Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Доктор Бриар ездил на зеленом «рено-дофин», который водил на сумасшедшей скорости, как шофер на ралли; впрочем, он ничем не рисковал – извилистые улицы Хусейн-Дея[95] были совершенно безлюдны.

– Сразу видно, что вы нездешний, иначе спросили бы «Куда можно поехать?» а не «Куда мы едем?». Мы живем в провинциальном городе, здешние жители рано ложатся спать и не выходят из дому по вечерам, разве что в субботу, да и то довольно рано; алжирцы любят ходить друг к другу в гости. Местная ночная жизнь и прежде была смертельно скучной, а с тех пор как здешние французы ударились в бегство, почти все рестораны позакрывались; в такой поздний час открыты от силы два-три; я очень боюсь, что хозяин моего любимого заведения тоже вот-вот отчалит, хотя он клянется, что и не думает удирать.

Бриар припарковал машину на улице, идущей к приморскому бульвару; уличные фонари позволяли разглядеть темную, неподвижную воду. Пляжные рестораны не работали, вокруг было безлюдно и тихо, и Бриара это как будто успокоило. Франк пошел за ним следом; врач остановился перед каким-то заведением с закрытыми ставнями, огляделся, проверяя, нет ли за ними слежки, и трижды коротко постучал; щелкнул замок, дверь отворилась, и они оказались «У Марко».

Бриар представил Франка хозяину. Два десятка посетителей ужинали под приглушенный новоорлеанский джаз, но танцпол в центре ресторана был пуст. Бриар здоровался со многими людьми, одним пожимал руку, других обнимал, потом выбрал столик возле закрытого окна. Марко принес меню.

– Рыбное ассорти и пиво, – попросил Франк.

– Два, – добавил Бриар. – И если у тебя есть сигареты, принеси.

Марко отошел. Франк вынул пачку «голуаз», предложил сигарету врачу.

– Ну вот, это, можно сказать, моя штаб-квартира. Я ужинаю здесь почти каждый вечер – работа в больнице кончается поздно. Но сегодня тут не очень-то весело. Что делать: наступила самая долгая ночь колонизации, нам предстоит пережить важный исторический момент.

Кружка пива, за ней вторая. Потом арманьяк. Давай прикончим эту бутылку! Никто из посетителей не собирался идти спать. Франк рассказал врачу о Джамиле. Почти всю историю, пропустив только страшный эпизод самоубийства. Бриар был восхищен тем, что он вернулся на розыски возлюбленной. В глазах этих людей, которые потом станут его друзьями, Франк выглядел порядочным, безупречным человеком, верным своему слову, ставящим свои политические убеждения и моральные принципы выше личных интересов. Этот образ очень понравился Франку. Он даже не вспомнил о том, как бессовестно бросил Сесиль, сам поверил в эту новую легенду и приложил все усилия, чтобы подтвердить свою непогрешимую репутацию.

Люсьен Бриар родился во Франции, в Нанси – таком же унылом городе, как Алжир, только вдобавок лишенном пляжа и солнца. Проходя стажировку в больнице «Питье», он познакомился с «черноно́гой» – француженкой из Алжира, влюбился и поехал к ней на родину. Свою специальность он получил уже здесь, на медицинском факультете столицы.

– Вначале я убеждал себя: она преувеличивает, она воспринимает все поверхностно, в конце концов она поймет, что к чему, но, увы, она уподобилась всем здешним французам – ожесточилась, прониклась какой-то безоглядной ненавистью к алжирцам. А мне вовсе не улыбалось связывать свою жизнь с женщиной крайне правых убеждений; я исповедовал принципы «Христианской рабочей молодежи»[96], как и мои родные, люди благородных и твердых убеждений, ратующие за прогресс человечества, бесплатную медицину и все такое прочее. Она же приняла сторону оасовцев, готова была убивать всех арабов подряд, лишь бы остаться в стране, в то время как я с утра до ночи выхаживал раненых, изувеченных легионерами и их приспешниками; ты не можешь себе представить, что они делали с людьми, как они могли так низко пасть! Настоящие палачи – и это французы! Молчать значило стать их сообщником. В результате полгода назад мы с ней расстались из-за наших политических разногласий. Но я влюбился в эту страну и не собираюсь уезжать отсюда. Наоборот. Работы мне здесь хватит до конца жизни.

Люсьен познакомил своих друзей с Франком, который только теперь узнал одно из золотых правил общественной жизни в этой стране: при встрече мужчины обнимаются и сердечно похлопывают друг друга по плечу. Они выпили за окончание войны и страданий народа, за независимость и светлое будущее и совсем уж возрадовались, когда выяснили, что самому старшему среди них – Люсьену – нет еще и тридцати; эта молодость внушала надежду, она поможет им избежать нетерпимости, высокомерия и прочих бесчисленных ошибок старшего поколения, приведшего Алжир на край пропасти. Очень скоро Франку стало казаться, что он давно знает этих людей, уж они-то смогут обосноваться на этой земле, где столько еще предстоит сделать; их молодость не будет препятствием, как во Франции, где старичье захватило все высшие должности и держится за них до последнего вздоха. Нет, здесь судьба подарила им исторический шанс участвовать в становлении более справедливого общества, и они смогут исправить то, что разрушили их отцы. Всю ночь они проговорили об этой безумной надежде, которую даровала им судьба; они мечтали не о прекрасной семейной жизни, а о жизни политической; это им было предназначено возродить Африку, покончить с колониализмом и его прогнившим духом; это они утвердятся на этой земле как новое поколение мужчин и женщин, которые не гонятся за материальными благами, не мечтают разбогатеть, а напротив, желают покончить с корыстолюбием, эгоизмом, болезнями, неграмотностью; уж их-то не прельстить высокими зарплатами, им нужны не деньги, они раз и навсегда решили влиться в ряды тех, кто хочет изменить мир.

Мало-помалу приятели начали клевать носом, задремывать, отвалившись от стола, и только Люсьен с Франком продолжали беседовать, хотя у парижанина слегка мутилось в голове – они явно выпили больше, чем нужно; правда, Люсьен, как все бывшие студенты-медики, был способен пить всю ночь напролет, а потом, подремав часок в кресле, бодро начать новый рабочий день. Однако этот новый день не будет похож на обычный. Этот четверг, 5 июля 1962 года, станет долгожданным днем независимости Алжира, которой так препятствовала Франция и за которую отдали жизнь четыреста тысяч мужчин и женщин, а миллионы других навсегда сохранили в душе неизбывную боль.

В пятом часу утра Марко сварил им эспрессо покрепче, каждый выпил по паре чашек, и Люсьен предложил поехать в «Майо» за Аннет, у которой кончалось дежурство. Они вышли всей компанией в двенадцать человек. На востоке медленно светлело, скоро над Алжиром должно было взойти первое солнце свободы. Они сели на серый песок пляжа и стали молча ждать; у Франка кончились сигареты, Люсьен бросил ему свою пачку «светлых» и зажигалку, и Франк поделился ими с новыми друзьями. Над мысом Эль-Марса появилась крошечная пунцовая точка, она ширилась, принимала оранжевый оттенок, медленно разгоняла ночной сумрак и в пять часов тридцать три минуты превратилась в первый солнечный луч. Этот нарождавшийся, независимый посланец солнца потряс их. Они вскочили на ноги, чтобы торжественно встретить первый день свободы; они радостно переглядывались, словно переживали уникальный момент, о котором потом будут рассказывать внукам. Софи – преподаватель математики, вовсе не отличавшаяся бурным темпераментом, – вскричала: «Да здравствует свобода!» И радостно запрыгала, размахивая руками, как ребенок, а другие последовали ее примеру. В небе не было ни одного облачка. День обещал был великолепным. Они прошли пешком по приморскому бульвару до самого госпиталя «Майо», подождали в близлежащем сквере.

«Зеленые береты» с автоматами охраняли вход в военный госпиталь. Это был первый день независимости, но в силу Эвианских соглашений[97] французским солдатам было приказано еще несколько лет оставаться в Алжире. Аннет вместе с двумя другими медсестрами появилась в четверть седьмого, и вся компания подошла к ней. Она бросилась в объятия Люсьена, он представил ей Франка. Аннет, утомленная шестнадцатичасовым дежурством, хотела поехать домой и отоспаться, но Люсьен не отпускал ее, и она уступила. Они зашагали по улице Рошамбо, пересекли безлюдный Баб-эль-Уэд. Она спросила Франка, что он думает о нынешней ситуации. Но тут же заговорила сама, не дав ему ответить. В госпитале она слышала весьма пессимистичные разговоры офицеров – те ожидали кровавой резни; в алжирском порту и в аэропорту Мезон-Бланш, оставшихся под контролем французов, была усилена охрана, чтобы обеспечить безопасность уезжавших.

Аннет сказала, что тоже хотела уехать: в Туре у нее есть родные, но Люсьен категорически против, вот она и осталась, хотя ей страшно. Люсьен насмехался над ее боязнью: не переживай, война кончена, черные дни уже позади, мы начинаем жить с нуля!

Какое-то кафе напротив парка Маренго открылось для посетителей, и Франк заслужил всеобщее одобрение, пригласив своих новых знакомых на завтрак. Хозяин встретил их радушно – они стали его первыми клиентами, а ему очень не хотелось бросать свое кафе и удирать, поджав хвост. Он объявил, что политикой не занимается, ладит со всеми вокруг и хочет только одного: чтобы его оставили в покое; после чего подал им большие тартинки с маслом и клубничным джемом. Здесь Франк успел разговориться с Сержем, агрономом по профессии.

– Наша страна велика и богата, – сказал тот, – наклонись, сунь в землю семечко, и не успеешь оглянуться, как вырастет апельсиновое дерево, только засучи рукава да собирай плоды, понимаешь?

Около девяти утра они услышали непонятный гул. Софи выскочила на улицу – узнать, что происходит, – и вернулась с восторженным криком:

– Идите скорей, посмотрите, это невероятно!

Возникшие неизвестно откуда – с окрестных холмов, из предместий, из Касбы[98] – тысячи, десятки тысяч алжирцев, доселе невидимых, изгоняемых из столицы, заполонили городские улицы, празднуя свою независимость, размахивая бесчисленными бело-зелеными знаменами; проходящие машины и грузовики оглушительно гудели, женщины пели и танцевали с незнакомыми людьми, мужчины плакали от радости, дети шныряли между взрослыми; это невиданное доселе всенародное ликование – с воплями «ю-ю»[99], криками счастья, треском петард, нежданными примирениями между враждовавшими общинами, объятиями и смехом – чем-то напоминало безумный восторг Освобождения[100]; праздник не утихал до позднего вечера. Их группу разъединила толпа; они еще никогда не видели, чтобы алжирцы так радовались французам. Аннет не верила своим глазам: ее обнимали незнакомые арабы, она даже представить себе не могла возможность такого братания. Люсьен был в полном восторге: «Вот видишь, я же тебе говорил, это заря нового мира!» Они потеряли из вида Франка, а он провел вторую половину дня на газоне битком набитого стадиона, где народ праздновал свою вновь обретенную независимость.



