Годвин кивнул. Масштаб предприятия только теперь начинал доходить до него. Ему почудилось, будто от жара камина он плавится и оплывает, как воск.
— Лучший в мире… Бульдог Драммонд?
— Ни в какое сравнение не идет, — сказал Черчилль.
— Кто же он?
— Ну кто же, как не Макс Худ!
Вардан улыбался Годвину. Черчилль улыбался Годвину.
Все улыбались, кроме Роджера Годвина.
Глава пятая
Всю неделю после свидания с премьер-министром и Монком Варданом Годвину плохо спалось. Неужели он собирается вот так запросто расстаться с жизнью в попытке убить немецкого генерала-танкиста, который ему, в сущности, симпатичен? И который дерется как бог? Не рехнулся ли он? И о чем думал, когда ввязывался?
Неужто просто вопреки и назло начальству? Только оттого, что ему приятно воображать, как взовьется Гектор Крайтон? Да стоит ли ради этого умирать? А много ли шансов уцелеть?
Честолюбие, само собой. Речь идет о карьере. Делай лучше, делай больше, мир после войны будет адским местечком, и неплохо взять хороший разгон. И большие деньги, и близость к сильным мира сего, какая иным и не снилась. Он уже видел будущее, и оно называлось телевидением, и как только война окончится — ба-бах, лезь вверх или тебя сметут. Тут неплохо бы оказаться тем человеком, который побывал в пустыне с Максом Худом и вернулся со скальпом Роммеля. Если, конечно, по дороге к этой цели не будешь убит.
Честолюбие держало его крепко, особенно по ночам. А может быть, и всегда, не выпуская ни на минуту. Ну что ж, пусть будет так.
Может, так суждено.
И еще речь о войне. О победе. Победа не зависит от Роджера Годвина, но от Америки зависит, да еще как. «Преторианец» дает ему шанс выступить против зла. Против настоящего зла. Он смотрел ему в глаза и узнал зло.
В сентябре 1938, в отеле «Дреезен» в Годесберге, в дни, названные позже Мюнхенским кризисом, пока Невилл Чемберлен сдавал нацистам Чехословакию, Годвин столкнулся в вестибюле с Адольфом Гитлером. Нацистский вождь остановился в том же отеле, и Годвин, выходя однажды поутру, увидел его. В сером двубортном костюме, заложив руки в карманы пиджака, Гитлер мелкими, почти семенящими шажками прохаживался по ковру. Он был один и, казалось, глубоко задумался. Подняв взгляд, он округлил глаза, видимо, удивленный тем, что на его пути обнаружилось другое человеческое существо. Локоть у него дернулся, он остановился, чуть дернув ногой, которую будто бы свела судорога. Откинув с бледного лба темные волосы, он метнулся глазами к лицу Годвина.
— Вы… — заговорил он любезным светским тоном, так непохожим на пронзительные вопли, слышанные Годвином на его митинговых выступлениях. — Я вас знаю. Не подсказывайте. Ваше лицо… А-а… — он медленно закачал пальцем перед носом Годвина. — Журналист. A-а… Американец. Верно?
— Да, сэр. Роджер Годвин.
— Конечно, Годвин. Ну, как вы считаете, эти англичане дадут нам мир? Вы разбираетесь в таких делах.
Глаза Гитлера светились любопытством, словно в глубине его черепа зажглись огоньки. Он, со своими усиками чаплинского бродяги и болтающейся челкой, был мечтой карикатуриста. Если на то пошло, он разительно напоминал Карла Несхейма, редактора спортивной полосы газетки «Клэрион Игл», издававшейся в родной Америке. Но у Карла взгляд мягкий и чувствительный, взгляд любителя пива, ничуть не похожий на взгляд Гитлера. В глаза Гитлеру надо было заглянуть самому. Они горели, как факелы. Он, казалось, с неподдельным интересом ждал ответа на свой вопрос. И, ожидая ответа, опершись рукой о бедро, почти точно копируя излюбленную позу бульвардье, отвернулся к окну, за которым был виден Рейн. В вестибюле появилась группа сопровождающих. «Мерседес» был подан.
— Я думаю, — сказал Годвин, — они дадут вам, что вы хотите.
Он не сомневался, что его немецкий безнадежно неправилен.
Гитлер мгновение пожирал его взглядом, угадывая значение сказанного. Затем он улыбнулся.
— Я уже сказал: мира. Англичане — рассудительный народ. Нас многое связывает с Англией. Все мы желаем мира. Германский народ выстрадал больше всякого другого. И потому, уверяю вас, мы больше всего стремимся к миру.
В эту минуту он выглядел просто немцем средних лет и среднего достатка.
— Если мы добьемся мира, я скажу, что мы хорошо поработали, мистер Годвин. Удачи вам, и удачи нам всем.
Прощаясь, Гитлер тепло сжал руку Годвина двумя руками, глаза его лихорадочно блестели, словно жили особой жизнью, не имеющей отношения к легкой улыбочке под щеточкой усов. Тут подошли сопровождающие, смерили Годвина любопытными взглядами, и все начали спускаться по лестнице к ожидавшему «мерседесу».
До тех пор Годвин только раз видел Гитлера вблизи — когда тот отвечал на вопросы журналистов. Кроме Годвина, там был десяток людей с блокнотами, однако Гитлер его запомнил. Этот человек выглядел невероятно банальным, прямо персонаж Синклера Льюиса, торговый агент из «Главной улицы», но в его глазах виделся Старый Ник, дух зла и безумия, и о банальности облика как-то забывалось. В теле этого человека жил ужас. Эта встреча объяснила и определила для него Гитлера. Годвин никогда о ней не забывал и никогда не пытался кому-нибудь рассказать. Ему достаточно было знать, и это знание заставило его сделать ставку на войну за судьбы цивилизации. Порой он задумывался, вспомнит ли кто пятьдесят лет спустя, из-за чего поднялась такая кутерьма? Вспомнит ли, что на кону стояла вся цивилизация? Да будут ли они способны пятьдесят лет спустя мыслить такими крупными категориями?
