Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жорж Сименон

«Дом судьи»

Глава 1

Жена таможенника

— Пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь, — считал Мегрэ.

Считал он машинально. Это выходило само собой. Голова была пуста, веки налились тяжестью.

— Шестьдесят один, шестьдесят два…

Он выглянул на улицу. Во «Французском кафе» нижняя половина окон была из матового стекла. Сквозь верхнюю виднелись лишь облетевшие деревья на площади, которые сек нескончаемый дождь.

— Восемьдесят три, восемьдесят четыре…

Стоя с кием в руке, он видел свое отражение во всех зеркалах, которыми были отделаны стены кафе.

А хозяин г-н Ле Флем как ни в чем не бывало молча продолжал серию ударов. Переходил от одного края зеленого поля к другому, наклонялся, выпрямлялся, издали провожал шары взглядом.

— Сто двадцать два… Сто двадцать три…

В зале было просторно. У окна сидела с шитьем пожилая служанка. И все. Ни души, кроме них троих. Разве что кот у печки.

А на часах еще только три! И еще только тринадцатое января. Комиссару виден пухлый календарь, висящий позади кассы. И все это продолжается уже три месяца! И…

Он никому не жаловался. Даже г-жа Мегрэ — и та не знает, почему он попал в немилость и получил назначение окружным комиссаром в Люсон. Это изнанка их ремесла, посторонних в это не посвящают.

Г-жа Мегрэ тоже здесь, живет в квартирке, которую они сняли над лавкой торговца роялями. У них уже были стычки с хозяйкой, потому что… Эх, не все ли равно!

— До скольких играем? — осведомился г-н Ле Флем, чтобы знать, не пора ли остановиться.

— До ста пятидесяти.

Мегрэ неторопливо курил трубку. Ого! Сто сорок семь, сто сорок восемь, сто сорок девять, сто пятьдесят! Шары замерли на столе; белые были грязно-желтого цвета, красный — неаппетитно-розового. Кии поставили в пирамиду. Г-н Ле Флем подошел к стойке, накачал себе и Мегрэ по полкружки пива и смахнул пену деревянным ножом.

— Ваше здоровье!

О чем им еще говорить?

— А дождь все идет…

Мегрэ влез в пальто, надвинул на самые глаза шляпу-котелок и через несколько секунд, засунув руки в карманы, уже шагал по улицам городка сквозь сетку дождя.

Вскоре он распахнул дверь полицейского участка, где стены были увешаны официальными объявлениями. Наморщил нос, учуяв бриллиантин, которым пользовался инспектор Межа — этот приторный запах не перебьешь даже десятком выкуренных трубок.

На стуле сидела морщинистая старушка в чепце, перед собой она держала необъятный вандейский зонт, с которого текло. На полу уже образовалась лужа, словно от шкодливого щенка.

— Что еще такое? — проворчал Мегрэ, пройдя за перегородку и нагнувшись к единственному своему инспектору.

— К вам. Желает беседовать исключительно с вами.

— Как это — со мной? По фамилии меня назвала?

— Спросила комиссара Мегрэ.

Старуха уловила, что речь о ней, и с достоинством поджала губы. Прежде чем снять пальто, Мегрэ по привычке порылся в бумагах, дожидавшихся на столе. Обычная текучка: надзор за несколькими поляками, задержанные без удостоверения личности, лица с ограничением места жительства…

— Слушаю вас, сударыня. Сидите, пожалуйста! Но прежде всего, от кого вы слышали мою фамилию?

— От мужа, господин комиссар. Его зовут Жюстен Юло. Вы сразу вспомните его, как только увидите: у него очень запоминающееся лицо! Он был таможенником в Конкарно, а вы приезжали туда по одному делу. Вчера он, как только убедился, что труп еще в комнате, так и сказал мне…

— Виноват! О каком трупе речь?

— О том, что находится дома у господина судьи…

Эту особу не так просто сбить с толку! Мегрэ смотрел на нее без особого интереса: он еще не подозревал, что с этой самой Адиной Юло, шестидесяти четырех лет, сидящей напротив него, ему придется свести куда более близкое знакомство и что он, как все, станет называть ее Дидиной.

— Для начала надо вам сказать, что муж мой вышел на пенсию и мы перебрались ко мне на родину, в Эгюийон. Там у меня домик поближе к порту: я получила его в наследство от покойника дяди… Вы, конечно, не знаете Эгюийон?.. Так я и думала, что не знаете. В таком случае вам трудно разобраться. Но к кому мне обратиться, кроме вас? Не к нашему же деревенскому полицейскому — он с утра до ночи пьян и нас на дух не переносит! А мэр знать ничего, кроме своих мидий, не хочет.

— Мидий? — переспросил Мегрэ.

— Да, он разводит мидий, как мой покойный дядя и почти все в Эгюийоне. У него плантация — ого-го-го, какая!

Инспектор Межа, дурак набитый, не удержался и насмешливо хихикнул; Мегрэ смерил его ледяным взглядом.

— Итак, вы, сударыня, остановились на том…

Г-жа Юло не нуждалась в подбадривании. Спешить ей было некуда. Она лишь метнула на Межа взгляд, подчеркивавший всю бестактность его смешка.

— Всякое ремесло на свой лад почетно.

— Разумеется! Продолжайте, пожалуйста.

— Эгюийон довольно далеко от порта, у нас там, в деревне, всего-то десятка два домов. Самый большой — у судьи.

— Минутку. Какой судья?

— Его фамилия Форлакруа. В свое время он был мировым судьей в Версале. Сдается, у него случились там неприятности; не удивлюсь, ежели уйти в отставку его вынудило начальство.

Да, не жалует судью эта крохотная, сморщенная старушонка! И уж подавно не боится говорить о людях все, что думает.

— Итак, расскажите о трупе. Это труп судьи?

— Ох, к сожалению, не его! Таких, как он, не убивают!

В добрый час! Мегрэ узнал, что хотел, а Межа фыркает в платок.

— Не мешайте мне рассказывать по-своему, а то собьете с толку. Какое у нас сегодня? Тринадцатое! Господи, а я-то подумала… — Она поспешно постучала по дереву, потом перекрестилась. — Дело было позавчера, то есть одиннадцатого. Накануне вечером у них были гости.

— У кого это, «у них»?

— У Форлакруа. Доктор Бренеоль с женой и дочкой. То есть с дочкой жены. Дело в том, что… Нет, так я никогда не кончу. В общем, коротали вечер вместе — они собираются этак два раза в месяц. Играют в карты до полуночи, потом поднимают адский шум — заводят машины…

— Вы, я вижу, отлично осведомлены обо всем, что творится у ваших соседей.

— Я же вам толкую: наш дом, то есть дом моего покойного дяди, стоит прямехонько за их домом. И не хочешь, а все заметишь.

В зрачках у комиссара уже зажглись огоньки, которые обрадовали бы г-жу Мегрэ. Он курил торопливыми затяжками, не так, как обычно; подошел к камину, помешал угли и стал спиной к пламени.

