Мануэль Васкес Монтальбан
Галиндес
Росе, в пятидесятую годовщину нашего знакомства. In memoriam.
Достоверно только то, что эта трагедия, началом которой стала смерть Хесуса Галиндеса, а концом – смерть Трухильо 30 мая 1961 года, поглотила всех, кто прямо или косвенно оказался к ней причастен.
Хоакин Балагер, президент Доминиканской Республики, из книги «Слова в оковах»
J\'ai peur du sommeil comme on a peur d\'un grand trou, Tout plein de vague horreur, menant on ne sait oü. Je ne vois qu\'infini par toutes les fenêtres.
[1]
«На холме поджидает меня… на холме поджидает меня…» Строки стихотворения крутятся у тебя в голове, как испещренный бороздками старый каменный круг. «На холме поджидает меня… на холме поджидает меня… Я вернусь, я вернусь, мое тело сольется с землей…» – «Нет, Хесус, – шепчешь ты, – даже это оказалось невозможным». Мысленно ты разговариваешь с тем, кто уже несколько лет неотступно живет в твоей душе. По долине Амуррио разгуливает ветер; он задирает тебе юбку, когда ты стоишь на вершине холма Ларрабеоде, на который пал выбор, словно именно этот холм и ждал возвращения Хесуса де Галиндес. Ты продрогла до костей из-за пронизывающего ветра, который шлифует и шлифует каменную стелу, поставленную здесь в память о Хесусе Галиндесе; от водоема, устроенного вокруг стелы, поднимается сырость, предвещая пролиться дождем над долиной. Возведенная посреди этого большого водоема, маленькая стела кажется жалкой и испуганной. Глядя на нее, нельзя не думать, что она – всего лишь попытка сохранить ускользающую память, запоздалые почести, от которых неловко. «Мы не сомневаемся, что городок, где родился Хесус де Галиндес, с удовольствием примет участие в чествовании его памяти, и прилагаем к настоящему письму для ознакомления и одобрения муниципалитета в лице его глубокоуважаемого алькальда список намечаемых мероприятий, а также просим разрешить использовать небольшой участок земли (от 15 до 20 кв. м), находящейся в собственности муниципалитета, на вершине холма Ларрабеоде для возведения на этом участке мемориала – стелы и окружающего ее водоема». Ты складываешь вчетверо фотокопию письма чиновника Министерства культуры сеньора Феликса Латорре к его превосходительству сеньору алькальду, возглавляющему муниципалитет Амуррио. Торжественное открытие памятной стелы на холме Ларрабеоде состоялось в прошлом году, и ты хранишь газетную вырезку с сообщением об этом событии – вырезку из самой баскской газеты на земле, самой радикальной баскской газеты в мире. Но почему-то газетное сообщение об открытии памятной стелы так же невелико, как и сама стела.
– Мюриэл, я замерз! Холодно же!
Это Рикардо, не пожелавший идти за тобой на вершину холма. Он отвел тебе пять минут на некролог – или некрофилию: это не одно и то же? Рикардо продрог до костей – от холода, сырости, опускающегося тумана, ему надоело твое паломничество по следам призрака Хесуса Галиндеса, который 12 марта 1956 года исчез в самом центре Нью-Йорка, на Пятой авеню и о котором спустя тридцать лет не осталось на земле иного свидетельства, кроме этого камня, похожего на пирожное. «Миссис Мюриэл Колберт. Отделение современной истории Йельского университета. Как советник по вопросам культуры муниципалитета Амуррио, я рад сообщить, что Вы можете рассчитывать на мою помощь во всех вопросах, связанных с розыском информации о связях Хесуса де Галиндес с родиной его предков, Амуррио. Всего несколько месяцев назад в Амуррио была воздвигнута стела в память о выдающемся борце за Страну Басков, и Вы сможете лично убедиться в том, как наш город уважает и хранит память об одном из самых выдающихся своих сыновей, мученически погибших за Родину».
– Мюриэл, ты не могла бы поплакать в таверне, сидя перед чашкой горячего кофе или рюмкой коньяка? Я снизу вижу твои ноги и попку, у тебя даже веснушки посинели от холода.
Ветер того и гляди подхватит и унесет стройную фигуру Рикардо, кутающегося в широченное пальто «мышиного цвета», как ты говоришь, когда хочешь задеть его самолюбие яппи, одевающегося только у Адольфо Домингеса.
– Ну уж вы, американцы, – приходите в возбуждение от костюмов в желтую клеточку а-ля принц Уэльский. В сочетании с оранжевыми ботинками.
Сейчас вид у Рикардо умоляющий: съежился, руки молитвенно сложены, словно он обращается к божеству, от которого зависят твои решения, худощавое лицо осунулось от холода. Ты пытаешься сосредоточиться на памятнике, заставить себя думать о Галиндесе, проникнуться этими мыслями, почувствовать то, что чувствовал он, однако ничего не получается: ты не можешь отделаться от ощущения, что эту стелу воздвигли только для того, чтобы никто не мог упрекнуть народ Басконии в забывчивости. И если сейчас чувства переполняют тебя, а на глаза наворачиваются слезы, причина этого – в тебе самой, в том, что тебе известно о Галиндесе, и в том, что ты достроила в своем воображении. Мемориал тут ни при чем. Он вызывает ассоциации или с ванной комнатой, или с кладбищем, но к Галиндесу не имеет никакого отношения. Как и панорама Амуррио, открывающаяся отсюда: нынешний Амуррио не имеет ничего общего с тем местом, которое Хесус де Галиндес идеализировал с самого детства, едва ли не со дня своего рождения. Он родился и жил в Мадриде, но был сыном и внуком басков, выходцев из Амуррио, и многие из текстов, написанных в изгнании, подписывал псевдонимом – «Амурриец».
В биографии, сочиненной ему Педро де Басалдуа спустя двадцать пять лет после исчезновения, все еще утверждается, что Хесус де Галиндес родился здесь, в Амуррио, 12 октября 1915 года. Но на самом деле он появился на свет в Мадриде, где жили и работали его родители. Конечно, в детстве он много времени проводил в имении своего деда с отцовской стороны, в Ларрабеоде, «расположенном на небольшом холме, высящемся на равнине, в ста метрах от того исторического места, где веками собирались под уже несуществующим священным деревом басков земельные хунты Аялы. Из имения, до которого долетал перезвон колоколов и Амуррио, и соседнего местечка Респалдиса, виднелись зеленые склоны гор. Хесус, подросток мечтательный и романтичный, не раз доходил до соседней Кеханы, до церкви в Туэсте, жемчужины зодчества начала XIII века, и стоял, охваченный волнением, перед надгробием великого канцлера Педро Лопеса де Аялы, которого необычайно чтили в этих местах. Все это оставило глубокий след в душе мальчика. Его мать умерла, когда Хесус был совсем маленьким…»
– Мюриэл! В конце концов!
– Иду, иду.
«Его мать умерла, когда Хесус был совсем маленьким…» На эту фразу Басалдуа ты обратила особое внимание, когда по совету Нормана впервые читала эту книгу в Нью-Йорке в 81-м году. «Его мать умерла, когда Хесус был совсем маленьким…» Ты еще повторяешь шепотом эти слова, а Рикардо уже обнимает тебя, быстро и благодарно, потом тянет окоченевшей рукой вниз по тропинке, к машине, где уютно и тепло. Теперь путь ваш лежит к дому, который принадлежит дяде Рикардо с материнской стороны, семье Мигелоа.
