Годвин закончил репортаж для британского вещания и вышел из студии. До трансляции на Америку оставалось пять часов. Он умылся, сменил рубашку и галстук и, втиснувшись в свой кабинет, обнаружил сидящего на краешке стола Гомера Тисдейла. Гомер перебирал письма и телеграммы, заметки и разнообразные секретные сообщения, предназначенные Годвину лично. Гомер Тисдейл встал, не отрываясь от чтения, и заговорил:
— Хочешь, чтобы заболела и вторая?
— Богом клянусь, Рэй, просто не верится, до каких секретов ты умудряешься докопаться. Похоже, тебе прямая дорога в Олд Бейли. И за решетку. Тебе там не понравится, Рэй. И где ты это все берешь?
Мужчина покачал головой.
— Как тебя зовут?
Уставившись на Годвина, Гомер Тисдейл поправил на носу очки в роговой оправе. Он был коренаст, хорошо сложен, моложе сорока, костюм от «Дивлина и Месгрейва» из Оксфорда, обувь от «Брасуэлла и Джонса» из Эдинбурга, рубашка — «Томас Пинк». Лицом он был — точь-в-точь бассет. Невыразительный голос и открытый взгляд выдавал уроженца Индианы. Он принадлежал к тому типу американцев, чьи манеры и стиль мгновенно завоевывают доверие и симпатию англичан. В его присутствии невозможно было усомниться, что честность — лучшая политика. Похож он был на очень большого пса в штанах. В Лондоне Гомер числился видной фигурой, и не в последнюю очередь за счет того, что был знаком с Роджером Годвином. И со Сциллой Худ, если на то пошло. И с Арчи Петри. И с Клайдом Расмуссеном. Список был длинным, но такие люди умеют создать впечатление, что вы для него — единственный в мире клиент. Он был адвокатом, банкиром, опекуном, представителем и агентом нескольких людей, чьи имена были у всех на устах. Внимание, с каким он относился к делам своих клиентов, подкреплялось умением рационально мыслить, деловой хваткой, пренебрегать которой было небезопасно, и верностью, посрамившей бы Дамона и Пифия.
— Вальдес. Хосе Вальдес.
Годвин хлопнул его по широкому плечу.
— Не ври.
— У меня свои источники. Кое-что просто обнаруживается в почте. Не стоит так беспокоиться. Смотри веселей. Подумай вот о чем: Гитлер мог бы уже прогуляться по Риджент-стрит и отобедать в «Кафе Ройял» — но, как ты заметил, этого не случилось. Так что дела могли быть хуже.
Мужчина пожал плечами.
— Беспокоиться — моя работа, Рэй. Я без нее пропаду — ты мне и платишь за то, чтоб я о тебе беспокоился. Господи, нынче здесь адская жара. Ты замечаешь, как жарко? Очень славный эфир, между прочим. Вдохновляющая тема. Все дурные новости вывернуты наизнанку.
— Рохелио Кесада.
Говоря, он кивал снизу вверх, словно голова его была насажена на какой-то маховик, между тем как сам он, чуть откинувшись назад, скашивал на вас глаза вдоль носа.
— Что ж, сеньор Кесада, давайте, вас послушаем. Мужчина огляделся.
— Вдохновлять — моя работа. Если в России победят немцы, то с точки зрения глобальной войны это ничего не решает. А вот если иваны разделаются с немцами — войне конец. — Годвин сложил и перекинул через локоть свою полушинель, повесил на руку зонтик-тросточку. — Это точно. Я сам слышал за обедом от Сирила Фолза из «Таймс».
— А что прикажете с ним делать? — он уставился на труп.
— А, да, в «Савое». Я вас там видел. Ты пробовал их заливного угря? Превосходно. Это надо понимать как «нет»? Ну, — он тяжело вздохнул, — думается, он вполне сойдет.
— Вызовите полицию, — предложил я.
— Я думал, ты уже съел его за обедом.
— Дерьмо.
— Да нет, твой репортаж. Немного оптимизма для разнообразия не помешает. И кстати, у меня для тебя хорошая новость.
— С самого начала, — уточнил Падильо.
Гомер завертелся, силясь влезть в свой дождевик в комнате, которая была ему мала на три-четыре размера.
Кесада отвел глаза от трупа, вздохнул.
Годвин не без труда поймал его за плечо.
— Нет, своя шкура дороже.
— Что, руководство радиокомпании одобрило идею моего присутствия на борту бомбардировщика над Германией?
— Мы это уже слышали.
— Слушай, давай разберем все по пунктам за ужином. Я угощаю.
— Мне позвонил доктор Асфур и спросил, сильно ли мы заняты. Я ответил, что нет, и он сказал, что хочет послать к нам двоих мужчин, которым надо где-то перекантоваться до завтрашнего утра. Я спросил, сколько мы за это получим, он назвал цену, которая меня не устроила, мы поторговались, пока не пришли к взаимоприемлемой сумме. Эти двое появились через четверть часа. Я велел парню, — он мотнул головой в сторону покойника, — отвести их наверх и оставить там, — тут он замолчал, ощупал карманы. — У вас есть сигареты? — спросил он Падильо.
— Будь честен, ты каждый раз ставишь свое угощение мне в счет.
— Дай ему сигарету, — Падильо посмотрел на меня.
— Рэй, ты циник и страдаешь подозрительностью. Временами я опасаюсь за твою бессмертную душу. В «Догсбоди»?
Я зажег ее, подошел к Кесаде, отдал ему сигарету. Тот глубоко затянулся, опять пожал плечами.
Они поднимались по винтовой лестнице к свежему и, разумеется, сырому воздуху Лондона.
— И черт с ними, — вырвалось у него.
— Куда же еще?
— Продолжай, — Падильо не дал ему отвлечься. — Их отвели наверх.
— Да, они сидели тихо, как мышки, но вновь позвонил доктор Асфур. После приезда первой парочки не прошло и двадцати минут. Док сказал, что приедут еще двое, которые хотят повидаться с теми, кто уже сидит у нас, и мы не должны им мешать. — Кесада снова пожал плечами. — Мы и не мешали.