— Итак, труп…

— Это было уже утром. Я сказала — одиннадцатого? Утром муж пошел обрезать яблони, благо, погода была сухая. А я ему держала лестницу. Сверху ему было видно то, что за оградой… Он забрался как раз на высоту второго этажа дома судьи. Одно из окон было открыто. И вот он вдруг спускается и говорит мне: «Дидина!» — Меня зовут Адина, но все привыкли звать Дидиной. — «Дидина, — говорит он мне, — там в комнате кто-то лежит на полу». — «Лежит на полу»? — переспросила я, а сама не поверила. С какой стати человеку лежать на полу, когда дом набит кроватями? — «Представь себе. Сейчас влезу, еще посмотрю». Он лезет наверх, спускается… А человек он непьющий и за свои слова отвечает. И голова у него на плечах есть. Как-никак, он тридцать пять лет на службе состоял, а это что-нибудь, да значит… И вот, я вижу, он целый день все думает, думает. После второго завтрака идет, как всегда, прогуляться. Заглядывает в гостиницу «Порт». Вернулся и говорит: «Любопытно! Вчера никто не приезжал автобусом, и машин тоже не было…» — Понимаете, засело это у него в голове. Он попросил меня подержать ему лестницу еще раз. И говорит, тот человек, мол, все еще лежит на полу. Вечером он следил за светом, пока все огни не потухли.

— Какие огни?

— В доме судьи. А надо сказать, на окнах, которые выходят во двор, они никогда не закрывают ставни. Думают, ничего не видно. Ну так вот: судья зашел в ту комнату и долго там пробыл. Муж снова оделся и выбежал на улицу.

— Зачем?

— На случай, если судья надумает унести труп и бросить в воду. Но муж скоро вернулся. «Сейчас отлив, — говорит, — ему пришлось бы брести по горло в тине». А назавтра…

Мегрэ был ошарашен. За время службы он навидался всякого, но чтобы такие старички, таможенник на пенсии и его Дидина, вели из своей конуры слежку за домом судьи, держа друг другу лестницу…

— Назавтра тело еще лежало там, в том же месте. — Она глядела на Мегрэ, словно говоря всем своим видом: «А ведь мы не ошиблись!» — Муж наблюдал за домом целый день. В два часа судья, как всегда, пошел с дочерью на прогулку.

— А у судьи есть дочь?

— Об этом я вам еще порасскажу! Эта особа тоже не подарок. У судьи и сын есть… Но этак мы вконец запутаемся. Я готова рассказывать дальше, как только тот служащий у меня за спиной перестанет давиться от смеха.

Поделом этому Межа!

— Вчера вечером прилив был в двадцать один двадцать шесть. Слишком рано, понимаете? До полуночи всегда рискуешь кого-нибудь встретить… А после полуночи вода спала. Тогда мы решили, что муж за ними присмотрит, а я тем временем съезжу к вам. Я села в девятичасовой автобус. Этот господин сообщил мне, что вы сегодня, по-видимому, не придете, но я поняла, что он попросту хочет от меня отделаться. Муж мне наказал: «Скажи комиссару, что я — тот самый таможенник из Конкарно, у которого один глаз косит. Еще скажи, что я рассматривал труп в морской бинокль и что этот человек в наших краях никогда не появлялся. На полу видно пятно — наверняка, кровь».

— Простите, — перебил Мегрэ, — в котором часу идет автобус на Эгюийон?

— Уже ушел.

— Межа, сколько туда километров? — Межа посмотрел на карту департамента, висевшую на стене.

— Километров тридцать…

— По какому телефону вызывают такси? — Если Дидина со своим таможенником спятили — тем хуже! Придется заплатить за такси из своего кармана!

— Сделайте милость, остановите машину не доезжая порта: я выйду, чтобы нас не увидели вместе. Лучше делать вид, что мы друг друга не знаем. Народ в Эгюийоне такой недоверчивый! Остановиться вы можете в гостинице «Порт»… Эта лучше, чем другая. После ужина увидите там буквально всю деревню. А если вам удастся снять комнату, у которой окно выходит на крышу танцевального зала, вам будет виден дом судьи.

— Межа, предупредите мою жену.

Стемнело, и весь мир, казалось, превратился в сплошную воду. Удобное такси, в прошлом чей-то личный автомобиль, пришлось старухе по душе. Ее восхитила хрустальная вазочка для цветов и электрическая лампочка на потолке.

— До чего только не додумаются! Везет же этим богачам!

Болота… Огромные плоские равнины, прорезанные каналами, изредка низенькие фермы — в Вандее их называют хижинами — и горы коровьего навоза: его сушат и пускают лепешки на топливо.

В душе у Мегрэ шевелилась робкая, слабая надежда. Он не смел еще себе в этом признаться. Неужели здесь, в вандейском захолустье, случай послал ему, опальному…

— Совсем забыла: отлив сегодня в двадцать два пятьдесят одну.

В голове не укладывается такая точность в устах старушонки!

— Если он хочет избавиться от тела, он этим воспользуется. Через Ле, там, где эта речка впадает в море у порта, перекинут мост. С одиннадцати часов мой муж будет ждать на этом мосту. Если желаете с ним переговорить… — она постучала в стекло:

— Высадите меня здесь. Дальше я пешком.

И она растаяла во влажной мгле; зонтик ее надулся, как воздушный шар. Вскоре у гостиницы «Порт» вышел из машины и Мегрэ.

— Вас подождать?

— Нет. Можете возвращаться в Люсон.





Мужчины в синих куртках — рыбаки или собиратели мидий; бутылки с белым и розовым вином на длинных лакированных столах из смолистой сосны. Дальше расположена кухня. Еще дальше — зал для танцев, им пользуются только по воскресеньям. Чувствуется, что все здесь новенькое. Белые стены, потолки из светлой ели, хрупкая игрушечная лестница. Комната опять-таки белая; железная эмалированная кровать, кретоновые занавески.

— Это дом судьи виднеется? — осведомился Мегрэ у молоденькой служанки.

Из слухового окна пробивался свет: наверно, на лестнице горит лампа. Комиссару предложили пройти в столовую, предназначенную для летних клиентов, но он попросился в общий зал. Ему принесли устриц, мидий, креветки, рыбу и баранину; рядом мужчины с характерным выговором толковали о вещах, связанных с морем, больше всего о мидиях, в которых Мегрэ ничего не смыслил.

— За последние дни у вас были приезжие?

— Уже неделю никого. Хотя позавчера, нет, третьего дня какой-то человек приезжал автобусом. Зашел к нам, предупредил, что будет обедать, но больше мы его не видели…

Мегрэ шел, спотыкаясь о всякий хлам — рельсы, корзины, стальные тросы, ящики, устричные раковины. Весь берег был застроен лачугами, где сборщики мидий хранят снасти. Целая деревенька, только без жителей. Каждые две минуты — гудок. — Это на Китовой горе включают туманный горн, — объяснили комиссару. Горн — с той стороны пролива, на острове Ре. Кроме того, по небу бродили расплывчатые лучи света от маленьких маяков, терявшихся в измороси. Хлюпала вода. Волны плескали навстречу речушке, впадавшей в море; вода прибывала; скоро, по словам старухи, в 22.51, начнется отлив. Несмотря на дождь, у одной из лачуг приткнулись двое влюбленных: они стояли неподвижно и молча целовались.

Комиссар разыскал мост, нескончаемый деревянный мост, такой узкий, что по нему с трудом прошла бы машина. В темноте смутно виднелись мачты; прилив поднимал лодки. Оборачиваясь, Мегрэ видел огни гостиницы, из которой только что вышел, а подальше, метров через сто, другие два огонька в доме судьи.

— Это вы, господин комиссар?

Мегрэ вздрогнул. Он чуть не наткнулся на кого-то и прямо перед собой увидел косящие глаза.

— Я — Жюстен Юло. Жена мне сказала… Жду здесь уже час, на случай, если ему придет в голову…

Дождь был ледяной. От воды веяло холодом. Скрежетали блоки, невидимые предметы жили своей ночной жизнью.