– Я долго не понимал, что вторая часть моей фамилии – баскского происхождения. Пока ЭТА
[2] не начала убивать испанцев, баскская фамилия была предметом гордости – она означала, что ты не такой, как другие, ты сильнее, в тебе есть что-то загадочное. Хотя, когда я был маленьким, Страна Басков ассоциировалась только с футбольным клубом «Атлетик де Бильбао». Классная была команда! Большие выдумщики, совсем как нынешние политики: все критикуют и критикуют, думают, что они – образец, а за ними никто не хочет идти. Дядя Чус будет растроган, что племянник привез ему из Мадрида ни много ни мало – американскую исследовательницу истории басков.
Он провоцирует тебя, но ты не поддаешься. Может быть, потому, что накатила приятная усталость и не хочется реагировать на то, что Рикардо называет «испанофильским поддразниванием». Или потому, что рука его под юбкой поглаживает твои окоченевшие ноги, и он снова – в который раз! – повторяет, что кожа у рыжих на ощупь такая же бархатистая, как мягкая наждачная бумага.
– Как тебе мемориал?
– Дурацкий.
– Я же тебе говорил: здесь никто не знает, кто был этот Галиндес. Для меня это все равно что Тутанхамон.
– Для тебя доисторическая эпоха закончилась десять лет назад.
– Приблизительно. И я живу себе спокойно без всякой исторической памяти или обхожусь ее минимумом. И честно говоря, мне вообще непонятно, почему ты выбрала себе такое занятие в жизни – копаться в исторической памяти других. Ведь на этом даже приличных денег не заработаешь: тебе дали нищенскую стипендию.
Темнеет, но сквозь туман еще сочится свет, и в этом северном сумраке отчетливее проступают все оттенки зеленого. Сейчас Рикардо ведет машину спокойно: он уже не похож на того лихого шофера, который привез тебя сюда из Мадрида на грозно ревущей машине, изо всех сил давя на газ. Ты открываешь книгу об Амуррио, которую издал муниципалитет, и с удивлением видишь, что она написана еще в 1932 году и от страниц ее исходит запах ризницы. Предисловие написано епископом Витории, которому автор, приходский священник Амуррио отец Хосе Мединабейтиа, и посвятил свой труд. «Нет, мы не говорим обо всех, но большая часть духовных и материальных ценностей, которыми обладает Амуррио… величественный храм с великолепным алтарем, городские часовни, оплот благочестия – старинные и современные религиозные братства и общины, строго соблюдающие устав… монастырская больница, Дом милосердия, богадельня, родовые имения Аялы, вернее – Амуррио, каждое из которых является колыбелью потомственной аристократии, названия родовых поместий, давшие имена здешним поселениям, славные подвиги благочестивых и прославленных отпрысков этих семейств, подвиги на государственной и военной службе, незыблемые установления, защищавшие и поддерживающие прочный христианский мир, вызывающую зависть свободу и братское существование, расцвет промышленности в настоящее время… и автор поступает разумно, отводя несколько страниц деятельности Исправительного заведения для детей, которые не столько преступники, сколько плохо воспитанные несчастные существа…»
– Кто эту белиберду написал?
– Местный священник.
– Когда? Теперь?
– Нет, в тридцать втором году.
– На этой земле всегда всем заправляли священники – от карлистского традиционализма
[3] до национализма в духе марксизма-ленинизма современной ЭТА. Это земля священников и матерей. Отец всегда говорит, что не переваривает священников, а я подозреваю, что он не переваривает и мою мать.
«Его мать умерла, когда Хесус был совсем маленьким…» Вы столько раз говорили с Норманом о том, как образ утраченной матери соотносится у Галиндеса с образом несвободной баскской земли, и о том, что за стремлением вернуться к своей земле крылось у него желание вернуться к матери. Это было страстное желание баска, который почти не жил в Стране Басков, на земле, которую, тем не менее, хранил в своей памяти и по которой всегда тосковал; земле, не отделимой от образа дедушки, в прошлом – алькальда Амуррио, который научил его ходить по горным тропинкам, петляющим между гигантскими папоротниками, – тропинки эти иногда поднимались чуть ли не отвесно по вертикальным склонам. Даже отец Хесуса, баск, никогда не понимал одержимости сына всем баскским, не понимал сына, который всегда был солдатом Родины, приснившейся или созданной его воображением. «Меня поражает, – сказал Хавьер Арсальюс, председатель Исполнительного комитета Националистической партии басков, НПБ, – как мало людей помнит сегодня о Хесусе де Галиндес. Мне странно это не потому, что он был членом НПБ, а потому, что борьба его не сводилась только к борьбе за Страну Басков. Галиндес боролся, как некоторые борются сегодня за Никарагуа…»
– Ну-ка, ну-ка, я что-то не понял. Ну и тип – теперь, выходит, он еще и сандинист. Прочти-ка еще раз…
– «Галиндес боролся, как некоторые борются сегодня за Никарагуа. Он боролся против тирании везде – на чужой земле и за чужих людей…»
– Этот Арсальюс – хамелеон. То, что он говорит, в равной степени может относиться и к сандинистам, и к их противникам. И те, и другие утверждают, что борются за Никарагуа.
– А кто из них, на твой взгляд, действительно борется за Никарагуа?
– У меня здесь нет такого четкого мнения, как у тебя. Бороться за демократию – значит устанавливать ее посредством демократических институтов. А я не верю ни в сандинистов, ни в контрреволюцию, которую направляет Рейган.
– Ты веришь в демократию.
– Точно.
– Швейцарского образца? Или американского?
– Почему бы и нет? Разве есть другая?
– И это спрашиваешь ты, социалист?
– Я спрашиваю тебя, ведь это тебе повезло с самого рождения жить в демократическом государстве.
– Девочкой я видела, что вытворяла на улицах демократическая полиция с «Черными пантерами».
– Кто такие «Черные пантеры»?
– Ты слишком молод, давай оставим это.
– Хорошо, мамочка.
Тебе бы хотелось иметь такого красивого сына, как Рикардо, – худощавого, гибкого, смуглого, элегантного, по которому сразу видно, что он из интеллигентной семьи и работает в социалистическом Министерстве культуры: в нем ощущается врожденная грация и элегантность творца Истории. «Галиндес – это нечто вроде дерева Герники.
[4] Он всегда отстаивал свободу и справедливость и боролся за них везде – это в нем и восхищает. Не так много людей на этом свете, о которых можно сказать, что, защищая свободу и справедливость, они рисковали собственной жизнью и расстались с ней». Но Рикардо сейчас интересует только дорога, которая сузилась, нацелившись стрелой к укромному жилищу семейства Мигелоа. Он устал от Галиндеса и от Арсальюса, и хотел бы прекратить политические дискуссии.
– Послушай, детка. Не затевай разговоров о политике с дядей, с этим убежденным баском. И потом, там мой двоюродный брат, который был членом ЭТА, а теперь занимается скульптурой и живописью, довольно странной; впрочем, человек без странностей не свяжется с террористами. Я тебя представлю как исследовательницу баскской проблемы, ну, скажем, Галиндеса, если хочешь. Бросим зверям эту кость, потом поедим тушеной фасоли, которая у тети обалденная, – и спать. А утром в Мадрид, потому что здесь дикость, как в Албании. Но все-таки мне тут нравится, и меня сюда тянет, и когда я приезжаю из моей городской пустыни, все эти поля и деревья производят на меня огромное впечатление. Хотя как называются эти деревья, я даже и не знаю.
– Дубы.
– А вот те?
– Каштаны… рядом буки, а все эти заросли у дороги – орешник вперемешку с терновником, шиповником, можжевельником.
Рикардо слегка притормаживает и, ущипнув тебя за ногу, говорит:
– Послушай, детка, ты надо мной издеваешься.