Назавтра Франк проснулся только к полудню, солнце уже сияло вовсю. Он еще немного повалялся в постели, подремывая, почитывая Базена, размышляя над бунтовскими словами Фуко: «Когда правительство допускает преступную несправедливость по отношению к тем, за кого мы в какой-то мере несем ответственность, следует ему объявить об этом, ибо мы не имеем права быть „спящими часовыми“, „бессловесными псами“, „равнодушными пастырями“…» Потом он принял душ и начал варить кофе, как вдруг в дверь позвонили. Это был Люсьен – бледный, с распахнутым воротом рубашки и свисавшей бабочкой.

– Ты радио слушал? – пробормотал он.

– А что случилось?.. Хочешь кофе?

Люсьен прошел за Франком в кухню, выходившую окнами во двор, присел к столу, накрытому клеенкой, разрисованной мимозами. Франк налил кофе в две большие чашки.

– Молока нет, но я тут обнаружил тосты и айвовый джем.

– А чего-нибудь покрепче кофе у тебя не найдется?

Франк порылся в кухонных шкафах, вынул бутылку.

– Вот… только кирш[101].

Люсьен сидел неподвижно, словно в прострации, держа в губах сигарету, но не затягиваясь.

Франк присел за стол и с тревогой посмотрел на него.

– Вчера в Оране произошла жуткая резня, – сказал наконец Люсьен. – Во время демонстрации в честь независимости началась стрельба – настоящая Варфоломеевская ночь. Алжирцы набросились на французов, стали избивать их, душить, пытать, резать на куски, улицы были завалены трупами, а потом ворвались в дома, убили не то пятьсот, не то шестьсот человек и увезли куда-то еще несколько тысяч несчастных, о которых до сих пор ничего не известно. Последние французы, оставшиеся в живых, бегут все скопом. Я просто в шоке.

– Господи, кто же устроил весь этот кошмар?

– По первичным сведениям, это совершили солдаты Армии национального освобождения под командованием Бумедьена. Вот уже много лет между временным правительством Ферхата Аббаса и Фронтом национального освобождения бен Беллы[102] идет жестокая борьба не на жизнь, а на смерть. Было ли это чьим-то злым умыслом, или обыкновенной провокацией, или случайностью – неизвестно.

Они долго сидели молча, погруженные в тяжелые мысли, потом Люсьен глотнул кирш прямо из бутылки.

– Что делать, это неизбежное следствие конвульсий истории, – сказал наконец Франк. – Сентябрьские расправы или Вандея[103] были ужасны, но разве они могут опорочить французскую революцию?! А возьми русскую революцию с ее жуткими зверствами – она же все-таки покончила с царизмом, с его чудовищным режимом. Да и после Освобождения у нас было много случаев сведения счетов и прочих страшных несправедливостей. Победители не всегда великодушны, они ведь так настрадались, прежде чем взять верх над врагом, так боялись проиграть, что им хочется покарать побежденных врагов и отомстить за погибших товарищей. Кровь за кровь. Око за око. Прощение невозможно, есть только накопившаяся ненависть, и она выливается в такие вот неподконтрольные преступления. Что делать, животное начало берет верх над человечностью, это ужасно, это достойно осуждения, но это заложено в нашей природе, и миром движет жестокость. Бескровных революций не бывает. Да, мы ужасаемся тому, что жертвами стали наши товарищи, а самое страшное – это убийство французов, не желавших бежать, – ведь они хотели остаться в новом Алжире, поддерживать новый порядок. Во всем этом нет никакой логики, никаких объяснений, это полный абсурд, но нужно идти вперед. Идти со всем хорошим и со всем плохим. Потому что иного выхода нет. Идти вперед. А завтра мы восстановим разрушенные дома и кладбища.

Люсьен вылил остатки кирша в кофейную чашку, зажег сигарету, затянулся.

– А как Аннет, что она об этом думает? – спросил Франк.

– Аннет? Она уехала. У нас с ней все кончено.



Каждый вечер, кроме воскресенья, Марсьяль Перес, живший этажом ниже, заходил к Франку после работы – узнать, как он живет, приносил апельсины, пирожки «кока» с начинкой из помидоров или перца. Он их обожал и покупал задешево у булочника с авеню Марны, мгновенно разбогатевшего после того, как все его конкуренты, на километр в округе, покинули страну. Вдобавок Марсьяль приносил с собой бутылку анисовой водки «Гра», а на закуску пикантные оливки или бобы люпина, потому что пить аперитив в одиночестве было слишком грустно: кафе, куда он прежде заходил опрокинуть стаканчик, позакрывались одно за другим, приятели ударились в бега, и на душе у него было совсем скверно.

– Времена нынче тяжелые, – говорил он, – радости мало, людям сейчас не до покупки обуви, но все равно нужно держаться стойко, а иначе совсем хана; в таких случаях нет ничего лучше белой охлажденной анисовки, только хорошо бы ты заморозил побольше льда.

Они располагались на балконе с видом на сквер Нельсона и попивали аперитив, наслаждаясь вечерним покоем и прохладным ветерком с моря. По воскресеньям Марсьяль ездил в Медеа навещать мать, которая по-прежнему отказывалась ложиться на операцию в столице или возвращаться во Францию. Он выезжал из дому пораньше, чтобы успеть обернуться в оба конца за один день, а по дороге заезжал в монастырь к брату Люку, который также навещал Анжелу раз в неделю. «Он передает тебе привет, – говорил Марсьяль, – хорошо бы ты как-нибудь в воскресенье съездил туда вместе со мной; они там ужасно бедствуют, в Блиде остался всего один врач на триста тысяч жителей». Марсьяль познакомился с Люсьеном, и выяснилось, что у них есть общий приятель, который живет в Туле, – они могли бы встретиться еще раньше, на его свадьбе, да только Марсьяль на нее не попал; оптимизм торговца слегка успокаивал Люсьена.

– Ты пойми, черные дни уже миновали, – втолковывал ему Марсьяль, – теперь нужно браться за работу. А все наши испугались каких-то пустяков и сбежали. Если бы они остались, нас было бы куда больше и мы пользовались бы влиянием.

– Резня в Оране – это все-таки не пустяки, – возражал Люсьен.

– Верно. Но что было, то прошло, – отвечал Франк, – они победили, и хотя с обеих сторон было много жертв, теперь нужно смотреть вперед.

– Ты прав, эти пирожки великолепны, – восхищался Люсьен. – Эх, найти бы нам четвертого игрока, могли бы сыграть в бридж.

– Если вам нужны ботинки, у меня найдется ваш размер, – объявил им Марсьяль. – Могу я задать тебе нескромный вопрос, Люсьен? Как ты можешь носить бабочку в такую жару?

– Тебе этого не понять, – ответил Люсьен, осушая свой бокал.

Погода стояла великолепная, город дремал под солнцем – казалось, оно никогда не заходит, липы на бульваре благоухали, у Люсьена и Марсьяля слегка мутилось в голове от слишком крепкой анисовки. Франк прикрыл глаза и вздрогнул: «Как же выглядела та девушка в метро? Я уже не помню ее лица».



Он по-прежнему искал Джамилю в диспансерах и приютах, показывал всем подряд ее фото, но всюду получал отрицательный ответ. В справочнике Главпочтамта он обнаружил шестнадцать человек по фамилии Бакуш с одним «к», одиннадцать – с двумя, семь – с «о» вместо «а», но никто из них не был арабом, что объяснялось очень просто – ни один алжирец не имел домашнего телефона. Какой-то жандарм-француз, отвозивший мальчика-сироту в приют, посоветовал ему обратиться в мечети – там помогали одиноким женщинам. Но после трех неудачных попыток Франк отказался от этой затеи – его приняли крайне враждебно; из мечети Сиди Рамдан ему даже пришлось бежать: какой-то бородатый мусульманин обругал его, натравил толпу на этого «бесстыжего неверного» и, выхватив у него из рук фотографию, злобно разорвал ее в клочки. Франк успел отнять их у этого бесноватого и спасся лишь благодаря умению быстро бегать. Дома он кое-как склеил фотографию с помощью пластыря, но ее нижняя правая часть пропала, так что теперь Джамиля была неполной.

Люсьен переживал трудный период, он лишь сейчас понял, насколько привязался к Аннет. Ее поспешный отъезд оставил его в полной растерянности, он был готов сесть на первый же пароход и поехать за своей возлюбленной в Тулон. До сих пор ему не приходилось видеть бегства французов, которое со дня оранской резни приняло размеры вселенского кошмара; теперь он был единственным врачом-акушером в больнице «Парнэ», и ему ассистировали только преподаватель медицинского факультета, разрывавшийся между тремя больницами, да трое алжирских студентов-медиков – эти волонтеры знали еще меньше, чем его медсестра. И вот однажды вечером Люсьен сказал себе: «Если я уеду, что будет с моими пациентками? Я не могу их бросить, они надеются на меня. Может, уеду попозже, когда тут все наладится».

На следующий день Люсьен оделся с прежней элегантностью, тщательно побрился и нацепил свою безупречную бабочку.

– Знаешь, Франк, а ведь ты мог бы нам помочь, – сказал он, – директор больницы, его заместитель и бухгалтеры уехали. Здесь у нас осталось только двое врачей, да еще один пенсионер, который снова взялся работать. Нам нужен человек, способный руководить больницей.

– Но я в этом не разбираюсь.

– Пойми, у нас никого не осталось. И ничего нет: ни оборудования, ни медикаментов, ни квалифицированного персонала. У меня в отделении кончились кислородные баллоны и хлороформ, а в палатах лежат двадцать женщин, готовых разродиться, и две-три из них в очень тяжелом состоянии. Если им не помочь, они могут умереть, ты понимаешь? И не бойся, мы тебя поддержим.

Вот таким образом Франк стал директором несуществующей больницы.

Его не утверждали на этой должности, ему не пришлось подписывать договор, поскольку никто не знал нынешнего вышестоящего начальства; он попытался навести справки в администрации временного правительства, целый день обходил кабинеты, расспрашивая всех встречных военных, но так ничего и не выяснил. Наконец он встретил офицера в полевой форме, который носил на кителе две красных звезды и одну белую; тот официально подтвердил Франку, что он подчиняется новой администрации, но сектором здравоохранения никто еще не руководит, так что пусть выходит из положения как может, пока новая структура не наладит свою работу. Франк рассказал ему о нехватке медикаментов и других аптечных товаров.

– Они нам срочно нужны, где можно их достать?

– Пока ничего не организовано, – ответил ему капитан Амури. – Давайте посмотрим, что можно раздобыть.

Они сели в джип и начали объезжать ближайшие к префектуре улицы. Наконец капитан притормозил на улице Исли, рядом с аптекой Бюжо; металлическая штора на окне была спущена.

– Закрыто, – констатировал Франк. – Владельцы уехали.

– И нарушили правило – теперь аптека им не принадлежит, – сказал капитан Амури.

Он вышел из машины, привязал канат одним концом к буферу джипа, другим – к отверстию в шторе, сел за руль и резко рванул с места, не обращая внимания на пешеходов, которым пришлось разбежаться в стороны. Металлическая штора вырвалась из желобков. У входа в аптеку тут же собралась толпа. Застекленная дверь недолго сопротивлялась ударам сапога капитана. Франк вошел следом за ним в безлюдную аптеку, и они обследовали кладовую, полную аптечных товаров.

– Берите все, что нужно, – сказал капитан. – А когда у вас кончатся запасы, приходите опять ко мне, в городе полно таких брошенных аптек.

