Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Томас Гиффорд

Сокровища Рейха

Пролог

На перроне безлюдно. Холодно, но от прохлады становится легче – она снимает боль. Прислоняюсь к столбу. Неподалеку дожидается поезда семья – средних лет пара в твидовых пальто и маленькая светловолосая девчурка, которая держит мать за руку и улыбается в ожидании поездки, возбужденная, как все малыши, когда они еще бодрствуют, хотя давно пора спать. Отпустив руку матери, она принимается семенить вокруг родителей и вскоре оказывается настолько близко от меня, что я вижу ее васильковые глаза. Она улыбается мне, и я улыбаюсь в ответ. На ней нарядное пальтишко с бархатным воротничком.

Неуверенно ступая, она подходит ближе, глядя на меня по-детски неотрывно, в упор, и вдруг ее улыбка гаснет. Я снова ловлю ее взгляд, превозмогая нахлынувшую боль и усталость, и пробую улыбнуться. Она напоминает мне мою маленькую сестренку Ли.

Несколько смущенный ее пристальным взглядом, я наклоняюсь вперед, хочу поздороваться. И тут она начинает пронзительно вопить, будто я на нее напал. Ноги мои подкашиваются, я чувствую, что валюсь вперед, и хватаюсь за столб. Не могу понять, отчего она кричит. Ее рот – провал, в который, кажется, я вот-вот рухну, – напоминает мне зияющую рану.

Родители девочки оборачиваются на крик, отец бросается к ней, повторяя: «Я здесь, здесь», – и протягивает руки к дочери. Женщина подходит ближе, сердитая, негодующая, и вдруг останавливается как вкопанная, прикрывает рот рукой в перчатке, и я слышу ее слова: «О боже, Генри, взгляни на его лицо, оно все в крови».

Я провожу рукой по лицу. Рука становится липкой, и я начинаю испытывать тошноту: по пальцам у меня размазана кровь. Пытаясь устоять на ногах, приникаю к столбу, все плывет перед глазами, голоса доносятся словно далекое эхо. Крик девочки обрывается, и я вижу, как стучащий по полотну дождь переходит в плавно оседающий снег.

Чей-то голос над самым ухом устало произносит: «Господи, Купер, что за вид, опять вы влипли в какую-то историю».

Голос мне знаком, но когда я оборачиваюсь, чувствую, что начинаю терять зрение, и успеваю заметить лишь силуэт, колющий луч света, чье-то лицо на острие луча, а потом перед глазами только снег, падающий большими мягкими хлопьями, в ушах приглушенные звуки поездов, далекие-далекие, и я чувствую, что падаю и мне уже попросту на все наплевать…

Часть первая

1

Все началось с телеграммы…

Последние несколько лет после развода с Дигби я жил в Кембридже, штат Массачусетс, и пришел к выводу, что, хотя и не могу возродить в душе ощущение безмятежности студенческой жизни в Гарварде, все же в этом местечке я обрел некоторый покой. Я записался в библиотеку Уайднер, приучился удовлетворять свои потребности в промтоварах в местном универмаге, пользовался услугами находившихся поблизости нескольких книжных и писчебумажных магазинов, а также газетных киосков, приобретал табак в «Лиавитт и Пирс»; читал за завтраком «Кримсон» и «Нью-Йорк таймс», совершал прогулки по Бойлстон-стрит мимо Элиот-хаус, где я когда-то обитал, и вдоль реки Чарлз, возле которой страстно влюбился в женщину, ставшую поначалу причиной моего развода, а затем покинувшую меня.

В Кембридже я чувствовал себя самим собой: здесь мне ничто не напоминало о Дигби. Этот город был полной противоположностью Нью-Йорку, где присутствие Дигби ощущалось на каждом шагу, поскольку у нее была масса друзей, и где она была более известна, чем я.

В то памятное январское утро я сидел за письменным столом у себя в кабинете, глядя на прошлогоднюю траву во дворе и серые пятна снега, похожие на проплешины. В глиняной кружке передо мной дымился кофе, в тарелке лежала ноздреватая английская сдоба. Тут же, на столе, возвышалась стопка желтых линованных листов именного блокнота, исписанных моим неразборчивым мелким почерком. Работа над романом «Мятеж», начатая мной в Гарварде во время студенческих волнений, шла быстро. Вот уже шесть месяцев я не употреблял спиртного и теперь был уверен, что с этим покончено навсегда. В тридцать четыре года я почти разорился, но средств еще оставалось достаточно, чтобы спокойно встретить завтрашний день.

Итак, весьма довольный собой, я наслаждался мыслью о том, что, собрав волю в кулак, все-таки сумел выжить. И тогда-то, словно для того, чтобы сбить с меня спесь, зазвонил телефон.

– Говорят с телеграфа. Мистера Джона Купера, пожалуйста, – произнес женский голос.

– Купер у телефона.

– Вам телеграмма от… э-э-э… Сирила Купера.

– Прочтите, пожалуйста, – бодро сказал я, одновременно испытывая щемящее и липкое чувство страха, которое неизменно вызывают слова «вам телеграмма».

И в ответ услышал:

– «Срочно будь Куперс-Фолсе двадцатого января. Бросай все. Семейному древу нужен уход. Выше голову, братишка. Сирил».

Голос любезно предложил повторить текст. Я с готовностью согласился и второй раз прослушал его уже с облегчением: по крайней мере, никакой катастрофы. Уставившись в окно и размышляя о том, что бы все это могло значить, я спросил, откуда отправлена телеграмма.

– Из Буэнос-Айреса, – ответила телеграфистка голосом, интонация которого была профессионально отшлифована.

Поблагодарив, я машинально потянулся за жестянкой с табаком, туго набил трубку душистым «Балкан собрани», поднес большую кухонную спичку и полной грудью втянул дым, ощущая аромат смеси и наблюдая как тлеющие хлопья латакии[1] поднимаются над вересковой чашечкой трубки.

Первое, размышлял я, – никакой липы. Никто, кроме Сирила, не раскошелился бы в международной телеграмме на три лишних слова: «Выше голову, братишка».

Второе – «срочно» в обиходе Сирила было не просто словом. Оно сохраняло свое истинное значение.

Третье – двадцатое января отнюдь не приблизительная дата. Это точный срок, когда мне надлежало по вызову Сирила прибыть в Куперс-Фолс, причем явка обязательна и никакие уважительные причины с моей стороны не будут приняты во внимание.

Четвертое – телеграмма была не только загадочной, она была намеренно интригующей, тем более что суть дела в ней не сообщалась. Помимо всего этого, Сирил никогда ничего не делал просто так, и если в данном случае он о чем-то умалчивал, темнил, значит, на то имелись свои причины.

Пятое – Буэнос-Айрес. Буэнос-Айрес невообразимо далек от привычных Сирилу деловых районов, в основном европейских. И тем не менее у Сирила, очевидно, были веские причины для пребывания именно в Буэнос-Айресе.

Допив вторую кружку кофе, я взял чемодан, аккуратно сложил в него свои пожитки и направился в гараж к «линкольну».

2

«Линкольн» сохранился у меня еще с тех времен, когда денег было в изобилии. Даже оказавшись перед фактом нахлынувших личных и финансовых неурядиц, я холил и лелеял его, оберегая от порчи, цепляясь за него, как за своего рода талисман. Машина служила для меня источником радости. Мой «линкольн» образца 1966 года тихо рокотал, пожирая при этом массу горючего. В его боках цвета вороненой стали отражалась серая картина мира, в салоне всегда поддерживалась нормальная температура, и я чувствовал себя очень уютно на его просторном кожаном сиденье. Мне и в голову не пришло добираться до дому каким-либо иным способом.

На заправочной станции тщательно проверили уровень бензина, масла, коробку передач, тормоза, аккумуляторы, и я отправился в дорогу.

За первый день я проехал всего лишь триста восемьдесят жалких, насквозь провьюженных миль. Снег вихрем перелетал через шоссе и уносился, не успевая намести сугробы. Мысли мои, естественно, сосредоточились на Сириле.

Мой брат Сирил Купер, двумя годами старше меня, и в юности, и позже, став зрелым мужчиной, обладал необычайным обаянием, целеустремленностью и, если называть вещи своими именами, самой что ни на есть откровенной алчностью. Эта алчность, этот неприкрытый восторг от того, что вся его деловая активность представляла реализацию теоретических положений, полученных в Гарварде, помогли ему невероятно разбогатеть. Однако благодаря врожденной порядочности Сирил не нажил себе врагов – явление весьма редкое для человека с таким капиталом. В сферу его деловых интересов входили: шотландское виски, многочисленные магазины модной одежды, оборудование для видеозаписи, специализированное издательство, реклама, торговое судоходство под либерийским флагом и застройка участков в Англии, Франции и Испании. Когда ему исполнилось двадцать лет, он взял у деда денег взаймы и с тех пор неуклонно, ступенька за ступенькой, поднимался по лестнице, ведущей к положению магната.

Я продолжал свой путь в сгущающихся сумерках и, попыхивая трубкой, невольно перешел в своих размышлениях о брате, всегда деятельном и жизнерадостном, к остальным членам семьи, в которой вырос не только он, но и я, совершенная ему противоположность – книжник и нелюдим, не говоря уже о нашей маленькой сестренке Ли, погибшей во время бомбежки в Лондоне.

