Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Затем он обнаружил, что добрался до знакомого участка леса — травяная прогалина, слева крутая скала, а справа густая чаща, где они спрятали багги.

Мэлон остановился, чтобы передохнуть, уверенный, что Бруннер уже недалеко и он догонит его через несколько минут. Он был особенно в этом уверен потому, что, в отличие от Шивли, которого беглец избегал, с ним Бруннер встретится с удовольствием. Бруннер знает, что Мэлон — его друг и союзник, который всегда был с ним заодно.

Собираясь уже было продолжить погоню, Мэлон ощутил внезапное беспокойство.

Шивли сказал, что с багги все в порядке — Бруннер на ней не уехал. И все же, если была верна теория Мэлона, то Бруннер спрятался где-то по дороге, позволил Шивли пройти мимо и убедиться, что с машиной все в порядке, подождал, пока Шивли не прекратит поиски и не вернется в домик. Если эта теория была верна, то Бруннер, вероятно, совсем недавно добрался до багги и уехал. В таком случае пешком его не догнать и Мэлону придется отказаться от погони.

Чтобы убедиться, что багги на месте, Мэлон повернул к небольшой рощице, состоявшей из кустов и деревьев. Оказавшись в чаще, он сразу же заметил приземистую машину под навесом из веток, там, где ее оставил Йост.

С облегчением Мэлон повернул обратно к тропе, но что-то привлекло его внимание. Он когда-то много читал про индейцев и следопытов, и все еще помнил, что они выискивали прежде всего. Они узнавали, что кто-то только что прошел по тропинке до них, даже если он не оставил следов, если видели перевернутый камешек. Если он был перевернут давно, то влажная нижняя часть успеет высохнуть. Если же он был перевернут недавно, то солнце не успеет его высушить.

И здесь, на пути, Мэлон увидел сквозь кусты несколько булыжников. Их нижние стороны были влажными.

Как интересно, подумал Мэлон, заходя дальше в чащу. Кто это мог быть? Может быть, Шивли, охотившийся за Бруннером. Может быть, сам Бруннер. Или — Мэлон похолодел — кто-то другой, посторонний…

Мэлон быстро пошел к месту, по которому недавно кто-то прошел. Опустившись на колени, он коснулся влажных камней, и в глаза ему бросился совершенно неожиданный предмет.

Подошвы от пары башмаков.

Он пополз вперед, обдирая руки о ветки ежевики, и, когда он добрался до башмаков, то увидел, что они не пустые. Он охнул и отшатнулся.

Вскочив на ноги, он стоял в оцепенении, но, наконец, заставил себя посмотреть. Раздвинув кусты, он увидел распростертое на траве тело.

Это был не кто иной, как Лео Бруннер, нелепо лежавший лицом вниз. В спинке его пиджака была проделана уродливая дыра, и кровь все еще медленно сочилась из смертельной раны.

Мэлон как во сне, спотыкаясь, двинулся вперед и заставил себя снова опуститься на колени, чтобы узнать, не осталось ли еще признаков жизни у его друга. Он повернул к себе его голову, увидел незрячие, закатившиеся вверх глаза, застывший разинутый рот, неподвижность смерти.

Всхлипнув, Мэлон отпустил его, откатился назад, вскочил на ноги и лихорадочно понесся из чащи на открытое пространство.

Лео Бруннер был хладнокровно убит в спину, уничтожен.

Когда Мэлон стоял на поляне, дрожа, несмотря на жару, прежде всего он подумал о самосохранении, ему захотелось сделать то, что собирался сделать Бруннер, — убежать, исчезнуть, навсегда оставить позади всю эту дикую ситуацию.

Но его удерживало воспоминание о Шэрон, о том, как он ее оставил в запертой комнате, о ее теплых губах и ее полной вере в него. Она полностью доверила ему свою жизнь, эта девушка, которую он любил так, как никого никогда не любил, и он поклялся защищать ее и удостовериться в том, что ее отпустят в целости и сохранности.

Он думал о ней, оставшейся в домике один на один с этим монстром.

Он оглянулся назад, на чащу, и его передернуло.

Этот кошмар был реальным, и он жил в нем. Но, может быть, его можно прогнать? Он был потрясен и испуган, но другого выбора не было. Он должен вернуться в Мас-а-Тьерра.

Повернувшись спиной к дороге на Арлингтон и к цивилизации, он медленно двинулся к месту их укрытия.

Поскольку Гавиланские холмы находились под юрисдикцией шерифа округа Риверсайд, а также потому, что многие из его патрульных были знакомы с местностью в районах озер Мокинберд и Мэтьюс, капитану Калпепперу пришлось пойти на то, чтобы позволить шерифу Варни производить поиск жертвы, в надежде что еще не все потеряно.

Сразу же начав действовать, шериф Варни собрал множество своих патрульных машин, уведомил резервные машины, которые должны были как можно быстрее собраться в Арлингтоне. Не тратя лишних слов, капитан Калпеппер рассказал о своей последней и единственной находке, и затем Варни раздал увеличенные фотографии покрышек Купер-Сикстиз-Рапид-Транзит, которые, как они полагали, были такими же, как на багги похитителей.

Аккуратные «седаны» отдела шерифа, с красным и желтым огнями и с сиреной на крышах, с радиопередатчиками и винтовками, вставленными в гнезда в полу, выехали в направлении Гавиланских холмов, чтобы искать следы, идентичные имевшимся у них на фотографиях.

Теперь, когда солнце уже садилось и быстро темнело, патрульная машина номер 34, с работающим мотором, стояла в воротах ранчо Маккарти. За рулем сидел заместитель шерифа Фоули и смотрел, как его напарник, следователь Робак, с фотографией в руке возвращается обратно к машине.

Забираясь в седан, Робак был явно разочарован.