Это неожиданное пополнение дало передышку, но вместе с тем внушило свидетелям происшествия нездоровые мысли. Через несколько дней городские аптеки, покинутые хозяевами, были разграблены, и возник черный рынок, где начальству больниц и диспансеров пришлось закупать медикаменты, пока не наладили законную торговлю – это произошло три месяца спустя, при содействии французского правительства и братских стран.



Через два дня после назначения Франка директором они с Люсьеном обследовали больничные запасы, составляя список имеющихся медикаментов, как вдруг услышали где-то вблизи треск пулемета, длинную очередь, которая привела их в ступор; затем прозвучали четыре выстрела и раздались отчаянные женские вопли. Франк и Люсьен кинулись на улицу. В липу на бульваре врезался автомобиль, лобовое стекло разлетелось вдребезги, мотор дымил, на асфальт стекало масло. Они медленно подошли к машине. Люсьен осмотрел мужчину и женщину, сидевших впереди, оба были без сознания. Какая-то алжирка, еще не совсем пришедшая в себя от потрясения, рассказала Франку, что эту машину догнал бежевый автомобиль – кажется, «Москвич-403»; оттуда вышел француз и начал палить из автомата; машина врезалась в дерево, стрелок приблизился к ней, но тут водитель несколько раз выстрелил в него через стекло, и тот упал на мостовую. Шофер «москвича» выскочил, подбежал к сообщнику, лежавшему без сознания, втащил его на заднее сиденье и умчался. Водитель расстрелянной машины был серьезно ранен в грудь, женщина, сидевшая рядом с открытыми глазами, не двигалась; на заднем сиденье исходил кровью мальчик, раненный в шею и в живот.

– Нужно перенести этих двоих в внутрь, – сказал Люсьен. – Ну а женщина… ей уже ничем не поможешь.

Принесли носилки, на которые осторожно уложили ребенка. Люсьен отдал распоряжения сестрам: открыть операционную, срочно вызвать анестезиолога из больницы «Мустафа» и профессора Мореля, чтобы он прооперировал мальчика – перевозить его в другую больницу было некогда. Вокруг поврежденной машины собралась толпа, ее с трудом разогнали, чтобы вытащить водителя, мужчину лет сорока; он стонал, был в полусознании, и Люсьен сказал, что ему тотчас же окажут помощь. Сняв трубку, он позвонил профессору, но тот был в операционной вместе с анестезиологом. Пришлось ждать. Тем временем Люсьен разрезал одежду мальчика, обследовал тазовую область, оказал ему первую помощь. Франк ассистировал, выполняя, как мог, приказы Люсьена. Но им пришлось прервать процедуру, когда они услышали за дверью грубые окрики, – в приемную ворвались пятеро алжирских солдат, которые потребовали отдать им раненого.

– Это член ОАС! – заявил унтер-офицер. – Мы должны арестовать его и допросить.

– Он тяжело ранен и еще не пришел в сознание.

– Но нам приказано доставить этого человека в главное военное ведомство. Там им займутся.

Они расчистили себе путь, оттолкнули Люсьена и медсестру, ворвались в операционную и вышли оттуда с каталкой, где лежал раненый с вырванными трубочками для переливания крови. Люсьена, который попытался их задержать, ударили прикладом в живот. Солдаты уже перекладывали раненого на заднее сиденье джипа, как вдруг к дверям больницы подъехал военный грузовик с французскими флажками, а следом за ним армейская «скорая». Из них вышли лейтенант в зеленом берете и десяток легионеров; они потребовали отдать им раненого, чтобы перевезти его в военный госпиталь «Майо». Тщетно алжирский унтер-офицер протестовал, утверждая, что это преступная попытка похищения убийцы-оасовца у законных властей страны. Когда алжирские солдаты взялись за оружие, готовясь стрелять, легионеры нацелили на них свои автоматы, а их офицер умиротворяющим жестом поднял руки:

– Я доставлю Даниэля Жансена в госпиталь «Майо», где ему окажут медицинскую помощь. Генерал Катц свяжется с алжирским правительством. Речь идет о французском подданном, который, согласно Эвианскому договору, подчиняется исключительно французским властям, и вы не имеете никакого права препятствовать нам. Разойдитесь! Если понадобится – у меня приказ прибегнуть к оружию.

Алжирский унтер-офицер приказал солдатам опустить автоматы.

Легионеры уложили раненого и его сына в санитарную машину и только после того, как она скрылась из виду, сели в свой грузовик. Алжирские солдаты поспешили исчезнуть.

А Люсьен, Франк, медсестры и пациенты – свидетели этой сцены – стояли, потрясенные, спрашивая себя, не приснилось ли им все это.

* * *

Игорь был не злопамятен: он прожил во Франции тринадцать лет, из коих двадцать месяцев в предварительном заключении по обвинению в убийстве Саши, но не сохранил никаких мстительных чувств за перенесенное скверное обращение – это была расплата за отказ протянуть руку помощи брату, и теперь он более или менее поладил со своей совестью. Вот почему он решил сохранить только добрые воспоминания о жизни в Париже – городе, который он знал наизусть, поскольку весь его объездил на такси, и где благодаря шахматному клубу у него было столько друзей – с ними ему хотелось попрощаться перед отъездом. Вот он и попросил меня пойти с ним нынче днем в Люксембургский сад, где они привыкли встречаться после того, как закрыли «Бальто», но я сказал, что у меня нет никакого желания видеть этих людей. Я не мог забыть, что им достаточно было протянуть Саше руку помощи, чтобы изменить его жизнь. И когда Игоря посадили в тюрьму, никто, кроме Вернера, ему не помог. Каждый за себя – вот так они думали.

– Это верно, – согласился Игорь, – но не всегда следует подходить с этой меркой к друзьям; будешь таким бескомпромиссным – потеряешь их всех; нужно признать за ними право на сомнения; лучше иметь колеблющихся друзей, чем не иметь никаких. У каждого из них собачья жизнь, и они ничего не могли для меня сделать. Так что давай простим их, мы сами ничуть не лучше.

Тем вечером он уговорил меня поужинать с ним и Вернером в маленьком ресторанчике на улице Муфтар; это была наша последняя совместная трапеза – Игорь не собирался возвращаться во Францию. Когда он устроится в Израиле, будет жить в хорошей квартире и вести спокойную жизнь врача, он пригласит Вернера провести у него отпуск. Ну а пока наш отъезд был назначен на 11 июля: мы должны были сесть в ночной поезд на Лионском вокзале, затем провести день в Марселе, чтобы осмотреть город, и 13-го отплыть на пароходе в Хайфу. Игорь выглядел помолодевшим лет на десять; он хвастался тем, что все планирует заранее, спросил меня, сколько вещей я с собой беру. А мне самому даже в голову не пришло это обдумывать.

– Ну… сменное белье в рюкзаке и несколько книг.

– Ладно, не набирай много, все нужное купишь там, на месте. В этой стране лето очень жаркое, так что одевайся полегче.

За три дня до нашего отъезда он позвонил мне и сказал, что нужно срочно встретиться. Голос у него был какой-то напряженный, и я подумал: наверно, он мандражирует перед этим прыжком в неизвестность. Мы сошлись в кафе на углу улицы Карм, он заказал кружку пива без пены и в один глоток осушил ее на три четверти.

– Угадай, кто с нами едет?

– В Израиль?

– Нет, только до Марселя. Леонид! Вызвался нас проводить – он собирается провести отпуск на Корсике со своей подружкой, и они ради нас специально ускорили свой отъезд на два дня; мы садимся в его такси вчетвером, они доставляют нас на пароход, а сами едут дальше, до Ниццы. Надеюсь, ты не против Леонида и его подруги?

– Конечно нет, приятно будет прокатиться всем вместе.

– Ты увидишь: она настоящая красавица и при этом умна необыкновенно, в общем, исключительная женщина, Леониду здорово повезло, что его такая полюбила.



Мы с Игорем встретились незадолго до девяти утра у Орлеанских ворот, перед кафе, где Леонид назначил нам встречу. Погода была великолепная; мы стояли, высматривая в потоке машин его бежевый «Пежо-404»; Игорь уже начал нервничать и все время поглядывал на часы.

– Куда же он подевался?

– Может, передумал ехать?

Но вот Леонид подкатил к нам на своем «пежо», объяснил, что у него «была проблема», взвалил чемоданы Игоря и мой рюкзак наверх и закрепил их ремнями. Потом представил нам свою подругу Милену, сидевшую впереди, которая даже не взглянула на нас и не ответила на приветствие. Мы уселись сзади, и Леонид отъехал.

– Мы слегка припоздали, но ничего, сейчас выберемся на южную автотрассу, они там открыли дополнительную полосу до самого Вильфранша, а привал сделаем в Лионе.

Ехали мы в полной тишине; потом Леонид включил радио. В это воскресенье, 10 июля 1966 года новостная программа была посвящена трем событиям: катастрофе с подъемником в Шамони, операции, перенесенной королевой Фабиолой, и странному недомоганию Анкетиля на гонках «Тур де Франс»[104]. В другое время эта последняя новость вызвала бы бурные комментарии Леонида, но тут он включил другую станцию, и нам пришлось слушать симфоническую музыку.

Если бы Леонид остался в СССР, то как герой войны мог бы вести там вполне обеспеченную жизнь, но он потерял голову из-за этой женщины и стал единственным человеком, оставшимся на Западе из-за любви. Он встретил Милену в аэропорту Орли, когда его самолет, летевший по маршруту Москва – Лондон, вынужден был совершить посадку в Париже из-за смога. Леонид рассказывал нам эту сложную историю: отчаявшись найти авиакомпанию, которая наняла бы его на работу, он начал пить как ненормальный, и Милена от него ушла; потом, несколько лет спустя, они все же встретились, и их совместная жизнь потекла более мирно. Я видел Милену в профиль, она напоминала восковую фигуру. Леонид утверждал, что она хороша собой, но это было очень скромное определение: Милена обладала сияющей, безупречной красотой – правильные черты, белоснежная шелковистая кожа, светлые волнистые волосы классического «венецианского» оттенка, падавшие локонами на плечи. Вдруг она обернулась, несколько мгновений смотрела на меня, потом снова приняла свою позу сфинкса. Я покосился на Игоря, и он ответил мне гримасой. Два часа мы мчались на бешеной скорости, потом Леонид сделал остановку в Боне, и Милена направилась в туалет.

– Слушай, у вас какие-то проблемы? – спросил Игорь у Леонида, который в это время проверял, надежно ли закреплены ремни на багажнике. – Ты все время молчишь, она тоже.

– Да мы просто слегка повздорили сегодня утром.

– Это из-за нас, что ли? Мы ведь можем пересесть в поезд, если так…

– Нет, ерунда, это пройдет.

И поездка продолжилась все в той же гробовой тишине. Милена по-прежнему не открывала рта, Леонид вел машину так, словно сидел в ней один. На подъезде к Лиону он приобернулся к нам:

– Сегодня заночуем здесь, приглашаем вас в отель.

Эта остановка была не запланирована, но спорить мы не стали. Машина въехала в центр города, обогнула просторную площадь, где высилась статуя Людовика XIV, и затормозила перед отелем класса люкс. Подбежавший швейцар открыл дверцу со стороны Милены, и она вошла в отель, даже не оглянувшись на нас. Мы с Игорем совсем растерялись от такого обхождения.