Куперс-Фолс основал мой предок в северной части Миннесоты – в одной из самых живописных излучин реки Сент-Круа, в верхнем ее течении неподалеку от бурных, пенящихся водопадов, которые не замерзают даже в трескучие морозы. Этот первый из Куперов, мой тезка Джон, сколотил состояние на постройке железных дорог и торговле пшеницей, что в итоге породило изрядное количество миллионеров, а соответственно – и процветающий город Миннеаполис. Однако Куперы жили на удивление тихо, пока мой дед, «закусив удила», не принялся наверстывать упущенное предками время.

Остин Купер, мой дед, был деловым, целеустремленным человеком и с наступлением двадцатого века все больше и больше богател. Он водил дружбу с финансовыми магнатами, такими как Карнеги, Рокфеллер, Форд, Меллон. И однажды им овладела навязчивая идея, требующая воплощения, подобно тому как застрявший в теле шрапнельный осколок, образовав нарыв, в конце концов выходит наружу вместе с гноем и кровью. В двадцатые годы, часто бывая в Германии, он проникся сочувствием к судьбе немцев, изнывавших, как он выражался, под ярмом контрибуций, наложенных победителями в «большой войне».[2] Многие его современники разделяли эту точку зрения, да и позже некоторые историки придерживались мнения, что этот явно несправедливый мирный договор привел лишь к новой «тридцатилетней войне», длившейся с 1914 по 1945 год.

Однако, по-своему воспринимая ход истории, Остин Купер не ограничился простой записью в своем дневнике. Во время последующих поездок в Германию дед начал выискивать со свойственными ему проницательностью и упорством людей, которым, по его убеждению, предстояло стать глашатаями новой, восставшей из пепла Германии. Он установил тесный финансовый контакт с фирмой Круппа и стал, таким образом, своего рода связующим звеном между немецкими и англо-американскими денежными тузами.

Остин Купер, увлекшись политикой, со временем почувствовал интерес к себе политических лидеров, которые, по его убеждению, обладали способностью направить Германию по пути, предначертанному ей судьбой. Как американец, он был полезен этим «новым людям», ибо беспрепятственно вращался в кругах, куда они не имели доступа в силу социальных условностей.

Так Остин Купер начал свое «послушничество» у двух очень озлобленных немцев, стремившихся к переделу мира. Один из них, «герой большой войны», импонировал ему чувством собственного величия; другой, ладить с которым было куда труднее, – своей гипнотической силой.

«Герман Геринг. Адольф Гитлер. Остин Купер. Сирил Купер. Буэнос-Айрес. Выше голову, братишка» – эти фамилии и слова продолжали вертеться у меня в голове, когда поздним вечером в мотеле я лежал на кровати, на высоко взбитых подушках, уставший до такой степени, что не мог ни думать, ни читать, ни даже смотреть телевизор. Но мне и не спалось – я испытывал напряжение во всем теле от многочасовой езды в непроглядной метели и продолжительных раздумий о судьбе нашей семьи, – и в душу закрадывалось неясное ощущение тревоги и чего-то неизвестного.

В Куперс-Фолсе, на своей родине, я не был несколько лет и даже не позволял себе предаваться воспоминаниям о семейной истории.

Надо беречь силы – впереди еще много миль, несколько часов пути. Может, стоило лететь самолетом? Но нет, всякий, кто хорошо знал меня, не задумываясь сказал бы, что я предпочту «линкольн».

В конце концов я завернулся в одеяло и, прислушиваясь к завыванию ветра за окном, уснул.

А на следующий день меня хотели убить.

3

Этот день был такой же, как и предыдущий, только еще труднее и утомительнее. Я ехал на запад в серой, крутящейся метельной пелене, сводившей до минимума видимость, а соответственно и скорость. В пути мой «линкольн» то и дело обгонял какие-то странной формы предметы, которые я совершенно не мог различить при тусклом свете фар. По радио безостановочно предупреждали о необходимости воздержаться от любых поездок, перечисляя временно закрытые школы и перенесенные мероприятия. Но мне и в голову не приходило переждать непогоду, я боялся опоздать: Сирил назначил встречу на двадцатое, значит, двадцатого я должен быть на месте.

В Индиане и Иллинойсе погода немного прояснилась, и я на какое-то время дал волю «линкольну». Судя по сводке погоды, сразу за Чикаго, после поворота на иллинойское шоссе, и на следующем перегоне в Висконсин меня поджидал буран. Сейчас же, пока светило мглистое солнце, я мог несколько расслабиться. Напряжение от многочасовой езды при нулевой видимости сильно утомило меня.

Может показаться странным, что только теперь, в 1972 году, проезжая по местам, откуда пошла Америка, я предаюсь воспоминаниям о детстве, проведенном в Куперс-Фолсе у деда, имя которого в тридцатые годы – в период перевооружения Германии – стало синонимом американских приверженцев фашизма, тех, кто изъявлял солидарность с целями и задачами национал-социализма в Европе.

В середине тридцатых годов, еще до моего рождения, насаждавшийся в Германии антисемитизм как-то не прижился у нас, в восточных штатах, во всяком случае, он не являлся проблемой. С широко распространенной тогда точки зрения, этот вопрос всегда был, есть и будет, поэтому каждая страна, учитывая богатство, влияние и деловую хватку евреев, сама должна решать, как ей поступать с ними. По мнению моего деда, евреев следовало воспринимать только как партнеров по бизнесу, но, как любому бизнесмену, им нельзя полностью доверять. И конечно же, не было никаких оснований не ладить с ними. Их существование – реальный факт, и если дед не стал бы лезть из кожи вон, чтобы выручить из беды какого-нибудь еврея, то и портить кому-то из них жизнь он не видел смысла. Просто они – сами по себе, а как им решать свои проблемы – их личное дело. То же самое он говорил и о католиках.

Остин Купер не был ни махровым расистом, ни оголтелым фанатиком. Под маской колоритной личности, созданной падкими на сенсацию журналистами, скрывался хладнокровный реалист, глубоко убежденный в том, что Европа – этот недужный, шатающийся колосс – может возродить свое прежнее величие, что в конечном счете послужит прогрессу мировой экономики и личному благополучию Остина Купера. Он делал ставку или на новоявленного энергичного вождя, или на коллективное политическое руководство, которые возродят ее былую гордость и достоинство. Годы кризиса, а также личная причастность к фашистскому движению в Германии, Италии, Испании и Англии убедили Остина Купера в том, что национал-социализм – единственно верная идеология, и если она сулит войну, значит, быть войне! Деньги переживут войну, разбухнут на войне. Войны были всегда. Человечество любит воевать. Задача состоит в том, чтобы заставить войны приносить доход.

Меня, ребенка, не ведавшего, что такое политика, все это никак не касалось, за исключением одного обстоятельства: Остин Купер, «американский фашист номер один», как окрестили его «Либерти» и «Коллиерс», приходился мне дедом. У моего брата Сирила и у меня были с ним теплые, дружеские отношения. По молодости мы не испытывали стыда за его профашистские деяния. Для нас он был просто худощавый, пожилой человек, исключительно элегантно одетый, немногословный, но точный в высказываниях, который щедро снабжал нас деньгами, дарил книги и, при всей своей серьезности, был на удивление смешлив и до преклонных лет любил играть с нами в гольф на огромной лужайке перед домом.

Однако если нам, детям, он представлялся всего лишь величественным, доброжелательным старцем, то моего отца он ставил в невыносимо тяжелое положение. В глазах общественного мнения дед был главным американским нацистом, фотографии которого нередко появлялись на первых страницах газет: то он приветливо болтает с Адольфом Гитлером, то едет в огромном открытом лимузине с Герингом и Шпеером, то выходит после совещания с Адольфом Круппом и, улыбаясь, скрепляет рукопожатием бог знает какую дьявольскую сделку.

Все это было совершенно чуждо моему отцу, Эдварду Куперу, который в 1932 году окончил Гарвардский университет и помышлял стать художником. Бывая в Германии вместе с дедом в двадцатые годы, в период быстрого возрождения Берлина, потом в тридцатые – уже в совершенно иной атмосфере, он встречался с великими мира сего, решавшими, как перекроить Европу, и люто возненавидел все, за что ратовали нацисты вкупе с его родным отцом. Таким образом, в то время как Остин Купер, наш дед, был глашатаем нацистских идей в Америке, наш отец, Эдвард Купер, всю свою недолгую жизнь боролся с фашизмом всеми доступными ему средствами и в 1941 году, будучи офицером английских ВВС, сложил голову в воздушном бою над Ла-Маншем. Ни его тело, ни обломки его «спитфайра» отыскать так и не удалось.

Газеты писали тогда: один, живой, предал свою страну и ее идеалы, другой, его сын, погиб за свободу.

Восьмого декабря 1941 года по личному указанию президента около нашего огромного особняка, выходящего окнами к живописной реке и водопадам, носившим имя Остина Купера, была выставлена вооруженная охрана. Она была снята лишь через несколько месяцев после окончания войны. Так охраняли, оберегали Остина Купера от возмездия со стороны тех, у кого имелись причины желать ему смерти.

4

Чикаго лежал передо мной, огромный, курящийся дымами, и в морозном небе над ним тучей нависал грязно-желтый индустриальный смог.

Как только я повернул на север, налетел сильный, порывистый ветер, хлестко ударил по ветровому стеклу. «Линкольн» содрогнулся, принимая напор ветра на свои мощные литые бока. Снег вихрем несся по стылым полям, ветер со свистом взметал его вверх, превращая солнце в едва различимое тускло-серое пятно.

