Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 





Печальная семейная история?

С английским писателем Пирсом Полом Ридом мы познакомились в Москве летом 1974 г. через два месяца после того, как его роман «Дочь профессора» был опубликован на русском языке. Союз писателей предложил нашему гостю поездку в Киев и Сибирь. Мне довелось сопровождать Рида в его первом путешествии по нашей стране. Остались в памяти стремительный порыв моторной лодки по Днепру, и прохладный сумрак Печерской лавры, и полет в грозу из Усть-Илимска в Братск… Когда проводишь с кем-то хотя бы такой небольшой срок, как две недели, неминуемо узнаешь попутчика и невольно сближаешься с ним. Как-никак вас уже объединяют общие краткие мгновения безмятежной радости, когда разгоряченным лицом вместе ловили прохладные брызги днепровской воды, или моменты опасности, когда наш небольшой самолет болтало из стороны в сторону так, как будто его подкидывал какой-то неугомонный великан-шалун…

Потом было еще несколько встреч. В строго-величественном зимой Ленинграде и его царственных окрестностях — Петродворце и Павловске; в лондонском районе Холланд-Парк, в доме писателя; на ступенях Британского музея; в небольших итальянских и греческих ресторанчиках, которых много в переулках рядом с Тоттнем-Корт-роуд… О чем только во время этих встреч не шел разговор — о литературе, политике, любви, воспитании детей. Так случилось, что наши отношения стали несколько менее официальными, нежели бывают между писателем и критиком, пишущим о его произведениях.

Сегодня Пирс Пол Рид (р. 1941) — автор дюжины романов и документальных книг. Он, пожалуй, один из самых читаемых и серьезных прозаиков своего поколения. Конечно, не все его произведения равноценны. Но любая его книга — это честная попытка пристально вглядеться в мир, обнажить его несовершенство и предложить персонажу, неудовлетворенному тем, как сложилась его жизнь в обществе, где несправедливость является фундаментальным социальным принципом, альтернативу — пусть не всегда приемлемую для нас.

Пирс Пол Рид не видит для себя реального, действенного пути исправления пороков английского общества. Тонкий аналитик и незаурядный психолог, он и сам похож на свои книги, полные напряженных, иногда мучительных размышлений. Книги, в которых много вопросов, но нет ответа…

Увидевший свет в 1971 году роман «Дочь профессора» был посвящен так называемой «молодежной революции» в США. Испытывая симпатию к своим героям, студентам отделения политической теории Гарвардского университета, Рид трезво и беспощадно показал неотвратимость и закономерность их поражения. Понимания порочности капиталистической системы, крайне поверхностного знакомства с марксизмом и поклонения высокоромантической и трагической фигуре Че Гевары отнюдь не достаточно, чтобы оказаться на пути, ведущем к коренным общественным переменам.

Чем-то неуловимым напоминает молодых героев «Дочери профессора» вовсе не столь уж и молодой Джон Стрикленд. Наивной верой в свое призвание политического деятеля? Обреченностью на поражение? Чувством справедливости?

Интерес писателя к документальности, его стремление запечатлеть живой тревожный пульс мира объясняет точное указание времени действия. «Дочь профессора» начиналась осенью 1967 и заканчивалась в январе 1968 года. Действие «Женатого мужчины» охватывает ровно год — с августа 1973 по август 1974 года. Социальным фоном первого романа были выступления молодежи, волной прокатившиеся по большинству развитых стран капиталистического Запада. В «Женатом мужчине» фоном становится забастовка шахтеров, приведшая к падению консервативного правительства Хита. Писатель ненавязчиво подчеркивает, сколь хрупко и непрочно на деле кажущееся «процветание» Великобритании: отсутствие энергии приводит к отмене сеансов в кинотеатрах, в домах на продолжительное время отключают свет — персонажи книги вынуждены пользоваться свечами и так далее.

Именно на таком, драматическом фоне и разворачивается рассказ о судьбе Джона Стрикленда, вполне преуспевающего адвоката, имеющего красивую и любящую жену, двоих очаровательных детишек. Рид «застигает» своего героя в момент, аналогичный тому, который известный американский писатель Джозеф Хеллер даже счел нужным вынести в название книги — «что-то случилось». Действительно, что-то непонятное произошло с благополучным хеллеровским Слокумом. Так и в жизни Стрикленда возник неожиданно некий перелом, глубоких причин и конкретных последствий которого он не может найти и осознать. Внешне все как будто идет по-прежнему: начинается обычный летний отдых, нужно думать о покупке новой машины, может быть, о ремонте дома. И вдруг Джон ощущает, что так дальше продолжаться не может…

По внешним признакам роман следует традиции «семейной хроники», которая стала характерной чертой литературы XX века. Конечно, Рид и не претендует на то, чтобы создать современную «Сагу о Форсайтах» или «Семью Тибо», но следует тому же принципу — показать жизнь семьи в строго конкретном контексте эпохи, отразив таким образом важнейшие приметы своего времени.

В характере Джона Стрикленда очевидно противоречие между убеждениями, существующими как бы сами по себе, в «теории», и жизненной практикой, самим стилем существования. Измену идеалам юности, когда он искренне считал себя социалистом и видел себя активистом лейбористской партии, он с готовностью и профессиональным умением адвоката объясняет тем, что женился на Клэр. Но, конечно же, Клэр если в чем-то и виновата, то лишь опосредованно. И писатель не оставляет в этом никаких сомнений. Будучи еще в Оксфорде, Джон хотя и продолжал именовать себя социалистом, но уже искал общества молодых людей из состоятельных семей. На Джона подействовало то «очарование» богатых, о котором каждый по-своему, но одинаково иронично и горько писали Фрэнсис Скотт Фицджеральд и Ивлин Во.

Рид во многом симпатизирует Стрикленду, особенно его попыткам обрести смысл существования. Но именно автор, как никто другой, знает возможные пределы самоосуществления своего героя. Стрикленд не глуп, профессионален, приятен в общении, чувствует ответственность за семью, любит детей. Но в этом наборе положительных качеств нелегко разглядеть индивидуальность Джона, его душу. Что отличает его от сотен других умелых адвокатов, так сказать, по роду своих занятий принадлежащих к классу буржуазии?

Желание более справедливого мироустройства? Пожалуй, что так.

Но в своих критических ламентациях, да и в положительной программе Джон не идет далее обычного британского реформизма. Его метания во многом инфантильны и порождены присущим ему эгоизмом. Ведь и вправду его интерес к лейбористской политике возрождается тогда, когда он испытывает острое разочарование в семейной жизни. Связь между человеческой психологией и политикой чрезвычайно сложна, но она существует, и, наверное, Рид прав, убеждая нас в том, что Джон обращается к политической деятельности, побуждаемый скорее эмоциями, нежели убеждениями.

Одним словом, Джон во всем двойствен и непоследователен. В его характере нет какого-то объединяющего, цементирующего стержня.

Собственно, обреченность всех благородных порывов Джона предсказана в самой первой главе. Его глубокое безразличие к судьбе Терри Пайка неопровержимо свидетельствует о том, что он принадлежит к когорте «глобалистов», которые переживают за страждущее человечество и безразличны к своему ближнему.

В Джоне хоть и скрыто, но тем не менее сильно гедонистическое начало: ему намного приятнее встречаться с Паулой, нежели с избирателями.

Среди женских образов книги образ Паулы Джеррард — наиболее яркий и парадоксальный. Дочь миллионера, рассуждающая о «двух нациях» в английском обществе, понимающая, что классовые различия в современной Британии измеряются не только материальным достатком, Паула — запоздалое порождение пошедшего на спад молодежного движения. Живая, ищущая натура, она задыхается в мертвенной атмосфере огромного родительского дома, где бесценные произведения живописи собраны только затем, чтобы стены не выглядели пустыми. Для сэра Кристофера Джеррарда деньги давно превратились в предмет единственной, всепоглощающей страсти — ему ненавистна сама идея их тратить, когда можно их выгодно пустить в оборот и получить прибыль на вложенный капитал. Поэтому-то и царит в доме Джеррардов убийственный холод, как в прямом, так и в переносном смысле. Нетрудно понять и тягу Паулы к уголовному братству и его лжеромантике: ей так не хватает в жизни риска, игры страстей, ежеминутной борьбы за существование. Несмотря на то, что ее критика общества звучит порой более радикально и доказательно, нежели умеренно лейбористские построения Джона, у нее вообще нет никакой позитивной программы. Для нее, как и для Джона, игра в политику — одна из наиболее простых форм самоутверждения.

Пожалуй, она по-своему действительно любит Джона, но он нужен ей не в качестве революционера или народного заступника, а в качестве мужа, члена правительства. Радикализм Паулы — по природе своей «радикализм гостиной». Вовремя щегольнуть левой фразой, шокируя окружающих, привлекая к себе внимание неожиданным свободомыслием, было модным среди определенной и немалой части западной интеллигенции 70-х годов…

Естественно, что «революционеры гостиных» быстро остепенялись — обзаводились семьей, вступали в фамильное дело или становились законопослушными чиновниками. Не составляет исключения и Паула. Дочь своего класса, она не привыкла отказывать себе ни в каких желаниях. Закон животного мира — выживает сильнейший — действует в капиталистическом мире в несколько модифицированном виде: выживает тот, кто богаче. Так что, «покупая» себе Джона ценой жизни Клэр, Паула действует тем же путем, что и ее батюшка, судя по ее замечанию, не придерживающийся моральных норм в денежных вопросах.

Думается, что образ Клэр наименее интересный и выразительный среди образов романа. Клэр, по всей видимости, права, считая, что социалистические убеждения Джона не что иное, как поза. Ее судьба типична для многих женщин среднего класса, им тесно и душно в рамках семьи: вечно занятый служебными заботами муж, постепенно уделяющий все меньше и меньше внимания ей, домашние заботы, дети… Но как им достичь необходимой самореализации в существующих условиях, они сами не знают.

Образ католички Клэр становится до некоторой степени рупором идей автора и в силу того, что сам Рид — верующий католик. Однако тема католицизма входит в роман не столько религиозной, сколько нравственной стороной. Для Рида, как и для его старших современников — Ивлина Во, Грэма Грина, Мюриэл Спарк, — в заветах католицизма заключен свод моральных правил и норм, необходимых в мире, устои которого рушатся на глазах.