Леонид отдал ключи от машины портье, чтобы тот отвел ее на стоянку, и обернулся к нам:

– Не переживайте, все уладится. Увидимся вечером за ужином.

Нас поселили в великолепном номере с двумя «супружескими» кроватями и с видом на площадь. Мы прогулялись по старинной части города, довольно-таки унылой, и выпили по кружке пива на террасе какого-то кафе.

– Наверно, она рассердилась, что Леонид ускорил их отъезд и решил нас проводить, – сказал Игорь. – Но я ведь его об этом не просил, он сам предложил, да еще уверял, что его подруга будет очень рада уехать раньше.

Когда мы вернулись в отель, портье передал нам записку от Леонида: «Сегодняшний ужин отменяется, увидимся утром за завтраком».

– Похоже, дела у нашего друга не так уж хороши, – заметил Игорь. – Это дурной знак.

На следующее утро мы спустились в ресторан и, к великому нашему изумлению, увидели Леонида, сидевшего за столом перед бокалом красного вина и пустой бутылкой. Он плакал, не скрываясь:

– Милена вернулась в Париж. Мы расстались, потому что сегодня я ей сказал, что уезжаю вместе с вами в Израиль.

Милена была единственной женщиной его жизни, и этот внезапный разрыв, на сей раз окончательный, вконец истерзал и уничтожил его; он говорил сквозь рыдания: «Ты видел ее глаза? Я идиот!» Да, она озарила его жизнь, каждый миг, проведенный рядом с ней, был чудом и навсегда останется в его памяти, но у нее невыносимый характер, и он никак не мог ее урезонить, он совершил тягчайшую ошибку в своей жизни, даром что в ней было полно разных других безумств и глупостей, но он не мог поступить иначе, видно, это назначено ему судьбой, что ж, тем хуже, такова жизнь, и никто не выбирает свою дорогу на этой земле…

Игорь осушил свой бокал, недоверчиво посмотрел на пустую бутылку «Кот-дю-Рон» и потребовал вторую.

– С того дня в Люксембургском саду, когда ты поделился с нами решением эмигрировать, эта мысль засела у меня в голове, но я боялся заговорить с Миленой – знал, что ей это не понравится. А сегодня утром вдруг решился – знаете, как бросаются в воду, чтобы спастись от огня, – объявил ей о своем решении уехать вместе с вами и попросил присоединиться ко мне, но она жутко разозлилась и сказала: «Наша жизнь здесь. Если ты уедешь, между нами все будет кончено, я тебя ждать не собираюсь, не в том я уже возрасте; если люди любят друг друга, они живут вместе, а если ты собрался жить в пяти тысячах километрах от меня, значит готов к разлуке».

– Но я не понимаю, почему ты хочешь жить в Израиле? – спросил Игорь.

– Чтобы снова водить самолеты. Израиль – одна из немногих стран, куда я еще не посылал запрос; их авиакомпания «Эль Аль»[105] совсем молода, им требуются опытные пилоты, а у меня за душой многие тысячи летных часов, я работал и в гражданской, и в военной авиации, водил «Илы», «МиГи», «Ту-104»; я бегло говорю по-английски, за какую-нибудь неделю стажировки научусь водить «боинги» или «каравеллы»; я родился не для того, чтобы быть таксистом, а для того, чтобы парить в небесах, вместе с птицами. Я стосковался по полетам, в жизни нет ничего прекраснее, а я смогу работать еще несколько лет, я в прекрасной форме, мне всего пятьдесят два, и я не гонюсь за высокой зарплатой. Я хочу лишь одного – летать. Уж ты-то можешь меня понять, ты сам едешь в Израиль, чтобы заниматься любимой профессией, работать врачом!

– Это верно, мой диплом там имеет законную силу. Но ведь я еврей, именно из-за этого клейма мне пришлось бежать из СССР, бросив жену и детей; правда, меня нельзя назвать настоящим евреем – я не религиозен, не верю в Бога, и все же, несмотря на это, я еврей и подпадаю под закон алии. Но ты-то этого не можешь.

– А я им скажу, что я еврей.

– Ты считаешься евреем только в том случае, если у тебя мать еврейка.

– К сожалению, она давно умерла. Зато моя тетка была замужем за евреем – очень симпатичным мужиком. Но главное, они нуждаются в храбрых и компетентных людях.

– Это безнравственно. Ты не имеешь права их обманывать.

– Подумаешь, тоже мне – обман. Во время войны я делал много чего похуже за штурвалом своего самолета, я убивал тысячи гражданских, и ты горячо одобрял это, как и все другие. Так чего стоит эта невинная ложь в сравнении со столькими жертвами?! Впрочем, если это тебе не по душе, если ты не хочешь, чтобы я ехал с вами, давай, скажи мне это прямо и откровенно.

О Милене мы больше не говорили. И тем не менее она незримо стояла тут, между нами. Леонид часто задумывался, уходил в свои мысли, и мы знали, что в такие минуты он представляет, как встречается и разговаривает с ней, а она отвечает на его вопросы или дуется, а иногда между ними вспыхивает ссора. Когда он приходил в себя, то улыбался нам грустной улыбкой осиротевшего ребенка. Мы до последнего момента надеялись, что он раздумает и скажет нам: «Нет, ребята, я все обдумал и возвращаюсь в Париж, к Милене, я не могу без нее жить». Но он держался стойко, хотя мне трудно сказать, была ли это стойкость или просто глупость; в общем, он твердо решил осуществить свою мечту.

Однако в Марселе, на набережной Ла-Жольетт, Леонида ждал неприятный сюрприз: его не пустили на «Галилей» – белый, нарядный, но довольно ветхий теплоход. Тщетно он целый час вел переговоры, рассказывал о своей матери, умирающей в Иерусалиме, предлагал заплатить вдвое за билет, спать на палубе или в очередь с другими в нашей каюте третьего класса, где койки располагались в три яруса, – кассир был неумолим и категорически отказался от взятки.

Нам пришлось расстаться с Леонидом; мы попрощались, следующий пакетбот отходил только через три дня, и на нем еще были свободные места.

Пройдя по трапу на палубу третьего класса, мы увидели его на причале – он стоял, понурившись, рядом со своим чемоданом, среди суматохи, сопровождающей любой отъезд; потом к нему вдруг подбежал кассир, что-то сказал ему на ухо, и они оба рванули к кассе пароходной компании, а мы услышали гудок, возвещавший отплытие, и рокот машин нашего судна.

До отхода оставалось минуты три, матросы уже приготовились поднять трап, когда на пристань вбежал Леонид, размахивая каким-то листком бумаги; он подхватил свой чемодан, предъявил билет контролеру, и его пропустили на корабль. Влетев на палубу, Леонид начал объясняться со стюардом, который принял озабоченный вид, показал билет судовому офицеру, тот кивнул, и стюард пропустил нас на верхнюю палубу. Оказалось, что какая-то семья из Лозанны в последний момент аннулировала свои билеты и Леонид заплатил сумасшедшие деньги за их каюту первого класса, которую мы теперь должны были разделить с ним. Игорь никак не хотел соглашаться с этим, но тот твердил: «Ты же не откажешься от дармового недельного плаванья в первом классе; пользуйся случаем, раз уж так получилось, это наш последний отпуск, потом отдыхать долго не придется!» Загудела сирена, матросы убрали трап, пассажиры замахали провожающим, оставшимся на пристани. Десять минут спустя буксир уже выводил пакетбот из гавани. Марсель провожал нас тысячами сияющих огней и постепенно таял в лучах заходящего солнца, воздух был по-вечернему мягким. Мы расположились в каюте, купленной Леонидом, которого разочаровал ее сомнительный комфорт: для первого класса все было не так уж роскошно. Они с Игорем разделили «свадебное» ложе, причем Игорь выбрал сторону с видом на море; я спал на раскладной кровати. Когда мы спустились поужинать, судно уже вышло в открытое море, земля исчезла из виду. Странное это было путешествие: мы могли бы наслаждаться морским переходом, остановками в попутных гаванях, общаться, но Леонид ни разу не заночевал в каюте, он проводил ночи в шезлонге на верхней палубе, а дни – на табурете в одном из корабельных баров: курил свои любимые маисовые сигареты «житан», глотал, рюмка за рюмкой, крепкие напитки, дегустировал разноцветные коктейли, приготовленные барменом, а также те, что они забавы ради изобретали вдвоем. Леонид обладал феноменальной сопротивляемостью алкоголю: он мог пить часами, не пьянея, а если пошатывался на ходу, то лишь из-за легкой качки корабля. Он приглашал других пассажиров присоединиться к нему, рассказывал всем и каждому, что он еврей и всегда был евреем, и мать его была еврейкой; что он не получил религиозного воспитания только по вине сталинского режима и не смог отметить должным образом свою бар-мицву[106], сделать обрезание и выучить молитвы.

Раввин из Касабланки, уезжавший в Израиль с семьей, проникся к Леониду искренней симпатией. Он заверил его, что книжные знания не так уж важны для человека, открывшего свое сердце Господу; что существует лишь одна действительно заповедная молитва (кроме тех, что относятся к усопшим), которую обязан знать каждый еврей, и научил его первым словам «Шма Исраэль»[107], которые Леонид усвоил в несколько часов и повторял каждое утро и каждый вечер, следуя совету марокканского раввина. Однажды вечером, когда мы любовались закатом, Леонид спросил Игоря, знает ли он эту молитву, но тот забыл все, кроме первых слов, и Леонид сказал: давай я тебя научу. Он прочитал «Шма» наизусть, и Игорь вспомнил эту молитву, засевшую где-то в дальнем уголке его памяти.

Леонид совершенно лишился аппетита, он ничего не ел и лишь один-единственный раз присоединился к нам за ужином. Игорь долго воевал с ним, уговаривая нормально питаться, и наконец придумал убедительный аргумент, сказав: «Компания „Эль Аль“ никогда не возьмет на работу такого пилота, как ты, – кожа да кости, на тебя же смотреть страшно, ты похож на призрака». Однако и сев с нами за стол, Игорь не притронулся ни к одному блюду, хотя еда была прекрасная, – только жевал арахис да оливки, поданные к аперитиву. Так же упорно он отказывался сходить на берег на стоянках в Генуе и в Неаполе, – наверно, боялся, что его потом не пустят на борт; зато мы с Игорем с удовольствием прогулялись по этим городам, чтобы размять ноги, пока на судно загружали провизию.

Когда мы вошли в Мессинский пролив и корабль замедлил ход, Леонид даже не подумал выйти из бара, где марокканский раввин как раз объяснял ему логику тринадцати правил Маймонида[108] – давненько ему не попадался такой усердный ученик; они вели увлекательные беседы о Добре и Зле, которые не могут существовать друг без друга и которые были – и то и другое – божественными творениями. «Но зачем Бог создал Зло?» – вопрошал Леонид, не обращая никакого внимания на стаи дельфинов, на вздымающиеся морские волны, на белые водовороты пены вокруг Харибды и узкий пролив между материком и Сицилией. Я достал «Лейку-М»[109] и сфотографировал голубоватый конус Этны на горизонте, с ее султаном серого дыма; впервые я снимал этим Сашиным аппаратом после его смерти. Игорь заметил это, но промолчал. Я решил снять и его тоже, но стоило мне навести на него аппарат, как он закрыл ладонью объектив. Леонид вышел из ступора только перед прибытием на Кипр; он застал нас на верхней палубе за игрой в шахматы и с минуту понаблюдал за разменом фигур, потом сказал: «Забавно! Каждый из вас может сейчас поставить мат в четыре хода и выиграть». Эти слова привели нас в полное изумление. Мы предложили ему сыграть с нами, но он отвернулся и сел в свой шезлонг. В Никосии нам не разрешили сойти на берег: два дня назад здесь произошли серьезные столкновения[110].