Ты улыбаешься, ибо твоя осведомленность вызвала у него комическое возмущение, а не потому, что он ущипнул тебя; бессмысленная агрессивность, жест, в котором нет даже намека на ласку.
– А эти огромные зеленые кусты, похожие на гигантские ресницы…
– Это я и сам знаю – гигантский папоротник.
– А вот там?
– Сдаюсь.
– Смоковница.
– Ты это выучила в Нью-Йоркском университете или в Йельском?
– Нет. Я выучила это, читая Галиндеса, который иногда описывает родные места, или из книг по географии и истории Страны Басков.
– Шиповник… Остролист…
– А ты знаешь, что эти папоротники – женские особи?
– Ну еще бы – с такими-то ресницами! Я почему-то всегда считал, что у рыжих ресниц не бывает.
Дорога стала еще уже, и впереди обозначились контуры дома, чем-то напоминающего картонные сувениры. Тыльной стороной руки ты погладила Рикардо по щеке.
– Нам постелят в разных комнатах?
– Они хоть и баски, но телевизор смотрят и в кино иногда ходят. Если племянник спит с американкой – это не грех. Космополитизм давно перестал считаться тут грехом.
Внушительных размеров дом возникает прямо перед ними; из-под боковых навесов доносится шум – там кто-то работает. Рикардо вздыхает, открывает дверцу машины и натягивает на лицо улыбку – виноватую улыбку племянника, который вернулся и должен просить прощения за то, что отбился от семьи. «Непутевый, весь в отца, – это будут первые слова его дяди, мужчины с внешностью цыгана и типично баскским носом. – Хотя в том, что твой отец отбился от семьи, виновата моя сестра: родилась вроде тут, но по ней не скажешь».
А вот и тетя – на ходу вытирает руки кухонным полотенцем; только теперь дядя смотрит на тебя приветливо, словно при жене он из мужчины в берете, разглядывающего рыжую иностранку, превратился в радушного хозяина.
– Может, ты все-таки скажешь нам, как зовут эту девушку?
Женщина смотрит на тебя ласково, будто ты ее дочь. Говорит, что была бы рада, если бы у нее была такая дочь, и ты, забыв о сдержанности, крепко обнимаешь ее и целуешь в обе щеки. Натянутость первых минут как рукой снимает: и у женщины, и у ее мужа на глаза навертываются слезы, и они ласково смотрят на тебя.
– Если бы ему не пришло в голову познакомить тебя с нами, Мюриэл, этот непутевый и не вспомнил бы, что у него есть дядя с тетей и двоюродный брат.
– А Хосема здесь?
– Здесь. Скоро придет.
– Где ж ему быть.
– Он, наверное, со своими страшилами. За старым загоном, или в горы ушел деревья писать.
– Он пишет пейзажи?
– Нет, он пишет на деревьях.
Рикардо показывает тебе глазами, чтобы ты не очень удивлялась: ведь он предупреждал, что двоюродный брат слегка чокнутый.
– Пишет на деревьях?
Ты подчеркнуто удивляешься, и Ампаро тебя, взяв за локоть, слегка подталкивает к дому.
– Идите, поставьте вещи, помойтесь с дороги, и пока не стемнело, пойдемте посмотрим, что делает Хосема, если вам интересно.
– Конечно, интересно.
Это произносит Рикардо, но неуверенность в голосе выдает полное отсутствие интереса. Дядя остается ждать вас внизу, медленно расхаживает по вымощенному камнями двору, а тетя, показывая дорогу, поднимается впереди вас по лестнице с гладкими деревянными перилами. В полумраке дом кажется просторным; пахнет кукурузой, уютным теплом, и ты благодарно вдыхаешь этот воздух. Тетя распахивает перед вами дверь комнаты, где стоят две кровати и, едва заметно поведя рукой в их сторону, спрашивает:
– Я приготовила вам эту комнату, нормально?
– Прекрасно.
Ответ Рикардо успокаивает женщину:
– Этот кувшин для умывания, Рикардо, стоял в комнате твоей матери, когда она была маленькой.
– Кувшин для умывания, – повторяешь ты, поглаживая выщербленный фаянс, а Рикардо цедит только: «Да что ты!», пытаясь сообразить, где среди множества находящихся в комнате предметов кувшин для умывания.
– Туалет в коридоре, направо. Устраивайтесь и, как будете готовы, спускайтесь. Если хотите посмотреть, как работает Хосема, не тяните; надо идти, пока не стемнело.
Ты готова сразу же пойти за этой энергичной пятидесятилетней женщиной, которая собирает седые волосы в «лошадиный хвост», как девчонка пятидесятых годов, но Рикардо хочет что-то сказать тебе и подает знаки руками и глазами, заверяя тетю, что вы будете через десять минут.
– Через пять, – говоришь ты.
– Не торопитесь. Не успеете сегодня – посмотрите завтра.
– Завтра рано утром нам надо обратно в Мадрид.
– Уже?
– Тетя! Я выпросил особое разрешение – особое, понимаешь? А у Мюриэл назначены встречи.
Но дело вовсе не в ней: это Рикардо хочет как можно скорее вырваться из этого заточения среди людей, с которыми связан узами родства от рождения, но у него нет с ними даже общих воспоминаний.
– Все было прекрасно, только, пожалуйста, не привязывайся к ним. А если они будут настаивать, чтобы мы задержались, поддерживай меня, не иди на поводу у своего американского комплекса вины.
– Американский комплекс вины?
– Конечно. У вас, прогрессивных американцев, вечный комплекс вины, и вы разгуливаете по миру, соглашаясь со всем. Но они хорошие, правда?
– Тетя с дядей? Классные!
– Скажи еще раз «классные», детка, у тебя так хорошо получается.
– Классные.
Рикардо целует тебя, проводя рукой по твоему телу, но теперь с нежностью.
– А теперь пойдем посмотрим на этого украшателя лесов. Что бы ты ни увидела, делай вид, что так и нужно. Они ограниченные, но в глубине души – очень добрые.
Джек Хиггинс
Дядя в национальном баскском берете и теплой куртке, в которой кажется очень толстым, что смешно при его мелком лице, ждет вас во дворе.
Сольная партия
– Вы легко одеты, в лесу так сыро, продрогнете до костей. Пока тетя там возится с кастрюлями, пойдемте посмотрим, чем занят Хосема.
Они проходят через лужайку, которая служит одновременно загоном, сеновалом и гаражом. По краям ее крепко вогнаны в землю раскрашенные белой, красной и синей краской тотемы из темной древесины; их так много, и они стоят так близко друг к другу, что напоминают частокол. В отличие от сваленных под навесом у дома дров или от высоких балконных опор, у деревянных тотемов – благородный вид произведений искусства. Поэтому ты останавливаешься и спрашиваешь у Мигелоа, что это. И тебе говорят, что Хосема бросил лепить из глины «эти свои штуки», чтобы заняться вот таким, а затем и вообще начал расписывать деревья в лесу.
Посвящается моей дочери Рут Паттерсон, которая считает, что время уже наступило.
– Это железнодорожные шпалы. Хосема говорит, что в каждой есть что-то свое, и он может вырезать из нее как лицо древнего божества, вроде фигур с острова Пасха, так и столб, как в кино про индейцев. Да он вам сам объяснит. Мне нравится то, что у него выходит, но объяснить, как он, я не могу. То, что он делает в лесу, – очень красиво. Соседи приходят посмотреть, а по воскресеньям – целыми семьями, вместе с детьми, приносят с собой еду и гуляют среди раскрашенных деревьев.
Месть – это правосудие без закона.
