В Триполи, 25 августа.
Сегодня мы избавились от нежеланного компаньона, но лишь для того, чтобы встретиться с новыми неприятностями.
Утром Расми, грозно устремив усы прямо в небо, уже поджидал нас перед домом, где мы спали, совершенно готовый отправиться в путь. Должно быть, он переночевал в другом деревенском доме — какого-нибудь знакомого разбойника, я полагаю. Когда мы выбрались на дорогу, несколько минут он следовал за нами. Так же как вчера, он поднялся на возвышение, чтобы осмотреть окрестности; потом тронул поводья и повернул в сторону Джибле. Мои спутники задались вопросом, не притворство ли это, не собирается ли этот человек застать нас врасплох где-нибудь дальше. Но я так не думаю. Полагаю, мы его больше не увидим.
В полдень мы добрались до Триполи. Я приезжаю сюда, вероятно, в двадцатый раз, но никогда еще не пересекал я ворота этого города без того, чтобы сердце мое не сжалось от волнения. Именно здесь мои предки впервые ступили на землю Леванта полтысячелетия назад. В те времена крестоносцы осаждали город, и им никак не удавалось его захватить. Один из моих пращуров, Ансальдо Эмбриако, помог им построить цитадель, что позволило победить сопротивление осажденных, и предоставил свои корабли, чтобы перегородить вход в порт
9; в благодарность за оказанную поддержку ему была пожалована синьория Джибле.
Добрых два столетия эта синьория оставалась уделом моих предков. И даже когда последнее франкское государство Леванта было разрушено, Эмбриаччи добились от победоносных мамелюков права сохранить свой феод
10 еще на несколько лет. Мы были среди первых прибывших сюда крестоносцев и стали последними из тех, кто уехал. Но не все из нас уехали. И разве я сам не живое тому доказательство?
Когда отсрочка подошла к концу и нам пришлось оставить мусульманам наши владения в Джибле, последние оставшиеся члены семьи решили вернуться в Геную. «Вернуться» — не совсем подходящее слово, ибо все они были рождены на Леванте, и большинство из них никогда не ступало по улицам города, откуда начался их род. Мой предок Бартоломео, живший в ту эпоху, быстро впал в тоску и уныние. Ведь если в пору первых крестовых походов Эмбриаччи были одной из самых видных семей, если в Генуе они когда-то имели собственный квартал, дворец, целый клан клиентов
11, башню, названную в честь их рода, и самое значительное состояние города, теперь их затмили другие блестящие дома — Дориа, Спинола, Гримальди, Фиески. Мой пращур посчитал, что он потерял прежний статус. Более того, он ощущал себя изгнанником. Он хотел быть генуэзцем, он и был им — по языку, одеянию, обычаям; но — генуэзцем с Востока!
И вот тогда мои предки пустились в путь по морским дорогам, бросая якорь в разных портах: Каффе, Кассандрии
12 или Хиосе, прежде чем одному из них, Уго, моему прадеду, не пришла в голову мысль обосноваться в Джибле, где — в обмен на некие оказанные им услуги — он добился от властей возврата некоторой части своего прежнего феода. Нашему дому пришлось поставить крест на своих синьориальных претензиях, чтобы заняться торговлей, но воспоминание о славных временах осталось. По документам, которыми я владею до сих пор, я — восемнадцатый потомок по прямой мужской линии человека, завоевавшего Триполи.
Когда же я отправляюсь в квартал книжных лавок, как мне не обласкать взглядом Цитадель, где некогда развевалось знамя Эмбриаччи? Впрочем, купцы, замечая это, веселятся и, завидя меня, принимаются кричать: «Берегись! Генуэзец идет на штурм Цитадели, преградите ему дорогу!» Они выскакивают из своих лавок и в самом деле преграждают мне путь, но только для того, чтобы на каждом шагу шумно похлопать меня по плечам, обнять и предложить кофе и шербет. Эти люди приветливы по натуре, но, должен добавить, я для них еще и понимающий коллега, и лучший из покупателей. Если я прихожу сюда не для того, чтобы пополнить свои запасы, они сами, по собственной инициативе, снабжают меня вещицами, которые могли бы меня заинтересовать, то есть главным образом реликвиями, иконами и старыми книгами христианской веры. Они-то в большинстве своем мусульмане или иудеи, и обычно клиентура у них состоит из их же единоверцев, разыскивающих прежде всего то, что касается их собственной веры.
Разумеется, прибыв в город к полудню, я прямиком направился к одному другу-мусульманину, Абдесамаду. Он сидел на пороге своей лавки в окружении братьев и торговцев с той же улицы. И в то мгновение, когда после всех приветствий и представления моих племянников тем, кто еще не был с ними знаком, прозвучал вопрос о том, что привело меня в эти края, язык мой прилип к гортани. Внутренний голос говорил мне, что лучше бы ничего не рассказывать, это был глас рассудка, и мне стоило к нему прислушаться. Окруженный уважаемыми людьми, каждый из которых был обо мне высокого мнения и считал меня кем-то вроде старейшины в нашем деле, если не по возрасту и знаниям, то хотя бы по славному имени и состоянию, я ясно чувствовал, что не стоило открывать им истинную причину моего визита. Но звучал и другой голос, гораздо менее разумный, нашептывающий мне в уши: «В конце концов, если в жалкой лачуге старого Идриса оказалась копия столь вожделенного сочинения, почему бы торговцам Триполи не иметь еще одну? Может быть, такую же подделку, но это избавило бы меня от необходимости проделать путь до Константинополя!»
Несколько долгих секунд их взгляды тяжело давили на мое лицо, наконец я бросил: «Нет ли у одного из вас среди его книг того трактата Мазандарани, о котором так много говорят теперь, „Сотого Имени“?»
Я задал вопрос самым легким, самым небрежным, самым ироничным тоном, какой только возможен. Но в тот же миг повисла тишина, и мне показалось, что молчание объяло группку окружавших меня людей, улицу и целый город. В ту же минуту все взгляды отвернулись от меня и устремились к моему другу Абдесамаду. Но и он уже больше не глядел в мою сторону.
Он прочистил горло, как будто собирался что-то сказать, но лишь испустил какой-то странный смешок и резко прервал его, чтобы выпить глоток воды, прежде чем обратиться ко мне: «Твои визиты всегда доставляют нам удовольствие!»
Это означало, что с этой темой покончено. Я поднялся, совершенно пристыженный, коротко попрощался с теми, кто сидел подле меня; остальные уже разбежались.
Направляясь к постоялому двору, где мы собирались переночевать, я чувствовал себя как побитая собака. Хатем явился ко мне сказать, что хочет отправиться купить кое-какие припасы, Хабиб промямлил, что собирается прогуляться до порта, — я отпустил того и другого без звука. Рядом со мной остался только Жабер, но и с ним я тоже не обмолвился ни единым словом. Что я мог бы ему сказать? «Будь ты проклят, Бумех, это по твоей вине я был так унижен?!» По его вине, по вине Евдокима, Идриса, Мармонтеля и стольких других; но прежде всего по своей собственной вине — в конце концов, именно я должен был хранить свою репутацию и достоинство.
Однако я спрашивал себя, почему эти книжники повели себя подобным образом, почему были так неприветливы с тем, кто всегда знал их как любезных и обходительных людей? Я ожидал всего вплоть до насмешек. Но не такой враждебности. Мой вопрос все же был задан так осторожно! Я не понимаю. Не понимаю.
Я постарался успокоиться, чтобы написать эти строки. Но это происшествие привело меня в дурное расположение духа на весь оставшийся день. Я накинулся на Хатема, который не купил того, что я хотел; потом на Хабиба, вернувшегося за полночь со своей прогулки.
Бумеху, первопричине моих неудач, мне нечего было сказать.
В дороге, 26 августа.
Как я мог оказаться таким наивным?
Это же было у меня перед глазами, а я этого не увидел!
Когда я проснулся сегодня утром, Хабиба уже не было. Он рано поднялся и прошептал на ухо Хатему, что должен купить кое-что на базаре возле Цитадели, он присоединится к нам у Бассатинских ворот, на северо-восточной окраине города. «Хорошо бы он добрался туда прежде нас, — вскричал я, — потому что я не стану дожидаться его ни одной минуты». И сразу же распорядился об отъезде.