В четверг, 22 июля 1966 года «Галилей» вошел в порт Хайфы; пассажиры высыпали на палубы, чтобы присутствовать при этом событии; тут были все, кроме Леонида, который пошел прощаться с барменом, после чего объявил нам, что принял важное решение: с этого дня он не выпьет ни капли спиртного! И добавил: «Вы, наверно, думаете: знаем мы эти клятвы пьяницы, но сегодня действительно начинается совсем новая жизнь, а мы – новые люди, прибывшие в новую страну!»

Теплоход уже подходил к пристани, пассажиры прощались друг с другом и обменивались адресами, марокканский раввин обнял Леонида со словами: «Это благое решение, сын мой; Бог поможет тебе сдержать твой зарок!» И подарил ему книжечку с главными молитвами – справа на иврите, слева то же самое в транскрипции. Мы с Игорем стояли на верхней палубе, жадно оглядывая землю, которая различалась все яснее по мере приближения, – землю, порождавшую столько упований и столько ненависти, – и невольно опьянялись ее историей, овеявшей эти холмы. Один из пассажиров указал сыну на какую-то вершину вдали и сказал: «Вот это и есть гора Кармель»[111].

Сомневаться не приходилось – мы в Израиле.

Я спросил Игоря, что он чувствует сейчас, оказавшись здесь, на Земле обетованной. Он ответил не сразу, задумчиво потер подбородок и наконец изрек: «Надо перевести часы на час вперед». И пошел в каюту за своими чемоданами. Жара стояла адская. Уже задувал хамсин[112].

* * *

Работа Франка оказалась не слишком утомительной: утро он проводил в больнице, обходя по очереди все помещения и решая назревшие проблемы: чинил, как умел, прохудившиеся трубы отопления или застревающие в желобках оконные шторы; все приходилось делать самому, денег на оплату мастеров у него не было, да и сами мастера давно разбежались. Успокаивал пациентов, прося их отнестись снисходительно к еде, которую готовил восьмидесятилетний немощный повар, согласившийся встать к плите, и к качеству медицинского обслуживания, оставляющего желать лучшего; многие больные недовольно ворчали: «Стоило выгонять французов из страны, чтобы нас теперь лечили еще хуже, чем прежде!» Таких он уговаривал: «Потерпите, завтрашний день, как известно, лучше вчерашнего».

Вдобавок Франк выслушивал жалобы медперсонала на непосильную нагрузку и обещал всем, что скоро начнут выдавать зарплату и надбавку за дополнительные часы – не в этом месяце, но, может быть, уже в следующем. Когда прачка, кипятившая больничное белье, сказала, что у нее кончилось мыло, он выдал ей собственные деньги на покупку; когда повар известил его, что продуктов осталось только на один день, он позвонил капитану Амори, и тот приказал доставить в больницу шесть мешков риса, по пятьдесят килограммов каждый, четыре мешка кускуса из зерен средней величины, а вдобавок вручил тысячу франков на покупку мяса и овощей на рынке. Франк уже хорошо усвоил любимое изречение капитана: «Погода хорошая, не слишком жарко, все худшее позади, а мы свободны».

Сидя в больничном парке и покуривая сигареты в компании со студентом-второкурсником, который работал здесь интерном, Франк узнал от него, что в Сент-Эжене – пригороде Алжира – есть приют для матерей-одиночек, который до независимости принимал алжирских женщин с детьми. В справочнике он нашел телефон приюта, несколько раз позвонил, но ему никто не ответил. Он решил наведаться туда и увидел небогатое предместье, раскинувшееся на холмах, вокруг собора Африканской Богоматери, он стоял на возвышенности, фасадом к морю, в окружении огромного кладбища. Франк вошел в эту базилику, похожую как две капли воды на марсельскую[113]. Внутри было прохладно и пусто; несколько лампадок с трудом разгоняли полумрак, в котором смутно белели мраморные барельефы. Сюда часто приходил Фуко перед своим обращением; именно здесь, созерцая хрупкую черную Мадонну, стоявшую над алтарем, он воскликнул: «Как я мог жить неверующим!» На стенах церкви Франк обнаружил тысячи ex-voto[114], высеченных в мраморе или камне, написанных от руки, на французском, итальянском или испанском, а чаще всего на арабском; он поискал табличку Фуко, но, поскольку толком не помнил, в какой часовне она находится, решил, что разыщет ее позже.

Выйдя из церкви, он спросил дорогу к приюту, пошел к нему вверх по склону горы и увидел дом под названием «Плато»; двери были заперты, ставни закрыты, но цветущий сад вокруг здания выглядел ухоженным. Старый седовласый алжирец, сидевший в тени на скамье, сообщил, что приют закрылся еще в начале июня, когда его директриса села на пароход; здесь принимали женщин с детьми, не имевших родственников, но к моменту закрытия их было всего четыре или пять, и он не знал, что с ними сталось. Франк показал ему кое-как склеенную фотографию Джамили, но старик такую не помнил. Он протянул снимок пожилой женщине в «хайке»[115], без чадры, которая долго рассматривала его, потом кивнула и что-то проговорила по-арабски.

– Извините, мадам, я не говорю по-арабски, говорите по-французски, если можно! – попросил он.

Но женщина продолжала говорить по-арабски, сопровождая свои слова жестами, которые Франк тоже не понимал.

– Подождите меня здесь, я поищу кого-нибудь, кто понимает арабский! – попросил Франк. Он спустился к церкви, где все еще сидел на скамье старик, сообщивший ему о закрытии приюта. Тот согласился пойти за ним, чтобы послужить переводчиком, но, когда они подошли к приюту, женщина уже исчезла. Тщетно Франк разыскивал ее на соседних улицах – в конце концов он понял, что его попытки бесполезны.

Вечером он должен был ужинать у Люсьена, который жил неподалеку от него, на улице Рошамбо, в просторной квартире на верхнем этаже красивого здания, с видом на море; этот дом находился в самом начале Баб-эль-Уэда[116]. Сначала они пошли за продуктами в бакалею на углу улицы Мазагран. Пока Люсьен составлял для продавца список всего необходимого, Франк рассказывал о своем недавнем приключении:

– Я уверен, что эта алжирка узнала Джамилю: по тому, как она смотрела на фото, я понял, что это именно так. И еще я понял, что не смогу жить здесь, не понимая окружающих, – мне обязательно нужно выучить арабский. Отец Фуко освоил его за три месяца. Как ты думаешь, где я могу им заняться?

– Нигде. До сих пор это алжирцам приходилось учить французский. Лично я выучил полсотни арабских слов, не больше, прямо тут, на работе. Конечно, лучше всего было бы раздобыть учебник с начальным курсом.

– Ну а пока, если хочешь, я могу тебя обучать, – вмешался бакалейщик Хасан, который в это время подсчитывал стоимость заказа Люсьена на счетах с разноцветными деревянными костяшками. – Я, например, прекрасно говорю по-французски, могу даже обращаться к тебе на «вы», если угодно. Мне ведь приходилось работать во Франции, в Орлеане, в бакалее моего дяди.

– И ты сможешь обучить меня арабскому? – спросил Франк.

– Ну, коли я освоил французский, почему бы тебе не освоить арабский? Это нетрудно, приходи сюда, ко мне, и мы будем разговаривать по-арабски. Чем больше говоришь на языке, тем скорей его осваиваешь.

Франк обернулся к Люсьену:

– Как ты думаешь, я смогу уходить с работы в дневное время?

– Почему бы и нет, сейчас там особенно нечего делать. Если что-нибудь срочно понадобится, тебя вызовут, – ответил тот.

– Я могу приходить после обеда, – сказал Франк Хасану.

– Через три месяца ты будешь говорить по-арабски не хуже меня, и не беспокойся, я с тебя дорого не возьму.

– Лучше узнать заранее, сколько именно, перед тем как начинать, – заметил Люсьен.

– Ну… я уточню, сколько платят за такие уроки, но ты не волнуйся, это будет недорого, поверь мне. أراكغدايإصديقي

– И что это значит? – спросил Франк.

– Arak ghadaan ya sadiqi. Это значит: до завтра, друг мой! Ну-ка, повтори.

– Arak ghadaan ya sadiqi.

– Ну вот, я же говорил, что арабский – совсем нетрудный язык.



Таким образом, Франк начал брать уроки арабского у бакалейщика-мозабита[117], который назначил ему за четыре часа ежедневных занятий «африканскую» цену, а именно: «Зависит от того, как дело пойдет».

Сам того не подозревая, Хасан изобрел наиболее эффективный способ обучения разговорным языкам задолго до американских первооткрывателей: это был «метод полного погружения». Франку запрещалось говорить по-французски, на это имел право только Хасан, чтобы поправить его или перевести какое-то слово, но чаще всего они оба не произносили ни одного французского слова за долгие часы обучения. Иногда Франк забывал, как звучит то или иное слово, выученное накануне, – например, морковь или мыло, – и Хасан раздражался, но тут же одергивал себя, вспоминая, что имеет дело не просто с начинающим учеником, но еще и с французом и должен сохранять спокойствие и улыбаться, как улыбаются ребенку, которого хочешь чему-нибудь научить.

Клиентуру Хасана по большей части составляли алжирки, которых он попросил не говорить в его лавке по-французски, или французы-пенсионеры, знавшие арабский, – все они охотно включились в эту игру. Более того, он вывесил в своей витрине объявление, написанное по-арабски: «Здесь категорически запрещается говорить по-французски!» В этом запрете изъясняться на языке колонизаторов власти усмотрели политическую демонстрацию (в новом Алжире все так или иначе упиралось в политику), и число покупателей Хасана существенно возросло.

А потом – Франк даже не успел заметить, как именно, – ловушка захлопнулась. В один прекрасный день он вошел в лавку, и Хасан сказал ему:

– Знаешь, я тут подумал: если бы ты сам обслуживал покупателей, твое обучение пошло бы куда быстрее.

– Ты так считаешь?

– Конечно. Вот смотри: какая-нибудь женщина попросит тебя взвесить ей четыреста граммов манки, другая – двести пятьдесят граммов сахара, третья – триста двадцать граммов риса; так ты сразу научишься считать по-арабски, а кроме того, клиентки обожают болтать, а меня они утомляют, надоели до смерти, зато ты будешь им отвечать, как сможешь, обсуждать погоду – хороша она или плоха, – беседовать о жизни вообще, об их семьях и соседях; они обожают сплетничать, им только подай слушателя…

Таким образом, Франк Марини начал свою карьеру приказчика в бакалее Хасана; справедливости ради стоит заметить, что тот был хорошим хозяином и даже не скупясь угощал своего помощника зеленым чаем с печеньем.

