Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Юрьевича ж разве переубедишь, — буркнул воевода. — Себя во всем винит.

Четверо бояр переглянулись. Что оставалось делать? Исполнить княжью волю и отправиться на верную погибель? Смерти никто из них не боялся, но спасет ли она Тверень да и остальную Роскию?

Так и ехали под волчий вой да собственные черные мысли.

2

Никого не стал слушать князь Арсений Юрьевич Тверенский. Ни бояр, впервые дружно павших пред ним на колени; ни жены, почерневшей от горя и лежавшей, словно при смерти; даже от детей он отвернулся, только одинокая слеза по щеке скатилась.

И бояр всех дома оставил, несмотря на обещание, данное не где-нибудь, а в Лавре. Юный Святослав Арсениевич усаживался княжить на Тверени. Оставались набольшие советники. Оставался воевода Симеон, оставалась большая часть старшей дружины. Сперва князь выкликнул охотников ехать с ним, но, когда, как один, вызвалась вся дума, все воины во главе с Ореликом, стукнул кулаком по столу, бросил в сердцах, что Тверень без крови живой оставлять нельзя, и сам стал отбирать себе в посольство — молодых, несемейных, не единственных сыновей у живых родителей или же тех, чьи отцы-матери уже отошли ко Длани.

Отказал он и Анексиму Обольянинову. Мол, незачем тебе туда, боярин, случись что — сыну моему понадобишься.

И уехали. Провожать князя вышла, наверное, вся Тверень. Княгиню Елену вывели под руки, но на людях она не пролила ни слезинки. Весь путь до самых ворот забило народом, бабы плакали, мужики стояли понурившись.

— Да что такое с вами?! — осерчав, крикнул князь с седла. — Чего живым меня хороните?! Вернусь я, вернусь, вам говорю!

— Не езди, княже! — вдруг выдохнула толпа, словно один человек.

Никто не сговаривался, знака не подавал — нет, поистине сама Тверень заговорила сейчас со своим князем.

— Не езди!

Арсений Юрьевич, казалось, растерялся. Толпа стояла плотно, смыкались ряды тулупов и женских цветастых платков.

— Опомнитесь, неразумные! — возвысил голос владыка Серафим. — Князь Арсений Юрьевич за всех вас в Юртай едет, не просто так! Всей земле он заступник, не может он здесь сидеть!..

Трудно сказать, что подействовало — слова ли епископа, насупленные ли брови князя или мрачно-обреченный вид его немногочисленной дружинки, окружавшей санный обоз, груженный дарами да припасом в дорогу.

Толпа расступалась со стоном, точно живая плоть, рассекаемая ножом лекаря, чинящего неизбежную боль в надежде излечить недужного.

Князь и его спутники едва протискивались живым коридором. В толпе рыдали в голос, люди падали на колени, норовя коснуться края княжьего плаща.

Ставр Годунович, Анексим Обольянинов, воевода Симеон и Олег Творимирович стояли плечом к плечу. Каждый знал мысли остальных: все бы отдали за то, чтобы оказаться рядом с князем, а не здесь, «хранить Тверень».

…Домой Обольянинов вернулся чернее ночи. Ирина только взглянула в лицо мужу, все поняла, неслышной тенью метнулась туда-сюда, и вот уже накрыт стол, и сама боярыня с поклоном подносит золотой кубок.

— Испей, полегчает, — шепчет.

Не полегчает, родная. Не полегчает. Потому что должен он быть сейчас в дороге, рядом с Арсением Юрьевичем, на пути в жуткий Юртай, пробиваться сквозь разбушевавшуюся метель, словно сама зима поклялась преградить им путь.

Всю ночь Обольянинов не спал. А наутро, едва пробился сквозь тучи робкий и слабый зимний рассвет, боярин оседлал коня и, ни с кем не простившись, вихрем вылетел за ворота.

3

Догнать княжий поезд казалось делом нетрудным. Однако за Тверенью, на вележском льду, бывалому и тертому Обольянинову пришлось так солоно, что боярин едва не повернул обратно. Ветер выл, залепляя глаза колючим, секущим снегом, и в белой круговерти едва можно было разглядеть уши собственного коня.

Невидимыми когтями вцепился в щеки мороз.

Видывал Анексим Всеславич лютые зимы, бывал под бурями и метелями, но такого на его памяти не случалось. Гладкий речной лед, откуда снег всегда сдувало к берегам, завалило чуть ли не по лошадиное колено, чего тоже никогда не бывало. Ехать пришлось вслепую, замотав лицо и моля Длань, чтобы князь не ушел вперед слишком далеко.

Молитва помогла. В полдень Обольянинов остановился согреться в приречной деревушке, где и узнал, что княжий поезд проехал тут совсем недавно и «едва-едва».

…Арсения Юрьевича боярин нагнал следующим днем, немилосердно гоня скакуна. Метель не утихала, ветер не ослабевал, словно сама земля не желала отпускать твереничей на злую погибель. С трудом найдя укрытие, спутники князя развели огонь, пламя едва удерживалось, срываемое ледяными порывами.

— Анексим. — Хозяин Тверени сидел, сгорбившись, возле костра и словно даже не удивился появлению непокорного боярина. — Так и знал, что ты дома не усидишь. Что не удержит тебя ни мое строгое слово, ни слезы Ирины твоей.

— Не гони, княже. — Обольянинов встал на одно колено, склонил голову. — Я тебе обет давал. Лучше кого из отроков отошли. Им еще жить да жить…

— А нам с тобой, значит, умирать, — отрешенно заметил Арсений.

— Княже, — рядом появился молодой воин, поклонился. — Кобыла пристяжная пала.

— С чего ж она пала-то? — резко выпрямился Арсений Юрьевич.

— Не ведаю, княже, — развел руками тверенич. — Шла как все, не гнали ее…

— Отравы бы кто не подсыпал, — вслух подумал Анексим, невольно вспоминая хитроумного Ставра Годуновича.

— С тех залессцев станется, — откликнулся дружинник.

Князь встал, пошел смотреть. Анексим остался у костра — отчего-то тверенский боярин не сомневался, что эта неприятность — не последняя.

Однако прежде, чем Арсений Юрьевич вернулся к огню, из снежной круговерти выступила еще одна фигура. За ней растерянный воин вел измученного коня.

— Со свиданьицем, Анексим Всеславич, — насмешливо сказал Ставр, стаскивая заледеневшую от дыхания повязку. — Знал, что тебя тут увижу. И я не я буду, коль к вечеру нас не догонят Верецкой с Творимировичем.

— Не удивлюсь, коль не только мы с тобой поперек княжьего слова пойдем, — кивнул Обольянинов.

— Отбросить-то мы его отбросили, да только как ехать в такую погодку? Вроде снег метет, а холодает все сильнее. Сроду такого не видывал. — Ставр протянул замерзшие руки к огню.

Вернулся князь, взглянул на новоприбывшего и только рукой махнул.

Лишь немного ошибся Годунович, на день опоздали, пробиваясь сквозь небывалый буран, Олег Кашинский и воевода Симеон.

Княжий поезд едва-едва полз по вымершей Велеге. Раньше зимник в это время заполняли сани, купцы торопились на торжища, шагали по своим делам мастеровые — а сейчас великая река казалась беспомощной пленницей, избиваемой бичами, туго свитыми из снега и ветра.

Однако же обоз Арсения Тверенского хоть и медленно, но продвигался. Четверо набольших тверенских бояр опасались сперва княжьего гнева — на него, как известно, Арсений Юрьевич был скор; однако князь, казалось, думал совсем о другом. Обольянинов достаточно бился бок о бок с хозяином Тверени, чтобы знать: отнюдь не грозящий суд Юртая, скорый да неправедный, не маячащая совсем близко лютая казнь заставляют склоняться гордую голову и ссутуливаться могучие плечи.