По замыслу Рида, своеобразным толчком к происходящей в герое переоценке ценностей становится повесть «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого, которую тот случайно снимает с полки в доме родителей жены. Произведение Толстого, опубликованное, кстати, ровно сто лет назад, становится важным лейтмотивом романа — в герое русского писателя Джон вдруг неожиданно видит свои собственные черты. На пороге смерти Ивану Ильичу открывается истина, к которой во многом под влиянием толстовского произведения приходит и герой Рида: вся прошлая «удачная», «правильная» жизнь — «все это было не то, все это был ужасный огромный обман, закрывающий и жизнь и смерть».

Нравственные страдания Ивана Ильича преображают Джона, делают другим человеком. Гибель Клэр, утрата иллюзий карьеры, разочарование в Пауле подводят Джона к мысли: отныне его моральный долг — посвятить себя воспитанию детей. В финале романа чувство ответственности за молодое поколение придает смысл его жизни. Эволюция Джона позволяет считать его в глазах автора героем положительным.

Важная роль в системе образов романа отведена двум эпизодическим персонажам — брату Клэр и Терри Пайку. Путь Гая от частной школы и университетского диплома к торговле мороженым в Гайд-Парке, еще один вариант «пути вниз», который сознательно проделали многие выходцы из состоятельных семей, выражая таким образом свой, личный протест против общественной структуры капитализма. Ясно, что Гай и ему подобные не борцы, но у многих из них неприятие буржуазных ценностей более последовательное, чем у Джона или Паулы.

На социальной лестнице продавец мороженого, к тому же часто бывающий безработным, должен стоять даже несколько ниже хотя и побывавшего в заключении, но все-таки квалифицированного автомеханика Терри Пайка.

Но парадокс современного британского демократического общества «равных возможностей» состоит, как известно, в том, что Гай, чем бы он в настоящий момент ни занимался, какие бы левые фразы ни произносил, всегда будет принят в «свете», ибо в Англии до сего дня существеннейшую роль играет происхождение, семейные связи и отношения. Терри же вход в этот круг заказан, в чем убедилась и увлекавшаяся им Паула. Писатель сам остро ощущает глубокую пропасть, реально существующую между классами в Англии. Он однажды сказал мне фразу, по правде говоря, меня удивившую: «Если я и рискну зайти в какой-нибудь паб в Ист-Энде (рабочий район Лондона. — Г. А.), то меня там могут и не обслужить, потому что моя речь слишком правильная». Собственно, классовые конфликты и противостояния — одна из главных сквозных тем романа.

Думаю, вот это самое чувство принадлежности совсем к «другому обществу» слишком хорошо знакомо не только Терри Пайку, человеку, имеющему профессиональную квалификацию, но и тысячам выпускников школ, каждый год пополняющим армию безработных.

Тот, кто после школы не может найти работу, получает пособие 17 фунтов в неделю. Жить на эту сумму немыслимо: пачка сигарет стоит около фунта, билет в кино два-три фунта, одна поездка из того же Хакни в центр города и обратно обойдется в фунт с лишним. Быть может, именно потому изобилие товаров в магазинах на Оксфорд-стрит ему приходится видеть нечасто. Зато круглосуточно вещающее столичное радио каждые десять минут выстреливает в него хлесткую рекламную очередь: «Завтра распродажа, отдают почти задаром, всего 160 фунтов». Слушая радио, смотря телевизор, заглядывая в нарядные витрины, молодой человек, лишенный обществом права на труд, ощущает себя не просто человеком второго сорта, но изгоем, отщепенцем. Ведь, если бы ему не внушали со всех сторон, что все товары так дешевы и доступны, у него оставалась бы еще надежда на то, что когда-нибудь он сможет, если ему повезет (?!), приобрести нечто, пока ему недоступное. Но в том-то и дело, что психологический эффект внушения идеи доступности, дешевизны вещей общества процветания несет для данного типа личности роковые последствия.

Изгой, неспособный сделать даже первый шаг по лестнице успеха — всего лишь устроиться на постоянную работу, видит, что перед ним и обществом глухая стена, преодолеть которую он не в силах. Отчуждение личности от общества достигает критической массы — человека охватывает смутная, но острая ненависть, и тогда он берет булыжник и разбивает им витрины, крушит киоски, переворачивает автомашины, бросает в полицейских бутылки с зажигательной смесью.

Так или примерно так начинались молодежные волнения во многих английских городах летом 1981 года. Нередко их прямо провоцировала полиция, не без основания видя в праздношатающихся молодых людях реальную угрозу общественному порядку.

Боюсь, большинство участников известных волнений не были ни отъявленными хулиганами, ни сознательными борцами. Несколько упрощая, можно выделить суть этих действий: это был бунт «недопотребившего потребителя». Общество с помощью образования и системы массовых коммуникаций готовило из них образцовых потребителей, но именно потреблять-то им как раз общество и не позволяет. Происходит разрыв между социально-психологической установкой и реальным ее воплощением. Разрыв драматичный, ибо все больше и больше людей на собственном опыте разочаровываются в мифе «равных возможностей» при капитализме.

Если внимательно прочитать роман, то откроется любопытная вещь: современное английское общество не устраивает ни одного персонажа книги. Не говоря уж о Джоне, Пауле, Терри или Гае, оно не нравится и всем остальным, включая наверняка сэра Кристофера Джеррарда, сэра Джорджа Масколла и тестя Джона, Юстаса. Последний, будучи человеком тонким и неглупым, остро ощущает завершение некой продолжительной эпохи в истории Англии. Развеялись дымом имперские идеалы — на смену им не пришло ничего. Правящий класс упорно цепляется за свои привилегии: смешон, но тем не менее живуч снобизм, с которым сойдут в могилу матушка Клэр и матушка Джона.

В книге Рида в тугой узел завязано немало животрепещущих для современной Англии политических и социальных вопросов, поданных с разных, часто противоположных точек зрения. Генри Масколл целиком и полностью поддерживает «монетаризм», ныне проповедуемый Тэтчер, и в глубине души предпочел бы еще более сильную власть, чтобы держать в повиновении рабочих. На другом полюсе стоит лейбористский журналист Гордон Пратт, трезво видящий все недостатки лейбористского движения и все же не пасующий в борьбе. Своего рода парадоксальной критикой хваленой британской демократии и парламентаризма можно воспринять и на удивление легкую победу Джона Стрикленда на выборах. Скорее всего, избиратели предпочли его только потому, что им не предложили никого более серьезного и значительного. Более того, так складывалась расстановка сил в избирательном округе, что скромный центрист-реформист Джон оказался приемлемой, компромиссной фигурой. Перед нами ситуация единичная, но типичная.

Впрочем, небезосновательно и разочарование Джона в парламентской деятельности — он ясно увидел невозможность добиться даже самых скромных результатов.

Одним словом, Рид поведал историю действительно невеселую, но, конечно, далеко выходящую за рамки, декламируемые заглавием книги. Рид, кстати, как и многие другие современные писатели Запада, сильнее в отрицании, в критике. Он пишет о том, что лучше всего знает, пишет честно, трезво, с горечью. А правда, как бы она ни была сурова и горька, всегда помогает людям лучше понять себя и окружающий мир, что в конечном итоге не может не вести к нравственному и социальному прогрессу человечества.

Георгий Анджапаридзе

Женатый мужчина

ЧАСТЬ I







Глава первая

В пятницу, 3 августа 1973 года, в одном из присутствий Коронного суда центрального Лондона сидели трое: нервный юноша с худым лицом, полный мужчина в очках, в мятом синем костюме и высокий, средних лет адвокат в парике и мантии. Дело они обсуждали одно и то же, но выражение лиц при этом у всех было разное. Молодой человек был обвиняемым и имел испуганный вид, вполне естественный в его незавидном положении; второй собеседник, его поверенный, почтительным кивком сопровождал каждую фразу третьего, а тот, хотя и обращался к обоим, глядел как бы сквозь них, словно ждал, не появится ли в дверях кто-то более для него интересный.

Примечательным в этом разговоре было, пожалуй, только то, что адвокат Джон Стрикленд, которому приходилось заниматься подобными делами изо дня в день, слишком горячился. Более того, он недовольно хмурил брови, и его голос порой срывался от раздражения, причина которого — неизвестная обоим собеседникам — состояла в том, что больше месяца тому назад он вдалбливал своему клерку, что не желает никаких дел на август, и вот тебе, третье августа, а он вынужден торчать здесь и защищать этого механика, обвиняемого в укрытии краденого.

Обвинение было плохо обосновано, а этот тупица поверенный посоветовал клиенту не признавать себя виновным, но тогда после доследования слушание дела перенесут на следующую неделю и вновь придется тащиться в суд. Поэтому Джон Стрикленд пытался убедить поверенного, что на основании имеющихся данных клиент все равно получит шесть месяцев, зато если он признает себя виновным и дело не придется возвращать на доследование, то срок наверняка дадут условно.

Парень упрямился — похоже, считал неправильным признаваться в том, чего не совершал, — но для поверенного авторитет Джона Стрикленда был так велик, что он убедил парня согласиться. На этом они и разошлись, а чуть позже снова встретились, теперь уже в зале суда. Механик признал себя виновным, Джон не жалел красноречия, чтобы смягчить наказание, но на судью оно не подействовало. Приговор был, как и следовало ожидать, шесть месяцев тюремного заключения, но отнюдь не условно, и если Джон Стрикленд освободился в суде так удачно, что мог еще успеть на пятичасовой поезд в Норидж, то молодого механика потащили в камеру.

На улице Джон окликнул такси, но по рассеянности назвал вокзал Паддингтон, откуда обычно ездил по пятницам в свой коттедж в Уилтшире, и, только увидев на Оксфорд-стрит туристов в Lederhosen[1], вспомнил, что сам тоже в отпуске и собрался к детям и жене, которые живут у ее родителей в графстве Норфолк, а значит, такси везет его не в ту сторону. До вокзала на Ливерпуль-стрит он добрался, когда пятичасовой уже ушел, да еще выложил вместе с чаевыми больше трех фунтов надменному таксисту.

Купив билет, Джон кинулся к телефону-автомату, чтобы позвонить жене. Ожидая, пока она подойдет, он дышал запахом загаженной будки и разглядывал надписи, нацарапанные на выкрашенных бежевой эмалью стенках: имена, непристойности, девизы футбольных болельщиков, а в основном — просто бессмыслицы. Не дозвонившись, он вошел в станционный буфет и в ожидании следующего поезда взял чаю с молоком в пластиковом стакане и сел за столик. На лице его застыла унылая покорность, но выражения своего лица он видеть не мог, зато перед глазами отчетливо застыла худая физиономия стриженого механика, слушающего приговор: смесь страдания и торжества, точно он ждал несправедливости и радовался тому, что ожидания оправдались.

