Томас Гиффорд
Преторианец
Патрисии
Предисловие автора
Я искренне полюбил Великобританию и все британское. Это у меня в крови. Мои предки — Гиффорды, Максвеллы и Итоны — каждый по-своему служили этой старой стране. Они проливали кровь, а кое-кто и отдавал жизнь, воюя от Мурманска до Эль-Аламейна. Я не намерен восхвалять войну, но я высоко чту этих Гиффордов, Максвеллов и Итонов, выполнивших свой долг. И когда мне случается, как бывает довольно часто, оказаться в Лондоне в День Памяти, меня глубоко трогает вид пожилых людей, когда они — кто подтянуто и лихо, кто опираясь на палку, кто в инвалидном кресле — проходят парадом и салютуют, и я узнаю в них «тобрукских крыс». Эти люди вынесли и пережили то, чего мне никогда не испытать. И слава богу, хотя в глубине души я завидую им.
Кавалер Креста Виктории Джеффри Кейс был героем, которому не удалось остаться в живых, зато память о нем жива в сердцах соотечественников, и даже враги-немцы хранят к нему уважение. Джеффри Кейс возглавил — и погиб, исполняя, — ту самую миссию, которая вдохновила меня на описание центрального эпизода этой книги. Миссия, которую в книге возглавляет Макс Худ, напоминает миссию Кейса и многими техническими деталями, и основной целью. Ни у кого из моих героев нет реального прототипа; никто из них не напоминает ни героического Джеффри Кейса, ни его спутников. Я пишу художественное произведение и работаю со всеми «может быть» и «если бы», которые составляют хлеб романиста. Но и будь я документалистом, я не взялся бы писать биографию Джеффри Кейса по той простой причине, что ее блестяще написала его сестра, Элизабет Кейс. Ее «Джеффри Кейс» издан в Англии издательством «Джордж Ньюнис лимитед» в 1958 году. Эта работа делает честь не только герою, но и автору, так же как их отцу, адмиралу флота Роджеру Кейсу. Я вижу в семье Кейс типичный образец тех семей, чьи фамилии с обнадеживающим постоянством появляются в истории населения Острова.
Немногим менее года после гибели молодого Кейса Уинстон Черчилль сказал адмиралу, что Джеффри был «прекрасным сыном». Адмирал ответил: «Если бы только Джеффри добился успеха, как бы все изменилось!». Мистер Черчилль сказал: «Я не променял бы жизнь Джеффри на смерть Роммеля».
Роммель сам приказал вырезать из молодого кипариса крест для могилы Джеффри Кейса. Позже этот крест переслали в Англию семье Кейс, и он был помещен в склеп их приходской церкви. Старый адмирал умер в рождественскую ночь 1945 года, успев увидеть победное окончание войны. Узнав о его кончине, сэр Уолтер Коуэн заметил, что не сомневается: «Джеффри встретил его и протянул ему руку».
Я упоминаю обо всем этом, потому что во имя сохранения нравственных устоев такие вещи важно помнить. Полезно помнить, что когда-то, давным-давно, произошло великое столкновение двух систем моральных ценностей, что была война, которую не только стоило вести, но война, в которой нельзя было не победить. В ней не было права на ошибку, как во всех войнах, случившихся после нее. Быть участником таких событий — когда мир колеблется между светом и тьмой и его судьбу решают люди, — должно быть, славное дело, независимо от того, осознаете вы это или нет.
В «Преторианце» я пытался запечатлеть судьбы тех, кто жил в тот момент истории, когда ставки были выше, чем когда-либо с тех пор. Да, это было давно, но в то же время это было вчера.
Год после покушения на Роммеля в ноябре 1941-го — великий поворотный пункт Второй мировой войны. Под Эль-Аламейном, в египетской пустыне, генерал Бернар Монтгомери, в дальнейшем известный в истории как Монтгомери Аламейнский, заставил Эрвина Роммеля, Лиса пустыни и его Африканский корпус отступить в Ливию. Александрия, Каир и Суэцкий канал не попали в руки немцев. До Эль-Аламейна войска Гитлера ни разу не проигрывали крупных сражений. После Эль-Аламейна они ни разу не одерживали крупных побед.
Теперь, по прошествии пятидесяти лет, представители и ветераны всех воевавших армий возвращаются в пустыню, чтобы почтить память погибших в том страшном бою. Около четырнадцати тысяч солдат союзнических войск, около шестидесяти тысяч немцев и итальянцев были убиты, ранены или пропали без вести.
Эль-Аламейн — суровое и отдаленное место, от Александрии два часа езды по плохой дороге, если ваша машина сумеет по ней проехать. Однако те, кто помнит, каждый год проделывают путь к трем потрясающим мемориалам, возведенным на месте битвы. Британское кладбище больше всего напоминает заботливо ухоженный сельский сад. Итальянское — величественное, возвышенное подобие великих соборов. Немцы построили мемориал, который один из современных наблюдателей назвал «красноречиво суровым, как средневековая крепость».
Пустыня, война, эпоха предъявили крупный счет суровых испытаний тем, кому довелось жить в те далекие дни. Я старался хотя бы отчасти передать, каково это могло быть. Но я никогда не забывал, что все созданное мной — только мгновенье, призрак, и что за дымкой вымысла лежит реальность, до сих пор вторгающаяся в жизнь тех, кто взялся исследовать эту далекую страну, прошлое.
Томас Гиффорд
Нью-Йорк, 1992
Мы не знаем, что происходит; вот это самое и происходит.
Хосе Ортега-и-Гассет
Если мы будем сражаться до конца, он неизбежно будет славным.
Уинстон Черчилль
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Лондон
1940–1941
Глава первая
Октябрь 1940
«Блицкриг» бушевал вовсю, но в том кругу, к которому принадлежал Роджер Годвин, принято было его по возможности не замечать. Общий настрой был: «Плевать на проклятого Гитлера». По вечерам рестораны, пабы и клубы были полны народу, и люди продолжали приглашать друг друга на коктейли. Как раз на такой вечеринке Годвин столкнулся с Монком Варданом, и они решили поужинать вместе. Отправились к «Догсбоди».
Затемнение, как обычно, было непроницаемым, но «луна бомбардировщиков» освещала город жутковатым неестественным светом. Тем приятнее было прогуляться, пока не подоспели силы Люфтваффе. Мостовая на Беркли-сквер стала скользкой от палой листвы. Громадные пузатые аэростаты воздушного заграждения плыли в вышине, отражая лунный свет. Вид у них был добродушный, словно у пасущегося в лунном небе стада. Участки улиц, где остались воронки от бомб или где выгоревшие скелеты зданий грозили в любую минуту рухнуть, были огорожены веревками. «Догсбоди» еще ни разу не задело, и за простой дубовой дверью с медным молотком в виде горестной собачьей морды открылось неярко освещенное, похожее на клуб помещение, всюду сиявшее кожаной обивкой, полированным деревом и столовым серебром. Шторы затемнения выглядели тяжелыми, как кольчужные плащи. Если вы не были завсегдатаем «Догсбоди», то ни за что бы не догадались, что здесь скрывается ресторан.