Я свернул с шоссе и, поставив автомобиль на стоянке, вошел в кафе фирмы «Фред Харви». В кафе не было ни души – стояла мертвая, неземная тишина, словно не кафе открыл здесь Фред Харви, а космическую станцию. На миг мне почудилось, будто я оказался единственным живым существом в царстве автоматов.

Наваждение рассеял приход официантки. Она, приветливо улыбаясь, заметила: «Надо же, еще день, а темно, как ночью» – и удалилась. Вскоре появились двое мужчин. Они сели за столик, заказали кофе. Один из них, высокий, лысеющий, в дубленке, подойдя ко мне, спросил, не одолжу ли я ему почитать газету «Трибюн», лежавшую около меня на стойке. Я ответил, что газета не моя и он может ее взять. Мужчина улыбнулся, кивнул в сторону огромного, во всю стену, окна, за которым проносился снег, скрывая автостраду, и спросил с дружелюбной слабой улыбкой:

– На север едете?

– Да, до самой Миннесоты.

– Вы можете не доехать, – грустно сказал он, будто всем нам грозил один общий враг. – Погода мерзкая, а к северу, говорят, и того хуже.

– Похоже, что так, – согласился я.

– Да-а, не повезло. – Он закурил сигарету и стал длинными пальцами вертеть газету. Этот человек походил на ковбоя, перегоняющего стадо домой сквозь ветер и снегопад. – Спасибо за газету, – поблагодарил он и вернулся к своему спутнику.

Они еще мирно попивали кофе, когда я, натянув перчатки, вышел из кафе и направился к машине. На мне был мой любимый свитер с высоким воротом, плотный, связанный какой-то старушкой на Гебридах из толстой чистейшей шерсти и очень мягкий.

«Линкольн» завелся мгновенно, и я, убедившись, что все узлы работают нормально, медленно поехал по площадке мимо черного лимузина, стоявшего рядом с батареей заправочных колонок. Те двое из кафе тоже вышли на улицу, и высокий, в дубленке, помахал мне на прощание, когда я начал осторожно спускаться в белесый провал, который и оказался шоссейной магистралью.

Мной опять завладели воспоминания: сначала о Сириле, потом о Дигби, и я – уже в который раз – представил себе, как впервые везу ее в Куперс-Фолс… Мой отец беседует со мной так, как ему никогда не довелось при жизни, а дед медленно, расчетливо примеряется ударить по крокетному шару, и мне даже слышится гулкий удар молотка по шару…

Ранние сумерки окутали меня, пуще повалил снег, и видимость почти исчезла. Шоссе, покрывшись раскатанным снегом и ледяной коркой, стало скользким. За целый час мне попалось всего с полдюжины машин, и я уже пересек границу штата Висконсин, как вдруг сбоку, слева, всего в нескольких футах от меня, неожиданно возник черный лимузин. Он начал съезжать в мою сторону, и, прежде чем я успел что-либо предпринять, раздался удар, от которого «линкольн» медленно сполз с дороги, не в состоянии удержаться на укатанном снегу.

Словно пара конькобежцев, мы плавно двигались сквозь пургу, все ниже сползая в бесконечное белое пространство, покрытое настом. Я крутанул руль и сбросил газ в надежде, что зимние покрышки каким-то чудом затормозят движение. Черный лимузин наконец оторвался от меня, отъехал в сторону и остановился впереди у кромки кювета, в то время как я продолжал скользить вниз. Но вот я ощутил твердую опору под колесами, быстро перевел рычаг на первую скорость и резко нажал на педаль акселератора, стремясь вновь поймать управление. Как ни странно, маневр удался. «Линкольн» выровнялся, пропахал полосу рыхлого снега и с трудом выбрался на обочину, поднимая снежные шлейфы. По-видимому, с момента столкновения и до того, как я опять выехал на дорогу, прошло всего несколько секунд, но мне показалось, что минула целая вечность. От пережитого страха я весь дрожал, по телу струился пот. Я сидел, стиснув руками руль, судорожно глотая воздух.

Из снежной мглы вновь возник черный лимузин с тускло светящими сквозь метель фарами. Он начал сигналить. Высокий человек в дубленке, сидящий в машине, махал руками, указывая на обочину. Лимузин проехал немного вперед и остановился. В свете фар я увидел, как распахнулись обе дверцы, те двое вылезли из машины и, пригибаясь от ветра, побежали ко мне. Открыв дверцу, которая жалобно скрипнула, я вышел из машины и сразу ощутил всю силу ветра и пронизывающий холод, который прохватывал через свитер, хотя, когда я покинул кафе, ни того ни другого не чувствовалось. Человек в дубленке прокричал:

– Как вы, целы?

За воем ветра его едва было слышно. Снег щипал мне лицо и глаза.

– Да вроде бы цел, – ответил я.

– Как понесет, разве остановишь, – пробурчал его спутник, низкорослый крепыш в синем ратиновом пальто. – Виноват, друг, извини.

Мы стояли, осматривая повреждения: содрана краска, сильно помяты дверца и крыло.

– Проклятье! – выругался я.

– Пойду гляну сзади. – Высокий в дубленке спрятал лицо в овчину воротника и зашагал к тыльной части «линкольна».

Крепыш поманил меня к переднему колесу, тыча пальцем в крыло. Он стал на колени и схватился за него, оттягивая от колеса. Я опустился на снег рядом с ним. Но крыло не задевало за покрышку, и я повернулся, чтобы сказать ему об этом.

Однако я так и не успел вымолвить ни слова, потому что ощутил тупую боль в голове. Я услышал звук удара по черепу, услышал, как кто-то глухо крякнул у меня над ухом, почувствовал холод, ткнувшись лицом в снег, и дальше – ничего.

5

Долго ли может человек оставаться в живых, лежа в снегу при температуре ниже нуля,[3] не знаю. Но я выжил, хотя оцепенел от холода. Очнувшись, поднял голову и ударился о днище «линкольна»: каким-то непонятным образом я очутился наполовину под машиной. Уцелел же я благодаря тому, что удар, которым верзила угостил меня, был нанесен довольно неумело, а тепло огромного двигателя, сохранившееся, несмотря на мороз, не дало мне замерзнуть до смерти.

Постанывая от боли, я медленно выбрался из-под машины. Наши фильмы и телевидение притупили в нас понятие опасности реального физического насилия, ибо кино- и телегерои, оказываясь его жертвой, неизменно остаются в живых. Я всегда подозревал, что нас пичкают убогой полуправдой. Но лишь теперь, бессильно прислонившись к искалеченному боку «линкольна» и ощущая страшную боль в голове, я убедился в этом. Правда оказалась куда ужаснее, чем я мог себе представить. Ведь эти двое оставили меня на дороге, обрекая на смерть, на верную смерть. Мое спасение – чистая случайность. Внезапно вернулось ощущение холода. Я открыл дверцу и, с трудом забравшись на сиденье, повернул ключ зажигания. «Линкольн» ожил вместе со мной, обдав кожаное нутро потоком теплого воздуха, отмораживая ветровое стекло. «Линкольн» спасал мне жизнь.

Голова была липкой от крови и на всякое прикосновение пальцев отзывалась резкой болью. Я старался успокоиться и собраться с мыслями. Немного согревшись, я вылез из машины, отер снегом кровь с лица и рук, отметив при этом, что крыло не задевает переднего колеса.

Я продолжал свой путь. Ночь стояла темная. Видимость не позволяла ехать со скоростью более сорока миль. При мысленном воспроизведении, словно в замедленной съемке, одного из моментов сцены нападения мне вдруг пришло в голову, что черный лимузин может вернуться и эти неизвестные повторят все сначала, пока не прикончат меня.

И только заметив сквозь вьюгу красные огни автоколонны, разгребавшей заносы на шоссе, я почувствовал себя в относительной безопасности: ведь эти люди, управлявшие большими машинами, – обыкновенные труженики, которые выполняют свою работу, и они в любую минуту смогут защитить меня от опасности. До самого Мэдисона я ехал медленно, упорно держась за колонной снегоочистителей, пока передо мной в светлом ореоле не возник город. Конечно, следовало бы заглянуть в какую-нибудь местную больницу, чтобы мне осмотрели голову… Но вместо этого я съехал с шоссе, повернул направо, пересек ответвление дороги, ведущей на юг, и, преодолев крутой подъем, подъехал к гостинице «Ховард Джонсон», оранжевую крышу которой можно было различить сквозь снегопад.

После нескольких вежливых, но слегка недоуменных взглядов из-за моего помятого вида мне дали комнату окнами на автостоянку позади гостиницы. Эта автостоянка упиралась в смутно маячившую отвесную стену утеса, по высоте в несколько раз превышавшую саму гостиницу, и хорошо освещалась. Белый снежный круговорот был пронизан светом фонарей, на машинах лежал дюймов в шесть толщиной, а то и больше, снежный покров, намерзший на крышках, капотах, багажниках. Я стащил с заднего сиденья чемодан, поднялся в свой номер и увидел портье, включавшего повсюду свет. Его глаза улыбались из-за очков в роговой оправе, а стрижку под бобрик я не видел уже много-много лет.