— Позвольте доложить. В три часа я забрался на лестницу — труп еще был на месте. В четыре мне захотелось проверить еще раз, пока не стемнело. Так вот, его уже не было. Он стащил его вниз. Наверняка, положил у дверей, чтобы в нужный момент побыстрее вынести. Не понимаю, как он его потащит. Судья меньше меня ростом, да и похлипче будет. Ростом и комплекцией он примерно как моя жена… А тот… мужчина крупный… Тс-с!

В темноте кто-то шел. Доски моста одна за другой прогибались. Когда опасность миновала, таможенник заговорил опять:

— По ту сторону моста — Ла Фот. Это даже не деревушка: просто несколько дач для тех, кто приезжает на лето. Днем сами увидите. Дело вот в чем: в тот вечер, когда они играли в карты, к судье приходил сын, Альбер… Внимание!

На этот раз по мосту шли влюбленные; они облокотились о перила моста, глядя на темную реку. У Мегрэ мерзли ноги. Носки пропитались водой. Он обратил внимание, что на таможеннике резиновые сапоги.

— Высота воды сто восемь. В шесть утра на отмели выйдет вся деревня.

Юло говорил тихо, как в церкви. В этом было нечто впечатляющее и в то же время комичное. Комиссару уже приходило в голову, что ему, пожалуй, уместней было бы сидеть сейчас в Люсоне во «Французском кафе» и перекидываться в карты с хозяином, доктором Жамэ и Бурдейлем, торговцем скобяным товаром, позади которых примостился бы старикашка Мемимо, как обычно, качая головой при каждом ходе.

— Жена следит за задней стеной дома. Значит, старушонка тоже при деле.

— Ведь кто его знает! Вдруг он выведет машину и надумает отвезти труп куда-нибудь подальше…

Труп! Труп! А существует ли на самом деле этот труп?

Третья трубка… Четвертая… Порой дверь гостиницы открывалась и закрывалась, слышались удаляющиеся шаги, голоса. Потом погас свет. Под мостом прошла на веслах лодка.

— А, это старик Барито поплыл ставить верши на угрей. Вернется часа через два, не раньше.

Как старик Барито ориентируется в этой тьме кромешной? Непостижимо! Чувствовалось, что море совсем рядом, у конца протоки. Оно дышало где-то вблизи. Вздувалось, неумолимо наступало.

Мегрэ отвлекся. Он сам не заметил, как это произошло. Он думал о том, что уголовную полицию Парижа слили с общенациональной сыскной и при этом возникли трения, которые обернулись для него Люсоном. Его послали в Люсон, и вот…

— Смотрите!

Пальцы бывшего таможенника вцепились ему в руку.

Ну-ну! Что ни говори, вся эта история не правдоподобна. Чтобы два старика… Чего стоит хотя бы лестница, которую держала Дидина! Да еще морской бинокль, и эти расчеты с приливом…

— Погасили…

Что необычного в том, что у судьи в этот час погасили свет?

— Идите сюда… Плохо видно…

Мегрэ шел на цыпочках, чтобы не раскачивать доски моста. А тут еще этот горн мычит по-коровьи…

Вода поднялась почти до самых лодок на мостках. Мегрэ споткнулся о дырявую корзину.

— Тс-с!

И тут они увидели, как дверь дома судьи отворилась. На порог прыгающей походкой вышел невысокий человек, огляделся, вернулся в коридор.

Мгновенье спустя произошло то, что казалось не правдоподобным. Невысокий вышел снова; согнувшись, он тащил волоком по грязи какой-то длинный предмет.

Предмет явно был тяжелый. Через несколько метров человек остановился перевести дух. Дверь дома осталась открытой. До моря было еще метров двадцать-тридцать.

— Ух!..

Они скорее угадали, чем услышали это «ух». Человек напрягал все силы. Дождь не переставал. Пальцы таможенника, стискивавшие толстый рукав Мегрэ, непроизвольно дрожали.

— Вот видите!

Да, все было так, как рассказывала старуха, как предвидел бывший таможенник. Этот человек — явно судья Форлакруа. А волочет он по грязи безжизненное человеческое тело.

Глава 2

Лев Николаевич Толстой

Послушайте, старина…

Холстомер[1]

Все это выглядело какой-то фантасмагорией: судья-то ведь ни о чем не подозревал. Он думал, что кроме него в темноте никого нет.

История лошади.

Время от времени свет маяка окружал его светящимся ореолом, и тогда можно было разглядеть старый габардиновый плащ и фетровую шляпу. Мегрэ даже заметил у судьи во рту папиросу — наверно, она уже потухла из-за дождя.

Посвящается памяти М. А. Стаховича
Между ними оставалось не больше четырех метров. Комиссар и муж Дидины стояли возле какой-то будки. Они и не думали прятаться. Судья не замечал их только потому, что не глядел в их сторону. Он совсем замучился. Груз, который он тащил, зацепился за трос, натянутый поперек пристани сантиметрах в двадцати от земли. Надо было поднять тело и перекинуть через трос. Судье это долго не удавалось. Он явно не привык к физическому труду: ему было жарко, он утирал пот.

Глава I

И тут Мегрэ, не дожидаясь удобного момента и не подумав, как лучше взяться за дело, запросто брякнул:

Все выше и выше поднималось небо, шире расплывалась заря, белее становилось матовое серебро росы, безжизненнее становился серп месяца, звучнее – лес, люди начинали подниматься, и на барском конном дворе чаще и чаще слышалось фырканье, возня по соломе и даже сердитое визгливое ржанье столпившихся и повздоривших за что-то лошадей.

— Послушайте, старина…

– Но-о! успеешь! проголодались! – сказал старый табунщик, отворяя скрипящие ворота. – Куда? – крикнул он, замахиваясь на кобылку, которая сунулась было в ворота.

Табунщик Нестер был одет в казакин, подпоясанный ремнем с набором, кнут у него был захлестнут через плечо, и хлеб в полотенце был за поясом. В руках он нес седло и уздечку.

Судья оглянулся, увидел двух мужчин — огромного Мегрэ и тщедушного таможенника. Было слишком темно. По его лицу нельзя было прочесть, какие чувства он испытывает. Прошло несколько долгих секунд. Потом раздался голос. Пожалуй, не слишком уверенный.

Лошади нисколько не испугались и не оскорбились насмешливым топом табунщика, они сделали вид, что им все равно, и неторопливо отошли от ворот, только одна старая караковая гривастая кобыла приложила ухо и быстро повернулась задом. При этом случае молодая кобылка, стоявшая сзади и до которой это вовсе не касалось, взвизгнула и поддала задом первой попавшейся лошади.

— Виноват, а кто вы?

– Ho-o! – еще громче и грознее закричал табунщик и направился в угол двора.

— Комиссар Мегрэ.

Из всех лошадей, находившихся на варке (их было около сотни), меньше всех нетерпения показывал пегий мерин, стоявший одиноко в углу под навесом и, прищурив глаза, лизавший дубовую соху сарая. Неизвестно, какой вкус находил в этом пегий мерин, но выражение его было серьезно и задумчиво, когда он это делал.

Он приблизился, но лица судьи по-прежнему почти не различал. Мегрэ чуть не наступил на тело, завернутое в какие-то мешки. Странно, что в такую минуту судья переспросил с удивлением, к которому примешивались уважительные нотки:

– Балуй! – опять тем же тоном обратился к нему табунщик, подходя к нему и кладя на навоз подле него седло и залоснившийся потник.

— Мегрэ из уголовной полиции?

Пегий мерин перестал лизать и, не шевелясь, долго смотрел на Нестера. Он не засмеялся, не рассердился, не нахмурился, а понес только всем животом и тяжело, тяжело вздохнул и отвернулся. Табунщик обнял его шею и надел уздечку.

В близлежащих домах все спали. Где-то в шелестящей тьме старик Барито ищет ямы на дне, чтобы поставить верши на угрей.