Они заняли столик. Монк Вардан опустился в тяжелое резное кресло и окинул быстрым взглядом вечерних посетителей. Здесь не нашлось бы ни единой пары похожих столиков или кресел — в соответствии с замыслом хозяина, Питера Кобры. Никакого единства стиля. Продуманный хаос. Вардан поднял два пальца неприметным жестом человека, поднимающего цену на аукционе в Сотсби. Сняв мягкую фетровую шляпу, он остался в белом шелковом шарфе и старомодном городском костюме с ярким квадратиком красного шелка, выглядывающим из нагрудного кармана и с моноклем в левом глазу: огонек свечи отражался в стеклянном кружке, шелковая черная ленточка подрагивала от движения воздуха.
— Что, нынче Хэллоуин? — сдержанно поинтересовался Годвин, стараясь не замечать первых приступов головной боли. — Позвольте, я сам угадаю. Вы или Дракула, или Берти Вустер.
Он сжал себе виски. Вардан заказывал из винного погреба что-то изысканное и дорогое. Сомелье услужливо склонялся над ним.
— Временами, — сказал Вардан, — я позволяю себе капризы и причуды. Говорят, это стильно.
— Я бы сказал, не в мужском стиле.
— Вот потому-то никто и не просит вас высказывать свое мнение, старина. Вы, журналисты, вечно грешите пристрастностью.
Годвин отвел взгляд. У камина сидел Клайд Расмуссен. Лицо у него раскраснелось, соперничая с буйной шевелюрой. За годы, прошедшие с их знакомства в Париже в 1927 году, все в Расмуссене отяжелело, изменилось, но волосы, пожалуй, меньше всего. Ходили слухи, что он закрашивает подступающую седину хной. Его лицо простого деревенского парня стало одутловатым, сказывалась неуемная чувственность, зато никто в этом зале не мог бы претендовать на большую известность. Клайд Расмуссен со своим джаз-бандом «Сосайети бойз» уже многие годы и по сей день пребывал на вершине успеха. Похоже, что Клайд даже здесь продолжает охоту. На нем был вечерний костюм. Рядом сидели две девочки, выглядевшие так, словно отправились провести вечер с не слишком надежным дядюшкой.
Вардан погладил длинным пальцем свой похожий на клюв нос, блеснул из-за монокля острым взглядом.
— Теперь перейдем к сути дела. Вас, сдается мне, гложет тайная печаль… Переутомились? Отчаялись? Вас гнетет война?
— Это звучит как реклама слабительного.
— Да? Интересно. Вам, янки, виднее. Итак, если виноват не запор, то наверняка… — Вардан, скосив глаза к кончику длинного носа, захихикал от тихого удовольствия: —…женщина. Или, может быть, женщины. Вечное разнообразие? Femme fatale?
[1] Горничная? Новая женщина? Старая любовь? Не заставляйте меня болтать, сын мой, исповедайтесь викарию.
Подали паштет и довольно причудливый кларет с оборочками пыли на круглых плечах бутылки. Годвин обратился к услужливому Морису с мольбой о чем-нибудь холодном, ради бога, со льдом. Ему необходимо означенное, чтобы голова удержалась на плечах.
— Монк, — начал он, вспоминая, как несколько лет назад Вардан пришел к нему с рассказом о забеременевшей девице. — Ну вот, я загнал себя в тупик…
Он замолчал. Что, черт возьми, должно означать это выражение?
— Ах-х… Звучит театрально, правда? Не попробовать ли нам перейти на разговорный английский?
— Это действительно женщина.
— И вам нужно исповедоваться. Но наличие женщины — обычно повод для колокольного перезвона и общей радости. Откуда такое уныние?
Ресторан был почти полон, огонь в камине уходил в трубу, из бара в соседнем зале доносился шум, обрывки песни. Годвин заметил троих, сидевших в уютной кабинке в углу, и почувствовал, как при виде их бешено забилось сердце. Он отвернулся, цепляясь за успокоительную болтовню Вардана.
— Что, аппетитная новая знакомая?
— Не совсем так. Я знаю ее уже давно. А теперь познакомился заново. — Он вздохнул. — Я плохо излагаю. Это сложная история, Монк, и вы, боюсь, единственный, кому я могу ее рассказать.
— А как насчет старого друга Расмуссена?
Хитрая улыбочка.
— Ну, видите ли, он сам участвует в этой истории… Поверьте, есть очень веские причины не вмешивать в нее Клайда.
— Верю на слово, старина. Надо полагать, я с ней не знаком…
— Наоборот, вы ее знаете. И ее мужа тоже.
— Ах-х, картина, хотя и смутная, начинает понемногу проясняться.
— Она здесь, в зале.
Появился Морис с бокалом, до краев полным льдинок, джина и с капелькой горького тоника. После первого же глотка этого джина Годвин готов был поклясться, что чувствует, как лопаются сосудики в белках глаз.
— Сейчас, здесь? С мужем?
Годвин кивнул. Он рискнул снова оглянуться, надеясь, что не встретится с ней взглядом. Сцилла и Макс Худ ужинали в темном углу с драматургом Стефаном Либерманом, евреем, эмигрировавшим из Германии. Или из Австрии. А может, и из Франции. Годвин пару раз встречался с ним на приемах. Либерман, кажется, брал литературную общину штурмом. Он уже успел позавтракать в «Рице» с Ноэлем Коуардом в окружении фотографов.
— Вы собираетесь открыть, кто она? Или надо угадать? Если не будет приза, я не играю.
— Вот она, там, в углу.
Вардан всмотрелся сквозь толпу, сквозь колеблющиеся тени и отблески огня. Его губы медленно разошлись на дюйм, открыв длинные лошадиные зубы. Монокль выскочил из глазницы и закачался на шелковой ленточке.
— Ничего себе! — тихо воскликнул он. — Не может быть, чтобы вы имели в виду Сциллу Худ… Да, да, конечно, может. Ну и хитрый же вы лис. Очень хитрый. Из самых хитрых на сегодняшний день. Подумать только… Сцилла Худ.
Он оторвал взгляд от лица Годвина и посмотрел в угол.
— И отважный же вы парень, честно говоря. Мое почтение к вашей отваге растет на глазах. Хоть это и безумие. Вот что значит американец!
