжевельным, черемуховым, вишневым, малиновым и другими. При братинах были золотые ковши. На закуски подан сахарный литый орел весом в два пуда, лебедь литой сахарный в полтора пуда, утя в двадцать фунтов, город Кремль сахарный с людьми и коньми, город четвероугольный с башнями и пушками, башня большая; коврижки сахарные расписные, изображающие герб государственный и воинов; марципан сахарный, леденцовый и миндальный, множество блюд с узорченым сахаром, с изображением конных и пеших людей; разные овощи, облитые сахаром-леденцом, пряные зелья в сахаре. Кроме того, на огромных блюдах поданы смоква-ягода, цукат, лимоны, яблоки мушкатные и померанцевые, шаптала, инбирь в патоке, изюм и сухие сливы (75).
Царь, умеренный в пище и питье, позволял однако ж другим веселиться за своею трапезою, и собеседники пили вдоволь вкусные меды и вина иноземные, хотя не были к тому понуждаемы, как в частных пирушках. Царь велел подать себе золотой ковш, украшенный дорогими камнями, приказал налить романеи, и крайчий провозгласил, что царь-государь изволит кушать за здоровье брата своего, Датского короля. Сенаторы датские встали, поклонились государю и выпили за здоровье Русского царя. Потом боярин князь Никита Романович Трубецкой встал, поклонился государю и просил соизволения выпить за здоровье царское. Борис Федорович позволил, и боярин, высказав весь титул царский, воскликнул:
– - Да здравствует на многие лета!
Все собеседники, которые стояли в это время, когда боярин говорил, повторили:
– - Да здравствует на многие лета! -- и выпили до дна свои кружки. Царь поблагодарил всех наклонением головы.
Вдруг в конце большого стола сделался шум. Все оглянулись, и с удивлением увидели, что два сидевшие рядом боярина, князь Федор Иванович Хворостинин и князь Иван Михайлович Глинский, поталкивают друг друга локтями и громко спорят.
– - Что это значит? -- спросил грозно царь.
– Зачем столько? Мы не съедим!
– Соседей угостите. – Он стал выкладывать продукты и спросил: – Где Вика, не знаешь?
– Пойду на кухню, поставлю чайник, – прокричала она в ответ, – электрический опять перегорел.
Он спохватился, что забыл повернуться к ней лицом. Повторять вопрос не стал, сказал:
– Я сам, ты пока достань чашки.
В кухне на одной из трех газовых плит что-то булькало в кастрюле, судя по запаху, мясной суп. Пока закипал чайник, он выкурил сигарету и опять вспомнил давнюю ночную сцену. Любый в пустом коридоре размахивал кулаком и бормотал: «Уходи! Пошла вон, вражина, сволочь!» Бормотал тихо, но цинковые тазы и корыта, висевшие вдоль стен, улучшали акустику. Галанов мог разобрать каждое слово. Потом пришлось прятаться в темной кухне, ждать, когда Любый уйдет. Очень уж не хотелось столкнуться с ним лицом к лицу той ночью.
«Поразительно, помнится так ясно, словно было вчера…»
Он замедлил шаг возле двери Елены Петровны. В ее комнате сменилось несколько жильцов. Он ни разу не решился постучать, заглянуть. Боялся увидеть чужую мебель, чужих людей. Слишком много связано с этой тесной каморкой.
В сундучке у кровати, под стопкой чистого белья, Елена Петровна прятала уцелевшие дореволюционные книги, в том числе шеститомник Бунина. Выносить из комнаты не позволяла и просила никому не рассказывать. Бунин – белоэмигрант, в СССР его не публикуют.
Он готов был читать всю ночь, но она отправляла его спать, и весь следующий день в школе, дома, он считал минуты, ждал вечера. Она вернется с работы, откроет свою комнату, и можно читать дальше. Именно тогда он понял, чего хочет больше всего на свете: писать. Но если писать, то как Бунин, или вообще никак.
Собственная жизнь казалась ему неинтересной. Что он знал? О чем мог рассказать? Пионерское детство, комсомольская юность, первая любовь. Об этом сотни тысяч страниц написано, ничего нового не добавишь. В голове крутились свежие сюжеты, живые характеры, но на бумаге все тускнело, умирало, рассыпалось трухой.
Восемнадцать ему исполнилось в ноябре 1941-го. К этому времени он накропал дюжину рассказов, настолько ничтожных, что вспоминать стыдно. Впрочем, когда вернулся с войны, отнес папку с рукописями в Литинститут им. Горького, и его приняли.
Свою первую настоящую прозу, большую серьезную повесть о войне, он начал писать летом сорок четвертого, в госпитале, когда выздоравливал после второго ранения, и закончил уже дома, в Горловом, поздней осенью сорок седьмого.
Черновики съедали много дефицитной писчей бумаги. В ход шла оберточная, папиросные пачки, обратная сторона старых бланков, инструкций, отрывных календарей. Перья рвали хилую бумагу, оставляли кляксы, гнулись. Он писал то простым карандашом, то чернильным. Когда закончил, сложил все в наволочку от маленькой подушки-думки и отдал Елене Петровне. Она работала редактором в издательстве и подрабатывала перепечаткой.
Он очень смущался. Рукопись выглядела ужасно. Некоторые строчки расплывались, и почерк неразборчивый, и эта дурацкая наволочка.
– Ты как Велимир Хлебников, – улыбнулась Елена Петровна, – был такой поэт-футурист, очень талантливый, почти гениальный и слегка сумасшедший. Называл себя «председателем земного шара». Он тоже свои рукописи в наволочке таскал.