– Что вздыхаешь? – сказал Нестер.

— Пожалуй, оно к лучшему, — снова заговорил судья. — Ко мне пойдете?

Мерин взмахнул хвостом, как будто говоря: «Так, ничего, Нестер». Нестер положил на него потник и седло, причем мерин приложил уши, выражая, должно быть, свое неудовольствие, но его только выбранили за это дрянью и стали стягивать подпруги. При этом мерин надулся, но ему всунули палец в рот и ударили коленом в живот, так что он должен был выпустить дух. Несмотря на то, когда зубом подтягивали трок, он еще раз приложил уши и даже оглянулся. Хотя он знал, что это не поможет, он все-таки считал нужным выразить, что ему это неприятно и всегда будет показывать это. Когда он был оседлан, он отставил оплывшую правую ногу и стал жевать удила, тоже по каким-то особенным соображениям, потому что пора ему было знать, что в удилах не может быть никакого вкуса.

Он сделал несколько шагов, словно забыв о своей ноше. Вокруг стояла такая гнетущая тишина, что, казалось, все они живут в замедленном темпе.

Нестер по короткому стремени влез на мерина, размотал кнут, выпростал из-под колена казакин, уселся на седле особенной, кучерской, охотничьей, табунщичьей посадкой и дернул за поводья. Мерин поднял голову, изъявляя готовность идти, куда прикажут, но не тронулся с места. Он знал, что, прежде чем ехать, многое еще будут кричать, сидя на нем, приказывать другому табунщику Ваське и лошадям. Действительно, Нестер стал кричать: «Васька! а Васька! Маток выпустил, что ль? Куда ты, лешой! Но! Аль спишь. Отворяй, пущай наперед матки пройдут» – и т. д.

— Может быть, тело пристойнее будет отнести в дом? — нехотя предложил судья.

Ворота заскрипели, Васька, сердитый и заспанный, держа лошадь в поводу, стоял у вереи и пропускал лошадей. Лошади одна за одной, осторожно ступая по соломе и обнюхивая ее, стали проходить: молодые кобылки, стригуны, сосунчики и тяжелые матки, осторожно, по одной, и воротах пронося свои утробы. Молодые кобылки теснились иногда по двое, по трое, кладя друг другу головы через спины, и торопились ногами в воротах, за что всякий раз получали бранные слова от табунщиков. Сосунчики бросались к ногам иногда чужих маток и звонко ржали, отзываясь на короткое гоготанье маток.

Он нагнулся. Мегрэ пришел ему на помощь. Дверь дома была не затворена. Таможенник остановился на пороге; Форлакруа не узнал его и не понимал, собирается тот войти или нет.

Молодая кобылка-шалунья, как только выбралась за ворота, загнула вниз и набок голову, взнесла задом и взвизгнула; но все-таки не посмела забежать вперед серой старой, осыпанной гречкой Жулдыбы, которая тихим, тяжелым шагом, с боку на бок переваливая брюхо, степенно шла, как всегда, впереди всех лошадей.

— Благодарю вас, Юло! — сказал Мегрэ. — Завтра утром я к вам загляну. А пока хотелось бы, чтобы никто ничего не знал. У вас есть телефон, господин Форлакруа?

За несколько минут столь оживленный полный варок печально опустел; грустно торчали столбы под пустыми навесами, и виднелась одна измятая, унавоженная солома. Как ни привычна была эта картина опустения пегому мерину, она, должно быть, грустно подействовала на него. Он медленно, как бы кланяясь, опустил и поднял голову, вздохнул, насколько ему позволял стянутый трок, и, ковыляя своими погнутыми нерасходившимися ногами, побрел за табуном, унося на своей костлявой спине старого Нестера.

— Есть, но после девяти вечера нас не соединяют.

— Минутку, Юло. Сходите на почту и позвоните. Попросите Люсон, номер двадцать три. Это гостиница. Позовите к телефону инспектора Межа. Пусть как можно скорее едет сюда.

«Знаю: теперь, как выедем на дорогу, он станет высекать огонь и закурит свою деревянную трубочку в медной оправе и с цепочкой, – думал мерин. – Я рад этому, потому что рано поутру, с росой, мне приятен этот запах и напоминает много приятного; досадно только, что с трубочкой в зубах старик всегда раскуражится, что-то вообразит о себе и сядет боком, непременно боком; а мне больно с этой стороны. Впрочем, бог с ним, мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом. Пускай его хорохорится, бедняк. Ведь только и храбриться ему одному, пока его никто не видит, пускай сидит боком», – рассуждал мерин и, осторожно ступая покоробленными ногами, шел посередине дороги.

Ну вот! Наконец-то они оказались в коридоре вдвоем, лицом к лицу; судья включил свет. Снял шляпу, с которой капала вода, снял плащ. Ночные тайны рассеялись. При свете судья оказался невысоким худощавым человеком с правильными чертами лица, обрамленного длинными волосами, белокурыми с проседью, очень тонкими и наводившими на мысль о парике.

Глава II

Он посмотрел на свои руки — они были в грязи, — потом перевел взгляд на свою ношу. Мегрэ заметил, что тело увязано в два мешка из-под угля — один закрывает голову и грудь, другой — ноги. Края мешков были грубо сшиты бечевкой.

Пригнав табун к реке, около которой должны были пастись лошади, Нестер слез и расседлал. Табун между тем уже медленно стал разбираться по не сбитому еще лугу, покрытому росой и паром, поднимавшимся одинаково от луга и от реки, огибавшей его.

— Хотите сразу на него посмотреть?

Сняв уздечку с пегого мерина, Нестер почесал его под шеей, в ответ на что мерин, в знак благодарности и удовольствия, закрыл глаза. «Любит, старый пес!» – проговорил Нестер. Мерин же нисколько не любил этого чесанья и только из деликатности притворялся, что оно ему приятно, он помотал головой в знак согласия. Но вдруг, совершенно неожиданно и без всякой причины, Нестер, предполагая, может быть, что слишком большая фамильярность может дать ложные о своем значении мысли пегому мерину, Нестер без всякого приготовления оттолкнул от себя голову мерина и, замахнувшись уздой, очень больно ударил пряжкой узды мерина по сухой ноге и, ничего не говоря, пошел на бугорок к пню, около которого он сиживал обыкновенно.

— Кто он? — спросил Мегрэ.

— Понятия не имею. Снимайте пальто и входите, пожалуйста.

Поступок этот хотя и огорчил пегого мерина, он не показал никакого вида и, медленно помахивая вылезшим хвостом и принюхиваясь к чему-то и только для рассеянья пощипывая траву, пошел к реке. Не обращая никакого вниманья на то, что выделывали вокруг него обрадованные утром молодые кобылки, стригунки и сосунчики, и зная, что здоровее всего, особенно в его лета, прежде напиться хорошенько натощак, а потом уже есть, он выбрал где поотложее и просторнее берег и, моча копыты и щетку ног, всунул храп в воду и стал сосать воду сквозь свои прорванные губы, поводить наполнявшимися боками и от удовольствия помахивать своим жидким пегим хвостом с оголенной репицею.

Судья обтер руки платком, отворил дверь, повернул еще один выключатель, и они очутились на пороге просторной комнаты, в глубине которой потрескивали дрова в камине.