Джона волновала не несправедливость — в нем давно утвердилось безразличие к судьбе клиентов. Сейчас его интересовало только одно: не пойдут ли разговоры, что он подвел клиента ради собственной выгоды, — не от механика, конечно, тот явно глуп и, скорее всего, действительно мошенник, а от этого пройдохи поверенного? Джон не сомневался в прочности своей репутации, просто пережитая неприятность усугубляла и без того скверное настроение, вызванное необходимостью тащиться куда-то из Лондона, да еще в пятницу, на ночь глядя.

Злило Джона и то, что ему приходится уезжать на время отпуска, а уж этого он вообще не хотел. Тестя и тещу он не любил; кое-кто из друзей недаром поговаривал, будто он ездит к родителям жены на лето ради экономии, жадничает и никуда не хочет вывозить семью или же потому, что Клэр у него твердый орешек, хотя по ее кроткой внешности этого не скажешь, и заставляет его выбирать: либо он отправляется с ней и детьми в ее родной край, либо остается куковать один в коттедже в Уилтшире.

В этот раз Стрикленды договорились ехать в Норфолк на первую половину августа, и теперь, сидя в буфете, Джон подумал, что если он не вернется в Лондон уже на следующей неделе, то только из-за своей обязательности и обыкновения держать данное слово. Благодаря этому он, собственно, и добился успеха, а если сегодняшний парень и пострадал — что ж, было ведь много других, которым он помог.

Мысленно разделавшись с механиком, Джон огляделся: кругом убожество, неопрятные люди, за стойкой — неряшливая девица, лениво разливающая чай. «Упадок нации налицо, — заключил он. — Никому нет дела ни до собственной внешности, ни до элементарной чистоты». Ему пришло в голову, что, пока пьешь эту бурду, сидя на заляпанном стуле, можно испачкать свой элегантный костюм в узкую полоску. Прикидывая, какой бы он выставил счет дирекции Британских железных дорог за чистку, Джон вдруг увидел сквозь мутное зеркальное стекло, что на его поезд уже выстроилась очередь. Он вышел из буфета, пристроился в хвост очереди, потолкался в ней, продвигаясь вперед, и, пока не нашел в вагоне свободного места, не переставал задаваться вопросом, чего ради он подвергает себя таким неудобствам. Лишь уткнувшись в вечернюю газету, он немного успокоился.

Глава вторая

В Норидже он сделал пересадку, пребывая все еще в отвратительном расположении духа. В Кромере, на взморье, его никто не встретил, поэтому чувство жалости к себе сменилось злостью. Он позвонил теще из автомата и коротко, весьма нелюбезно объявил, что приехал. Через полчаса подкатила Клэр на их изрядно потрепанном «вольво-универсале»; к этому времени Джон уже настолько завелся, что, едва коснувшись щекой ее щеки, белый от ярости, со стиснутыми зубами, сел в автомобиль.

Клэр Стрикленд была высокой, с уверенной походкой, свойственной стройным и привлекательным женщинам. Голубоглазая, с густыми каштановыми волосами и мягкими чертами лица, в которых проглядывало что-то неуловимо славянское, она была очень хороша собой, особенно когда улыбалась, да еще во сне. Она была на восемь лет моложе мужа, родила двоих детей, но ее ноги сохранили стройность, а на живот и намека не было, только грудь потеряла девичью упругость, под левым коленом проступили вены и она немного раздалась в бедрах. Теперь, в тридцать два года, она уже не могла похвастать былым цветом лица, да и Джон, выглядевший в суде таким импозантным и подтянутым, скрывал под судейским своим париком небольшую лысину, а под мантией округлившееся брюшко.

Они были женаты уже двенадцать лет. Клэр сразу уловила дурное настроение мужа, но отнеслась к этому так же просто, как относится к дождю человек, у которого есть зонт. Она дождалась, пока он уселся в машине, и спросила:

— Почему ты не сообщил, когда приедешь?

— Я пытался дозвониться. Никто не отвечал.

— Ну, Джон, не можем же мы все время сидеть у телефона.

— Ты знала, когда приходит поезд.

— По пятницам их три.

— Могла бы сообразить, что я приеду именно этим.

— Сам же говорил, что постараешься успеть на первый.

— Ты его встречала?

— Надо было кормить детей ужином.

— А твоя маменька на что?..

— Она пошла к миссис Сьюэлл выпить по глоточку.

— А отец?

— И он с ней.

— Еще бы, как не выпить с миссис Сьюэлл.

— А почему им отказывать себе в удовольствии из-за нас?

Оставшуюся часть пути до Бьюзи, где жили родители Клэр Стрикленд, они молчали. Дома оказалось, что родители — Элен и Юстас Лох — уже легли спать.

— Ты ужинал? — спросила Клэр мужа.

— Нет.

— Мог бы поесть в поезде.

— Не было вагона-ресторана.

— Почему?

— Забастовка.

— Рыбную запеканку, кажется, доели. Придется тебе обойтись омлетом.

На кухне Джон сел за стол с выражением такого страдания и вселенской скорби, что больше походил на распятого Христа, нежели на адвоката из Лондонской коллегии, да и у Клэр, которой редко изменяла выдержка, лицо было злое, а глаза колючие — слишком уж не хотелось ей в третий раз за день становиться к плите.

Она молча сидела за столом, пока он ел, затем убрала тарелку и, не проронив ни слова, пошла наверх принимать ванну. Через двадцать минут поднялся Джон, вымылся в той же воде — привычка, оставшаяся с первых дней их совместной жизни, — и лег рядом с женой на продавленную двуспальную кровать в комнате, которая предназначалась у Лохов для гостей. В постели они коснулись друг друга подобием поцелуя, обнялись — опять-таки привычка, не больше, — и выключили свет.

Глава третья

Проснулся Джон в таком же дурном настроении. С самого утра его все раздражало — дети, Том и Анна, с визгом ворвались к родителям, бросились на кровать, после чего затеяли шумную игру в салки; он выставил их за дверь, но они каждые пять минут возвращались, чтобы ябедничать друг на друга, ссориться или со свойственной детям неожиданной сменой настроения ластиться к полусонному отцу, пока им это не надоело и не захотелось в туалет. Тогда они понеслись туда, а затем вниз — завтракать.

В кухне Джон нос к носу столкнулся со своей тещей, Элен, которая даже теперь, после двенадцати лет их с Клэр супружества, не скрывала при встречах своего разочарования: она надеялась на лучшую партию для своей дочери. Тут же из сада появился и прошествовал к столу его тесть, отставной генерал, снедаемый желанием обменяться мнениями о прочитанном в утренних газетах. Элен подала подрумяненные тосты, кофе и омлет — забота, вызвавшая новый приступ раздражения у Джона, поскольку кофе был с гущей (она готовила его так же, как чай), апельсинового сока здесь не водилось, а омлет он уже ел накануне вечером и считал, что избыток яиц, да еще в сочетании с кофе, вреден для печени. Газета, которую Элен ему положила, была, конечно же, «Гардиан», а не «Таймс»[2], к тому же уже измятая тестем, Юстасом Лохом, который, едва Джон открыл ее, приступил к комментариям.

— Джон, — сказал он. — Вот вы — законник. Как вы относитесь к закону о запрете забастовок?

Джон терпеть не мог бесед за завтраком и жалел, что сидит не у себя дома с экземпляром «Таймс», поэтому ответил, что не задумывался на этот счет.

— А по-моему, это жуткая глупость, — сказал тесть, типичный с виду отставник — высокий, подтянутый усач. — Не вижу смысла издавать законы, которые не соблюдаются, а соблюдать вы не заставили, прошу заметить. Позовете на помощь армию? Только не представляю себе, чтобы мой старый добрый полк стал ковыряться в шахте.

— Вовсе не обязательно обращаться к армии, — сказал Джон. — Достаточно штрафов, чтобы отучить профсоюзы от действий, ущемляющих национальные интересы.

— Ясно, мой мальчик, — распалялся генерал. — Только если эти меры придутся им не по нраву, то они опять будут бастовать. Словом, если нельзя подавить забастовки, то лучше с самого начала оставить их в покое.

— Возможно. — Джон попытался сосредоточиться на газете.

— В конечном счете рабочий всегда скорее поддержит свой профсоюз, нежели правительство. И кто может его за это упрекнуть? Ведь именно профсоюзы позаботились о нем в тридцатые годы, когда все правительства — одно за другим — просто умыли руки.

Клэр скучала, лицо у нее было отрешенным, как обычно, когда отец с мужем рассуждали о политике, деньгах или автомобилях, а у Джона такое же выражение появлялось на лице, когда Клэр и ее матушка обсуждали кулинарные рецепты, моды, вопросы садоводства и воспитания детей, ибо, хотя оба супруга исповедовали равноправие мужчин и женщин, каждого занимало лишь то, что входило в традиционный круг интересов их пола.

— И все-таки, — возразил Джон, — как еще призвать тред-юнионы к ответственности, если не силой закона? — Продолжать разговор не хотелось, однако принципы не позволяли ему сдаваться, даже не попытавшись выиграть дело.

— Не знаю, — покачал головой тесть с такой искренней озабоченностью, будто стабильность и процветание Англии зависели единственно от суждений отставного генерала. — Поймите, Джон, хотите вы того или нет, но вся наша система дискредитирована, как бы это выразиться… — он пощелкал пальцами, подыскивая нужное слово, — ходом истории. Прежние ценности — «король», «империя», «иерархическое устройство общества» — все это не просто устарело, нет, уже абсолютно непригодно. Боюсь, это касается и вашей профессии. Рабочий больше не верит в справедливость законов, так что остается лишь разрешить тред-юнионам собственные суды, как это было у церкви в средние века.

— Не слушайте его, Джон, — сказала Элен. — Он нахватался этого у Гая. — Она имела в виду сына.

— Я еще не маразматик, — сказал бригадный генерал и поглядел на супругу так яростно, что та поспешила отвести глаза. Затем, словно устыдившись своей вспышки, он вышел из кухни и зашаркал по мощеной Дорожке к садовой калитке.

— Разве Гай здесь? — спросил Джон.