Печатать она могла лишь вечерами, после работы, строго до одиннадцати. Старый «Ундервуд» стоял на толстой войлочной подстилке, но соседи за стенкой все равно жаловались, что стук клавиш мешает им спать. Через неделю она вручила ему три картонные папки с тремя экземплярами, по сто сорок пять страниц каждый. Деньги взяла только за бумагу и копирку, брать за работу отказалась категорически и сказала:
– Славочка, я всегда знала, что ты талантливый мальчик. Есть великолепные, пронзительные детали, например, вот это, о казенном обмундировании, которое выдали в госпитале. Штопка на дырках, пробитых пулей или осколком, запах керосина, чувство, что надеваешь на себя чужое страдание, чужую смерть. Ты пишешь честно, ясно, очень по-человечески. Но… – Она осеклась, отвернулась и пробормотала: – Погоди, кажется, у меня осталось немного овсяного печенья.
Он долго не мог добиться от нее, что «но». Наконец, услышал:
– Не надо пока никуда нести, никому показывать. Пусть отлежится, потом перечитаешь, отшлифуешь, доведешь до совершенства.
Он набычился, как в детстве, спросил:
– Хотите сказать, повесть слабая?
– Нет, повесть хорошая, просто время сейчас такое. – Она опять запнулась и покраснела.
Он тогда не понял ее. После войны его не покидало чувство легкости и полноты жизни. Он воевал честно, главный свой долг исполнил, написал о том, что видел, знал, испытал на собственной шкуре. Не кривил душой, не лгал. Зачем же прятать?
Первый экземпляр рукописи он отдал руководителю своего семинара, маститому литературному критику. Критик морщился и качал головой:
– Слав, ну ты же фронтовик, член партии, будущий инженер человеческих душ! Что ж ты такое насочинял? Сплошная чернуха, кровь, грязь, вонь, вши, портянки, кошмарные сцены отступления, хаоса. Солдаты перед атакой матерятся, маму зовут, вместо того чтобы кричать «За Родину, за Сталина!». И всем страшно! Что это за бойцы такие, которым страшно? – Критик наставительно поднял палец: – Война – это героическое самопожертвование, величественный народный подвиг.
«Будете учить меня, что такое война?» – огрызнулся про себя Галанов, а вслух промямлил:
– Народ состоит из людей, людям умирать и убивать страшно. Подвиг тем и велик, что человек преодолевает страх…
– И что за название придумал! «Вещмешок»! Лучше бы уж тогда назвал «Портянки»! – Критик заулыбался собственной шутке, потом посуровел, зашелестел страницами. – Вот тут у тебя персонаж, доктор в прифронтовом госпитале. Такой расчудесный, добрый, умный, о раненых печется, как о родных детях, прямо ангел с крылышками. Блинкин Аркадий Абрамович.
Имя доктора он произнес нарочито картаво, с пародийным еврейским акцентом. Галанов вздрогнул, сжался, словно на него вылили ведро ледяной воды. Замелькали в памяти передовицы центральных газет о безродных космополитах, фельетоны в «Крокодиле». Он отвел глаза:
– Почему ангел? Человек как человек. Отличный врач. Ногу мне спас, двоих ребят из нашего батальона с того света вытащил.
– Не понимаешь? Или дурачком прикидываешься? – Критик взглянул на него поверх очков. – Думай башкой, а не ногой, которую тебе спас этот твой Блинкинд!
– Блинкин, – машинально поправил Галанов, помолчал, кусая губы, и спросил чуть слышно: – А если назвать доктора как-то иначе? Допустим, Петровым?
– Да хоть Пироговым! Зачем вообще это все написано? Ради чего? – критик раскраснелся и повысил голос. – Вот главный твой герой, лейтенантик, он кто такой? Сплошные чувства и мысли! Во всем видит только мрачную сторону! Война для него – абсурд, кошмарная бойня, сумасшедшая мясорубка. Чему он учит молодое поколение? К чему призывает?
– Никого он не учит, ни к чему не призывает, – спокойно объяснил Галанов, – просто воюет, честно выполняет свой долг…
– Честно? Долг? Да он трус, тряпка, ревизионист-примиренец, гнилой буржуазный пацифист! А финал? Это что же за финал? Где радость победы? Где всеобщее ликование, народное единство? Где? Инвалид безногий с орденскими планками на вокзале милостыню просит! – Критик захлопнул папку и шарахнул по ней кулаком. – Писателем стать хочешь? Институт закончить, в Союз вступить, печататься, книги выпускать? Ну, хочешь или нет?
Галанов молча кивнул.
– В общем, мой тебе совет, Слава. Не ломай себе жизнь, забери это. Ты мне не давал, я не читал. Никому не показывай, спрячь подальше, а лучше вообще сожги.
Жечь он не стал, но спрятал. Первый экземпляр сунул под матрац, вторые два отдал Елене Петровне и чуть не расплакался, увидев, как она кладет папку в сундучок, рядом с Буниным.
Глава двадцать третья
В коридоре Влад столкнулся с Гоглидзе. Тот похлопал его по плечу, спросил:
– Ну, что, как дела? Начал девку раскручивать?
– Она должна дозреть, товарищ генерал.
– Ладно, тебе видней, – благодушно усмехался Гоглидзе. – Давай-ка пока займись Вовси.
Гаркуша и прочие тупые забойщики третий месяц возились с академиком. Конвейер по десять суток, дубинка, холодильник, опять конвейер. Признательные показания были давно готовы, но без подписи это просто бумажка. Влад решил добиться подписи во что бы то ни стало, не сомневался: психологическая методика сработает.
Генерал-майор медицинской службы, главный терапевт Советской армии, кавалер двух орденов Ленина и ордена Красного Знамени, заслуженный деятель науки, академик Вовси напоминал освежеванную тушу, на которую зачем-то напялили штаны и рубашку. Красное распухшее лицо в кровоподтеках и ссадинах, пятна засохшей крови на одежде.