Операцию возглавляет Макс Худ. И от этой мысли его по ночам охватывали припадки паники. В бой рядом с Максом — эта мысль пронзала как штыком. Когда командует Макс, все идет как надо. Макс Худ везде сумеет пройти, и он всегда возвращается. Годвин полагал, что за Максом он пойдет куда угодно.
Он так и не получил вестей от Макса Худа до того ужина с Энн Коллистер и ее братом Эдуардом. Энн — высокая, элегантная, статная молодая англичанка, голубоглазая, с блестящими золотом волосами, подстриженными «под пажа» — соответствовала идеалу сельской семьи, земельной аристократии прежних дней куда больше, чем смуглая маленькая Сцилла. Энн словно сошла с картинки, рекламирующей новейший чудо-шампунь или отпуск в Озерном краю. У нее был умный живой взгляд, всегда спокойный и безмятежный. Как сказал бы ее отец, финансист из Сити, Энн была «надежной». Тридцать лет, безупречный английский цвет лица, выговор и взгляды, отполированные поколениями Коллистеров, безупречны, голос высоковат, но очень мягкий, и влюблена в Роджера Годвина.
Роджер, со своей стороны, был очень привязан к Энн, бесконечно наслаждался ее обществом и чувствовал себя основательно виноватым. Энн была независима и нетребовательна по природе, но она поздно узнала сексуальную страсть, и на свой, застенчивый лад, нуждалась во внимании Роджера Годвина для удовлетворения различных своих желаний. Он, как умел, объяснял ей, что не создан для женитьбы, но она только понимающе улыбалась, принимая эту позу за романтический флер, окружающий известного иностранного корреспондента. Ей казалось, что если его не торопить, все в конце концов уладится. Мать говорила ей, что если мужчина — одиночка, лучше о нем забыть и поискать другого. А уж если никак не можешь проявить благоразумие, если просто не можешь без него обойтись, то ни в коем случае не пытайся его привязать. Энн сомневалась, что ее мать знала, о чем говорит, и тем не менее ее слова представлялись хорошим советом. Она предоставила Годвину вдоволь свободы. Иногда, когда она позволяла себе об этом задумываться, то допускала, что у него временами бывают женщины — как-никак, это неотъемлемая часть образа военного корреспондента в шинели.
Кое-какие намеки на взгляды Энн по поводу его мистического ореола доходили до Годвина, и ему думалось, что для такой умной женщины она на удивление искусно дурачит сама себя. По сути она была благовоспитанной, защищенной от жизни молодой женщиной, цельной, с хорошим вкусом, и стремилась выглядеть светской дамой. Годвину очень нравилась настоящая Энн, он уважал ее вкус и цельность, восхищался ею, ее застенчивая страсть казалась ему трогательной и привлекательной; в самом деле, он вполне мог бы ее полюбить, не будь он так поглощен всем, чем была Сцилла Худ.
А так он всемерно старался не навредить Энн и в то же время держался с ней чуть отчужденно, в надежде со временем остудить ее пыл и заставить от него отвернуться к другому.
Он признавал иронию положения: всей душой он стремился быть теплым, щедрым, любящим мужчиной, то есть в точности таким, какого заслуживала Энн Коллистер. Но все его душевное тепло, щедрость и любовь были растрачены в безнадежном сражении, которое умудрились завязать между собой они со Сциллой.
Сцилла, разумеется, знала об их связи с Энн, и принимала ее в разное время по-разному. Сцилла смотрела на жизнь как на шахматную партию — «только гораздо забавнее», как признавалась она Годвину. Для него свести жизнь к игре было невозможно. Энн Коллистер, как и все прочие, не подозревала, что Годвина связывает со Сциллой что-либо сверх приятельских отношений. У Годвина, если он задумывался обо всей этой путанице, начиналась головная боль, как от джина. А потому он старался не задумываться.
Когда Энн в сопровождении Годвина вошла в обеденный зал «Рица», там уже сидел, ссутулившись над бокалом, опершись локтями на стол и опустив подбородок в ладони, Эдуард Коллистер. Он был несколькими годами старше сестры и несколькими дюймами ниже: невысокий коренастый человек с тонкими чертами уставшего и изборожденного морщинами лица. Густые каштановые волосы неряшливо распадались на пряди и свешивались на лоб. Годвин последний раз виделся с ним на чьей-то помолвке в середине лета. Прошедшие месяцы оставили на нем заметный след. Эдуард в середине тридцатых годов перебрался из Кембриджа, оставив мир академической науки ради министерской карьеры в Уайтхолле. Он то ли курировал, то ли консультировал, то ли администрировал разработки радара, который дал Королевским ВВС заметное преимущество в воздушной войне летом 1940 года.
Энн из-за бокала с шерри бросила на брата встревоженный, оценивающий взгляд.
— Да ты бледнее смерти, Нед!
— Пожалуйста, не надо патетики, — отозвался Коллистер.
— Правда, Роджер, он еле жив? Ох, я так за тебя беспокоюсь. Мать просто сама не своя.
— Представляю себе… — его губы над краем стакана с мартини раздвинулись в усмешке, и он просительно взглянул на Годвина.
— Скажи ей, Родж. Все, кого я знаю, выглядят так же.
— Я — нет, а ты меня знаешь, — сказала Энн, — и Родж тоже нет.
— Ты понимаешь, о чем я говорю.
— Тебе надо выбраться отсюда. Хороший выходной…
— Роджер, объяснил бы ты ей, что у нас тут вроде как война.
— Нед! Я серьезно!
— Ну, вообще-то, я выбирался. В Кембридж.