– Вот решил зайти посмотреть, все ли здесь в порядке. – Он мотнул головой, точь-в-точь как тот тип в дубленке в кафе «Фред Харви». Я даже подумал, что сейчас последует замечание о погоде. – Что можно ожидать в такую ночь, как эта? Весь день нам звонят коммивояжеры, застрявшие где-то из-за снега, отменяют заказы на номера. Впрочем, большинство из тех, кто здесь находится, остаются еще на сутки. Так что, собственно, мы ничего не теряем, – добавил он философски, увидев, как я швырнул чемодан на постель. – Отопление здесь, – указал он на циферблат в стене, – а тут туалет. Цветной телевизор, если желаете смотреть программу Карсона. Есть такие, что ни одной передачи не пропустят. – Он кивнул на сложенное на постели одеяло: – Вот принес вам еще одно, чтоб не мерзли.

– За одеяло спасибо. А у вас, случайно, нет экседрина? Мне определенно требуется экседрин от головной боли.

Портье удалился, а я встал у огромной, от пола до потолка, застекленной стены, пристально оглядывая стоянку, покрытую пушистым белым ковром. Прислушиваясь к свисту ветра далеко внизу, я поймал себя на мысли о том, что среди автомашин боюсь увидеть черный лимузин с вмятиной на боку. Лимузина не было, зато появился улыбающийся портье, дал мне экседрин и заметил, что я что-то слишком бледен…

– Да, пожалуй, немного бледен, – согласился я, – но это из-за головной боли. И тело ломит.

– Тогда вам лучше сразу же лечь, – посоветовал портье. И, уже стоя в дверях, добавил с улыбкой: – У нас тут гуляет грипп. Не грипп, а настоящий убийца. Что ж, желаю хорошо выспаться.

«Настоящий убийца! О боже!»

Приняв экседрин, я уснул не сразу. Перед глазами стоял тот верзила в дубленке, улыбался мне, а в ушах звучали его слова о том, что я могу и не доехать до Миннесоты. Но почему эти двое напали на меня? Садисты? Непохоже: таким наверняка доставляет наслаждение сам акт убийства – уж они-то довели бы дело до конца. Тогда, может, грабители? Но ведь они ничего не взяли: ни документы, ни деньги, ни кредитные карточки, – ничего. И все же они продуманно завлекали меня в ловушку, а потом пытались убить. Чем же можно объяснить их поведение?

За стеклянной стеной сыпал снег, и косые тени скользили по комнате. Постепенно мной овладел сон.

6

Когда двадцатого января рано утром я выехал из Мэдисона, направляясь на север, голова еще болела, кожа над левым ухом вздулась и до него нельзя было дотронуться. Учитывая то, что со мной произошло, я чувствовал себя вполне удовлетворительно, особенно после хорошего завтрака из яичницы с беконом.

Механик на автозаправочной станции «Тексако» поднял капот и, осмотрев двигатель, сказал, что все в порядке, если не считать вмятин и царапин на корпусе машины. «Линкольн» урчал по-прежнему ровно, явно демонстрируя свое полное пренебрежение к экономии топлива. С востока на студеном небе поднималось яркое солнце. Температура упала до десяти градусов.

Итак, двадцатое января. Сирил, должно быть, подъезжает к Куперс-Фолсу, возможно, уже сейчас приземляется в аэропорту Сент-Пол в Миннеаполисе. Сегодня вечером я наконец узнаю, чего он хочет, какова причина такой срочности.

Сейчас мне известно ничуть не больше, чем тогда, когда я выезжал из Кембриджа. Тревожил текст телеграммы, который прочно засел в голове: «Срочно будь Куперс-Фолсе двадцатого января. Бросай все. Семейному древу нужен уход. Выше голову, братишка. Сирил».

Но эти слова ни о чем мне не говорили, ни о чем, за что можно было бы зацепиться. Слова «семейное древо», надо полагать, относились к политической эксцентричности деда, но с какой стати ему вдруг «нужен уход»? Остин Купер тихо скончался в свои восемьдесят с лишним лет на руках давнишнего друга нашей семьи Артура Бреннера. Именно Артур и известил меня о его смерти несколько лет назад. Помнится, он написал, как мирно отошел Остин в небытие и как он, Артур, стоял у его смертного одра. На правах адвоката деда и близкого друга моего отца, хотя он и был намного старше его, Артур оповестил меня не только о смерти деда, но и о гибели моего отца, матери и маленькой сестренки Ли.

В свое время он, используя личные связи в Гарвардском университете, устроил туда отца, а позже помог ему поступить на службу в Королевские военно-воздушные силы Англии. Я тоже попал в Гарвард не без его содействия. И сам же Артур Бреннер заметил после кончины Остина Купера, что теперь наконец-то репутация нашей семьи восстановлена. Пройдут годы, сказал он, и принадлежность деда к нацизму забудется, сотрется из памяти людей и героизм отца, семья рассеется по свету и Куперс-Фолс останется лишь точкой на карте, без всяких ассоциаций с нашей фамилией.

Время подходило к полудню, я ехал дальше и дальше на север, приближаясь к дому. Солнце скрылось, небо стало серым – цвета моих замшевых перчаток. По радио передали, что на Дакоту и западные районы Миннесоты надвигается снежная буря. Дорога на север пролегала вдоль реки – естественной границы между Висконсином и Миннесотой. Начинало темнеть. Тепло ощутимо уходило из кабины, и я перевел рычаг отопления на более интенсивный режим, но это не помогло. Остановился заправиться. Механик, по всей видимости, никогда прежде не занимавшийся ремонтом «линкольнов», не сумел найти причину поломки отопительной системы.

Я опять выехал на автостраду, которая здесь сужалась до двух полос. Она тянулась сквозь густой ельник, подступавший почти к самой обочине. Я вновь подумал о человеке в дубленке, гадая, нет ли какой связи между двумя довольно странными событиями – телеграммой Сирила из Буэнос-Айреса и покушением на мою жизнь на завьюженной дороге в Висконсине. Да нет, ерунда. Наверняка я стал жертвой ошибки, нелепого совпадения, и только. Подобные акты насилия просто необъяснимы, когда вы начинаете анализировать их и приходите к выводу, что причину невозможно понять.

Приближаясь к городу, надо было сворачивать на местное шоссе, асфальтированное, но узкое и совсем не освещенное. Ночь была безлунная, на небе – ни одной звезды, дорога пустынна. Я выключил радио. Оставалось проехать еще сорок миль, как вдруг вентиляторы совсем перестали работать. Тепло в салон не поступало, а то, что еще оставалось, быстро выветривалось. Я остановился, достал с заднего сиденья свою дубленку и с трудом натянул ее, не вылезая из кабины, боясь попасть под секущий ледяной ветер. Снежные вихри гнало по намерзшей поверх асфальта корке снега. Ощущение было такое, будто машину стремительно окутывал густой туман.

Я снова двинулся в путь. В «линкольне» становилось все холоднее и холоднее. У меня замерзли руки – вначале закоченели, потом вовсе потеряли чувствительность. Я пробовал согреть ноги, топая о пол кабины. Дыхание инеем оседало на усах, нос замерз.

Минуя знакомые повороты, я знал, что ехать оставалось еще миль двадцать. Снова включил радио. Передавали, что температура очень низкая, что снежная буря надвигается и в Дулуте уже минус двадцать пять.

«Машина хочет прикончить меня», – подумал я. Вероятно, «линкольн», который вел себя так необычно, решил довершить то, чего не удалось тому бандиту в дубленке. Проклятие, что же все-таки случилось с отоплением? Я уставился на эмблему на капоте, будто надеясь, что каким-то чудом эта хромированная фигурка поможет машине пробиться сквозь стылую ночную тьму.

Но вот, находясь на грани отчаяния, я сделал последний поворот среди деревьев и сбавил газ. Наконец-то я увидел две каменные башни у въезда в аллею, ведущую к дому, – ворота моего детства, у которых мы с Сирилом столько раз поджидали школьный автобус. Я сидел в машине полузамерзший, но с победной улыбкой на лице: никто, ничто не убило меня. Сегодня все еще двадцатое января, и я наконец дома.

Тополя высились вдоль дороги, образуя естественную непроницаемую преграду между Куперами и остальным внешним миром. Справа у ворот стояла каменная сторожка с массивной дубовой дверью на длинных, старинных петлях.

В годы войны мы с Сирилом приходили сюда поиграть с солдатами, тоже молодыми, изнывавшими от скуки, но счастливыми от того, что не надо участвовать в операции «Омаха бич» и пахать брюхом песчаные отмели в Нормандии. Мы трогали их винтовки «гаранд», залезали в их «виллис» и несколько раз, что особенно запомнилось, ездили вместе с солдатами в город по заданию, мчались с ветерком в «виллисе», хохоча от радости и восторга. В доме до сих пор хранились фотографии, запечатлевшие нас с Сирилом в защитного цвета летней солдатской форме, при галстуках, по-армейски аккуратно выровненных с помощью зажима, со всеми знаками отличия и в фуражках, – все это одолжили нам солдаты охраны в один из праздников – День независимости.

На подъезде к дому снег лежал ровным, гладким настилом. Ветер сровнял его с окружающей лужайкой, и лишь смутные очертания сугробов у перил вдоль дороги указывали направление. Я рискнул, понадеявшись на свои новые зимние покрышки, и вот «линкольн» стал медленно, но верно, вгрызаясь в снег, прокладывать себе путь вперед.