— Да, — сказала Клэр.

— Где же он был вчера вечером?

— У Масколлов.

— Он тут по пивным ходит, — вздохнула Элен. Она вздохнула не потому, что была трезвенницей и вообще не одобряла спиртное, — ей из снобизма хотелось, чтобы ее двадцатидвухлетний сын если уж пьет, так пил бы в приличных домах, а не в плебейских пивнушках. Новичкам в семейном кругу Лохов (четырнадцать лет назад Джон и был таким новичком) обычно казалось: раз жена носит фамилию своего супруга, то в значительной мере разделяет и его взгляды. Однако прежде чем мать Клэр взяла фамилию Лох, она звалась Элен Дэнси; к сведению же непосвященных (каким в свое время был и Джон), Дэнси — одно из древнейших католических семейств Англии, из тех католиков, что хранили верность папскому престолу не по убеждениям или в силу родственных связей с ирландцами, а просто по традиции, которая уходила своими корнями во времена пыток и преследований при королеве Елизавете, даже до самой Реформации и средневековья, когда все англичане, подобно клану Дэнси, слыли ревностными католиками.

Впрочем, дело было не в особом благочестии. Кое-кто из Дэнси действительно попал на дыбу, виселицу или плаху, но в основном они оставались скорее упрямцами, нежели праведниками, отчего и сиживали в тюрьме, а главное — выплачивали непомерные штрафы, которые за несколько поколений разорили эту богатейшую в Англии семью, превратив ее в мелкопоместных дворян, — все это сторонним людям может показаться довольно туманным, зато объясняет, почему мать Клэр не одобряла походов сына в пивную под вывеской «Солодовый черпак» и предпочитала, чтобы он пил в Чатсворте, Хатфилде или другой большой усадьбе, пусть и разбогатевшей за счет разграбленных некогда католических монастырей.

Циники злословили, что, случись Гаю Лоху удостоиться приглашения на коктейль, а еще лучше — погостить в Чатсворте, Хатфилде или Бергли-Хаус, Элен тут же сменит гнев на милость и простит вероотступникам их грехи в полном согласии с поговоркой «что было, то быльем поросло», ибо ее утонченный католицизм оборачивался на поверку банальным снобизмом. Но протестанты Гая так к себе и не залучили, поэтому вопрос этот остался открытым, но нетрудно представить себе реакцию Элен, когда Клэр, ее прелестная и умная дочь, привела в дом молодого человека, отец которого был провинциальным судьей, пресвитерианцем, а маменька — честолюбивой англиканкой.

Особенно досадно было то, что фамилия у Джона оказалась Стрикленд; эту же фамилию носила родовитая норфолкская семья, и после помолвки друзья Элен принялись допытываться, кем Джон доводится Лорду Н. Приходилось отвечать: никем. Клэр надеялась, что мать, сама вышедшая за незаметного молодого офицера, не станет возражать против брака с начинающим адвокатом — она не знала, что не сумевшие осуществить собственных надежд обычно мечтают о большем для своих детей. От нее не укрылось выражение материнского лица, когда она назвала своего избранника, но Клэр твердо стояла на своем и не приняла родительских возражений относительно скромного достатка Джона и его атеизма. Их обвенчал святой отец-иезуит в католической церкви, а у Элен остался еще Гай, которого она мечтала женить на девице из рода Плауденов, Трокмортонов или Фитцалан-Говардов.

Вот Юстас, тот не был снобом. Разумеется, он был доволен, что родился джентльменом, вторым сыном сквайра из Восточной Англии[3], учился в Харроу[4] и в дополнение к своему армейскому жалованью имел еще несколько сот фунтов годового дохода, однако не в пример своей жене он понимал, что в браке, равно как и на полях сражений, для мужчины важна не фамилия. Он с первого взгляда понял, что за легкомысленной внешностью скрывается действительно вполне приличный малый. В течение двенадцати последующих лет у него ни разу не было основания усомниться в правильности своего суждения, и, поскольку ничто не омрачало их отношений, он ладил с Джоном гораздо лучше, чем с Гаем, собственным сыном.

Юстас был всегда рад приездам Джона, потому что теперь, когда он вышел в отставку, ему не хватало мужской компании. Женское общество — Элен и Клэр — никак не заменяло товарищеской атмосферы офицерского табльдота. Его брак с Элен был определенно благополучным: этикет их круга помог супругам справиться с кризисами, которые порой губят более современные семьи, однако после выхода Юстаса в отставку у Элен, похоже, поубавилось уважения к мужу, будто его авторитет держался лишь на военном мундире. Выбитая, очевидно, из колеи после двадцатилетней привычки к положению супруги армейского офицера, она, вернувшись в Бьюзи, окончила курсы социального администрирования и работала теперь в системе благотворительных учреждений при совете графства Норфолк. Юстаса это огорчило; он не отрицал за женой права развивать свои таланты на склоне лет, однако в ее взлете усматривал отражение своего падения, поэтому большую часть времени читал теперь русские романы, а одежду покупал нарочно в магазинах подержанных вещей, да еще самую дешевую, — это он-то, кто в былые времена заказывал костюмы на Савил-роу[5], обувь — на Джермин-стрит. Он упорно носил старые сорочки, пусть даже с потрепанным воротничком и манжетами, так что постепенно стал походить на бродягу, а чем больше походил на бродягу, тем чаще и вел себя соответственно, довольствуясь к обеду банкой сардин или остатками вчерашнего ужина.

Соседи, которые раньше с удовольствием приглашали его, пребывали теперь в затруднении, их шокировали как внешний вид, так и все более эксцентричные высказывания генерала. «Он же настоящий радикал!» Немногие еще здравствующие друзья избегали его, поэтому в долгие зимние месяцы ему приходилось выдумывать всякие хвори, чтобы на правах пациента поболтать хотя бы с местным врачом за пять гиней в час.

Эти перемены в Юстасе, возможно и незаметные для ближайших родственников, бросались в глаза Джону, встречавшемуся с ним один, много — два раза в год, но и он, поглощенный своими заботами, не раздумывал, виновата во всем этом его теща или нет, — просто отмечал про себя, что христианские заповеди не мешали ей третировать мужа; точно так же раньше он подметил, что одноклассницы Клэр из католической женской школы, выйдя замуж, изменяли первыми.

Это тайное лицемерие приверженцев римско-католической церкви было еще одной — далеко не последней — причиной раздражительности, которая овладевала Джоном здесь, в Бьюзи. Например, каждая черта в Гае, ввалившемся на кухню и жадно поедавшем завтрак, была словно специально рассчитана на то, чтобы спровоцировать раздражение среднего представителя среднего сословия. Взять хотя бы нарочитую неряшливость в одежде: Гай отнюдь не походил на отца, который одевался кое-как, носил вещи с чужого плеча, а наоборот — тратил по нескольку часов, чтобы нашить заплаты на джинсы, застиранные до белесости в соответствии с модой. Фигура у него ладная, ничего не скажешь, — высокий, с ленивыми движениями; на небритых щеках золотились светлые бачки. Гай окончил частную школу, получил университетский диплом, живет, однако, тем, что торгует в Гайд-Парке мороженым с лотка, а надоест — устраивает себе каникулы, перебиваясь на пособие по безработице.

Вместе с тем Гай был не так уж плох, и Элен радовалась присутствию обоих детей за своим столом, хотя одновременно досадовала: чем больше народу в доме, тем больше забот на кухне, а Элен Лох в детстве, да и в замужестве привыкла, чтобы ей готовили и обслуживали сообразно ее положению, поэтому после выхода Юстаса в отставку она с большим сожалением обнаружила, что даже небольшой доход в дополнение к его пенсии и ее жалованью от совета графства Норфолк не позволяют им завести прислугу, которую некогда оплачивало военное ведомство.

Ей минуло пятьдесят семь лет, и физически она начала сдавать, но духом Элен была по-прежнему сильна, совсем как те, кто пережил времена блицей[6]. Поэтому она мужественно шагнула в ту часть дома, где прежде почти не бывала, научилась чистить картошку и жарить курицу, а теперь, пять лет спустя, даже могла приготовить сносный обед. Два-три раза в неделю из деревни приходила старушка вымыть полы и выбить ковры, всю остальную работу по дому делала сама Элен, а чаще вообще никто не делал, ибо, как бы ни наловчилась Элен управляться с домашними делами, ее не покидало ощущение, будто эти затруднения носят временный характер и вот-вот кончатся.

Клэр уехала из родительского дома, когда отец ее еще служил; росла же она с няней и прислугой. Но и потом, когда прислуги не стало, ей не приходилось помогать по хозяйству. Как мать в голодное время отдает свою порцию овсянки ребенку, так Элен, когда возникала необходимость, предпочитала стирать и готовить сама, лишь бы не утруждать дочь. Элен делала это будто в отместку самой себе за то, что родила Клэр, свою крошку Клэр, не сумев обеспечить ей прислугу, — она, между прочим, и Джона недолюбливала именно поэтому.

Конечно, Клэр была современнее своей матушки, но, оказавшись в Бьюзи, она вновь превращалась в маленькую девочку, которая сидит сложа ручки, пока мать хлопочет по хозяйству. Джон, воспитанный в других правилах, неизменно вызывался из учтивости помочь своей теще, но всякий раз получалось, будто он прислуживает жене. Если же он упрекал Клэр в безделье, то она недовольно смотрела на него, словно кошка, которую гонят от теплой печки, — а на лице Элен появлялось страдальческое выражение: вот за какое чудовище вышла замуж ее дочь.

За двенадцать лет супружества Джон научился избегать такого рода конфликтов, и сейчас, допив кофе, он просто встал из-за стола и ушел. Чтобы прогуляться после еды, он направился в сад, но тут же его глазам открылся еще один повод для раздражения, а их был целый список, — состояние дома и сада.

Старый дом приходского священника в Бьюзи был красивым симметричным строением, которое воплощало в камне бытовавшее два века назад убеждение, что священнослужителю надлежит жить в удобстве и со спокойной совестью. Лужайки, кустарники, цветы, чуть поодаль от дома — огород, теплица, надворные постройки и выгоны, а за ними — ряды деревьев и ручей. Все это, однако, пребывало в запустении, обветшало или заросло, и Джону с его чисто тевтонской убежденностью, что любая вещь должна соответствовать своему назначению, было нестерпимо видеть прогнившие оконные рамы, облупившуюся штукатурку, разбитые стекла в теплице и сорванную с крыши еще прошлогодней бурей черепицу. На зеленом бордюре вокруг клумб нахально торчали сорняки, а разросшийся вьюнок словно опутывал и душил живую изгородь. Плющ, взбираясь по стенам, давно затянул окна дома и по желобам водостоков поднялся на крышу. Жимолость и ломонос вытянулись до второго этажа, а там, оторвавшись от стены под собственной тяжестью, переплелись в нечто невообразимое и свисали мрачными космами. Лаванда, высаженная вдоль террасы, давно выбилась из отведенной ей узкой полоски и тянулась к лужайке, занимая чуть не половину выложенной камнем дорожки.