Одна из главных проблем следствия: клиенты, подписавшие признания, для открытого процесса уже не годились, а те, что пока годились, еще ничего не подписали. Вовси не подписал, но товарный вид потерял.
Влад велел дежурному усадить академика на стул, принести чаю, бутербродов и шоколадных конфет.
– Угощайтесь, Мирон Семенович, вам необходимо подкрепиться.
Пока академик ел и пил, Влад пробежал глазами текст признательных показаний:
«Взвесив все происходящее, я пришел к выводу, что, несмотря на низость моих злодеяний, я должен раскрыть ужасную правду перед следствием о моей предательской деятельности, целью которой было подорвать здоровье лидеров парторганизации, госслужащих Советского Союза.
Став одним из исполнителей этих гадких преступных планов, я в первую очередь должен винить себя. Я противник Советской власти. Особую силу моя ненависть и враждебность к советским порядкам стала набирать в послевоенные годы.
Для воплощения моих подлых замыслов, из-за ненависти к партийным лидерам и Советскому правительству я обратился к медицине – не для того, чтобы улучшить их здоровье, а с целью подорвать и сократить жизнь партийной верхушки.
Я добивался исполнения моих преступных планов посредством ложных, развращенных способов лечения, не соблюдая порядка и профилактических мер во время лечения или диагностики болезни».
Признательные показания академика написал забойщик Гаркуша. Обычная практика. Клиент молчит, или все отрицает, или бормочет что-то невнятное, время идет, следак теряет терпение, начинает ему помогать, подсказывать и в итоге сам все сочиняет.
Влад усмехнулся: «Развращенные способы лечения…» Ничего не поделаешь, у Гаркуши четыре класса образования».
Он предложил Вовси папиросу, поднес спичку, произнес мягко, доверительно:
– Мирон Семенович, мне нужна ваша помощь. Не для протокола, это личное.
Академик молча жадно курил. Один глаз совсем заплыл, исчез, второй, с красным белком, был едва виден и глядел на Влада без всякого выражения.
«Наконец благопристойная личина сброшена. Теперь видно, кто ты на самом деле. Уродливая тварь. Циклоп», – подумал Влад и продолжал тихим, слегка охрипшим от волнения голосом:
– Моя мать болеет, чахнет, буквально тает на глазах. Разные специалисты смотрели ее, анализы, рентген, все, как положено, и никто ничего не понимает. Посоветуйте, пожалуйста, какого-нибудь хорошего терапевта-диагноста.
Вовси слабо помотал головой, пробормотал:
– Не могу.
Влад поднялся, вытащил из его пальцев потухший окурок, сделал печальное, озабоченное лицо:
– Мирон Семенович, у меня сердце разрывается, ведь это мать! В Боткинской наверняка остались хорошие диагносты, просто скажите, к кому обратиться?
– Не знаю.
– Вот я слышал, есть такой доктор Ласкин, – подсказал Влад.
– Не помню.
– Ну как же не помните, Мирон Семенович? Вы же с ним много лет вместе работали и во время войны пересекались часто, говорят, он прекрасный диагност…
«Давай-давай, колись, жидовская мразь, только повтори фамилию, а уж я тебя дальше раскручу!» – простонал он про себя и услышал:
– Не помню.
Влад не сдавался, принялся рассказывать о своих переживаниях из-за непонятной болезни матери, даже слезу пустил. Перечислял разных врачей – из Боткинской, из Института усовершенствования, оставшихся на свободе, и тех, кто уже сидел.
В ответ слышал:
– Не знаю… не помню…
– Мирон Семенович, я понимаю, вы не хотите называть имена своих коллег, опасаетесь, что они могут пострадать. Даю вам слово офицера, это не для протокола, не для следствия, это моя личная просьба. Просто по-человечески помогите! Поверьте, в долгу не останусь. Ну, только скажите, доктор Ласкин действительно хороший диагност? Его мнению можно доверять?
– Не знаю… Не помню… Меня тут много били по голове, я потерял память…
«Кажется, я попал в точку, – обрадовался Влад, – он упорно не желает говорить о Ласкине. Значит, Ласкин там остался за главного. Не исключено, что он изначально самый главный, а Вовси подчиненный, пешка».
Дверь открылась, вошел Гаркуша, бледный, осунувшийся и совершенно трезвый. Мгновенно оценил обстановку, понял, что подписи еще нет, и заорал:
– Встать!
Академик попытался встать, но не сумел. Гаркуша затряс кулаком перед его носом:
– По стенке размажу, мразь, жидовская рожа, сдохнешь тут, сгниешь, на хуй, давно в холодильнике не прохлаждался, блядь?
Влад опомнился. Охота на Ласкина отвлекла его от основной сегодняшней задачи: он должен получить подпись под признательными показаниями, во что бы то ни стало, здесь и сейчас. Подпись Вовси сразу поднимет его авторитет, заставит этих тупиц отнестись всерьез к его особой психологической методике.
– Пал Фомич, ну, зачем вы так? – обратился он к Гаркуше. – Подождите, дайте нам еще немного времени.
Гаркуша мрачно покосился на Влада:
– И так уж кучу времени потеряли из-за этой мрази! Цацкаемся с ними! Ладно, через десять минут не подпишет – отправится в холодильник, бессрочно, до особого распоряжения руководства. – Он еще раз потряс кулаком перед носом Вовси. – Ясно тебе, говно?
Когда дверь за ним закрылась, Влад подвинул Вовси протокол с признанием, обмакнул перо в чернильницу.
– Мирон Семенович, давайте быстренько, а то он вернется, и я уже ничем не сумею вам помочь.