— Несколько следов покрышек, одна от джипа, другая, похоже, от грузовичка «шевроле», но ничего похожего на Купер-Сикстиз…

— Ну что, куда дальше? — спросил Фоули с нескрываемой усталостью в голосе. Они ездили, останавливались, осматривали каждую проселочную дорогу, тропу, тропинку с южной стороны озера Мэтьюс и не нашли ничего. От долгой езды у них болели ягодицы и все мышцы.

— Думаю, мы могли бы проехать немного дальше, пока еще светло, — сказал Робак. — Мы должны были осмотреть все с того места, где мы начали, до поворота на каньон Темескаль.

— Давай тогда двигаться, — Фоули заработал рычагами и поехал через ранчо Маккарти. — Я здесь часто раньше бывал, но уже забыл, где какая дорога.

— Кажется, есть одна, которая начинается здесь и идет вниз, мимо Кэмп-Питер-Рок.

— Ах да, — вспомнил Фоули. — Хижина с индейским каменным членом перед ней. Помню, еще когда я учился, я был знаком с одной горячей штучкой, и я пригласил ее туда однажды вечером, чтобы перепихнуться и посмотреть, не возбудит ли ее эта каменная статуя.

— И как, возбудила?

— Да, но когда она посмотрела на этот камень, а потом на меня, она несомненно была разочарована. — Они оба рассмеялись, затем Фоули добавил: — Знаешь, сейчас, когда я вспоминаю о ней, мне кажется, что она была похожа на Шэрон Филдс.

Робак с сомнением покачал головой.

— Никто не может быть похожим на Шэрон Филдс. Да уж, Господь сделал ее совершенством. У меня внутри все переворачивается, когда я подумаю, что какой-нибудь из этих мерзавцев мог посметь коснуться ее. Ты только вообрази — похитить Шэрон Филдс. Ты только вообрази!

— Трудно вообразить.

— Я бы отдал свой правый шарик за то, чтобы выйти на этих мерзавцев. Все брюхо начинил бы им свинцом, это точно. Притормози, Фоули, здесь ответвление на Кэмп-Питер-Рок. Стоит посмотреть на дорогу, пока ты не повернул на нее и не стер следы.



1970

Тырса*

Когда я с ним познакомился, мне было очень немного (а точнее — семнадцать) лет, я очень мало знал, а в живописи и вовсе не разбирался.

Но и в то время Николай Андреевич Тырса казался мне чудом.

Он иллюстрировал несколько моих книг, в том числе «Республику Шкид». Помню, как страшно меня тогда удивляло, почему о нем говорят как об ученике французов, упоминают рядом с его именем имена мирискусников, импрессионистов и еще каких-то «истов».

То, что он сделал с «Республикой Шкид», казалось (и кажется) мне стоящим на грани волшебства.

Это очень точный реалистический рисунок с едва уловимым оттенком гротеска. Короче говоря, это стиль самой повести.

Шкидцев рисовали и после Тырсы — и у нас и за границей, и никому никогда не удалось так верно, так легко, весело и победно схватить не только фактуру, но и самый дух нашей беспризорной мальчишеской республики.

Не забуду, как поразило меня и моего соавтора, покойного Григория Георгиевича Белых, почти фотографическое сходство многих персонажей повести, людей, которых Николай Андреевич не видел и не мог видеть. Рисовал он, полагаясь только на наш далекий от совершенства текст и на собственную интуицию.

Похож президент нашей республики Викниксор, чертовски похожи Янкель, Японец, Купец и другие аборигены Шкиды. А как верно, с каким необыкновенным проникновением в то, что называется духом эпохи, написан Петербург начала двадцатых годов! Какое все точное и какое все тогдашнее — и Нарвские ворота, и старая Петергофская дорога, и шофер таксомотора, и малолетние уличные торговки и — в первую очередь — сами шкидцы, эти гавроши Октябрьской революции, эти бесшабашные и вместе с тем думающие, читающие, сочиняющие стихи босяки!..

Недавно мне показали рисунки, сделанные молодым художником к одному из «шкидских» рассказов. Человек талантливый, владеет рисунком, чувствует композицию, но — как все это грубо, примитивно, как безвкусно берет иллюстратор самое, на его взгляд, яркое, выигрышное, каких дегенератов с чубиками и в полосатых тельняшках он изобразил!..

У Тырсы Шкида одета так, как она и одевалась в те суровые годы — в поношенную, потертую и бесцветную одежду. Художник не любуется этим рубищем, но он знает и любит каждую деревянную пуговку на холщовой рубахе, каждую складку, каждую вмятину на штанах из чертовой кожи. Он знает, так сказать, не только художественную, но и потребительскую, рыночную цену всем этим предметам. И потому все это так долго живет и так глубоко трогает.

Вспоминаю Тырсу, перелистываю другие книги с его рисунками.

«Портрет». Тоже о беспризорниках. Как здорово сделан, например, тот рисунок, где малолетний правонарушитель Коська, укравший на вокзале корзинку, вскрывает ее под дощатым настилом дебаркадера. Казалось бы, более неудобного, невыигрышного положения для героя трудно выбрать. И все-таки художник усаживает Коську на корточки именно в таком, согбенном, скрюченном положении, и при этом мы видим, что Коська весь кипит, весь дрожит. Руки его лихорадочно роются в корзине и выбрасывают оттуда — белье, башмаки, коробки и прочее «барахло».

А вот повесть «Пакет». Серийное, массовое издание. Тонкий, очень экономный рисунок пером. Что называется, ничего лишнего.

Генерал Мамонтов появляется в штабе белогвардейской казачьей части. Перепуганные его неожиданным появлением, офицеры вскочили, вытянулись в струнку, приветствуют своего шефа. Во всем этом — никакой буффонады, никакой карикатуры. Наоборот, автор как будто даже любуется изысканной выправкой, родовитостью и сановитостью своих персонажей. И вместе с тем нет никаких сомнений, что эти люди — враги. А вот другой персонаж — Петя Трофимов, этакий красноармейский Иванушка-дурачок, герой повести, от имени которого ведется рассказ. Кажется, будто сам рисунок становится добрее, штрих мягче, округлее, когда на бумаге возникает образ этого героя.