Эти ворота находятся недалеко от постоялого двора, и мы пришли туда очень быстро. Я осмотрелся: Хабиба нигде не было видно. «Дайте ему еще немного времени, он придет!» — начал умолять меня приказчик, всегда питавший слабость к этому мальчишке. «Долго я его ждать не стану!» — ответил я, топнув ногой. Но мне поневоле пришлось его дожидаться. А что еще я мог сделать? Мы отправились в длительную поездку, не собирался же я оставлять племянника на дороге!
Через час, когда солнце в небе стояло уже довольно высоко, Хатем закричал мне с ложным воодушевлением: «Вон Хабиб, он бежит, он нам машет, он славный мальчик — да хранит его Бог! — всегда любящий, улыбающийся; самое главное, хозяин, что с ним не приключилось никакого несчастья…» Все это он говорил лишь для того, чтобы племянник избежал моего гнева. Но мне не хотелось позволить себе смягчиться. Мы прождали его целый час! И речи быть не могло о том, чтобы я с ним поздоровался или улыбнулся, я не желал даже смотреть в ту сторону, откуда он появился. Я постоял еще ровно минуту, пока он не добрался до нас, а потом двинулся прямо к городским воротам.
Хабиб был уже за моей спиной, я чувствовал, что он совсем близко, я слышал его шумное дыхание. Но я так и не обернулся к нему. Я снова начну с ним разговаривать, сказал я себе, только после того, как он почтительно поцелует мне руку и пообещает никогда больше не отлучаться без моего позволения! Если уж нам приходится всем вместе продолжать это путешествие, я хочу каждую минуту знать, где находятся мои племянники!
Проходя мимо стражника, охраняющего ворота, я вежливо попрощался, назвал себя и сунул ему в руку монету с положенной платой.
— Это ваш сын? — спросил тот, указывая на едущего за мной спутника.
— Нет, это мой племянник.
— А эта женщина?
— Это его жена, — сказал Хабиб.
— Проезжайте!
Моя жена?
Я промолчал, я даже не рискнул бросить взгляд назад, чтобы не выдать своего удивления. Малейшая заминка перед оттоманским стражником, малейшее колебание, неуверенность — и все мы можем оказаться в тюрьме.
Моя жена?
Я предпочел сначала отъехать на достаточное расстояние от заставы и от солдат, продолжая смотреть прямо перед собой. И лишь потом я обернулся.
Это была Марта.
«Вдова».
Облаченная в черное, она улыбалась.
Нет-нет, уверяю вас, я совсем ничего не знал до этого самого момента, ничего не подозревал. Должен признать, что это устроил Хабиб. У него, так часто использовавшего проказы и шалости, чтобы очаровывать мужчин и женщин, в эти последние дни не вырвалось ни одной многозначительной ухмылки, ни одного двусмысленного слова. Казалось, он, так же как и я, оскорблен публичными обвинениями Расми. Некоторые из них были не так уж беспочвенны, как я теперь понимаю.
Полагаю, позже мой племянник расскажет мне, как это все устроилось. А впрочем, к чему? О главном я и так догадываюсь. Догадываюсь, почему он странным образом оказался заодно с братом, когда склонял меня к путешествию в Константинополь. Представляю, как он поспешил предупредить «вдову», которая, наверное, почувствовала, что представившийся случай благоприятен для побега. Она, вероятно, выехала из Джибле, потом переночевала в Триполи у какой-нибудь двоюродной сестры или в монастыре. Все это и так понятно, мне даже не нужны его признания. Только сейчас, сопоставив факты, я увидел картину целиком.
Что теперь делать? До конца дня я так и ехал, не оборачиваясь и не произнося ни слова. Мое недовольство ничего не решает, я знаю. Но по меньшей мере я не желаю отказываться от влияния на моих родственников, не желаю терять достоинство, я не могу вести себя так, словно моим доверием не злоупотребили.
Досадно, что натура моя отходчива и благодушна, я всегда готов прощать. Весь этот день мне приходилось делать над собой усилие, чтобы не отказаться от выбранного мной поведения. Мне надо продержаться еще день или два; но почему я должен мучиться из-за этого больше, чем те, кого я хочу наказать?
Они ехали за мной вчетвером, приглушенно переговариваясь и не решаясь повысить голос. Тем лучше.
В деревне портного, 27 августа.
Сегодня к нам присоединился еще один неожиданный спутник. Но на этот раз — достойный человек.
Накануне мы провели отвратительную ночь. Я знал одну придорожную гостиницу, но не был там уже довольно давно. А может, я заезжал туда в другое время, более благоприятное, и не сохранил воспоминаний о тучах мошкары, об этих потрескавшихся заплесневелых стенах, по которым текли потоки затхлой воды… Всю ночь я боролся с назойливыми насекомыми, всю ночь над моим ухом раздавался угрожающий надоедливый писк.
К утру, когда надо было отправляться в путь, я чувствовал себя совершенно разбитым. А потом несколько раз засыпал белым днем, сидя верхом на лошади, и чуть было не свалился; к счастью, Хатем ехал совсем рядом и время от времени меня поддерживал. Все же он славный малый, и как раз на него я меньше всего сержусь.
К полудню, когда мы проехали уже добрых пять часов и я начал выискивать взглядом какой-нибудь тенистый уголок, чтобы пообедать, наша дорога внезапно оказалась перегорожена толстенной раскидистой веткой. Мы легко могли бы откинуть или объехать ее, но я остановился в нерешительности. В том, как она лежала — прямо посреди дороги, было что-то странное.
Я изучал взглядом окрестности, пытаясь понять, откуда она взялась, когда Бумех прошептал мне на ухо, что лучше бы свернуть на ту тропинку, что спускалась под уклон справа от нас, а потом вернуться на главную дорогу, подальше от этого места.
«Если ветер, — сказал он, — отломил эту ветку от дерева и бросил ее на нашем пути, это может быть только предупреждением Небес, и глупо было бы нам не остеречься».
Я побранил его за суеверие, но последовал его совету. Правда, пока он мне это говорил, я заметил справа от нас, чуть дальше от той самой тропинки, по которой он уговаривал меня поехать, рощицу, показавшуюся мне подходящей. И хотя так далеко за этой густой зеленью нельзя было ничего разглядеть, я вроде бы услышал журчание источника, а я уже проголодался.
Выбравшись на эту тропинку, мы увидели каких-то людей, быстро удалявшихся от нас; их было, кажется, трое или четверо. Я подумал, что им, вероятно, пришла в голову та же мысль, что и нам, — сойти с дороги и перекусить в теньке; но они скакали с бешеной скоростью, нахлестывая коней, как будто за ними кто-то гнался. Когда мы добрались до рощицы, они уже исчезли за горизонтом. Хатем завопил первым:
— Разбойники! Это разбойники!
В тени орехового дерева валялся какой-то человек, он был раздет и выглядел как мертвец. Мы окликнули его издали, как только заметили, но он не шевельнулся. Уже можно было разглядеть, что его лоб и борода измазаны кровью. Я перекрестился. Но когда Марта крикнула: «Боже мой! Он умер!» — тот человек выпрямился, успокоенный раздавшимся женским голосом, и постарался руками прикрыть свою наготу. До этого он боялся, признался он, как бы те, кто напал на него, не вернулись обратно, чтобы его прикончить.
— Они положили ветку на дорогу, и тогда я предпочел свернуть на эту тропинку, сказав себе, что дальше по дороге меня, должно быть, поджидает какая-то опасность. Но свою засаду они устроили именно здесь. Я возвращался из Триполи, куда ездил за тканями; я портной, это — мое ремесло. Меня зовут Аббас. Они у меня все забрали: двух ослов с поклажей, деньги, обувь, даже одежду! Будь они прокляты! Пусть все, что они у меня украли, застрянет у них в глотке, как рыбья кость!
Я повернулся к Бумеху:
— Эта ветка — предупреждение Небес, ты так сказал? Ну что ж, хватит заблуждаться! Это была хитрость разбойников!