Отвернулись Дировичи от призыва к битве. Спрятались за спину приносимой в жертву Тверени. Вроде и не подкопаешься — не в их городах избили баскаков, чего ж на них напраслину возводить? — однако понимали бояре тверенские, понимал князь Арсений: могли роски встать единой ратью, повернуть копья против вековечного врага — ан не вышло. Своя рубашка ближе к телу, а своя хата — с краю. Ведь если соседа зорят-жгут — это же не тебя, верно? Еще, поди, и на развалинах поживиться сможешь, ежели находники чем побрезгают.

4

На шестой день волчий вой, все время доносившийся откуда-то издалека, неведомо как пробиваясь сквозь вторивший ему ветер и плотный снег, вдруг приблизился. Дико заржали лошади, дружинники бросились к ним — вроде успели, перехватили, голодным хищникам отбить никого не удалось.

Успели и второй раз, но на третий, когда вой раздался, казалось, под самым носом, полдюжины коней сорвались с привязи, путы лопнули, словно гнилье, — и поминай как звали.

— Оно и понятно, — сокрушенно развел руками Симеон. — Вон какая лютень настала, никто носа не высунет. Нет серым добычи, вот и идут на нас, ни огня не боясь, ни железа…

— Не простые то волки, — вдруг негромко сказал князь, и бояре тотчас умолкли — последние дни Арсений Юрьевич вообще не размыкал уст.

— Какие ж тогда?

— Какие — не ведаю. Может, от того хозяина лесного, которому ты, Олег Творимирович, жертвы приносил.

О лесных хозяевах все, конечно, слыхали, да только оно ж все байки, конечно же?

Никто не решился возразить.

Олег Кашинский, кашлянув, начал было говорить, что близок малый городок Всеславль, где, хоть и зима, есть конский торг, и там…

— Погоди, Олег Творимирович. Погоди на ордынский путь запасаться. — Князь Арсений выпрямился, глянул куда-то сквозь снег.

— Как же не запасаться-то, княже? — развел руками Кашинский. — А как же…

— Погоди, — повторил князь. Встал, вскинул голову, подставляя лицо секущим снежным струям, словно бы их и не чувствуя.

Поднялся и Обольянинов, пытаясь понять, что же видит князь в крутящейся снежной мгле.

— Не пускает, — вдруг проговорил Арсений Юрьевич, попрежнему не закрываясь от жесткого снега. — Не пускает…

— Кто не пускает, княже? — встревожился боярин.

Князь не ответил. Молча стоял, словно ждал чего-то, не обращая внимания на режущий ветер. Вновь взвыли волки, и люди схватились за оружие — казалось, звери вот-вот вынырнут из белесой пелены, бросятся яростно, неудержимо, словно та же снежная буря, укрывавшая их собою.

— Что ж делать, Арсений Юрьевич? — подступился Кашинский. — Кони…

Князь лишь нетерпеливо дернул плечом. И вновь застыл, подставляя заледеневшее лицо снежным бичам.

Обольянинов смотрел на Арсения Юрьевича и чувствовал, как поднимается внутри волна гнева, сумрачной ярости: зачем мы на заклание едем? Что изменится-то? Спасем Тверень? Как же, ждите! Орде пить-есть надо, мягко спать надо. А для того потребно ходить в набеги. Оправдается тверенский князь, нет ли — набегу все равно быть.

И да, первыми за мечи схватятся Резанск и Нижевележск. Они — окраинные, им принимать удар. А мы, Тверень? Отсидимся за их спинами, такое ведь бывало — насытится Орда кровью порубежных княжеств да и уползет к себе обратно в степи, до Тверени не достигнув.

Взвыли волки. Вой шел со всех сторон, катился волнами, сливаясь со снегом, и казалось, невиданные белые чудовища надвигаются на обмерших твереничей.

Куда едешь, боярин? Зачем? Помирать в ордынских колодках?

Настойчиво стучалась в память оставленная Ирина, дети — и свои собственные, и вообще тверенские, и прочие, по всей Роскии, кого при набегах ловят, словно цыплят, да суют в мешки; так, в мешках, и везут потом на продажу.

Сколько же ждать можно?! — вдруг сотрясло. Стало жарко, ледяной ветер будто исчез. Сколько гнуться, сколько терпеть?! И верно — собственную жизнь готовы прокланять, дрожа и надеясь, что «сжалятся». Что «нами насытятся, других не тронут».

Говорит владыка, говорят священники в храмах, что там Длань всем достойным слезы утрет, всех их небесным хлебом одарит. Там, мол, все исправится, все устроится. Может, оно и так. А вот Орда нашей кровью живет, нашим слезам смеется, нашей мукой упивается. Доколе?!

За других решаем? Им, быть может, вовсе даже и неплохо так, под юртайской-то тягостью? Им — все ничего, лишь бы живу быть да до смерти кой-как дотянуть, «шоб без мучительства». И умирать, трясясь, как и при жизни привыкли — а ну как от Длани у заветных врат не хлеб, мертвый камень достанется?!

Ох, не одобрил бы владыка таких мыслей…

Может, и не одобрил. Но и к «вечному миру» с Ордой никогда не призывал епископ Тверенский. Не твердил, что все, мол, «по попущению Длани». Напротив, говорил, что если все свободны творить кто зло, кто добро, по собственной лишь мере судя — то Господь и Сын Его велели нам своей собственной воли держаться, ею править, ибо не зря ж она нам дадена!

Жгло и пылало внутри так, что Обольянинов забыл о холоде, снеге и ветре. Вскочил, бросился к князю. Убедить, уговорить, заставить, во имя Длани Вседающей!

Однако ничего этого не понадобилось. Тверенский князь вдруг повернулся к соратникам, решительно смел налипший снег.

— Поворачиваем, — спокойно сказал он. — На Резанск поворачиваем.

Все так и обмерли.

— Что, удивились, бояре? Я сказал, поворачиваем на Резанск! — Арсений Юрьевич возвысил голос. — Не бараны, чай, на бойню идти, самим свои головы Юртаю на блюде золоченом преподносить. Не спасет наша смерть никого. Не так за родную землю погибать надо. Не на коленях стоя, когда тебе в лицо напоследок харкнут, перед тем как глотку перерезать. Думали, других собою закроем? Что ж, может, и закроем. Но на смертном поле, с мечом в руке, да не просто так, а чтобы вражьей кровью был испятнан! — он перевел дух.

У Обольянинова сжалось в горле. Словно его собственные мысли услыхал князь! А Арсений Юрьевич, глубоко вздохнув, продолжал:

— Стоял вот сейчас, слушал да вспоминал. Как мост перед Лаврой сам собою рухнул. Как тверенский люд нас пропускать не хотел, скорее дал бы себя копытами затоптать. Как волки роскские за нами идут… И понял — под чужую дудку пляшем, на чужой пир едем, чужим врата Тверени сами отворяем. К люду тверенскому не прислушались — так теперь сама земля нам, неразумным, знак подает. Не бывало отродясь таких метелей. Чтобы волки да на княжий поезд кидались, огня и железа не боясь?! Неспроста это все. Неспроста. — Князь перебил сам себя, вскинул сжатый кулак. — Хватит кланяться, бояре, хватит просить да умолять. Буду поднимать Роскию, бояре, как только смогу. Будем драться!

Олег Кашинский облегченно вздохнул. Воевода Симеон молодецки крякнул; Ставр Годунович усмехнулся, словно говоря, мол, давно бы так. И только Анексим Обольянинов ничего не сказал, не сделал, только обернулся — и на сей раз разглядел в снежной мгле две недвижно застывшие фигуры — Старика и рядом с ним огромного волка, вернее, волчицу. Это боярин понял, не видя глазами, как — не знал он сам. Просто знал, что это именно волчица, а не волк. Моргнул — и нет уже никого в крутящихся белых струях.