Френсис Бэкон
Тропинка неожиданно резко уходит вверх, мимо папоротников, которые щекочут ноги, и тебе приятно касание этих ажурных листьев: так лес приветствует тебя.
ПРОЛОГ
– Большую часть деревьев, которые всегда росли здесь, повырубили, остались только сосны. Я вовсе не фанатичный расист и не говорю, как другие, что сосне и эвкалиптам не место в Стране Басков, потому что их специально посадили здесь производители древесины и бумаги. Эвкалипты я действительно не выношу, а вот сосны люблю. Да и Хосема никогда не был фанатиком в том, что касается деревьев. Ему бы хотелось пройтись по соснам резцом или щеткой и придать им другую форму, другие зрительные ритмы, но существует твердый уговор с владельцем леса: писать поверх коры – сколько угодно, но наносить дереву какой-нибудь вред – ни в коем случае.
Критянин свернул в калитку в высоком кирпичном заборе, окружавшем дом у Риджентс-парка, и юркнул в кустарник, растворившись среди теней. Он бросил взгляд на светящийся циферблат часов. Без десяти семь. Значит, у него еще есть немного времени.
Рикардо усиленно подмигивает, призывая тебя в союзники, пока вы поднимаетесь по тропинке за стариком, который ловко отводит листья папоротника своей палкой.
Из кармана темной куртки с капюшоном он извлек „маузер\" с шарообразным глушителем, проверил оружие и снова спрятал его.
– Как увидим Идефикса, значит, Хосема неподалеку. Они неразлучны, как дерево и его тень. Идефикс – это наша собака, вернее, собака Хосемы. Ему тоже нравится раскрашивать деревья, и он ходит с Хосемой каждый день, пока они не начнут спорить – тогда пес раздражается и возвращается домой.
Особняк выглядел внушительно, что, однако, не удивляло, – ведь он принадлежал Максвеллу Якобу Кохену или, для друзей, Максу Кохену, помимо всего прочего, председателю крупнейшей в мире компании по производству одежды и одному из самых влиятельных евреев в Великобритании. Человеку любимому и уважаемому всеми, кто имел счастье быть с ним знакомым.
– Спорить?
К несчастью, он являлся еще и ярым сионистом – серьезный недостаток в глазах определенных людей. Впрочем, Критянина это ничуть не волновало. Политика – ерунда. Игрушки для детей. Он никогда не интересовался целью, только деталями, а в данном случае он самым тщательным образом их продумал. Сейчас в особняке Кохен, его жена и служанка – более никого. Остальная прислуга на ночь разъехалась по домам.
– Да, да. Вы бы только посмотрели! Хосема очень терпеливый, но у Идефикса еще тот характер, и когда он с чем-нибудь не согласен, поворачивается и уходит домой. Придет, откроет дверь – он умеет ее открывать – и идет за утешением к Ампаритшу или ко мне. «Что, Идефикс, рассердился, надоело тебе? – спрашиваю я. – Уж больно ты строг, помягче надо быть». Но когда он видит, что Хосема возвращается, тут же выходит ему навстречу и виляет хвостом – мирится. Этот пес только что не разговаривает. Ему бы в школе учиться.
Он вытащил из кармана черный шлем-маску и натянул на голову, оставив неприкрытыми лишь глаза, нос и рот. Затем поднял капюшон куртки, вышел из кустов и зашагал к дому.
Ты смеешься все веселее и веселее, и старик доволен.
Когда раздался звонок, служанка Кохенов – испанка Мария – находилась в гостиной. Открыв дверь, она испытала самый большой шок, который ей когда-либо доводилось пережить. Возникший перед ней призрак сжимал в правой руке пистолет. В кошмарной прорези шерстяной маски шевельнулись губы, и до нее донеслись слова, сказанные по-английски хриплым голосом с сильным акцентом.
– Идефиксу самое место в университете. Он умнее всех этих высоколобых, которых обучают иезуиты, чтобы по-прежнему держать все в своих руках. Страну прибрали к рукам иезуиты и социалисты.
– Отведи меня к мистеру Кохену. – Мария открыла было рот, чтобы запротестовать. Но, угрожающе направив на нее пистолет, Критянин шагнул в прихожую и закрыл за собой дверь. – И быстро, если хочешь жить.
Он не сразу спохватился, что племянник его – тоже из социалистов, и оборачивает к Рикардо лицо, слегка порозовевшее от холода и смущения.
– Прости, это я так ляпнул, – извиняется старик.
Девушка повернулась к лестнице, Критянин последовал за ней. Когда они поднимались по ступенькам, приоткрылась дверь в спальню, и оттуда вышла миссис Кохен. Уже много лет она жила в постоянном страхе, что случится нечто подобное. И вот теперь, увидев Марию, человека в маске, пистолет, она инстинктивно шагнула назад, захлопнула дверь, повернула ключ в замке и бросилась к телефону набрать три девятки.
– Да что уж там. Все так говорят.
– Это точно, все.
Критянин толкнул Марию в спину. Служанка пошатнулась. Туфля соскочила с ее ноги. Она остановилась у двери в кабинет хозяина и после некоторого колебания постучала.
Макс Кохен открыл на стук, хотя и удивился, ибо в доме существовало строжайшее правило: до восьми вечера никому не позволять беспокоить его в его кабинете. Перед ним предстала Мария в одной туфле и с лицом, искаженным ужасом, затем ее отпихнули в сторону, и на ее месте возник неизвестный с пистолетом. Оружие коротко кашлянуло один-единственный раз.
Старик замолкает – и молчит, пока тропинка не выводит вас на прогалину, освещенную предпоследними лучами солнца; на другой стороне болтается незамысловатая лестница из веревок и веток, от которой на вас лает собака, защищая долговязого человека. А тот висит на этой лестнице и фиолетовой краской выводит огромный глаз на стволе – как раз под тем местом, откуда на все четыре стороны света начинают расходиться ветки. Сосны образуют естественный кромлех
[5] и смотрят на вас желтыми глазами с голубыми зрачками, а тропинка уходит дальше, туда, где виднеются сосны, все выемки на стволах которых закрашены голубым; они стоят вдоль дороги, ведущей к одинокой кузнице. Собачий лай заставляет художника прервать работу и обернуться, чтобы взглянуть, кто идет. Он не сразу узнает их, медленно возвращаясь из мира своих грез к действительности, а узнав, ловко спускается. У Хосемы робкая улыбка человека, застигнутого за неподобающим занятием. Он вытирает руки о джинсы и поворачивается к гостям: вытянутое смуглое лицо, на котором выделяется крупный нос – что не мешает романтичности его взора, которым он окидывает вас из-под длинных ресниц. Из-за морщин у глаз и редкой бородки Хосема кажется человеком в возрасте, но, когда он снимает рабочие перчатки из потертой кожи, у него оказываются руки юного принца, которому пришлось испытать на себе нелегкую долю лесоруба. Увидев его, Рикардо радуется слишком бурно, а в брошенном на тебя взгляде Хосемы сквозит откровенное любопытство. Он быстро отворачивается, чтобы ты не заметила, как он оглядел твою фигуру.
В молодости Макс Кохен занимался боксом, и на какой-то миг ему показалось, что он снова на ринге и противник нанес ему сокрушительный удар в челюсть, от которого он оказался на полу собственного кабинета.
– Не обращай на нас внимания, работай. Деревьев тут еще полно, – говорит Рикардо.
Его губы дрогнули в попытке произнести слова молитвы, которую читают на смертном одре все евреи: „Слушай, Израиль: Господь – Бог наш, Господь один!\" Но слова застряли в горле. Свет вокруг становился все слабее и слабее, а потом и вовсе опустилась темнота.