И снова следователь Робак вышел из машины и вернулся разочарованным. По дороге слишком много ездили, так что четких следов не было видно. Повернув на боковую дорогу, в узкой долине внизу они увидели шестифутовую фаллическую статую.

Украшал Николай Андреевич своими рисунками и другие мои работы. И всякий раз, когда я брал в руки свежий, еще пахнущий краской журнал и видел возле своего текста его неповторимый рисунок, — это было всегда добавочной, дополнительной радостью, было праздником.

— Кэмп-Питер-Рок, — объявил Робак. — Остановись на секунду, дай мне оглядеться.

Я несколько раз бывал у Николая Андреевича — по каким делам, не помню теперь. Жил он, если не ошибаюсь, в «доме Бенуа», у Никольского морского собора. От юношеской своей стеснительности, застенчивости я ничего не видел и не запомнил. Помню только, что у него были три девочки, дочки.

Заместитель шерифа Фоули сидел в машине с работающим мотором, в то время как его напарник поспешно осматривал дорогу впереди.

Николаю Андреевичу не было тогда сорока лет, но мне он казался если не старым, то очень взрослым, пожилым, солидным человеком. Таким он, впрочем, казался не мне одному. С тридцати лет он уже был метром, профессором академии…

И снова Робак вернулся разочарованным.

Внешность у него была запоминающаяся: рыжеватая борода, золотое пенсне, котелок. Чем-то он был похож на того французского виконта, которого прославил Дега, изобразив его с двумя девочками и борзой собакой.

— Что теперь? — спросил Фоули. — Продолжаем дальше или вернемся и поедем по дороге к каньону Темескаль?

Робак, покусывая нижнюю губу, уставился вперед.

Но это был очень русский виконт — такой же русский, как и некоторые другие завсегдатаи верхних этажей Дома книги, поражавшие меня тогда своей «барственностью», элегантностью: В.В.Лебедев, Б.С.Житков, Д.И.Хармс…

— Я никогда здесь не был. Что там впереди?

Кстати, о смерти Николая Андреевича я узнал в тот же день, когда узнал и о гибели Даниила Ивановича Хармса. Оба они — и поэт и художник — пали жертвами жестокого века…

— Не знаю. Похоже, ничего интересного. Просто дикая местность, а справа гора Джалпан.

— Ладно, ради очистки совести давай будем ехать еще минут пять-десять, пока не стемнеет.

Время было блокадное, питерцы уже давно привыкли к утратам, смерть стала для нас явлением обычным и привычным, и все-таки так больно, так горько было узнать, что нет больше Тырсы, что никогда не поможет он тебе сделать новую книгу, не покажет своего искусства волшебника, не порадует своим тонким, честным, умным и веселым мастерством.

— Как скажешь.



Патрульная машина, покачиваясь, двигалась минут шесть-семь, в то время как Робак изучал склоны гор с обеих сторон. Глядя вперед, он что-то заметил краем глаза и похлопал напарника по руке.

1966

— Притормози, Фоули. Сдай назад ярдов на десять-пятнадцать. Мне кажется, мы проскочили ответвление.

— Я не заметил. — Фоули подал машину назад.

— Стоп, — Робак указал направо. Там виднелась узкая кривая тропинка, почти скрытая листвой.

— Ты называешь это дорогой? — с отвращением спросил Фоули. — Там наша машина не проедет.

— Может, не проедет, а может, проедет, — ответил Робак, открывая дверь. — Но мы ищем не такую дорогу, по которой проедет наша машина, а такую, где проедет багги.

— Ты зря тратишь время.

— Я все же быстро взгляну. Всего минута.

Фоули покорно оперся на руль и стал смотреть, как его напарник медленно идет вдоль тропинки; один раз он опустился на колено и стал сверяться с фотографией в руке. Затем тропинка свернула и он исчез за кустом.

Фоули снял полицейскую фуражку, опустил голову на кулаки и зевнул.

Внезапно он услышал, что его зовут.

Выпрямившись, он выглянул через противоположную дверь и увидел, что Робак зовет его, отчаянно жестикулируя.

Он быстро выключил зажигание, сунул ключи в карман и побежал к неясно различимой тропинке. Стараясь на нее не наступать, протискиваясь вдоль кустов, он побежал вниз, к напарнику.

Шварц*

— Кажется, мы кое-что нашли! — кричал Робак. — Кажется, я попал в точку!

Имя Шварца я впервые услыхал от Златы Ионовны Лилиной, заведующей Ленинградским губернским отделом народного образования.

Он опустился на колено и показал Фоули на лежавшую на траве фотографию, затем на глубокий след на дороге, сделанный широкой шиной.

— Вашу рукопись я уже передала в редакцию, — сказала она. — Идите в Дом книги, на Невский, поднимитесь на пятый этаж в отдел детской литературы и спросите там Маршака, Олейникова или Шварца.

— Взгляни, — возбужденно сказал он. — Если я не окривел, то мне кажется, что эта фотография была сделана прямо с этого отпечатка. Посмотри на полоски, сосчитай их, взгляни на их конфигурацию. И края резины не изношены. Мне кажется, они сходятся.

Должен признаться, что в то время ни одно из названных выше имен, даже имя Маршака, мне буквально ничего не говорило.

Фоули опустился рядом с ним на колени. Он переводил взгляд с фотографии на след и обратно.

— Боже всемогущий, — проговорил он благоговейным тоном, — клянусь твоей задницей — они сходятся.