…И сразу — стоило решиться, как показалось, что скакали они теперь как по ровному. Дуло и мело по-прежнему, но уже не в лицо, а в спину. И Велега сама ложилась княжьему поезду под полозья.

Впереди было понятное, извечное, мужское. Пусть и кажущееся небывалым и неисполнимым.

Глава 5

1

Снег казался сухим и серым. Словно извергаемый Стифейскими огнедышащими сестрами пепел, в древности хоронивший целые города. Теперь он душил спящую Велегу. Мутная кипящая жуть превращала день в сумерки, не давая поднять глаз, мешая дышать. Ненастье не унималось пятый день, но залессцы иглой пробивались через вьюжную кошму, и острием этой иглы был Георгий. Севастиец упрямо ехал первым, то и дело привставая в стременах в надежде разглядеть в сером месиве хоть что-нибудь. Остальные, кроме неизменного Никеши, менялись, отдыхая под защитой нагруженных доверху саней. «Юрышу» не раз предлагали отдышаться, но он в ответ только мотал головой. Дружинники не настаивали: первым принимать удар бурана не хотелось никому. Георгию тоже не хотелось, но он не мог иначе. Его словно что-то будоражило, как будоражит случайно всплывшее в памяти слово или напев — пока не вспомнишь, что и откуда, не видать тебе покоя. Пока не вспомнишь и не поймешь.

Севастиец погладил приунывшего рыжего и попытался из-под ладони рассмотреть хотя бы берега. С пути на вележском льду не собьешься — не в степи, но Георгий предпочитал идти вперед с открытыми глазами, что бы ни ждало в конце пути. На сей раз это был всего лишь Юртай — столица немыслимого государства, у которого не было ничего своего, кроме неприхотливых лошадей, хищной, варварской наглости и круговой поруки.

Роски, даже изворотливый Терпила, ехали в Юртай с отвращением, Георгий — с брезгливым любопытством. В величие дикарей севастиец не верил, а ненавидеть саптар, как ненавидят их в Роскии, пока не мог. Это были не его враги, а друзья… Друзья скрипели от ярости зубами и охраняли меха, серебро и князя, решившего стать василевсом хоть с помощью черта, хоть с помощью хана, которому невдомек, чем обернется Залесская «верность» лет через сорок.

Не кичись саптары своим варварством, они б узнали свое будущее без звезд и крашеных костей. Нет ничего верней гаданий по прошлому, но для этого нужно прошлое. У элимов и авзонян оно было, у росков, возможно, будет, у саптар — вряд ли… Империя-ошибка сгинет в пучине времени, если кто-то вроде Феофана не соизволит о ней написать. О ней и о роскских землях с их метелями, волками и князьями, раз за разом выбиравшими между позорной жизнью и славной смертью. Написать о Болотиче, а рассказать об Итмонах, через неродившийся третий Авзон понять второй, частью которого ты останешься хоть в Залесске, хоть у лехов. Как там говорил Феофан? История — дело отвлеченное? Чужая — да, своя — никогда, потому у старика и не выходит написать о Леониде с должной отстраненностью. Лекарям запрещено пользовать родичей: чтоб понять природу болезни, нужно быть равнодушным и не чувствовать боли. Ты не можешь спокойно слушать о закате Севастии и вспоминать ошибку Андроника? Смотри на закат Орды и ошибки Тверени. Смотри и думай…

— Прекрасно, Георгий, — пробурчал себе под нос севастиец, — ты, кажется, нашел, чем заняться на старости лет.

— Ась? — не понял в очередной раз догнавший друга Никеша. Сбоку мелькнуло нечто большое и стремительное, ровно выскочил откуда-то сотканный из серого снега жеребец и, ожидая, замер, вытянув шею.

Что-то сказал Никеша, ветер отбросил слова дебрянича назад, к обозу. Буранная волна ударилась о передовых всадников, прижалась ко льду, растеклась поземкой, и застыли против серого коня рожденные той же метелью волки.

— Видишь? — одними губами спросил Георгий.

— Вижу, — кивнул Никеша, но что видел дебрянич — осатаневший снег или тянущих друг к другу вьюжные морды врагов? Конь и волки… Им никогда не понять друг друга. Никогда. Буран даже не взвыл, завизжал, и сквозь снежный пепел проступили фигуры всадников. Не призрачных — из плоти и крови. Роски. Роски, спешащие навстречу по вележскому льду.

— Тверень, — решил подоспевший Щербатый. В ответ Георгий послал жеребца навстречу прорывавшему метель чужому коню. Два всадника, словно отразив друг друга в колдовском зеркале, оторвались от своих, чтобы съехаться лицом к лицу.

— Ты? — узнал Георгия слепленный из снега богатырь. — Залессец. Помню.

— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…

Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.

— Я не хочу тебе зла, залессец.

Сказал это тверенич или почудилось?

— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.

У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.

— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?

— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.

— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.

— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.

— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.

— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…

— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.

— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.

2

Гаврила Богумилович учился говорить по-элимски, а думать по-анассеопольски. Князя тверенского, словно в насмешку, судьба одарила севастийской внешностью. Резкие, хоть и правильные черты и темные бороды в Анассеополе встречались на каждом шагу, не то что золотистые киносурийские кудри и серые глаза. Другое дело, что, увидав тверенича впервые, севастиец почувствовал себя обманутым. Смешно в почти тридцать лет ждать встречи с детской мечтой, да еще на чужбине, но брошенный саптарам вызов был достоин Леонида, и Георгий глупейшим образом искал глазами своего царя из галереи. Старая мозаика не ожила, а бунт обернулся сперва смирением, а теперь еще и бегством. Нет, севастиец тверенича не осуждал — не брату убитого василевса осуждать обитателя лесов. Георгий и сам предпочел скрыться, но он не бросал вызова исконным врагам, и он, в конце концов, никого за собой не тянул, хотя мог. Армия выбрала бы Афтана… Армия и половина провинций.

— Что смотришь, княже? — первым не выдержал молчания тверенич. — Хотел говорить — говори. Или уже не хочешь? Или свидетелей опасаешься? Так не буду я с тобой один на один говорить. Наговорился.

— Не знаю я, что тебе сказать, — вздохнул владетель Залесска. — Что тебе сказать такого, что раньше не говорил и что другие Дировичи не сказали. Нет слов у меня, Арсений Юрьевич.

— А нет, так разъедемся каждый своей дорогой, разве что тоже повернешь. Воины у тебя хороши, закрома полны. Последний раз тебе говорю — встань с нами за земли роскские. Хватит добро в Орду возить да спину гнуть, Гаврила Богумилович, эдак прокланяешься.

— Не знал я, что говорить, — Гаврила Богумилович медленно поднял красивую голову, — а теперь знаю… Не поверну я, как Сын Господень не повернул, когда его о том молили. Знал Он судьбу свою, а пошел, принял смерть от каменьев и тем всех нас спас. Не судил он друзей своих, и мать свою, и невесту свою, что оставили они его, что не пошли с ним на площадь, не говорили истину, не стояли под каменьями… И я тебя не сужу, но с дороги своей не сверну. За мной все земли роскские, все храмы Господни, все старики, да женщины, да дети малые. Как же я их Орде отдам, на гордыню свою променяю?

— Так не отдавай! — сверкнул глазами непохожий на Леонида роск. — Возьми меч и встань против саптар, как сама земля нам велит.