— В Кембридже, — сказала она, — то же самое. И вообще, я имела в виду — за границу.
— Энни, Энни… ты послушай, что она говорит, Роджер! За границу!
— На Бермуды…
— Я тебе не какой-нибудь герцог, чтоб его, Виндзорский! Да повсюду война, ты хоть оглянись, сестричка. Нам теперь некуда деться, некуда…
— Ты тоже прекрасно меня понял, Нед! — огрызнулась она, раскрасневшись, сперва от досады, потом от жалости к нему. — И пожалуйста, не надо играть словами, Нед. Если так будет продолжаться, ты доведешь себя до болезни.
Эдуард, не слушая ее, допил стакан, махнул официанту, чтобы тот принес новый, и улыбнулся Годвину.
— Женщины, — сказал он. — Хорошенькие женщины. Запомни, Родж, всякая хорошенькая женщина, какую ты встретишь, запомни, как-то, когда-то возьмет над тобой верх. Это закон природы, следующий за старым законом всемирного тяготения. Кстати, о законах природы… я тут столкнулся с одним ученым, который считает тебя отличным парнем. Отличный парень.
— Что ты говоришь? У меня маловато знакомых ученых.
— Правда? Ну, я тебя не виню. Я имел в виду Л. У. Уиншипа. Говорит, он в своей лаборатории слушает тебя по радио. Понятия не имею, каким образом всплыло твое имя, но это факт. Я тебе врать не стану.
Ему подали свежий мартини, и он кивнул официанту.
— Благослови вас бог, Антонио. Составишь мне компанию, Родж? А ты, Энни? Давай, закажи себе хотя бы еще один твой манерный шерри.
— Нет, спасибо, — возразила Энн, — и тебе тоже вполне достаточно. Антонио, примите наш заказ.
Как только Антонио отошел, Эдуард снова обратился к Годвину.
— Что бы я делал без младшей сестрички, которая не дает мне житья? Вообразить не могу. — Он вздохнул. — Да, так Л. У. Уиншип. Его ждет великое будущее.
Эдуард непроизвольно зевнул.
— Он работает на тебя? — спросил Годвин.
— Для меня. Со мной. Он один из лучших в Англии. Все это великая тайна, знаешь ли. Но он из лучших, из самых светлых голов нашего поколения. Не побоюсь сказать, что Л. У. Уиншип из тех, кто после войны будет переделывать мир. Если еще останется, что переделывать.
— Он занимается радарами? — осторожно поинтересовался Годвин.
Эдуард Коллистер был из тех, кто считает осведомленность своим главным достоинством. Стоило поддержать его самомнение.
— Да-да, но это между прочим. Он занят другим. Куда крупнее. Все только начинается, но… скажем так, если у Уиншипа дело пойдет, бомбежка Ковентри останется совсем в другой эре.
— Ковентри, — негромко повторил Годвин и почувствовал, как рука Энн накрыла его руку. Почти бессознательный жест собственника.
— Да, скоро первая годовщина.
Энн сердито тряхнула головой:
— Отвратительно. Бомбить безоружное мирное население… как могут люди дойти до такого?
— Ну, Королевские ВВС в некотором роде вернули долг, — заметил Годвин. — Прицельная бомбежка военных объектов потерпела фиаско. Если идти достаточно низко и при дневном свете, чтобы видеть, что бомбишь — ну, это превращается в самоубийство. Никуда не денешься. Остается просто сровнять город с землей…
Эдуард кашлянул, закуривая сигарету и добавил:
— Бомбовый террор.
— А по мне, это в самый раз, — сказала Энн. — Отлично. Только подумайте, сколько ужасов они причинили нам. Я не пролью ни слезинки над гибелью германской культуры. А вы?
Ее брат моргал покрасневшими глазами, заслезившимися от сигаретного дыма.
— Некоторым приходит в голову не германская культура… а женщины, дети и старики. Непричастные… наша политика теперь не делает различий, мы убиваем всех подряд…
Годвин сказал:
— Такова природа войны, не так ли? Что нам еще остается? Прекратить бомбардировки Германии?
— Тебе, вероятно, известно, — протянул Эдуард, — что у нас в авиации недопустимо высокий уровень потерь.
— Да, я знаю, — сказал Годвин.
— Но немцев надо заставить на себе почувствовать эту войну, — не сдавалась Энн. — Должны же они отвечать за свои действия. Я не постыжусь сослаться на Библию. Око за око.
— Да, да, конечно, — сказал Эдуард.
Подали обед, но он только покопался в неаппетитных вареных овощах.
— Так легко сказать: в немцах нет ничего хорошего, перебьем всех… но в реальном мире так не бывает. Роджер сказал, что не остается иного выхода, как бомбить гражданское население, но это ведь не совсем так, верно, Роджер? Кое-кто сомневается в эффективности бомбового террора — даже забыв о моральной стороне дела. Говорят, сломим их дух. Но разве германский «Блиц» сломил наш дух? Ничего подобного. С какой стати с немцами будет по-другому? Не вижу причин. Так почему бы не перевести наши бомбардировщики на Средний Восток, на Дальний Восток, в Северную Атлантику, где каждый день идут бои? Там они были бы куда полезнее. Так мы больше бы навредили нацистам и помогли, например, русским… и в то же время сохранили бы остатки чести, хоть какую-то amour-propre
[13] Королевских ВВС. Хоть чем-то отличались бы от врага.
Эдуард смахнул челку с глаз, но она тут же упала на прежнее место, и он больше не пытался с ней бороться.
Энн, покончив с палтусом и аккуратно отложив нож, сказала:
— Ты слишком много беспокоишься, Нед. Вечно переживаешь, как бы исправить этот мир. Я предлагаю начать исправление с того, чтобы разбомбить немцев в пух и прах и покончить с этим. А ты, Роджер?
Тот пожал плечами.