Спустя несколько минут показался дом в обрамлении дубов и вязов, затенявших лужайку в летнее время, с верандой и шестью квадратными каменными колоннами, которые поднимались во всю высоту трехэтажного особняка до самой крыши с ярусом башенок, куполов и частоколом дымоходов, выступавших над ней неясными тенями.

Дом был погружен в темноту. Если бы Сирил уже приехал, он непременно зажег бы для меня свет в одной из комнат. Он не лег бы спать, зная, что я в пути и буду с минуты на минуту. Значит, его еще нет. По-видимому, задержался где-то из-за пурги. Следовательно, дом пуст.

Не выключая мотора, я вылез из машины и, утопая по колено в снегу, двинулся по целине. Заночевать я решил во флигеле, рядом с нашим небольшим озерком, по которому мы детьми ходили летом на парусной яхте, а зимой гоняли на коньках. Этот флигель был моим излюбленным местом в усадьбе. Однако сначала, несмотря на то что я промерз до костей и отчаянно устал, мне хотелось заглянуть в наш огромный старый дом. Пять лет… Пять лет я не был здесь, но все эти годы ключ от парадной двери висел у меня на кольце с другими ключами. Повернувшись спиной к ветру, гулявшему по веранде, я вставил ключ в замок, открыл дверь и вошел в холл.

Шаги гулко отдавались по паркету. Я потянулся к выключателю, повернул его. Тусклый желтоватый свет разлился по стенам. В свое время здесь горели старинные газовые рожки, которые впоследствии были заменены электролампами с желтыми плафонами. Хотя в доме давно никто не жил, существовала договоренность со сторожем, сорок лет прослужившим в нашей семье, что он и его жена будут приходить сюда раз в неделю наводить порядок.

Я стоял и смотрел в конец холла, где он расширялся и начиналась огромная пологая лестница. Во всю длину холла по обе стороны располагался целый ряд раздвижных дверей, открывавших взору обширные пространства затененных гостиных. Когда-то в детстве мы с Сирилом носились по этим комнатам, играя в салочки и прятки, поднимая порой такой невообразимый шум, что нашей няне или секретарю деда с трудом удавалось нас утихомирить. Я никогда не испытывал такого удручающего одиночества, как сейчас, стоя в этом пустом доме, среди гнетущей тишины, прислушиваясь к завыванию ветра и методичному лязгу полуоторванной железяки где-то в задней части дома.

Я прошел через первую гостиную, включив по пути свет, и оказался в библиотеке – моем прибежище в этом огромном доме еще с тех давних времен, когда я даже не умел читать. С разрешения деда я усаживался в огромное кожаное кресло, все потертое, потрескавшееся и невероятно древнее, и листал энциклопедии, исторические атласы и какие-то малоизвестные, забытые журналы, которые давным-давно перестали издавать.

Казалось, и теперь в библиотеке было тепло и уютно, словно дед только что поднялся по лестнице и ушел спать к себе в комнату. На холодной решетке камина, напротив его письменного стола с бронзовыми лампами, возвышались сложенные стопкой поленья. Книги и книжные полки во всю ширину стен были тщательно протерты от пыли. Между ними все так же висела карта Второй мировой войны, испещренная цветными флажками, обозначавшими положение на фронте. Подойдя к ней, я понял, что дед перед смертью повторно «провоевал» немецкий прорыв в Арденнах зимой 1944/45 года.

Еще одна цепочка флажков, но уже белого цвета, прочертила коридор, по которому предполагалось вывезти Гитлера в конце войны. Сохранявший трезвость мысли в любой обстановке, дед всегда называл тех, кто верил в возможность побега фюрера по этому маршруту, пустыми мечтателями. Гитлер умер, и, по мнению деда, он сам обрек себя на бесславный конец своими вопиющими крайностями, взбалмошностью, полным отсутствием чувства реальности и вполне заслужил смерть.

Несмотря на это, видное место на стене занимали фотографии деда в компании вершителей мировой политики, многие из них были с автографами. На одной он даже раскуривал символическую сигару с Уинстоном Черчиллем, прозябавшим в забвении и одиночестве в обстановке разнузданного политического авантюризма тридцатых годов. Будучи ярым политическим противником Черчилля, дед беспредельно преклонялся перед ним как личностью. Однако большинство фотографий тех времен запечатлело деда в компании нацистских лидеров: вот он и Гитлер беседуют, сидя в плетеных садовых креслах на фоне цветника в косых лучах заходящего солнца; вот он, Гитлер и Ева Браун сидят за обеденным столом и весело болтают, две немецкие овчарки дремлют у их ног; вот дед устремил взгляд на бутылку вина, которую демонстрирует Риббентроп с выражением такого спесивого высокомерия, что это вызывает смех; вот он возле невероятных размеров «мерседес-бенца» с неуверенной улыбкой на лице, словно хочет понять, чем вызвана нарочитая веселость стоящего рядом Геринга.

Было немало и семейных фотографий, в том числе и моей персоны. На одной из них я стоял с бейсбольной битой в руках, в фуражке клуба «Чикаго-кабз», с улыбкой глядя на деда, как всегда, одетого в элегантный дорогой костюм и при галстуке. Рядом фотографии отца, молодого и внутренне собранного, и матери – она весело смеется, держа на руках мою маленькую сестренку Ли…

Дом стонал от порывов ветра. Не имело смысла оставаться в библиотеке, чтобы предаваться воспоминаниям. К тому же я страшно устал. С сервировочного столика у стены, рядом с огромным вращающимся глобусом, я взял бутылку коньяка «Наполеон», выключил повсюду свет, вышел на улицу и закрыл дверь.

«Линкольн» вновь медленно двинулся вдоль железных перил, едва видимых в снежном вихре. Внутри «линкольна», как и прежде, стоял собачий холод. Я остановился у флигеля под голыми, черными ветвями дуба, которые летом давали тень. Вытащил из багажника чемодан, занес внутрь. На обтянутую сеткой террасу навалило много снега, и при свете фар стало видно, что за флигелем уход был хуже, чем за особняком. Повсюду лежала печать некоторого запустения, и, войдя в комнату, вдыхая слегка затхлый воздух, я понял, чего здесь недостает и что привлекло мое внимание в вестибюле и библиотеке. Запах сигар – в особняке по сию пору сохранялся этот аромат.

Мебель здесь была дачная – белая и плетеная, с цветистыми подушками сочного зеленого и желтого тонов. Флигель основательно промерз, и я положил поленья в камин гостиной, проверил, не забит ли снегом дымоход и нет ли в нем птичьих гнезд, разжег огонь, прислушиваясь к потрескиванию березовых и дубовых поленьев. Потом прошел в спальню, отметил с удовлетворением, что постель застелена, и здесь тоже разжег камин.

По мере того как становилось теплее, я ходил по дому, приоткрывая окна, чтобы освежить воздух в комнатах. Наведался в кухню, обнаружил необходимые съестные припасы и приготовил на газовой плите кофе в стеклянном кофейнике. После этого раскурил трубку, набитую «Балкан собрани», и аромат кофе и табака поплыл по дому, смешиваясь с запахом горящей древесины, изгоняя затхлость нежилого помещения. Я налил в бокал коньяк и поднял тост за свое возвращение.

Далеко за полночь, прихватив чашку кофе, потрепанную, с загнутыми углами книжку Вудхауза «Замок Блэндинга», которая лет сорок пролежала в книжном шкафу, коньяк и трубку, я прошел в спальню. Лег в кровать, навалив под спину гору подушек, и натянул одеяло до самого подбородка. Рядом тускло горела настольная лампа, а по стенам и потолку метались тени от потрескивающего огня в камине. Я читал, прислушиваясь к гудению ветра, потягивая кофе с коньяком, курил трубку и испытывал такое же чувство уверенности и безопасности, как когда-то в далеком детстве.

Меня уже не беспокоило, где сейчас Сирил, не мучили мысли о человеке в дубленке. «Все образуется, – думал я, – утро вечера мудренее, утром все выяснится».

Почувствовав изнеможение, я выключил лампу и заснул глубоко, без сновидений.

7

В то утро я чувствовал себя прекрасно, ощущая легкость и свежесть после хорошего отдыха. Голова, правда, слегка побаливала. Постояв минуту-другую возле камина и понаблюдав за тлеющими углями, я надел теплое белье, достал из шкафа носки, натянул вельветовые брюки, сапоги для верховой езды с высокой шнуровкой, чистый, без следов крови, свитер и вышел на крыльцо.

Морозный воздух вызвал поток воспоминаний. Неестественно белесое небо сливалось с ландшафтом, и их разделяла лишь тонкая цепочка елей где-то вдалеке, как на абстрактной картине. Тишина стояла мертвая, ни единого звука, кроме свиста ветра, ни единого движения, только летящая по насту снежная пыль. Термометр у двери показывал ноль градусов. Постояв с минуту, я вернулся в дом, надел дубленку и теплые рукавицы.

«Линкольн» спокойно сидел в снегу, изысканно красивый, величественный, израненный. Его колею и мои следы замело выпавшим за ночь снегом, который хрустел под ногами, когда я, стараясь по возможности идти по дорожке, огибал лужайку, проходя мимо беседки, мимо пруда.