— Не земля, — Гаврила Богумилович говорил безнадежно и устало, — гордыня твоя говорит и страх твой. Знаю, смел ты с мечом, смерти в поле не побоишься. Думаешь, мертвые сраму не имут, ан нет! Позор тому, кто гордыне своей в жертву землю родную приносит. И тому позор, кто из страха за меч хватается. Боишься ты, Арсений Юрьевич, шапку княжью в грязь уронить. Не смерти боишься — плена. Что прикуют тебя, князя тверенского, посреди юртайского базара к собачьей миске, если не хуже…

— А ты не боишься, значит?

— Боюсь, как и Сын Его боялся. Но иду, как Он шел, так как кроме меня некому. Потомки Дировы двоих нас приговорили умилостивить хана, да князю тверенскому недосуг. Зайца ему обогнать надобно… Ну и пусть его… Мог бы я, брат мой бывший, принудить тебя. Людей твоих перебить, а тебя самого Обату отвезти хоть живого, хоть мертвого. Сам видишь, по силам мне то, ну да Господь с тобой. Беги, спасайся, тверенич. Знаю, непросто тебе, так и оставившим Его непросто было…

— С Сыном Его себя равняешь?! — Это был не крик, шепот, но какой же страшный.

— Куда мне, Арсений Юрьевич, — опустил глаза Гаврила Богумилович. — За Ним все были — и рожденные, и не родившиеся еще.

— Это так, за Ним все были, а за мной — Тверень и Резанск, но их я обороню. Слышишь, ты, Болотич, князь Залесский?!

— Слышу, княже, слышу. И Он слышит.

3

Уехали твереничи, исчезли, затерялись во вновь вскинувшейся метели. Последним хлестанул коня похожий на князя, как не всякий брат походит, боярин, снежными, пластающимися в беге волками побежала следом поземка, пожала плечами не дождавшаяся добычи смерть и тоже пошла себе…

— Юрыш, хватит глядеть, глаза проглядишь!

— Что такое?

— Гаврила Богумилович кличет. С ним поедешь. Не все Терпиле греться…

— А я согрелся уже, — бодро объявил толмач, — как увидел, что твереничи творят, аж в жар бросило.

Не засмеялся никто. И не ответил. Только Никеша пообещал присмотреть за конем Георгия. Севастиец спрыгнул на лед, зашагал к ковровому княжескому возку. На душе было пусто и странно, как в детстве после рассказов Феофана о том, что было и закончилось не так, как хотелось.

Леонид должен был погибнуть в битве. Он мог умереть от старости или от кинжала убийцы, но царя прикончили лихорадка и старые раны. Тверенич должен был говорить с Дировичами, как Ипполит Киносурийский с элимскими царями, но согласился поклониться хану, а с пути повернул, оставив последнее слово за Богумиловичем с его динатской правдой. Правдой динариев, яда, шепота… Сталь в который раз уступила золоту, а сердце — уму. Можно успокоиться тем, что время возносит терпение и ловкость, каковых Афтанам не было отпущено. А раз так, забыть о Леониде, о синеве Фермийского залива, Ирине, Василии и жить, как придется.

Ты не стал первым во втором Авзоне? Стань десятым, пятым, вторым в Третьем! Помоги сделать смешной Залесск великим, пусть он сожрет восставшую прежде времени Тверень, подомнет остальных, а потом покажет зубы Юртаю. Варвары больше сотни лет не добывают свежее мясо, а сосут кровь данников. Скоро они зажиреют и передерутся, нужно выждать и ударить в спину. Может, и случится волею князя Залесского в роскских краях третий по счету Авзон, это солнечная Леонидия — пустая мечта. Великую державу славой и совестью не соберешь…

— Хайре, Георгий! — Гаврила Богумилович и на этот раз не упустил случая поупражняться в элимском. Теперь он говорил не только правильно, но и легко. Почти как урожденный анассеополец.

— Радуйся, Государь. — Георгий так и не приучился кланяться, но князя это не задевало. Он любил создавать правила и дозволять исключения.

— Почему ты едешь впереди? — полюбопытствовал Богумилович, словно и не было странной встречи. — В метель даже невоградцы предпочитают укрываться от ветра.

— Я тоже предпочту. Следующей зимой.

Говорить о буранных лошадях и чем-то еще менее понятном севастиец не собирался даже Никеше. Что бы это ни было, оно принадлежало только Георгию Афтану и примерещившемуся у Лавры старику.

— Ты гордец, — удовлетворенно произнес Гаврила Богумилович, — и ты выбрал Залесск, хотя мог уйти к лехам, как собирался. Или в Тверень, где только после смерти кланяются. Ты правильно выбрал. Что скажешь о князе Арсении? Кем он был бы в Анассеополе?

— Стратегом, — если бы был…

— А василевсом?

— Он мог родиться на троне, но не жить.

Гаврила Богумилович улыбнулся. Он был слишком умен, чтобы спрашивать, удержался бы на пурпурном престоле он сам, а Георгий не счел нужным говорить, что мог и удержаться. Анассеополь требовал не только хитрости, но и удачи. Фока Итмон получил все, что хотел, и тут же потерял.

Заскрипели полозья — возок двинулся с места. Гаврила Богумилович откинулся на спину. Он был спокоен, чтобы не сказать — умиротворен, словно это не он только что взывал к Сыну Господа, пытаясь остановить дрогнувшего тверенича, не он сгибался под тяжестью непосильной ноши и шел на унижение, может, даже муку, прикрывая собой бессильных. Конечно, василевсы умеют молчать, умеют скрывать свои мысли даже от своей подушки, не то что от иноземного наемника…

Брат не раз и не два показывал Георгию, что значит молчание василевса. Волка голодного с волком сытым не спутаешь. Князь Залесский был сыт и доволен, он получил, что хотел, а получил он то же, что царь Леонидии Авзонийской, вошедший в историю как Герон Эфедр.[6]

Визжал под полозьями снег, раскачивался возок, а перед глазами Георгия стоял давным-давно угасший день. Разноцветные ирисы у пруда, птицы в золоченых клетках, мраморные скамьи и высокий голос Феофана, читавшего ученику отрывки Филохоровых «Жизнеописаний». Герон Эфедр не был великим полководцем, он положил начало великой империи, подослав убийц на чужую свадьбу. Свадьба обернулась войной, царь авзонийский в знак траура обрезал волосы, а потом ударил измотанного победителя в спину. В Тверени не было свадьбы, в Тверени были послы, при которых толмачил никогда не оставлявший своего князя Терпила. Послов убили, когда толмач ставил свечи Господню Сыну. Это могли подтвердить все…

— Ты не говоришь по-саптарски? — Гаврила Богумилович потянулся и погладил бороду. Герон брил лицо, не носил мехов и молился старым богам. Бог, шуба и борода — вот и вся разница.

— Нет, государь, не говорю.

— Элиму язык варваров без надобности, — повторил за древним умником залессец. — Что ж, будешь ходить с Терпилой. Я хочу знать, что думает о Юртае уроженец второго Авзона. Не как о варварах, как о государстве. Насколько оно крепко.

— Хорошо, государь.

Эфедр желает знать? Эфедр узнает.

Князь поправил прикрывавшую ноги меховую полость и заговорил о Дире и Дировичах. Георгий слушал, пытаясь сквозь неспешную, мягкую речь, скрип полозьев и метельный свист распознать ставшую привычной волчью песню, но звери замолчали. Словно отреклись.

Глава 6

1

Повернули. И сразу же стихли ветра и бураны, мягкий снежок мирно сеял с небес, смолкли волчьи голоса, и Роския раскинулась перед княжьим отрядом спокойной, сытой медведицей.

Резанск встретил твереничей сперва удивлением, а потом — суровой, спокойной радостью. Юный Всеслав поклялся встать вместе с Арсением Тверенским, даже произнес «будь мне в отца место».