— Не знаю. Я вечно мучаюсь раздвоенностью. Голова говорит одно, чувства — другое.
Она снисходительно улыбнулась:
— То есть тебе хочется разбомбить их в прах, оставаясь при этом великим гуманистом?
— Пожалуй. Что-то вроде того.
— Рано или поздно, — проговорил Эдуард, — тебе придется выбирать. Мораль или ее противоположность. То, что ты твердо полагаешь хорошим, или то, что ты твердо полагаешь дурным.
— Но ведь между ними никогда не провести четкой границы, Эдуард. Я, разумеется, не говорю о Гитлере. Тут выбирать не приходится. Ни один здравомыслящий человек не может сознательно избрать тот мир, какой стремится создать Гитлер. Ни один здравомыслящий человек не пожелает, чтобы Америка оставалась в стороне. Тут тоже о выборе речи нет. Но когда приходится выбирать, каждый раз оказывается столько сторон…
Эдуард Коллистер тихо хихикнул в кулак и тут же закашлялся.
— Когда граница проведена, решать легко, Роджер. Когда все ясно, выбор ничего не значит.
Энн бросилась на его защиту.
— Нед, Роджер ведь журналист. Будь справедлив. Он и должен видеть обе стороны — он же не защитник в суде. Должен же ты понимать.
Эдуард вяло улыбнулся.
— Так, Роджер?
— Ну, в данный момент я защищаю вступление Америки в войну.
— Это верно, — кивнул Эдуард. — Господи, должны же мы чем-то помочь русским. Взглянем правде в лицо — они воюют за нас. Мы по-настоящему и не видели войны.
— Ох, Нед, это уж слишком сильно сказано! — покачала головой Энн.
— Ну, в пустыне видели, а в остальном так и есть, — настаивал он. — То, что нам досталось — ничто по сравнению с русскими. Если Москву сдадут, история подступит к нашим дверям, вы же знаете. Русским необходим второй фронт на западе, а мы бездействуем. Наша старая страна прогнила, мы стали никчемными, беззубыми…
— Англичане не так уж много могут, — вмешался Годвин.
— А, — усмехнулся Эдуард, — годится для надгробной надписи, верно? «Англия не так уж много могла, да покоится в мире». Нет, это общество совершило самоубийство, захлебнувшись собственным жиром. «Скончалось от подагры» — вот ему эпитафия.
Он упал на свой стул. Его трясло, лицо было белым.
Энн встревожено заговорила:
— А Москва падет? Похоже, к тому идет, да?
Эдуард взмахнул руками, заговорил раздраженно:
— Если Москва падет, там будет бойня, какой не видел мир. Запах трупов почуют даже здесь, в проклятущем «Рице»!
Он закурил новую сигарету и уставился в пространство, оттолкнув почти нетронутую тарелку. Энн долго ждала и наконец, как подсказывало ей воспитание, попыталась перевести разговор на более легкую тему:
— Мама мне рассказывала, что выкинула Мэри — это наша старая кухарка, Роджер, ворчливое чудо света — что она выкинула этой весной. Она не принимает немцев всерьез. Например…
— Кто не принимает немцев всерьез? — пробормотал Эдуард.
— Мэри, наша кухарка.
— Я всегда говорил, что она чокнутая. Что и доказывает та история с пудингом — как он там назывался?..
— «Крапчатый Дик»? — напомнила Энн.
— Вот-вот, «Крапчатый Дик». Разве человек в здравом уме подаст такое впечатлительным детям? Она и тогда была сумасшедшая, и теперь сумасшедшая.
— Ну, в общем, Мэри готовила для папы свой знаменитый завтрак — все на свете, от горячих рогаликов до копченой селедки, и еще то жуткое блюдо из почек, которым он объедается…
— Боже мой, это похуже, чем «Крапчатый Дик»!
— …И тут немцам вздумалось забросать нашу улицу зажигалками. Одна свалилась к нам на крышу и скатилась вниз, прямо под окно кухни, где она готовила. Полыхнуло у самого дома. Жуткое пламя, понимаешь ли. Ну вот, Мэри страшно рассердилась, что ей мешают. Берет она большую кастрюлю горячей каши, вываливает за окно прямо на бомбу — и тушит ее! Она невысокого мнения об этом оружии уничтожения! И заявляет папочке, что сегодня ему придется обойтись без овсянки — представляешь, ни словечка о бомбе! Боялась испортить ему аппетит!
Эдуард заметно повеселел.
— Этому старому барсуку не так-то легко испортить аппетит!
Годвин пожалел, что вовремя не услышал этой истории. Отличная была бы тема для «Война — это ад!». Немного позже они ушли из обеденного зала. Эдуард возвращался на службу, собирался до ухода домой уладить еще несколько мелочей.
Годвин проводил Энн до Хэй-Хилл. Туман густел, с водостоков капало. Было уже одиннадцать, и через час Годвину предстояло вести передачу.
Они остановились под карнизом, и Энн улыбнулась:
— Спасибо, что помог мне с беднягой Недом.
— Не стоит благодарности. Он мне нравится.
— Я вижу, как тебе не терпится удрать, Роджер. У тебя такой загнанный беспокойный вид, точь-в-точь лисица, заслышавшая собак. Ты вернешься после передачи?
— А ты этого хочешь?
— Ну, ты же знаешь, какая я скверная девочка. Я всегда тебя хочу. Но мама приезжает чуть ли не на рассвете — у нее какая-то миссия — так что, может быть, мне лучше поспать свои восемь часов.
Она улыбнулась и нежно поцеловала его, прижала к себе.
— Конечно, тебе надо выспаться. Я и сам как выжатый. Одного взгляда на Эдуарда довольно, чтобы кого угодно довести до изнеможения.
— Я ужасно за него беспокоюсь. — Она вставила ключ в замок. — И не забудь о приглашении в Дорчестер, милый.