Бурая кобылка, забияка, всегда дразнившая старика и делавшая ему всякие неприятности, и тут по воде подошла к нему, как будто по своей надобности, но только с тем, чтобы намутить ему воду перед носом. Но пегий уж напился и, как будто не замечая умысла бурой кобылки, спокойно вытащил одну за другой свои увязшие ноги, отряхнул голову и, отойдя в сторонку от молодежи, принялся есть. На различные манеры отставляя ноги и не топча лишней травы, он, почти не разгибаясь, ел ровно три часа. Наевшись так, что брюхо у него повисло, как мешок на худых крутых ребрах, он установился ровно на всех четырех больных ногах так, чтобы было как можно менее больно, особенно правой передней ноге, которая была слабее всех, и заснул.

Бывает старость величественная, бывает гадкая, бывает жалкая старость. Бывает и гадкая и величественная вместе. Старость пегого мерина была именно такого рода.

Вряд ли что-нибудь могло поразить в ту минуту Мегрэ больше, чем эта комната с ее ласковым теплом и гармоничным порядком. Из-за дубовых балок потолок казался слишком низким. К тому же, чтобы войти, надо было спуститься на две ступеньки. Пол был выложен белыми плитками, на которые были брошены два-три коврика. Вдоль белых стен — только шкафы с книгами, тысячи книг.

— Садитесь, комиссар… Помнится, вы любите тепло.

Мерин был роста большого – не менее двух аршин трех вершков. Мастью он было вороно-пегий. Таким он был, но теперь вороные пятна стали грязно-бурого цвета. Пежина его составлялась из трех пятен: одно на голове с кривой, сбоку носа, лысиной и до половины шеи. Длинная и засоренная репьями грива была где белая, где буроватая. Другое пятно шло вдоль правого бока и до половины живота; третье пятно на крупе, захватывая верхнюю часть хвоста и до половины ляжек. Остаток хвоста был белесоватый, пестрый. Большая костлявая голова с глубокими впадинами над глазами и отвисшей, разорванной когда-то черной губой тяжело и низко висела на выгнутой от худобы, как будто деревянной шее. Из-за отвисшей губы виден был прикушенный на сторону черноватый язык и желтые остатки съеденных нижних зубов. Уши, из которых одно было разрезано, опускались низко по бокам и изредка только лениво поводились, чтобы спугивать липших мух. Один клок еще длинный от челки висел сзади за ухом, открытый лоб был углублен и шершав, на просторных салазках мешками висела кожа. На шее и голове жилы связались узлами, вздрагивавшими и дрожавшими при каждом прикосновении мухи. Выражение лица было строго-терпеливое, глубокомысленное и страдальческое. Передние ноги его были дугой согнуты в коленях, на обоих копытах были наплывы, и на одной, на которой пежина доходила до половины ноги, около колена была в кулак большая шишка. Задние ноги были свежее; но стерты на ляжках, видимо, давно, и шерсть уже не зарастала на этих местах. Все ноги казались несоразмерно длинны по худобе стана. Ребра, хотя и крутые, были так открыты и обтянуты, что шкура, казалось, присохла к лощинкам между ними. Холка и спина были испещрены старыми побоями, и сзади была еще свежая опухшая и гноящаяся болячка; черная репица хвоста с обозначавшимися на ней позвонками торчала длинная и почти голая. На буром крупе, около хвоста, была заросшая белыми волосами в ладонь рана, вроде укуса, другая рана-рубец видна была в передней лопатке. Задние коленки и хвост были нечисты от постоянного расстройства желудка. Шерсть но всему телу, хотя и короткая, стояла торчком. Но, несмотря на отвратительную старость этой лошади, невольно задумывался, взглянув на нее, а знаток сразу бы сказал, что это была в свое время замечательно хорошая лошадь.

На старинном столе — опять книги. Перед столом два кресла. Разве укладывается в голове, что за дверью, зашитый в два мешка из-под угля, лежит…

— Мне повезло, что случай свел меня с таким человеком, как вы. Кстати, я не вполне понимаю: мне казалось, что вы в Париже…

Знаток сказал бы даже, что была только одна порода в России, которая могла дать такую широкую кость, такие громадные мослаки, такие копыты, такую тонкость кости ноги, такой постанов шеи, главное, такую кость головы, глаз – большой, черный и светлый, и такие породистые комки жил около головы и шеи, тонкую шкуру и волос. Действительно, было что-то величественное в фигуре этой лошади и в страшном соединении в ней отталкивающих признаков дряхлости, усиленной пестротой шерсти, и приемов и выражения самоуверенности и спокойствия сознательной красоты и силы.

— Я получил назначение в Люсон.

Как живая развалина, он стоял одиноко посереди росистого луга, а недалеко от него слышались топот, фырканье, молодое ржанье, взвизгиванье рассыпавшегося табуна.

— Тем лучше для меня. Мне, разумеется, было бы трудно все объяснить обычному полицейскому. Не возражаете?

Глава III

Он достал из ренессансного сундучка серебряный поднос и, хрустальный графин со стаканами; в хорошо продуманном освещении они заиграли восхитительными отблесками, создавая атмосферу изящества и уюта.

— Прошу вас, стаканчик арманьяка. В сущности… Я вот о чем подумал: как этот гнусный одноглазый таможенник оказался замешан в…

Солнце уже выбралось выше леса и ярко блестело на траве и извивах реки. Роса обсыхала и собиралась каплями, кое-где, около болотца и над лесом, как дымок, расходился последний утренний пар. Тучки кудрявились, но ветру еще не было. За рекой щетинкой стояла зеленая, свертывавшаяся в трубку рожь, и пахло свежей зеленью и цветом. Кукушка куковала с прихрипываньем из леса, и Нестер, развалившись на спину, считал, сколько лет ему еще жить. Жаворонки поднимались над рожью и лугом. Запоздалый заяц попался между табуна и, выскочив на простор, сел у куста и прислушивался. Васька задремал, уткнув голову в траву, кобылки еще просторнее, обойдя его, рассыпались понизу. Старые, пофыркивая, прокладывали по росе светлый следок и все выбирали такое место, где бы никто не мешал им, но уж не ели, а только закусывали вкусными травками. Весь табун незаметно подвигался в одном направлении. И опять старая Жулдыба, степенно выступая впереди других, показывала возможность идти дальше. Молодая, в первый раз ожеребившаяся, вороная Мушка беспрестанно гоготала и, подняв хвост, фыркала на своего лиловенького сосунчика, который, дрожа коленами, ковылял около ней. Караковая холостая Ласточка, как атласная, гладкая и блестящая шерстью, опустив голову так, что черная шелковистая челка закрывала ей лоб и глаза, играла с травою, – щипнет и бросит и стукнет мокрой от росы ногой с пушистой щеткой. Один из старших сосунчиков, должно быть воображая себе какую-нибудь игру, уже двадцать шесть раз подняв панашем коротенький кудрявый хвостик, обскакал кругом своей матки, которая спокойно щипала траву, успев уже привыкнуть к характеру своего сына, и только изредка косилась на него большим черным глазом. Один из самых маленьких сосунов, черный, головастый, с удивленно торчащей между ушами челкой и хвостиком, свернутым еще на ту сторону, на которую он был загнут в брюхе матери, уставив уши и тупые глаза, не двигаясь с места, пристально смотрел на сосуна, который скакал и пятился, неизвестно, завидуя или осуждая, зачем он это делает. Которые сосут, подталкивая носом, которые, неизвестно почему, несмотря на зовы матерей, бегут маленькой, неловкой рысцой прямо в противуположную сторону, как будто отыскивая что-то, и потом, неизвестно для чего, останавливаются и ржут отчаянно-пронзительным голосом; которые лежат боком вповалку, которые учатся есть траву, которые чешутся задней ногой за ухом. Две еще жеребые кобылы ходят отдельно и, медленно передвигая ноги, все еще едят. Видно, что их положение уважаемо другими, и никто из молодежи не решается подходить и мешать. Ежели и вздумает какая-нибудь шалунья подойти близко к ним, то одного движенья уха и хвоста достаточно, чтобы показать им всю неприличность их поведенья.