— Мы, Арсений Юрьевич, украйние, — рассудительно говорил молодой князь на прощальном пиру. — Сколько раз Орда набегала — не счесть. Отцов летописец, Нестор, как-то брался… Две сотни только крупных походов набралось. Это если забыть о том, что любой сотник по осени мог наведаться, полон в порубежных селах набрать. Нет, верно ты решил, княже, Резанск с тобой будет до конца, не сомневайся. У меня полуденные волости запустели совсем, и пахарей не удержишь. Даю леготу от податей, не беру ничего, лишь бы землю не бросали, да все без толку. Бегут. На север, ко… князю Гавриле. Да и к тебе тоже, княже.

Обольянинов, сидевший одесную своего князя, видел, как Арсений Юрьевич виновато понурился. Было дело, был грех, осаживали на землю резанских бежан, мол, все так делают, а народу же вольно жить там, где восхочется.

— Побьем Орду, — откашлялся тверенский князь, — сами вернутся. Родные могилы…

— Я на бежан не во гневе, — улыбнулся резанич. — Других бы сохранить… живыми, Арсений Юрьевич.

— Сохраним не всех, — губы тверенского князя сжались. — Но если покоримся, не сохраним никого. Будут из нас кровь сосать, пока от резаничей, вележан, твереничей, святославцев и прочих одна сухая шкурка не останется. Как от мухи, что в паутину угодила. А может, и уцелеют роски, да только уже не росками станут. Подличать приучатся и спину гнуть перед неправым да сильным, и думать, мол, лучше брата, чем меня, и…

Из Резанска, огибая залесские владения, отправились в Копытень. Мелкое княжество с трудом отбивалось от загребущих рук Гаврилы Богумиловича, и на княжьем съезде его правитель, Радивой Ярославич, изо всех сил старался и совесть не замарать, и с Болотичем не поссориться. Получалось это скверно, но видно было, что копытеньскому князю куда больше хочется примкнуть к твереничам, нежели к залессцам.

Князь Радивой принял гостей тоже ласково, но, когда услыхал, в чем дело, задумался.

— Все же решился, Арсений Юрьевич? — Хозяин летами был куда старше тверенича, однако обращался почтительно, словно к набольшему.

— Земля подсказала, — кратко ответил гость. — Будем биться. Резанск с нами. Нижевележск — тоже. Князя Кондрата ты сам слыхал. Радивой Ярославич. Плесков с Невоградом…

— А не боишься, — понизил голос копытеньский князь, — что соберешь ты полки, выйдешь навстречу Орде, а в то время Залесск…

Тверенич потемнел и отвернулся.

— Не дерзнет, — наконец проговорил он. — Гаврила Богумилыч — умен. На драку выйдет, только если за его спиной вся юртайская орда окажется. И не где-то там, а именно здесь, где и он сам.

— С тобой на драку, может, и впрямь не выйдет, — возразил копытенец. — А вот с такими, как мы, — вполне. Уведешь ты полки, как битва случится, один Господь ведает, но полягут многие. Вернешься — а тут Гаврила со свежей ратью.

— Не дерзнет, — повторил князь Арсений. — Он на сборе защитником всей земли представал. И, когда мы в пути встретились… горячие слова говорил. Может, по-своему он и верит в это, княже Радивой.

— Верит… — усмехнулся хозяин. — Вечно ты, Арсений Юрьевич, хорошее во всех видишь. Даже в Болотиче… Это ведь с тобой он тихий да смирный, знает: хоть и с наемными дружинами, а Тверень так просто не оборешь.

— Не в Болотиче сейчас дело, — возразил тверенский князь. — Болотич — он сейчас, поди, ещё и к Юртаю не подъезжает. Что мы делать станем, мы, Дировы потомки, мы, Роскию держащие?

— Что делать станем? — тяжело взглянул на гостя Радивой. — Кликни клич, Арсений Юрьевич. Испроси митрополичьего благословения. Мой Копытень хоть невелик, а три сотни ратников выставит. Да еще с княжества полтысячи соберем. Без спешки если.

— Спешить-то как раз некуда, — заметил тверенич. — Раньше осени Орда не двинется. Им нужно, чтобы жатва кончилась, чтобы зерно в амбары свезли — чем иначе коней кормить?

— К жатве соберем рать, — кивнул Радивой Ярославич. — Небывалое дело задумал ты, князь, но я так скажу — верно все. Не верю я, что Тверень на нашей крови подняться решила. А вот Залесск…

— Князья меняются, — глухо заметил Арсений. — И в Тверени, и в Залесске.

Его собеседник только отмахнулся.

— Яблочко от яблони недалеко падает. Ты, княже, не прими за обиду, молод, старого князя Богумила не помнишь, а вот мне с ним переведаться пришлось, сразу после смерти родителя моего.

Тверенский князь молча кивнул.

— Если смолчим, смалодушничаем, — возвысил голос Ярославич, — сломает нас Залесск саптарскими руками. И будет здесь второй Юртай. Так что — встанем. Не сомневайся.

2

Когда воротились в Тверень, навстречу Арсению Юрьевичу и его спутникам высыпал весь город. Уже докатились вести, все знали, что не поехал их князь на верную смерть в Юртай, поворотил обратно. И знали, о чем кричат княжие гонцы на торжищах:

— Собирайтесь, оружайтесь! Не простит Орда, не спустит, нагрянет на нас, решит последний живот забрать, вырезать всех, кто дорос до чеки тележной! Сотворят землю пусту, угонят в полон, ничего не оставят. Хуже Бертеевой рати обернется!

…Дома боярину Обольянинову пришлось выдержать сперва ледяной взгляд Ирины, а потом ее же бурные, самозабвенные слезы.

— Как мог ты? Как мог? Уехал, ускакал, на смерть отправился — словом не простясь?! Ужель думаешь, что подолом бы своим тебя привязывать стала?!

Обольянинов лишь понуро молчал. Как им, любимым нашим, объяснить, что есть еще и дело, которому служишь?..

Но женские слезы — женскими слезами, в мечи да стрелы они не превратятся. Тверень отчаянно нуждалась в союзниках, и вот спешно отправлялись послы в пределы ближние и дальние, в соседние княжества и в земли заокраинные, куда и за месяц не доскачешь.

Князья отвечали по-разному. Одни — словно только того и ждали; эти не забывали присовокупить извинения, что, мол, неправедно на съезде в Лавре говорили; другие, напротив, возражали, что надлежит исполнить решенное, а против Орды они не пойдут; но таковых оказалось меньшинство.

Откликнулись вольные города. Плесков с Невоградом, отозвались Нижевележск и Дебрянск, обещал помощь Захар Гоцулский, хоть в его горы беда и не глядела. Как и ожидали, «лаяли поносно» гонцов в вотчине Симеона Игоревича, а также и в Локотске. Вообще не пустил послов в свой город Андрон Святославский. Примкнули к ним и иные мелкие князья.

Но куда больше оказалось тех, кто согласился.

— Не иначе, как порчу на них Болотич в Лавре навел, — разводил руками Олег Кашинский.

— Не в порче дело, — возразил ему Годунович. — Болотич на себя их вину брал, сам подставлялся. Вот они за него и прятались. А своим разумением когда — вишь, как оно повернулось-то!

3

…Укатилась под гору старуха Зима, зазеленели всходы. Что творилось в Юртае, никто не ведал. Болотич сидел там безвылазно, но что делал, кому чего нашептывал и кому что подносил — дознаться твереничи не смогли. Да и, честно говоря, не очень-то и стремились. Надо было драться, выходить грудь на грудь с давним и страшным врагом, и ухищрения оставались в прошлом.

И весна прошла, отсеялись; отзвенел сенокос; накатывала жатва. Год выдался славный, обильный, когда надо — светило солнышко, когда надо — выпадали дожди. Вернулся из Орды Болотич, и — понеслись по дорогам уже залесские посланцы.