Пока Джон стоял в халате на террасе, обозревая новые следы запустения, генерал серебряной ложечкой выкапывал одуванчики на лужайке. Это было его главным вкладом в уход за садом — геракловым подвигом, которому не было конца и после которого на зелени газона оставались черные лунки. Джон приветствовал тестя улыбкой, но, опасаясь очередной дискуссии, повернулся и вошел в дом.

Внутри, как и снаружи, все было выдержано в аристократическом духе того времени, когда дом строили, но и здесь все обветшало. В покрытых плитняком коридорах стоял запах пыли. Картин в гостиной никто не касался с довоенных времен. Ветхие корешки книг выцвели под косыми лучами солнца, из десятилетия в десятилетие просачивавшегося сюда сквозь немытые стекла. Столы и стулья, ровесники дома, их приютившего, были выщерблены, поломаны или просто рассохлись, так что не могли служить по назначению.

До его слуха донесся аккорд. Рояль так и стоит ненастроенным. Он поднял глаза, взглянул на одну из картин — портрет матери Юстаса в стиле времен короля Эдуарда VII — и увидел точки, оставленные мухами на кончике ее носа. Рядом висели маленький Констебль и акварель Тернера, полученные Юстасом в наследство от отца, и от одного их вида Джон пришел в еще большее расстройство: достаточно продать любую из этих дорогих картин, пылящихся здесь и даже не застрахованных, чтобы все привести в порядок, но тесть и теща, у которых больше и за душой-то почти ничего нет, либо не верили в их ценность, либо им не хватало сообразительности, а Джон и не наталкивал их на эту мысль, поскольку надеялся, что со временем кое-что перейдет к Клэр.

Джон отправился в туалет. Дверь была на защелке. Он заглянул в их спальню, где Клэр еще одевалась. — Кто это там, не знаешь?

— Понятия не имею. Может быть, Гай. Джон в отчаянии присел на кровать.

— Пойди в мамину ванную, — предложила Клэр. — Или спустись вниз.

Джон промолчал, а она не стала делать вид, будто удивлена его молчанием, поскольку оба знали, что Элен сейчас принимает ванну, а вечные сквозняки в этом доме разносят запах из нижнего туалета по всему дому, к великому смущению решившихся им воспользоваться. Поэтому Джону оставалось лишь терпеть: когда Гай вышел, он ринулся вниз и мрачно плюхнулся на теплый стульчак.

Глава четвертая

Наконец Джон побрился, оделся, и настроение у него улучшилось. Как бы там ни было, все-таки отпуск, он за городом, со своей семьей. На лестнице к нему подлетели и повисли на руках Том и Анна: сыну было десять, а дочери семь лет. Они потащили его из дому и увлекли через лужайку и пролом в ограде на ферму. Там, вместе с детьми фермера, они устроили на чердаке сарая тайное убежище, куда спрятали и фермерскую кошку с полным выводком котят. Джон чуть не бегом добрался до замшелого строения, кое-как перевалился через пластиковые мешки с удобрениями и затем полез вверх по лесенке, боясь одного — напороться на крыс. К лицу липла паутина, но восторженные глаза детей вынуждали его терпеть и уж тем более не говорить им, что через день-другой котят просто-напросто утопят.

Когда мать, тетушки и кузины Клэр принимались обсуждать мужчин, которым выпало счастье породниться с семьей Дэнси (а они, неизменно предавались этому занятию, стоило им встретиться), Джону многое прощалось за его отношение к детям. Другие качества — деловые способности и личное обаяние — в счет не шли, зато его привязанность к детям была столь очевидна, что кумушки не могли не выставить ему хорошей оценки.

Через некоторое время Джон вернулся с детьми в сад, где Анна заставила отца кружить ее. От напряжения у Джона заболела спина, сына он обещал покружить в следующий раз, и, будучи воспитанным мальчиком, Том не стал капризничать. Однако дети не уходили, ожидая какой-нибудь новой забавы, но он был слаб на выдумки и откупился, выдав им мелочь на карманные расходы; Том и Анна помчались в свое убежище, а Джон поехал с Клэр в Кромер.

Они оставили машину у церкви св. Петра и Павла, и, пока Клэр делала покупки, он посмотрел новую модель автомобиля — «триумф-2000». Джон прекрасно сознавал, что у него нет денег на новую машину взамен ржавого «вольво», и пошел, просто чтобы убить время, а увидев на обратном пути фибергласовую лодку, еще поразмышлял, не лучше ли потратить воображаемые деньги на яхту с каютой, чем покупать новый автомобиль. По крайней мере будет чем заняться летом. Он вообразил себя в фуражке яхтсмена, детей в спасательных жилетах — как они идут морем вдоль Норфолкского побережья; так он мечтал (хотя и знал, что у него не только нет средств на яхту, но вдобавок он терпеть не может море), пока не увидел Клэр.

Многие знакомые Джона Стрикленда ни за что не поверили бы, что новый автомобиль ему не по средствам. Он специализировался на лицензионных делах, дающих наиболее щедрые гонорары, и слыл среди своих коллег едва ли не самым преуспевающим адвокатом. Он усвоил манеру держаться уверенно, с сознанием правоты своего дела, что начисто сбивало с толку юрисконсультов из местных ассоциаций и вынуждало муниципальных чиновников давать разрешение на ночные клубы, «игорные лавки» и бинго-залы[7] в явно неподходящем для этого месте. По этой причине владельцы пабов, почасовых отелей и «игорных лавок» не скупились на гонорары, а его клерк умел запросить, и в начале семидесятых Джон зарабатывал без малого пятнадцать тысяч фунтов в год. И если, несмотря на это, он не мог позволить себе новый автомобиль, то лишь потому, что оказался зажатым между противоположными идеалами общества, в котором жил: с одной стороны, он вел псевдоаристократическую жизнь, общепринятую как стиль, к которому надлежит стремиться, с другой — власти подвергали его налогообложению, исходя из того, что, коль скоро они не в состоянии сделать бедных богаче, можно по крайней мере обеднить богатых — конечно, не действительно богатых, тут у властей руки коротки, а вот таких работающих буржуа вроде Джона Стрикленда. Таким образом, налоги были главной статьей его расходов. Затем шли два его дома: две тысячи фунтов он отдавал строительному обществу, которое ссудило ему пятнадцать тысяч на покупку дома в Лондоне, тысячу — страховой компании в счет выплат по второй закладной на коттедж в Уилтшире. Тысяча фунтов уходила на питание, пятьсот — на «воль-во», триста — на отопление лондонского дома, триста — на пенсионные отчисления, четыреста пятьдесят — на отпуск за границей, еще двести пятьдесят — взнос в клуб, двести двадцать два фунта — за электричество, сто девяносто — за телефон, сто восемьдесят — взносы за лондонский дом, девяносто — взносы за загородный коттедж, сто двадцать — на взносы в социальное страхование, двести — на страхование жизни в пользу Клэр в случае его смерти, четыреста — на оплату за обучение детей; и хотя в семье никто не пил — ни он, ни жена, разве что в компании, — они тратили четыреста фунтов в год на спиртное, главным образом на джин и привозное бордо для гостей. К этому следует добавить лондонские цены в ресторанах, билеты в театр и кино, да еще от случая к случаю — в оперу; одежда детям, расходы на их собственный гардероб, рождественские подарки, подарки ко дню рождения, да мало ли на что приходится тратиться. Отсюда ясно, почему Джон Стрикленд не мог себе позволить новый автомобиль.

Он встретил Клар в торговом центре, взял у нее покупки, и они пошли к машине.

— Только что видела Масколлов, — сказала она, назвав знакомую семью; как и Дэнси, те переезжали на лето в Северный Норфолк. — Они приглашают нас на ужин.

— Когда?

— Завтра.

— Генри и Мэри здесь?

— Все здесь.

Они подошли к машине.

— Ты помнишь Джилли? — спросила Клэр.

— Дочь Годфри?

— Ну да. Так вытянулась, просто не узнать.

— Сколько же ей сейчас?

— Лет шестнадцать-семнадцать. Теперь понятно, почему Гай зачастил туда.

Домой они вернулись к обеду, и все снова собрались за столом на кухне — эксцентричный отставной генерал, его героическая супруга, модная дочь, разгильдяй сын, унылый зять и непоседливые внуки. Еда. Питье. Пастушья запеканка[8]. Сидр. Тушеный чернослив. Раздумье. Обмен репликами.

Затем время потянулось томительно медленно. Юстас отправился читать и спать в гостиную. Клэр с матерью собрались пойти с детьми на пляж. Гай зашагал в гараж к своему мопеду, а Джон пошел в библиотеку выкурить голландскую сигару, еще раз перечитать «Гардиан» и пофантазировать о том, чем Масколлы попотчуют их завтра за ужином. Так он провел минут двадцать и, покончив с сигарой и газетой, решил еще немного почитать. Поднялся, зевнул и, лениво почесывая живот, двинулся к книжным шкафам красного дерева. Что выбрать из этой тысячи книг, расставленных как попало вперемешку с собраниями сочинений Диккенса, Скотта, Дюма и Уил-ки Коллинза, он решил не сразу, но только не толстый роман. Последние годы в школе и все время, пока Джон учился в университете, он регулярно читал французские и русские романы, но потом адвокатура и семейные дела привели к тому, что он ограничил круг чтения газетами «Таймс», «Ивнинг стандард», журналом «Экономист», воскресными приложениями, ну и, конечно же, делами, которые готовили ему поверенные, да книгами по специальности. Если ж он и обращался теперь к беллетристике, то разве что во время отпуска, да и то постепенно переключился на биографии и мемуары. Он разделял обывательскую точку зрения, что романов нынче никто не читает, а если кто и читает, то исключительно легкие, развлекательные.