— Отважный? Какого черта?
— А как еще назвать человека, который наставляет рога легенде в человеческом облике? Герою Большой войны? Человеку, который скакал на верблюде полевую руку от Лоуренса? Вы, должно быть, сошли с ума или влюблены. Макс Худ мастер резать народ своим верным кинжалом.
— Он и голыми руками справляется, — пробормотал Годвин.
— Не суть важно. Конец один. Так кто вы — безумец или влюбленный?
— Одержимый. Одурел от страсти. Знаете, кто я на самом деле такой, Монк? Я человек, мечты которого сбылись…
— Вы могли бы поступить самым благоразумным в таких случаях образом — оставить ее и сочинять любовные сонеты. Самое безопасное средство.
— К чертям сонеты. Она почти моя. Чертова каша. Так вы ее знаете?
— En passant.
[2] Макса знаю лучше. Уинстон в нем души не чает. «Нам нужно побольше таких людей, как Макс Худ!» — этот крик витает вокруг дома номер 10 по Даунинг-стрит.
[3] По-моему, он видит в Худе себя в молодости.
Монк рано, еще до тридцатилетия, добился успеха как историк с несколькими научными публикациями, но в последние годы его притягивал мир политики. Он проявил немалую прозорливость, еще в середине тридцатых угадав звезду Уинстона Черчилля, которая в то время горела удивительно тускло, почти погасла, и перспективы этого великого человека было не различить простым глазом. Но Монк подпал под его обаяние. Теперь стало очевидно, что он великолепно разыграл свои карты. Он был близок к премьер-министру, хотя относительно степени этой близости посвященные наблюдатели расходились во мнениях. Он не занимал никакого официального поста. Но Годвину было известно, что связь между этими двумя была более весомой и прочной, чем догадывалось большинство.
Вардан отложил рыбный нож и вилку, промокнул губы белоснежной салфеткой и пригубил вино.
— С Максом Худом я знаком много лет. Он был легендой Итона в те годы, когда я там учился.
— Ну а я влюблен в его жену.
— Вы сказали, она почти ваша. Обычно женщина либо принадлежит мужчине, либо не принадлежит. Переведите, прошу вас.
— Мы любим друг друга. Мы не любовники. Пока, нет… Трудно объяснить. Это давняя история. Я знал ее много лет назад…
— Она, конечно, еще очень молода…
— Тогда была еще моложе. Совсем девочка. Тут речь не просто о сексе, Монк… Мы оба ломаем свою жизнь… Секс тут, можно сказать, на последнем месте.
— Странно. Говорят, она законченная соблазнительница.
— Дело в том, что мне все равно. Это все не существенно. Таких, как она, больше нет и не было.
— Да, вы, похоже, влипли, старина. Расскажите мне, сколько считаете нужным, зная, что я буду нем, как пресловутый сфинкс. Безмолвное хранилище скандалов. Ведь это действительно скандал, вы понимаете? Вы — Роджер Годвин. Она — Сцилла Худ. Я считаю, Макс вас убьет.
— Я с ним знаком черт знает сколько лет. Еще с двадцать седьмого. Он не захочет меня убивать. Ему будет жаль…
— Ах-х. Ничего себе утешение!
Завыли сирены воздушной тревоги, но в «Догсбоди» их будто не замечали. Годвин не обращал на них внимания. Раскаты взрывов снаружи всегда означали: не сюда. Голоса беседующих во время налета становились пронзительными, и когда здание вздрагивало до основания, а от близких попаданий пыль сыпалась с потолка, в глазах мелькала тревога. Но всего этого принято было не замечать.
Монк сказал:
— Что ж, существует точка зрения, согласно которой бог создал мужей, чтобы нам было кому наставлять рога. Только я подозреваю, что он не принял в расчет Макса Худа.
— Макс для меня значит больше… Мерзко поступать так с Максом. Но Сцилла… я никогда не чувствовал ничего подобного. Я чувствую, что не могу умереть, никакая бомба меня не убьет. Сцилла может сохранить мою жизнь, она в силах дать мне это чувство… но, Монк, я не могу забыть о той дряни, которая тут в самой сути. Макс…
— Все это, как мне видится, очень просто, — перебил Вардан. — Вас беспокоит, что вы предаете Макса Худа. Предательство. Это один из краеугольных камней того, что мы часто называем «реальной жизнью». Ну, у меня для вас доброе известие. Предательство в наше время — разменная валюта. Так же, как когда-то в Византии, или в Древнем Риме, или в расцвет Ренессанса. Предательство повсюду. Нас всех предавали, и не раз. Нас обманула Большая война, которая оказалась всего-навсего первым актом нынешней войны и вовсе не спасла мир для демократии. Содружество разлетелось вдребезги в двадцать девятом. Все наши лидеры нас обманывали. История нас обманывала. Нас предавали любимые. И сами мы постоянно лжем, и бог скрылся, не оставив нового адреса. Вся Европа стала склепом, на сколько видит глаз — одни предатели, шпионы, бандиты, подлецы. Предательство… что ж, теперь ваша очередь. Самое обычное дело. Так что привыкайте, вот вам мой совет…
Вардан медленно поднял руку, склонил голову набок.
— Кажется, стало ближе. Слушайте…
Он улыбнулся.
— Может, это наша ночь, старина. Слышите, они приближаются.
Питер Кобра стоял между баром и обеденным залом, вставляя в мундштук сигарету. Лицо его внезапно застыло, и он тоже наклонил голову, положив руку на вращающуюся дверь. Эта картина осталась у Годвина в памяти — последнее, что он видел перед попаданием бомбы.
Взрыв был оглушительным: страшный грохот, звон и гром в замкнутом пространстве. Людей сбросило на пол, стекло разлетелось снежными брызгами, столы опрокинулись, тяжелые шторы затемнения взметнулись и повисли лохмотьями. Годвин вместе с креслом повалился на спину, сверху его накрыл стол, воздух наполнился пылью и душил его, и кто-то упал ему на руку, вмяв ладонь в засыпанный осколками пол. Он попытался выдернуть руку, и стекло врезалось в плоть. Какая-то женщина упала на него, прямо у него перед глазами оказались ноги в чулках, и он видел, как напрягается ее тело, как ползут стрелки по чулкам от ее попыток подняться.
Невыносимый грохот вдруг затих, и все стало похоже на сцену из немого кино. Годвин только потом понял, что на минуту оглох от чудовищных децибел взрыва. Он выглянул из-под женских ног, заметив, что на одной нет туфли, и увидел, как одна из потолочных балок оседает в ливне штукатурки и, ударив по плечу партнера Кобры, Санто Коллса, сбивает его с ног. Шторы развевались, оконных стекол больше не было, и улица освещалась заревом пожара. Постепенно слух вернулся к нему. Крики людей, вопли боли и ужаса. Кобра так и стоял в дверях, только теперь в руках у него была створка вращающейся двери. Ее сорвало с петель взрывом.