— Что?
— Та вечеринка по случаю выпуска нового фильма… ох, да ты забыл! Честное слово, Роджер! Грир Фэнтэзи, твой издатель! Прием, который он устраивает по случаю выхода новой картины твоей приятельницы миссис Худ. Как тебе не стыдно, Роджер! Подумай, как она обидится, если ты не придешь!
Энн снова снисходительно улыбнулась. Кажется, это входило у нее в привычку.
— Ну, конечно, конечно. Ее сердечко будет разбито. Но я, в общем-то, и не забыл.
— Ты обещал, что мы пойдем.
— Конечно, пойдем. Кстати, его фамилия произносится «Фан-та-зи-а». А не «Фэн-тэ-зи». Он чувствителен на этот счет.
— Я буду называть его Грир.
— И на этот счет он тоже чувствителен. Считает, что такое имя делает его похожим на девочку.
— Право, этот человек уж слишком чувствителен для нашего жестокого мира.
— Так ему и скажи.
Она еще раз поцеловала его, но, зная, что он уходит, не стала затягивать поцелуй.
В Доме радио он еще раз пробежал глазами текст. Эдуард Коллистер мог бы не напоминать ему о Ковентри. Сегодня он собирался поговорить с Америкой о бомбежке беззащитного города, случившейся почти год назад — напомнить американцем, как силы Люфтваффе без предупреждения обрушились на мирных жителей. Если подумать, налета на Ковентри можно было ожидать. Четырнадцатого ноября самолеты Люфтваффе в результате ковровой бомбардировки поразили двадцать семь военных заводов. Начались пожары. Шестьдесят тысяч зданий были разрушены, погибло почти шестьсот человек: мужчины, женщины, дети. Тела, до неузнаваемости изуродованные огнем, похоронили в общей могиле. На следующий день король посетил Ковентри, чтобы разделить горе и страдания своих подданных. Годвин побывал в Ковентри в тот же день и описал то, что считал звездным часом Георга V. Он собирался посвятить Ковентри репортаж точно в день годовщины события. Но к тому времени он уже отправится убивать Роммеля. Начнется операция «Преторианец».
Так что он расскажет им о Ковентри сегодня.
Он вернулся к себе на Беркли-сквер в половине второго. Он думал о «Преторианце» и о Максе Худе, о Монке Вардане и о Роммеле, и он очень устал.
К двери дома был прислонен простой конверт с его именем. Годвин поднял его, вошел в квартиру и зажег свет. Скинул полушинель на спинку стула и налил себе джина с тоником.
Сделав глоток, он взял конверт и небрежно вскрыл его. Зевая, развернул листок бумаги.
Кончай с этой Худ, не то скажу ее мужу. Если он тебя не убьет, так убью я.
Глава шестая
Было так холодно, что дождь изморозью оседал на почерневших стволах деревьев на Слоан-сквер. Обледеневшие деревья поблескивали, промозглая сырость забиралась под одежду, заставляя его ежиться от холода. Годвин поглубже натянул шляпу, с полей капало. Первый час ночи давно уж миновал, на Слоан-сквер было тихо, темно и пустынно. За площадью, на Слоан-стрит, стоял, глухо ворча, блестящий от сырости лимузин «бентли», принадлежавший студии.
Сцилла сидела в «бентли» со Стефаном Либерманом, а Годвин отмораживал себе задницу под ледяным дождем. Только что она блистала — с головы до пят кинозвезда — на вечеринке, устроенной Лили и Гриром Фантазиа по случаю выпуска фильма. Вечеринка, на которую он, как обещал, отправился с Энн Коллистер, оказалась серьезным испытанием. Этого следовало ожидать. Беда была в самой Лили Фантазиа, хотя сердиться на нее было невозможно. Лили есть Лили, вместе со своим вечно действующим «матримониальным бюро».
Чувство юмора у нее было слишком уж озорным для такой красивой и молодой женщины. Возможно, она настолько уверена была в своей внешности и положении, что могла себе позволить не слишком задумываться над уместностью шуток, понимая, что это только добавит ей очарования. По слухам, ей было двадцать три года, она вышла замуж за своего издателя Грира, которому теперь было под шестьдесят, пять лет назад, и ее парикмахер уверял, что ей в то время наверняка было восемнадцать — он судил по волосам. Возраст был не единственной ее тайной. В сущности, в ней едва ли не все было таинственно. Ее темная, изящная красота, странные завитки волос, нездешние, скорее египетские, глаза, манера носить — так непринужденно — легендарные изумруды Фантазиа. Не все сразу, понятно, но достаточно, чтобы обратить на себя внимание. В этот вечер на ней был крупный кулон в обрамлении бриллиантов, искрившихся на смуглой коже между высокими пухлыми грудками. Поговаривали, что этими изумрудами вдохновлялся кто-то из прославленных романистов времен Виктории: Теккерей или Троллоп.
Больше всего шептались — но никогда не болтали вслух — о ее прошлом, а Гриру Фантазиа, кажется, доставляло удовольствие оставлять загадки без ответа. Ее родители были португальцами, а саму Лили, по слухам, Фантазиа нашел в весьма экстравагантном заведении, принадлежавшем Кэт Оутербридж, где-то в районе «Слона и Замка». Рассказывали, что пару раз посетив заведение, где Лили исполняла разнообразные роли, Грир решил, что она должна принадлежать ему. Как-никак, она уступила ему едва ли не самое ценное свое достояние. Годвин точно знал, насколько много истины в этих слухах, потому что и сам, бывало, заглядывал к миссис Оутербридж и по совету доброй хозяйки раза два-три проводил время с шестнадцатилетней португальской девушкой, которой Кэт особенно покровительствовала. Впоследствии Кэт уверяла Годвина, что питает материнскую гордость, выдав Лили за такого приличного джентльмена. Она считала их брак своей заслугой. Лили вскоре после свадьбы сказала Годвину, что он, Роджер, был единственным мужчиной в кругу знакомых Грира, перед которым она, как она выразилась, «выступала». Девушка была очаровательна и скромна. Она ни разу не попросила Годвина сохранить тайну. Для этого в ней было слишком много достоинства и стиля. Она знала, что в такой просьбе нет надобности.