Хосема пожимает плечами и хочет что-нибудь ответить, но не находится; поэтому просто молча прячет краски и кисти в рюкзак, свистом подзывает Идефикса, чтобы тот шел впереди и показывал дорогу. Но ты не хочешь уходить; ты бродишь между деревьев, отыскивая среди них новые и новые дорожки, на которые словно указывают раскрашенные стволы. Рикардо и его дядя молча ждут, а Хосема ходит за тобой по пятам, будто говоря тебе в спину: «Давай, давай, найди-ка в этом лесу мои следы, желтые глаза, которые смотрят на тебя и притягивают твой взгляд, раскрашенные желтой краской трещины коры, которые от этого становятся похожи на солнечные лучи – стрелы, указывающие, куда идти и на что смотреть». Все это похоже на татуировку самой природы.
– Потрясающе!
Когда Критянин выбегал из парадной двери особняка, первая из спешащих на вызов полицейских машин уже появилась в конце улицы, сирены остальных быстро приближались. Он метнулся в тень сада и перемахнул через стену в соседний двор. Несколько минут спустя он приоткрыл калитку и выскользнул на узкую улочку. Там он опустил капюшон, стянул с головы маску и поспешил прочь. Служанка уже описала его внешность прибывшим на место убийства полицейским, и сейчас данные о нем звучали в эфире. Неважно. Еще пара сотен метров, и он затеряется среди растительности Риджентс-парка. Пересечь парк, нырнуть в метро на его противоположной стороне, сделать пересадку на станции Оксфорд-серкус…
Ты почти выкрикиваешь это слово, и Хосема тронут твоим восторгом настолько, что, встав рядом, помогает тебе взглядом отыскивать среди стволов проходы.
Критянин начал переходить улицу, когда вдруг раздался скрип тормозов и крик:
– Это глаза. Глаза.
– Эй, там!
Ты в первый раз слышишь его голос: Хосема объясняет тебе, что он делает. Да, у него есть своя теория, и робко, несмело он раскрывает ее перед тобой.
Полицейская машина – он понял это с первого взгляда. Юркнув в ближайший переулок, Критянин припустил бегом. Как всегда, ему повезло: пробегая вдоль стоящих машин, он заметил, как в одну из них садится мужчина. Хлопнула дверь, загудел мотор.
Критянин распахнул дверь, вышвырнул незнакомца на асфальт головой вперед и запрыгнул на водительское сиденье. Не теряя ни секунды, он вывернул руль, дал газ, смяв крыло припаркованной впереди машины, и рванул вперед, ибо полицейский автомобиль с рычанием уже приближался по узкой улице.
– Для меня глаз – женского рода, природа, жизнь. Глаз на дереве – это глаз на тотеме: древняя-древняя природа смотрит на тебя. Другие знаки обозначают дорогу или окрестности. Ты видела кромлех, который я сделал из шпал рядом с домом? Я пытался передать ощущение пространства вокруг, ведь баск тесно связан с природой. То же стремятся сделать художники, у которых сильно этническое начало. Ты слышала что-нибудь об Ибарроле или Отейсе?
[6] Для Отейсы кромлех обозначает метафизическое религиозное пространство, а для Ибарролы и для меня – нет. Я – материалист и вижу в этих пространствах место, которое сельскому жителю необходимо как-то обозначить, чтобы иметь возможность там жить. Лесные поляны – чтобы на них мог пастись домашний скот. Вечнозеленые деревья – чтобы они защищали его всегда, как крыша, созданная природой. Даже расположение домов… Существует связь между обрядом и необходимостью, продиктованной законом природы. Как жалко, что уничтожили деревья, которые всегда росли здесь, – ясень, тополь, ивы, липы. Черные тополя – по берегам рек, а в горах – каштаны, ясени, буки и дубы, особенно дубы. Именно это дерево уничтожали с особым рвением, почти как людей.
Убийца пересек Вейл-роуд и помчался по Паддингтон-роуд. Он знал, что у него оставалось совсем немного времени, чтобы оторваться от преследования, ведь через несколько секунд все окружные полицейские машины начнут стягиваться сюда, перекрывая пути к отступлению.
– Темнеет. Расскажешь по дороге домой.
Впереди возник знак „Дорожные работы\". Стрелка предписывала объезд справа, не оставляя выбора. Улочка с односторонним движением между складами, узкая и темная, вела к станции Паддингтон-Гудс.
Но когда поляна остается позади, Хосема замолкает и идет позади всех, прикидывая, какие деревья он будет раскрашивать завтра, или выискивая между стволами подходящий просвет, чтобы показать тебе еще один пример. А может, ему неловко от того, что он так разоткровенничался, или от того, что время от времени ты оборачиваешься взглянуть на его лицо, словно он тебе интереснее других, словно ты хочешь похитить у него эту мистическую связь с лесом, деревьями, землей. Рикардо разговаривает с дядей о семье, о работе, пытаясь изображать себя просто сотрудником Министерства культуры, не имеющим к политике никакого отношения.
Полицейская машина висела на хвосте. Критянин прибавил газу и увидел впереди въезд в длинный узкий тоннель под железнодорожными путями. Там маячила человеческая фигура – девушка на велосипеде. Совсем еще молоденькая, в коричневом плюшевом пальто и полосатом шарфе вокруг горла. Она оглянулась. Белое испуганное лицо. Машину занесло.
– Это очень бюрократическая работа. Реально у меня нет никакой власти. Ну, может быть, в некоторой степени от меня зависит распределение бюджетных средств. Ко мне приходят то музыканты, то театральные деятели. Поливать грязью правительство, властные структуры все горазды, а как дойдет до дела, так стоят с протянутой рукой – может, им что перепадет из бюджета.
Критянин крутанул руль, чиркнув крылом о стенку тоннеля так, что полетели искры. Бесполезно. Слишком мало места. Раздался глухой удар, ничего более, и девушку отбросило в сторону.
Полицейская машина резко затормозила. Критянин помчался дальше и вскоре выскочил из тоннеля на Бишопс-бридж.
– Все мы так живем. Вот я уже на пенсии, а тоже стою с протянутой рукой – не вернет ли мне государство прибавочную стоимость от моего труда. Хорошо еще, что здесь потребности минимальные, да и лес нет-нет, глядишь, и подарит тебе что-нибудь – каштаны или грибы, а то кролика или дикие ягоды. Ты любишь салат из всяких травок? Здесь на склонах холмов много всего растет. Тетушка твоя всегда держит кур, а молоко здесь хорошее и дешевое. Лучше всех в округе – у Гороспе, гробовщика. Он мастер что надо и делает гробы всем в округе и в долине. Лет десять назад один фоб, который он сделал, так ему понравился, что он бережет его для себя.
Пять минут спустя он бросил машину в переулке недалеко от Бейсуотер-роуд, затем пересек ее, быстрым шагом миновал заросли Кенсингтон-Гарденз и вышел через Ворота королевы.
– И ты никогда никуда не ездишь? В Виторию или в Сан-Себастьян? Или в Мадрид?
Когда он приблизился к концертному залу Алберт-Холл, там уже собралась довольно большая толпа, а по ступеням, ведущим к кассам, вилась очередь, ибо в тот вечер предстоял незаурядный концерт. Венский филармонический оркестр исполнял „Хорал Святого Антония\" Брамса, а Джон Микали играл Второй концерт до минор Рахманинова.