Именно в этот миг Мегрэ вдруг ясно оценил ситуацию. Комиссар буквально увидел, как он сидит, удобно устроившись в кресле, вытянув ноги к огню и грея арманьяк в ладонях. Его осенило: говорит-то и задает вопросы не он, а этот проницательный и спокойный человечек, несколько минут назад тащивший труп к морю.

— Прошу извинить, господин Форлакруа, но мне кажется уместным спросить вас кое о чем.

Стригунки, годовалые кобылки притворяются уж большими и степенными и редко подпрыгивают и сходятся с веселыми компаниями. Они чинно едят траву, выгибая свои лебединые стриженые шейки, и, как будто у них тоже есть хвосты, помахивают своими веничками. Так же, как большие, некоторые ложатся, катаются или чешут друг друга. Самая веселая компания составляется из двухлеток-трехлеток и холостых кобыл. Они ходят почти все вместе и отдельно веселой девичьей гурьбой. Между ними слышится топот, взвизгиванье, ржанье, брыканье. Они сходятся, кладут головы друг другу через плечи, обнюхиваются, прыгают и иногда, всхрапнув и подняв трубой хвост, полурысью, полутропотой гордо и кокетливо пробегают перед товарками. Первой красавицей и затейщицей между всей этой молодежью была шалунья бурая кобылка. Что она затевала, то делали и другие; куда она шла, туда за ней шла и вся гурьба красавиц. Шалунья была в особенно игривом расположенье в это утро. Веселый стих нашел на нее так, как он находит и на людей. Еще на водопое, подшутив над стариком, она побежала вдоль по воде, притворилась, что испугалась чего-то, храпнула и во все ноги понеслась в поле, так что Васька должен был скакать за ней и за другими, увязавшимися за ней. Потом, поев немного, она начала валяться, потом дразнить старух тем, что заходила вперед их, потом отбила одного сосунка и начала бегать за ним, как будто желая укусить его. Мать испугалась и бросила есть, сосунчик кричал жалким голосом, но шалунья ничем даже не тронула его, а только попугала его и доставила зрелище товаркам, которые с сочувствием смотрели на ее проделки. Потом она затеяла вскружить голову чалой лошадке, на которой далеко за рекой по ржам проезжал мужичок с сохою. Она остановилась, гордо, несколько набок, подняла голову, встряхнулась и заржала сладким, нежным и протяжным голосом. И шалость, и чувство, и некоторая грусть выражались в этом ржанье. В нем было и желанье, и обещанье любви, и грусть по ней.

Судья повернулся к комиссару; в его синих как незабудки глазах читались удивление и укор. Он, казалось, говорил: «Ну зачем? Не думал, что вы такой. Что ж, как хотите».

Вон дергач, в густом тростнике, перебегая с места на место, страстно зовет к себе свою подругу, вон и кукушка и перепел поют любовь, и цветы по ветру пересылают свою душистую пыль друг другу.

Но он промолчал, лишь вежливо наклонил голову, чтобы лучше слышать. Это был свойственный ему жест, означавший, что он немного туг на ухо.

«И я и молода, и хороша, и сильна, – говорило ржанье шалуньи, – а мне не дано было до сей поры испытать сладость этого чувства, не только не дано испытать, но ни один любовник, ни один еще не видал меня».

— Вы только что заявили, что не знаете… этого человека.

И многозначащее ржанье грустно и молодо отозвалось низом и полем и издалека донеслось до чалой лошадки. Она подняла уши и остановилась. Мужик ударил ее лаптем, но чалая лошадка была очарована серебряным звуком далекого ржанья и заржала тоже. Мужик рассердился, дернул ее вожжами и ударил так лаптем по брюху, что она не успела докончить своего ржанья и пошла дальше. Но чалой лошадке стало сладко и грустно, и из далеких ржей долго еще долетали до табуна звуки начатого страстного ржанья и сердитого голоса мужика.

Господи, как трудно! До чего щекотливыми становятся обычные вещи, когда ты погружен в такое блаженство!

— Уверяю вас, я его в глаза не видел.

Ежели от одного звука этого голоса чалая лошадка могла ошалеть так, что забыла свою должность, что бы было с ней, ежели бы она видела всю красавицу шалунью, как она, насторожив уши, растопырив ноздри, втягивая в себя воздух и куда-то порываясь и дрожа всем своим молодым и красивым телом, звала ее.

— Тогда почему…

Но шалунья долго не задумывалась над своими впечатленьями. Когда голос чалого замолк, она насмешливо поржала еще и, опустив голову, стала копать ногой землю, а потом пошла будить и дразнить пегого мерина. Пегий мерин был всегдашним мучеником и шутом этой счастливой молодежи. Он страдал от этой молодежи больше, чем от людей. Ни тем, ни другим он не делал зла. Людям он был нужен, но за что же мучали его молодые лошади?

Он должен это сказать! Смелее! Мегрэ на секунду прикрыл глаза, будто глотал горькое лекарство.

Глава IV

— Почему вы его убили?

Он был стар, они были молоды; он был худ, они были сыты; он был скучен, они были веселы. Стало быть, он был совсем чужой, посторонний, совсем другое существо, и нельзя было жалеть его. Лошади жалеют только самих себя и изредка только тех, в шкуре кого они себя легко могут представить. Но ведь не виноват же был пегий мерин в том, что он был стар и тощ и уродлив?.. Казалось бы, что нет. Но по-лошадиному он был виноват, и правы были всегда только те, которые были сильны, молоды и счастливы, те, у которых было все впереди, те, у которых от ненужного напряженья дрожал каждый мускул и колом поднимался хвост кверху. Может быть, что и сам пегий мерин понимал это и в спокойные минуты соглашался, что он виноват тем, что прожил уже жизнь, что ему надо платить за эту жизнь; но он все-таки был лошадь и не мог удерживаться часто от чувств оскорбленья, грусти и негодованья, глядя на всю эту молодежь, казнившую его за то самое, чему все они будут подлежать в конце жизни. Причиной безжалостности лошадей было тоже и аристократическое чувство. Каждая из них вела свою родословную по отцу или по матери от знаменитого Сметанки, пегий же был неизвестно какого рода; пегий был пришлец, купленный три года тому назад за восемьдесят рублей ассигнациями на ярманке.

Он открыл глаза и вновь увидел на лице судьи то же удивленное и укоризненное выражение.

— Но я не убивал его, комиссар! Что вы! Зачем я стану убивать субъекта, которого не знаю и никогда в жизни не видел? Я понимаю, что это трудно себе представить, но не сомневаюсь, что вы-то мне поверите.

Бурая кобылка, как будто прогуливаясь, подошла к самому носу пегого мерина и толкнула его. Он уж знал, что это такое, и, не открывая глаз, приложил уши и оскалился. Кобылка повернулась задом и сделала вид, что хочет ударить его. Он открыл глаза и отошел в другую сторону. Спать ему уже не хотелось, и он начал есть. Снова шалунья, сопутствуемая своими подругами, подошла к мерину. Двухлетняя лысая кобылка, очень глупая, всегда подражавшая и во всем следовавшая за бурой, подошла с ней вместе и, как всегда поступают подражатели, начала пересаливать то самое, что делала зачинщица. Бурая кобылка обыкновенно подходила как будто по своему делу и проходила мимо самого носа мерина, не глядя на него, так что он решительно не знал, сердиться или нет, и это было действительно смешно. Она сделала это и теперь, но лысая, шедшая за ней и особенно развеселившаяся, уже прямо грудью ударила мерина. Он снова оскалил зубы, взвизгнул и с прытью, которую нельзя бы было ожидать от него, бросился за ней и укусил ее в ляжку. Лысенькая ударила всем задом и тяжело ударила старика по худым голым ребрам. Старик захрипел даже, хотел броситься еще, но потом раздумал и, тяжело вздохнув, отошел в сторону. Должно быть, вся молодежь табуна приняла за личное оскорбление дерзость, которую позволил себе пегий мерин в отношении лысой кобылки, и весь остальной день ему решительно не давали кормиться и ни на минуту не давали покоя, так что табунщик несколько раз унимал их и не мог понять, что с ними сделалось. Мерин так был обижен, что сам подошел к Нестеру, когда старик собрался гнать назад табун, и почувствовал себя счастливее и покойнее, когда его оседлали и сели на него.