— Грозит нам ханским гневом. — Ставр Годунович аккуратно положил свиток. — Мол, не оставит Орда ничего ни от Тверени, ни от тех, кто встал вместе с нею. И зовет князей в общий поход на нас, мол, коль выдадим Юртаю смутьяна, то остальным прощение.

— Пусть идут, — усмехнулся Обольянинов.

— Не станут, — покачал головой князь. — Не для нас те свитки писаны, для Юртая. Мечется Гаврила Богумилович, видать, не добился в Орде того, о чем мечталось. К Тверени приступать — головы класть. Вот если саптары до нас доскачут, тогда да — Болотич первым к ним примкнет.

…Однако на прельстительные залесские письма отозвались немногие. И — затаился Болотич. Ни слова, ни звука. Не стал Гаврила Богумилович ни по новой взывать к князьям, ни добиваться еще одного съезда, а вместо этого молча собирал себе полки. Так же как Звениславль и Локотск. Андрон Святославский и тут оказался верен себе — ни нашим, ни вашим.

Роскские княжества поднимались. Почитай, что одни — из сопредельных Роскии правителей никто, кроме старого Захара, не подал помощи, хотя тоже страдали от ордынских набегов, не только роскскую кровь пил Юртай.

На полудень, обходя залесские земли, поскакали тверенские сторожа. Их путь — на самую степную границу, где кончается великий роскский лес, стеречь Орду.

На полях хлеба ложились под серп, страда была в самом разгаре, когда измученный гонец доставил весть — которую и ждали, и страшились: саптарское войско во главе с темником Култаем перешло Тин.

Часть четвертая

Берега Тина

В начале зимы 1663 года от рождества Сына Господа нашего герцог росков Иуриевич Тверенн вероломно и тайно убил послов императора Обциуса и сопровождавших их слуг и завладел принадлежащими императору ценностями. Свершив сии преступления, Тверенн, справедливо страшась гнева Обциуса, начал склонять вассалов императора из числа росков к неповиновению и мятежу. Также Иуриевич послал за помощью в магистраты торговых городов Невограда и Плескова, к герцогу горных росков Захару, королю лехов Стефану, герцогу Знемии Геркусу и в скалатские и сейрские племена, доселе пребывающие в языческой дикости вопреки усилиям наших благочестивых братьев из ордена Длани Дающей и ордена Парапамейской Звезды. Само по себе преступление погрязшего в севастийстве варвара не стоит упоминаний, но по воле Господа оно обратилось на пользу святому делу. Обциуса не смягчили мольбы и подношения великого герцога росков Залецки, поклявшегося покарать герцога Тверенна и его сообщников собственными силами. По воле императора на усмирение мятежа выступила шестидесятитысячная армия во главе с лучшим полководцем Саптарской империи. На берегах Кальмея к нему должны присоединиться роски, сохранившие верность императору. Молитвы благочестивого Микеле Плазерона были услышаны. Император Обциус, хоть и не внял словам посла Его Святейшества, стал мечом карающим в руках Господа. Севастийская ересь к востоку от Дирта будет сокрушена руками язычников, а наши братья из орденов Парапамейской звезды и Длани Дающей смогут нести свет истины варварам, не опасаясь их союза с развращенными севастийством сородичами. Хроника ордена Гроба Господня, глава 1
Глава 1

1

Волчье поле. Две встретившиеся реки — широкая, полноводная, и поменьше, овраг, синяя полоса леса… Пешим есть во что упереться. Сможет развернуться и конница, но об обходах лучше забыть. Стефану это поле наверняка бы понравилось — для решающей битвы с птениохами полководец избрал похожее, только в Намтрии не было чащи, где можно укрыть резервы, пришлось прятаться в холмах. Лес удобней — чтобы это понять, не надо быть великим стратегом, достаточно здравого смысла и смелости, которой у твереничей с избытком. Другое дело, что вынудить врага принять бой на своих условиях еще не значит победить. Георгий с ходу назвал бы десятки сражений, начинавшихся, как задумано, и с треском проигранных, а вот победы над заведомо сильнейшим противником можно перечесть по пальцам. И все-таки шанс у темноволосого князя был. Один из дюжины, но на Кремонейских полях не имелось и такого.

Вряд ли Арсений Тверенский думал о Леониде, а Култай — осознанно шел по следам Оропса, но и роск, и саптарин были опытными воинами и умными людьми. И еще они несвободны, особенно Култай. На всех своя узда и свои поводья. Одни — для варваров, другие — для авзонян, третьи — для севастийцев…

Василевс несвободен не так, как крестьянин, а динат иначе, чем стратиот, но связаны все. Обычаем. Гордостью. Совестью, наконец, хотя у повелителей не совесть, а долг. Хан не мог не послать на Тверень армию и не мог вручить ее не Култаю. Прославленный темник не мог ни проиграть, ни выказать слабость, ни нарушить неписаных законов, которых у кочевников не меньше, чем постов у авзонян и примет у росков. И Култай, и Арсений были обречены на сражение, но тверенич мог выбирать место и время — и выбрал. Благодаря саптарской несвободе.

По законам Великой Степи наглость перешедшего межевую реку данника карается немедленно, чем мятежный князь не преминул воспользоваться. Он не стал прятаться, обороняться, ждать, а дерзко выступил навстречу Орде. С точки зрения хоть стратегии, хоть тактики — безумие. Култай получал возможность обойти на три четверти пешую рать по широкой дуге, оставить в тылу и обрушиться на беззащитные роскские города, только эта возможность была миражом. Хан, не засидевшийся в Юртае хан-василевс, но хан-вождь, хан-полководец еще мог бы удержать своих богатуров, но не темник, которого жаждут оттеснить такие же темники.

Култаю не избежать своей судьбы, как и Арсению. Все было решено, едва на тверенский снег рухнул первый ордынец. Тверенич не начинал войны, князя в нее швырнуло, как швыряет в реку. Можно плыть по течению или против, не плыть нельзя…

Георгий перевернулся на спину и принялся разглядывать облачные горы. Метелки трав склонялись к самому лицу, стрекотали кузнечики, равнодушно согревало землю солнце. Ровный ветер дул с Кальмея, отбрасывая звуки и запахи саптарского лагеря назад, в степи, и он же доносил ржанье и гортанные выкрики — неподалеку от облюбованного севастийцем пригорка расположились степняки. То ли наблюдали за твереничами, то ли охотились за перебежчиками, которых в последние дни развелось немало.

Приведенные Гаврилой Богумиловичем и звениславским Симеоном ополченцы глядели зло и хмуро. Дружинникам тоже было не до веселья, особенно тем, чьи земляки встали под тверенские стяги. Выдерживали не все. Первым удалось ускользнуть, затем беглецов стали ловить. Сперва — свои, а потом и саптары. Тех, кого брали живьем, степняки казнили по-своему — ломали хребет. Роски видели оставленные у дороги трупы: кочевники были варварами, но не глупцами.

Помогло. Перебежчиков стало меньше, хотя самые отчаянные все равно уходили. И погибали. Как подстреленный прошлой ночью Воронко. Пытался сбежать и Никеша, едва не рехнувшийся от вести, что его Дебрянск потянулся за Тверенью. Не ухвати дурня сперва Георгий, а потом и Щербатый, кормить бы дебряничу мух… Георгий невольно тронул заплывший глаз и поморщился. Силой Никешу Господь не обидел. Брат василевса с детства не вылезал из потасовок, но подбитым глазом щеголял впервые, покойный протоорт Исавр был бы счастлив.