Он поискал глазами что-нибудь новое, и взгляд его остановился на корешке с заглавием «Смерть Ивана Ильича». Иван Ильич? Имя какое-то знакомое — то ли советский диссидент, то ли мексиканский гуру-сыроед; Джон потянул книгу с полки, раскрыл и прочел, к вящему своему разочарованию, что это повесть Льва Толстого, по которой и назван небольшой томик.

В свое время Джон читал Толстого — «Войну и мир», «Анну Каренину», даже «Воскресение», — и ни малейшего намерения перечитывать классика русской словесности у него сейчас не было; но раз уж это повести, а он давненько не читал ничего из беллетристики, то можно пробежать глазами хоть одну из них и скоротать время до чая.

Открывался сборник «Семейным счастьем» — оптимистическое название, под стать настроению. Он уселся в коричневое, неряшливо зачехленное кресло у окна и принялся читать: «Мы носили траур по матери, которая умерла осенью, и жили всю зиму в деревне, одни с Катей и Соней…» Мысли перебегали с одного на другое — пастушья запеканка, которую подали к обеду, как там дети на берегу моря, все ли с ними благополучно, — тем не менее он пролистал тридцать страниц и, дойдя до замужества героини, задремал. Сидел ублаготворенный, в приятной истоме. Пусть он не мог вообразить себя «немолодым, высоким, плотным» героем рассказа, зато ему в героине виделась Клэр. «В груди у меня было такое полное счастье… счастье…»

Проснулся он примерно через полчаса и продолжил чтение. Небо за окнами затянуло тучами, в комнате, как и у рассказчика, краски мрачнели. Брак, начавшийся так счастливо, обернулся иной стороной. Между мужем и женой начались сцены, которые воскрешали в памяти Джона перепалки между ним и Клэр, — и он с возрастающей досадой начал понимать, что в названии заложена ирония. Он злился на Толстого: никогда бы не взялся читать эту историю, знай, что она столь пессимистична.

Привычка доводить начатое до конца заставила его пробежать последние страницы — спокойно и отстраненно. У них с Клэр есть, конечно, свои разногласия, но они их не драматизировали, да и нет у нее ничего общего с героиней повести. Он не мог себе представить, чтобы она затрепетала, если б какой-нибудь французишка прошептал ей \"Je vous aime\"[9], или чтобы ее «потянуло броситься очертя голову в открывшуюся вдруг, притягивающую бездну запрещенных наслаждений». Даже конец, когда Машенька объявляет о «новом чувстве любви к детям и к отцу моих детей», отнюдь не исправлял общего впечатления от этой, по его мнению, весьма малоприятной истории.

Жена с детьми пришли к чаю. И снова всей семьей они собрались за столом в кухне. Юстас рассказывал о крикете. Гай выпил четыре чашки чая, положив в каждую четыре ложки сахара. Дети ссорились. Элен вздыхала. Семейное счастье.

В библиотеку Джону удалось вернуться только после шахматной партии с Томом и беготни с Анной. Он снова взялся за книгу. Следующей в сборнике шла заглавная повесть «Смерть Ивана Ильича», и, поскольку это звучало совсем уж мрачно, Джон уже почти собрался захлопнуть книгу и поставить ее на полку, но слова первых же строчек: «заседание по делу — суд… прокурор» — невольно вызвали любопытство. Ему пришло в голову, что если речь идет об адвокатуре в царской России, то повесть может быть интересной как документ, и он решил попробовать, а там видно будет, читать или нет.

Это повесть — для тех, кто ее не читал, — о приятном, живом, умном молодом человеке — le phénix de la famille[10],— который благодаря протекции поднимается до должности прокурора в русском провинциальном городе. Он живет в свое удовольствие спокойной, размеренной жизнью. «Радости служебные были радости самолюбия; радости общественные были радости тщеславия, но настоящие радости Ивана Ильича были радости игры в винт». Затем, в возрасте сорока пяти лет, после нелепого случая, когда в заботах об устройстве новой просторной квартиры Иван Ильич влез на лестницу, оступился и упал, он стал поговаривать, что «у него странный вкус во рту и что-то неловко в левой стороне живота». Неловкость эта и боль стали усиливаться. Доктора говорили то-то и то-то и ставили разные диагнозы, но никакие их предписания не предотвратили его конца. Хуже телесных недомоганий были душевные страдания, рожденные болезнью. «Иван Ильич видел, что он умирает, и был в постоянном отчаянии». Он исполнен ужаса перед смертью. Ему становится ненавистна семья, здоровые люди, которые, видя, что он умирает, продолжают жить, как жили. А ведь жизнь их столь же бессмысленна, как и его. «Жизнь, ряд увеличивающихся страданий, летит быстрее и быстрее к концу, страшнейшему страданию… Нет объяснения! Мучение, смерть… зачем?»

Дойдя до этого места в повести, Джон Стрикленд уже полностью разделял чувства своего коллеги — Ивана Ильича. Он забыл о комнате, где сидит, о времени. Его позвали в гостиную выпить аперитив перед ужином, а потом к столу, и он машинально повиновался, говорил и слушал, точно какое-то миниатюрное устройство было вставлено ему в гортань и в уши, воспроизводя запрограммированные ответы на заранее подготовленные вопросы, но мысли о страждущем теле Ивана Ильича не оставляли его.

Едва дождавшись, когда кончится ужин, Джон поспешил в библиотеку дочитывать повесть. Страдания Ивана Ильича все возрастали, возрастало и отвращение к его слащавой, услужливо-почтительной жене. «\"Уйдите, — кричит он ей, — уйдите, оставьте меня…\" С этой минуты начался тот, три дня не перестававший крик, который так был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слышать его».

Когда Джон дочитал повесть до конца, Клэр и ее родители, смотревшие телевизор, уже отправились спать. Джон поднялся в спальню, не выпуская книги из рук, и положил ее на тумбочку у кровати. Он испытующе взглянул на Клэр, но она ничего не заметила, поглощенная романом Троллопа. Она вообще не обратила внимания на Джона, а он разделся, принял свою умеренно теплую ванну и вернулся уже в пижаме. Только когда он лег рядом с ней, она оторвалась от книги.

— Будем спать? — спросила она.

— Да.

Они выключили каждый свою лампу и обнялись под одеялом, как обнимались каждую ночь. Это было не столько способом выразить остатки привязанности, сколько выражением не вполне еще угасшего пыла, знаком, посредством которого один из них или оба вместе могли сообщить о своем желании, для чего достаточно было лишь обняться покрепче. Это вошло в привычку после неприятного инцидента первых лет супружества, когда Клэр, утомленная монотонной и механической «любовью», отвергла однажды его домогательства, чем озадачила и даже оскорбила Джона. Позднее она избавилась от иллюзий, и в эту ночь в Бьюзи именно Клэр обвила его своей длинной стройной ногой, нежно прильнула к нему приоткрытым ртом. Но под впечатлением прочитанного об Иване Ильиче Джон не отозвался. Он лишь рассеянно чмокнул ее, она пожелала ему спокойной ночи, отвернулась и почти тут же заснула.

В отличие от Ивана Ильича, который умирает в раскаянии на последней странице повести, Джон жил и бодрствовал, но пребывал в одинаковом с Иваном Ильичом состоянии страха и отчаяния. Мысль о неизбежности смерти, да еще боль в спине убеждали его, что и он умирает; правда, рассудок подсказывал ему, что это не рак позвоночника, а скорее простое растяжение мышц, однако никакой рассудок не способен был опровергнуть фактов: мучения и смерть с такой же неизбежностью ждут Джона Стрикленда, как и Ивана Ильича.

Не только мысли о смерти лишали его покоя и сна. Куда страшней было просто оглянуться в прошлое. Подобно Ивану Ильичу, он спрашивал себя: «Может быть, я жил не так, как должно?» — и таким же несостоятельным, как у Ивана Ильича, был ответ: «Но как же не так, когда я делал все как следует?» Лежа в продавленной кровати, он вспоминал молодые честолюбивые мечты посвятить жизнь чему-то более значительному, нежели собственное благополучие, например служить вечным идеалам свободы, равенства и братства на новом этапе социалистического движения. В двадцать пять лет он намеревался к сорока войти в парламент от лейбористов — может быть, даже стать министром, — так как же могло случиться, что вместо всего этого он стал солидным юристом, добывающим лицензии, защитником корыстных интересов тех выжиг, кто алкоголем или азартными играми отнимает у неимущих последнее? Почему не защищал он пьяниц, проституток, сводников и воров, казавшихся ему некогда жертвами, отбросами общества, шелухой, которая осталась от людей после того, как безликая капиталистическая машинерия высосала из них все соки?

Перед ним всплыло лицо молодого механика, взывая к его совести; однако, когда часы на церкви в Бьюзи пробили час ночи, он начал оправдывать себя. Да, он добывает лицензии, но такую работу подбрасывают ему клерки, а подбрасывают потому, что знают — он с ней справится и ему нужны деньги. А зачем ему деньги? Другие обходятся меньшим. Преспокойно ездят себе в Илинг или в Кройдон, каждый день возвращаются домой к чаю, просматривают материалы завтрашних процессов, смотрят телевизор и идут спать; а ему, видите ли, подавай дом в Холланд-Парке, и ужинает он у банкиров — людей с фантастическим жалованьем и огромным состоянием, а посему обязан отвечать им не менее изысканными и дорогостоящими ужинами в собственном доме. Но зачем ему такие друзья? Зачем такой образ жизни? Затем, что он женился на Клэр.

Ему вдруг стало совершенно очевидно, что если его жизнь пошла по ложному пути, то началось это именно с его женитьбы на Клэр. Впервые в жизни Джон почувствовал, что ненавидит жену. Ужас перед болезнью и смертью сменился злобным отвращением к женщине, лежавшей рядом. Ее мерное, спокойное дыхание отдавалось у него в ушах свиным сопением. И пахло от нее старухой. Девушка с трепетной улыбкой, на которой он женился, незаметно, как огонь в камине, угасла, а из пепла родилась вот эта нудная стареющая супруга — le phénix de la famille!