Вовси под его диктовку нацарапал трясущейся рукой:
«Протокол мною прочитан, показания с моих слов записаны верно. Вовси». И отключился.
* * *
Вячеслав Олегович вернулся в комнату с горячим чайником.
Мама сидела за маленьким круглым столом, нарезала сыр. Он сел напротив и повторил свой вопрос:
– Где Вика, не знаешь?
Мама выронила нож, испуганно прокричала:
– Так она же к вам на дачу уехала!
– Ну, да, конечно, только она там с нами не сидит, по гостям бегает, нас в свои планы не посвящает, я думал, может, уже вернулась в Москву.
Мама помотала головой:
– Обещала вернуться в субботу вечером. Сказала, будет на лыжах кататься и в бане париться.
У Вячеслава Олеговича заныло сердце.
«Куда же он повез ее в два часа ночи? Лыжи, баня… Что вообще происходит?»
– Обещала – значит, вернется, – произнес он вслух.
– Курит! Часто не ночует дома! – крикнула мама. – Поговори с ней!
– Обязательно! Прости, совсем забыл, надо срочно позвонить.
На телефоне опять висел амбал в тельнике. Вячеслав Олегович топтался рядом, поглядывал на часы, на амбала, наконец схватил теплую влажную после его ладони трубку и набрал дачный номер Уральца. Решил не дипломатничать, сказать прямо: «Федя, ты вчера притащил ко мне этого Любого. Полвторого ночи он взялся отвезти Вику домой. Дома она до сих пор не появилась».
Ответила Зоя:
– С утра на работу умчался. Когда вернется, не сказал. Ну, ты же знаешь его. Что-нибудь передать?
– Спасибо, Зоечка, если вдруг объявится, просто скажи, что я звонил.
Он повесил трубку. Что дальше? Идти в милицию, писать заявление? Не примут. Вика совершеннолетняя, прошло меньше суток. «Спросить у Марины, племянницы Любого? Черт, почему племянница? Откуда? У него вроде не было братьев и сестер… Ладно, не важно. Они с Викой подруги. Девица неприятная, наглая. Даже если знает, не скажет…»
Дверь комнаты возле черного хода была приоткрыта. Послышался раскат смеха, потом Викин голос громко, отчетливо произнес:
– А я вот советской власти очень даже благодарна, она меня научила динамо крутить!
Вячеслав Олегович застыл, будто примерз к полу.
Опять смех. Голос Марины:
– Давай колись, Тошка, рассказывай!
– Джинсы, настоящий «Левайс», будто на меня сшиты. Сто пятьдесят деревянных! Где же честной пионерке взять такие бабки? Предложили расплатиться натурой. А фарцак… ну, как бы это помягче выразиться… Фарцакян, Фарцакаридзе, Фарцманштейн, в общем, нерусский. Посадил он меня в свою тачку, повез на флэт, далеко, в Бибирево. Проезжаем мимо большого парка, я так нежно ему говорю: слушай, май беби, во-он там кустики, притормози на минутку, сил нет терпеть, сейчас описаюсь! Поверил, остановился. Я выскочила, рванула по парку, не оглядываясь. Потом прыг в троллейбус. Гуд-бай, дарлинг!
– А джинсы? – спросила Марина.
– На мне! Как примерила, так и не сняла. Ну, юбчонка моя пионерская, конечно, ему досталась.
– Прикольно, только я не понял, при чем здесь советская власть? – спросил незнакомый мужской голос.
– Дурак ты, Тосик! Не было бы советской власти, я бы просто зашла в магазин, купила себе джинсы и носила бы их без всякого удовольствия. Тоска смертная!
– Джинсы – происки американских сионистов назло святой Руси, – важно изрекла Марина, – ношение джинсов и курение «Мальборо» – сатанинское причастие.
– У-тю-тю какие мы сурьезные! – тоненько пропела Вика. – А сама что носишь, что куришь?
– Мне можно, я посвященная, – объяснила Марина.
Последовал очередной взрыв смеха, причем смеялись все трое. Когда успокоились, Тосик спросил:
– А сколько честной пионерке было лет?
– Четырнадцать.
«Врешь, – подумал Галанов, – в четырнадцать ты лечилась от заикания, выводила прыщи и сбрасывала вес. Первые джинсы я привез тебе из Парижа, потом привозил из всех поездок или в “Березке” покупал».
Надоело подслушивать, он распахнул дверь. Увидел вульгарную красотку Марину, Тосика, смазливого блондина лет тридцати, и Вику в халате, в чалме из полотенца, у Тосика на коленях. Она вскочила с колен как ошпаренная, заверещала:
– Папулище! Вот сюрприз!
– Ты когда вернулась?
– Часа в три ночи. – Она уже висела у него на шее и мурлыкала: – Ох, прости, забыла тебе позвонить, просто с ног валилась и будить тебя не хотела, ты, наверное, уже десятый сон видел.
– Бабушка сказала, ты не ночевала дома. – Он отстранил ее и попытался заглянуть в глаза.
Вика не покраснела, не отвела взгляд, сделала серьезное лицо и произнесла трагическим шепотом:
– Пап, у нее совсем плохо с головой, забывает все через минуту, мы же с ней сегодня завтракали вместе.
* * *
Скромный серый «жигуль» с номерами, заляпанными грязью, въехал в один из арбатских переулков, свернул во двор дореволюционного доходного дома, остановился возле углового подъезда, выпустил пассажира и сразу отчалил. Пассажир нырнул в подъезд, пешком поднялся на четвертый этаж, открыл дверь своим ключом.