Любопытно, таскаются еще за беглым Афтаном прилепятцы или передохли с голоду? Родичам свергнутых василевсов не завидуют, разве что слепой Геннадий продолжает беситься. Если жив, хотя почему бы и нет? Кому он, такой, опасен…

Севастиец валялся на траве, глядел в небо и думал о росках, чтобы не вспоминать Анассеополь, и вспоминал Анассеополь, чтобы забыть о росках. О Болотиче, которому недостает лишь пурпурных одежд и дворцов с евнухами и птицами, чтобы сравняться с дальновиднейшим из динатов. Об опоздавшем родиться в не знавшей страха и здравого смысла Киносурии князе. О том, сколько крови унесет завтра к морю неспешный Кальмей, который роски и саптары зовут Тином. Красивое имя и тревожное, словно звон разбитого кубка. Кубка рубинового стекла, из тех, что делали в стеклорезных мастерских на Лейнте, пока их не сожгли грамны.

Бородатые дикари разграбили не только колонии, но и сам Авзон. Теперь их потомки называют варварами других. Мало того, нынешние грамны, позабыв своих Балмна и Рамнута, словно в насмешку, огнем и мечом навязывают миру взятого у авзонян бога. Государства, народы, веры спутались, как путается шерсть, превращаясь под пальцами времени в войлок. Странно, что Феофану не пришло в голову это сравнение, хотя евнух чаще смотрел на парчу, а кочевников называл не иначе как абиями — нежитью, несущей дикость, разрушения и заразу.

Легкий шорох за спиной не мог быть шагами, и Георгий оборачиваться не стал. Он продолжал лежать, когда над ним склонилась серебристо-серая морда. Из черной пасти вываливался розовый язык, одно ухо было прижато, другое стояло торчком. Морда не казалась злой, скорее задумчивой. Георгий почти не сомневался, что успеет вскочить и выхватить кинжал, только драка не была нужна ни человеку, ни дневавшему на пригорке волку. Неплохо знавший песью породу севастиец не шевельнулся, позволяя себя обнюхать, но серый гость, вопреки обыкновению, не спешил пускать в дело нос. Не собирался он и нападать, как, впрочем, и уходить.

— Что тебе нужно? — очень спокойно спросил Георгий. — Уходи. Я не хочу твоей крови.

Волк не ответил. Он был изящным, словно серебряная элимская статуэтка, и небольшим.

— Ты волчица, — понял севастиец. — Тогда где твой волк и твои волчата?

— У нее нет волка.

Он все-таки пропустил шаги. Наверное, задремал, а вернее всего, спит сейчас и видит вышедшего из золотого летнего сияния старика. Высокого, тучного, с требовательным тяжелым взглядом из-под напоминающих волчьи хвосты бровей. Того самого, что шел в Лавру и не дошел.

Полуденный гость стоял спокойно, не шевелясь. Из оружия у него был только посох, хотя посохом можно сделать очень многое, особенно таким. Георгий встал и поклонился. В роскских землях младшие кланяются старшим. В роскских землях еще можно дышать. Даже в Залесске.

— Посмотри под ноги, — велел старик. Георгий посмотрел. Среди примятой вянущей травы зеленел одинокий круглый лист. Незнакомый, но в растениях брат василевса никогда не разбирался.

— Сорви и приложи к глазу.

Пожав плечами, севастиец повиновался. Он не был удивлен. Более того, он ждал этой встречи с зимы, хоть и не отдавал себе в том отчета. Сочно хрустнул толстый стебель, запахло медом. Несмотря на жару, лист казался прохладным и влажным. Боль пошла на убыль, но смотреть одним глазом было непривычно. Волчица тявкнула и улеглась у ног хозяина, не сводя с Георгия вдруг показавшимся печальным взгляда.

— Каково тебе в наших краях, чуж-чуженин? — полюбопытствовал незнакомец, наваливаясь на посох. — Останешься али домой вернешься?

— Не умру — подумаю, — отмахнулся севастиец. Бровастый гость довольно хмыкнул. Точь-в-точь Василько Мстивоевич, уразумевший, что навязанный ему в стратеги высокородный обалдуй не в свое дело не лезет, с коня не валится, из одного котла с росками хлебать не брезгует.

— Боишься умереть? — серые от седины брови сошлись на широкой переносице.

— Просто не хочу.

— Тогда чего боишься?

— Не знаю.

— Еще не знаешь или уже?

Вопрос был непрост, и Георгий задумался. Раньше он боялся многого. Вылететь на турнире из седла. Ляпнуть глупость. Опозориться в постели. Опьянеть раньше сотрапезников. Состариться, ослепнуть, подхватить оспу или холеру… Смерть сама по себе тоже пугала, особенно в детстве, когда брат василевса узнал, что скоро станет старым, а потом умрет. Ночами Георгий лежал с открытыми глазами и думал о том, куда попадет после смерти. За окнами мерцали звезды, а он перебирал дневные прегрешения и вспоминал нарисованный ад. Особенно пугала фреска, на которой к сидящему в колодках воину подступали черти. Они еще ничего не делали, только собирались, но это ожидание и было самым страшным.

— Я не боюсь УЖЕ, — решил Георгий Афтан. — Если страх вернется, он будет другим.

Старик вздохнул. Теперь он напоминал не Василько, а Феофана.

— Брось лист, — велел он. — Хватит, прошло уже. И ступай к воеводе, нужен ты ему.

2

Дружинник, возившийся со щитом у входа в шатер, шепнул, что «сам» злится на весь свет. Георгий понимающе кивнул и поднял полог. Заслышав шум, Борис Олексич с грозным рыком обернулся, но при виде севастийца смягчился.

— Садись, Юрий Никифорович, — впервые за почти два года воевода назвал севастийца таким именем. — Веришь ли, с утра о тебе думаю. Послать за тобой собирался. Не запамятовал еще, кто ты есть, княжич севастийский?

— Вроде бы и нет, — протянул Георгий, прикидывая, что его ждет. Воевода врал редко, а слово и вовсе не нарушал. Обещал забыть, кого принял в дружину, и забыл. В Залесске Георгий Афтан был просто Юрышем и лишь для особо дошлых — севастийцем, не хотевшим ни голову сложить, ни новому василевсу служить. И вот теперь Олексич ворошит прошлое, а старик с волчицей — будущее…

— Да не торчи ты, ровно дуб во поле, — буркнул воевода, — в ногах правды нет. Прости, что в душу лезу, только не Болотича же спрашивать, а сам я далеко глядеть не приучен. Где поставили, там и стою. Это ты со Степаном Дмитриевичем, царствие небесное, знался, так скажи, возьмут саптары верх? Что лыбишься, не до смеха!

— Угадал ты с вопросом, стратег, — перешел на элимский Георгий, — вот и стало… смешно. Я только и делаю, что о завтрашнем сражении думаю. У росков не самое безнадежное положение, бывало и хуже. Место они выбрали хорошее, покойный Стефан его бы тоже не упустил. Саптарам тяжко придется. В Намтрии мы похоже сыграли.

— Щербатый баял, хорошо ты хана приложил, — оживился Борис Олексич, — да и наши неплохи были. Поганые по уши увязли, а тут и Степан Дмитриевич подоспел. Одна беда, птениохов поменьше было, чем теперь саптарвы.

— Скорее, нас больше оказалось, — уточнил севастиец, вспоминая уже ставший далеким день. Стефан, как и тверенский князь, сумел навязать врагу битву. Птениохи бросились на показавшуюся им небольшой армию, не подозревая о скрытой в холмах тяжелой коннице, и угодили в мешок. Повезло и с ханом, вздумавшим лично участвовать в атаке, но кочевников опрокинули бы в любом случае. Птениохи были обречены с той самой минуты, когда поверили, что им противостоят лишь наемная пехота и немногочисленная легкая конница. Саптары, принимая бой на берегу Кальмея, все равно оставались в большинстве. Олексич это понимал не хуже Георгия. Улыбка воеводы погасла, лицо вновь стало хмурым, чтобы не сказать злым.