Он улыбнулся в подушку, вспомнив о маленькой мести, которую позволил себе сегодня вечером, воздав Клэр за те бесчисленные ночи, когда она отвергала его. Да и сейчас, как он подозревал, она лишь хотела убедиться, что по-прежнему привлекательна, — это она-то, родившая двух детей, выжатый лимон. Он уже не чувствовал к Клэр ничего, кроме отвращения и неприязни, и не только потому, что она испортила ему жизнь в прошлом, но и за роль, которую она сыграет в будущем. Если верить статистике, Клэр переживет его, и он мог себе представить, как ей, такой брезгливой по натуре, будут мерзки его последние страдания, как она будет сдерживать тошноту при виде его, скорчившегося от боли и просящего судно. Дети еще, может быть, пожалеют о нем, но виды на наследство быстро их успокоят — как картина Констебля или акварель Тернера утешит Клэр. Вроде домашних Ивана Ильича, жена и дети будут ждать его смерти и молить бога, чтобы скорее прибрал его.

Мысль об их боге, вдруг мелькнувшая в бессонном сознании Джона, привела его в такую ярость, что он стиснул зубы. Клэр не только переживет его, но и умрет-то в преспокойной уверенности, что ее ждут райские кущи, тогда как Джон, атеист, лишен даже этой веры в загробную жизнь; поэтому Клэр может позволить себе мечты о вечном блаженстве, а ему остается лишь с ужасом думать о бездонной неизвестности.

Глава пятая

Юношеские идеалы, не дававшие Джону покоя в ту ночь, он унаследовал от своего отца, который был судьей в северном судебном округе, но симпатизировал тем, кого в прежние времена называли бедняками, а теперь рабочим классом. Дед Джона служил управляющим на мельнице в Галифаксе; он был строгим пресвитерианцем, однако сына послал в квакерскую школу в Йорке, где позднее учился и Джон.

Судья был смолоду лейбористом и многие годы — бесплатно или за символическое вознаграждение — защищал интересы рабочих в конфликтах с хозяевами. Он сочувствовал даже виновным, понимая, что на преступление толкает нищета. «Законы, — сказал он как-то Джону, — не даны нам от бога, они созданы людьми. Присмотрись к законникам, которые их пишут. Подумай, чему служат эти законы — большей частью охране собственности тех, кто ее имеет, от тех, у кого ничего нет».

Его жена, мать Джона, была дочерью учителя. Она терпимо относилась к взглядам мужа, хотя и не разделяла их. Когда отцу Джона предложили должность судьи, делались попытки установить политическое равновесие в органах правосудия; первой его мыслью было отказаться, но жена уговорила согласиться, и, подобно всем мужьям со времен Адама, он уступил ей. Они купили особняк под Йорком, их обхаживали местные землевладельцы, и остаток жизни судье пришлось исповедовать свод законов, половину из которых он считал несправедливыми. Свои идеалы отец без особого нажима внушил сыну Джону и дочери Саре, словно передавая эстафету совершенствования рода человеческого. Сара стала учительницей, преподавала в школах в бедных рабочих кварталах, вышла замуж тоже за учителя, родила троих детей. Джона же отправили в Оксфорд, где радикальные убеждения привели его в Лейбористский клуб; на тред-юнионистских дискуссиях он высказывался в поддержку резолюций, предлагаемых левым крылом. Однако его приняли в свой круг и сыновья йоркширских землевладельцев, с которыми знались его родители; сказалась и материнская кровь, отчего со временем друзья-лейбористы казались ему все зануднее, зато юноши из клуба «Баллингден»[11] привлекали светскостью и шиком. Он стал пропускать собрания лейбористов, потом и вовсе подал заявление о вступлении в другой клуб, более громкий и элитарный, чем «Баллингден», — клуб британской haute bourgeoisie[12]. Он изучил их неписаные правила, был принят и на выходной уезжал теперь из Оксфорда в загородные поместья. Он продолжал поддерживать отношения с этим же кругом и после Оксфорда, вступил в Лондонскую коллегию адвокатов, а позднее встретил в этом же кругу Клэр. Если все это время он продолжал причислять себя к социалистам, то скорее шутки ради, — похоже, это развлекало его друзей.

Одним из этих друзей, еще по Оксфорду, был ГенриМасколл, отец которого владел землями под Кромером. Генри был одним из тех итонцев, а теперь банкиров, которых Джон во время прошлой бессонницы винил в том, что жизнь его пошла по ложному пути. Непонятно, как он мог упрекать Клэр за это знакомство, ведь с Генри он познакомился сам еще в Оксфорде. Правда, по-настоящему они подружились лишь после того, как обзавелись семьями, тем более что семейная жизнь меняет представление о том, кого считать друзьями, а подчас и самих друзей. Оттого что теперь они должны стать друзьями для обоих супругов, отпали те, кто годами были Джону по душе, но оказались слишком серьезными для Клэр или у них были невыносимые жены, зато некоторых из ее подруг не выносил Джон из-за их глупости и пошлости. А здесь обе пары очень подходили друг к другу — каждая чувствовала себя польщенной знакомством, а этого в их кругу вполне достаточно для приятельских отношений. Обе женщины были привлекательны, обе элегантно одевались. Они вышли из одной среды (хотя Мэри не была католичкой) и даже походили характерами: обе сдержанные, даже застенчивые — особенно на фоне своих экстравертных супругов, обе отличались неуступчивостью.

Ряд факторов способствовал тому, что их знакомство — первоначально шапочное — переросло в дружбу домами, когда можно было позвонить запросто и сговориться пойти в кино; дети тоже были почти ровесниками, и обе семьи на лето ездили в Норфолк. Приглашение на ужин, полученное в торговом центре Кромера, было лишь началом целой серии взаимных визитов нового отпускного сезона: обеды, ужины, пикники. Клэр и Джон, однако, чаще бывали у Масколлов, чем Генри и Мэри у них, поскольку Масколлы держали повара и дворецкого, а Лохи довольствовались кулинарными способностями Элен, и вина разливал сам генерал. По тем же причинам к Масколлам было принято являться в вечерних туалетах, в то время как Генри и Мэри приезжали к Лохам без церемоний.

Глава шестая

Весь второй день отпуска Джон пребывал в задумчивости. Утром он совершил долгую прогулку в одиночестве, был неразговорчив за обедом и до вечера простоял в библиотеке у окна, глядя на деревья. После чая он объявил, что собирается опять пройтись. Клэр напомнила, что они званы к Масколлам, — пусть не задерживается: ведь надо будет переодеться.

Сидевший на лужайке генерал увидел, как зять направился куда-то по тропинке, и, пройдя через двор, перехватил его.

— Не возражаете, если я составлю вам компанию? — спросил он.

— Нет, конечно.

Какое-то время они шли молча, потом Юстас поинтересовался, не собираются ли Джон с Клэр куда-нибудь вечером.

— Да. К Масколлам.

— Вас там хорошо накормят.

— Надеюсь. Снова молчание.

— И угостят гаванской сигарой, — сказал генерал.

— Захватить одну для вас?

— Больше не курю, — сказал Юстас. Они еще некоторое время шли молча.

— Я видел, вы читаете Толстого, — сказал Юстас.

— Да.

— Такие безысходные рассказы…

— Да.

— Супружеская жизнь ему не по душе, явно не по душе.

— О ком это вы?

— О Толстом. В «Войне и мире» есть сцена, когда старый князь Болконский говорит сыну: «Плохо дело, а?» — а князь Андрей спрашивает, что он имеет в виду. «Жена, — говорит старый Болконский. — … Да, нечего делать, дружок, такие они все, не разженишься».

Джон покраснел, но ничего не сказал. Он проводил взглядом лесного голубя, вспорхнувшего с обочины и скрывшегося из виду высоко в кроне дерева.

— С возрастом начинаешь понимать, — сказал Юстас, — что жизнь чаще всего не оправдывает надежд.

— Ваших тоже не оправдала? — поинтересовался Джон.

— Разумеется, — сказал Юстас, покачав головой. — Я был солдатом.

— Разве у солдата больше причин для разочарования, чем у других?

— Да. После войны мы знали, что больше не будет войн никогда. Во всяком случае — между великими державами. Слишком опасно. Всех на куски разнесет. Поэтому всем нам, претендентам в Веллингтоны, пришлось сесть за парты, чтобы пополнить в будущем ряды ученых и инженеров.

— Зато вы остались живы, — сказал Джон.

— Жив, да только лишний. И дело не в том, что устарели наши знания, — отжили свое наши идеалы. Честь. Мужество. Дисциплина. Они вышли из моды подобно штыкам и револьверам.

— Возможно, — сказал Джон. — Во всяком случае, у моего поколения такие слова не очень были в ходу.

— На мой век пришлись два важнейших обстоятельства, которые меняют человеческую натуру, — сказал Юстас. — Солдат утратил свой статус: воин-герой прекратил свое существование…

— А второе?

— Контроль за рождаемостью. Противозачаточные пилюли.

Джон рассмеялся:

— Это ведь упрощает жизнь…

— Но меняет изначальные представления о вещах, разве нет? Исчезает неизбежная связь между физической близостью и воспроизведением потомства.

Джон не мог согнать с лица улыбку.

— Разве раньше любили только для того, чтобы иметь детей?

— Нет, но женам заповедовалась верность, дабы мужья знали, что дети — это их дети. Теперь же это не само собой разумеется. Верность стала отвлеченным понятием. А это мешает держаться в строю.

Джон отвернулся и уставился на линию горизонта. Улыбка с его лица исчезла.

— Человек может разлюбить свою жену, — сказал он, — но она останется матерью его детей.

— Правильно, — сказал Юстас. — На любви брак держится несколько первых лет. Затем живут вместе ради детей. А потом это становится просто привычкой.

— Не слишком многообещающая перспектива.

— Как раз наоборот. Третья фаза — самая лучшая. Никаких драм. Никакого давления. Товарищество. Как между одноклубниками.

Когда они вернулись домой, Клэр уже приняла ванну. Он сел в ту же воду, вытянулся и закрыл глаза. Боль в спине отпустила — значит, он еще не умирает, — но после бессонной ночи чувствовал слабость. Лежа в ванне, он не без смущения припомнил мысли, которые не давали ему заснуть: ведь утром боль в спине исчезла, а ненависть к Клэр представлялась просто дурным сном. Он винил во всем Толстого и, прежде чем выйти к завтраку, убрал в шкаф «Смерть Ивана Ильича», втиснув книгу между томиком «Скотт в Антарктиде» и «Оксфордским словарем личных имен».