Остановившись под елями, я оглянулся на дом. На мгновение мне почудилось, будто над крышей поднялось облачко дыма. Нет, должно быть, ветер сдул с шифера немного снега. Спустя некоторое время я снова обернулся, но уже не увидел никакого облачка – пелена снега, поднятого ветром, отделяла меня от здания. Я посмотрел на часы – девять утра. Было сухо и немного ветрено. Легко шагая по дороге, я решил, что дойду до города пешком. С обеих сторон поднимались могучие ели, образуя естественный коридор, высоко над головой кружился снег, ветер трепал верхушки деревьев. Быстро пройдя целую милю, я вскоре подошел к огромному прямоугольному парку на окраине города. За все это время мне не встретилось ни единой живой души, ни единой машины.

В этом парке проходили наши летние каникулы. Мы с Сирилом росли в духе почитания наших национальных героев и возвышенных идеалов. В центре парка на пьедестале высился бронзовый солдат-пехотинец «большой войны». Вскинув руку с зажатой в ней винтовкой, он звал в атаку своих бесчисленных невидимых товарищей. Внизу пьедестала на мемориальной таблице перечислялись фамилии ребят из Куперс-Фолса, погибших в самых различных местах.

Я шагал все дальше и дальше и вскоре вышел к той части парка, за которой начинался деловой квартал. Занесенный снегом, он казался необычно тихим и безлюдным. У тротуара стояло не более десятка машин, и лишь одна проехала мимо меня, осторожно прокладывая путь в снегу. На этом же углу был воздвигнут памятник американцу девятнадцатого века – высокая худощавая фигура со строгим бородатым лицом и книгой в руке. Первый Купер из Куперс-Фолса, один из моих предков, на века застыл в бронзе, обреченный вечно созерцать сонный мирок городка с этого утопающего в зелени уголка городского парка.

Не вполне осознавая, куда и зачем иду, я миновал аптеку, кафе, внушительного вида мрачноватое здание городской гостиницы, которая была точно такой же, как и во времена моего детства: богатой, роскошной, скорее похожей на клуб, чем на гостиницу, олицетворявшей собой деньги – фетиш нашего достославного городка. Рядом с ней крохотная библиотека выглядела прянично-затейливым домиком, миниатюрной копией фестонно-витиеватой деревянной постройки, очень модной во времена моего детства. Стоя перед зданием библиотеки, я испытывал восторг от сказочного очарования этого домика.

Почти машинально я поднялся по ступенькам и открыл дверь. Внутри было душно: стоявший посреди комнаты газовый обогреватель работал на полную мощность. За конторкой никого не оказалось, но едва я успел снять пальто и перекинуть его через спинку стула, как со стороны, где высились полки с подшивками нашей местной газеты «Лидер», начиная с самого первого номера, вышедшего на рубеже 50-х годов XIX века, послышались какие-то звуки, а потом кто-то произнес:

– Здравствуй, Джон Купер. Как жизнь?

Я обернулся на голос – он показался мне знакомым и увидел Полу Смитиз, прелестную женщину, у которой несколько лет назад был роман с моим братом Сирилом.

– Неужели это ты, Пола? Сколько лет, сколько зим! – сказал я, чувствуя, что невольно улыбаюсь, глядя на нее. Мы с Полой не виделись почти пятнадцать лет, и за это время она сделалась намного красивее. Но и тогда она была очень хороша собой. – Как ты поживаешь? И что ты здесь делаешь?

– Живу прекрасно, Джон, просто прекрасно. – Лицо у нее было бледное, нежное, волосы темные, длинные и прямые. Она носила очки в черной оправе квадратной формы, и они ей очень шли. – Поверишь или нет, но я теперь работаю библиотекаршей. Как видишь, под старость потянуло на родину. – Она широко улыбнулась, глядя мне в глаза.

– А мне говорили, ты уехала в Калифорнию. Так ведь, кажется, в Калифорнию? Вышла замуж за журналиста… – Я всматривался в ее лицо.

Она взяла в руки кипу старых номеров «Нэшнл джеогрэфикс».

– Совершенно верно. Только он отправился во Вьетнам спецкором от «Лос-Анджелес таймс» и в Лаосе напоролся на мину, хотя в это время ему полагалось отдыхать в Сайгоне. И я неожиданно стала вдовой. – Она положила журналы на упаковочный ящик и пальцем сдвинула очки на лоб. – Это случилось три года назад. После его гибели я некоторое время жила в Лос-Анджелесе, работала в филиале библиотеки. Но боже мой, ты когда-нибудь бывал в Калифорнии, Джон? Это какой-то современный Дантов ад: автомагистрали, путепроводы, подземные переезды, машины, машины, машины, солнце печет невыносимо, смог, орды болельщиков – кто за бейсбольную команду «Доджерс», кто за футбольную «Рэмс», кто за баскетболистов «Лейкерс», наркоманы и совершенно невообразимое одиночество. – Она на минуту задумалась, губы ее слегка дернулись в нервной улыбке. – Непостижимо. Люди совершают невероятные поступки только потому, что безумно одиноки. Поступки, за которые после становится жутко стыдно, которые, когда о них думаешь, точат твой мозг и способны свести с ума…

Она спросила, чем я занимался, и я ответил, что жил обыкновенно, как многие: женитьба, измена, создание книг, работа на телевидении, наша профессиональная болезнь – алкоголизм, развод, злоупотребление снотворным, потом долгое, мучительное возрождение. Словом, все как полагается. Она засмеялась, качая головой.

– Хочешь кофе? Здесь страшная жарища, правда? Эта проклятая штуковина не подчиняется мне. – Она бросила сердитый взгляд на калорифер. – Я пробовала открыть окна, когда ты вошел.

Я пробрался между ящиками с книгами и распахнул окна. В промежутке между зданием библиотеки и низкой каменной оградой намело высокие сугробы.

– Сливки, сахар?

– И то и другое, – ответил я. Мне было хорошо и уютно.

Мы с Полой уселись за ее столиком, подставив ящик под дверь, чтобы не закрывалась. Она закурила сигарету, жестом указала на ящики и стопки каталожных карточек.

– Я вернулась прошлой осенью, живу дома с мамой. Здесь так спокойно. Немного скучно, но в общем-то я довольна – это дает мне возможность не думать о том, о чем лучше забыть. На работу сюда я попала через историческое общество штата. Мамина приятельница узнала о моем приезде, и, я думаю, они решили подыскать для меня какое-нибудь полезное занятие, спокойное, но стоящее. А тут в течение многих лет не было библиотекаря. С тех самых пор, как умерла старушка Дарроу. Ты помнишь ее? И вот я здесь, по уши в книгах и в пыли, составляю картотеку. – Она пустила струйку дыма на стопки карточек. – Этим не занимались лет пятьдесят! С ума сойти. – Она засмеялась. – У меня такое ощущение, что это труд всей моей оставшейся жизни, наказание за мои грехи, которых скопилось чересчур много. – Уголки ее широкого рта с бледными губами снова слегка дрогнули в усмешке.

На Поле была клетчатая юбочка, как у шотландцев, застегнутая большой золоченой английской булавкой, голубая, с глухим воротом рубашка из оксфордской ткани, начищенные до блеска мокасины и синие гольфы. Такой была форменная одежда студентов Университета Уэлсли в конце пятидесятых годов, когда она его окончила. Однако в библиотеке Куперс-Фолса этот наряд не казался старомодным, ибо время в нашем городке как будто замедлило свой бег. Так думал я, глядя на Полу, и вдруг понял, что эта мысль не покидала меня со вчерашнего вечера, с того момента, как я вошел в наш старый громадный дом. Все это утро время тоже стояло на месте, и, пока мы болтали с ней, я пришел к выводу, что Пола Смитиз – на редкость обаятельная женщина. Теперь меня не удивляло, почему она так нравилась Сирилу. Многие годы я не испытывал ни малейшего влечения к женщине, тем приятнее было осознавать, что оно вновь рождается. Было что-то трогательное и в том, что она и по сию пору носила наряд прошлого десятилетия.

Выкурив трубку и допив кофе, я поднялся и сказал, что пойду домой на встречу с Сирилом. Я рассказал ей о телеграмме.

– Мне известно, почему ты приехал. – Она снова стала серьезной, и я не понял отчего.

– Ты знала, что я приезжаю?

– Да. Я знала об этом раньше тебя. Сирил сообщил мне, что свяжется с тобой, надо, чтобы ты приехал, потому что вам необходимо встретиться. – Она говорила спокойно, но потом начала заметно нервничать: встала, закурила сигарету, бросила спички на заваленный стол.

– Так вы с ним поддерживаете связь?

– О да. Мы не теряли друг друга из виду, даже когда я была замужем. После смерти мужа… Сирил был… очень добр ко мне, навещал меня в Лос-Анджелесе. – Она стояла ко мне спиной, делая вид, будто изучает корешки книг на полке. – А неделю назад здесь, в библиотеке, я обнаружила кое-какой материал, доставленный сюда в коробках после смерти вашего деда. Книги, старые бумаги… С их помощью можно восстановить некоторые пробелы в истории нашего города… Памятные вещи Остина Купера, словом, всякий безобидный хлам, который так и оставался нераспакованным, пока я не наткнулась на него на прошлой неделе. – Наконец она повернулась ко мне лицом. – Я просмотрела все это очень тщательно, но не сразу. Поначалу я их просто перелистывала, и вдруг что-то в них меня насторожило, я даже не поняла, что именно. – Она прошла мимо меня и остановилась по другую сторону стола.

У меня слегка заныло под ложечкой. Я выскреб из трубки пепел и снова набил ее табаком из кожаного кисета.

– Что же ты там нашла, Пола?