Свет каким-то чудом не погас. Несколько лампочек разбилось, несколько свечей потухли, будто некий великан дунул на поданный ко дню рождения пирог, но света хватало, чтобы смутно различать, что творится на другом конце зала. Колл прополз по завалам мусора и закидывал назад вывалившиеся из камина горящие угли. Сэм Болдерстон из «Таймс» — его лицо заливала кровь из пореза на лбу — затаптывал тлеющий подол длинного платья одной из женщин. Годвин спихнул с себя опрокинутый стол и лежавшее на нем тело — женщина была в обмороке, или контужена, или мертва. Он сумел подняться на колени. Где Сцилла? Он отталкивал с дороги кресла и столики, отбрасывал опрокинутые бутылки и тела кашляющих, ползающих и пытающихся подняться людей. Красивая блондинка беспомощно смотрела, как с разорванной нити жемчужного ожерелья стекают на подол ее черного платья и раскатываются по полу крошечные белые шарики. Сцилла… Кажется, задыхаясь от пыли, он выкрикивал ее имя. Сцилла….
Сцилла сидела в том же углу, прижавшись к стене кабинки. Бледное лицо, взбитые в стиле «Луиза Брук» волосы — ни единого волоска на своем месте. Она смотрела в глаза мужу. Стефан Либерман сидел на полу и стряхивал с себя пыль большой волосатой рукой. Ему чем-то рассадило голову, и он осторожно ощупывал липкую ссадину. Сцилла медленно протянула руку, коснулась ладонью щеки мужа, убеждая его, что с ней все в порядке, потом позволила себе отвести взгляд и остановить его на лице Годвина.
И вдруг расхохоталась, стала дергать Макса Худа за рукав, чтобы он оглянулся. Все движения были замедленными, будто люди еще не вышли из шока. Худ недоуменно обернулся. На висках у него, в черных как уголь волосах, блестела седина. Узнав сквозь пыль и дым Годвина, он ухмыльнулся. Он был спокоен, уверен в себе. Макс Худ в своей стихии. Под огнем.
— Роджер, — окликнула она, склонившись вперед; краска понемногу возвращалась на ее лицо. — Тебе идет!
Она указала ему на макушку. Всего в нескольких футах от них царил полный хаос. По залу шарили проникшие с улицы лучи электрических фонариков. Внутри уже погасли почти все огни. Годвин ощупал голову, повернулся к угловому зеркалу, которое треснуло, но удержалось в раме. Представившаяся ему расколотая на куски картина пришлась бы по сердцу Маку Сеннету. Салфетка, невесть как очутившаяся у него на макушке, напоминала крышу маленькой пагоды. Он постучал по ней пальцем.
— Подходяще, — заметил он, словно и не было ни бомбы, ни пожара на улице. — В самый раз для выхода в свет.
Худ ловко выбрался из кабинки, хлопнул Годвина по плечу, дружески стиснул ему локоть. Он был на полфута ниже ростом, сложен как чемпион в полусреднем весе и как всегда в форме, хоть сейчас на ринг с Терри Харди.
— Ты давно вернулся, Макс? — начал Годвин и услышал собственный голос. Голос звучал отчаянно, лживо и виновато.
— Уже месяц, — отозвался Макс. — Хотел тебе позвонить, но ты же знаешь, как оно бывает. Хотел позвонить… хотел узнать, как прошла встреча с Роммелем — все в порядке, а?
— Он мне понравился…
— Да-да, обаятельный парень. Ну, они, знаешь, не дают мне покоя. Надеются разобраться с нашими сложностями в пустыне. Всего раз удалось на недельку выбраться в Стилгрейвс. А ты еще довольно строен для прикованного к конторке писаки.
Он смерил взглядом Годвина, который при шести с лишним футах роста набрал больше 225 фунтов и никак не назвал бы себя стройным. Под левым глазом у Худа виднелся небольшой шрам. Годвин был с ним в ту давнюю ночь, когда Максу чуть не вышибли глаз разбитой бутылкой. Снова Париж. Чертова ночь.
— Вы здесь все в порядке?
Годвин осмотрел сперва сидевшего на полу Либермана и только потом Сциллу. Он боялся выдать себя. Ему, как всякому греховоднику, казалось, что он выдает свою тайну каждым движением.
— Сцилла?
Как удержаться, чтобы не коснуться ее? В разбитом зеркале отражались отблески пожара на темной улице и фигуры пожарных из вспомогательной службы, сражающихся с брандспойтами. Кто-то срывал остатки шторы затемнения. Ткань лопалась с громким треском.
— Роджер, милый, — сказала она, вставая и чуть пошатываясь. — Со мной все отлично. Макс, сними же с Роджера эту дурацкую салфетку. А то он похож на Чипа Ганнона в роли королевы Виктории.
Выйдя из-за стола, она дотянулась и сделала это сама — смахнула с него салфетку, потом склонилась над Либерманом, встала на колени, что-то сказала, промокнула ссадину. За приоткрывшимся вырезом платья видны были ее груди. Годвин увидел соски и заставил себя отвернуться. Где-то на улице прозвучал новый взрыв, и зеркало не выдержало, рассыпалось по столу бесчисленными осколками.
Когда пыль осела, Макс повернулся к одному из лежащих и стал поднимать его на ноги. Рядом глотала слезы его жена.
— Со мной все прекрасно, Хьюберт, — говорила женщина. Зубы у нее стучали, и тут уж она ничего не могла поделать. Она только что уцелела после прямого попадания бомбы. — Как никогда.
Она улыбнулась Худу, понятия не имея, кто перед ней. Просто человек, который помог ее мужу в ночь, когда бомба попала в «Догсбоди».
Сцилла тронула Годвина за рукав. Либерман уже поднялся и решительно двинулся к бару. У Сциллы блестели глаза. Она уже совладала с шоком и теперь наслаждалась жизнью. Почувствовав прикосновение, Годвин заглянул ей в глаза. Она явно сознавала, насколько удачной была бы эта сцена для театра.
— Ты меня любишь, Роджер?
Теперь, когда главная опасность, грозившая от немцев, миновала, она искала новой. Поднимала ставку? Что ж, такие неожиданные переходы от светского безразличия к интимным признаниям вполне в ее стиле. И неизвестно, что страшней.
— Ты любишь меня, милый?
Она ничуть не понижала голоса. Слишком громко. Макс стоял к ним спиной. Она снова дернула Годвина за рукав, закусила нижнюю губу. Он не виделся с ней пять дней. Теперь она испытывала судьбу: Макс вполне мог ее слышать.