Но он продолжал настаивать на своем:
— Если бы мы не пошли по этой тропинке, бог знает, что сталось бы с этим несчастным! Эти злодеи сбежали так быстро, потому что увидели, что сюда идем мы.
Тот человек, которому Хатем только что предложил одну из моих рубашек и он как раз ее натягивал, подтвердил его слова:
— Это Бог вас сюда направил — на мое счастье! Вы, я вижу, достойные люди. Только честные люди путешествуют с женой и детьми. Два этих молодых красавца, ведь это — ваши сыновья? Да хранит их Всемогущий Бог!
На этот раз он обращался к Марте. Она подошла к нему, чтобы обтереть лицо платком, смоченным в воде.
— Это наши племянники, — ответила она, слегка поколебавшись и бросив быстрый взгляд в мою сторону, будто извиняясь.
— Да благословит вас Бог, — повторил он, — всех вас! Я не отпущу вас, не сделав каждому из вас по подарку, и не отказывайтесь, это — меньшее, что я могу для вас сделать, ведь вы спасли мне жизнь! Да благословит вас Бог! И следующую ночь вы, конечно, проведете не где-нибудь, а у меня дома!
Мы не могли отказаться, и хотя мы добрались до его деревни только к ночи, отклонившись от нашего пути, чтобы проводить несчастного, но после того, что он пережил, мы не могли оставить его одного.
Он горячо нас благодарил и, несмотря на поздний час, настоял на устройстве настоящего пиршества в нашу честь. Со всей деревни несли самые изысканные блюда, некоторые — с мясом, другие — без. Портной был уважаемым человеком, его все любили, и он расписал нас всех — меня, племянников, приказчика, «мою супругу» — как своих спасителей, благородных посланников Провидения, которым он обязан по гроб жизни.
Мы и мечтать не могли о такой чудной передышке, она сгладила все неприятности начала нашей поездки и ослабила напряжение между мной и моими спутниками.
Когда пришло время ложиться, наш хозяин принялся громогласно заклинать меня и «мою супругу» провести ночь в его собственной спальне, тогда как сам он с женой переночует в общей комнате — вместе с их сыном, моими племянниками, приказчиком и их старой служанкой. Разумеется, слишком поздно было уверять его, что женщина, ехавшая вместе со мной, не была моей женой. Я был бы опозорен и лишился бы уважения всех этих людей, которые превозносили меня до небес. Нет, я не мог так поступить, лучше уж притвориться до завтра.
И вот мы с «вдовой» оказались в спальне, отделенные от других простой занавеской, но совершенно одни и на целую ночь. При свете оставленной нам свечи я смотрел в смеющиеся глаза Марты. Мои — не смеялись. Я все же ожидал, что она будет смущена больше меня. Но она вовсе не выглядела смущенной, еще немного — и она была готова расхохотаться. А это было бы неприлично. Мне показалось, что из нас двоих только я был в замешательстве.
Поколебавшись немного, в конце концов мы оба легли на одно ложе и под одним одеялом, но совсем одетые и как можно дальше друг от друга.
Потекли долгие минуты, наше дыхание смешивалось в молчаливой темноте, а потом женщина повернула ко мне лицо.
— Не нужно сердиться на Хабиба. Это я виновата в том, что он скрыл от вас правду, я заставила его поклясться, что он ничего не скажет; я боялась, что если братья мужа пронюхают о моих планах, они перережут мне горло.
— Что сделано, то сделано, — сухо ответил я.
У меня не было никакого желания продолжать разговор. Мы оба замолкли на короткое время, но потом она произнесла:
— Конечно, напрасно Хабиб сказал стражнику, что я — ваша жена. Бедного мальчика застали врасплох. Вы — уважаемый человек, и все это вас смущает, не правда ли? Я — ваша жена? Сохрани вас Бог от этого!
— Что сказано, то сказано.
Я бездумно бросил эту фразу, и только после того, как ее и мои слова вместе прозвучали у меня в голове, я осознал смысл, который можно было придать моей фразе. В этом смешном положении, в каком мы оба оказались, каждое слово обретало двойной смысл. «Я — ваша жена?» — «Что сказано, то сказано». Я чуть было не спохватился, не попытался прояснить, поправить свои слова… Но к чему? Я бы только увяз в грязи. Потом я взглянул на Марту, пытаясь догадаться, поняла ли она их; мне показалось, что на ее лице вновь расцвела шаловливая улыбка ее юных лет. Тогда я тоже улыбнулся. И, смирившись, едва уловимо махнул рукой в темноте. Быть может, нам не хватало только этого беглого обмена улыбками, чтобы безмятежно заснуть, лежа рядом — не слишком далеко, не слишком близко.
28 августа.
Проснулся я в прекрасном настроении, и «моя супруга» — тоже. Весь день племянники изводили нас подозрительными взглядами, а мой приказчик, казалось, просто развлекался.
Накануне мы собирались отправиться в путь на рассвете, но от этого пришлось отказаться: ночью пошел проливной дождь и к утру он все еще продолжался. Предыдущий день был облачным, одним из самых благоприятных для того, кто находится в дороге, но чувствовалось, что облака не ограничатся предоставлением благодатной прохлады. У нас не было другого выбора, нам пришлось остаться у гостеприимных хозяев и на следующую ночь; да благословит их Бог! — они каждую минуту давали нам понять, насколько им легко и приятно наше присутствие.
Когда настало время ложиться, славный портной снова начал клясться, что, пока мы под его крышей, я и «моя благословенная супруга», мы будем спать не иначе как в его собственной спальне. И во второй раз я дал себя убедить поступить подобным образом. Может быть, я оказался слишком сговорчивым… Мы с Мартой легко поладили друг с другом; легли вместе: все так же одетые, все так же далеко друг от друга — просто как соседи по кровати. С той разницей, что теперь мы болтали без остановки о том о сем — о приеме, оказанном нашим хозяином, о том, какая завтра может наступить погода. Я уловил запах духов «вдовы», накануне его не было.
Я начал понемногу рассказывать ей о причинах, побудивших меня предпринять это путешествие, как вдруг в нашу спальню вломился Хабиб. Он подошел, бесшумно ступая босыми ногами, будто надеялся застать нас врасплох.
— Я тоже тут буду спать, — сказал он, когда я заметил его присутствие. — В другой комнате слишком много мошкары, того и гляди сожрут.
Я вздохнул:
— Ты хорошо сделал, что пришел. Сюда мошкара долететь не сможет — дверь слишком узкая…
Показал ли я, насколько сильно во мне прорвавшееся раздражение? Моя соседка повернулась ко мне, чтобы прошептать как можно тише:
— Он еще ребенок!
Она снова старалась оправдать его поведение. Может быть, она хотела дать мне понять, что явная ревность Хабиба ничем не вызвана. Ведь иначе я мог бы подумать, что, помогая ей ускользнуть от семьи мужа и пообещав, что она присоединится к нам по дороге, он действовал не только из рыцарских побуждений, но потому что испытывал к ней какое-то чувство, а она его не слишком отталкивала, хотя и была семью или восемью годами старше.
Ревнив… Да, думаю, он ревнив. Сначала он растянулся у стены, завернувшись в свое одеяло. И хотя он молчал, я чувствовал его неровное дыхание — он не спал. Его присутствие меня раздражало. С одной стороны, я говорил себе, что должен завтра же ясно объяснить ему, что эти две ночи, проведенные мной по соседству с «вдовой» — всего лишь стечение обстоятельств, как он знает, и он не должен думать дурного. — С другой стороны, я не видел и до сих пор не вижу причины, по которой мне стоило бы оправдываться перед этим мальчишкой. Ведь не по своему же желанию я оказался в столь неловкой ситуации!
Я решительно повернулся к ней и шепнул, не слишком тихо:
— Если он в самом деле ребенок, я и накажу его как ребенка!
Оказавшись рядом, я сильнее ощутил запах ее духов, и меня охватило желание подвинуться еще ближе. Но Хабиб меня услышал; если ему и не удалось понять, что я сказал, он по крайней мере уловил шепот. Он вскочил и, схватив свое одеяло, лег у нас в ногах, — да-да, придвинувшись к нашим ногам так, чтобы помешать малейшему нашему движению.