– Я уже наездился – и по своей воле, и поневоле. Раз тридцать катался в наручниках и по жандарму с каждой стороны: тут ведь как политическая заварушка, так сразу обвиняли Мигелоа, а потом вдобавок ко всему Хосема вступил в ЭТА. Однажды мы чуть было не очутились в соседних камерах, в одну и ту же тюрьму попали. Я – за то, что коммунист, а он – за то, что из ЭТА. Только при твоей тетке об этом не говори: как мы о политике – она сразу дрожать начинает и в слезы. Видел наш дом? Лет десять назад, Франко уже умер, мне его подожгли. Приехали несколько жандармов в штатском и подожгли – не могли же они оставить в покое Мигелоа и его сына.
21 июля 1972 года. Критянин закурил сигарету и принялся разглядывать афишу с фотографией Джона Микали, знаменитого пианиста с темными вьющимися волосами, бледным лицом и глазами как черная полированная смальта.
– Ну, теперь-то все спокойно. Все в порядке.
Он обошел здание. Над одной из дверей в задней части концертного зала горела надпись „Служебный вход\". Он проследовал внутрь. Вахтер в кабинке оторвался от спортивной газеты и улыбнулся.
– И в дерьме. Не спокойно, нет – беспамятно. Я не могу быть спокойным, если помню. Но я сижу тихо, чтобы и он сидел тихо, потому что не хочу, чтобы мне его пристрелили. Ни Ампаритшу, ни я этого не переживем.
– Добрый вечер, сэр. Ну и прохладно же сегодня.
Ты слышишь, о чем они разговаривают, но Хосема делает вид, что не слышит, потому что знает: в конечном счете отец говорит для него.
– Случалось и похолоднее, – отозвался Критянин.
– Ох, как пахнет!
Он спустился к коридору, ведущему за кулисы. Там находилась дверь с табличкой „Зеленая комната\". Критянин распахнул ее и включил свет в непривычно просторной и со вкусом обставленной гримерной. Единственным видавшим виды предметом обстановки было пианино у стены, старый „Чаппелл\", который, казалось, вот-вот развалится на части.
Кричит Рикардо и прибавляет шагу вслед за псом, который уже под дверью дома – стоит на задних лапах, одной передней опираясь о дверной проем, а другой приподнимая крючок. Поддерживая его в таком положении, пес просовывает нос в щель, следом за носом – голову, а затем, налегая всем телом, настежь распахивает дверь.
Критянин вынул из кармана „маузер\", расстегнул дорожный несессер, открыл двойное дно и засунул туда пистолет. Потом снял куртку, швырнул ее в угол и уселся перед зеркалом.
– Вот это да!
В дверь постучали, и в проеме появилась голова администратора.
– Я же тебе говорил, этому псу место в университете.
– До вашего выхода сорок пять минут, мистер Микали. Не желаете ли чашечку кофе?
Тебя радует тепло дома. Проникающий повсюду запах креозота, которым покрыты виднеющиеся тут и там балки причудливой формы, перебивается вкусным запахом еды, но женщина не говорит, что она приготовила, словно неожиданность – залог ее успеха как хозяйки.
– Нет, благодарю, – отозвался Джон Микали. – Мой организм не переносит кофе. Доктор говорит, причина в химической несовместимости. Вот если бы вам удалось заварить чайничек чаю, я был бы вам весьма обязан.
– Нет, племянничек, ни за что не скажу.
– Скажи только, тушеная фасоль будет?
– Конечно, сэр. – Администратор на миг задержался. – Кстати, если вас это заинтересует, только что по радио передали экстренное сообщение. Кто-то застрелил Максвелла Кохена в его собственном доме у Риджентс-парка. Человек в маске. Исчез, не оставив следов.
– Конечно, будет. Я помню, что ты любишь.
– Боже милосердный! – отозвался Микали.
Столовой служит старая кухня – с дымоходом, большим, почерневшим, огонь в печи разводили бессчетное число раз, в том числе и сегодня. Видны перекрещенные балки как нервы – мертвые ветви дома-дерева. На огне жарятся колбаски, которые дядя предлагает как закуску, протягивая их на длинной палочке, а Хосема открывает бутылку «чаколи», которую он привез из Гетарии.
– Полиция считает, что убийство политическое, так как мистер Кохен является известным сионистом. В прошлом году он чудом избежал смерти, когда ему прислали бомбу в бандероли. – Администратор покачал головой. – В каком странном мире мы живем, стер Микали! Что за чудовище в человеческом обличье способно на такое?
– Не бойтесь, за обедом мы «чаколи» пить не будем. Оно годится только горло смочить, а за едой надо что-нибудь посерьезнее. «Чаколи» – что лимонад.
Он вышел. Микали посмотрел в зеркало. Его губы тронула слабая улыбка, отражение улыбнулось в ответ.
– Что скажешь? – спросил он.
И под рукоплескания Рикардо появляется коронное блюдо в закопченной кастрюле, свидетельнице стольких триумфов Ампаритшу – красная фасоль, тушенная со шпиком и кровяной колбасой, и ты сравниваешь это блюдо с той фасолью, добрую сотню банок которой съела – сначала когда жила в лагере и шла по стопам Тома Сойера, а затем когда шла по следам героев книги Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». У фасоли, что растет на твоей родине, и у той, что лежит перед тобой на тарелке, разное чувство времени: эта – древняя и темная, как кровь, которой пропитана колбаса; еще несколько лет назад ты бы с отвращением отказалась от колбасы, которую варили так долго, что она разваливается от одного прикосновения. С хлопками вытаскивают пробки из двух бутылок сухого вина – «Маркес де Муррьета», записываешь ты.
– Эта негодяйка все записывает, – замечает Рикардо, уже опьяневший больше остальных.
– Записывай, девочка, записывай, тут нет никаких секретов.
И тарелка с рыбьими потрохами – тебе на пробу. Ты пробуешь эти таинственные, похожие на желе, рыбьи наросты, остро пахнущие чесноком и петрушкой, и они тебе не нравятся, но ты напускаешь на лицо восторг, потому что тебе нравится все остальное и эта женщина – не то старая, не то молодая, – которая счастлива, потому что больше не поджигают ее дом, ее муж не в тюрьме, а сын уже не занимается вооруженной борьбой.
– Рыбьи потроха на закуску, а потом что?
– А потом жареная треска, вымоченная в молоке с травами.
– Я раздуюсь, как удав, как настоящий удав! – восклицает Рикардо, и это – лучший комплимент для его тетушки, славящейся в семье своим искусством готовить.
– Тетя, если ты приедешь в Мадрид и начнешь так готовить, ты разбогатеешь.
– Не больно-то тебе нравится моя готовка, если ты так редко приезжаешь.
1
– Знаешь, я иногда езжу на другой конец Мадрида, в ресторан «Ла Анча» только потому, что фасоль, которую они готовят, немножко напоминает твою. Но чаще приезжать я никак не могу, как бы ни хотелось. А потом посмотри на мать – много ли она приезжает, а ведь дня не проходит, чтобы она не вспомнила свою Басконию.
Примерно в сорока милях к югу от Афин и менее чем в пяти милях от побережья Пелопоннеса лежит остров Гидра – один из самых крупных морских центров Средиземноморья.
– Ну, ты еще расскажи, как ты сильно занят. Все знают, что вы в министерствах палец о палец не ударяете.
Начиная с середины восемнадцатого века, многие тамошние капитаны сколотили себе огромные состояния на торговле, доплывая даже до Америки. Из далекой Венеции на остров приезжали архитекторы, чтобы строить величественные дворцы, до сей поры украшающие здешний, самый прекрасный в мире, морской порт.
– Нет, тетя, тут ты не права, работы много, очень много. Вот и теперь мы не можем остаться из-за работы и из-за того, чем занимается Мюриэл. Ну-ка, детка, расскажи им.
