Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Б. Е. Тумасов

Лжедмитрий II: Исторический роман

Из энциклопедического словаря Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. XXXIV. СПб., 1897

Лжедмитрий II, прозванный Тушинским вором, — самозванец, выступивший на сцену в 1607 г., прежде всего в Стародуб-Северском; происхождения темного, родом, вероятно, из Белоруссии; хорошо знал русскую грамоту и весь церковный круг, говорил и по-польски; по одним известиям — попович, по другим — крещеный еврей. Он знал многие тайны Лжедмитрия I, был, вероятно, в числе его приближенных; по некоторым известиям, под именем Богданка был учителем в Могилеве; взялся за роль самозванца в интересах польской партии. По наружности он не походил на Лжедмитрия I; был груб и развратен. Сначала он называл себя московским боярином Нагим и распространял в Стародубе слухи, что Дмитрий спасся; когда его, с его пособником, подьячим Алексеем Рукиным, стародубцы подвергли пытке, последний показал, что называющий себя Нагим и есть настоящий Дмитрий. Он был освобожден и окружен почестями; к нему присоединились Заруцкий, Меховицкий, с польско-русским отрядом, и несколько тысяч северцев. С этим войском Лжедмитрий взял Карачев, Брянск и Козельск; в Орле он получил подкрепления из Польши, Литвы и Запорожья. Весной 1608 г. он двинулся к Москве, разбил на дороге войско Шуйского под Волховом и призывал на свою сторону народ, отдавая ему земли «изменников» бояр и позволяя даже насильно жениться на боярских дочерях. Обойдя другое войско Шуйского, Лжедмитрий подошел к Москве с севера и после ряда передвижений занял село Тушино, в 12 верстах от столицы; лагерь свой он скоро обратил в укрепленный городок, с 7000 польского войска, около 10 000 казаков и десятками тысяч вооруженного сброда. Часть освобожденных по ходатайству Сигизмунда поляков, отъезжая в Польшу, попала в руки тушинцев; в августе 1608 г. находившаяся в их числе Марина Мнишек, уговоренная Рогинским и Сапегой, признала Лжедмитрия своим мужем и для заглушения укоров совести была с ним тайно обвенчана. Сапега и Лисовский присоединились к Лжедмитрию; казаки все еще стекались к нему массами, так что у него было до 100 000 человек войска; в столице и окрестных городах влияние его все росло. Захваченный его пособниками митрополит Филарет был возведен им в патриаршее достоинство. Ему подчинились Ярославль, Кострома, Вологда, Муром, Кашин и многие другие города. После неудачи Сапеги перед Троицкой лаврой положение «царька» Лжедмитрия пошатнулось: дальние города стали от него отлагаться. Новая попытка овладеть Москвой не имела успеха; с севера надвигался Скопин со шведами, во Пскове и Твери тушинцы были разбиты и бежали; Москва, благодаря помощи извне, была освобождена от осады. Новые планы Сигизмунда III, его поход под Смоленск еще более ухудшили положение Лжедмитрия; поляки стали отходить к королю. Лжедмитрий тайком бежал из стана, переодетый крестьянином. В укрепленной Калуге его приняли с почестями. В Калугу прибыла и Марина с конвоем, данным ей Сапегой; Лжедмитрий жил, окруженный некоторым блеском, и без надзора польских панов чувствовал себя свободнее. Ему вновь присягнули Коломна и Кашира. Он снова приступил к столице, сделал лагерем Коломенское, жег слободы и посады. Боязнь измены заставила его, однако, возвратиться в Калугу. За него стоял весь юго-восток, на севере его признавали многие земли. Главной силой его были донские казаки; полякам он не доверял и мстил им за измену пытками и казнями пленников. Он погиб вследствие мести крещеного татарина Урусова, которого подверг телесному наказанию. 11 декабря 1610 г., когда Лжедмитрий, полупьяный, под конвоем толпы татар выехал на охоту, Урусов рассек ему саблей плечо, а младший брат Урусова отрубил ему голову. Смерть его произвела страшное волнение в Калуге; все оставшиеся в городе татары были перебиты донцами; сын Лжедмитрия, Иван, был провозглашен калужцами царем.