Вдобавок следует признать, что методика его обучения оказалась весьма эффективной.

В послеобеденное время покупательницами занимался этот «гаури»[118], такой ловкий и услужливый, – всегда подсыпет бесплатно лишнюю горсточку манки, или чечевицы, или гороха, хотя при этом говорит со своим жестким парижским акцентом, ну да что с него возьмешь, нет в этом мире совершенства. А Хасан знай себе посиживал за кассой, обмахиваясь газетой, да подсчитывал стоимость покупки на своих счетах, виртуозно перебрасывая туда-сюда разноцветные костяшки. И если прежде его беспокоил с политической точки зрения массовый исход жителей столицы, то теперь он смотрел на будущее своей страны с бóльшим оптимизмом: наконец-то алжирцы заставили французов работать на них! Франк жадно впитывал знания, он был твердо уверен, что приживется в этой стране, и, кроме ежедневных уроков in vivo[119] с Хасаном и его покупательницами, по вечерам часами штудировал французско-арабский учебник, найденный в книжном магазине; все окружающие поражались его быстрым успехам, хотя он так и не смог отделаться от французского акцента и глотал гласные.



[120]

Первые месяцы независимости стали подлинным светопреставлением: более восьмисот тысяч французов покинули Алжир, где их осталось меньше двухсот тысяч – старики, люди левых убеждений и множество тех, кто боялся остаться и боялся уехать; часто решение об отъезде принималось неожиданно, очертя голову. Террасы кафе на улице Шарля Пеги были забиты посетителями; люди целыми семьями ездили на пляж загорать, как и прежде; брошенные дома и квартиры французов теперь занимали алжирцы, а временное правительство Крима Белкасема[121] расположилось в здании префектуры. Лето 1962 года стало полем ожесточенной борьбы между группировками Фронта национального освобождения; в ходе гражданской войны погибли около четырех тысяч человек, ночные перестрелки мешали алжирцам спать. 9 сентября в столицу вошла армия под командованием полковника Бумедьена, стоявшая прежде на границах; временное правительство капитулировало, и только Кабилия оказала сопротивление новому режиму. Теперь правительство возглавлял Ахмед бен Белла, а министром обороны был назначен Бумедьен; они провели безальтернативные выборы и получили 99 % голосов. Власть захватил Фронт национального освобождения, оппозиционеры были выловлены и уничтожены, но сведение счетов и ликвидация неугодных длились до конца года. Кабилию усмирили силовыми методами, а население, уставшее от жестоких репрессий, уже ни во что не вмешивалось, так же как и оставшиеся французы.

Война закончилась.

Все надеялись, что теперь можно наконец перевернуть страницу и приступить к преобразованию страны. Массовое бегство французов дезорганизовало общественную жизнь: многие тысячи инженеров, техников, преподавателей и медицинских работников – словом, все опытные кадры – покинули Алжир. На девять миллионов коренных алжирцев осталось не более ста врачей, примерно столько же медсестер, с десяток фармацевтов, и никакого пополнения не предвиделось. Несколько тысяч французов – волонтеров, антиколониалистов и антиимпериалистов всех мастей и убеждений – прибыли в страну, чтобы строить новый Алжир, новое государство, выжившее благодаря финансовой помощи Франции, пославшей туда множество квалифицированных специалистов.

Снабжение больницы улучшилось; правда, по-прежнему не хватало многих медикаментов, но самые необходимые все-таки были в наличии. Франку приходилось заполнять каждый формуляр в пяти экземплярах, подробно обосновывать каждый запрос и… констатировать, что прежняя, придирчивая и мелочная бюрократия никуда не делась; он должен был самолично ездить со своими заказами в казармы Мильбера, где находился центр распределения медикаментов и продуктов, и горе ему, если он небрежно заполнил бланк или забыл поставить на нем печать, – всю процедуру приходилось начинать сначала.



18 октября произошло событие, о котором Хасан говорил с дрожью в голосе даже тридцать лет спустя. В тот день в столице была ужасная погода, лил дождь, гремел гром, покупатели сидели по домам, но не это стало историческим моментом в жизни Хасана – его потряс тот факт, что он застал Франка в пустой лавке за чтением Корана, а самое удивительное состояло в том, что «гаури» читал эту святую книгу по-арабски. Хасана это так поразило, что он обратился к Франку по-французски:

– Ты что – читаешь теперь по-арабски?

– Ну да.

– И… ты все понимаешь?

– Почти все. У меня фотографическая память: стоит мне разок прочесть какой-нибудь текст, как я запоминаю его навсегда. И потом, это интересно. Мне хотелось бы сравнить арабский текст с переводом.

Хасан подумал: вот так чудеса, парень не только без труда читает суры, но еще и увлечен священными текстами, в коих звучит слово Аллаха.

– Этот Коран мне подарил отец, – сказал он, – но я с удовольствием отдаю его тебе, брат мой!

Хасан сказал себе, что его усилия не пропали даром: следует всегда протягивать руку помощи и знакомому и незнакомому, ибо добро, сделанное людям, никогда не пропадает втуне. И он сделал то, о чем он еще пять минут назад даже помыслить не мог: он пригласил Франка к себе домой, на ужин, хотя доселе принимал у себя только родственников. Его ученик с радостью принял приглашение, но, заметив в глазах бакалейщика искорку надежды, счел необходимым честно предостеречь его:

– Ты знаешь, Хасан, я ведь неверующий. Я не верю в Бога. Я марксист, понимаешь? И считаю, что религия – опиум для народа. Но в ней есть идея, которая меня очень заинтересовала: то, что мы не одиноки в этом мире, что существует нечто более великое, чем люди; вот я и пытаюсь понять, почему люди так чтят Бога и почему они во все века верили в тайну Творения.

– Твое неверие для меня не проблема. Ты таков, какой есть. Читай спокойно, а потом, если захочешь, мы сможем это обсудить.



Франк по-прежнему не знал, где и как разыскивать Джамилю. Все предыдущие попытки провалились, а на его послания, оставленные всюду, где только можно, никто не откликался. Он давал телефон больницы «Парнэ» десяткам людей, но ни один из них ему не позвонил. Франк даже разместил объявление в газете «Республиканский Алжир», которая вновь стала выходить и считалась теперь главным печатным ежедневным изданием. Родственники бесследно исчезнувших людей – как правило, молодых – заполняли их фотографиями целые газетные страницы; одни снимки, скопированные с документов, уже напоминали извещения о смерти; другие, сделанные на семейных торжествах, рассказывали о былых счастливых днях, но все они были безответными призывами, тонувшими в море безразличия.

Нужно было отстоять не меньше часа в очереди к окошку газетной редакции; казалось, эта отчаянная попытка имела лишь одну цель – подготовиться к будущему трауру, разделить с окружающими скорбь вечной разлуки, стать последними, кто еще помнил о бесследно сгинувших людях и не утратил надежды узнать об их судьбе.



В пятницу вечером Франк явился в гости к Хасану, в квартиру его спешно сбежавшего хозяина, которую торговец занял вместе со всем, что там осталось. Он уверял, что и не думал пользоваться ситуацией, оформил покупку квартиры по всем правилам, – а вот и документы с подписями и печатями, – но, заметив усмешку Франка, уточнил, что заплатил за нее ровно столько, сколько она стоила на тот момент. «Конечно, сейчас ее цена значительно выше, – сказал он, – но это нормально, торговля есть торговля, а в то время, когда поднялась вся эта суматоха, владелец совершил выгодную сделку. И я тоже».

Франк долго раздумывал, что бы ему преподнести супруге Хасана, – тщетно он ходил по центру города в поисках торговцев цветами, все они бесследно исчезли. Тогда он отправился на авеню Марны к булочнику Перетти и купил там большой пакет разноцветной карамели, не найдя ничего лучшего. Хасан теперь жил на пятом этаже дома над лавкой, но лифт безнадежно застрял между вторым и третьим этажами, а все специалисты по лифтовому хозяйству тоже сбежали из столицы.

Хасан познакомил Франка со своей семьей. Его жена Фаиза, в национальном наряде, не знавшая ни слова по-французски, остолбенела, когда Франк преподнес ей конфеты. Хасан кивнул ей, разрешая принять подарок. «Она обожает сладости!» – сказал он гостю. У лавочника было трое детей, двое сыновей давно уехали во Францию; старший уже два года жил у его шурина и работал в Пуасси, младший уехал туда же год назад и трудился на строительстве автотрассы. «Если у нас здесь когда-нибудь будет работа, они вернутся, – сказал Хасан, – ну а пока пусть зарабатывают на жизнь там, в твоей стране». Самая младшая из детей, Азиза, в отличие от матери, была одета по-европейски и хорошо владела французским; в июне ей предстояло сдавать экзамены за среднюю школу, но из-за недавних событий они были отложены; сдав их, она хотела освоить профессию двуязычного секретаря. «Вот видишь, теперь наши девушки вбили себе в голову, что они должны работать; не знаю, хорошо ли это, ну, посмотрим. А сейчас я тебе покажу что-то необыкновенное», – сказал хозяин дома.

Оказалось, что Хасан владеет сокровищем, составлявшим главный предмет его гордости и смертельной зависти соседей: он был счастливым обладателем телевизора «Голос», унаследованного от прежнего хозяина вместе с квартирой и теперь гордо стоявшего на четырех ножках посреди столовой. Вплоть до конца июня экран оставался черным, но как раз вчера трансляция возобновилась, и теперь на каждую неделю было предусмотрено тридцать часов показа. «Вот увидишь, мы проведем шикарный вечер, – объявил Хасан. – Да разве мы не заслужили?!» Хасан снял с телевизора накидку, нажал на красную кнопку, раздалось потрескивание, на экране возникла дрожащая картинка, потом изображение наладилось, и из динамиков донесся голос ведущего в выпуске теленовостей. Фаиза расставила на низком столике блюда с едой, и Хасан усадил Франка напротив себя, на диван. Они начали есть, а Фаиза с дочерью стояли в дверях – им было позволено смотреть телевизор. Франк обернулся к хозяйке дома, сочтя нужным похвалить ее сочную чучуку[122], изысканный вкус тертой моркови с тмином и ароматный кускус – такого он доселе нигде не едал.

– Очень вкусно! Правда!

– Ты слышала, как он говорит по-арабски? И все благодаря мне, – объявил Хасан. – Тише, это президент!

По телевизору транслировали репортаж с участием бен Беллы; президент, одновременно величественный и обаятельный, произносил речь, говоря так просто и доходчиво, словно беседовал с близкими друзьями; он стоял на трибуне стадиона, сплошь забитого народом, и обращался к этой толпе на безупречном французском; его окружала дюжина мужчин, почти все в гражданской одежде, но камера дольше всего задерживалась на полковнике Бумедьене, который с непроницаемым лицом стоял справа от президента. Бен Белла излагал свои планы развития страны, идущей к социализму благодаря революционному, демократическому, истинно народному режиму; он объявил, что главной задачей, требующей многолетних усилий, является несокрушимое самоуправление, и завершил свое выступление словами: «Алжир будет социалистической страной, исповедующей ислам!» – вызвавшими бурю аплодисментов.

Хасан прослезился от умиления, тоже начал хлопать вождю. Внезапно Франк вскочил с места: на экране, позади Бумедьена, он заметил знакомую фигуру в светлом костюме и белой рубашке с расстегнутым воротом.