– Что я нашла? Во-первых, дневники вашего деда. Ты представляешь, что он мог там написать! Полный ежедневный отчет о своих поездках по Европе и о бесчисленных встречах с людьми, которые канули в вечность. Комментарии по адресу ряда нацистов, например итальянских – его очень занимал граф Чиано, – нескольких англичан. Кроме дневников пачка писем на немецком. – Она снова поглядела на меня. – Я не знаю немецкий. А ты?

– Нет. – Я раскурил трубку. – У меня никогда не возникало особого желания тратить время на немецкий и вообще на немцев.

– А еще там оказались какие-то документы, по виду – официальные директивы со сломанными печатями, насколько я могла понять, исходившие из Берлина. И небольшой металлический ящик, вполне заурядный… но он заперт, и я отложила его до лучших времен. – Она замолчала и взглянула на меня вопрошающе.

– Продолжай, Пола. Как Сирил узнал об этом?

– Ах да, Сирил. Сирил узнал об этом, поскольку он звонит мне каждую неделю, где бы ни был – в Европе ли, в Африке, отовсюду. Недели две назад звонок был из Каира, до этого – из Мюнхена, Глазго, Лондона… Каждую неделю вызывает междугородная, и это всегда – Сирил. На прошлой неделе он позвонил из Буэнос-Айреса, и я сообщила ему о своей находке…

– И как он реагировал на это? – Ее рассказ заинтересовал меня.

– Странно, – сказала она, припоминая. – Сначала он долго смеялся, а когда я спросила, почему он смеется, ответил, что просто очень забавно – жизнь сконструирована до мелочей, деталь за деталью. – Она задумчиво вспоминала свой разговор с Сирилом. – Так и сказал – «деталь за деталью». Потом велел никому об этом не говорить. Ни одной живой душе. – Она села в скрипучее деревянное вращающееся кресло.

– Что он еще сказал?

– Ничего существенного. Сказал только, что свяжется с тобой и что приедет сюда на этой неделе. Сказал, что хочет поговорить со мной лично, не по телефону. И сказал еще, что для него это не новость, а что именно «не новость» – не уточнил.

Я сидел, попыхивая трубкой, и Пола заметила, что мой вид с трубкой в зубах действует на нее успокаивающе. Я ответил, что у каждого есть своя слабость. Она рассмеялась, потом спросила:

– Как ты думаешь, что он имел в виду?

Городские куранты пробили двенадцать. Звук тонул в сугробах снега.

– «Жизнь сконструирована до мелочей, деталь за деталью…» Ни черта не понимаю, – ответил я. – Ясно одно: то, что ты обнаружила – а что это такое, одному богу известно, – подтверждает какие-то соображения Сирила. Но каким ветром его занесло в Буэнос-Айрес? И почему он не приехал сюда двадцатого?

– Пурга, – сказала Пола. – Вполне логичное объяснение.

– Да-да, конечно. Пурга. – Я выколотил из трубки золу. – Слушай, бросай все – и пойдем перекусим.

– Не могу. Мне надо закончить намеченную на сегодня работу. Я очень добросовестная, – улыбнулась она.

– Тогда, если не возражаешь, я заберу тебя по дороге домой. Ты поедешь со мной. Устроим Сирилу сюрприз, нагрянем оба разом. Согласна?

– Согласна.

– Он ничего больше не говорил?

– Только то, что всегда.

– А именно?

– Что он любит меня, Джон.

8

Выйдя из библиотеки, я опять двинулся по Мейн-стрит. Ветер дул мне в лицо, и снег слепил глаза.

Голова немного болела в том месте, куда меня двинул тот тип в дубленке. От попытки разобраться во всем, что рассказала мне Пола Смитиз, головная боль усиливалась, поэтому я решил заглянуть к доктору Брэдли и стал подниматься по лестнице на второй этаж в приемную, размещавшуюся над аптекой. И дом, и приемная, и запах лекарств – все это опять напомнило мне о детстве.

Доктор Брэдли легонько надавил пальцами на нежную, податливую опухоль над моим ухом. Я поморщился.

– Ага, больно? – Он вел себя так, будто последний раз осматривал меня на прошлой неделе.

Доктор заметно постарел, и неудивительно: ему уже, пожалуй, за семьдесят, хотя он отлично выглядел – выше шести футов ростом, костюм с жилетом, золотые запонки, нос точно банан и проницательные, умные глаза за очками в золотой оправе. Дышал он ровно, говорил всегда с легкой улыбкой в уголках широкого, тонкогубого рта. Гарри Брэдли немало повидал на своем веку.

Он еще раз кончиками пальцев ощупал опухоль:

– Похоже, кто-то ударил тебя… э-э-э… уж не кочергой ли? Во всяком случае, чем-то тяжелым и острым, поскольку рассечена кожа. Дело дрянь, но, я думаю, все обойдется. Была тошнота? Позывы на рвоту? Ну-ка, давай выкладывай все по порядку. Как это произошло?

Пока я рассказывал, он закончил обрабатывать рану, выписал рецепт и потом откинулся на спинку кресла.

Снег за окном повалил еще гуще. Брэдли слушал, не сводя с меня глаз, крепко сжав руками подлокотники кресла.

– Ты не сообщил об этом в полицию в Мэдисоне? – В голосе его слышалось недоумение.

– Нет, – покачал я головой. – Я знаю, мне надо было это сделать, но, боже мой, стояла ночь, я устал как собака! Все же кончилось благополучно, и я мечтал только об одном: как можно скорее лечь и заснуть. К тому же мне не хотелось рисковать – я мог застрять в больнице в Мэдисоне на несколько дней.

– Нетерпение, – произнес Брэдли тихо. – Прямо напасть какая-то. Я помню ту ночь, когда принимал роды у твоей матери у вас в доме. Твой дед был возбужден, места себе не находил от нетерпения. – Доктор Брэдли улыбнулся, поднялся с кресла. Годы ссутулили его. – Когда я наконец спустился по этой длинной лестнице, он стоял в холле: глаз не сомкнул, все ждал известий. Узнав, что родился мальчик, то есть ты, он потащил меня в библиотеку, растолкал твоего отца, спавшего на кушетке сном праведника, и мы втроем выпили за твое здоровье бутылку шампанского, которую дед целую неделю выдерживал на льду специально для этого случая.

Он ободряюще похлопал меня по руке, велел побольше спать, принимать таблетки, если головная боль усилится, и показаться снова дня через два. Доктор не поинтересовался даже, зачем после стольких лет отсутствия я вновь оказался дома. Вероятно, время в его возрасте уже не имело особого значения.

Часа в три я вновь зашел в библиотеку. Пола печатала каталожные карточки. Широко улыбнувшись, она сообщила, что на сегодня выполнила задание и через пять минут будет готова. Пока она занималась собой в задней комнате, я прошелся взглядом по полкам с детективами, отметил несколько небанальных вещей с броскими заголовками и стал что-то мурлыкать себе под нос. Мне и в голову не пришло попросить ее показать коробки с бумагами из нашего дома: все, что касалось фашизма, для меня являлось древней историей.

Мы отправились домой в ее автомобиле, шикарном желтом «мустанге» с откидным верхом. Пола называла его своим символом свободы. Она приобрела машину в Калифорнии и сама перегнала через всю страну в Куперс-Фолс. Попутно мы остановились у магазина, где я пополнил запас продуктов для кладовой во флигеле. Снег расходился не на шутку, покрыв дорогу толстым слоем. Сдутые ранее с верхушек деревьев шапки намело заново. Солдат в парке – теперь едва заметный – все так же шагал вперед, а мой предок все так же продолжал читать свою книгу.

На подъезде к дому снег стал глубже. Лужайка превратилась в каток. Нам потребовалось несколько минут, чтобы добраться до флигеля, но «мустанг», этот малорослый, но упорный шельмец, прошел-таки. Продраться сквозь такую метель – все равно что выиграть сражение, и мы с Полой обменялись торжествующими улыбками, стоя в передней и с шумом отряхивая снег.

– Похоже, что его еще нет, – заметила она. – Я приготовлю кофе. Или ты предпочитаешь что-нибудь выпить?

– Только кофе. А пью я теперь исключительно коньяк и портвейн.

– У тебя есть все основания гордиться собой, Джон – Она прошла на кухню, и, глядя на нее, я восхитился ее длинными, стройными ногами. Пола обернулась, почувствовав мой взгляд. – А почему бы нам не разжечь камин? – предложила она.

Я чиркнул спичкой, разжег кучку поленьев в камине в библиотеке и стал греть над огнем руки. За окнами сгущалась темнота. За раздвинутыми тяжелыми портьерами открывалась бесконечная снежная пустыня.

Пола принесла кофе.

– Знаешь, Пола, меня начинает беспокоить отсутствие Сирила. Почему он до сих пор не приехал?

– Послушай, а что, если позвонить на телефонную станцию и спросить, не было ли междугородного звонка? Потом на телеграф. Ты ведь отсутствовал, и никого не было, чтобы передать тебе, а он, возможно, пытался с тобой связаться.

Ни на телефонную станцию, ни на телеграф не поступало никаких сообщений или звонков. Оставалось одно: ждать и коротать вечер в пустых разговорах и случайных воспоминаниях. Мы сидели и пили горячий кофе. В камине потрескивали поленья.