Меня так и подмывало отвесить ему чувствительный пинок — «случайно», со сна. Но я предпочел отомстить ему по-другому: я взял Марту за руку и сжимал ее под одеялом до самого утра.
Возле Оронта, 29 августа.
Сегодня утром дождь прекратился, и мы смогли продолжить наш путь. Я слишком мало спал и плохо выспался, раздраженный неподобающим поведением племянника.
Но может, и к лучшему, что ночь так закончилась — просыпаясь, лучше испытывать терзания от желания, чем от угрызений совести.
Мы попрощались с нашими хозяевами, а они еще рады были нам услужить, нагрузив наших мулов припасами, которых должно хватить на несколько дней пути. Да предоставят Небеса случай и нам когда-нибудь оказать им такое же гостеприимство!
Дорога приятна после дождя — ни солнца, ни чрезмерной жары, ни поднимающейся пыли. Конечно, грязно, но грязь пачкает только копыта животных. Мы остановились, лишь когда начало темнеть.
Мы обогнули город Хомс, чтобы провести ночь в одном монастыре, построенном на берегах Оронта; когда-то я дважды побывал там с моим отцом во время нашей поездки в Алеппо — туда и обратно, но никто здесь об этом не вспомнил.
Когда вечером я прогуливался по берегу реки в монастырских садах, ко мне подошел юный монашек с вытаращенными глазами и лихорадочно возбужденным голосом стал спрашивать меня о слухах, что ходят о наступающем годе. Напрасно он проклинал «ложные слухи» и «суеверия», сам он выглядел растерянным. Он припомнил беспокоящие знаки, о которых ему будто бы сообщали крестьяне: о рождении теленка с двумя головами, о древнем источнике, который внезапно пересох. Еще он говорил мне что-то о женщинах, которые вели себя бесстыдным образом, но выражался слишком уклончиво, и я, признаться, не очень хорошо его понял.
Я постарался его успокоить насколько мог, вновь припомнив Писание и то, что смертные не способны провидеть грядущее. Не знаю, утешили ли его мои аргументы. Наверное, покидая его, я оставил ему немного своей мнимой искренности; но лишь для того, чтобы унести с собой частицу блеска его горячечных глаз.
В дороге, 30 августа.
Я только что перечитал страницы, написанные мной в последние дни, и они меня потрясли.
Ведь, предпринимая это путешествие, я руководствовался самыми благородными побуждениями, заботясь о спасении мира, о судьбе моих близких в той драме, что нам предсказывают. И вот из-за этой женщины я оказался вовлечен в блуждания по грязным переулкам, где ищут удовольствия только подлые люди. Ревность, интриги, мелочная суета — в то время как завтра, быть может, погибнет целый мир!
Шейх Абдель-Бассит был прав. Зачем путешествовать по миру лишь для того, чтобы увидеть то, что и так есть во мне?
Мне нужно взять себя в руки! Да обрету я прежнее вдохновение и да пусть мне случится окунать мое перо только затем, чтобы начертать достойнейшие строки, какими бы горькими они ни были!
2 сентября.
Чаще говорят о морской болезни, настигающей нас на корабле, а о том, что она подстерегает нас во время верховой езды, — гораздо реже, как будто страдать от качки, стоя на палубе корабля, более почетно, чем от колыхания спины мула, верблюда или какой-нибудь клячи.
И, однако, вот уже три дня я страдаю от этой болезни, не решаясь, впрочем, прервать нашу поездку. Но за это время я очень мало написал.
Вчера вечером мы достигли скромного городка Маарра, и только в тени его наполовину осыпавшихся стен я почувствовал себя возрожденным к жизни и вновь ощутил вкус хлеба.
Сегодня утром, когда я отправился прогуляться по торговым улочкам, случилось одно из самых странных происшествий. Местные продавцы книг никогда раньше меня не видели, поэтому я без обиняков мог расспрашивать их о «Сотом Имени». Я собрал целый урожай улыбок торговцев, отговаривавшихся незнанием — искренне или притворно, неизвестно. Но у последней лавчонки, самой близкой к мечети, когда я уже собирался повернуть обратно, ко мне подошел совсем старый купец, с непокрытой головой, которому я еще не задал ни одного вопроса, и дал мне в руки какую-то книгу. Я развернул ее наудачу и, повинуясь желанию, которого до сих пор не могу объяснить, принялся громко читать вслух строки, первыми попавшиеся мне на глаза:
«Они говорят, что Время вскоре умрет,
Что дыхание жизни прервется…
Они лгут.»
Это было сочинение Абу-ль-Аля, слепого поэта из Маарры. Почему этот человек принес мне эту книгу? Почему она открылась именно на этой странице? И что меня подтолкнуло прочесть ее посреди оживленной улицы?
Еще один знак? Но что это за знак, который опровергает все другие?
Я купил у старого книгопродавца его книгу; наверное, во время нашего путешествия это сочинение станет самым разумным из моих спутников.
В Алеппо, 6 сентября.
Мы прибыли сюда вчера вечером, и весь этот день нам пришлось провести, торгуясь с жадным и изворотливым караванщиком. Он все отказывал нам, приводя тысячи доводов, ссылаясь, помимо всего прочего, еще и на присутствие богатого генуэзского негоцианта и его жены, что, по его словам, вынудило его усилить охрану, наняв трех лишних молодцов. Я ответил, что нас четверо мужчин на одну женщину и мы сами сможем себя защитить, если на нас нападут разбойники. Тогда он поглядел на нас — на моих тонконогих племянников, на моего учтивого приказчика — и больше, чем следует, задержался взглядом на моем брюшке процветающего торговца, а потом разразился обидным смехом. Я было собрался вовсе повернуться к нему спиной, уйти и обратиться к кому-нибудь другому, но сдержался. У меня нет выбора. Задержись мы на неделю или на две, и мы рискуем застать первые сильные холода в Анатолии без уверенности, что нам попадется проводник поприветливее. Тогда, проглотив свою гордость, я сделал вид, что смеюсь вместе с ним, и, похлопав себя по животу, протянул ему требуемую сумму — тридцать два пиастра, — что составляет не менее двух с половиной тысяч мединов!
Прикинув на руке вес монет, он постарался заставить меня дать обещание, что, если все мы вместе с нашими товарами доберемся до места живыми и невредимыми, я отблагодарю его, добавив еще немного денег. Я напомнил ему, что у нас вообще нет никаких товаров, кроме наших вещей и съестных припасов, но мне пришлось пообещать, что я выкажу ему нашу признательность, если путешествие пройдет благополучно от начала до конца.
Мы уедем послезавтра во вторник, на рассвете, чтобы достичь Константинополя — если Небеса будут к нам благосклонны! — примерно через сорок дней.
Понедельник, 7 сентября.
Я надеялся — после всех неудобств этого путешествия и тех, что еще будут, — на один день, проведенный в оазисе и посвященный только отдыху, прохладе, прогулкам и безмятежности. Но этот понедельник принес мне совсем иное: ужас, перехватывающий дыхание, сменившийся другим страхом, и тайну, разъяснить которую мне пока не удалось.
Проснувшись рано утром, я покинул постоялый двор, чтобы направиться в бывший квартал кожевников и разыскать одного армянина, торговца вином, адрес которого я сохранил. Я без труда нашел его и купил в дорогу два кувшина с мальвазией. Выйдя от него, я был внезапно охвачен странным чувством. На крыльце соседнего дома стояла кучка мужчин, они уставились на меня в упор и обменивались быстрыми взглядами. В глазах одного из них что-то сверкнуло, и я словно увидел сияющее лезвие ножа.
Чем дальше я продвигался по узким улочкам, тем больше чувствовал, что за мной шпионят, идут следом, окружают. Может быть, это мне только казалось? Я уже сожалел, что ввязался в эту авантюру, придя сюда совсем один, не взяв ни приказчика, ни племянников. Я сожалел также, что сразу не вернулся к лавочке армянина, как только ощутил опасность. Но было слишком поздно: двое из этих людей шли впереди меня, а когда я обернулся, то увидел еще двоих, отрезавших мне путь к отступлению. Улица вокруг меня опустела как по волшебству. Мне казалось несколько мгновений назад, что я иду по людной улице — не кипящей жизнью, разумеется, но вовсе не пустой. А теперь здесь не было ни души. Я уже видел, как меня протыкают ножом, прежде чем ограбить. Вот тут и закончится мое путешествие, сказал я себе, содрогнувшись. Я хотел было закричать, позвать на помощь, но из моего горла не вырвалось ни единого звука.