Борис Тумасов

Часть первая

Вздыбленная Россия

Годы 1606–1608-е

Глава 1

Жив царь Дмитрий. Шуйский — царь боярский. Посольский поезд в Речь Посполитую

В мае, когда в зелень оделась лиственница, а отпаривавшая земля покрылась молодой травой, волк отыскал себе логово у самого Севска. Ночами, на весь городок навевая тоску, слышалось его заунывное пение. Волк выл не от голода. В те годы дикий зверь промышлял мертвечиной. Трупы казненных холопов и татей неубранные валялись у обочин дорог, в заброшенных деревнях комарицкой земли. Волк настойчиво зазывал к себе подругу, садился на задние лапы, подняв морду к луне, заводил тоскливую песню. Сначала она напоминала тихое урчание, затем усиливалась, переходя на самый высокий накал.

Севские охотники не раз подстерегали волка, но он оказался матерым и хитрым.

Однажды Артамошка Акинфиев, год как появившийся в Севске, все-таки укараулил волка. Запрятался с вечера в засаде, затаился.

Зверь объявился в полночь с заветренной стороны, осторожной трусцой приблизился к Акинфиеву, остановился, принюхался, но опасности не учуял. Умостившись, серый поднял голову к небу, выжидающе помолчал. Артамошка взял самопал наизготовку, однако не стрелял, медлил. А волк сидел не шевелясь долго, потом неожиданно заскулил по-щенячьи жалобно.

Дрогнуло у Акинфиева сердце, опустил самопал. Серый был старый и одинокий. А Артамошке было известно чувство одиночества. Который год гоняет его злая судьба.

В моровые лета оказался Артамошка в Москве, а оттуда к Хлопке подался. С ним громили боярские вотчины. Когда же в бою со стрельцами погиб Хлопка и рассеялись его отряды, Артамошка скрылся.

Потом пристал Акинфиев к Дмитрию, какой сыном царя Ивана Васильевича Грозного назвался и из Речи Посполитой на Москву пошел против Бориса Годунова и тех бояр, какие его руку держали.

Говорил Дмитрий: «Я иду отобрать у Бориски царский трон, какой по праву мне принадлежит, и буду править по справедливости».

Но вскоре убедился Артамошка: самозванец Дмитрий и никакой он не царь. Окружил себя панами вельможными, а те российский люд грабят, обиды чинят.

Ушел Артамошка от самозванца. В Москве в Кузнецкой слободе повстречал Агриппину. Но недолго длилось его счастье…

Свистнул Артамошка, волк прянул в чащобу, а Акинфиев, вскинув самопал на плечо, побрел в городок.

Тридцать седьмое лето живет Артамошка на свете, борода и волосы в серебре, на лице морщины глубокие. Одолеваемый невеселыми мыслями, шагает он, сутулясь, к темнеющим избам.

Той майской ночью, когда Артамошка Акинфиев подкарауливал волка, в Москве князья Василий Иванович Шуйский да Василий Васильевич Голицын с другими заговорщиками убили Лжедмитрия, сожгли его и пепел из пушки по ветру развеяли. Года не просидел на царстве Григорий Отрепьев, назвавшийся царевичем Дмитрием. И избрали бояре своего, боярского царя, князя Василия Ивановича Шуйского.



…В Грановитой палате вдоль искусно расписанных стен уселись на лавках бояре думные совет держать. И часа не минуло, как они меж собой перегрызлись. Такое в Грановитой палате не единожды случалось, когда родовитые, весьма почтенные мужи псами лютыми друг на друга кидались, облаивали словами последними. Князь Ромодановский, белый как лунь, нос репкой, ногами по полу сучил, тонкоголосо, по-бабьи, Волконскому выговаривал:

— Ты, Григорий, вотчины мои грабил, разбойничал! Сколь деревенек разорил, мужиков с земель моих свел?

— Окстись, кто, как не ты, в воровских делах уличен! Мерзопакостен ты есть, князь Ромодановский!

А Юрий Трубецкой к Андрею Голицыну подскочил, лик перекосило, забрызгал слюной:

— Весь ваш род голицынский изменой кормится. Не вы ли самозванцу пятки лизали?