Лили потащила его танцевать. Она была лишь самую малость выше пяти футов, и, держа ее в объятиях, он через ее голову видел, как в толпе Грир Фантазиа болтает с Алариком Моттерсби — директором картины, в которой Сцилла исполняла главную роль и которую Грир финансировал. Моттерсби явился в повседневном костюме бутылочно-зеленого цвета и курил трубку, всем своим видом доказывая, что он — творческая личность, не связанная условностями вроде вечерних костюмов, и в то же время слишком успешная, чтобы причислить его к богеме. Энн Коллистер пила шампанское с Гомером Тисдейлом и его спутницей — высокой грудастой девицей, незнакомой Годвину. Гомер менял их так часто, что познакомиться никто не успевал. Энн поверх голов послала Годвину ослепительную улыбку. Ему вдруг стало радостно оттого, что он привел ее сюда, доставил ей радость.
— Энн — чудесное создание, — заметила Лили Фантазиа. — Конечно, она слишком хороша для тебя.
— Приятно видеть, что меня оценили по достоинству.
— Время, Роджер, знаешь ли, не стоит на месте. Ты уже не в первой молодости.
— Чушь. Я как раз считаю, что именно в первой. И откуда бы тебе знать, когда ты сама едва из пеленок?
— Моей душе, — проговорила она, показав ему зубки, — тысяча лет.
— Ну, спрячь ее подальше, и никто не заметит.
— Не надейся увильнуть от разговора, Роджер. Ты такой, такой… мужчина! Единственное, чего тебе не хватает, это хорошей…
— Лили!
— Хорошей жены. Тогда ты будешь просто безупречен. Кто-то должен о тебе позаботиться. Кто-то должен ждать тебя дома вечерами. Ты просто попробуй, Роджер. Я не шучу. Тебе это пойдет на пользу.
Музыка смолкла, и он выпустил ее, но Лили не дала ему сбежать.
— И, будем откровенны, у тебя есть прекрасная девушка, которая давно готова и ждет, умирает от желания выйти за тебя.
— Лили, мне не до того. Идет война.
— И она совершенно ничего не меняет… мужчины, конечно, всегда находят отговорки… это нам известно. У меня был знакомый, который и думать не хотел о женитьбе, пока не заплатит всех налогов — а долг у него был огромный. Этого предлога хватило бы ему до конца жизни. Ну, я ему устроила…
В Лондоне были и такие, кто считал, что пристрастие Лили к идиомам — самая очаровательная ее черта. Грир как-то признался Годвину, что она принесла ему такое счастье, что он покончит с собой, если с ней что-то случится. Во время бомбежек он сходил с ума от страха потерять Лили.
— Что ты ему устроила, Лили?
— Я нашла ему очень богатую жену, которая заплатила все его долги. Из него получился самый любящий муж в Англии. А может, и в Европе.
— Матримониальное бюро Лили Фантазиа…
— Смейся, смейся! Подыскивай отговорки. Все равно, Энн Коллистер — бриллиант, а я, сам видишь, разбираюсь в драгоценностях.
Спорить с ней было бесполезно.
Пропащий было вечер спасла записка, которую сунула ему Сцилла, когда гости уже собирались расходиться.
Любимый,
Приходи на Слоан-сквер после эфира, когда сбудешь с рук мисс Коллистер. Я буду ждать.
С любовью, С.
Однако ждать на холоде и в сырости пришлось Годвину, и ему это чертовски надоело. Как жаль, что наци упустили подонка Либермана. Личные обиды, отметил он про себя, могут сделать из тебя настоящее дерьмо, и конечно, он вовсе не пожелал бы Либерману попасть в руки нацистов, а все же… ну что ж, может, он и ревнует малость. Либерман написал сценарий «Месяца примулы», который они и обмывали сегодня; он же написал пьесу «Вдовья травка», которую начала репетировать Сцилла. Он в последнее время все крутится около Сциллы, прямо прилип… К тому же одно то, что человек — жертва, беглец, спасающийся от чудовищного режима Гитлера, еще не основание его любить.
Наконец водитель вышел из машины с огромным черным зонтом в руках и открыл заднюю дверцу. Сцилла в длинной меховой накидке вынырнула прямо под зонт. Наклонилась, скрывшись из поля зрения Годвина, чтобы, как он предположил, уделить сценаристу деловой кинопоцелуй.
Годвин выждал еще несколько минут после того, как «бентли», шурша шинами, унесся прочь. Он хотел дать ей время подняться в детскую, поцеловать спящую Хлою и убедиться, что няня спит в своей комнате. Потом он перешел улицу и потянул оставленную для него незапертой дверь. Вошел, сбросил свою полушинель на скамеечку в прихожей и прошел в кабинет Макса, где вдоль стен тянулись книжные полки и пахло полировкой для мебели и старой кожей обивки. Стоявший здесь большой глобус для тех, кто знал волшебное слово, превращался в бар. Сцилла ждала его, и волшебное слово было ей известно. Из раскрытого глобуса за ее спиной поблескивал сифон. Она неторопливо улыбнулась, плеснула в скотч воды, протянула ему стакан, коснувшись пальцами его пальцев.
— Роджер, — прошептала она своим фирменным голосом с придыханием. — Кажется, сто лет прошло.
Сердце у него в груди дрогнуло от ее вида, от звука ее голоса. Это повторялось из раза в раз, но неизменно заставало его врасплох.