Столик был задвинут за угол камина, частично отгорожен от остального зала. Как правило, его приберегали для влюбленных, но сегодня Питер Кобра только глянул на лицо Годвина и чуть заметно кивнул ему, точь-в-точь как кивают в Сотсби, покупая Ренуара. Он умел распознать, когда человеку хочется кому-нибудь врезать. Относительная изоляция за угловым столом представлялась вполне уместной.
— И что было потом?
— Постарайтесь не опозорить мое почтенное заведение, — пробормотал Кобра.
— Потом они приехали и...
— Прошу прощения? — Гомер едва не застрял, протискиваясь в кабинку. Галстук его болтался в полудюйме от огонька свечи.
— Как они выглядели? — прервал Кесаду Падильо.
Годвин спас галстук Гомера от пожара.
— Один лет пятидесяти, с бакенбардами и бородой. Второй гораздо моложе. По их внешнему виду чувствовалось, что они не новички и знают, что почем. Вы понимаете, что я имею в виду?
— Он чует, что во мне нынче вечером кипит желание поскандалить. Принесите нам чего-нибудь крепкого, Питер, на случай, если мне понадобиться плеснуть в рожу этому типу.
— Продолжай.
— Принесу, пожалуй, сразу целый кувшин, — пробурчал Кобра и пропал с глаз.
— Так слушай, Рэй, — заговорил Тисдейл, поспешно предпринимая фланговый маневр, пока дела не пошли в разнос, — взгляни на это с точки зрения начальства. Ты — ценное имущество.
— Они спросили, где первые двое, поднялись наверх и провели там минут десять. Я не обращал внимания. Может, и пятнадцать. Затем все четверо спустились вниз и уехали. Вот и все.
— Вроде выгодных акций? Или фьючерсной кампании по разведению сои?
— Вторая парочка не угрожала первой оружием?
— Они не хотят, чтобы тебя убили.
Кесада покачал головой.
— Считается, что я — военный корреспондент…
— Не могу сказать, что они вели себя, как давние друзья, но оружия я не видел.
Будь Кларк Гэйбл военным корреспондентом, разве он так проводил бы время? Сцилла однажды сказала ему, что он выглядит увеличенной копией Кларка Гэйбла, если, понятно, не считать усов и не считать больших ушей, а он сказал, что это как раз и значит, что он вовсе не похож на Кларка Гэйбла. Без усов и ушей, что от него останется? Ну, она тогда напомнила ему о бровях, озабоченно сходящихся иногда к переносице, и о той ямочке на подбородке. Понятное дело. И улыбнулась ехидной своей кошачьей улыбкой — улыбкой, которую знали все и каждый — видели крупным планом на экране в темном зале.
— А потом опять позвонил Асфур.
Гомер говорил:
Кесада кивнул.
— С их точки зрения ты не военный корреспондент. Иностранный, да, но не военный. Прежде всего, Соединенные Штаты — не воюющая страна. Для тебя, может быть, разница неуловимо тонка, но ее отлично ощущают люди с Мэдисон-авеню. Присмотрись к тем солидным чекам, которые ты получаешь дважды в месяц. Там стоит их подпись. Взгляни на это как на геометрическую задачу: вот ты, вот чек, вот твое начальство. Соедините точки.
— Позвонил. Сказал, что могут приехать три человека, двое мужчин и женщина, и их надо бы задержать до десяти утра. И внакладе мы не останемся. Что произошло после этого, вы и так знаете. Зря вы застрелили парня. Он не сделал вам ничего плохого.
В последовавшем за этим молчании Годвин ощутил, что либо он заставит Гомера прекратить разговор в стиле диктора кинохроники, либо прикончит его голыми руками. Появился Кобра с двумя очень большими порциями мартини.
— Будем считать это случайностью.
— Пока все более или менее… — пробормотал он и скрылся.
Кесада повернулся к покойнику.
— Гомер, — тихо проговорил Годвин, — меня до глубины души трогает забота руководства, то есть забота обо мне американского газетного синдиката и, надо полагать, «Нью-Йорк трибюн» в том числе. Совершенно очаровательные люди: дети, собачки, домики с лужайками в Ларчмонте и Рае. Но они, кажется, не совсем понимают, что здесь происходит. Тут, видишь ли, идет война. Ты, вероятно, заметил?
— Считайте, как хотите, но мне от этого не легче.
Гомер Тисдейл ухмыльнулся:
— Они что-нибудь сказали перед тем, как уехать? — спросил Падильо.
— Слушай, я заметил войну и уверен, что они…
— Нет, — быстро ответил Кесада, слишком быстро.
— Мне полагается ее освещать. Если я не буду говорить о войне, меня поднимут на смех. «Может, бедняга Годвин ее потерял?» И скоро предпочтут слушать не меня, а Рейнолдса и Мюрроу. И кончится тем, что мне перестанут посылать чеки. И твои услуги тогда понадобятся мне разве что чтобы включить газ. Слушай, может, они ни разу толком не слышали моих репортажей и не читают мою колонку? Может такое быть? Что скажешь?
— Постарайся припомнить.
— Я стараюсь.
— Брось, Рэй, ты прекрасно знаешь, что они ни единого слова не упустили. — Он улыбнулся самой веселой улыбкой, на какую только способна унылая морда бассета. — На всех островах у твоей программы новостей самый высокий рейтинг, выше чем у Гейба Хиттера, у Рэя Свинга и у Ганса Кальтенборна… Ты великий человек, почти как… Амос с Энди! — шепотом закончил он.
— Пятьдесят долларов помогут освежить твою память?
— Содом с Гоморрой! Яичница с ветчиной! Тебе пора расслабиться, Гомер. Еще немного, и ты начнешь принимать пилюльки от несварения, следом от печени…
Глаза Кесады блеснули жадностью.
— Рэй, у нас серьезный разговор.