Бросая вокруг отчаянные взгляды и стараясь отыскать путь к отступлению, я заметил справа от себя дверь какого-то дома. Сделав последнее усилие, я рванулся к нему, повернул ручку, и дверь открылась. Там был только мрачный коридор. Прятаться здесь мне было негде, это все равно как если бы я сам выбрал место, где мне перережут глотку. Поэтому я пересек его, пока туда не ворвались мои преследователи. Я оказался перед другой дверью в конце коридора, слегка приоткрытой. Не успев постучать, я изо всех сил толкнул ее плечом и бросился внутрь.
Передо мной предстала картина, которую мне трудно описать словами, и, вспоминая ее теперь, я позволяю себе улыбнуться, но в тот момент она заставила меня трепетать от страха едва ли не больше, чем ножи грабителей.
В доме было около дюжины мужчин: сняв обувь, они лежали ниц, распростершись в молитве. А я не только прервал их церемонию подобным образом, не только наступил на молитвенный коврик, я еще споткнулся о ногу одного из них и, испустив ругательство, пришедшее из отдаленных притонов генуэзского дна, растянулся во весь рост. Во время падения оба кувшина с вином стукнулись друг о друга, один из них разбился, и нечестивая жидкость с бульканьем хлынула на ковер скромной мечети.
Силы Небесные! Меня обуял стыд, прежде чем я успел испугаться. Допустить одновременно — за несколько секунд — сразу столько надругательств, святотатств, грубостей и богохульств! Что сказать этим людям? Как им объяснить? Какими словами выразить мое раскаяние, угрызения совести? У меня не хватило сил даже на то, чтобы выпрямиться. Тогда самый старший из них, сидевший в первом ряду и руководивший молитвой, подошел ко мне и, протянув руку, чтобы помочь подняться, обратился ко мне с такими странными словами:
— Прости нас, Господин, если мы займемся тобой, закончив сначала нашу молитву. Но потрудись войти сюда, за этот занавес, и подожди нас!
Не снится ли мне это? Или я его плохо понял? Этот любезный тон мог бы меня, вероятно, успокоить, если бы я не знал, как обычно наказывают за подобные вторжения. Но что делать? Я не мог опять выйти на улицу и тем более не хотел усугублять свой проступок, нарушая их молитву своими извинениями или жалобами. У меня не осталось другого выбора, как только послушно пройти за занавеску. Там была пустая комната, освещенная слуховым окошком, выходящим в сад. Я прислонился к стене, откинул голову назад и скрестил руки на груди.
Мне не пришлось долго ждать. Закончив молитву, они все вместе вошли в каморку и расположились вокруг меня полукругом. Минуту они рассматривали меня, не произнося ни слова и обмениваясь вопросительными взглядами. Потом их старейшина снова заговорил со мной с той же благожелательной интонацией, что и в первый раз:
— Если Господин пришел к нам так, чтобы нас испытать, он знает отныне, что мы готовы его принять. А если ты простой прохожий, пусть Бог рассудит твои побуждения.
Не зная, что сказать, я замкнулся в молчании. Впрочем, тот человек не стал задавать мне больше никаких вопросов, хотя в его глазах так же, как и у его спутников, разверзлась пропасть ожидания. Я направился к выходу, нацепив на лицо загадочное выражение, и они расступились, чтобы дать мне пройти. Мои преследователи уже убрались с улицы, и я смог без помех вернуться на постоялый двор.
Мне очень хотелось бы выяснить у кого-нибудь, чему я стал свидетелем, но я предпочел ничего не рассказывать об этом приключении своим близким. Мне казалось, что, если племянники узнают, насколько я был неосторожен, мое влияние на них будет поколеблено. И впредь они сочтут себя вправе совершать любые глупости, а я не смогу ни в чем их упрекнуть.
Я расскажу им позже. Пока же достаточно поместить мою тайну на эти страницы. А впрочем, не в этом ли заключается роль моего дневника?
Иногда мне приходится задавать себе вопрос: к чему вести его, выражаясь так туманно, если я знаю, что никто никогда его не прочтет? И если я и не хочу, чтобы его кто-нибудь прочел? Потому что на самом деле он помогает мне прояснить мои мысли или пуститься в воспоминания, так что мне не надо предавать их, поверяя свои размышления моим спутникам.
Люди, устроенные иначе, чем я, пишут так же, как говорят, а я и пишу, будто молчу.
В дороге, 8 сентября.
Хатем разбудил меня слишком рано, и я еще чувствую себя не до конца проснувшимся. Я не выспался, но пришлось поторопиться, чтобы присоединиться к каравану у Антиохийских ворот.
Во сне меня преследовали какие-то люди, и каждый раз, когда я думал, что уже ускользнул от них, они оказывались передо мной и преграждали мне путь, рыча и показывая хищные клыки.
После того, что я пережил вчера, такой сон не удивил меня. Но зато меня действительно удивляет и мучит то, что и во сне я все время чувствовал, что за мной следят. Кто? Разбойники, хотевшие меня обобрать? Или же это странное собрание, молитву которого я прервал? Конечно, меня не преследуют ни те, ни другие, но я не могу помешать себе постоянно оглядываться.
Так пусть же остаток этой ночи, ставший продолжением предыдущего дня, отдалится от меня по мере того, как я отдаляюсь от Алеппо!
9 сентября.
Сегодня утром, после ночлега, проведенного в шатрах, в поле, усеянном древними развалинами и разбитыми колоннами, скрытыми песком и травой, ко мне подошел караванщик и спросил внезапно, правда ли, что сопровождающая меня женщина на самом деле моя жена. Я ответил утвердительно, стараясь выглядеть оскорбленным. Тогда он извинился, божась, что не думал ничего дурного, но он просто не помнил, говорил ли я ему об этом.
От этого весь оставшийся день я был не в духе и все вспоминал его слова. Вероятно, он что-то подозревает? Или кто-то из сотни путешественников узнал «вдову»? В этом нет ничего невозможного.
Но, может быть, караванщик уловил обрывок разговора или заговорщицкие взгляды Марты и Хабиба, о которых он хотел бы предупредить меня своим вопросом.
Пока я пишу эти строки, сомнения мои все усиливаются, как будто, царапая перышком листы бумаги, я царапаю и раны своего самолюбия…
Сегодня я не прибавлю больше ни слова.
11 сентября.
Сегодня случилось происшествие — из тех подлых происшествий, о которых я не хотел больше писать. Но поскольку оно меня занимает и я не могу никому открыться, я решил рассказать о нем в нескольких словах…
Караван остановился на короткую передышку, чтобы каждый мог подкрепиться и немного отдохнуть, прежде чем снова двинуться в дорогу, пользуясь ранней прохладой. Мы разбрелись кто куда, усевшись или растянувшись по нескольку путников под каждым деревом. Тогда Хабиб склонился к Марте и прошептал ей что-то на ухо, а она звонко рассмеялась. Все, кто сидел вокруг, услышали это и обернулись к ней, а потом ко мне, и в их взглядах я увидел сочувствие. Некоторые тихонько обменивались замечаниями со своими соседями, те улыбались или покашливали, а я не мог их расслышать.
Надо ли говорить, насколько смутили, ранили и унизили меня эти взгляды? В эту минуту я пообещал себе добиться от племянника объяснений, чтобы потребовать от него держаться приличнее. Но что я мог бы ему сказать? Разве он совершил что-то предосудительное? Не сам ли я веду себя так, будто ложь, связавшая меня с Мартой, дала мне на нее какие-то права?
Но в некотором смысле она мне их действительно дала. Ведь наши спутники по каравану считают ее моей супругой, и я не могу позволить ей вести себя легкомысленно, так как от этого страдает моя честь.