— Боже, как мне было паршиво, — сказала она. — Я каждую минуту скучала по тебе.
Глаза ее сияли — огромные, чуть раскосые оленьи глаза. Она уронила с плеч тяжелый от золотого шитья жакет. Ее предплечья обвивали золотые змейки.
— Обними меня, бога ради.
Он обхватил руками ее плечи, ощутил, как прижалось к нему теплое тело, и, кажется, понял, что имеют в виду, когда говорят, что время остановилось. Он чувствовал, как она вздрагивает, прижимаясь к нему, и не стало ни войны, ни смерти, ни тайной диверсионной операции, ни Роммеля, ни Макса, ни предательства — одна Сцилла. Он запрокинул ей голову, увидел слезы облегчения у нее на щеках, поцеловал ее. Может, эта ночь окажется из хороших ночей, когда она любит его и нуждается в его любви и сама хочет дарить тепло, покой и простую любовь. Может, что-то внутри нее щелкнуло, отпустило, и она позволит к себе приблизиться. Годвин никогда не знал заранее, какую Сциллу он найдет, и неуверенность, отравлявшая мысли, пугала его. Но в тот самый миг, когда он понимал, что больше так продолжаться не может, что-то в ней щелкало, и она снова принадлежала ему, только ему.
Они занимались любовью на ковре в кабинете, потом она совсем разделась и он проводил ее, уходящую вверх по лестнице, взглядом. Она шла нагая, перебросив через плечо белье и комбинацию. Спина была такой тоненькой и хрупкой, а бедра крепкие и широкие, и ноги основательные, сильные. Он собрал свою одежду, налил два стакана и поднялся за ней в спальню. В ее спальню. Макс спал в комнате на другой стороне площадки, с окном на Слоан-стрит. Детская была в дальнем конце коридора, а комната няни — напротив нее. Он забрался в постель, выключил свет и стал ждать, когда Сцилла вернется из ванной. Когда дверь открылась, свет из-за спины на мгновенье очертил ее силуэт. Она проговорила что-то, поддразнивая его, подошла и остановилась у кровати. Приподняла его голову, прижала к своему плоскому животу, подтолкнула и ощутила его губы между бедрами. Он стал ее целовать, медленно проникая вглубь, потом притянул ее на постель, а когда они наконец откинулись в изнеможении, истекая потом, он открыл глаза и стал разглядывать ее профиль, чуть вздернутый нос, пухлую нижнюю губу, влажные волосы, прилипшие к широкому лбу.
Она смотрела в потолок.
— Что мы будем делать?
Вопрос, внешне такой простой, прогибался под тяжестью тайного смысла.
— Существует, например, развод.
— А ты бы тогда захотел на мне жениться?
— Да. Но даже если бы не хотел, какая разница…
— Ты же знаешь, что я разведусь с ним только ради тебя. Чтобы быть с тобой. Чтобы выйти за тебя, Роджер.
— Вот и хорошо.
— Но, конечно, я не знаю… не знаю, можно ли мне с ним развестись. Не знаю, как это скажется на Хлое. Я ужасно боюсь. И Макс — он умрет, если я заберу от него дочь — так или иначе, к этому придет. Для Макса уже никогда не будет прежней жизни.
— А как насчет тебя? Он тебя любит…
— Меня трудно любить, Роджер. А Хлою легко.
Она дернула голым плечом и подтянула простыню к подбородку.
— Думаю, он вздохнет с облегчением. Когда привыкнет.
И она добавила:
— Из меня получилась плохая жена.
— Не говори так. Это пустые слова.
— Как это пустые? О чем ты говоришь? Это правда, правда, вот и все.
— Ты слишком жестока к себе. Плохая реклама.
— Я же не ищу себе мужа. Хотя если кто-то вздумает претендовать на это место, могу рассмотреть предложение.
— Ну, тогда просто перестань твердить, что ты плохая жена.
— Слушай, уж ты-то в твоем положении должен знать, как обстоит дело. Так на что ты жалуешься?
— Не вижу ничего ужасного в твоем исполнении роли жены.
— Да? А как насчет этого? Я сплю с его лучшим другом…
— Не знаю, верно ли это. Ему я друг. Ты для меня — гораздо больше, чем друг.
— Я — неверная жена. Ты — неверный друг. Что хуже, не знаешь?
Она извернулась под простыней, засунула складку себе между бедрами.
— Моя мать говорит, что я блудливая сука, попросту шлюха, и советует признаться себе в этом.
— О боже, избавь меня от мудрых советов твоей матушки.
— Она говорит, у меня всякий день течка, говорит, что в прежние времена я стала бы деревенской шлюхой и сдохла бы от оспы в двадцать два.
— Пожалуйста, Сцилла, перестань. Она считает, что раз ты ее дочь, то должна быть ее копией. Очень похоже на леди Памелу.
— А мне иногда кажется, что она права. Она, знаешь ли, часто бывает права. Мне иногда кажется, что я всегда была маленькой шлюшкой.
Она помолчала, разглядывая его, потом закрыла глаза.
— А если так и есть? Ты меня давно знаешь. И знаешь, какая я есть, Роджер. Ты знаешь… Я и вправду как будто всегда в течке, нет? Я просто ничего не могу с собой поделать. Иногда мне это ненавистно. А иногда нет.
— С тобой все в порядке. Не надо так драматизировать.
У нее перехватило дыхание.
— Господи, как я надеюсь, что ты прав! Ты не все обо мне знаешь… Я никогда не была верна Максу, я ведь тебе рассказывала… кроме первых шести месяцев.
— Не говори об этом, Сцилла. То было тогда, а то теперь.
— А что изменилось? Ты меня знаешь, Роджер.
Она, комкая простыню, ждала ответа.
— Ты знаешь, я никогда Максу ни в чем не отказывала, ни теперь, ни раньше.
— Знаю.