Позже, когда Греция стонала под тяжким игом Османской империи, остров стал раем для беглецов с материка. Именно моряки с Гидры бросили вызов могуществу турецкого флота во время войны за независимость, в конце концов принесшей свободу их родине.
Для греков имена великих капитанов – уроженцев Гидры, таких, как Вотис, Томбацис, Будорис, – звучат столь же магически, как Джон Пол Джонс – для американцев, а Рейли и Дрейк – для англичан.
Хесус де Галиндес Суарес. Баскский юрист и писатель; родился в Мадриде в 1915 году. Мать его умерла, когда он был маленьким, и воспитал мальчика отец, врач. Хесус де Галиндес окончил Университет Комплутенсе в Мадриде, после чего работал у профессора Санчеса Романа на кафедре политического права, ассистентами которого были как будущий министр внутренних дел Франко, так и юристы, оставшиеся верными Республике. Живя в Мадриде, Галиндес был членом студенческой Националистической партии басков, а когда в стране вспыхнула гражданская война, он работал уже одним из помощников Мануэля де Ирухо, министра юстиции, тоже баска. Реально он занимался спасением своих земляков, которых преследовали никому не подконтрольные бесчинствующие анархистские элементы. В том числе спасал и монахинь. Верность Галиндеса Республике была безупречной верностью Стране Басков, свободам которой угрожал франкизм. После окончания войны Галиндес бежал во Францию, а оттуда – в Доминиканскую Республику, где преподавал право и работал адвокатом по трудовым спорам. В 1946-м Галиндес переехал в Нью-Йорк, где развил бурную деятельность по организации антифранкистских групп и стал представителем НПБ в ООН и при Госдепартаменте США. Одновременно писал диссертацию о Трухильо, диктаторе Доминиканской Республики, которую защитил в Колумбийском университете в феврале 1956-го, несмотря на давление со стороны самого Трухильо и его союзников из доминиканского лобби в Соединенных Штатах. Несколько дней спустя, а точнее – 12 марта 1956 года, его похитили и больше никто никогда ничего о нем не слыхал.
Одно из самых почетных мест в сонме героев занимала и фамилия Микали. В годы, когда Нельсон командовал флотом в Восточном Средиземноморье, они прославились умением дерзко прорывать блокаду, а также привели четыре корабля под флаги союзников, чьи военно-морские силы раз и навсегда разгромили мощь турецкой империи в 1827 году в Наваринском сражении.
– Что такое «лобби»?
Хосема опережает тебя с ответом:
Состояние, добытое пиратством и контрабандой во время турецких войн и благоразумно вложенное в развитие новых торговых морских путей, выросло до таких размеров, что к концу девятнадцатого века семейство Микали стало одним из самых богатых в Греции.
– По-английски значит «кулуары» и используется как синоним группы давления. Иными словами, это группа, которая торгует своим влиянием, которое имеет благодаря близости к структурам власти.
Все мужчины в нем рождались с неуемной тягой к морю. Исключением стал лишь появившийся на свет в 1892 году Димитрос, с детства отличавшийся нездоровым интересом к книгам. Окончив Оксфорд и Сорбонну, он по возвращении домой занял скромную должность лектора по этике в Афинском университете.
– И у этой сволочи Трухильо были свои люди, которым он платил в Соединенных Штатах?
Его сын Георгиас через короткое время восстановил честь семьи, остановив свой выбор на школе гражданского мореходства в Гидре, старейшем учебном заведении подобного типа в Греции. Блестящий и талантливый моряк, он получил под команду свое первое судно в двадцатидвухлетнем возрасте. В 1938 году, гонимый неуемной тягой к новым горизонтам, он перебрался в Калифорнию, где принял командование над новым пассажирско-грузовым судном, принадлежавшим компании „Пасифик Стар\" и курсировавшим между Сан-Франциско и Токио.
Теперь отвечаешь ты:
Деньги Георгиаса не интересовали. Отец положил на его счет в банке Сан-Франциско сто тысяч долларов – значительную по тем временам сумму. Своей работой он занимался потому, что она ему нравилась. У него был корабль и море. Только одного не хватало молодому человеку в жизни, и он нашёл недостающее в Мэри Фуллер, дочери вдовы Агнес Фуллер, преподававшей в школе музыку. С будущей женой Георгиас познакомился на танцах в Окленде в июле 1939 года.
– Даже сын бывшего президента Рузвельта получал от него деньги.
Его отец приехал на свадьбу, купил молодоженам дом на океанском берегу в Пескадеро и вернулся в Европу, где на горизонте уже сгущались тучи войны.
– Вот сукин сын! Как же мало мы знаем о своей истории, о самих себе. Я слышал о Галиндесе, но не много. Конечно, в те годы газеты о таком не писали, а я больше времени проводил в тюрьме, чем на поле. Но что-то не слышно, чтобы и сейчас о Галиндесе говорили – ни НПБ, ни ЭТА. Я не понимаю! Он же патриот, борец за свободу баскского народа, национальный герой. Но ты, наверное, много всего о нем знаешь, раз этим занимаешься. А почему ты стала этим заниматься, почему именно баском?
Георгиас Микали находился на полпути в Японию, когда итальянцы напали на Грецию. Когда его судно вернулось в Сан-Франциско, в дело вступила германская армия. К 1 мая 1941 года Гитлер, в попытке спасти престиж Муссолини, захватил Югославию и Грецию и выдворил оттуда британские войска всего за двадцать пять дней, потеряв менее пяти тысяч человек.
– Я работала над диссертацией, которая называлась «Этика сопротивления», и мой научный руководитель Норман рассказал мне о группах испанских эмигрантов в Соединенных Штатах. Он восхищался ими. В США приехали те, кто не был коммунистами, и многие поставляли соответствующим органам информацию о коммунистах, когда началась холодная война. Почти все они оправдывали себя тем, что защищали каждый свою идею – демократическую или национальную, и это было для них важнее, чем отказаться от сотрудничества с Государственным департаментом или ФБР.
Путь домой оказался для Георгиаса закрыт, от отца не приходило никаких известий, а затем наступило то самое декабрьское воскресенье, когда ударная группа под командованием превратила Пёрл-Харбор в дымящиеся руины.
– И что, они даже доносили?
В феврале Микали прибыл в Сан-Диего, где возглавил транспортный корабль, не многим отличавшийся от предыдущего. Две недели спустя его жена, после трех лет безуспешных попыток, наконец произвела на свет сына. Микали смог получить отпуск только на три дня. За этот срок он уговорил тещу, ставшую уже директором школы, поселиться в его доме, а также взял в услужение вдову грека-моряка, служившего под его началом и погибшего во время тайфуна недалеко от берегов Японии.
– Они не воспринимали это как донос. Разве коммунизм не был системой, направленной на подавление демократии и национализма? Взамен они получали расплывчатые обещания поддержки, после того как в Испании установится демократия, а иногда – финансовую или какую-нибудь другую помощь в своей работе, продвижение в карьере, а то и нечто совсем элементарное: им продляли вид на жительство.
Ее звали Катина Павло – эту сорокалетнюю крупную, широкую в кости женщину, родившуюся на Крите. Раньше она работала горничной в прибрежном отеле. Микали привез ее домой, чтобы познакомить с женой и тещей. В своем черном платье и платке приземистая коренастая простолюдинка показалась им существом из иного мира, и тем не менее Агнес Фуллер почувствовала к ней необъяснимую симпатию.
– И Галиндес тоже этим занимался?