Я правильно поступил, поверяя свои мысли дневнику. Сейчас я вижу, что нахлынувшие на меня чувства оправданны. Речь здесь идет вовсе не о ревности, а о моей чести и уважении: я не могу допустить, чтобы племянник шушукался на людях с этой женщиной, заставляя ее фыркать от смеха, с женщиной, которую каждый принимает за мою жену!
Написав все это, я спрашиваю себя, что мне это принесло — раздражение или успокоение? А может быть, эти записи только пробуждают страсти, вместо того, чтобы их гасить, как загонщики на охоте, выманивающие дичь из логова, чтобы подставить ее под стрелы.
12 сентября.
Я счастлив оттого, что не поддался желанию отчитать Марту или Хабиба. Все, что я мог им сказать, выглядело бы проявлением ревности. Однако — Бог мне свидетель! — дело совсем не в ревности. Но я дал бы повод к насмешкам, и они бы вместе посмеялись надо мной. Желая защитить уважение к себе, я бы только растоптал его.
Я предпочел действовать по-другому. Сегодня днем я пригласил Марту проехаться рядом с собой и рассказал ей о причинах, подтолкнувших меня предпринять это путешествие. Возможно, Хабиб уже сказал ей об этом несколько слов, но она ничем не дала это понять; напротив, она показала себя внимательной слушательницей, хотя, как мне думается, и не слишком беспокоилась по поводу моих объяснений насчет грядущего года.
Мне захотелось придать нашей беседе некую торжественность; ведь до сих пор присутствие Марты раздражало меня, я считал, что эта женщина только лишняя обуза, мне казалось, что она отвлекала нас от цели, подстегивала инстинкты, но теперь, выказав ей свое доверие, я в некотором роде принял ее в наш круг.
Не знаю, хорошо ли я поступил, но наш разговор принес мне чувство блаженства и облегчения. В конечном счете от натянутости, царившей в нашей группе от самого Триполи, страдал я один. Я не из тех, кто питается соперничеством, я стремлюсь путешествовать в сопровождении любящих племянников, преданного приказчика… А Марта? Не знаю пока, чего бы мне действительно хотелось в глубине души. Что-то вроде внимательной спутницы? Ничего, кроме этого? Я не могу потакать только своим желаниям одинокого мужчины, но каждый проведенный мною в дороге день побуждает меня прислушиваться к ним все больше. Я знаю, мне стоило бы сделать над собой усилие и не слишком оказывать ей знаки внимания, о сути которых пока не догадывается ни моя душа, ни мое тело.
С тех пор как мы покинули дом портного, я не провел ни одной ночи наедине с ней. Иногда мы спали в шатре, иногда на постоялом дворе, но всегда с кем-то: мы впятером или вместе с другими путешественниками. И если я сам ничего не делал для того, чтобы изменить ситуацию, мне случалось мечтать о том, чтобы какое-нибудь новое происшествие заставило нас остаться с ней наедине.
По правде говоря, я бесконечно этого желаю.
13 сентября.
Завтра — праздник Воздвижения Креста Господня, и сегодня вечером у меня был большой спор с караванщиком по этому поводу.
На ночь мы остановились в караван-сарае в окрестностях Александретты
13, и я решил немного пройтись по двору, чтобы размять ноги, когда вдруг уловил какой-то разговор. Один из путников — очень старый человек, уроженец Алеппо (о чем я могу судить по его выговору) и чрезвычайно бедный (о чем я могу судить по его штопаной одежде) — как раз спрашивал у караванщика, в котором часу мы тронемся завтра в путь, потому что ему хотелось бы зайти — всего лишь на минутку — в Церковь Воздвижения Креста, где, по слухам, находится частица Истинного Креста Господня. Тот человек говорил робко и слегка заикаясь. Кажется, именно это подстегнуло спесь нашего караванщика, который ответил ему самым презрительным тоном, что мы отправимся в дорогу с первыми лучами солнца и что мы не можем терять время в церквах, и если он так страстно желает взглянуть на кусочек дерева, ему достаточно подобрать вон тот, — и он указал на землю, где лежал обломок гнилого пня.
Тогда я подошел и громко сказал, что желаю, чтобы мы остались в Александретте несколько лишних часов, чтобы я смог побывать на праздничной мессе по случаю Воздвижения.
Услышав меня, караванщик вздрогнул, так как полагал, что беседует со стариком наедине. Конечно, он бы поостерегся говорить подобным образом при свидетелях. Но, слегка поколебавшись, он вновь обрел уверенность и ответил мне — все же гораздо вежливее, чем этому несчастному, — что задержать отъезд невозможно, так как другие путешественники будут недовольны. Он даже добавил, что это принесло бы убыток всему каравану, и дал понять, что мне пришлось бы оплатить потери. Тогда я повысил голос и потребовал, чтобы меня дожидались до конца богослужения, угрожая пожаловаться в Константинополе генуэзскому посланнику и даже властям Верхней Порты.
Произнося это, я рисковал. У меня нет доступа к Порте, а в нынешние времена у генуэзского посланника не такие длинные руки; в прошлом году ему самому довелось испытать притеснения, и он вряд ли смог бы защитить меня или добиться возмещения ущерба. Слава богу, караванщик об этом не знал. Он не решился отнестись к моим угрозам легкомысленно, и я почувствовал, что его одолевают сомнения. Если бы мы были одни, он постарался бы, я уверен, сгладить острые углы. Но теперь вокруг нас уже собрались другие люди, привлеченные нашими громкими голосами, и перед ними он уже не мог отступить, не потеряв лица.
Вдруг к нему подошел какой-то путник. Его голова была обмотана зеленым шарфом, словно мы находились посреди песчаной бури. Он положил руку на плечо караванщика и простоял так несколько мгновений, глядя на него и не говоря ни слова; а может, он и шепнул ему тихонько словечко, которое я не расслышал. Потом он медленно удалился.
Тогда мой противник, состроив гримасу, которая должна была выражать причиненную ему боль, плюнул на землю, а потом объявил:
— По вине этого человека мы завтра не уедем!
«Этот человек» — это я. Тыкая пальцем в мою сторону, караванщик хотел указать виновного, но все, бывшие тут, поняли, что он сейчас указал победителя в нашем споре.
Был ли я доволен своей победой? Да, доволен, счастлив и переполнен гордостью. Старый христианин из Алеппо подошел поблагодарить меня, нахваливая мою набожность.
Мне не хотелось разуверять его, но набожность в только что совершенном мной поступке была ни при чем. Здесь дело не в набожности, а в мирской мудрости. В обычное время я редко хожу на мессу, не праздную Воздвижение, а ценность реликвий измеряю только в пиастрах; но меня перестали бы уважать, если бы я позволил так оскорбить символы моей веры и моего народа.
Это так же как с Мартой. Не суть важно, жена ли она моя в действительности или только в силу обстоятельств, моя честь связана с ней, и я должен ее хранить.
14 сентября, Воздвижение.
Я без конца думаю о вчерашнем происшествии. Я редко действую столь пылко, и при воспоминании об этом у меня что-то сжимается в животе, но я не жалею о своем безрассудстве.
Перечитав рассказ о вчерашнем событии, я понял, что недостаточно ясно описал, как колотилось у меня тогда сердце. Несколько долгих секунд провел я в молчании, и сердце мое сжала стальная рука, пока караванщик задавался вопросом, правда ли я могу найти ту защиту, о которой говорил, а я, в свою очередь, спрашивал себя, могу ли я уклониться от столкновения, не потеряв лица. Разумеется, мне пришлось смотреть ему прямо в глаза, показывая тем самым, что я совершенно уверен в своих действиях, и стараясь не отводить взгляд, чтобы он не почувствовал мою слабость.
Скажу также, что настало мгновение, когда я уже больше не боялся. Мгновение, когда я расстался со своей душой торговца и обрел душу укротителя. И этим мгновением — каким бы мимолетным оно ни было — я горжусь.
Но моя ли воля принесла это решение? Не было ли это следствием вмешательства того араба с закутанной головой? Быть может, это его я должен благодарить?.. Вчера мне не хотелось подходить к нему, чтобы не подумали, что я был в затруднении, а его вмешательство меня спасло. А сегодня я искал его, но не нашел.