— Я тебя люблю, — прошептал Годвин, — а теперь, ради бога, заткнись.
Она мотнула головой, вытряхивая из волос штукатурку.
— Я так и думала.
Она выдала ему свою коронную усмешку колдуньи.
— У тебя это, знаешь ли, на лбу написано. Ничего ты с этим не поделаешь.
К ним подошел Питер Кобра, высокий, почти сверхъестественно элегантный. Штукатурка покрывала его, как крошки глазури. Он уже сбыл с рук дверь, заменив ее на бутылку и штопор. Обозрев руины своего заведения, он благодарно кивнул, убедившись, что все гости на ногах. Куда именно попала бомба, было на данный момент неважно. Главное, клиенты не пострадали.
— Я ждал этой ночи. Могу только сказать… — Он широко взмахнул руками, обнимая единым движением весь разгром и закончив его щелчком пальцев в сторону долговязой сутулой фигуры Монка Вардана, подпиравшего стену с таким видом, словно она только на нем и держалась.
Едва Кобра заговорил, в зале стало неестественно тихо. Шум проникал в него только из внешнего мира. Улицу освещал пожар в соседнем доме.
— Тут, — продолжал Кобра, — нужен «Мутон Ротшильд» восемнадцатого года. Прошу вас, будьте моими гостями, леди и джентльмены, — Санто, в погреб! Будем пить вволю!
Позже многие мемуаристы припоминали эту минуту, утверждая, что она что-то такое символизировала, например дух британской невозмутимости под бомбами. Фраза моментально облетела Лондон. На следующий день к обеду всем было известно, что сказал Питер Кобра. Вечером того же дня в Америке миллионы людей, включивших радио на кухне или в гостиной, услышали его слова от Роджера Годвина. Это был один из самых памятных его репортажей в серии «Война — это ад». В Лондоне и за рубежом эти слова стали чем-то вроде боевого клича, и когда на улицах становилось крутовато, часто звучало: «Я вам скажу, тут нужен „Мутон Ротшильд“». Питер Кобра мгновенно стал легендарной личностью. Он как-то заметил, что не скажи он этой фразы, никто не попросил бы его писать мемуары. Первый том их был, разумеется, озаглавлен: «Тут нужен „Мутон Ротшильд“».
Пока откупоривали бутылки и разливали вино, пока потрясенная толпа стряхивала пыль и обнаруживала, что жива, Макс Худ поманил Годвина к двери, тяжелая дубовая створка которой уцелела при взрыве. Это походило на сцену сражения, где Макс Худ вновь вел своих людей в атаку прямо в зубы к смерти. На улице тлели раскаленные обломки, вспыхивали огни, кирпичи, с грохотом обрушиваясь из темноты наверху, выбивали из догорающего пламени искры, которые огненными червячками разлетались по ветру. Пожарные сбивались с ног: чуть дальше по улице рухнули два дома, и мостовая была перегорожена грудами кирпича, вывороченными булыжниками, деревянными балками и курганами мебели, еще несколько минут назад стоявшей в квартирах, располагавшихся на верхних этажах над магазинами и пабами. Посреди улицы покачивался на двух уцелевших ножках обеденный стол. На поребрике сидел мужчина, у которого от брюк и рубашки остались одни клочья, хотя сам он был только оглушен. В сточном желобе валялся опрокинутый радиоприемник на батарейках, из него еще неслась громкая танцевальная музыка, Эл Боули пел «Stardust». Здание, обрушившееся вовнутрь и освещенное только огоньками зажигалок, превратилось в подобие темной пещеры в оперных декорациях подземного мира.
Макс остановился, глядя в огонь.
— Слушай, — сказал он. — Слушай… — Огоньки мерцали в темноте, как звериные глаза из засады. — Там кто-то плачет…
Это было похоже на Париж той августовской ночи двадцать седьмого года. В памяти Годвина вспыхнула ночь, когда в Массачусетсе казнили Сакко и Ванцетти и Париж обезумел… «Слушай, там кто-то плачет» — эти самые слова сказал той ночью Макс Худ, и жизнь изменилась навсегда.
К. ним обратился пожарный с мрачным, закопченным лицом под шлемом.
— Эй, помоги со шлангом, приятель, не стой просто так.
Из проколотого шланга прыскали нежные фонтанчики воды. В свете пожаров и налобных фонарей они искрились, как хрусталь. Шланги перепутались, как нити спагетти. От пожара в конце улицы, на площади Сохо, к ним протягивались длинные тени. Кто-то подхватил шланг и направился за пожарным.
Худ был прав. За треском пламени и скрипом разваливающегося здания, за танцевальной мелодией, за ворчанием и рокотом мотора «скорой помощи»… слышался тоненький плач, приглушенный, но не умолкающий.
Худ первым вошел в хрустящую темноту, в запах газа, вытекающего откуда-то с шипением смертоносной змеи. От этого запаха у Годвина скрутило желудок. Странно, как мало шагов надо сделать в темноту по лопнувшим водопроводным трубам, по кирпичной пыли и пыли от штукатурки, сквозь запах газа, чтобы реальный мир остался позади. Но и этот мир был реальным. Об этом нельзя забывать. Гитлер сделал его реальностью. Годвин споткнулся, расцарапал колено о какой-то острый обломок. Худ двигался осторожно, мгновенно осознав, что разбомбленное здание превращается в подобие минного поля. Он гораздо лучше Годвина ориентировался в разбомбленных зданиях. Где-то все звонил пожарный колокол, на случай, если кто-то не заметил налета.
Им не пришлось долго искать в руинах женщину.
Ее светлые волосы блестели в отблесках огня — маленького безобидного пожара в корзине для мусора. Волосы были перевязаны голубой ленточкой, перед исцарапанным лицом громоздились обломки кирпичей. Одна рука у нее оставалась свободной, но остальное скрывалось под провалившимся полом. Видно было только голову, лицо, и, хотя губы ее зашевелились, она сумела издать только стон. Годвин упал рядом с ней на колени, начал отгребать кирпичи. Худ, пользуясь, как рычагом, тяжелой деревянной балкой, отвалил кусок стены и открыл отверстие, достаточно широкое, чтобы протиснуться сквозь него в подвал. Годвин, раскидывая кирпичи, тихо заговорил, обращаясь к светловолосой голове, увидел, что она моргнула и кивнула, продолжал говорить, слышал, как трещит прогнивший настил под ногами Худа, чувствовал усиливающийся запах газа из подвала, заметил, что из лопнувшей трубы на него брызжет кипятком. Он отодвинулся, продолжая двигать проклятые кирпичи. Чертов кипяток! Замечательно! Женщина заморгала, испуганная скорее всего переменой тона, когда у него вырвалось ругательство, и он опять заговорил ласково, а потом снова услышал тоненький пронзительный плач, сообразил, что плачет не она, потому что глаза женщины, моргавшей все реже, уже ничего не выражали. Плакал младенец. Наконец справившись с проклятыми кирпичами, он повернул ей голову, стараясь устроить ее поудобнее, и его пальцы наткнулись на влажную мякоть там, где должна была находиться другая сторона затылка. Страшная рана, ей размозжило череп. Она умирала, и понимала это, и хотела что-то сказать. Младенец плакал, и Роджер услышал, как Макс Худ пробирается обратно сквозь дыру, будто посланец Аида.