Что же до Катины Павло, остававшейся бесплодной в течение восемнадцати лет, несмотря на все молитвы и тысячи свечей, зажженных перед образом Богородицы, то происшедшее казалось ей чудом: она заглянула в колыбельку, стоявшую рядом с кроватью, и, увидев там спящего младенца, осторожно дотронулась пальцем до крошечной ручки. Ребенок ухватился за палец, не желая отпускать его.
– Галиндес был баскским националистом… Но меня это не интересует. Я не хочу знать всю правду об истории с Галиндесом. Я хочу знать только часть этой правды.
Как будто кусок льда растаял в груди Катины. Агнес Фуллер посмотрела на ее смуглое лицо и в ту же секунду все поняла – и на душе ее стало спокойно. Катина забрала из отеля свои скромные пожитки и тем же вечером переехала в дом Микали.
Они настолько тактичны, что не спрашивают, что же это за правда, хотя глаза Хосемы так и буравят твой лоб, стараясь разгадать, что скрыто у тебя в голове, а мать смотрит как завороженная, как ребенок, ожидающий сальто-мортале гимнаста, когда отгремела барабанная дробь. Старый Мигелоа уже в который раз поправляет берет на голове, делая вид, что это его совершенно не интересует. Нужно что-то сказать, хотя ты не можешь сказать ничего такого, в чем была бы полностью уверена.
А Георгиас отправился на войну. Снова и снова он курсировал между южнокитайскими островами, не встречая опасностей, пока ранним вечером 3 июня 1945 года на пути к Окинаве его судно не атаковала и не потопила со всем экипажем японская подводная лодка И-367 под командованием лейтенанта Такетомо.
– Мне кажется, я знаю, что ищу. Но я не уверена.
Жена Георгиаса, никогда не отличавшаяся крепким здоровьем, так и не оправилась от потрясения и умерла два месяца спустя.
– Она хочет усыновить Галиндеса и вскормить его своей грудью.
– Заткнись, Рикардо, совсем охренел, что ли.
С тех пор Катина Павло и бабушка мальчика растили его вдвоем. Между женщинами установилось редкостное взаимопонимание. Во всем, что касалось их воспитанника, они были заодно, потому что души в нем не чаяли.
И все смеются, потому что слово «охренел» ты произносишь более раскатисто, чем его произносят на этой земле, и буква «р» вибрирует у тебя в горле.
Хотя работа Агнес Фуллер в качестве школьного директора оставляла ей мало времени для преподавания, она не утратила профессиональных навыков и, следовательно, смогла оценить значение того факта, что уже в три года ее внук обладал идеальным слухом.
– Я хочу понять… понять, почему он поставил на кон свою жизнь.
Когда ему исполнилось четыре, Агнес начала учить его игре на фортепиано и вскоре убедилась, что в ее руках – редкостный талант.
– И все? Послушай, детка, я наполовину баск, не забывай, и прекрасно это понимаю. Здесь люди очень любят биться об заклад, здесь соревнуются, кто больше фасоли съест, вот она подтвердит. Правда, мать? Для этого сеньорите, которым ты так одержима, война была вызовом, а послевоенное время и возможность утереть нос Трухильо, простите за выражение, мать его перетак, – еще одним вызовом.
Только в 1948 году Димитрос Микали, к тому времени овдовевший, смог снова собраться в Америку. Увиденное там поразило его. Шестилетний внук-американец бегло изъяснялся по-гречески с критским акцентом и играл на пианино как Бог.
– Не так все просто, племянник. Почему я всегда рисковал жизнью? Из вызова? Из пижонства? Существует много кодексов, помимо уголовного, и наступает день, когда ты создаешь свой собственный – он может быть очень простым, а может быть и сложным, – и всю жизнь потом ты будешь зависеть от этого кодекса, следовать ему или плевать на него, но он всегда будет присутствовать в твоей жизни, незримый как призрак, но как реально существующий призрак, который всегда с тобой.
Дед бережно усадил мальчика на колени и обратился к Агнес Фуллер:
– И этим кодексом ты оправдываешь свои страдания и свои жертвы, но не только твои – также и страдания других. Вот это меня и раздражает в тех, кто вечно тычет тебе в нос военными временами, послевоенными, с их героями, словно сошедшими с подмостков. Они были как гранитные глыбы – ничто их не брало. Но тех, на кого подобная глыба сваливалась, можно было пожалеть. Они за свои кодексы не только умирали, они убивали других ради своих кодексов, и кодекс все оправдывал. Я предпочитаю людей, которые каждый день записывают себе в еженедельник свой кодекс на этот день, а назавтра переворачивают страницу и уже не помнят о кодексе вчерашнем.
– На Гидре старые морские волки перевернутся в своих могилах. Не хватало меня – философа. А теперь еще и пианист объявился. Пианист с критским акцентом. Такой талант от Бога. Его надо беречь и развивать. Я много потерял во время войны, но имею достаточно средств, чтобы мальчишка получил все, что ему нужно. Пока он останется здесь, с вами. А когда немножко подрастет, посмотрим.
– Эта философия, племянник, годится только на один день, с ее помощью ничего нельзя изменить, нельзя улучшить жизнь людей.
Маленький Микали получал все самое лучшее и занимался музыкой у лучших педагогов. Когда ему исполнилось четырнадцать, Агнес Фуллер продала дом и вместе с Катиной перебралась в Нью-Йорк, чтобы обеспечить внуку тот уровень образования, который ему теперь требовался.
– Мир меняется сам, меняется очень медленно, и ты можешь только чуть подтолкнуть привычный ход вещей, чтобы все стало на свои места. Именно так – на свои места, попало в лунку, как в гольфе, когда мячик толкнешь – и он сам падает в ямку.
Незадолго до его семнадцатого дня рождения, воскресным вечером, перед ужином, она свалилась с сердечным приступом. Примчавшаяся „скорая помощь\" ничего не смогла поделать.
– Но кто-то или что-то принес мяч на это место.
К тому времени Димитрос Микали стал уже профессором этики Афинского университета. За прошедшие годы внук часто навещал его на каникулах, и они стали весьма близки. Едва получив трагическое известие, Димитрос вылетел в Нью-Йорк и был потрясен увиденным.
– Ну, мне нравится только подталкивать мячик. Правда, детка.
Дверь ему открыла Катина.
Выпитая бутылка баскского вина, напоминающего кальвадос, – обжигающей жидкости, которую так трудно найти, что почти никто и не находит, – уже подействовала на Рикардо, и, поставив под сомнение кодекс своего дяди, он, иронически улыбаясь, собирается приняться за Хосему.
– Мы похоронили ее сегодня утром. Нам не позволили дольше откладывать погребение. – Она прижала палец к губам.
– Тебя оставили в покое, Хосема?
– Где он? – спросил профессор.
– Что ты имеешь в виду?
– Неужели не слышите?
– Полицию. Она тебя не трогает?
Из-за закрытых дверей гостиной доносились тихие звуки рояля.
– Да вроде, вот уже два года как про меня словно забыли, но нет-нет да поймаю на себе пристальный взгляд жандарма. Я разрисовываю деревья, и они считают меня сумасшедшим.
– Как ведет себя мальчик?
– Значит, ты изменил свой кодекс?
– Словно окаменел, – ответила Катина и простодушно добавила: – Жизнь покинула его. Он любил ее…
– Изменил. Я слушал, как вы тут спорили, и вроде согласен.
Профессор распахнул дверь и увидел внука в темном костюме за роялем. Юноша играл какую-то странную, тревожную музыку, вызывавшую в душе образ листьев, сорванных ветром и кружащихся по вечернему лесу. Димитрос почувствовал себя неуютно.