Я все время думаю о нем; и теперь, когда сердце мое уже не стискивает железная рука, так как этот дневник — не ристалище, а вокруг меня больше не толпятся зрители, я могу написать, что испытал огромное облегчение при появлении этого человека и что моя победа — отчасти и его, а я в некотором роде — его должник.
Что же он все-таки сказал, чтобы усмирить нашего караванщика?
Я чуть было не забыл написать, что ходил в Церковь Воздвижения Креста вместе с племянниками, приказчиком, «вдовой» и примерно дюжиной других путешественников. Марта в первый раз надела цветное платье, то самое — синее с воротничком, обшитым красной каймой, — которое я видел на ней в юности; она надевала его по праздничным дням, направляясь со своим отцом, цирюльником, в церковь Джибле.
С того дня, как она присоединилась к нам в этом путешествии, она всегда одевалась только в черное: назло, потому что семья ее мужа это запрещала. Должно быть, теперь она полагала, что подобное поведение стало бессмысленным.
Все время, пока длилась месса, на нее поглядывали мужчины, одни — беглым взглядом, другие — настойчиво, но это — Бог мне свидетель! — не возбудило во мне ни неприятного чувства, ни ревности.
16 сентября.
Сегодня утром меня разыскал один ювелир, еврей из Алеппо, по имени Маимун Толеитли. Он наслышан, сказал он, о моей громадной эрудиции и сгорает от нетерпения познакомиться со мной. Почему же он не подошел ко мне раньше, спросил я его. Он смущенно замолчал. Я тотчас сообразил, что он предпочел пропустить Воздвижение. По правде говоря, некоторые из моих собратьев по вере, встретив в этот день еврея, считают себя обязанными показать свою ненависть, как будто этим поступком являют справедливое возмездие и большую набожность.
Я дал ему понять в подобающих выражениях, что сам я не из таких. И объяснил ему, что, если я и потребовал нашей задержки на день в Александретте, это не для того, чтобы было признано превосходство моей религии над другими, а лишь затем, чтобы меня уважали.
— Вы правильно поступили, — сказал он мне. — Таков наш мир.
— Таков наш мир, — повторил я. — Если бы он был другим, я бы скорее обнародовал свои сомнения, а не верования.
Он улыбнулся и произнес, понизив голос:
— Когда вера превращается в ненависть, да будут благословенны сомневающиеся!
Я, в свою очередь, тоже улыбнулся и понизил голос:
— Нам всем случается заблуждаться.
Едва ли мы проговорили больше пяти минут, а стали уже братьями. В нашем разговоре шепотом было то сходство умов, какое никакая религия не может ни породить, ни уничтожить.
17 сентября.
Наш караванщик решил сегодня сойти с привычного пути, чтобы привести нас на берег Малоалександрийского залива
14. Он утверждает, что одна ясновидящая строго-настрого запретила ему проходить в среду по этой дороге, боясь, как бы нам не перерезали горло, и что задержка, причиной которой был я, принуждает его изменить наш маршрут. Путешественники не протестовали — а впрочем, что бы они могли сказать? Аргумент можно оспорить, суеверие не оспаривается.
Я сдержался и не стал вмешиваться, чтобы не спровоцировать новый инцидент. Но подозреваю, что этот плут повернул караван, чтобы обделать какие-то свои темные делишки, — настолько отвратительная слава идет о жителях той деревни, куда он нас привел. Они грабят потерпевших кораблекрушение, и все они — контрабандисты! Хатем и племянники донесли до меня всевозможные слухи. Я их наставляю быть осмотрительными…
Мой приказчик поставил шатер, но я не спешу ложиться. Марта идет и устраивается там одна в глубине, а мы — четверо мужчин — ложимся один подле другого, головой к ней. Всю ночь, не видя ее, я ощущал запах ее духов и слышал ее дыхание. Присутствие женщины иногда такая мука!
Пока меня не сморил сон, я присел на каком-то камне, чтобы записать несколько строк при свете лагерного костра, как вдруг заметил Маимуна. Он тоже не торопился засыпать, и мы пошли прогуляться по пляжу. Шорох волн благоприятен для доверительной беседы, и я рассказал ему все подробности моего странного приключения в Алеппо. Ведь он живет в этом городе, и, должно быть, у него найдутся какие-нибудь объяснения. И в самом деле, он предоставил мне одно из них, и на тот час оно меня устроило.
— Эти люди испугались тебя больше, чем ты их, — сказал он мне. — Они отправляют свой культ, таясь от властей, подвергающих их гонениям. Их подозревают в мятеже и непокорстве.
Тем не менее все в Алеппо знают об их существовании. Противники их веры дали им прозвище «Нетерпеливые», но им это имя понравилось, и сейчас они его приняли. По их мнению, тайный имам, последний наместник Бога на земле, уже среди нас и готов открыться, когда настанет подходящее время, чтобы положить конец страданиям верных. Другие относят явление имама к более или менее отдаленному будущему, для нас неведомому, тогда как Нетерпеливые убеждены, что его приход неотвратим, что спаситель уже где-то здесь: в Алеппо или в Константинополе, что он бродит по миру, наблюдает и уже готов разорвать покров тайны.
Но, спрашивают себя эти люди, как нам узнать его, когда мы его встретим? Мне говорили, что именно об этом они постоянно и спорят между собой; потому что имам скрыт от нас, так как он не должен быть узнан врагами, и необходимо быть готовым обрести его в самом неожиданном из обличий. Он — тот, кто однажды унаследует все богатства мира, он может прийти в лохмотьях; тот, кто мудрее всех мудрых, он может предстать безумцем; тот, кто набожен и полон благочестия, он может совершить наихудшие святотатства. Вот почему эти люди считают для себя необходимым почитать нищих, сумасшедших и распутников. И вот когда ты вторгся к ним в час молитвы, когда ты выругался, а потом пролил вино на их молитвенный коврик, они подумали, что ты желал их испытать. Разумеется, они не были в этом уверены, но, если бы ты вдруг оказался Тем, Ожидаемым, они не хотели бы рисковать, оказав тебе дурной прием.
Их вера диктует им вести себя приветливо с каждым человеком, будь то иудей или христианин, потому что имам, скрывая свое истинное лицо, вполне может принять личину другой Веры. И даже с тем, кто их преследует, они тоже должны быть приветливы, так как и это может быть маской…
— Но, если они так предупредительны со всеми, за что же их преследуют?
— Потому что они ожидают того, кто свергнет все троны и уничтожит все законы.
Никогда раньше я ничего не слышал об этой странной секте… Однако Маимун сказал мне, что они существуют уже очень давно.
— Но, говоря по правде, сейчас их гораздо больше, а верят они горячее, чем прежде, и стали менее осторожны. Потому что кругом ходят слухи о конце света, и слабые умы им поддаются…
Его последние слова причинили мне боль. Неужели я тоже стал одним их этих «слабых умов», бичуемых моим новым другом? Иногда я выпрямляюсь, я проклинаю суеверие и легковерность, я усмехаюсь презрительной или сочувствующей улыбкой… тогда как сам я отправился вслед за «Сотым Именем»!
Но как бы я мог сохранить свой разум не затронутым этими слухами, когда знаки множатся на моем пути? А разве мое недавнее приключение в Алеппо не было одним из самых странных событий, приведших меня в замешательство? Быть может, Небеса или другая невидимая сила стараются укрепить меня в моем заблуждении?
18 сентября.
Маимун сегодня поверил мне свою мечту, сказав, что собирается уехать в Амстердам, в Объединенные Провинции
15.
Сначала я подумал, что он говорит как ювелир, надеясь найти в этом отдаленном краю самые лучшие для огранки камни и процветающих покупателей. Но он говорил как мудрец, как свободный человек и в то же время как человек, раненный до глубины души:
— Мне рассказывали, что это единственный город на свете, где человек может произнести «я иудей» так, как в других странах говорят «я христианин» или «я мусульманин», не опасаясь ни за свою жизнь, ни за свое добро, ни за свое достоинство.
Мне хотелось поговорить с ним еще немного, но он выглядел таким взволнованным, произнеся эти несколько слов, горло его сжалось, а глаза наполнились слезами. Тогда я не стал ничего больше выяснять, и дальше мы оба хранили молчание.