— Малыш выдержал бурю, — заговорил он снизу.
Завернутого в одеяльце младенца он держал неловко и бережно, тени играли на его лице. Он протянул кулек Годвину.
Тот наклонился к женщине так, чтобы ей было видно.
— Ваш ребенок цел.
Запачканное пылью одеяльце было розовым.
— С ней все в порядке, все хорошо.
Женщина пыталась поднять руку, но едва сумела шевельнуть пальцами. Что-то живое блеснуло на миг в ее почти бессмысленных глазах. Она пыталась увидеть дочь сквозь подступающую темноту. Она знала, что не увидит, как дочь вырастет, и проживет жизнь, и найдет мужа, и родит детей; она знала, что это будет без нее, но все-таки было что-то, что она могла передать ей, пока еще оставалось время.
— Ее зовут… — чуть слышно выговорила женщина, задыхаясь, чудом черпая последние силы из иссякшего колодца, — Дилис… Элленби. Пожалуйста… запомните… пожалуйста… Дилис… Элленби…
Малышке было месяцев пять или шесть. Она устала от вечерних развлечений. Одеяльце у нее было мокрым, личико грязным и заплаканным, но она начала засыпать.
— Дай ее мне.
Это была Сцилла. Она стояла у него за спиной.
— Дай мне малышку, Роджер. Ты ее вот-вот уронишь.
Она торопливо протянула руки. Он передал ей сверток.
— Познакомься, Дилис Элленби.
Сцилла прижала младенца к груди. Маленькое бледное личико на фоне черного бархата походило на камею.
Годвин оглянулся на Макса.
— Надо вытащить мать.
Худ чуть заметно покачал головой.
— У нее ног нет. — Он говорил шепотом. — Там, внизу, как на бойне.
Годвин только теперь заметил, что Худ весь в крови.
Он снова встал на колени рядом с женщиной, нагнулся к самому ее лицу.
— С вашей дочкой все замечательно, миссис Элленби. Ни царапинки. Вы меня слышите? С ней все будет… прекрасно.
— Ее зовут Дилис.
Глаза матери закрывались, словно она засыпала.
— Она… чудесная… малютка… никаких… хлопот…
Она сумела на несколько дюймов приподнять руку. Годвин взял ее, ощутил слабое пожатие пальцев, последнее усилие.
— Помощь идет, — зашептал он ей в ухо. — Все будет хорошо. Только продержитесь еще немного. С Дилис все хорошо, она ждет вас…
Он все шептал, и наконец ее пальцы обмякли, и он понял, что женщина умерла.
Выходя из здания, они увидели команду «скорой помощи», тащившую пристегнутого к носилкам человека.
— Там мертвая женщина, — сказал Годвин.
— Придется ей подождать своей очереди. Нам бы пока с живыми разобраться.
Санитары зашаркали дальше, как статисты в «Гамлете».
Сцилла с Максом остановились на другой стороне улицы, где дома не пострадали, если не считать выбитых окон. Сцилла укачивала малышку, тихонько целовала ее в макушку, покрытую светлым пушком.
— Торопиться некуда, Роджер, — заметил Худ с равнодушной беспечностью опытного солдата, кивая на здание, где они только что побывали.
Обернувшись, Годвин увидел, как последняя кирпичная стена рухнула, похоронив под собой миссис Элленби.
— Ох, Господи спаси…
Худ положил руку ему на плечо.
— Бывает и так, старина. Каждую ночь бывает, будь они прокляты.
Он катал в пальцах незажженную сигару.
— Идемте, герои. Может, у Питера еще осталась бутылочка-другая, — вымученно улыбнулась Сцилла.
Она бережно прижала малышку к груди. Они повернули обратно к «Догсбоди», перешагивая через путаницу шлангов и стараясь не очень мешать.
Кто-то из газетных фотографов, разговаривавших у дверей с Питером Коброй, заметил их и узнал Сциллу.
— Мисс Худ, мисс Худ, — воскликнул он, игнорируя существование мистера Худа. — Взгляните сюда, мисс Худ.
Сцилла, прижимая к себе ребенка, подняла взгляд. Хлопнула вспышка.
— Хватит с вас и одного, — хладнокровно остановил фотографа Кобра. — У нас у всех выдался суматошный вечер. В самом деле, Норман, а почему бы вам не сделать снимок с меня?.. «Бесстрашный великосветский лев Питер Кобра утверждает, что из-за таких мелочей, как Гитлер, „Догсбоди“ закрыт не будет!» Хорошо звучит, Норман!
Он принял позу, и Норман покорно сделал еще один снимок.
Мимо проходила команда с носилками. Сцилла задержала санитарку, заговорила с ней. Худ повернулся к Годвину:
— На студии, надо думать, от этого снимка будут в восторге. «Сцилла Худ спасает осиротевшего ребенка из разбитого бомбами здания». Мораль сегодняшнего вечера, на случай, если ты ее упустил, старина, гласит: «Как нелеп этот старый мир».
И он обратился к Питеру Кобре:
— Только не вздумайте предлагать нам этот пыльный кларет, который вы извлекли с задворков того света. Джин сейчас — то, что доктор прописал.
— Бог мой, Макс, — со сдержанным негодованием отозвался Кобра, — у вас нёбо как крыша фургона. Подумать только, что вы вот-вот станете фельдмаршалом!
— Ваши информаторы абсолютно ненадежны, — усмехнулся Худ. — Не смешно ли: фельдмаршал Макс Худ…
— Фельдмаршал сэр Макс Худ, как я слышал.
— Хватит с меня и простого джина, Питер, — сказал Худ.
Сцилла передала малышку санитарке.
— Дилис Элленби, запомните? И как вас зовут?
Она внимательно выслушала ответ.
— А как мне с вами связаться?
Санитарка снова что-то ответила. Сцилла сказала:
— Тогда я завтра позвоню вам по этому номеру. Миссис Элленби только что погибла. Я хочу удостовериться, что с ее дочкой все хорошо, понимаете?