И вот в назначенный день мы с Гришей Белых, молодые авторы только что законченной повести «Республика Шкид», робко поднимаемся на пятый этаж бывшего дома Зингер, с трепетом ступаем на метлахские плитки длинного издательского коридора и вдруг видим — навстречу нам бодро топают на четвереньках два взрослых дяди — один пышноволосый, кучерявый, другой — тонколицый, красивый, с гладко причесанными на косой пробор волосами.

Оба встали и одновременно посмотрели дальше, вдоль дороги, которая исчезала за подножьем горы Джалпан.

Несколько ошарашенные, мы прижимаемся к стене, чтобы пропустить эту странную пару, но четвероногие тоже останавливаются.

— Они, должно быть, держат ее где-нибудь на горе, — тихо сказал Робак.

— Вам что угодно, юноши? — обращается к нам кучерявый.

— Да. Но это большое пространство. Думаешь, мы должны попробовать?

— Маршака… Олейникова… Шварца, — лепечем мы.

— Очень приятно… Олейников! — рекомендуется пышноволосый, поднимая для рукопожатия правую переднюю лапу.

Робак крепко взял напарника за локоть и повернул его прочь от горы.

— Шварц! — протягивает руку его товарищ.

— Нет, — сказал он, направляясь к машине. — Нам приказано передавать по радио обо всех находках прямо Варни и Калпепперу в его передвижной штаб в Арлингтоне. — Он взглянул на небо. — Света еще достаточно для того, чтобы вертолеты осмотрели все пики и долины этой горы. Это самый быстрый способ. И, насколько я слышал, время решает, увидим ли мы еще когда-нибудь новые фильмы с Шэрон Филдс. Спеши, нам нужно сообщить, что мы знаем где она!

Боюсь, что современный молодой читатель усомнится в правдивости моего рассказа, не поверит, что таким странным образом могли передвигаться сотрудники советского государственного издательства. Но так было, из песни слова не выкинешь. Позже мы узнали, что, отдыхая от работы, редакторы разминались, «изображали верблюдов». Евгению Львовичу Шварцу было тогда двадцать девять лет, Николаю Макаровичу Олейникову, кажется, и того меньше.



Сбив все ноги, в страхе моля Бога о том, чтобы Йост вернулся, так что у него появился бы сообщник, Адам Мэлон поднимался по ступенькам их домика, от всей души надеясь, что ему не придется прямо сейчас встретиться с Кайлом Шивли лицом к лицу.

* * *

Но, когда он вошел в переднюю, он увидел Шивли и понял, что Шивли заметил его. Почему-то Шивли бросил на него дикий взгляд, вскочил со стула и сердито выключил телевизор.

Евгений Львович был первым официальным редактором «Республики Шкид». Говорю «официальным», потому что неофициальным, фактическим руководителем всей работы детского отдела был тогда С.Я.Маршак.

Мэлон заставил себя пройти в гостиную. Шивли, с искаженными чертами лица, сразу же бросился к нему.

У Мэлона возникло плохое предчувствие и он не стал ждать, пока его компаньон заговорит.

Несколько отвлекаясь от плана этих заметок, скажу, что редактура Евгения Львовича была очень снисходительная и, как я сейчас понимаю, очень умная. Книгу писали два мальчика, только что покинувшие стены детского дома, и выправить, пригладить, причесать их шероховатую рукопись было нетрудно. Шварц этого не сделал.

— Что такое, Шив? Что-то не так?

Меня попросили переписать одну главу (написанную почему-то ритмической прозой), а остальное было оставлено в неприкосновенности. Тем самым сохранялось главное, а может быть, и единственное, достоинство повести — ее непосредственность, живость, жизненная достоверность.

— Гови Йост, — хрипло ответил Шивли. — Он не вернется.

* * *

— Что ты говоришь?

И еще отвлекусь. Весьма вероятно, что встреча в коридоре Леногиза не была первой нашей встречей. Я мог видеть Евгения Львовича лет за пять до этого.

— Это только что сообщили по телевизору. Эти сукины сыны, которые на нее работают, они все время надували нас. Они накапали на нас полиции. Гови попал в засаду, когда брал выкуп. Они прилетели на вертолетах и окружили его, чтобы взять живым.

Еще в «дошкидские» годы, подростком, я был частым посетителем маленьких (а иногда и совсем малюсеньких) театриков, которые как грибы плодились в Петрограде первых нэповских лет. Бывал я несколько раз и в театре на Загородном, во втором или третьем доме от Бородинской улицы. В длинном, сарайного типа помещении бывшей портомойни или цейхгауза Семеновского полка расположился театр, названия которого я не запомнил. Между прочим, на сцене этого театра я впервые увидел гениального Гибшмана, конферансье, надевшего на себя маску перепуганного обывателя, маленького служащего, которого попросили вдруг вести программу и почти насильно вытолкнули на просцениум. Никогда не забуду его жалкое, растерянное лицо и ту восхитительную робость, с какой он, бормоча что-то совершенно бессвязное, бледнея, краснея, заикаясь, пятился обратно за занавес и наконец, как маленький мальчик, вытянув по швам руки, скороговоркой выпаливал имя и фамилию очередного участника концерта. Много лет спустя и узнал, что в труппе этого артельного, «коммунального» театрика подвизался и милый наш друг Евгений Львович Шварц.

Комната начала вращаться. Мэлон схватился за спинку стула.

* * *

— Нет, они не могли…

Познакомились мы с ним в апреле 1926 года и чуть ли не с первого дня знакомства перешли на «ты». Это не значит, что мы стали друзьями, — нет, я мог бы, пожалуй, назвать несколько десятков человек, которым Шварц говорил «ты» и которые никогда не были его друзьями. И, наоборот, ко многим близким ему людям (к таким, как Д.Д.Шостакович, Г.М.Козинцев, Л.Н.Рахманов, М.В.Войно-Ясенецкий, академик В.И.Смирнов) он до конца дней своих обращался на «вы».