Высокая горлатная шапка свалилась с головы князя Андрея. Плюнул в бороду Трубецкому, задохнулся.

Царь Василий Иванович Шуйский подслеповато щурится, сухим задом в кресле елозит. С помоста свару наблюдает, голос пытается подать, ан его не слушают. Дмитрий и Иван Шуйские переглядываются, а сами наготове брату помощь оказать. Не разобрали: то ли Романов Иван Никитич, то ли Татищев ненароком в адрес Василия Шуйского слово пустил:

— Давно ль на боярском месте сидел? Кхе!..

Тут патриарх Гермоген, бывший митрополит казанский, избранный в патриархи вместо ставленника Лжедмитриева Игнатия, приподнялся, потряс святым посохом:

— Опомнитесь, окаянные! Не судите, да не судимы будете. — И очами разгоревшимися по Грановитой повел. Враз затихли бояре, присмирели. Одергивая дорогие кафтаны, расселись по своим местам, в вороты шуб уткнулись. А у патриарха голос гневный, что труба рокочет, откуда в тщедушном теле и берется. — Свару в думе затеяли, окаянные. Бога забыли. Вы на совет собрались аль на ристалище? Дума да государю в помощь!

Уселся, перевел дух. Тут Шуйский голос подал. Тихонько проговорил, елейно:

— Так как порешим, бояре, будем слать посольство к королю польскому либо повременим?

Молчали бояре, выжидали. Втянули головы в высокие, расшитые золотой и серебряной нитью вороты кафтанов, лбы морщили.

Спор-то из-за чего? Думе надлежало ответ дать, как унять Сигизмунда и панов, какие зарятся на искони российские земли, мыслят взять на себя Западное порубежье, разоряют Русь.

Тихо в Грановитой палате, никто не решается первым слово молвить. Но вот племянник государев, молодой князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский голос подал:

— Надобно, государь, надобно, эвон как ляхи и литва усердствуют. Кто самозванца на Русь напустил, пригрел, а тот им посулил города наши. С Мариной в Москву панство навел. Дай ныне, сдается мне, не угомонились ляхи с литвой…

Посольству царя московского с королем и Сеймом урядиться, где есть Русь, а где владения Речи Посполитой.

Зашумели бояре, шушукаются, на князя Михаилу Скопин-Шуйского уставились, экой шустрый, молоко на губах не обсохло, еще и звания боярского не удостоен, а на тебе, наперед стариков суется, слово спешит молвить. Скопин гордыню не смирит, воеводой мнит себя. А самому-то едва за двадцать перевалило…

Однако никто из бояр против посольства не возразил. Тогда Василий Шуйский глаза в сводчатый потолок вперил, промолвил:

— На том и порешим, — облизнул тонкие губы. — Посольство править князю Григорию Волконскому да дьяку приказа Посольского Андрею Иванову, так мыслю.

Отсидев на думе, Василий долго бродил по татарским палатам, словно вареный, охал, сморкался. В хоромах безлюдно, в высоких серебряных шандалах горят восковые свечи, у стен сундуки из красного дерева, ларцы кованые, столики и скамьи затейливой резьбой украшенные.

Самозванец во дворе пиры частые для шляхты устраивал, гремела музыка, веселье, а при Шуйском во дворцовых покоях тишина и благость, бояр и то редко зовут. Разве что в Думу, да по утрам просители одолевают. Василий отродясь тишину любил и уединение. Ко всему, гостей привечать — кошелем трясти, а скаредность Шуйского всем известна.

К ужину позвал Дмитрия Шуйского. Братья обличьем не схожи. Василий суховат, плешив, а Дмитрий и ростом, и осанкой выдался. Манерами величав, спесив.

Трапезничали при свечах. Стол велел накрыть без царской пышности и церемоний, не обильно, но сытно: лапша с гусиным потрохом да караси в сметане. Запивали ядреным квасом.

Разговор тянулся неторопкий: бояр, князей перебирали, судили придирчиво, присущей Шуйским меркой, досталось и тем, кто в Москве пребывал и кому воеводствовать в дальних и ближних городах определено. По всему получалось, никому нет веры, разве что Михайле Скопин-Шуйскому.