— Пятьдесят — не знаю, но сто наверняка помогут.
— Ладно, Гомер, попробую объясниться еще раз. Если бы… я говорю, если бы Амос с Энди вздумали прокатиться в Берлин на бомбардировщике и сделать об этом программу — тогда бы я согласился, что у нашего радионачальства есть свой резон. Но ни Амос, ни Энди не рвутся в бомбардировщик…
Падильо глянул на меня, но я покачал головой.
— И очень разумно поступают!
— Сотни у меня не наберется, а кредитная карточка его не устроит.
— А вот я рвусь. Понимаешь? Никому нет дела, что скажут о бомбардировках Берлина Амос с Энди, или Фиббер Макги и Молли, или Эдгар Берген, или Чарли Маккарти. Это моя тема! И министр авиации дал мне добро. И командование бомбардировочной авиации согласилось, что я-то им и нужен. Я должен участвовать в этом рейде. Мне надо увидеть, как горит Берлин. И рассказать об этом. Я хочу, черт побери, всколыхнуть Америку.
— Возьми его на мушку, — распорядился Падильо. Я направил на Кесаду револьвер, а Падильо достал бумажник и вытащил из него две купюры по пятьдесят долларов. Протянул их Кесаде, который сложил купюры в маленький квадратик и засунул в брючный карман для часов.
— Ты хочешь, дружок, — произнес Гомер размеренно и певуче, как принято у них в Индиане, — втянуть Америку в эту войну. Я правильно понял?
— Я, конечно, не прислушивался к их разговору. Не мое это дело.
— Ты заговорил как изоляционист, Гомер.
— Нас больше интересует, что ты услышал.
— Я-то не изоляционист, но изоляционистов хватает. Может статься, что и на радио не все разделяют твое стремление втянуть Америку в войну. Возможно… — он передернул плечами, — даже сам Гектор Крайтон…
— Мужчина постарше, с бородой, упомянул «Критерион».
— И черт с ним. Все, что я делаю, я делаю ради того, чтобы расшевелить Америку. Это мой бой в этой проклятой войне.
— Что такое «Критерион»?
Годвин сделал длинный глоток и сразу почувствовал, как пробрал его плимутский джин.
— Раньше это был кинотеатр. Но так до сих пор называют административное здание, в котором он располагался.
— Ты мне вот что скажи, Рэй: неужто тебя не пугает до холодного пота одна мысль о рейде на Берлин?
Падильо повернулся ко мне.
— Еще как пугает. Всякий испугается, если он не полный болван.
— Ты знаешь, где это?
Я кивнул.
— Ну и чего же ты так рвешься участвовать?
— К югу от Маркет. Бандитский район.
— А вот этого нашему начальству и не понять. Это называется совестью. Я чертовски неплохо нажился на этой войне. На этой войне я сделал себе имя. Как Драно и Санифлаш, или те же Амос с Энди…
— Как раз во вкусе Крагштейна, — Падильо посмотрел на Кесаду. — Так что говорили о «Критерионе»?
— Ты и до войны был знаменит, Рэй.
— Откуда мне знать. Молодой парень спросил, куда теперь, а тот, что постарше, ответил — «Критерион». Больше я и не слушал. Какой мне с этого прок?
— Но не так. Я только и прошу разок отпустить меня с бомбардировщиками…
Падильо повернулся ко мне и Ванде Готар, безучастно сидевшей за круглым столом, с сумочкой на коленях.
— Я бы струсил. Но я тебя понимаю. Ты — человек чести, Рэй, я всегда это говорил.
— Поехали.
— Ты и сам хороший парень, старина Гомер, кто бы что ни говорил.
Она встала и направилась к двери. Я — за ней.
— Я хороший парень, хотя иной раз, сдается мне, ты этого не замечаешь. О, официант, еще по одной. Да, я чертовски хороший парень. Слишком уж верный, вот беда.
— Эй, — позвал нас Кесада.
Он вздохнул, и капля пота сорвалась ему на воротник.
Я и Падильо обернулись.
— Только вот, Рэй, не твое это дело — втягивать Америку в войну. Радиовещание не для того существует…
— Почему бы вам не забрать его с собой, раз уж вы застрелили его? — он указал на покойника.
— А, вовсе ты не хороший парень. Беру свои слова обратно.
— Нет уж, — ответил я.
— И пора бы тебе смириться с мыслью, что ты не полетишь бомбить Берлин. Повторить еще раз или дошло?
— А что мне с ним делать?
— А вот Квентин Рейнолдс летит!
— Как-нибудь выкрутишься.
Годвин сам почувствовал, что начинает походить на обиженного ребенка.
Кесада подошел к телу, присел. О нас он вроде бы позабыл. Взял покойника за плечо, потряс, в надежде, что тот не умер, а спит.
— Мистер Рейнолдс, увы, не является моим клиентом, и потому меня не касается, куда он летит.
Подали ужин, но Годвин не замечал, что ест и ест ли вообще. Чертово начальство на радио доведет его до язвы. Он заметил, что Гомер вытер губы и плашмя положил обе ладони на стол. Таким способом он приводил в порядок себя и свои мысли. Обычно эта поза означала, что у него на руках очень приличные карты.
— Ну почему вы не поехали в другое место и не убили кого-нибудь еще? — он посмотрел на нас. — Почему застрелили именно его?
— Теперь послушай меня, и слушай хорошенько, потому что я намерен тебе объяснить, как обстоит дело, нравится тебе это или нет. Ты, безусловно, и до войны был знаменитостью, но не настолько ценной. Эта война, Битва за Британию, интервью с Роммелем, Рэй, вывели тебя на вершину в средствах массовой информации. Раньше речь шла о твоих книгах. Временный контракт на радио ты получил еще до войны, но… Господи — эта встреча с Роммелем, репортажи о Битве за Британию, которую ты комментировал как футбольный матч, в то время как прямо над головой шли воздушные бои… Ты стал звездой! Теперь они не могут позволить тебе погибнуть!