Самое интересное, что Мегрэ уже ему поверил! Он поддался чарам этого молчаливого дома, где слышался лишь треск поленьев да иногда шум моря вдали.

Бог знает, о чем думал старик мерин, унося на своей спине старика Нестера. С горечью ли думал он о неотвязчивой и жестокой молодежи, или, с свойственной старикам презрительной и молчаливой гордостью, прощал своих обидчиков, только он ничем не проявил своих размышлений до самого дома.

— Если позволите, я расскажу, как разворачивались события. Еще капельку арманьяка? Мой старый друг, который долго пробыл прокурором в Версале, прислал мне его из своего замка в Жере.

— Вы тоже ведь жили в Версале, не правда ли?

В этот вечер к Нестеру приехали кумовья, и, прогоняя табун мимо дворовых изб, он заметил телегу с лошадью, привязанную к его крыльцу. Загнав табун, он так поторопился, что, не сняв седла, пустил на двор мерина и, крикнув Ваське, чтоб он расседлал табунного, запер ворота и пошел к кумовьям. Вследствие ли оскорбления, нанесенного лысой кобылке, Сметанкиной правнучке, «коростовой дрянью», купленной на конной и не знающей отца и матери, и оскорбленного поэтому аристократического чувства всего варка, или вследствие того, что мерин в высоком седле без седока представлял странно фантастическое для лошадей зрелище, только на варке произошло в эту ночь что-то необыкновенное. Все лошади, молодые и старые, с оскаленными зубами бегали за мерином, гоняя его по двору, раздавались звуки копыт об его худые бока и тяжелое кряхтение. Мерин не мог более переносить этого, не мог более избегать ударов. Он остановился посередине двора, на лице его выразилось отвратительное слабое озлобление бессильной старости, потом отчаяние; он приложил уши, и вдруг что-то такое сделал, отчего все лошади вдруг затихли. Подошла самая старая кобыла Вязопуриха, понюхала мерина и вздохнула. Вздохнул и мерин.

— Почти всю жизнь. Прелестный городок. В людях там, по-моему, до сих пор чувствуется эпоха Людовика XIV: трудно найти где-либо столь учтивое общество в прежнем понимании этого слова. У нас сложилась небольшая группа, которая… — он махнул рукой, словно стараясь отогнать бесполезные воспоминания. — Не важно… Это было… Да, это было во вторник.

……………………………………………………………………………………………

— Во вторник, десятого, — уточнил Мегрэ. — К вам приезжали друзья, если не ошибаюсь. — Судья слегка улыбнулся.

Глава V

Посередине освещенного луной двора стояла высокая худая фигура мерина с высоким седлом, с торчащей шишкой луки. Лошади неподвижно и в глубоком молчании стояли вокруг него, как будто они что-то новое, необыкновенное узнали от него. И точно, новое и неожиданное они узнали от него.

— Вижу, вас уже поставили в известность. Верно, вы же только что виделись с Юло. И само собой разумеется, с Дидиной. Она лучше меня знает, что происходит в моем доме.

Вот что они узнали от него.

…………………………………………………………………………………………….

Мегрэ пришла в голову неожиданная мысль. Он огляделся вокруг с таким выражением, словно в этом доме чего-то недоставало.

Ночь 1-я

— У вас нет прислуги? — удивленно спросил он.

– Да, я сын Любезного первого и Бабы. Имя мое по родословной Мужик первый. Я Мужик первый по родословной, я Холстомер по-уличному, прозванный так толпою за длинный и размашистый ход, равного которому не было в России. По происхождению нет в мире лошади выше меня по крови. Я никогда бы не сказал вам этого. К чему? Вы бы никогда не узнали меня. Как не узнавала меня Вязопуриха, бывшая со мной вместе в Хреновом и теперь только признавшая меня. Вы бы и теперь не поверили мне, ежели бы не было свидетельства этой Вязопурихи. Я бы никогда не сказал вам этого. Мне не нужно лошадиное сожаление. Но вы хотели этого. Да, я тот Холстомер, которого отыскивают и не находят охотники, тот Холстомер, которого знал сам граф и сбыл с завода за то, что я обежал его любимца Лебедя.

…………………………………………………………………………………………..

— Такой, что жила бы здесь, нет. Старушка с дочерью из Эгюийона приезжают каждое утро и уезжают после обеда. Так вот — во вторник меня навестили друзья, как каждые две недели. Доктор Бренеоль, живущий в километре отсюда, его жена и Франсуаза.

Когда я родился, я не знал, что такое значит пегий, я думал, что я лошадь. Первое замечание о моей шерсти, помню, глубоко поразило меня и мою мать. Я родился, должно быть, ночью, к утру я, уже облизанный матерью, стоял на ногах. Помню, что мне все чего-то хотелось и все мне казалось чрезвычайно удивительно и вместе чрезвычайно просто. Денники у нас были в длинном теплом коридоре, с решетчатыми дверьми, сквозь которые все видно было. Мать подставляла мне соски, а я был так еще невинен, что тыкал носом то ей под передние ноги, то под комягу. Вдруг мать оглянулась на решетчатую дверь и, перенесши через меня ногу, посторонилась. Дневальный конюх смотрел к нам в денник через решетку.

– Ишь ты, Баба-то ожеребилась, – сказал он и стал отворять задвижку; он взошел по свежей постилке и обнял меня руками. – Глянь-ка, Тарас, – крикнул он, – пегой какой, ровно сорока.

— Франсуаза — это дочь госпожи Бренеоль?

Я рванулся от него и спотыкнулся на колени.

– Вишь, чертенок, – проговорил он.

— Совершенно верно. От первого брака. Но это не имеет значения, разве что для Бренеоля. — Легкая улыбка вновь тронула его губы.

Мать обеспокоилась, но не стала защищать меня и, только тяжело-тяжело вздохнув, отошла немного в сторону. Пришли конюха и стали смотреть меня. Один побежал объявить конюшему. Все смеялись, глядя на мои пежины, и давали мне разные странные названия. Не только я, но и мать не понимала значения этих слов. До сих пор между нами и всеми моими родными не было ни одного пегого. Мы не думали, чтоб в этом было что-нибудь дурное. Сложение же и силу мою и тогда все хвалили.

— Марсаки, которые живут в Сен-Мишель-ан-л\'Эрмитаж, приехали чуть позже. Составилась партия в бридж.

– Вишь, какой шустрый, – говорил конюх, – не удержишь.

Через несколько времени пришел конюший и стал удивляться на мой цвет, он даже казался огорченным.

— Ваша дочь была с вами?

– И в кого такая уродина, – сказал он, – генерал его теперь не оставит в заводе. Эх, Баба, посадила ты меня, – обратился он к моей матери. – Хоть бы лысого ожеребила, а то вовсе пегого!

Мать моя ничего не отвечала и, как всегда в подобных случаях, опять вздохнула.