— Они и не смогли, — дико проговорил Шивли, обнажив зубы. — Им это не удалось. За это я Гови уважаю — он застрелился, слава Богу, застрелился, чтобы его не взяли. Так что мы спасены. Мы потеряли добычу, но сможем выбраться из этого дела, сохранив свою шкуру.

Его характер, то, что он во всяком обществе становился душой этого общества, делали его несколько фамильярным. Многих он называл просто по фамилии. И не каждому это нравилось.

Мэлон все никак не мог поверить.

Помню, как рассердилась и обиделась Тамара Григорьевна Габбе, человек умный, остроумный, понимающий шутку, когда Шварц пришел в редакцию и, проходя мимо ее столика, спросил:

— Гови — мертв? Ты уверен? Не может быть. Друзья Шэрон — они не стали бы…

— Как дела, Габбе?

— Они это сделали, черт бы побрал, я же сказал тебе. Я только что это видел. Сейчас показывали, как полиция носится по всей Топанге. Показали фараона с двумя коричневыми чемоданами, потом тело Гови на носилках, под простыней, и как его грузят в «скорую помощь». Какой-то сукин сын в форме давал интервью, сказал, что тело еще не идентифицировано, но признал, что это один из похитителей. Потом объявили, что убитый — это страховой агент по имени Говард Йост из Энчино, и сказали, что полиция ищет пособников, всю группу похитителей…

Тамара Григорьевна вспыхнула и загорелась, как только она одна могла загораться:

Мэлон попытался взять себя в руки. Комната все еще вращалась у него перед глазами.

— Почему вы таким странным образом обращаетесь ко мне, Евгений Львович? Насколько я знаю, мы с вами за одной партой в реальном училище не сидели!..

— Что… что будет с нами?

Рассказывали мне об этом и она и он. Она — с ядовитым юмором, возмущенная, он — с искренним, простодушным удивлением: дескать, чего она обиделась?

* * *

— Ничего, ни черта, — резко бросил Шивли. — Мы выберемся, если Бруннер и эта шлюха не ткнут в нас пальцем.

Со стороны он мог показаться (и кое-кому казался) очень милым, очень ярким, веселым, легким и даже легкомысленным человеком. До какой-то поры и мне он виделся только таким. До какой поры?

Мэлон с усилием сфокусировал глаза на тощей фигуре техасца и глотнул.

Хочу рассказать об одной нашей встрече в предвоенные годы. Впоследствии Евгений Львович часто говорил, что в этот день он «узнал меня по-настоящему». И для меня этот день тоже очень памятен, хотя, если подумать, решительно ничего исключительного в этот день не случилось.

— Бруннер, — сказал он. — Ты знаешь, что Бруннер ни на кого уже не укажет пальцем. Он… — Мэлон не мог больше скрывать, что знает все. — Я наткнулся на его тело.

Середина тридцатых годов, лето. Как и почему мы встретились в этот день — не скажу, не помню. Но хорошо помню каждую мелочь и почти каждое слово, сказанное тогда.

Если он и ожидал какой-то реакции от Шивли, то ее не последовало. Без малейших эмоций Шивли ответил:

— Есть вещи, которые иногда приходится делать, чтобы защитить себя. О тебе никто не позаботится, если ты сам о себе не позаботишься.

Мы — в Сестрорецке, вернее в Сестрорецком курорте, сидим под пестрым полосатым тентом на эспланаде ресторана, в ста, а может быть, и в пятидесяти метрах от финской границы, пьем красное грузинское вино и говорим… О чем? Да как будто ни о чем особенном и значительном. Я рассказываю Шварцу о своей недавней поездке в Одессу, о встречах с Ю. К. Олешей и другими одесситами, рассказываю что-то смешное, и Евгений Львович смеется и смотрит на меня с удивлением: по-видимому, раньше он не знал за мной такого греха, как юмор. И он тоже рассказывает смешное — и тоже об Одессе. Например, презабавно пересказал очаровательную сценку, слышанную им от артистки Зарубиной, — о том, как она принимала лечебную ванну, а в соседней кабине лежала молодая, «будто вынутая из Бабеля» одесситка, которая пятнадцать или двадцать минут в самых восторженных, почти молитвенных выражениях рассказывала о своем молодом муже. Этот яркий, колоритный рассказ, переданный из вторых в третьи уста, я помню едва ли не дословно даже сейчас, тридцать лет спустя.

Было так много всего, что Мэлон собирался сказать Шивли, но сейчас все это казалось таким незначительным; оно уступило место страху. Пристально глядя на Шивли, он видел перед собой ребенка, неуправляемого, жестокого и злобного, не поддающегося доводам разума.

Но ведь не такими пустячками, анекдотами памятен мне этот вечер, этот предзакатный час на берегу моря?! Да, не этими пустячками, но и этими тоже. Все в этот вечер было почему-то значительным, глубоким, сакраментальным. Я вдруг увидел Шварца вплотную, заглянул ему поглубже в глаза и понял, что он не просто милый, обаятельный человек, не просто добрый малый, а что он человек огромного таланта, человек думающий и страдающий.

Мэлон смог только бессмысленно пробормотать:

Именно в этот день мы стали друзьями, хотя не было у нас никаких объяснений, никакой «клятвы на Воробьиных горах» и даже самое слово «дружба» ни здесь, ни где-нибудь в другом месте никогда произнесено не было.

— Ты не должен был этого делать, Шив. Ты не должен был его убивать. Он был безобидным. Он и мухи бы не убил.

Встречались мы с Евгением Львовичем в предвоенные годы редко, чему виной был мой характер, моя бобыльская малоподвижность и замкнутость. Только с осени 1949 года, когда я стал частым постояльцем писательского Дома творчества в Комарове, мы стали видеться часто, почти ежедневно. К тому времени Шварцы уже арендовали в Комарове тот маленький синий домик на Морском проспекте, где Евгений Львович провел последнее десятилетие своей жизни и где настигла его та страшная, последняя болезнь.