Увлеченный собственным красноречием, Гомер отхлебнул из третьего бокала мартини и мгновенно осушил его. Годвин, которому в полночь предстоял эфир, вынужден был остановиться на втором. Гомер жалобно заглянул ему в глаза.
— Не знаю, — честно ответил я.
— Ничего, если я допью и твой, Рэй?
Он взял бокал и тут же отхлебнул.
— Ты уже не «наш спецкорреспондент» — ты голос, который должен звучать каждый вечер пять раз в неделю. Без тебя уже не могут обойтись. Ты прошел по стране, как… как…
Глава 22
— Инфлюэнца? Грипп?
Бывший кинотеатр «Критерион» располагался около Пятой авеню и Говард-стрит, в районе, облюбованном пьяницами и стариками, доживающими последние годы. Я, правда, заметил, что многие старые дома снесены, а их место заняли автостоянки. Но едва ли последнее прибавило району респектабельности.
— Ну, в общем, что-то в этом роде. Кроме того, без тебя воскресный круглый стол европейских корреспондентов превратится в склоку… Рэй, они не могут и не позволят тебе умереть ради каприза, и ты лично не можешь себе позволить умереть. Ты скоро будешь богат. У меня есть еще один довод — может быть, единственный, который для тебя что-то значит: в подписанном тобой контракте имеется железная статья, внесенная по настоянию радиостудии, запрещающая «рисковать без необходимости» — что означает попросту, что тебе вообще запрещается рисковать. А что необходимо, что нет, решает начальство. Мой совет прост: не раздражай их, не доводи, ляг на время в дрейф. — Гомер тяжело вздохнул. — В дальнейшем? Посмотрим. Может, сумеем вырвать у них дозволение тебе самому решать, где нарваться на пулю.
Последний раз фильмы в «Критерионе» показывали много лет тому назад, а теперь залу нашли новое применение, о чем говорила размашистая надпись на фронтоне:
Он пожал плечами.
ЕВАНГЕЛИСТСКАЯ МИССИЯ ДОМА ХРИСТОВА ОТКРЫТО С 6 УТРА
— Ты хочешь сказать, я пленник? Так это надо понимать?
— Пленник собственного успеха, своей славы. Ради бога, хоть этому порадуйся. И кстати, о хорошей новости. Это насчет твоего рейтинга на «Би-би-си». Ты есть собираешься?
Над кинотеатром поднимались еще семь этажей, выложенных из красного кирпича, по которым давно плакала «баба» строителей. Здание не представляло собой ни исторической, ни художественной ценности, так что едва ли кто воспротивился бы его уничтожению. В больших городах подобные сооружения ежедневно срывают с лица земли, а потом, проезжая мимо, с трудом вспоминаешь, а что, собственно, здесь стояло.
— Гомер…
Втроем мы сели за столик в дешевом гриль-баре на другой стороне улицы, пили какую-то отраву, выдаваемую за виски, и в шесть глаз разглядывали Критерион-билдинг. Часы показывали половину одиннадцатого, и оставалось лишь гадать, кто работал в такое время в освещенных кабинетах на третьем и седьмом этажах.
— «Би-би-си» утверждает, что ты потеснил Рейнолдса! И догоняешь Пристли, чему они весьма рады, потому что по горло сыты Пристли…
— На Майна-стрит я ничего не узнала, — сказала Ванда Готар Падильо. — Я по-прежнему думаю, что моего брата убили Гитнер и Крагштейн.
— Он самый популярный ведущий за всю историю «Би-би-си». Конечно, неудивительно, что они им сыты…
— Думай, если тебе так хочется.
— А многие там утверждают, что он коммунист. Знаешь, как послушаешь его рассуждения о том, что будет после войны, начинаешь задумываться…
— А кто еще мог это сделать?
Годвин покачал головой.
— Маккоркл.
— Знаешь, что я скажу, Гомер? Я тебе скажу, начальство на радио всюду одинаково. Закон Годвина.
Она едва не улыбнулась.
— Да, — вздохнул Гомер, — пожалуй, в этом что-то есть.
— Только не Маккоркл. И не гарротой. Он перепутал бы концы, выругался и пошел бы на кухню, чтобы вновь наполнить бокал.
— Но я знаю, как справиться с этими ублюдками. Только что придумал. Очень просто. Вот они запретили мне это дело с бомбежкой Берлина. Ладно… В следующий раз я просто не стану их предупреждать. Скажу после. Они будут в таком восторге от репортажа, и слушатели будут в таком восторге, что начальство уже ничего не сможет сделать. Не сможет себе позволить! — сказал Годвин и усмехнулся.
— Значит, Маккоркла можно вычеркнуть из списка. А как насчет тех, на кого я работал? Ты помнишь Бурмсера. Он не пользовался услугами твоего брата. И, что более важно, король и слышать не хотел о том, чтобы попросить защиты у федеральных учреждений. Вот Бурмсер и устроил убийство твоего брата в квартире Маккоркла, чтобы заставить меня вступить в игру. Чем тебе не подозреваемый?
— Я знаю одно, Рэй. Никогда не говори заранее, что сделает начальство. Ты рискуешь запутаться в их играх, в которых совершенно не разбираешься. А поскольку этот ваш американский «номер первый», Гектор Крайтон, откровенный изоляционист, то давай так: я притворяюсь, что и слыхом не слыхал о твоих планах. Ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Но об одном прошу: перестань безумствовать ради участия Америки в войне. Не испытывай терпения Крайтона. Ты слышал, что я сказал?
— Это уж чересчур, — заметил я. — Даже для Бурмсера.
— Как можно, Гомер? Этого разговора ведь и не было вовсе.
— Пожалуй, ты прав, — не стал спорить Падильо.
— Его могли убить король и Скейлз, — выдвинул я свою версию. — Конечно, непонятен мотив, но, возможно, пошевелив мозгами, мы найдем и его.