Наконец, чтобы убить время, я решил подняться на второй этаж, чтобы взглянуть на свою старую комнату, полистать книги на полке и убедиться, все ли там осталось по-прежнему.

– Можно, я пойду с тобой? – попросила Пола. – Мне совсем не хочется оставаться здесь одной. Ты не против? А то этот ветер действует мне на нервы.

Я включил свет в вестибюле, щелкнул выключателем, зажигавшим лампы в коридоре второго этажа. Безрезультатно. Видно, лампочки наверху перегорели.

– Как-то странно снова оказаться здесь, – заметил я. – У меня прямо мурашки по коже бегают.

– Понимаю. Я не была тут с тех пор, как Сирил… привел меня однажды сюда давным-давно.

Она поднималась вслед за мной по лестнице – той самой, по которой тридцать четыре года назад спускался доктор Брэдли с радостной вестью о моем рождении. Лестница осталась прежней. Дом тоже совсем не изменился. В коридоре мы остановились, давая глазам привыкнуть к мраку.

– Джон, посмотри, там горит свет.

Я оглянулся и увидел слабый отблеск и полоску света на полу и на стене. Что-то лязгало с задней стороны дома. Я нащупал выключатель, но он не работал.

Мы медленно двинулись на свет, я слышал за собой прерывистое дыхание Полы. Свет выбивался из-под двери бывшей дедушкиной спальни. Чем ближе мы подходили, тем больше мне становилось не по себе. Я нервно хихикнул:

– Просто смех, и только! С какой стати мы идем на цыпочках?

Мы оба с облегчением засмеялись, она взяла меня за руку и сжала ее холодными влажными пальцами. Мы вошли вместе.

Сирил сидел в одном из двух вольтеровских кресел возле окна. Глаза его были закрыты, а сам он как-то склонился в сторону, голова опустилась на плечо, левая рука неподвижно вытянулась вдоль подлокотника.

– Сирил! – невольно вскрикнул я.

Пола, не выпуская моей руки, закусила губу:

– О боже мой…

Не было никаких сомнений, что мой брат Сирил мертв.

9

Доктор Брэдли приехал через полтора часа. Вынырнув из снежной круговерти, он вошел в прихожую и стал шумно отряхивать снег, сетуя на невыносимый мороз.

– Какое несчастье, – сказал он, когда я принимал у него тяжеловесное пальто «в елочку». – А тут еще машина не заводилась. Такой чертовский холод не может вынести ни человек, ни зверь, ни машина. Где Пола? Вначале надо заняться ею, а уж потом осмотреть покойного. – Последняя фраза прозвучала для меня дико: ведь он говорил о моем брате Сириле.

Пола сидела в библиотеке, уставившись на огонь. Она выпила немного коньяку и перестала плакать. Все эти полтора часа, пока не было доктора Брэдли, мы с ней просидели в библиотеке, потрясенные, печальные, чувствуя себя отвратительно. Первой моей реакцией было скорее изумление, чем скорбь, вероятно, вследствие шока от неожиданности, что мы нашли Сирила в таком положении.

Я налил себе коньяку и вышел в гостиную, пока доктор Брэдли занимался Полой. Вскоре он появился. Выглядел Брэдли уставшим, лицо осунулось: годы брали свое.

– Она скоро придет в себя, – сказал доктор. – Стойкая женщина. Хотя для нее это тяжелый удар. Насколько близки они были с твоим братом?

– Довольно близки, очевидно, – ответил я.

– М-да, – произнес он, беря свой черный кожаный саквояж, так хорошо знакомый мне с детства, с ровными рядами пузырьков, пилюлями, стетоскопом и прибором для измерения давления. – Да, в жизни все бывает. – Уже в холле доктор обернулся ко мне: – Где он?

Я кивнул в направлении лестницы. Доктор стал подниматься, жестом пригласив меня следовать за ним.

Наверху он некоторое время молча смотрел на мертвое тело моего брата. На Сириле были джинсы и белая рубашка с закатанными рукавами. С запястья свисал именной браслет, подаренный ему на четырнадцатилетие. На столике между креслами стояла бутылка «курвуазье» и фужер с остатками коньяка на дне. Кровать была слегка примята, будто Сирил успел на ней вздремнуть.

Брэдли склонился над трупом, всматриваясь в мертвые глаза, оттянул веки. Дотрагиваясь до Сирила, он непрерывно покачивал головой. Я прошел к окну. Мой взгляд, блуждавший по комнате, остановился на камине: обугленные поленья, теперь уже холодные, почерневшие… Не от них ли я видел сегодня утром дымок перед тем, как отправиться в город?

– Сколько времени он мертв? – опросил я.

– Да уж порядочно, – ответил Брэдли, насупив брови и в упор посмотрев на меня из-за очков. – Может быть, сутки. Точнее сказать трудно, пока не произведем вскрытие.

Я тупо кивнул.

– Джон, – Брэдли задумчиво потер пальцем длинный бананообразный нос, глядя на тело Сирила, – тут кое-что такое… одним словом, по-моему, что-то тут неладно, но я не могу понять, что именно. Судя по всему, у него остановилось сердце, он упал в кресло и умер. – Он снова покачал головой. – Однако… ты, говоришь, понятия не имел, что он дома?

– Нет. Я думал, он еще не приехал. Вчера вечером я заходил в дом, но его не было.

– Почему ты так уверен?

– Потому что я его не видел и не слышал.

– Надо сообщить в полицию. Пожалуйста, не смотри на меня так. Мой долг – поставить власти в известность. Кроме того, следует выяснить, когда и отчего он умер, – доктор тронул меня за рукав, – хотя бы для собственного удовлетворения. Необходимо сделать вскрытие. Тебе придется согласиться, мой мальчик.

Я кивнул.

Пока доктор Брэдли звонил по телефону, я спустился в библиотеку, подбросил дров в камин и передал Поле наш разговор.

– Значит, доктор Брэдли считает, что здесь что-то нечисто?

Она сидела, поджав под себя ноги, приникнув к спинке кресла, и дрожала. На улице завывал ветер.

– Кто знает, – ответил я.

– Интересно, что его привело сюда? Какая жестокая ирония: проделать путь из Буэнос-Айреса, чтобы поговорить с тобой и со мной… и вот мы здесь, а он мертв. Просто абсурд, какая-то бессмыслица…

От ее слов мне сделалось не по себе. Я положил руку ей на плечо.

В дверях остановился доктор Брэдли, достал из жилетного кармана часы на золотой цепочке:

– Я позвонил Олафу Питерсону. Он у нас человек новый, при тебе его здесь не было. Теперь он шеф нашей немногочисленной полиции. Раньше служил в уголовном розыске в крупных городах. Приобрел известность, раскрыв несколько сложных дел, связанных с преднамеренным убийством, женился на богатой женщине и, благодаря тестю, стал членом яхт-клуба «Белый медведь» в Миннеаполисе. Тогда же он оставил тяжкую работу в полиции. Сюда он приехал на свою ферму, чтобы отдохнуть в тиши нашего захолустья, а мы упросили его в качестве консультанта помочь нам наладить дело в местной полиции. И теперь платим ему номинальную зарплату – доллар в год, чтобы он оставался начальником полиции. Похоже, это ему нравится.

– И что он сказал?

– Сказал, что подъедет посмотреть, если удастся вытащить машину из снега. Метель-то усиливается.

Я поставил граммофонную пластинку с одной из сонат Бетховена. Мы сидели в библиотеке молчаливые, не в состоянии отделаться от мысли, что там наверху в кресле лежит Сирил, недвижимый, мертвый… Со стен библиотеки на нас взирали именитые нацисты и дед. Но вот сквозь рев метели донесся звук подъезжавшей машины, свет фар пронизал снежные вихри. Теперь у подъезда стояли уже три автомобиля, и снег все сильнее и сильнее заносил их. Открыв дверь, я увидел черный «кадиллак», а за рулем человека с сигарой. Не выпуская сигары изо рта, хозяин машины поспешил к дому.

– Здравствуйте, меня зовут Олаф Питерсон.

Мы обменялись рукопожатиями.

10

Олаф Питерсон приехал сюда в такую пургу не затем, чтобы стоять и вести пустые разговоры о погоде в Миннесоте. С ходу спросив Брэдли, где находится труп, он стал быстро подниматься по лестнице. Мы с доктором последовали за ним, а Пола осталась в библиотеке. Питерсон был среднего роста, в элегантном замшевом пальто цвета ржавчины, с симметричными лацканами на пуговицах, смуглый, почти брюнет. Он казался скорее выходцем с Ближнего Востока, чем скандинавом с берегов какого-нибудь фиорда. Густые черные усы спускались вниз по углам рта. Словом, выглядел он совсем не таким, каким я его представлял.

Снова оказавшись в спальне деда, я наблюдал за Олафом Питерсоном. Он внимательно осматривал место происшествия, зажав подбородок смуглой волосатой рукой. Ногти на его лопатообразных пальцах были тщательно ухожены. Он расстегнул пальто, и под ним оказался темно-синий рыбацкий свитер, надетый поверх желтой сорочки. Ее воротничок поднимался до подбородка: у Питерсона была очень короткая шея.

– Ваш брат? – спросил он.

Я кивнул.

– Труп обнаружили вы? Ничего здесь не трогали?

Я опять кивнул.

– Мисс Смитиз… – Он помолчал, перевел глаза на Брэдли: – Как фамилия ее покойного мужа? Филлипс?

Брэдли в свою очередь кивнул.