В полутемном коридоре сладко пахло восточными благовониями, из глубины квартиры доносилась спокойная классическая музыка. Через минуту появилась высокая молодая брюнетка в узких джинсах и белой мужской рубашке навыпуск.
– Здравствуйте, Федор Иванович.
– Привет, Ритуля, – он по-отечески потрепал ее по щеке, – все хорошеем?
– Стараемся. – Она тряхнула короткими, зеркально гладкими волосами, повесила на плечики его дубленку, подала тапочки. – Уж остыло, пока вас ждали. Греть?
– Мг-м.
Посреди просторной идеально чистой комнаты стоял круглый стол под белой скатертью, накрытый на двоих, к обеду. В углу, у окна, сидел в кресле, у журнального столика, упитанный мужчина лет пятидесяти, в роговых очках, с аккуратной профессорской бородкой и благородными залысинами над высоким покатым лбом. Он сосредоточенно грыз ручку, листал блокнот. Рядом, на широком подоконнике, стоял маленький кассетный магнитофон, из которого лилась спокойная музыка. Благовониями пахло так сильно, что Федор Иванович сразу расчихался.
– Будьте здоровы! – Мужчина отложил ручку, снял очки, выключил кассетник, поднялся навстречу гостю, протянул руку. – Заждались мы вас, товарищ генерал!
– Привет, Валентин. – Генерал пожал мягкую женственную кисть, поморщился. – Слушай, ты бы погасил эти свои индийские вонючки, дышать нечем.
– Так они уж сами догорели! – Валентин хмыкнул. – А вы сегодня, кажется, не в духе, товарищ генерал. Проблемы на литературном фронте?
Федор Иванович вздохнул, кивнул.
Вошла Ритуля, поставила на стол миску квашеной капусты, тарелку с маринованным чесноком, пупырчатыми малосольными огурцами и спросила:
– Горячее сразу подавать?
Генерал шумно высморкался, поинтересовался:
– А что у нас на горячее?
– Уха из осетрины, киевские котлетки, полчаса назад из «Праги» доставили, – доложила Ритуля и добавила с улыбкой: – Товарищ генерал, может, форточку прикрыть?
– Не надо, пусть уж выветрится поскорей индийская дрянь.
– Ясненько. Так как насчет горячего?
– Подавай, Ритуля, подавай! – Валентин потер ладони. – Я, пока ждал товарища генерала, начал уж пухнуть с голоду.
Ритуля бесшумно удалилась. Они уселись за стол. Валентин взялся за графинчик, но Федор Иванович помотал головой:
– Нет!
– Ну, товарищ генерал, по маленькой, а? – Валентин подмигнул. – Под такую закуску хорошо пойдет.
– У меня еще куча дел, расслабляться не время, к тому же перебрал вчера. Хочешь – сам пей.
– Один пить не буду, давайте тогда морсику. – Валентин разлил по стаканам клюквенный морс из кувшина. – А насчет Зыбина не переживайте. Я вот как раз сегодня утром статейку навалял для «Византьен» о сталинских зверствах. Представляете, упекли в лагерь талантливого писателя, а у него эпилепсия, как у Достоевского!
– Ты чего, с Достоевским его сравнил? – Генерал нахмурился.
– Так само ж напрашивается: эпилепсия, каторга.
– Убери!
– Нельзя, товарищ генерал, без эпилепсии и каторги никак нельзя!
– Тогда хотя бы Достоевского убери.
Валентин обиженно фыркнул, запихнул в рот горсть капусты, проворчал:
– Сатрапы! Все бы влезть своими сапожищами в нежную душу творца! – Он прожевал, промокнул губы салфеткой. – Дослушайте сперва, потом будете запрещать и не пущать.
– Ладно, слушаю.
– - Государь-надежа! -- сказал князь Глинский, встав с своего места и низко поклонясь царю.-- Не могу стерпеть смертной обиды пред лицом твоим, великий государь! Князь Федор занял место выше меня и чванится этим, а тебе известно, великий государь, что по разрядам князья Глинские выше князей Хворостининых.
– Да, так вот. Лагерь, лесоповал, урки, охранники-упыри. Ну, кто эти муки вынесет? Писатели вообще народ хлипкий, а уж эпилептики самые из них чувствительные. После освобождения запил наш гений, понятное дело. Эпилептикам спиртное категорически противопоказано, врачи предупреждали. Гений разумными советами пренебрег, допился до цирроза печени, и припадки, разумеется, участились. В таком вот плачевном состоянии сочинил бедолага главный роман своей жизни. Проклятая советская цензура, конечно, не пропустила, зато в свободном мире, во Франции, издали сразу. Отправился наш писатель в знаменитый московский литературный клуб, праздновать выход книги. И случился у него припадок, прямо в фойе.
Князь Хворостинин встал, поклонился царю и сказал:
– Что, правда у Зыбина эпилепсия? – спросил Федор Иванович, отхлебнув морсу.
– - Православный государь-батюшка! Ты один господин наш и милостивец. Рассуди нас по царской правде. Давно ли Глинские помещены в разрядных книгах? Не далее, как со времени великого князя Ивана Васильевича, а первый Глинский был в окольничьих только при великом князе Василии Ивановиче, в 7032 году. Мы же, князья ярославские, верные слуги твои, государь, от присоединения удела предков наших к Московскому государству всегда были в боярах; предки наши водили войска еще при Димитрии Донском и были первыми князьями при Мономахе. После была на нас родовая опала, во время которой возвысились литовские пришельцы Глинские; но места наши всегда были выше по разрядам. Глинские в боярах только со времени царя Ивана Васильевича, с 7044 года. Вели справиться в Разрядном приказе, государь, и накажи меня как изменника, если говорю неправду!