Добираясь до своей квартиры на Беркли-сквер, устало прокладывая путь через затемненный туманный город, он решил еще один, последний раз попробовать дозвониться до Сциллы. Официально ее день рождения уже прошел, и он был сердит, что так и не сумел с ней связаться. Сердит, но одновременно встревожен. Он слушал, как соединяется линия, как звонит телефон. Он уже собирался положить трубку, когда в ней послышался ее голос. Голос звучал как-то не так. Что-то там случилось.
Они оба не отреагировали на мои слова. Ванда Готар отпила виски, ее передернуло.
— Сцилла! Где вас черти носили? Поздравляю с днем рождения, моя хорошая. Я чуть с ума не сошел, пока дозвонился.
— Так кто же остается?
— Ох, Роджер, милый! Такой ужас!
— Ты, Ванда, — ответил Падильо.
Судя по голосу, она была простужена. Или плакала.
— Ты забываешь Крагштейна и Гитнера.
— Связь паршивая. Что случилось?
— Мотив у тебя был. И ты одна из немногих, к кому Уолтер мог повернуться спиной. Убрав его, ты получала вознаграждение целиком, а не половину. А потом могла нанять меня... или кого-то еще, за гроши. Идеальный мотив — деньги.
Щелчки и гудение доносились будто сквозь вой бури.
— У моей матери, — сказала Сцилла, — новый удар. Я отвезла ее в больницу. Она не может двигаться, она в коме. Я столько раз желала ей смерти, и… о, черт. Роджер!
— Ты забываешь мое алиби.
— Хочешь, я приеду?
— Я бы все отдала, милый. Но ты же знаешь, никак нельзя.
— Государственный чиновник, с которым ты трахалась, когда убивали Уолтера. Возможно, он постоянно играл на скачках, а в последнее время ему не везло. За деньги он готов обеспечить любое алиби.
— Ты Максу сказала?
Она посмотрела на меня.
— Утром скажу. Я только что вернулась из больницы. Мы там весь день просидели.
— Где он берет такие идеи?
— Как Хлоя?
— Думаю, из головы, — резонно рассудил я.
— Она знает, что бабушка заболела. Она видела, как это случилось. Господи, не знаю, что бы я без нее делала — она мой ангел, Роджер. Слушай, мне нужно хоть немного поспать. Еще минута, и я совсем перестану соображать.
— В твоей версии есть только одна ошибка, Падильо.
— Господи, как я тебя люблю, — сказал Годвин.
— Какая?
— Я знаю, милый, я знаю. — Он услышал звук поцелуя. — Я свяжусь, когда будет что-то новое.
— Я не стала бы убивать Уолтера, и ты это знаешь.
— Мне чертовски жаль, Сцилла.
Он кивнул.
— Я знаю. Спокночи, любимый.
— Это точно.
Он сидел в темной комнате, глядя в окно на Беркли-сквер. Было два часа ночи, и он знал, что люди умирают в России, и ждут смерти в пустыне, и он до тошноты устал от начальства, и жалел о том, как обернулось дело между ним и Максом, и тосковал по Сцилле… но больше всего он думал о ее матери, леди Памеле Ледженд, и о том, как впервые увидел ее в доме на левом берегу тем парижским летом.
— Я считаю, это Крагштейн и Гитнер.
— Есть только одна возможность докопаться до истины.
— Какая же?
Через пару дней после ужина с Гомером Тисдейлом в «Догсбоди» в кабинет Годвина на «Би-би-си» заглянул Монк Вардан. Они поболтали, и эта болтовня, как оказалось, навсегда перевернула его жизнь. Опытный журналист не упустит такого момента, описывая чужую жизнь, но в своей Годвин, разумеется, не сумел его распознать. Он видел блеск в глазах Гитлера — случайная встреча в холле гостиницы во время Мюнхенского кризиса. Он был свидетелем такого момента в жизни Черчилля, когда того призвали возглавить правительство, видел, как он стремится к зениту в том возрасте, когда другие считают, что карьера кончена. А вот когда его собственная жизнь повисла на острие меча, он просто не заметил. Просто Монк Вардан заглянул на огонек.
Падильо кивнул на Критерион-билдинг.
Дни сливались в сплошное пятно. Годвин часами метался по городу: с брифинга на ланч, на интервью, на коктейль по случаю визита американского адмирала и снова в студию, разгрести накопившиеся дела, а потом на ужин с человеком из министерства продовольствия, заверявшего, что Великобритании, в отличие от блокированного Ленинграда, не грозит голод. Это только за один день, не более и не менее суматошный, чем другие. Такой же, как все, вот в чем беда. После такого дня ему полагалось бы, ковыляя, добираться до дома, а он вместо этого, измученный, с головой, гудящей от посольского шампанского, отправился ночевать в Дом радио, вернее, под огромной грудой развалин на Портленд-плэйс, разбитой бомбами, — первая ночь, когда он не ушел домой с той осенней ночи, когда герр Гитлер обрушил на Лондон свой пресловутый «Блиц». Тогда Годвин, сам не зная как, вел передачу на Америку среди пожаров, воплей, разрывов и воя сирен на горящих улицах, пока бомбардировщики не вернулись за Ла-Манш, и не прозвучал отбой воздушной тревоги, и не взошло солнце.
— Ты можешь спросить их самих.
Теперь все было по-другому. Гунны больше не стучались у ворот, и бомбы не разносили вдребезги Лондон. Большая история творилась в России, и оттуда, как говорил в Штатах его старый друг Габриэль Хиттер, «сегодня поступили плохие новости». Старина Гэйб повторял эту фразу каждый вечер.
— Тебе очень этого хочется, не так ли?
— А почему бы нам не подождать, пока они сами выйдут на улицу? — спросил я. — Король и Скейлз убежали от нас. Может, теперь они наняли новых сиделок, Крагштейна и Гитнера. Может, уже никто не хочет их убивать. Может, сейчас они вчетвером играют в домино и посмеиваются над нашей глупостью.
— Ты думаешь, это глупость, Мак? — повернулся ко мне Падильо.