– Это же Мимун! – воскликнул Франк.

– Как?! Ты знаешь Хамади? – удивился Хасан.

– Да, я познакомился с ним в Ужде, когда ждал на границе удобного момента, чтобы перебраться в Алжир. Мы с ним дружили.

– Да это же важная шишка. Он близок к Бумедьену.

– А я и не знал.

По окончании ужина Фаиза и Азиза получили разрешение сесть на стулья перед телевизором, чтобы посмотреть вечерний египетский фильм – слащавую мелодраму в оригинальной версии, где действие происходило в каирском кабаре; это была запутанная история любви незадачливого певца и мечтательной танцовщицы, с песнями и танцами, покрывалами и скрипками, которая должна была длиться бесконечно.

– Повезло нам, – сказал Хасан, – похоже, у наших телевизионщиков огромный запас египетских фильмов.



С того дня, как мы ступили на израильскую землю, прошло уже шесть недель. Шесть потерянных недель, в течение которых я бестолково метался туда-сюда в безуспешных поисках Камиллы, предоставленный самому себе, поскольку Игорь и Леонид обрели вторую школьную молодость: теперь они, как прилежные ученики, отправлялись с утра пораньше в ульпан, где иммигранты осваивали иврит. Я уже начал думать, что напрасно ринулся в это путешествие, – глупо было надеяться, что какое-то чудо поможет мне найти Камиллу. Еще две-три недели, и мне останется только одно – сесть на пароход и плыть обратно.

По прибытии в Хайфу мы оставили багаж в порту, в камере хранения и пошли осматривать город. Нас подстегивало радостное оживление; после недельной неподвижности хотелось шагать и шагать; наконец мы подошли к пляжу: люди купались, было жарко, но легкий морской ветерок помогал переносить зной. Игорь и Леонид пока не строили никаких планов, решив ждать подходящего момента. На теплоходе Игорь расспрашивал пассажиров; многие планировали осесть в Иерусалиме, другие хотели ехать в Тель-Авив или в кибуцы; у большинства уже были здесь друзья или родные, готовые помочь им с устройством. В прибрежном баре мы выпили пива.

– Ну, так что будем делать? – спросил Игорь. – Может, посмотрим, как там в Тель-Авиве?

– А мне нравится этот город, – объявил Леонид, – он похож на Одессу.

Мы дошли до пляжа Бат-Галим, и Леонид решил выкупаться, но плавок у нас при себе не было. «Ну и что, можно и в трусах», – сказал он, снял пиджак и рубашку, аккуратно сложил их на песке, потом сбросил брюки; мы сделали то же самое. Леонид был худой, как щепка, кожа да кости. И все мы трое оказались позорно белокожие, но никто не обращал на нас внимания; наконец мы вошли в прозрачную, восхитительно прохладную воду и долго, с наслаждением плавали. Потом растянулись на песке. Вокруг нас люди сидели целыми семьями, что-то пили, чем-то закусывали. Мужчина, расположившийся рядом, человек лет сорока, с волнистыми волосами и безупречно ровным загаром, обратился к нам по-русски и угостил сигаретами Игоря и Леонида, а мне не предложил; они с трудом раскурили их на ветру. Потом долго беседовали по-русски, непринужденно, как старые знакомые; человек говорил оживленно, размахивая руками, Игорь с Леонидом задавали вопросы и с понимающим видом кивали, слушая его ответы. Женщина, сидевшая с ним рядом, подозвала двоих детишек, которые лепили пирожки из песка, вынула из большой сумки еду – бутерброды с курятиной, крутые яйца, помидоры и бананы, – и они разделили ее с нами.

– Алексей родом из Баку, – объяснил мне Игорь, – он приехал в Израиль десять лет назад и познакомился здесь со своей будущей женой Лизой, она немка. Он утверждает, что Тель-Авив – ужасный город, а вот район Хайфы считается самым лучшим для новопоселенцев, здесь легко найти работу, и есть русское землячество, где помогают друг другу; он дал нам много полезных советов.

Алексей записал адрес на клочке бумаги, но, несмотря на объяснения Алексея, нам пришлось еще много раз спрашивать дорогу; впрочем, здешний народ, как правило, говорил по-русски или по-английски, и мы в конце концов отыскали Агентство по приему иммигрантов. «Главное, не слушайте их, – предупредил Алексей, – иначе вам придется ждать месяцами, а сразу попросите встречи с Ильей Каровым – это хозяин агентства – и скажите ему, что вы от меня».

В агентстве нас приняла молодая улыбчивая женщина, говорившая только на иврите и на английском. Илья, по ее словам, был на совещании. Она помогла моим спутникам заполнить анкеты приема, перечислила все льготы, на которые они имели право, и предложила для начала ознакомиться с Иерусалимом и Тель-Авивом.

– Мы приехали не для того, чтобы заниматься туризмом, мы хотим немедленно начать заниматься на курсах иврита! – ответил Леонид, хлопнув ладонью по столу.

Молодая женщина, явно озадаченная его агрессивным тоном, вышла и вернулась только через полчаса. Она вручила моим спутникам сертификаты иммигрантов, где уже были проставлены печати, и объявила, что ее начальник нашел школу, которая может принять их на учебу с ближайшего понедельника. Затем она выдала им документы, которые следовало предъявить директору школы, бонус на устройство в отеле, где иммигранты жили до получения постоянного жилья, и аванс в пятьсот шекелей каждому; после чего попросила подождать, сказав, что директор центра хочет с ними встретиться.

Илья Каров, человек лет пятидесяти, могучий и благодушный, производил удивительное впечатление: в нем угадывалась сдержанная сила, сочетавшаяся с человеческой добротой. Он носил белую рубашку с короткими рукавами, на плечи был накинут пиджак. Лицо сохранило следы былой красоты, а обольстительная улыбка и насмешливый прищур придавали ему сходство с большим котом. Он сильно потел, то и дело вытирал огромным клетчатым платком лоб с залысинами и толстую бычью шею, шумно дышал, и чувствовалось, что ему не суждено свыкнуться с этой адской жарой; каждый шаг требовал от него невероятных усилий. Мы узнали, что он родом из Минска и во время войны попал в плен, о чем свидетельствовали шесть цифр, вытатуированных на его левом запястье и постоянно напоминавших о пятнадцати месяцах, проведенных в Освенциме. Он сразу же обратился к Игорю и Леониду по-русски, полностью игнорируя меня, и они долго беседовали, а я опять сидел, как дурак, не понимая ни слова в их разговоре.

Час спустя Илья посадил нас в свой «форд-таунус» и привез в расположенный за портом отель подозрительного вида – «Эксцельсиор», совершенно не соответствующий своему пышному названию; зато он знал его хозяина, уроженца города Ростова. Тот встретил соотечественников с чуть наигранной радостью. Нам с Игорем достался двухместный номер со спартанской обстановкой, на третьем этаже, с кувшином воды для умывания и туалетом в конце коридора; из окна, в узкую щель между двумя многоэтажками, можно было разглядеть кусочек моря. Илья пригласил нас на ужин в соседний ресторан с открытой террасой, выходившей на бульвар. Там он начал задавать Игорю и Леониду вопрос за вопросом, и они охотно отвечали, ничуть не дивясь его любопытству; зато ни разу не обратился ко мне, даже не взглянул. И очень удивился, когда Леонид прикрыл рукой свой бокал, в который он хотел налить красное вино, сказав: «Нет, спасибо, Илья, я не употребляю алкоголь». Этот ужин, вообще-то, довольно скромный, длился целую вечность; потом Илья попрощался и ушел, даже не пожав мне руку.

А Игорь и Леонид были счастливы, встретив за один день столько соотечественников; это подтверждало поговорку: «В отчизне – враг, на чужбине – брат». Благодаря этой неожиданной поддержке, они теперь смотрели в будущее с бо́льшим оптимизмом и решили расценивать все окружающее только с позитивной точки зрения. Но мы столкнулись с неожиданным противником – адской жарой, мешавшей высунуть нос из отеля в дневное время. Да и ночью было ничуть не легче: стены отдавали жар, накопленный за день, и мы маялись бессонницей с вечера до утра – при закрытом окне задыхались, а при открытом не смыкали глаз от рева автомобилей на улице.

Город оживал задолго до рассвета, занятия в школе начинались в шесть утра и длились пять часов; в дневное время работать было невозможно, одно спасение – укрыться в тени и ждать наступления вечера, исходя по́том и проклиная эту адскую жару. Лично мне удавалось заснуть только перед рассветом, я даже не слышал, как Игорь собирается на свои уроки иврита, и просыпался только часам к одиннадцати, когда они с Леонидом возвращались с занятий; теперь оставалось перетерпеть полуденный зной либо в наших номерах, либо в соседнем кафе. В конце дня я садился в автобус и ехал на пляж, мысленно внушая себе, что явился в эту страну не ради морских купаний, а ради того, чтобы отыскать Камиллу; но я так и не разузнал, где она находится, – единственное, что у меня было, это письмо, присланное в марте, с указанием ее местонахождения. Я дозвонился в посольство Франции и объяснил телефонистке, что разыскиваю подругу, которая эмигрировала в Израиль, но та ответила, что эта информация разглашению не подлежит. В своем письме Камилла рассказывала, что время от времени бывает в Хайфе и заходит на почтамт за письмами «до востребования». Я показал ее фотографию всем почтовым работникам, а те – своим коллегам и некоторым клиентам, но это ничего не дало. Еще она писала, что ее семья поселилась в кибуце рядом с Тивериадским озером, недалеко от границы с Сирией. На карте – правда, довольно старой, – которую выдал мне хозяин бара, где я подолгу просиживал, в этом районе были обозначены одиннадцать кибуцев. Собравшись с мужеством, я решил обзвонить их все, и у меня ушло на это две недели. Чаще всего я попадал на людей, говоривших только на иврите или на каких-то других непонятных языках, и тогда приходилось перезванивать, чтобы добиться разговора с кем-нибудь, кто владел английским; я просил соединить меня с господином Толедано и каждый раз слышал ответ, безжалостный, как нож гильотины: «No Toledano here»[123].

Я расширил круг поисков до соседних районов. Вдобавок раз десять звонил в Аграрный институт Яффы, где Камилла планировала учиться, но мне никто не ответил. Только где-то в конце августа трубку сняла женщина, говорившая по-английски с гортанным акцентом, и объявила, что у них остается еще несколько вакантных мест; тщетно я объяснял ей, что не собираюсь к ним поступать, она твердила одно: вы должны заполнить анкету. Тут я и понял, что мой разговорный английский оставляет желать лучшего. Но 3 сентября мне повезло попасть на директора, и он заверил, что в его списках не фигурирует девушка по фамилии Толедано, а вот если я хочу записаться, то это еще возможно, и он сделает мне скидку.

В результате я почти все время торчал на почтамте Хайфы. Директриса, уроженка Брюсселя, отнеслась ко мне с симпатией и спросила, не хочу ли я работать у них почтальоном. Я ответил, что, мол, с удовольствием бы, но не говорю на иврите; тогда она предложила мне выставить фотографию Камиллы у входа в здание и написала на большом листе бумаги объявление на иврите, французском и английском: «Эту девушку разыскивает один молодой француз; если вы видели или знаете ее, просьба сообщить об этом служащим почтамта». Ее подчиненные старались говорить со мной по-французски, встречали меня словами: «Привет, Мишель, как дела?» А я отвечал: «Сегодня не слишком жарко». И приступал к своему обзвону. Но дни проходили безрезультатно, и меня мучило тяжелое ощущение, что я действую впустую и никогда больше не увижу Камиллу.