– Обижаете, товарищ генерал! Разве я когда-нибудь вру? – Валентин хрустнул огурчиком. – Припадок, само собой, зрелище не для слабонервных. Хорошо, какие-то неизвестные молодые ребята не растерялись, оказали первую помощь. Слабонервные стояли, смотрели, но не поняли сути происходящего, решили, будто писателя вовсе не спасают, а, наоборот, бьют.
– - Князь Иван Глинский! уступи место князю Федору Хворостинину,-- сказал царь.
Князь Глинский поклонился в пояс и жалобным голосом сказал:
Ритуля принесла супницу с ухой, разлила по тарелкам.
– - Помилуй, государь! Не погуби чести рода моего! Князья Глинские были удельными в Литве по родству с Гедиминами, князьями Литовскими, и предводительствовали войсками. Несчастия принудили предка моего искать убежища в России, и ему отдано родовое место в разряде по старой службе. Когда же Бог сподобил, что Глинская избрана великим князем Иваном Васильевичем в супруги, то роду нашему даны места, на которых никогда не бывали Хворостинины. Ведь считаются местничеством от первого предка, а мой первый предок был в России тестем государевым.
– - По разрядам первое место Хворостининым,-- сказал царь.-- Уступи, князь Иван, и сиди тихо.
– Ты мне рыбки побольше зачерпни, картошки не надо, – попросил генерал.
– - Великий государь! Я твой головою и животами, не пожалею для тебя ни жены, ни детей; готов в огонь и в воду по первому твоему слову, но в деле местничества соглашусь скорее погибнуть, а не посрамлю рода моего и поколения! Государь! сжалься надо мною, прости и помилуй! Я не могу уступить места князю Хворостинину (76).
Несколько минут ели молча. Валентин аккуратно выуживал вилкой кружочки моркови и откладывал на отдельную тарелку.
– - Боярин Семен Никитич! -- сказал царь гневно,-- выведи ослушника и заключи в темницу; после выдай головою князю Хворостинину.
Боярин Семен Никитич Годунов встал с своего места и велел князю Глинскому идти за собою. Но Глинский плакал, а не трогался с места и держался за скамью. Семен Годунов призвал двенадцать человек жильцов, которые схватили упрямца и вынесли на руках из Золотой палаты.
– С детства терпеть не могу вареную морковку. – Он проглотил ложку ухи, прищурился: – Федор Иваныч, так как насчет тезки вашего?
Наконец собеседники встали из-за стола. Сенаторы датские отправились на свое подворье, а русские стали расходиться по домам, чтоб отдохнуть после обеда по обычаю. Царь в ближней палате разговаривал с боярином Петром Федоровичем Басмановым и уже хотел идти в свою опочивальню, как вдруг почувствовал кружение в голове, дрожь по всему телу и слабость в ногах. Царь присел, сложив руки на груди, закрыл глаза, хотел вздохнуть, и вдруг кровь хлынула ручьем из горла, из ушей и из носа. Басманов испугался; вбежали бояре, оставшиеся в палате; тотчас послали за немецкими врачами, за патриархом и, взяв царя на руки, перенесли в почивальню и положили на кровать. Царица с дочерью и царевичем с ужасом встретили недужного царя. Смятение, страх водворились в царских палатах. Почти все бояре воротились во дворец из домов своих. Слуги и чиновники бегали в беспокойстве по комнатам; многие проливали слезы, другие были как будто в беспамятстве.
– Кого?! – Генерал вытаращил глаза, поперхнулся куском осетрины, закашлялся до слез.
Крайчий Иван Михайлович Годунов распоряжался с стольниками в нижнем жилье, когда его уведомили о болезни царя. Он хотел пройти наверх ближним ходом, чрез поварню, и в сенях встретил Михаилу Молчанова, который перешептывался с одним из приспешников. Крайчий схватил Молчанова за ворот и грозно спросил:
Валентин поднялся, обошел стол, звонко хлопнул его по спине, пояснил:
– - Ты зачем здесь, чернокнижник? Кто тебе позволил войти в царские палаты? Эй, народ, задержите его!
Молчанов вырвался из рук крайчего, толкнул его и вместе с поваром выбежал из сеней, прихлопнув за собою двери.
– Насчет Федора Михайловича Достоевского как решаем? – Он подал стакан: – Водички попейте.
– - Измена! -- воскликнул крайчий, хотел догонять беглецов, но двери были заперты снаружи, и боярин Годунов, видя невозможность выйти на подворье, побежал вверх.
Генерал попил, справился с кашлем, махнул рукой:
– Черт с тобой, оставляй! Да, а что за газета? Как ее? – Он защелкал пальцами: – Вита… Вива…
– «Византьен», – подсказал Валентин, усаживаясь на место, – газетенка бельгийская, весьма популярная, большая часть тиража идет во Францию.
ГЛАВА II
Федор Иванович насупился, задумался, минуту молчал, наконец лицо его расплылось в доброй широкой улыбке:
Последние минуты властолюбца. Мудрый боярин. Слабый преемник сильного. Пленник. Мнение народное. Причина успеха самозванца. Сомнения.
– Спасибо, Валь, ты молодец, оперативно сработал.