— Конечно, мисс Худ.
— А если я вас не застану, вот мой домашний номер. Если меня не будет дома, можете передать через служанку. — Она назвала санитарке номер телефона. — И большое вам спасибо, что вы здесь. Я уверена, если бы миссис Элленби знала, ей стало бы намного легче.
Опускался холодный туман. В двух кварталах от них горел «Мяч и Обруч». Санто Коллс предлагал жертвам налета кофе и сэндвичи. Его повара уже выносили простые тарелки и кипятильники для импровизированной полевой кухни, устроенной из положенных между стульями досок. Кобра, прихлебывая из винной бутылки, одобрительно кивнул. В дверях показался Монк Вардан, не без труда удерживавший в равновесии огромное блюдо с сэндвичами.
— Вот чего я достиг, — произнес он. — Официант! Сбылись мои самые честолюбивые мечты.
— Нашли свое место, а? — сказал ему Кобра и вместе с Максом скрылся в своем старом заведении.
По улице брел Клайд Расмуссен. Каждой рукой он обнимал по девушке. Из кармана его двубортного пальто высовывался и волочился по мокрому мусору длинный хвост шарфа.
Вардан заметил Сциллу с Годвином, бросил взгляд на свое блюдо:
— За мои многочисленные прегрешения, — сказал он и повернул обратно.
Коллс выкрикивал распоряжения в его удаляющуюся спину. Сцилла остановилась в проеме двери на дальней стороне улицы. На лице у нее блестели капли измороси. Она за рукав втянула Годвина в тень и провожала глазами Вардана, пока тот не скрылся.
— Ты рассказал о нас с тобой Монку? Не знала, что вы так дружны…
— Нет, конечно, нет, — солгал Годвин.
— Я рада, — сказала она. — Монк сплетник.
— И не думай, — сказал он.
— Ты скучал по мне, милый? Ты умираешь от тоски по мне? — Ее маленькая рука пробралась в его ладонь, глаза блеснули, отразив пламя. — Я больна без тебя, Роджер. Я так тебя хочу… я засыпаю с мыслью о тебе, и вижу тебя во сне, и просыпаюсь, думая о тебе… Ох, как это с нами случилось?
— Ты говоришь, как с экрана, — заметил он, коснувшись тыльной стороной ладони ее щеки, нежной, как пух. — Где бы нам встретиться? Я хочу оказаться с тобой в постели.
Негромкий взрыв прозвучал где-то еще, за несколько кварталов.
— О, мой любимый, милый…
— Видишь? Совсем как в кино. Мой ми-лый…
— Ты тоже зовешь меня милой.
— Знаю. Из-за тебя и я начинаю говорить, как в кино. Слышали бы наши в Айове, их бы стошнило.
— Ну, мы не в Айове и вряд ли туда попадем, так что, пожалуйста, не ворчи. Теперь, Роджер, насчет встретиться — я об этом и хотела сказать — завтра я уезжаю в Стилгрейвс.
— Довольно неожиданно, не правда ли?
— Не сердись, милый. Я и к Хлое рвусь. Ей через несколько дней исполняется три. Я обещала, что мамочка приедет к ней на праздник. Стилгрейвс — довольно мрачное и унылое место для ребенка. Ты ведь понимаешь, Роджер? Ну, скажи, что понимаешь…
— Конечно…
— Я буду думать о тебе.
Он вздохнул:
— Мне будет тебя чертовски недоставать.
— Пожалуй, кончится тем, что я загоню тебя в постель с одной из ваших девиц с «Би-би-си»?
— Загонишь… скорее, забьешь, как шар в лунку.
— Ты шутник… только эту шутку я слышала от отца в годовалом возрасте.
— Невероятно! В таком возрасте мало кто и говорить начинает, не то что шутить.
— Мне был год, глупыш, а не отцу.
— Тогда у тебя потрясающая память, — пробурчал он.
— Я тебе напишу. А теперь поцелуй меня, милый.
— Макс увидит…
— Поцелуй меня, Роджер.
Через неделю он получил из Стилгрейвса письмо.
Так больше невозможно, верно, милый? Это убьет нас обоих. Все всегда оказывается не вовремя, да, любовь моя? Должно быть, просто мы оба не созданы для предательства. Правда, это было бы забавно — если бы оказалось, что мы оба для этого слишком хорошие? Давай попробуем проявить благородство. Я тебя люблю.
Сцилла
Закончив читать, он сел у окна своей квартиры и стал смотреть на Беркли-сквер, мрачную и унылую в холодных предвечерних сумерках. Вечером ожидалась бомбежка. В полночь у него эфир. Надо писать репортаж. Но в голове у него было пусто, а на душе — безутешно. Он задумался, как назвать то, что он чувствовал, и тут ему вспомнился разговор с Монком Варданом в ночь, когда разбомбили «Догсбоди», и он понял, что с ним происходит. Монк сказал тогда, что это самое обычное дело и что придет и его очередь. Ну, вот она и пришла. Роджера Годвина предали.
Глава вторая
Год спустя
Годвин бросил трубку и сказал:
— Дрянь!
Он сказал это громко, и слово долго металось в тесной комнатушке, прежде чем укатиться прочь и замереть. Жаль, что нет окна, а то бы он что-нибудь вышвырнул. Господи, где же Сцилла?
Он встал и бросил большой дротик в мишень с портретом Гитлера, присланную кем-то из министерства авиации. Дротик отскочил от нелепых усишек фюрера и вскользь задел Годвина по ноге. «Боже милостивый, — думал он, — если Ты слышишь, почему Ты меня попросту не убьешь? И покончить бы с этим. Поганый был день… Твой смиренный слуга вполне готов отчалить…» Господь, как обычно, не услышал или решил еще поиграть с ним. Шла игра в кошки-мышки, и Годвин хорошо знал, кому выпала роль мышки. А может, Бог в эти дни просто слишком занят: растит Каина на восточном фронте. Бог проявлял непоследовательность. Полагаться на него не стоило. Не свой брат — Бог.
На столе Годвина, в сырой и жаркой утробе «Би-би-си», валялись клочки и обрывки репортажей, подготовленных им для обеих вечерних трансляций: на Англию и на Америку. Кроме того, он пытался набросать кое-что про запас. Он слишком долго просидел в душном кабинете. Промокшая под мышками рубашка липла к телу, глаза жгло, и горло саднило от горячего воздуха и сигаретного дыма. Он нагнулся, нашел на полу дротик и аккуратно — сознательно взяв себя в руки — снова швырнул его в Гитлера. Стрелка воткнулась — едва-едва — под левым глазом, качнулась и обвисла, как спящая летучая мышь в свете фонарика. Скоро свалится. Та самая гравитация, о которой ему столько толкуют.