Шивли, казалось, его не слышал. Отойдя к стулу перед телевизором, он достал что-то из кармана пиджака и сказал через плечо:

— В нашем положении, приятель, нельзя рисковать, ты не можешь отпустить никого, кто мог бы указать на тебя пальцем.

* * *

Он подошел, и Мэлон увидел, что в одной руке он держал уродливый, тяжелый револьвер, а другой рукой проверял патроны в цилиндре. Это был кольт Магнум 44, который Мэлон уже видел однажды.

…Он очень долго считал себя несостоявшимся писателем.

Вид оружия оказал гипнотическое воздействие на Мэлона, привлек его, так что он оказался почти лицом к лицу с Шивли. Взгляд Мэлона перешел с револьвера на ожесточившееся лицо Шивли.

— Что ты делаешь, Шив?

— Слишком уж быстро прошла молодость. А в молодости, да и недавно еще совсем, казалось — все впереди, все успеется… У тебя этого не было?

— Готовлюсь к тому, чтобы сделать так, что мы с тобой будем в полной безопасности. Гови Йоста нет. Бруннер вышел из игры. О них и друг о друге нам можно не беспокоиться. Только девка еще стоит между нами и свободой.

Мэлон стоял пораженный, не веря своим ушам. Оправдывались его самые худшие опасения.

В молодости Евгений Львович был немножко ленив и, пожалуй, работал не всегда серьезно, не берег и не оттачивал свой большой талант. Но я его таким уже почти не помню. Когда мы с ним сошлись близко, он был всегда, постоянно, каждый час и каждую минуту поглощен работой, даже на прогулке, за едой, даже когда шутил или говорил о вещах посторонних…

— Нет, Шив, — сказал он дрожащим голосом. — Нет, только не это. Она невиновна. Она ничего нам не сделала. Ты же не можешь, Шив…

Начинал он когда-то, в двадцатые годы, со стихов, писал сказки и рассказы для детей, долго и много работал для тюзовской сцены… Все это — и пьесы, и рассказы, и стихи для детей — было написано талантливой рукой, с блеском, с искрометным шварцевским юмором. Но полного удовлетворения эта работа ему не доставляла.

— Могу и сделаю, — зловеще ответил Шивли, — потому что она с толпой своих сообщников много чего сможет сделать против нас. Эта задница, Зигман, надул нас. Здорово надул. Он единственный, кто за это ответственен. Он поставил деньги выше ее жизни. Он нарушил слово и убил Гови. Он поднял всех против нас. Что же, если он не сдержал слова, мы не обязаны держать свое. Мы предупреждали его, что если он проболтается, она будет трупом.

— Ты знаешь, до сих пор не могу найти себя, — жаловался он мне. — Двадцать пять лет пишу, сволочь такая, для театра, а косноязычен, как последний юродивый на паперти…

— Может быть, не совсем так это было, — упрашивал его Мэлон.

Конечно, это было сильным самокритическим преувеличением, но была здесь, как говорится, и доля истины. Многие (в том числе и С. Я. Маршак) очень долго считали, что Евгений Львович принадлежит к числу тех писателей, которые говорят, рассказывают лучше, чем пишут.

— Мне наплевать, как. Я знаю только то, что получилось. И знаю кое-что еще. Если ее сообщники заполучат ее живой, то трупами будем мы, а не она. Она приведет их прямо к жене Бруннера, которая могла слышать, как он упоминает об одном из нас. Или она выведет легавых прямо на нас. Эта дыра может знать о нас больше, чем мы думаем. Я не собираюсь рисковать. Не оставлю свою жизнь в ее руках.

Рассказчиком, импровизатором Евгений Львович действительно был превосходным. А писать ему было труднее.

Он крепче сжал оружие, глядя на Мэлона.

В конце сороковых годов он на моих глазах мучительно «искал свой слог». В то время ему было уже за пятьдесят, а он, как начинающий литератор, просиживал часами над каждой страничкой и над каждой строкой. Бывать у него в то время было тоже мучительно. Помню, он читал мне первые главы повести, о которой при всей моей любви и уважении к автору я не мог сказать ни одного доброго слова. Это было что-то холодное, вымученное, безжизненное, нечто вне времени и пространства, напоминавшее мне не формалистов даже, а то, что сочиняли когда-то в давние времена эпигоны формалистов.

— Другого пути нет, приятель, разве не видишь? Это и для твоего блага тоже. Как только она будет мертва, все будет так, как будто бы ничего и не было. Этого просто не было, потому что некому будет сказать, что было. Нам не придется больше беспокоиться. Мы сможем спокойно жить дальше. Нам обоим жить еще долго. Но не в том случае, когда эта стерва-актриса накапает на нас.

Он сам, конечно, понимал, что это очень плохо, но критику, даже самую деликатную, воспринимал болезненно, сердился, огорчался, терял чувство юмора. Критика же несправедливая, грубая буквально укладывала его в постель.

Он двинулся было мимо Мэлона, но тот в отчаянии схватил его за руку.

Он был очень легко раним. И был тщеславен.

— Я не позволю тебе убить ее. Ты не можешь ее казнить. Мы не имеем права отнимать у кого-то жизнь. Убийств и так уже было достаточно.

Однако это было такое тщеславие, которому я даже немножко завидовал. В нем было что-то трогательное, мальчишеское.

— Уйди с дороги.

Помню, зашел у нас как-то разговор о славе, и я сказал, что никогда не искал ее, что она, вероятно, только мешала бы мне.

— Шив, прислушайся к голосу разума. Послушай меня. Я начал все это дело. Я его создал. Оно мое. Я просто по случаю подключил к нему тебя. Ты получил все, для чего и присоединился ко мне. Ты получил достаточно. Больше ты ничего не имеешь права делать. Ты не можешь взять руководство на себя. Я отвечаю за Шэрон Филдс. Ты не можешь уничтожить то, что принадлежит мне. Я тебе не разрешаю.