На следующий день Годвин собирался взять выходной или даже два, чтобы поработать над гранками своей книги о «Блицкриге» и повозиться немного с чистовой рукописью следующей — о том, как встретили англичане воскресший призрак гунна, как они сплотились — короткие заметки о самых разных людях в стиле другого коллеги — Квента Рейнолдса. Поэтому вместо того, чтобы отправиться домой, он спустился на третий подземный уровень, откуда они уже четырнадцать месяцев, с августа 1940, вели вешание. Он собирался немного вздремнуть, продумать еще несколько комментариев и записать их на пленку в те предутренние часы, когда в студии не останется никого, кроме него и дежурного звукооператора. Студия называлась «Би-4», и ее коснулись все перемены, которые привнесла война в аристократическую неизменность «Би-би-си».
— Не глупость. Но и семью пядями во лбу здесь не пахнет.
Единственным напоминанием о том дне, когда он впервые появился здесь утром 1935 года, осталась огромная бронзовая дверь. Скрывавшиеся за ней интерьеры в стиле арт-деко снесли, заменив тяжелыми стальными перегородками и герметичными газонепроницаемыми дверями. Вооруженная охрана проверяла пропуска. Бесконечные коридоры патрулировались добровольцами с охотничьими ружьями в руках, а снаружи так и не убрали мешки с песком. Не стоило полагаться на то, что раз вторжения не было до сих пор, его не будет и впредь. Спросите русских. А ведь они могли полагаться еще и на пакт о ненападении. Спросите мирных жителей Ленинграда.
Он кивнул.
Из большого подземного концертного зала вынесли стулья. Там на расстеленных матрасах спали сотрудники студии. Еще глубже — как заметил кто-то: на уровне «голубой глины» древнеримского Лондона, строительные рабочие изничтожили водевильную студию, заменив ее столами, настенными картами, телетайпами и пулеметным гнездом на балконе зала. Никому не приходило в голову, что появление наци на третьем подземном уровне означало бы, что наверху дела из рук вон. С балкона собирались вести огонь.
— С этим не поспоришь. Но я пойду туда, зная, что это глупо, потому что должен найти Гитнера. Ибо если он успеет покинуть это здание, шансы найти его в городе сойдут на нет. Ванда пойдет из-за своего брата. Тебе идти нет резона, так что никто не будет возражать, если ты останешься здесь и будешь пить виски, пока все не закончится.
— Вижу, на речи ты мастак.
В этом подземелье, в котором и самых храбрых постигали приступы клаустрофобии, на стенах долго сохранялись trompe l’oeil,
[4] создававшие ощущение открытого пространства. Теперь и они скрылись за звуконепроницаемыми ширмами, устроенными для удобства работавших в сооруженных на скорую руку студиях, одной из которых была «Би-4». Существование здесь весьма напоминало пещерный комфорт первобытных людей, особенно когда наверху бомбили, здание содрогалось, с потолка сыпалась пыль и на столах дребезжали карандаши в стаканчиках.
Падильо посмотрел на Ванду.
Глава Люфтваффе герр Геринг объявил Дом радио одним из главных военных объектов, коммуникационным центром империи. Бомбардировщики стремились превратить здание в щебень, и хотя не преуспели, но были весьма упорны в своих намерениях.
— Это означает, что он пойдет с нами.
Она качнула головой, словно в удивлении. Взглянула на меня, на Падильо.
Вытянувшись на железной раскладушке, Годвин обнаружил, что не может заснуть. Картины «Блицкрига» вставали перед ним в темноте, кололи как спицами, — не добрые минуты товарищества, не задорные выкрики с крыши в лицо швыряющим в тебя бомбы ублюдкам, не воспоминание о том, как несся в Сэвил-Роу в надежде, что твой портной пережил еще одну ночь, не воспоминания о бесшабашных днях и ночах, а кое-что похуже. Память потерь и смертей, память той ночи, когда чудесная, преданная Бет Килбэйн осталась в своем кабинете наверху, а проклятый фугас с замедленным взрывателем влетел в окно седьмого этажа и разнес там все к чертям… Плохая была ночь, чуть ли не самая плохая. Бет — и секретарь, и продюсер — ставшее обычным в военное время совмещение ролей — помогала ему улаживать разборки с начальством, спокойно устроившимся за океаном, в Нью-Йорке; и Бет погибла за своим столом, охваченным пламенем под градом шрапнели и стекла. Он не нашел ее в дыму и пыли — он нашел ее кисть и половину предплечья и опознал их по браслетику, охватившему тонкое запястье.
— Почему?
Не стоило слишком настойчиво манить к себе сон. Слишком многие поджидали его там. Отсутствующие друзья. Он спустил ноги с покрытой армейскими одеялами раскладушки и потушил окурок в пепельнице из «Риц». Время шло к пяти. Небо на востоке, должно быть, уже побледнело. Он подумал о немцах, просыпающихся на заснеженных окраинах Ленинграда, потом почему-то представил товарища Сталина, невысокого и с заправленными в голенища сапог галифе. Вспомнился рассвет над пустыней Северной Африки, где Роммель, кажется, держал кисмет
[5] в ладонях. Он представлял, как ранние выпивохи в каирском баре «Шепердса» толкуют о Лисе пустыни, расцвечивая и приукрашивая легенды…
Падильо пожал плечами.
Годвин поднялся, прошел к столу и стал просматривать свои заметки к двум репортажам, которые он собирался сделать в записи. В голове уже складывались заключительные фразы. Писать было легко — трудно было жить, жить и умирать.
— Спроси у него.
Он подтянул к себе стул, сел и застучал по клавишам разбитого «ундервуда», на ходу выправляя текст. Он остро ощущал, как шумно кругом и как странен этот шум в пещере, спрятанной глубоко под Лондоном, под Риджент-стрит. Шумели первые поезда подземной линии Бейкерлу. Шумели вентиляторы, котлы отопления, генераторы. Все резервные системы были готовы к тому, что бомба отключит основные источники энергии. Вода, спущенная в туалетах, журчала в трубах над головой. Бет Килбэйн всегда говорила, что система канализации — отличный источник метафор. Когда война закончится, нас смоет потоком дерьма. И мир снова станет чистым. Годвин заметил как-то, что образ зимородка над белыми скалами Дувра, о котором пела Вера Линн, более элегантен и поэтичен.