Забыл сказать, что здешняя жизнь начиналась до восхода солнца, потом останавливалась до того момента, когда оно исчезало в море, а все вечера сводились к немудреному соревнованию: кто ляжет спать раньше всех. Когда я бродил по улицам после заката, город казался мертвым, из домов доносился храп. Игорь и Леонид желали мне спокойной ночи в девять часов вечера.

Я глядел на спокойные воды в поисках объяснения этой «березины»[124], разрабатывал все новые и новые способы встречи с Камиллой и в какой-то момент пришел к ужасному выводу: может, она меня и не ждет, а помирилась с этим кретином Эли, и теперь они мирно воркуют вдвоем. Но нет, я не хотел, чтобы мной завладела ревность. Только бродил по берегу моря, уже ни на что не надеясь.

И зная, что чуда не произойдет.



Леонид выполнил обещание, данное марокканскому раввину: он больше в рот не брал вина. Но это воздержание подействовало на него самым неожиданным образом. Теперь он дважды или трижды в неделю отправлялся в ближайшую к отелю синагогу, чтобы прослушать вечернюю молитву, а кроме того, не пропускал ни одной торжественной службы в пятницу вечером и в субботу утром. Как-то раз он предложил Игорю пойти вместе с ним, на что тот ответил: «Слава богу, я атеист!»

Таким образом, Леонид ходил туда один. Ему все там нравилось: и песнопения, и музыка, и религиозный экстаз молящихся, – хотя он не понимал ни одного слова из молитв на древнееврейском. Там было красиво. Он слушал молитву, вместе со всеми вставал, опускал голову, поворачивался направо, налево, садился, снова вставал, и так в продолжение двух часов. Мало-помалу он запомнил некоторые пассажи и повторял их, закрыв глаза, словно обращался лично к Богу. Окружающие дивились этому русскому, который так истово молился, ничего не зная о ритуале, но он объяснял, что был лишен религиозного воспитания из-за коммунистического режима, и этот аргумент звучал настолько убедительно, что верующие, тронутые его решимостью приобщиться к иудаизму, приняли его в свой круг.

Один из них дал ему талес[125] и показал, как его полагается носить, другой пригласил к себе на пятничный ужин, третий – на субботний ужин; таким образом Леонид завел себе друзей и стал весьма почитаемым членом этого сообщества.

– Как ты думаешь, он притворяется верующим? – спросил я Игоря. – Может, он хочет, чтобы все считали его евреем и это помогло бы ему получить израильское гражданство?

– Я предпочел бы думать именно так, – ответил Игорь, – но, боюсь, что он искренен. Абсолютно искренен.

В ульпане Леонид осваивал иврит быстрее всех остальных учеников, да еще и успевал помогать товарищам, которым не давался еврейский алфавит, в частности Игорю – тот никак не мог научиться писать эти замысловатые буквы. Когда мы вечером ходили на пляж, Леонид нас не сопровождал: трижды в неделю он посещал курсы иудейской религии, задавал преподавателю тысячи вопросов, записывал в тетрадь ответы. Однажды мы ужинали все вместе, и вдруг он спросил хозяина ресторана:

– Скажи мне, Юрий, эти бараньи отбивные – кошерные?

Юрий озадаченно нахмурился, соображая.

– Наверно, да, Леонид, мы же все-таки в Израиле.

– Ты меня не убедил. Если ты покупаешь мясо в лавке на углу, там могут и не соблюдаться правила забоя скота согласно кашруту[126].

– Оно так, но, поскольку мясник у нас еврей, я думаю, что с этим у него все в порядке.

– К сожалению, есть предписания, которые нужно строго соблюдать. Я предпочитаю воздержаться и не есть это мясо.

Мы с Игорем охотно съели отвергнутые Леонидом отбивные, оставив на его долю помидоры и картошку. Он заметил, что мы недоуменно переглядываемся.

– Можете смеяться, но мои принципы незыблемы – все или ничего. Я всю жизнь был атеистом, но теперь чту этот закон и каждодневно примериваю его к себе. Сейчас мне уже пятьдесят два года, и никто не имеет права предписывать мне, во что я должен верить, а во что нет; я чувствую потребность молиться, мне нравится иудейская вера, ее простота, ее безыскусность, ее философия, поэтому я решил стать евреем, хотя моя мать еврейкой не была. Но здесь и сейчас все по-другому, и я молюсь, и примирился с самим собой с первого же шага на этой опаленной земле, и наконец-то обрел утешение, хотя все еще думаю о Милене. Я стал крепче спать, меня не тянет к рюмке, мне теперь даже безразлично, кем работать – пилотом или нет; водить самолеты, конечно, прекрасно, но если не получится, тем хуже, – я все равно останусь здесь и буду работать кем угодно: шахматным тренером, механиком, электриком, каменщиком – словом, делать любую работу, какую мне доверят.



На площади перед мэрией один ливанец держал киоск с открытым прилавком, единственный в городе, где можно было купить иностранные газеты, правда, поступавшие хаотично, непонятно почему: сегодня это могла быть «Фигаро», завтра «Франс-Суар» или «Орор». А мне хотелось все-таки держать связь с родиной. Поскольку начался период отпусков, информация об актуальных событиях была равна нулю, но одна новость, вычитанная в «Комбá», привела меня в ужас: южные штаты США охватила коллективная истерия, некоторые американцы поклялись убить Джона Леннона, который посмел заявить, что битлы более популярны, чем Христос; радио бойкотировало их песни, в Алабаме по ночам сжигали их альбомы, ку-клукс-клан распинал их пластинки, призывая толпу отомстить этим нечестивцам за богохульство. Однажды их самолет обстреляли из ружей, и работники ФБР, опасаясь, что какой-нибудь снайпер поубивает их во время концерта в Мемфисе или в Сент-Луисе, охраняли запуганных музыкантов круглые сутки и перевозили их с места на место в бронированных автомобилях.

Господи, что с нами будет, если их убьют?!



Прошло уже три недели. Я купил три цветные почтовые открытки с видом на бухту Хайфы, чтобы сообщить о себе родителям, и потратил целый час, выписывая один и тот же текст матери и отцу, стараясь писать покрупнее и надеясь, что они не станут сравнивать эти послания. О своих делах я отзывался туманно (что в точности соответствовало ситуации), зато рассказывал о палящей жаре, о морском ветерке, помогавшем ее переносить, об освежающих купаниях, избегая называть дату возвращения, которой я и сам не знал, и не указывая свой адрес, чтобы мать не смогла потребовать моего возвращения к началу учебного года. Потом я написал открытку Джимми:

Привет, Джимми, старина!

Вот уже три недели, как я в Израиле, а именно в Хайфе, где живу в настоящем пекле. Вся страна – сплошная сумасшедшая стройка, дома растут как грибы. Я пока еще не разыскал свою подружку и не знаю, разыщу ли. Похоже, ее уже нет в этой стране, или она меня забыла.

Ну а как твои дела, как проходят съемки у Луиса Бунюэля? Надеюсь, успешно. Один мой друг сказал, что это потрясный режиссер и что он предоставляет своим актерам полную свободу. Наверно, по сравнению с телевидением это приятный контраст. Вот я вернусь – через несколько недель или месяцев, – и ты все мне расскажешь подробно. Я с удовольствием вспоминаю тот шикарный ужин и потрясающий вечер, который мы провели втроем. Я счастлив, что вы помирились, и желаю вам всего самого-самого лучшего. Поцелуй от меня Луизу. До скорого (надеюсь).

Твой друг Мишель

Август уже близился к концу, а перемен не предвиделось, и мне обрыдло слоняться по этому городу, где только и оставалось, что потеть; я уж начал подумывать, не лучше ли вернуться во Францию и как-то наладить жизнь заново, потому что я не горел желанием продолжать свои гуманитарные занятия. Наверно, судьбе пока не угодно, чтобы я нашел Камиллу.



За это время Илья трижды приходил ужинать с нами. В первый раз это было, когда Игорь сказал ему, что Леонид больше не желает есть в нашем ресторане, потому что мясо, которое покупает хозяин, не кошерное; Илья как будто не удивился, только сказал: «Он прав, наши законы нужно соблюдать». И мы пошли ужинать в соседнее заведение, где ягнят приканчивали по всем правилам. Илья по-прежнему не обращал на меня внимания. Правда, в какой-то момент я заметил его пристальный взгляд, устремленный на меня, но он ни разу не заговорил со мной. Этим вечером Илья объяснил Игорю и Леониду, что их ждет в дальнейшем. Он надеялся, что в конце сентября им предоставят квартиру, поскольку они решили жить вместе. Изучение иврита займет у них год, и все это время им будет выплачиваться пособие. Как только Леонид сможет самостоятельно заполнить анкету для поступления в авиакомпанию «Эль Аль», его зачислят стажером, но это очень долгий процесс, и ускорить его невозможно. Что касается Игоря, то подтверждение его советского медицинского диплома уже получено. Когда он овладеет ивритом, ему придется пройти шестимесячную стажировку в больнице, чтобы получить израильскую лицензию и освоить новейшие методы лечения. После чего он сможет выбирать: работать в государственном лечебном учреждении или заниматься частной практикой.

Мы покончили с десертом и теперь сидели молча, сытые и довольные, улыбаясь друг другу и не зная, о чем еще говорить. Илья взглянул на Леонида и вдруг спросил:

– Ты, кажется, великий мастер играть в шахматы; сделай честь, сыграй со мной.

– Кто это тебе сказал? – удивился Леонид. – Уж, конечно, не я, не Мишель и не сам Игорь.

– Земля слухом полнится, мне известна твоя репутация, – ответил Илья.

Леонид переглянулся с Игорем и с видом фаталиста объявил, что будет рад сыграть. Хозяин ресторана принес потертую шахматную доску с захватанными деревянными фигурами.

– Играй белыми, Илья. Вообще-то, я всегда играю на спор, это мое правило. В Париже я играл на аперитив, но теперь я завязал с выпивкой, а денег с тебя брать не хочу.

– Ну, пока еще неизвестно, выиграешь ли ты, а я в свое время был перворазрядником.

– Давай так: если я выиграю, ты мне окажешь протекцию при поступлении в «Эль Аль». Такую, совсем легонькую протекцию, идет?

Вместо ответа Илья двинул на две клетки вперед белую пешку.

Партия началась, и к нашему столу подошли несколько посетителей, желавших последить за этим поединком; игроки быстро двигали фигуры, но минут через двадцать, когда Илья взялся было за своего ферзя, он вдруг призадумался:

– Похоже, я дал промашку. Может, матч-реванш? Бери теперь белые.

– Если я буду играть белыми, твои шансы равны нулю.

Они вновь расставили фигуры, Леонид налил себе воды, Илья сделал первый ход и начал играть внимательней; теперь он был начеку и то и дело поглядывал на Леонида, который даже не поднимал на него глаза. Через полчаса Илья, ухмыльнувшись, взял у Леонида черного королевского коня.