Валентин шутовски козырнул и отчеканил:
Горестное и вместе с тем поучительное зрелище -- смертный одр властолюбца! Царь Борис, которого умом и волею одушевлялось царство Русское в течение многих лет, лежал бесчувствен, закрыв глаза. Кровь то останавливалась, то снова лилась, и Борис постепенно то оживал, то впадал в беспамятство. У изголовья постели сидела царица и трепещущими руками поддерживала голову больного, орошая его своими слезами. По обеим сторонам стояли на коленях сын и дочь царские и держали хладные руки умирающего родителя, осыпая их пламенными поцелуями, стараясь заглушить рыдания, невольно вырывавшиеся из груди. Иностранные врачи царя Бориса суетились и совещались между собою. Их было шестеро: Христофор Рейтлингер из Венгрии, Давид Визмер и Гейнрих Шредер из Любека; Иоанн Вильке из Риги; Каспар Фидлер из Кенигсберга и студент медицины Эразм Венский из Праги (77). Врачи напояли грецкие губки уксусом и прикладывали ко рту и к носу, натирали ноги и лили целебный эликсир в уста больного. У ног царя стоял патриарх Иов в полном облачении в золотой митре с финифтью в виде короны, украшенной жемчугом и алмазами, в сакосе лазоревого атласа, шитом жемчугом, с епитрахилью парчовою с жемчугом, омофором из золотого гладкого алтабаса, поручами, осыпанными алмазами, с палицею, шитой золотом, с образом Успения Пресвятые Богородицы, с набедренником. В левой руке держал он посох из сандального дерева, оправленный золотом, а в правой золотое распятие. Стоявший за ним церковник в стихаре поддерживал конец омофора (78). Митрополиты Иона, Ермоген, Исидор и коломенский епископ Иосиф также были в полном облачении; митрополит Иона еще держал Святые Дары, которых уже приобщился царь Борис. Несколько священников из причта патриаршего молились пред образом. Диакон читал отходную молитву. Кругом стояли бояре, смотрели безмолвно на умирающего и по временам крестились.
Кровотечение остановилось на некоторое время, и царь успокоился. Дыхание сделалось правильнее, и казалось, что он задремал. Надежда ожила в сердцах, глубокое молчание царствовало в собрании, и священники прекратили моление.
– Служу Советскому Союзу!
Вдруг царь Борис открыл глаза, посмотрел на все стороны, вздохнул из глубины сердца и остановил взор на милом сыне своем Феодоре. Собрав все силы свои, царь Борис сказал слабым голосом:
Да, вот уж кто служил, так служил – верно, безотказно и с немалой выгодой для себя.
– - Святители и синклит! Крестным целованием Россия сочеталась с моим семейством. Мы все единокровные, и по соизволению Господню -- я глава семейства! Хотел бы я теперь, чтоб голос мой был слышен во всех концах России и оживил во всех сердцах память присяги, данной роду моему и поколению. Вы, ближние мои, святители и бояре! Вы теперь представляете Россию пред лицом Бога всевидящего и пред царем, избранным вами святою его волею… Внимайте последним словам моим и поклянитесь именем России исполнить последнюю волю мою!
Патриарх поднял вверх распятие и сказал:
Валентин Лисс, внештатный корреспондент нескольких солидных западных изданий, гражданин СССР, был самой парадоксальной личностью из всех, кого довелось знать генералу. Звали его Вениамин Израилевич Лившиц. В нежном возрасте он сел за мелкую спекуляцию, сразу предложил лагерной администрации свои услуги, показал себя надежным, толковым и удачливым агентом-осведомителем, вышел на свободу в пятьдесят седьмом, всем рассказывал, будто сидел по политической статье. Сотрудничество с Органами продолжил и скоро вырос до уровня Доверенного Лица (для внештатного агента это звание равно генеральскому).
– - Клянемся быть верными и послушными воле твоей царской, и да накажет Бог клятвопреступника!
Веня Лившиц окончил восьмилетку. Валентин Лисс свободно владел английским, французским, немецким. Когда и где успел выучить – загадка. Разбирался в литературе, истории, философии, музыке, восточной медицине, не говоря уж о психологии. Статейки строчил на трех языках, удивительно легко и быстро. Выполнял самые деликатные поручения высшего руководства и гонораров за это не брал. Единственное условие – не мешать, не лезть в его финансовые дела. Заслуги Лисса были бесценны. Ему позволяли зарабатывать как пожелает и сколько пожелает. В итоге он стал легальным советским миллионером.
– - Клянемся! -- повторили все духовные и бояре. Царевич Феодор первый подошел к патриарху и поцеловал крест; за ним исполнили то же святители и бояре. Между тем врачи укрепляли больного, натирая его пахучими спиртами и питием возбудительным.
О том, как именно зарабатывал, чем и в каком количестве владел Веня Лившиц, генерал старался не думать. Чужое богатство Федора Ивановича всегда интересовало, раздражало и больно ранило, но с возрастом он научился чувства свои держать при себе, особенно когда это касалось такого выдающегося человека, как Валентин Лисс. Работать с ним было престижно и приятно. Они встречались дважды в месяц на конспиративных квартирах. Федор Иванович приходил пешком или подъезжал на служебном авто из разряда «камуфляжных скромняшек», чтобы не мелькали во дворах слишком новенькие, слишком чистые «Волги» со спецномерами. Лисс тоже соблюдал конспирацию, нырял в метро или ловил такси.
– - Государь! -- сказал врач Фидлер,-- ты должен успокоиться: всякое усилие вредно твоему здоровью.
– - Любезный Фидлер! -- отвечал Царь,-- чувствую приближение конца жизни моей. Сын мой наградит вас за верную вашу службу, но мне теперь нужно врачевание душевное… Скорбь заглушает недуг телесный…-- Помолчав немного, государь сказал:
Он не ждал заданий, сам проявлял инициативу, часто опережал события. Никто не просил его писать о Зыбине, а он взял и написал, умно, тонко и очень своевременно.