Она повернулась ко мне.
— Кому нужна поэзия, милый мой романтик? — возразила она, и спорить с ней было бесполезно.
Все равно, они тогда ужасно поругались. А теперь, конечно, самой Бет Килбэйн уже ничего не нужно, и ее уже нет, уже нет…
Он взглянул на часы. Оператор, наверно, его ждет, запивая безвкусные сухие галеты остывшим чаем, и время летит, и гранки ждут правки. Слишком многое ждет его и требует внимания.
— Почему? — в голосе ее звучало искреннее изумление.
Мы только притворяемся, что ведем войну, — писал он, медленно проговаривая слова, появляющиеся на бумаге, вслушиваясь в стук машинки, которую привез с собой в Париж, когда, четырнадцать лет назад, в 1927-м, явился туда в поисках славы и богатства. — И нам здесь, в Лондоне, пришлось повоевать в коротких кампаниях, известных как «Блицкриг» и Битва за Британию, да и теперь, когда едва ли не все взгляды по эту сторону Атлантики обратились на восток, где прожорливый хищник ринулся в русские степи, мы ведем другую войну, которую мало кто замечает. Ее, пожалуй, можно назвать «Забытой войной», потому что пока в ней редко звучат выстрелы, — и все же это война, все та же проклятая война, и она продолжается там, в североафриканской пустыне, в Киренаике, в Ливии, в Египте. Эта война пока затаилась, дремлет, но когда она вспыхнет, когда, как у нас здесь говорят, шарик лопнет, тогда, приготовьтесь, друзья мои… это будет нечто. Но давайте взглянем туда. Давайте спросим — что нас ждет?
— Не хочется покидать компанию.
Закончив писать, он откинулся назад и перечитал статью, обрезал фразу-другую, добиваясь большей насыщенности и вздыхая над недомолвками, неточностями и пропусками, неизбежными, когда несколько месяцев войны в пустыне, да и любой войны, пытаешься втиснуть в короткую статью: тебе остается в лучшем случае детская порция, полтарелки, но ты делаешь все что можешь и стараешься не ошибиться в главном. Дать хотя бы точный очерк. О большем, в сущности, и просить не приходится — только набросок, достаточно четкий, чтобы твои слушатели не спутали слона с верблюдом. Ничего другого и не остается, когда берешься за обобщения и стремишься ободрить аудиторию.
Замок во входной двери Критерион-билдинг взломали. Я не знал, когда это произошло, этой ночью или месяц тому назад, но без колебаний поспорил бы на последний доллар, что он останется взломанным до того волнующего момента, когда все здание сотрут с лица земли. Белый, с черными квадратами, линолеум в вестибюле говорил о том, что Критерион-билдинг знавал и лучшие времена, возможно, в 1912 году в нем не было ни одного пустующего кабинета, но с тех пор линолеум заметно посерел, а во многих местах и порвался.
Второй текст обдумывать почти не пришлось. Он в принципе был проще — один из очерков его серии «Война — это ад!». Серию приходилось тянуть. Опросы, которые проводили исследователи с Мэдисон-авеню, показывали, что слушатели предпочитают эти очерки всем его выступлениям. Вот он и завяз с ними, очутившись где-то между Фредом Алленом и Биллом Ширером, и стараясь кое-как удержаться на грани черного юмора. Очерки казались ему полусырыми, но начальство настаивало, а поколебать мнение начальства из Лондона было нелегко, поскольку начальство, обедающее у «Джека и Чарли» или в «Тафт» или обменивавшееся пошлыми анекдотами в креслах парикмахерского салона «Даун Пэтрол», прежде всего интересовалось цифрами. Оно не позволило бы ему вынести в эфир рассказ о том, как он нашел руку Бет Килбэйн в дыму, пыли и щебне Дома радио. Дурной вкус, говорили они, а если он пытался напомнить, что война вообще не отличается изысканным вкусом, они отвечали, что хотя это вполне может быть правдой, и даже, наверное, правда, но они лучше знают его слушателей, и что радиослушатели, сидя за ужином где-нибудь в Уэстпорте, или в Седар Рэпидс, или в Анахайме, не желают слышать рассказы о том, как красивую женщину разорвало бомбой на куски. С другой стороны, — замечали они, поглаживая его из-за океана, — «Война — это ад!» не портит аппетит, убеждает людей, что дела, в сущности, не так уж плохи, как бы они ни обстояли на самом деле. Так что Годвин скоро научился выплясывать на клавишах пишущей машинке, как Астер на подмостках, сохраняя на лице кривоватую светскую улыбочку, которой, если подумать, только и стоили эти очерки.
Два лифта, каждый со своей табличкой «НЕ РАБОТАЕТ», выглядели такими же древними, как и сам дом. Слева притулился табачный киоск, с пустыми полками и разбитым стеклом прилавка. Под прилавком, свернувшись калачиком, спал мужчина, сжимая в руке полупустую бутылку.
Мы остановились перед указателем фирм, все еще обретающихся в Критерион-билдинг. Люстры в вестибюле давно уже не горели, но кто-то догадался повесить над указателем сорокаваттовую лампу. Группировались эти фирмы на втором и третьем этажах. Остались, наверное, те, кому не требовался представительный офис, да и с деньгами было не густо. Начиная с четвертого, все комнаты пустовали. И не удивительно: какой клиент захочет подниматься так высоко пешком.
— Я ставлю на седьмой, — прервал я затянувшееся молчание.