Чуть позже, когда мы шли по дороге и я увидел, что он успокоился, я положил руку ему на плечо и сказал:
— Однажды, если Бог захочет, вся земля станет Амстердамом.
Он с горечью произнес:
— Эти слова внушило тебе твое чистое сердце. Слухи, которыми полон мир, говорят иное, совсем иное…
В Тарсе, на рассвете, в понедельник 21 сентября.
Я каждый день часами беседую с Маимуном, я рассказал ему о своем состоянии, о своей семье; но есть две темы, прямо затрагивать которые мне по-прежнему неприятно.
Первая касается истинных причин, подтолкнувших меня предпринять эту поездку; я сказал только, что мне нужно купить несколько книг в Константинополе, а он, проявив деликатность, не стал расспрашивать, каких именно.
С самого первого разговора нас с ним сблизили наши сомнения и истинная любовь к мудрости и разуму; и если бы я сейчас признался ему, что тоже поддался вульгарному суеверию и общим страхам, я потерял бы в его глазах всякое доверие. Стоит ли мне хранить свой секрет до конца нашего пути? Быть может, и нет. Быть может, настанет минута, когда я смогу полностью довериться ему без ущерба для нашей дружбы.
Вторая тема касается Марты. Что-то удержало меня от того, чтобы открыть моему другу правду о ней.
Как обычно, я не сказал ни слова лжи, но губы мои ни разу не произнесли «моя жена» или «моя супруга»; я ограничивался тем, что не говорил о Марте, а когда время от времени мне надо было упомянуть о ней, я обходился туманными выражениями, предпочитая говорить «мои» или «мои близкие», как — из чувства крайней стыдливости — часто поступают местные жители.
Только вчера, как мне кажется, я переступил ту невидимую грань, отделяющую «я допускаю так думать» от «я вынуждаю так думать». И я почувствовал угрызения совести.
Когда мы приблизились к Тарсу
16, родине святого Павла, Маимун пришел мне сообщить, что в этом городе живет его любимый двоюродный брат и он собирается переночевать у него, а не в караван-сарае с другими путешественниками; и мы — я с «моей супругой», племянниками и приказчиком — оказали бы ему честь, переночевав под крышей этого дома.
Я должен был бы отклонить приглашение или по крайней мере заставить себя упрашивать. Но с моих уст в тот же миг слетел ответ, что ничто не доставило бы мне большего удовольствия. Если Маимун и был удивлен этой поспешностью, он этого не показал, наоборот, он сказал, что восхищен таким доказательством нашей дружбы.
И вот сегодня вечером, по прибытии каравана мы все отправились к его брату по имени Елеазар, человеку почтенного возраста и очень богатому. Об этом свидетельствовал его дом, три этажа которого возвышались в саду, засаженном шелковицей и оливковыми деревьями. Я понял, что он занимался торговлей маслом и мылом. Но мы беседовали вовсе не о наших делах, а о тоске по родине. Елеазар неустанно читал стихи во славу своего родного города Мосула
17; со слезами на глазах вспоминал его улочки, фонтаны, красочные истории о его знаменитых людях и свои собственные детские проказы; было ясно, что он так никогда и не утешился, покинув свой город и устроившись здесь, в Тарсе, где ему пришлось продолжить процветающее дело, основанное дедом его жены.
Пока нам готовили обед, он подозвал свою дочь и попросил ее показать нам нашу спальню — мне и Марте. И тогда произошла довольно пошлая сцена, но я должен ее описать.
Я заметил, что мои племянники, особенно Хабиб, насторожились, как только я объявил им о приглашении Маимуна. И еще больше после того, как мы вошли в этот дом. Ведь с первого взгляда стало ясно, что это — не то место, где нам предложат одну спальню на всех. Когда Елеазар попросил дочь проводить «гостя и его супругу» в их комнату, Хабиб разволновался, и мне показалось, что он готов сказать что-то неподобающее. Не знаю, поступил бы он так или нет, но в ту минуту я подумал, что это возможно, и, чтобы предупредить скандал, решил спросить нашего хозяина, могу ли я поговорить с ним с глазу на глаз. Хабиб чуть заметно улыбнулся, успокоившись и, вероятно, полагая, что его дядя Бальдасар, ведомый наконец раскаянием, собрался отыскать какой-нибудь предлог, чтобы не проводить еще одну ночь рядом с Мартой. Да простит меня Бог, вовсе не это было моим желанием!
Как только мы с хозяином вышли в сад, я сказал:
— Маимун стал для меня братом, а вы — его кузен, которого он так любит, и я уже считаю вас своим другом. Мне так неловко, что мы явились сюда столь внезапно и все четверо…
— Знайте же, что ваш приезд согрел мне сердце, а лучший способ выказать мне свою дружбу — это если вы почувствуете себя под крышей моего дома так же свободно, как под своей собственной.
Произнося эти великодушные слова, он изучал меня внимательным взглядом и, конечно, спрашивал себя, почему я посчитал необходимым поднять его из-за стола и отвести в сторону, чтобы высказать такую банальность, ничем не отличающуюся от простых вежливых фраз; быть может, он подумал, что у меня имеется и другая, постыдная, причина — связанная, вероятно, с моей религией, — чтобы не остаться на ночь в его доме, и ожидал, что я стану настаивать на том, чтобы уйти. Но я поторопился уступить, поблагодарив его за гостеприимство. И мы вернулись в гостиную рука об руку и обмениваясь искренними улыбками.
Дочь нашего хозяина отправилась на кухню; в это время вошел слуга, он принес свежие напитки и сушеные фрукты. Елеазар велел ему поставить все на место и потом показать моим племянникам спальню, находившуюся на другом этаже. Несколькими минутами позже вернулась его дочь, и он попросил ее отвести нас — меня с «супругой» — в нашу комнату.
Вот так это все и произошло. Мы пообедали, после чего каждый отправился спать. Я заявил, что мне нужно прогуляться на свежем воздухе, иначе я не смогу заснуть, и Маимун вместе со своим братом составили мне компанию. Мне не хотелось, чтобы племянники видели, как я вместе с Мартой поднимаюсь в одну спальню.
Конечно же, я спешил оказаться подле нее, и через несколько минут я к ней присоединился.
— Когда ты ушел с нашим хозяином, я подумала, что ты собираешься рассказать ему о нас…
Я внимательно разглядывал ее, пока она говорила, пытаясь понять, хотела ли она упрекнуть меня или утешить.
— Я думаю, мы оскорбили бы его, отказавшись от приглашения, — ответил я. — Надеюсь, ты не слишком сердишься…
— Начинаю привыкать, — ответила она.
И ничто — ни в ее голосе, ни в чертах ее лица — не выдало ни малейшего неудовольствия. И ни малейшего смущения.
— Что ж, будем спать!
Произнося эти слова, я положил руку ей на плечи и обнял ее, будто приглашал на прогулку.
И в самом деле, мои ночи рядом с ней были чем-то похожи на прогулку под деревьями в обнимку с юной девушкой, когда прикосновение рук вызывает мгновенный трепет. То, что мы лежали так близко друг от друга, сделало нас робкими, предупредительными, сдержанными. Может, в этом положении лучше было бы похитить ее поцелуй?
Странно же я за ней ухаживаю! Я взял ее за руку только при нашей второй встрече и покраснел в темноте. А это — наша третья ночь; я обнял ее за плечи. И опять покраснел.
Она приподняла голову, распустила волосы, и они полились черным потоком на мою откинутую руку. Затем она заснула, не говоря ни слова.
Мне хотелось вновь и вновь смаковать этот намек на наслаждение. Вряд ли я желал, чтобы оно навсегда оставалось таким невинным. Но меня не утомляло это двусмысленное соседство, это растущее согласие, это желание сладкой муки, словом, тот путь, по которому мы продвигались вдвоем, радуясь втайне и каждый раз надеясь, что само Провидение толкает нас друг к другу. Эта игра очаровывает меня, и я не уверен, что хочу пройти по другой стороне холма.
Опасная игра, я знаю. В любой миг нас может охватить огонь. Но как же далек был от нас конец света в эту ночь!