– - Завещаю вам, верные сыны церкви православной и матери нашей России, сына моего Феодора, супругу мою и дочь Ксению. Они будут пещись о счастии вашем, а вы охраняйте их, как родных своих. По мне будет царем и самодержцем России сын мой Феодор. Придите, дети мои, в родительские объятия! -- царь обнял и благословил Феодора и Ксению. Слезы навернулись на глазах Бориса.-- Да пребудет над вами благословение Божие и родительское,-- сказал он.-- Грозный опыт предстоит вам, особенно тебе, сын мой! Ты должен управлять кормилом государства в бурю, произведенную изменою, злорадством и честолюбием. Да поможет тебе Господь Бог победить врагов внешних и внутренних для блага любезного нашего отечества, о, если б алчные честолюбцы, устремившиеся на Россию, как на добычу, были свидетелями моей кончины! Они увидели бы тщету и ничтожность великих замыслов, удостоверились бы, что власть земная не стоит того, чтоб для нее губить душу! К чему я мучился, терзался, трудился денно и нощно; не жил, но мечтал о сладостях жизни, между страхом и надеждою? На то, чтоб слечь в могилу, как последний из рабов моих! И в какое время? Когда великому труду моему угрожает разрушение! -- Борис снова замолчал и, отдохнув немного, сказал: -- Бояре, поучайтесь! Если червь честолюбия закрадется в сердце ваше, помыслите о гробе, о могиле, о смертном одре царя Бориса!.. Страшно предстать пред судью всеведущего, неумолимого! -- Борис перестал говорить и закрыл глаза.
Кофе пили за журнальным столиком, раскинувшись в мягких креслах. По хитрому блеску маленьких зеленоватых глаз Федор Иванович догадался: на сегодня это не все, Валентин приготовил для него еще кое-что интересное. И не ошибся.
– - Господь Бог благ и милосерд, и прощает кающихся,-- сказал патриарх трепещущим голосом.
Лисс положил перед ним толстую потрепанную книгу. Генерал повертел ее в руках: «Ю. Дольд-Михайлик “И один в поле воин”. Роман. Изд. “Родяньский письменник”, Киев, 1965».
Борис содрогнулся, открыл глаза, страшно посмотрел на всех и сказал:
– Откройте, где закладка, там карандашиком подчеркнуто, – сказал Валентин.
– - Святители! возвестите народу великую истину. Есть грехи, не прощаемые Господом: нарушение присяги и пролитие святой царской крови! -- Борис тяжело вздохнул; глухой стон исторгся из стесненной его груди, и он закрыл глаза. Все пришли в ужас. Помолчав несколько, Борис взглянул на Феодора и сказал тихо: -- Милое мое детище, любезный мой Феодор! Ты молод и неопытен. Великое дело -- управлять народом, но вся наука царская в одном слове: будь правосуден. Карай виновных для блага общего и награждай заслугу; где нет кары и награды, там нет правосудия. Но карай виновных, а не подозрительных. Изжени всякое подозрение из сердца. Недоверчивость к безвинным порождает более врагов, нежели жестокость к виновным. Я испытал это, сын мой! -- Борис снова замолчал и как будто погрузился в дремоту. Отдохнув, он сказал: -- Милая жена моя, добрая Мария! Оставляю тебя сиротою в здешнем мире, с чадами, требующими мудрых советов и попечения. Да подкрепит тебя Господь Бог! Прости меня, если когда-либо неумышленно огорчил тебя; простите меня, дети мои; простите меня, во имя Бога, за нас на кресте пострадавшего; простите меня, святители, бояре и все верные мои слуги! Ах! и я был человек грешный -- в молитвах, слабый -- в силе, немощный -- в могуществе, как всякое создание из персти и праха! Сын мой Феодор! вот тот, который может спасти тебя или погубить! -- Царь указал слабою рукою на боярина Петра Федоровича Басманова.-- Душу его видит один Бог, но я знаю ум его и мужество,-- продолжал царь.-- Да будет он первым твоим советником… Петр! -- примолвил государь, обращаясь к Басманову,-- от тебя зависит, спасти или погубить царство. Помни о Боге, о смерти, о суде Предвечного! Ужасно отвержение грешника! Страшно умирать с обремененною совестью! Вместо друга не буди враг, имя бо лукаво студ и поношение наследит: сице грешник двоязычен (79).-- Вдруг лицо Бориса покраснело, грудь стала воздыматься, и кровь снова хлынула из рта, из носа и из ушей.-- Святители! -- воскликнул царь невнятно,-- хочу восприять ангельский образ! Отрекаюсь от всего земного… Умираю, умираю!
Федор Иванович надел очки, стал читать:
Иноческая одежда уже была принесена в почивальню государя. Священники обступили одр и стали облекать царя Бориса в рясу, а патриарх совершал чин пострижения. Умирающий царь ‹был› наречен Боголепом. Врачи еще хотели остановить кровь, но Борис поднялся быстро и воскликнул громко:
– «…Посеяв в России хаос, мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в эти фальшивые ценности верить. Как? Мы найдем своих единомышленников в самой России… Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на земле народа… Мы будем всячески поддерживать и поднимать так называемых творцов, которые станут насаждать и вдалбливать в человеческое сознание культ секса, насилия, садизма, предательства – словом, всякой безнравственности. В управлении государством мы создадим хаос, неразбериху…»
– - Он зовет меня на суд!.. Иду! -- Потом примолвил тихо: -- Господи! в руце твои предаю дух мой! -- Упал навзничь, испустил пронзительный стон -- и Богу душу отдал. Царица и Ксения не могли долее удержать снедавшей их скорби и громко зарыдали. Царевич упал без чувств на руки Басманова. Вбежали женщины и вынесли на руках царицу и царевну. Врачи бросились помогать царевичу. Патриарх залился слезами, а митрополит Иона стал совершать литию. Бояре усердно молились. В царских палатах раздался стон и плач.
Он поднял глаза, недоуменно взглянул на Валентина поверх очков:
– ----
– Это что такое?