— Ах, что ты! Что ты! — воскликнул Евгений Львович с какой-то застенчивой и вместе с тем восторженной улыбкой. — Как ты можешь так говорить! Что может быть прекраснее. Слава!!!

Продолжая удерживать Шивли, он ощутил тычок в ребра, вздрогнул и опустил взгляд вниз.

И вместе с тем это был человек исключительно скромный. Например, он никогда не употреблял по отношению к себе слова «писатель».

Шивли, держа палец на спуске, прижимал к его ребрам ствол револьвера.

— Ты знаешь, — говорил он, — сказать о себе: «я драматург» — я могу. Это профессия. А сказать: «я писатель» — стыдно, все равно что сказать: «я красавец».

— Малыш, ты или на ее стороне, или на моей? У меня здесь достаточно патронов, чтобы разнести на куски медведя. Так что быстро решай, иначе твои останки разлетятся по всей комнате. Будь умницей и не нервируй меня, иначе получишь то же, что и она. — Он бросил неодобрительный взгляд на руку Мэлона, удерживавшую его. — Убери руку, — приказал он.

* * *

Мэлон чувствовал растущее давление ствола на его ребра.

Однажды, а было это, если не ошибаюсь, осенью 1949 года, мы ехали с ним зачем-то из Комарова в Зеленогорск, и в вагоне электрички он мне рассказывал о своем детстве. Как всегда, рассказывал блестяще. Я не выдержал и воскликнул:

Медленно расцепив пальцы, он вяло отпустил руку Шивли.

— Женя! Дорогой! Напиши обо всем этом?

— Так-то лучше, приятель. Я знаю, что ты умеешь соображать когда надо.

— Как?! — уныло откликнулся он. — Скажи, как написать! Где взять нужные слова?

Шивли протолкнулся мимо Мэлона, затем обернулся к нему.

— А ты попробуй запиши буквально теми словами, какими сейчас рассказывал.

— Да. «Теми!» — мрачно усмехнулся он. — Легко сказать.

— Послушай, приятель, в такое время не может быть места для сантиментов. Прежде всего думай о себе. Я научился этому во Вьетнаме, и этот урок я никогда не забуду. Я сейчас туда войду, а ты просто об этом не думай. Я сейчас же вернусь. Все будет кончено в одну секунду. Она даже и не поймет, что случилось. Одна пуля, и мы свободны. Потом мы закопаем ее, избавимся от всего, включая отпечатки пальцев, поспешим к багги, исчезнем отсюда и наши каникулы закончатся.

А через день-два прихожу в голубой домик, Евгений Львович выходит мне навстречу, и я сразу вижу — что-то случилось. Лицо у него в красных пятнах. Очки сползли на сторону. В руках он крепко и как-то торжественно держит большую серо-голубую «бухгалтерскую» книгу.

— Шив, это будет ужасной ошибкой. Ты не можешь этого сделать. Пожалуйста, не надо.

— Ты знаешь, — говорит он, делая попытку улыбнуться, — а ведь я тебя послушался… попробовал…

— Ты просто дай мне сделать все по-своему. Ты к этому не имеешь никакого отношения, если тебе так легче думать. Грязной работой займусь я. Почему бы тебе не налить себе чего-нибудь покрепче?

И, уведя меня к себе в кабинет, усадив на диван, он прочел мне первые две или три страницы того своего сочинения, которому он начиная с этого дня посвятил последние девять лет своей жизни.

С этими словами Шивли исчез в коридоре, ведущем в спальню.

Это было прекрасное начало его лирического дневника, книги, которая еще не имеет названия и из которой до сих пор только очень немного страниц увидело свет.

Мэлон остался стоять как стоял, парализованный, снова захваченный в тенета кошмара.



Таким образом, я неожиданно оказался крестным отцом совсем нового Шварца. Понимаю, что заслуги моей тут нет никакой, гордиться нечем, и все-таки радуюсь и горжусь — хотя бы тем, что был первым слушателем этой лучшей шварцевской книги.

Шэрон Филдс, склонившись над своим переносным телевизором и приглушив звук, смотрела, как полицейские в форме запрудили Топанга-Каньон, как накрытое простыней тело Йоста загрузили в машину «скорой помощи», смотрела, как пропадает ее последняя надежда.

* * *

Ей казалось, что она стоит рядом с собственной могилой и смотрит, как ее опускают в землю.

Огорченная этим неожиданным поворотом событий, она была слишком возбуждена, чтобы подумать о том, что же могло пойти не так, как надо.

Он сам не знал, как ее назвать, эту свою новую, так стихийно рождавшуюся книгу… В эти первые дни я как-то сказал:

В одном она была уверена. Феликс и Нелли не могли ее предать, поставить ее жизнь под угрозу, пожертвовать ею ради этой идиотской, потерпевшей провал попытки на виду у публики захватить одного из ее похитителей. Конечно, она хотела, чтобы Феликс и Нелли обратились за помощью в полицию, но она ожидала, что эта помощь будет тайной, невидимой. Но теперь об этом знает весь мир.

— Твои мемуары…

Ее мысли перенеслись к троим оставшимся.

— Только не мемуары! — рассердился он. — Терпеть не могу это слово: мэ-му-ары!..

Что они делают? Знают ли они?

Думаю, что слово это было ему противно потому, что мемуары пишут чаще всего старики, а он, как и все, кто сохранил до седых волос детскую душу, очень болезненно переживал всякое напоминание о старости, с трудом привыкая к мысли, что он уже не мальчик, не юноша и даже не зрелый муж.

Она снова стала смотреть на экран. Стараясь разобрать, что говорил комментатор, пытаясь уловить хоть какой-то намек на действия, которые могли бы восстановить ее потерянные надежды, она услышала еще один звук, который отвлек ее внимание.