И все-таки тягостное настроение осталось — как после припадка эпилепсии. Откуда на него, человека, в общем-то, удачливого, наваливалось это чувство неудовлетворенности? Он вспомнил юношеские идеалы, но подумал теперь, лежа в ванне, что-либо уже перестал их исповедовать, либо у него еще будет время им служить. Разве они не могли быть просто неприжившимся привоем? Тогда мрачные ночные мысли лишь свидетельствовали о подсознательной вине Джона перед разочарованным им покойным отцом, а если вдуматься в то, как прошло его детство, то их, пожалуй, и легко объяснить.

Он вылез из ванны, закутался в купальную простыню и, войдя в спальню, одарил Клэр неожиданным поцелуем. Она улыбнулась, не так, как улыбалась до замужества, а как улыбаются собаке, которая послушно идет к ноге. Но Джон этого не заметил, он увидел только улыбку, и это тотчас отразилось на его настроении, а затем и на выражении лица в зеркале, когда он повязывал черный галстук бабочкой.

Глава седьмая

За ужином у Масколлов Джон сидел между матерью Генри и ее внучкой Джилли. Он был в отличном настроении, напрочь забыв о ночных терзаниях и недавней меланхолии. Джон чувствовал себя превосходно, это была его стихия: джин со льдом приятно горячил кровь, в одном бокале — рейнвейн, в другом — бордо; канделябры, горящие свечи, галстуки бабочкой у мужчин, глубокие декольте у дам; остроумная собеседница слева, прелестная девушка — справа, а напротив — улыбающееся милое лицо Мэри Масколл.

Прежде всего, естественно, он беседовал с леди Масколл, которая смертельно скучала в деревне и набрасывалась на каждого лондонца, оказавшегося в Северном Норфолке. Воспитанница прогрессистских салонов, чуждая деревенским пристрастиям своего супруга — к охоте и лошадям, она знала, что Джон также далек от них, и объясняла это его более высокими интересами. Ей нравились разговоры о правосудии, которые сводились, впрочем, к пересказу самых жутких дел из практики Джона; особенно интересовала ее внешность преступников, она засыпала Джона вопросами на этот счет, словно хотела запомнить побольше деталей, чтобы предаваться по ночам мазохистским фантазиям.

В мерцании свечей, скрадывающем возраст зрелых женщин, исчезало преимущество Джилли Масколл — цветенье ее юности, держалась же она сообразно возрасту, запальчиво и неуклюже. Шутила и сама же смеялась своим собственным шуткам, будто опасаясь, что их не поймут, но Джон не слышал ее острот. Он видел ее последний раз год назад и был поражен переменой. Была ребенком — и вдруг женщина; она вытянулась, а лиф платья отчетливо обрисовывал высокую грудь. Кокетливые взгляды из-под ресниц не казались чем-то новым (дети ведь бывают кокетливы), но в сочетании с ее округлившимися формами они волновали его.

Разумеется, она вышла из младенческого возраста, и вполне возможно, у нее уже есть мужчина, например тот же Гай, однако Джона смущал сам факт, что он так думает об этой девушке, которая недавно была совсем еще ребенком.

Когда рейнвейн, бордо и джин возымели свое действие, он с ужасом подумал, что уже стар для флирта с девушками ее возраста, но болтая с ней о курсах секретарш, куда она собиралась поступать осенью, Джон, неожиданно для себя, сказал:

— Я буду не я, если не вытащу вас как-нибудь пообедать.

— С удовольствием приму приглашение, — ответила она.

— Где мне вас найти?

— Даже не знаю. Пока не подыщу себе квартиру, буду, вероятно, жить у Генри и Мэри.

— Тогда я позвоню вам, если, конечно… — Он намеренно запнулся — известный трюк.

— Если что?

— … им это может не понравиться. Она хихикнула.

— Может быть.

— А вы не могли бы позвонить мне в контору?

— Идет.

— Я вам дам визитную карточку… — Он полез во внутренний карман, нащупал бумажник, вынул карточку, сунул ее в носовой платок и шепнул ей: — Сейчас передам под столом. — Они продолжали болтать о том о сем, в то время как пальцы их встретились под накрахмаленной скатертью, и из рук в руки перешел кусочек картона.

За общим шумом, который царил за столом, накрытым на двенадцать персон (в основном это были кузины и кузены Масколлов), никто не слышал, о чем они говорили, к тому же Джон прекрасно знал, что Генри и Мэри не осудили бы его, но от этой маленькой тайны среди заурядного ужина на Джона повеяло ароматом запретного плода. И потом, это так пикантно — заронить в душу невинной девушки мысль о грехе.

Джон снова повернулся к леди Масколл — он вдруг вспомнил дело об инцесте, адвокатом по которому выступал один из его коллег. Тайное свидание с Джилли тотчас выветрилось из головы, и когда она, удаляясь с дамами в гостиную, заговорщицки улыбнулась ему, он понятия не имел, что означает эта улыбка.

Мужчины остались, и, как предполагал тесть, Джону была предложена гаванская сигара. Он обрезал ее, раскуривая, затянулся и неторопливо выдохнул густой дым, свившийся в облачко над головой.

Генри Масколл, сверстник Джона и ближайший его друг, смуглый и статный мужчина, насмешливо скривил губы, густым, с хрипотцой голосом рассуждая о политике. Точнее, о конфликте правительства с тред-юнионами.

— Если вас интересует мое мнение, — говорил он, — Хит[13] пустит дело на самотек, а когда положение ухудшится, он обратится к нации.

— И победит? — спросил Джон.

— Обязан, — сказал Генри.

— А я не уверен. — Джон попыхивал сигарой. В конце концов, такова была его роль адвоката дьявола на званых ужинах у консерваторов. — Большинство англичан скорее симпатизируют тред-юнионам, чем правительству.

— Но никто не хочет инфляции, — перебил Генри.

— Совершенно верно. И если люди хорошенько подумают, то сообразят, что ежегодное повышение заработной платы на двадцать-тридцать процентов неизбежно ведет к инфляции. Но они не задумываются. У них левая рука не знает, что делает правая… а точнее, левое полушарие не знает, о чем думает правое. Поэтому большинство выскажется за ограничение роста заработной платы, и оно же будет давить на свои профсоюзы, требуя ее повышения.

— А если вы меня спросите, — сказал Гай, хотя и знал, что никто его мнения не спросит, — по-моему, рабочим нет смысла поддерживать правительство тори, то есть капиталистов. Для рабочих чем больше хаоса, тем лучше.

Пока Гай излагал свои революционные идеи, сэр Джордж Масколл, состояние которого — земельные угодья, ценные бумаги и произведения искусства — оценивалось в несколько миллионов фунтов стерлингов, передал Гаю, как бы в доказательство терпимости английской аристократии к любым умонастроениям, графин с марочным портвейном, причем сделал это без тени иронии. Правда, веко у него подергивалось, но это могло быть не признаком раздражения, а просто старческим тиком; он обратился к Джону и Генри:

— Отмена воинской повинности — это серьезная ошибка.

— К воинской повинности можно вернуться, — сказал Генри, он придерживался радикальных взглядов, модных среди молодых консерваторов.

— Не уверен, что это вам поможет, — возразил Джон. — Воинской повинностью не изменишь убеждений человека. Юстас, например, считает, что вам и нынешнюю армию не стоит использовать для борьбы с забастовками.

— Юстас ничего не понимает, — сказал сэр Джордж, принадлежавший к тем соседям, которые считали отца Клэр слишком эксцентричным, чтобы принимать у себя в доме.

— Да все равно все лопнет… — бросил Гай. И опрокинул себе в рот рюмку портвейна.

— За республику! — сказал Генри.

— Не исключено, что мы станем свидетелями, — вставил Джон, обеспокоенный, как бы его пьяный шурин не выкинул какой-либо глупости, которая скомпрометировала бы его, — слияния тред-юнионов с государством и образования четвертого сословия, как говорил Черчилль…

— Ну, это уж слишком… — вырвалось у сэра Джорджа.

— Прекрасно! — воскликнул Гай. — Назад, к Муссолини.

— Я согласен с Гаем, — сказал Генри. — Это исключено. Корпоративное государство? Нет, монетаризм — вот что нам нужно. Именно таким путем японцы и немцы сдерживают инфляцию.

Они продолжали в том же духе. Дамы, сидевшие в розовой гостиной, начали скучать. Конечно, ничего скучнее таких разговоров не придумаешь, но раздражал и сам обычай, согласно которому женщины после ужина оставляли мужчин одних.

— Не могут же они так долго рассказывать скабрезные анекдоты? — вздохнула Клэр, обращаясь к Мэри через полчаса этой вынужденной сегрегации.

— Беседуют о политике или о деньгах, — предположила Мэри.

— Странно все-таки, — сказала Клэр, — они вечно рассуждают о проблемах, которые им не по плечу, а когда они действительно могли бы принести пользу, скажем, подвязать кусты малины или починить пылесос, сразу у них скучающий вид. Почему это?

— Лентяи, только и всего, — рассмеялась Мэри. Она не стала распространяться на эту тему, Клэр тоже: в своих семьях обе были на вторых ролях и чаще предпочитали молчать.

Тем временем Джилли вспорхнула с пуфика у ног своей бабушки и села рядом с Клэр.

— Надеюсь, вы будете меня приглашать, когда я переберусь в Лондон? — спросила она.

— Конечно, — ответила Клэр, сдержанно улыбнувшись, ибо от нее не укрылось выражение этих юных глаз, когда девушка разговаривала за столом с Джоном.

— Я, знаете ли, ужасно нервничаю: ведь прямо из пансиона попасть в большой город со всеми его ужасами — это не шутка.

— Пустое, — сказала Мэри. — Насколько я знаю, в городе нет и половины тех ужасов, какие творятся в вашем пансионе.

Джилли усмехнулась:

— Ну, чего же вы хотите, когда девочек держат взаперти в четырех стенах?

— В мое время было по-другому, — сказала Мэри. Помолчала и, улыбнувшись, добавила: — Впрочем, может быть, все было так же.

Наконец мужчины вышли к дамам. Джон подошел к Мэри, с которой за столом не сумел словом перекинуться, поскольку она сидела на другом конце. Правда, все они недавно виделись в Лондоне, так что и говорить особенно было не о чем, впрочем, друзьям нет нужды искать тему для беседы.

Среди ночи Джон вдруг проснулся от чувства тревоги. Он лежал, боясь новой бессонницы и мучений, как вчера ночью, и пытался понять причину этой тревоги. Вздрогнув, он вспомнил, что просил Джилли Масколл позвонить ему в контору. Если она проболтается, пересудов не оберешься, его поднимут на смех.