— Значит, одолеют проклятые, — буркнул он, словно стоял за твереничей, а не против их. Георгий опустил глаза. Остаться без имени и без дома невесело, но прикрывать в бою извечных врагов, заявившихся жечь твою землю… поднять меч на тех, кто защищает не только свой дом, но и твой… Вряд ли измыслишь судьбу страшней, и неважно, что решал не ты, а твой князь, василевс, царь, — праведную кровь проливать тебе! На Кремонейских полях тоже были элимы, чьи цари, подобно Болотичу, поспешили принять сторону сильнейшего.

— Гисийская фаланга повернула копья, — пробормотал Георгий, но воевода думал о чем-то своем и не расслышал. К счастью.

Роск угрюмо крутил в руках серебряный, с княжьего стола, кубок, севастиец пытался отстраненно, как Феофан, прикинуть исход битвы. К сожалению, Георгий слишком мало знал о твереничах и слишком живо представлял Болотича. В Юртае залесский князь улыбался так же, как вышедший от Андроника Фока Итмон. Тогда брат василевса не разгадал этой улыбки, ему просто стало муторно. Теперешний изгнанник понимал все: Гаврила Богумилович предвкушал победу. Легкую победу над угодившим в ловушку соперником. И неважно, что вместе с Тверенью сгорит половина Роскии, главное, Залесск станет первым. На пепелище.

Воевода чихнул и с ненавистью отбросил жалованный кубок. В доме бы зазвенело, но стенка шатра и земля приглушили звук. Георгию тоже захотелось что-нибудь швырнуть, выплескивая неожиданную ярость, но ничего подходящего под руку не попало. Оставалось гнать навязчивое видение, в котором на разбитые башни Анассеополя карабкались «гробоискатели», внизу гарцевали птениохские лучники, а за их спинами маячили стяги Итмонов. Чушь! Этого не было, и этого не будет. Анассеополю стоять, пока помнят Леонида, а его будут помнить вечно.

— Я тверенич! — внезапно проревел Борис Олексич, и севастиец от неожиданности вздрогнул. Он ни разу не думал о своих нынешних знакомцах как о твереничах, вележанах, невоградцах, они были просто роски. Разве что Никеша со своим Дебрянском…

— Удивил я тебя? — неправильно понял молчание воевода. — Думаешь, один ты у нас род свой прячешь? Не поставил бы Болотич тверенича воеводой, вот я и сказался плесковичем. И чего было не сказаться? За тридцать годков в ваших краях я и сам позабыл, чьих буду. Не осталось в Тверени-матушке у меня ни кола, ни двора, вот и подался на старости лет, где помягче, а оно эвон как повернулось. Либо Тверени конец, либо мне.

— Не пугай себя, стратег, — попытался утешить предателя беглец. — Сколько твереничей, не знаю, но меньше чем с двадцатью тысячами князь в поле не вышел бы. Не сумасшедший же он! Саптар я считать по кострам пробовал. Тысяч шестьдесят пришло, но им вперед идти, а роскам стоять. Вы в Намтрии выстояли за динарии, неужели тут сломаетесь?

— «Вы»?! — проревел Борис Олексич. — Думай, что несешь… Мне ТУТ быть! С саптарвой, с Болотичем…

— Болотич вперед других не пойдет, — начал севастиец и понял, что опять несет не то. Феофан, тот наверняка бы нашелся, но Георгию лезло в голову лишь одно. Достать Яроокого, развернуть, закричать о возможности невозможного. Пусть решают, пусть решают сейчас, пока еще можно…

— Что, говоришь, гисийцы, или как их там, сотворили? — раздалось над ухом. Выходит, родившийся твереничем залесский воевода расслышал. И понял.

— То, что собрался сделать ты. — Георгий взглянул роску в глаза, не сомневаясь, что на сей раз угадал верно. — Выждали, когда первая волна конницы врезалась в пеших, и заступили дорогу второй. Они погибли, Борис Олексич. Все, кроме восьмерых.

— Пускай, — махнул рукой словно скинувший десяток лет Олексич. — Зато помнят про них, а хоть бы и не помнили!.. Нас тут пять сотен. Пусть и не старшая дружина, а стреножим Култая. Костьми ляжем, а стреножим!

3

Они не успели ничего обсудить. Не успели даже вздохнуть полной грудью, как вздыхают, когда главное сказано, а остальное — уже мелочи, над которыми можно спорить до хрипоты. Борис Олексич блеснул посветлевшими глазами и потянулся к валявшейся на кошмах переметной суме, но Георгий так и не узнал, что в ней было, потому что пришел Терпило. Любимец Болотича степенно поклонился и объявил, что великий князь требует севастийца, да не просто требует, а с конем, доспехами и всем добром.

— Это еще с какой радости? — начал Олексич и осекся, вызвав у Георгия невольную ухмылку. С честными людьми всегда так. Пока рыльце не в пушку, рыкнут хоть на князя, хоть на василевса, зато, замыслив измену, притихают. Молчанье грозило стать красноречивым, и Георгий по-роскски поклонился воеводе.

— Прости, Борис Олексич, если что не так. Удачи тебе.

— И ты прости, — прогудел воевода, зыркая на толмача. — Я на тебя взавтрева рассчитывал, ну да Господу… да князю виднее. Сдюжим.

— Не держи обиды, Борис Олексич, — растекся медовой лужей Терпило, — про поединщиков сам Култай спрашивал. Любо ему, что в его войске не только саптары да роски, хочет то всем показать, а уж Юрию нашему сам Господь велел удалью похвастать. Гаврила Богумилович утром опять печаловался, что друг наш дорогой молод слишком, а то быть бы ему в старшей дружине. Ну да года — дело наживное…

Слушать, как Терпило сулит Георгию Афтану место при Залесском князьке, было смешно, хотя откуда толмачу знать то, чего даже Болотич не унюхал, хоть и хитер, как сотня змей. Култай, тот не царедворец и не дипломат, вряд ли сам додумался иноземцами перед Тверенью трясти, надо думать, без Гаврилы не обошлось.

Теперь залессец, чем бы ни кончилось, в прибытке. Одолеет севастиец тверенича или невоградца, темнику радость, а Залесск вроде бы и не замарался. Проиграет, так ведь не своей волей выбран, Култаевой, пусть Култай на себя и пеняет, а Болотич опять в стороне. Не залессец с братом-роском копье преломил — чужак, наемник, а хороший наемник не оставит перед битвой нанимателя, будь тот хоть чертом с рогами, хоть Итмоном, хоть Болотичем! Только ты, Георгий Афтан, так и не стал хорошим наемником, как не был хорошим братом, сыном, внуком… И севастийцем ты был не из лучших, иначе б не позволил подбить себя на бегство. Тебе скоро тридцать, и ты никто, так стань хоть роском, пусть на день, только стань!

Георгий сам не понял, когда на него накатило. Шалая мысль, как всегда, забралась в голову исподтишка, под хмурые взгляды Бориса Олексича и воркование Терпилы. На шее толмача болталась пайцза, с которой тот разъезжал по лагерю. Сбежать к твереничам она бы не помогла, но прямой путь короче кривого только у геометров. Обогнать степняков, обманув передовые разъезды, невозможно, но почему бы не податься назад, к оврагам, за которыми остался скот? Здешние овраги промыты талыми водами, они просто обязаны вести к реке, а дальше — вплавь… Коня и доспехи жаль, но теряли и больше.

Беглый севастиец задумчиво погладил роскскую бородку, он уже знал, что сыграет с судьбой, поставив на кон голову вместе с удачей. Сложившийся в считаные минуты план был дерзким и простым, настолько простым, что не мог не удаться, а Терпило все говорил. Сегодня это имя больше пристало бы слушавшему толмача воеводе. Георгий улыбнулся невысказанной шутке — он всегда улыбался перед дракой.