Секундное колебание, нерешительность. Взгляд судьи стал чуть серьезнее.

– И в какого черта он уродился, точно мужик, – продолжал он, – в заводе нельзя оставить, срам, а хорош, очень хорош, – говорил и он, говорили и все, глядя на меня. Через несколько дней пришел и сам генерал посмотреть на меня, и опять все чему-то ужасались и бранили меня и мою мать за цвет моей шерсти. «А хорош, очень хорош», – повторял всякий, кто только меня видел.

— Нет, она была в постели.

До весны мы жили в маточной все порознь, каждый при своей матери, только изредка, когда снег на крышах варков стал уже таять от солнца, нас с матерями стали выпускать на широкий двор, устланный свежей соломой. Тут в первый раз я узнал всех своих родных, близких и дальних. Тут из разных дверей я видел, как выходили с своими сосунками все знаменитые кобылы того времени. Тут была старая Голанка, Мушка – Сметанкина дочь, Краснуха, верховая Доброхотиха, все знаменитости того времени, все собирались тут с своими сосунками, похаживали по солнышку, катались по свежей соломе и обнюхивали друг Друга, как и простые лошади. Вид этого варка, наполненного красавицами того времени, я не могу забыть до сих пор. Вам странно думать и верить, что и я был молод и резов, но это так было. Тут была эта самая Вязопуриха, тогда еще годовалым стригунчиком – милой, веселой и резвой лошадкой; но, не в обиду будь ей сказано, несмотря на то, что она редкостью по крови теперь считается между вами, тогда она была из худших лошадей того приплода. Она сама вам подтвердит это.

— А сегодня вечером?

Пестрота моя, так не нравившаяся людям, чрезвычайно понравилась всем лошадям; все окружили меня, любовались и заигрывали со мною. Я начал уже забывать слова людей о моей пестроте и чувствовал себя счастливым. Но скоро я узнал первое горе в моей жизни, и причиной его была мать. Когда уже начало таять, воробьи чирикали под навесом и в воздухе сильнее начала чувствоваться весна, мать моя стала переменяться в обращении со мною. Весь нрав ее изменился; то она вдруг без всякой причины начинала играть, бегая по двору, что совершенно не шло к ее почтенному возрасту; то задумывалась и начинала ржать; то кусала и брыкала в своих сестер-кобыл; то начинала обнюхивать меня и недовольно фыркать; то, выходя на солнце, клала свою голову чрез плечо своей двоюродной сестре Купчихе и долго задумчиво чесала ей спину и отталкивала меня от сосков. Один раз пришел конюший, велел надеть на нее недоуздок, – и ее повели из денника. Она заржала, я откликнулся ей и бросился за нею; но она и не оглянулась на меня. Конюх Тарас схватил меня в охапку, в то время как затворяли дверь за выведенной матерью. Я рванулся, сбил конюха в солому, – но дверь была заперта, и я только слышал все удалявшееся ржание матери. И в ржании этом я уже не слышал призыва, а слышал другое выражение. На ее голос далеко отозвался могущественный голос, как я после узнал, Доброго первого, который с двумя конюхами но сторонам шел на свидание с моею матерью. Я не помню, как вышел Тарас из моего денника: мне было слишком грустно. Я чувствовал, что навсегда потерял любовь своей матери. И все оттого, что я пегий, думал я, вспоминая слова людей о своей шерсти, и такое зло меня взяло, что я стал биться об стены денника головой и коленами – и бился до тех пор, пока не вспотел и не остановился в изнеможении.

— В постели.

Через несколько времени мать вернулась ко мне. Я слышал, как она рысцой и непривычным ходом подбегала к нашему деннику, по коридору. Ей отворили дверь, я не узнал ее, как она помолодела и похорошела. Она обнюхала меня, фыркнула и начала гоготать. По всему выражению ее я видел, что она меня не любила. Она рассказывала мне про красоту Доброго и про свою любовь к нему. Свидания эти продолжались, и между мною и матерью отношения становились холоднее и холоднее.

Скоро нас выпустили на траву. С этой поры я узнал новые радости, которые мне заменили потерю любви моей матери. У меня были подруги и товарищи, мы вместе учились есть траву, ржать так же, как и большие, и, подняв хвосты, скакать кругами вокруг своих матерей. Это было счастливое время. Мне все прощалось, все меня любили, любовались мною и снисходительно смотрели на все, что бы я ни сделал. Это продолжалось недолго. Тут скоро случилось со мной ужасное. – Мерин вздохнул тяжело-тяжело и пошел прочь от лошадей.

— Она ничего не слышала?

Заря уже давно занялась. Заскрипели ворота, вошел Нестор. Лошади разошлись. Табунщик оправил седло на мерине и выгнал табун.

— Ничего. Я старался шуметь как можно меньше. Итак, во вторник мы разошлись около полуночи.

Глава VI.

— А потом к вам пришел еще один человек, — произнес Мегрэ, поворачиваясь к огню. — Ваш сын.

Ночь 2-я

— Да, Альбер. Он пробыл лишь несколько минут.

Как только лошади были загнаны, они опять столпились вокруг пегого.

— Ваш сын живет не с вами?

– В августе месяце нас разлучили с матерью, – продолжал пегий, – и я не чувствовал особенного горя. Я видел, что мать моя носила ужо меньшого моего брата, знаменитого Усана, и я уже не был тем, чем был прежде. Я не ревновал, но я чувствовал, что становился холодней к ней. Кроме того, я знал, что, оставив мать, я поступлю в общее отделение жеребят, где мы стояли по двое и по трое, – и каждый день всей гурьбой молодежи выходили на воздух. Я стоял в одном деннике с Милым. Милый был верховый, и впоследствии на нем ездил император, и его изображали на картинках и в статуях. Тогда он еще был простой сосунок, с глянцевитой нежной шерстью, лебединой шейкой и, как струнки, ровными и тонкими ногами. Он был всегда весел, добродушен и любезен; всегда был готов играть, лизаться и подшутить над лошадью или человеком. Мы с ним невольно подружились, живя вместе, и дружба эта продолжалась во все время нашей молодости. Он был весел и легкомыслен. Он тогда уже начинал любить, заигрывал с кобылками и смеялся над моей невинностью. И, на мое несчастье, я из самолюбия стал подражать ему; и очень скоро увлекся любовью. И эта ранняя склонность моя была причиной величайшей перемены моей судьбы. Случилось так, что я увлекся.

— Он живет около мэрии. Мы с ним не сходимся во вкусах. Мой сын — сборщик мидий. Вы, наверное, знаете, что тут у нас почти все этим занимаются.

Вязопуриха была старше меня одним годом, мы с нею были особенно дружны; но под конец осени я заметил, что она начала дичиться меня… …Но я не стану рассказывать всей этой несчастной истории моей первой любви, она сама помнит мое безумное увлечение, окончившееся для меня самой важной переменой в моей жизни. Табунщики бросились гонять ее и бить меня. Вечером меня загнали в особый денник; я ржал целую ночь, как будто предчувствуя события завтрашнего дня.

Наутро пришли в коридор моего денника генерал, конюший, конюха и табунщики, и начался страшный крик. Генерал кричал на конюшего, конюший оправдывался, что он не велел меня пускать, а что это самовольно сделали конюха. Генерал сказал, что он всех перепорет, а жеребчиков нельзя держать. Конюший обещался, что все исполнит. Они затихли и ушли, Я ничего не понимал, но я видел, что что-то такое замышлялось обо мне.

— Не будет ли бестактностью спросить, почему сын пришел к вам посреди ночи?

……………………………………………………………………………………………..

……………………………………………………………………………………………..