Дмитрий добавил осторожно:

— Еще Голицыну, пожалуй.

— Князю Андрею? — Сделав добрый глоток из серебряного кубка, Василий постучал ладошкой по столу: — Почтение высказывает, а что на уме? В душу-то не влезешь.

— Когда на торгу смутьяны имя царя Дмитрия выкрикивали и на тебя, государь, хулу возводили, Голицын на них стрельцов повел.

— Дай-то Бог, чтобы князь Андрей в голове на меня никакого злого умысла не держал, а то, как князь Шаховской… Его на воеводство посадил, по-доброму к нему, а он волком глядит, норовит глотку перерезать.

— Жаль, в ту ночь, когда Лжедмитрия кончали, прихвостня его Михайлу Молчанова упустили… Да и Гришку Шаховского в Путивль понапрасну выпустили.

— След Михайлы Молчанова в Речи Посполитой сыскался. Вона куда сиганул, под Сигизмундово крылышко. Ежли король с нами мира желает, надобно потребовать выдачи Молчанова. Убегая из Москвы, сей вор печать прихватил. Чую, именем Отрепьева-лжецаря Молчанов нам крови попортит.

Дмитрий закивал согласно.

— На Михайле кровь Федора Годунова. Чать знаешь, он его жизни лишил.

Василий будто не расслышал слов брата. А Дмитрий продолжал:

— Воеводство Шаховского в воровской земле, государь, братец мой разлюбезный.

Василий рукой махнул:

— Разбойники ныне по всему государству российскому.

— Однако Гришка особливый, — сказал Дмитрий Шуйский. — Шаховской настырный.

— Северская Украина хоть и не та, когда там Отрепьев силы на Годунова копил, но средоточие смуты уж истинно. — Повременив, добавил: — Окромя Шаховского, в Путивле покуда и воевода Бахтеяров Ростовский. Я его не тороплю в Москву отъезжать. Пущай друг друга доглядают. — Хихикнул, разгладил бороденку, переменил разговор: — Нынешний год весна теплая, Бог даст, урожай будет.

— Земли пустуют, сорные. Холопы в бегах. Лихие года на Русь послал Всевышний, — посокрушался Дмитрий.

— Дай срок, братец, накинем на мужика узду крепкую, как коня норовистого обротаем.

— Спошли тебе Господь здоровья, государь…

Проводив брата, Василий отправился в Крестовую палату. Молился перед сном долго и усердно, до боли в коленях. В опочивальню шел неслышно, будто крался. Мягкие, зеленого сафьяна сапоги скрадывали шаги. Караульные стрельцы в длиннополых кафтанах, с саблями при виде царя крепче сжимали бердыши, замирали.

К полуночи начался дождь. Москва в темени. Попрятались сторожа, город будто вымер. Косые струи секли в оконца дворца. Ветер шумел, гулял по кремлевским звонницам, раскачивал тяжелые колокола. Небо затянули сплошные тучи. Неуютно на Москве, сыро и слякотно.

А в царской опочивальне умиротворяющий полумрак, пахнет деревянным маслом.

Тлеет лампада перед образами, недвижим язычок огонька.

За парчовым занавесом царская кровать — негоже святым образам зрить, как государь Василий Иванович Шуйский теплит свою плоть с разлюбезной сердцу дворцовой девкой Авдотьей.

На широком мягком ложе вольготно разбросалась, сладко спит Авдотья. А Василий глазами в потолок уставился, думает: сбылось-таки, о чем из рода в род мыслили Шуйские — на царский трон сесть. А давно ли под страшным глазом Ивана Васильевича Грозного на карачках ползал, царские сапоги бородой обметал?

Так и к царю Борису Годунову подлез, угождал, по его указу в Углич ездил, случайную смерть малолетнего царевича Дмитрия принародно подтвердил.

А ведь как он, Василий Шуйский, Годуновых ненавидел! Весь род их…

И когда бояре против Бориса заговор учинили, Шуйский первым назвал беглого монаха Григория Отрепьева царевичем Лжедмитрием и в том клятву давал.

Когда же самозванец сел на царство и с ляхами да литвой беспутством занялся, тут люд московский и всколготился. А у Шуйского мысль закралась: подбить бояр и князей на самозванца да самому на царство сесть.