Новости «Би-би-си»
Трансляция на США, Нью-Йорк
18.00 17 октября 1941
Дом радио,
Годвин
«Герцог Бедфорд»
Символы вовремя войны много значат. Так все говрят, значит, это правда. Коекто даже скажет, что войны ведутся в основном за символы. В наше время смвлом стали усики герра Гитлера. Над ними можно смеяться. Как и над выдающейся челюстью дуче или его воинственной позой уперев кулачки в ляжки. Предплагается, что мертвая голова или изломанный крест свастики, как и как и двойная молния эмблемы СС должныххх поднимать дух хххх наци. Символы.
У нас недавно, после возвращения Черчилля со встречи с ФДР[6] на Ньюфаундленде появился ррротличный новый символ. При возвращении в Лондон, не выпуская из зубов сигару и опираясь на трость с золотым набалдашником, старик сделал жест, ктрый, как говорится, привился. На вокзале Кина-Кросс он повернулся к собравшейся толпе и поднял указательный и средний палец, изобразив букву V. Толпа ответла восторженными кликами. Так родился новый символ. Теперь о новом, немножко более сложном символе, в котором содержится капелька яда. Рабочие с ацетиленовыми горелками начали хххх снимать решетки Бак-хаус мы, янки, называем его Бэкингемским дворцом. Там полным-полно решеток. Тонн двадцать железа, а это по любому счету немало. Ну и что, спросите вы, к чему все это? Видите ли, они собираются изготовить танк да-да, вы меня слышите, танк и окрестить его «Букингемский дворец». Очень недурной символ, одна из великого множества причин, почему народ так чтит своего короля. И по той же причине народ мечтает содрать шкуру с герцога Бедфорда или по крайнеймере засадить его за решетку до конца войны.
Что общего между герцогом Бедфордом и этой историей танков из решеток? видите ли, оказывается, у этого герцога в лондонсоком особняке тоже полно решеток, и он, помоги ему бог, отказался переплавить свои решетки в танкдругой даже если бы их назвали его именем. Секретарь министерства внутренрних дел мр. Герберт Моррисон высказался по поводу его отказа довольно туманно, заявив, что он «заинтересовался деятельностью герцога» Анонимный комментатор высказался не столь двусмысленно, написав на статуе предыдущего герцога Бедфорда на Рассел-сквер «предатель». Герцог, наодящийся ныне в своем поместье в Вигтауне, заявил: «Я не квислина!»[7] И все мы вздохнули с облегчением. Кое-кто видит в этом доказательство, что вечна не только Британия, но и британская эксцентричность и, как выразился паренек, который чистит мне ботинки, британская подлость. Более снисходительную оценку поведения герцога вы, вероятно, услышите в ближайшие дни. Да, война это ад, и я ваш Роджер Г
— Начнем с третьего, — возразил Падильо. — Вдруг Крагштейн решил нас обмануть.
Когда он закончил запись, было почти восемь часов, здание оживало, а где-то наверху, над корочкой планеты, пыталось просиять солнце или что-то весьма на него похожее. Моника Ноулс, сменившая Бет Килбэйн, высунула голову из чулана, где раньше хранились швабры, а теперь стоял телеграф, и сказала, что кто-то ждет его в кабинете.
Поднявшись на лестничную площадку третьего этажа, с пистолетом в руке, Падильо осторожно приоткрыл дверь в коридор, перешагнул порог. Мы с Вандой последовали за ним. Она держала «вальтер» в правой руке, а сумочку в левой. Я тоже решил вытащить револьвер из кармана.
— Кажется, какое-то духовное лицо. Викарий, что ли? — она скорчила рожицу, пожала плечами и тут же усмехнулась: — Вы уж не собрались ли перейти в католицизм?
Свет, который мы видели из гриль-бара, горел в самой дальней комнате. Неслышным шагом, на цыпочках, мы подобрались к двери, лавируя между разбитым столом, тремя шкафами без дверей и многочисленными колченогими стульями. На широком, в полдвери, матовом стекле темнели четкие буквы:
Ее тон ясно говорил, что ничто уже не в силах ее удивить. Она перекинула ногу через пирамиду мешков с песком, очевидно, предназначавшихся для иной цели, однако уже год перегораживавших вход в чулан, но зазвонил телефон, и девушка снова нырнула в свою каморку. Годвин двинулся к своему кабинету, соображая на ходу: священник? викарий? что за чертовщина? О господи, должно быть, мать Сциллы умерла от удара, и теперь священник хочет с ним поговорить. Наверно, по просьбе Сциллы. Но свернув за угол, он увидел не священника, а Монка Вардана.
«АРБИТР»
— Старый бобр Роджер! Нелегко же вас поймать! Наконец повезло. А я-то звонил на квартиру, — заговорил Монк, прохаживаясь по комнатушке и разглядывая развешанные по стенам фотографии.
Мисс Ненси Дишан Орамбер, редактор.
Годвин с ФДР, Годвин с Черчиллем, Годвин с Хемингуэем, Годвин с Роммелем на фоне Триумфальной арки…
Падильо знаком показал, что мы должны стать у другой стены, затем взялся за ручку двери, повернул ее и с \"мой толкнул дверь. Она ударилась обо что-то в комнате, но выстрелов не последовало. Лишь ровный женский голос спросил: «Чем я могу вам помочь?»
Но Годвин не слушал его. Он еще думал о Сцилле, гадал, как ее мать, гадал, сидит ли она еще там, потому что он так и не дождался новых вестей из Корнуолла. Может, Макс Худ уже там. Может, он прилетел из Стилгрейвса. Макс пользуется допуском к самому сердцу ее жизни — по праву мужа. Временами Годвин чуть не сходил с ума от того, что вынужден был довольствоваться тем, что ему оставалось.
В шляпке с широкими полями, узкой белой лентой и искусственными цветами, как мне показалось, розочками, она сидела за старинным, отполированным дубовым столом, на котором лежали гранки. Две стены в комнате занимали книжные полки, уставленными толстыми папками, с вытесненной золотом надписью на корешках: «АРБИТР» и год издания. Выходило, что первый номер этого почтенного издания увидел свет аж в 1909 году.