— И тебе не отказываю.
— Знаю. Отказывай только в том, в чем тебе хочется отказать. Ты вольна в том, что ты делаешь. Все в твоей власти.
— А Памела говорит, в том-то и дело, говорит, я не владею собой, даже если мне этого хочется.
Она снова утерла глаза.
— Ну, дай бог старушке всякого блага, — заметил Годвин, в надежде перевести разговор на другое. — Как она?
— О, снова выкарабкалась. Доктор говорит, она с каждым разом возвращается на ступень ниже, остается больше следов, и однажды… — Сцилла щелкнула пальцами под простыней. — Она не желает умирать — я уверена, просто мне назло.
— Ей не так уж много осталось.
— Знаешь, была минута, когда она лежала там на дорожке — когда это случилось — и в ту минуту у меня прошла перед глазами вся ее жизнь, и… это было так дьявольски грустно, Роджер. Я представила ее малышкой в фартучке, потом молодой девушкой с чистыми глазами, невинной, узнающей мир, в котором для нее столько надежд, и я видела ее на дорожке, и Хлоя побежала, и все мы втроем словно застыли на миг в моих мыслях, три поколения женщин Ледженд, и одна из них уходит, а всего миг назад перед ней была вся жизнь… и тогда я не хотела, чтобы она умерла! Это я! Я не хотела, чтобы леди Памела Ледженд умерла!
Она хлюпнула носом, и Годвин наконец понял, что она плачет, но очень тихо, ничего страшного не ожидалось.
— Черт, черт, я иногда думаю, что схожу с ума, Роджер — я ненавижу ход времени, милый, а оно никак не стоит на месте, не дает насладиться, порадоваться, просто понять… все непрерывно несется вперед, круша все на своем пути, спешит к новым дурацким событиям, чтоб их черти взяли, а может, мне еще хочется остаться… я ненавижу жестокость времени… время просто скотина, милый, и Сцилла очень хотела бы хоть ненадолго его задержать. — Она вздохнула. — Должно быть, Памела когда-то думала, что конца не будет. Представляешь? Ей когда-то было двадцать девять, а теперь мне двадцать девять. И кажется, мне всегда будет двадцать девять… но ведь так не бывает, правда? Все длится одно мгновение, и если что-то упустишь, то уже не вернешь… Макс всегда говорит, что в пустыне нет времени, нет ни прошлого, ни будущего, только бесконечное настоящее, где ничто никогда не меняется… — У нее вырвался всхлип, она провела рукой по щеке, отбросила волосы и стерла слезы. — Время только глазом моргнет, я прямо чувствую, как оно начинает подмигивать, и все, что мы теперь знаем, исчезнет. Сейчас 1941-й… через двадцать девять лет мне будет пятьдесят восемь… что-то невообразимое, верно? Какой это будет год? 1970-й. Роджер, ты способен хоть как-то вообразить 1970 год?
— Ну, надо надеяться, война к тому времени кончится.
— Да, Роджер, она наверняка кончится, и успеет пройти еще несколько. 1970-й, Роджер. Тебе будет шестьдесят пять!
Он засмеялся.
— Что, если я буду умирать, заболею, буду ждать смерти, а маленькая Хлоя будет сыта мной по горло, и, может быть, у нее будет муж и собственная дочь, которой будут показывать снимки моей матери — ее прабабушки — и может, Хлою будет раздражать, сколько хлопот я доставляю всем, умирая, и может, у нее будет любовник… О господи, заставь меня перестать, Роджер. Я хочу почувствовать тебя в себе, почувствовать, что я жива, Роджер, мне это нужно, нужно почувствовать себя живой и бессмертной, хоть ненадолго.
Потом Роджер попытался вспомнить что-то, что Сцилла сказала про свою мать, но мысль ускользала. Все равно, даже от смутного воспоминания по спине у него побежали холодные мурашки.
— Ты еще не спишь?
— Конечно нет, дурачок.
В ее голосе слышалась озорная улыбка.
— Что-то ты сейчас такое сказала, что навело меня на мысль, что леди Памела знает про нас с тобой. Скажи мне, что я сошел с ума.
— Роджер, надо ли об этом? Сейчас?
— Успокой меня.
— А знаешь, боюсь, что не сумею. Я думаю, да, она, наверное, знает.
— Ты думаешь? А почему не знаешь наверняка?
— Я это и имела в виду. Да, я знаю, что она знает.
— Ты ей рассказала? Я не понимаю — ты ей о нас рассказала? Чуть ли не государственная тайна, а ты рассказываешь о ней женщине, у которой в голове осталось не больше четверти шариков?
— Я ей не говорила! Разумеется.
— Кажется, тебя это не слишком волнует… Это твой муж…
— И человек, которого ты… никогда не могла подобрать слова… обожествляешь? Почитаешь? Не знаю, кто из нас больше заинтересован в сохранении тайны. Я смогла бы прожить без Макса…
— А твоя карьера? Любимице Англии не положено сбегать от мужа. Но это между прочим. А я хотел сказать — ты не боишься, что она просто выболтает все Максу? Тебе назло.
— Вот уж ни за что. Не волнуйся, ему она никогда не скажет. Он ведь мужчина, любовь моя, а значит, враг, а с врагом не делятся грязными сплетнями. Серьезно, любовь моя, она ненавидит мужчин, потому-то всегда так настойчиво старалась превратить их жизнь в самый распроклятый ад.
— И все-таки она знает. Если ты ей не говорила, как, черт побери, она узнала? Мы ведь договорились, ради Макса, ради нас с тобой…
— Если хочешь знать, она просто догадалась. Я как-то заговорила о тебе, и глаза у нее вдруг загорелись тем бесовским огнем… Она поняла. Только и всего.
— О господи, и когда это было?
— Какая разница? Она знает. Кроме того, она совершенно сумасшедшая…