Помню, пришел как-то зимой ко мне в Дом творчества грузный, широкоплечий, в тяжелой шубе, подходит к большому зеркалу, стоявшему в углу, взглядывает на себя и — с остервенением в сторону:

Она напряглась, чтобы разобраться в этом звуке, затем интуитивно поняла, что это.

— Тьфу! Никак не могу привыкнуть к этой старой образине!..

Кто-то приближался к ее двери. Шаги слышались четче и четче, и они были такими же зловещими, заставляющими холодеть кровь, как в первую ночь, перед тем как она подверглась насилию.

А как он сердился на нашего не очень деликатного товарища N, который говорил ему как-то:

Она резко повернула регулятор громкости влево, выключив телевизор.

— Знаешь, Женя, я видел тебя вчера из окна автобуса на Невском… Проходила машина, и ты — ну совсем по-стариковски — шарахнулся от нее.

Замок открывался.

— «По-стариковски»! — возмущался Евгений Львович, рассказывая об этом. — Как бы ты, интересно, шарахнулся, если бы на тебя машина летела?!

Осторожнее, осторожнее, как будто бы она не знает, что что-то не в порядке.

И добавлял то, что всегда говорил в подобных случаях:

Затаив дыхание, она бросилась к стулу у столика, стала искать какую-нибудь косметику, нашла губную помаду и трясущейся рукой поднесла ее к губам.

— Сволочь такая!

Дверь распахнулась, и она обернулась, изобразив удивление.

Слово «мемуары» ему не нравилось, но так как другого названия не было (книга его не была ни романом, ни повестью, ни дневником), я назвал его новое произведение сокращенно — «ме», и он как-то постепенно принял это довольно глупое прозвище и не сердился, когда я спрашивал у него:

Шивли шел к ней по комнате, и ее удивление стало настоящим, к нему примешался еще и страх, который она постаралась подавить: он впервые не побеспокоился о том, чтобы запереть за собой дверь.

— Над «ме» работал сегодня? «Me» не почитаешь мне?

— Ну, а я все думала, когда же ты снова придешь, — сказала она, вставая со стула ему навстречу.

Со временем он так привык к этому шифру, что даже сам стал говорить:

С загадочной ухмылкой он приближался к ней — одна рука его была засунута в правый карман брюк.

— Сегодня с пяти утра сидел, работал над «ме»…

— Ты выглядишь прекрасно, золотце, — сказал он. — Я уже почти забыл, как хорошо ты можешь выглядеть.

Не поручусь, но думаю, что я выслушал в его чтении всё (нет, пожалуй, все-таки не всё, а почти всё), что было написано им за восемь с половиной лет.

Она ждала, гадая, не собирается ли он ее обнять, но в четырех-пяти футах от нее он остановился.

Действительно, и сейчас трудно определить жанр этой его работы. Тут были и воспоминания, и текущий дневник, и портреты знакомых ему людей («Телефонная книга»), и просто «зарисовки» (например, великолепное описание сорокаминутной поездки в электричке из Комарова в Ленинград). Все это было как бы экспериментом, игрой пера, но все это делалось не робко, не ученически, а смело, вдохновенно, на полную мощь таланта.

— Ты не собираешься поцеловать меня? — спросила она.

Еще в первые дни, когда он читал мне о далеких днях своего майкопского детства, меня поражала его память, поражали такие наимельчайшие подробности, как оттенок травы, погода, стоявшая в тот день, о котором шел рассказ…

На его лице застыла та же ухмылка.

— Неужели ты помнишь это? — спрашивал я. — Неужели все это было именно так, именно со всеми этими подробностями?

— У меня заготовлено для тебя кое-что другое.

— Да, именно так, именно с этими подробностями, — отвечал он. — Когда я начинал эту работу, я дал себе слово писать только правду. Между прочим, врать и не очень интересно.

— Да? — она старалась придать своему голосу оттенок кокетства. — Я могу угадать?

Не знаю, насколько это соответствовало истине, то есть удалось ли ему сдержать до конца свое слово. Ведь основное занятие писателя — сочинять, то есть именно врать… Впрочем, в том жанре, о котором идет речь, правдивость, достоверность действительно стоят очень дорого. Начнешь сочинять, придумывать, додумывать — и все рассыпается, разваливается.

— Не знаю. Может быть, можешь, — он оглядел ее с головы до ног. — Что же, сегодня великий день. Мне будет тебя не хватать.

Нет, Шварц недаром говорил, что «врать неинтересно». Одно из главных достоинств его книги — то, что в ней жизненная и так называемая художественная правда гармонично сливаются: веришь и радуешься каждому слову. И ни в одном случае твое ухо не оскорбляет фальшь.

Она попыталась определить, говорит ли он искренне.

Только в очень редких, в исключительных случаях Шварц уклоняется от взятого курса. Я имею в виду некоторые его литературные портреты. Два-три из них сделаны грубовато, однолинейно, они жестоки и несправедливы по отношению к тем, кого он писал. Я говорил ему об этом, и он соглашался:

— Спасибо. Мне тоже будет тебя не хватать. — Она поколебалась. — Ты… ты же знаешь строчку из стихотворения: расставание — это такая сладкая грусть…

— Да, — его узкие глаза были прикованы к ее блузке. — Жаль, что все кончилось. — Свободной рукой он ткнул ее в грудь. — Эти сиськи, я не думаю, что когда-нибудь еще увижу такие.

— Да, написалось под влиянием минуты. Да, Икс совсем не такой. Я как-нибудь непременно перепишу.

— Они твои, если ты их хочешь.

— Сними блузку, детка.

И не успел, не переписал.

— Конечно, — она в замешательстве расстегнула и сняла блузку. Отбросив ее в сторону, она потянулась руками за спину, чтобы расстегнуть лифчик.