Он вытер мокрый блестящий лоб рукавом рубашки. В этих под-подвальных помещениях вечно что-то неладно с отоплением. То слишком холодно, то слишком жарко. Он схватил телефонную трубку и в который раз вызвал по междугородному Корнуолл. Пока ждал, напевал «Соловей поет на Беркли-сквер», вспоминая те дни, когда он думал, что название произносится «Беркли», как прочитали бы у них в Айове, а не «Баркли». Он слабо усмехнулся воспоминанию. Телефон на том конце провода все звонил. Уже поздно. Куда они могли подеваться? Он наконец уронил трубку на черные рычаги и невидяще уставился на свои обрывочные записки. Не стол, а кошачий лоток. Надо навести порядок.
Он знал, что Сцилла вместе с Хлоей уехала в Корнуолл, к леди Памеле Ледженд, чтобы отпраздновать — если это слово тут уместно — свой двадцать девятый день рождения. Он не слишком представлял отношения между Сциллой и ее матерью, но подозревал, что атмосфера там возникнет довольно ядовитая. Ему хотелось поговорить с ней, услышать ее голос, который он никогда не умел описать, а просто любил слушать. Голос, то низкий и гортанный, то звонкий и отчетливый. Может быть, это был голос актрисы, может, она нарочно вырабатывала его. Ему хотелось сказать ей, что он думает о ней, любит ее и желает ей счастья в день рождения. Ему хотелось сделать для нее в день ее рождения то, чего он ждал бы от нее. Она, конечно, никогда этого не сделает, но уж такова жизнь. Во всяком случае, как это похоже на нее — вдруг исчезнуть. Но где же она может быть? Леди Памела более или менее прикована к дому. Конечно, там есть Фентон, которого Сцилла считает самым старым дворецким и мажордомом в христианском мире, и еще сиделка… Как же это их никого нет? Может, Макс нагрянул и всех куда-то утащил? Нет, такое слишком трудно себе представить. Так что же там происходит?
Весь этот год после бомбы в «Догсбоди» отношения между Сциллой и Годвином оставались мучительными и запутанными. Они стали любовниками, вместе переживали взлет к вершинам чувства — честно говоря, сказано вполне в ее стиле — в самых неподходящих местах, например в Каире. Они предавали человека, который доверял им обоим. И как-то они это выдерживали. Когда лучше, когда хуже. Годвину тяжело давалась роль «другого мужчины». Роль предателя по отношению к другу, к Максу Худу, очень напоминала кислотную ванну, разъедавшую совесть до голой белой кости. Но он все равно не мог отказаться от Сциллы. Они держались, хотя Годвин часто не понимал, что происходит, и вынужден был бессильно ждать чего-то, что от него не зависело.
Такую цену приходилось платить за любовь к Сцилле Худ.
Годвин закончил репортаж для британского вещания и вышел из студии. До трансляции на Америку оставалось пять часов. Он умылся, сменил рубашку и галстук и, втиснувшись в свой кабинет, обнаружил сидящего на краешке стола Гомера Тисдейла. Гомер перебирал письма и телеграммы, заметки и разнообразные секретные сообщения, предназначенные Годвину лично. Гомер Тисдейл встал, не отрываясь от чтения, и заговорил:
— Богом клянусь, Рэй, просто не верится, до каких секретов ты умудряешься докопаться. Похоже, тебе прямая дорога в Олд Бейли. И за решетку. Тебе там не понравится, Рэй. И где ты это все берешь?
Уставившись на Годвина, Гомер Тисдейл поправил на носу очки в роговой оправе. Он был коренаст, хорошо сложен, моложе сорока, костюм от «Дивлина и Месгрейва» из Оксфорда, обувь от «Брасуэлла и Джонса» из Эдинбурга, рубашка — «Томас Пинк». Лицом он был — точь-в-точь бассет. Невыразительный голос и открытый взгляд выдавал уроженца Индианы. Он принадлежал к тому типу американцев, чьи манеры и стиль мгновенно завоевывают доверие и симпатию англичан. В его присутствии невозможно было усомниться, что честность — лучшая политика. Похож он был на очень большого пса в штанах. В Лондоне Гомер числился видной фигурой, и не в последнюю очередь за счет того, что был знаком с Роджером Годвином. И со Сциллой Худ, если на то пошло. И с Арчи Петри. И с Клайдом Расмуссеном. Список был длинным, но такие люди умеют создать впечатление, что вы для него — единственный в мире клиент. Он был адвокатом, банкиром, опекуном, представителем и агентом нескольких людей, чьи имена были у всех на устах. Внимание, с каким он относился к делам своих клиентов, подкреплялось умением рационально мыслить, деловой хваткой, пренебрегать которой было небезопасно, и верностью, посрамившей бы Дамона и Пифия.
Годвин хлопнул его по широкому плечу.
— У меня свои источники. Кое-что просто обнаруживается в почте. Не стоит так беспокоиться. Смотри веселей. Подумай вот о чем: Гитлер мог бы уже прогуляться по Риджент-стрит и отобедать в «Кафе Ройял» — но, как ты заметил, этого не случилось. Так что дела могли быть хуже.
— Беспокоиться — моя работа, Рэй. Я без нее пропаду — ты мне и платишь за то, чтоб я о тебе беспокоился. Господи, нынче здесь адская жара. Ты замечаешь, как жарко? Очень славный эфир, между прочим. Вдохновляющая тема. Все дурные новости вывернуты наизнанку.
Говоря, он кивал снизу вверх, словно голова его была насажена на какой-то маховик, между тем как сам он, чуть откинувшись назад, скашивал на вас глаза вдоль носа.
— Вдохновлять — моя работа. Если в России победят немцы, то с точки зрения глобальной войны это ничего не решает. А вот если иваны разделаются с немцами — войне конец. — Годвин сложил и перекинул через локоть свою полушинель, повесил на руку зонтик-тросточку. — Это точно. Я сам слышал за обедом от Сирила Фолза из «Таймс».
— А, да, в «Савое». Я вас там видел. Ты пробовал их заливного угря? Превосходно. Это надо понимать как «нет»? Ну, — он тяжело вздохнул, — думается, он вполне сойдет.
— Я думал, ты уже съел его за обедом.
— Да нет, твой репортаж. Немного оптимизма для разнообразия не помешает. И кстати, у меня для тебя хорошая новость.
Гомер завертелся, силясь влезть в свой дождевик в комнате, которая была ему мала на три-четыре размера.
Годвин не без труда поймал его за плечо.
— Что, руководство радиокомпании одобрило идею моего присутствия на борту бомбардировщика над Германией?