В Москве недовольство началось. Тем бояре и он, Шуйский, воспользовались, народ на Лжедмитрия подняли, убили Гришку Отрепьева, сожгли, и Василий сызнова клятву давал, что не царевич то был, а вор и расстрига.

Тяжкий грех — клятвопреступление, ин Шуйский тому оправдание сыскал: время лихое, и как голову свою сберечь, ежли не будешь змеем лицемерным пресмыкаться, хитростью жить? Сказывают, хитрость не без ума. Оно, по всему, так и есть.

Подложив под голову вторую подушку, снова предался размышлениям… Воеводу Мнишека с дочкой его, женой самозванца, и иными панами он, Шуйский, велел в Ярославль увезти. Подале от Москвы, от всяких волнений. И отобрали у них все, что Отрепьев им надарил…

Намедни Юрий Мнишек письмо слезное прислал, его, Василия, царем величает, просит отпустить в Сандомир.

Шуйский, открыв широкий губастый рот, зевнул шумно, подумал:

«Отпущать, однако, воеводу с Мариной в Речь Посполитую покуда нет надобности, цукай король Сигизмунд слово даст, что в дела российские встревать не намерен. А то вона как послы королевские на думе перед боярами да им, царем Василием, гоношились: мы-де вашего Димитрия не искали, он от вас к нам, в Речь Посполитую прибег. И когда стрельцы и казаки в его войско вместе с воеводами переметнулись, не вы ли, бояре, его сами царем признали?..»

Пробудилась Авдотья, обвила шею, жмется мягкой грудью, горячая, сдобная. Шепчет слова грешные.

— Ох, Овдотья, во искушение вводишь. А в Святом Писании как сказано? Не прелюбодействуй! Да как воздержаться, коли жжешь ты меня огнем опалимым, кровь мою бодришь, хмелем наливаешь.

— Не хлад лед ты, государь, когда-никогда и ты, разлюбезный мой, естества мужские обретаешь.

— Ать и верно, Овдотьюшка, канули в леты годы молодецкие, бывало, ляжешь с девкой, откель сила берется, а нынче, ох-хо, — вздохнул Шуйский. — Знать, от Бога все. А может, от диавола?

— Окстись, государь мой! — испуганно ойкнула Авдотья.

Шуйский посмотрел на заморского стекла оконце. Небо засерело, и тусклый свет пробивался в опочивальню.

— Овдотьюшка, пора честь знать, день зачинается, не доведи Бог, узрит кто. Ведь я ноне не боярин, госуда-арь!

Авдотья подхватилась, натянула сарафан, шмыгнула из опочивальни, а Василий, подумав о том, что вот уже к шестому десятку его жизнь добирается, а все не женат. Спросил сам себя, может, пора и семью заводить? Негоже государю с девками-холопками ночи коротать.

Но тут же отмахнулся: еще погодить маленько можно.

И хмыкнул, умащиваясь снова на мягкой, гагачьего пуха, перине. Долго лежал, посапывая. Незаметно уснул. Приснилось Шуйскому, будто стоит он перед самим Господом. Гневен Бог, и голос у него громовой, пожалуй, позычней, чем у патриарха Гермогена.

«В геенне огненной сгоришь ты, Василий, и нет тебе прощения!»

В страхе Шуйский, а Бог свое:

«Не ты ли клятвенно покрыл тяжкий грех Бориски Годунова и тем взял на себя кровь царевича Димитрия, пролитую в Углич-городе? Сколь раз ты клятву ту рушил? Молчишь? А мне, Господу, все ведомо, никому не скрыть свои помыслы. Ты же, Васька Шуйский, давая клятвы и отрекаясь от них, душой кривил и имя мое поминал всуе…»

Пробудился Василий в холодном поту, мелко закрестился, прошептал:

— Господи, прости раба своего грешного. Приснится такое… Чать, перед сном про то думать не надобно…



А патриарха Гермогена положение Шуйского тревожило, шатко сидит он на троне. Да и бояре не все им довольны. Душой чуял Гермоген — не видно конца смуты. Слухом о спасшемся царе Дмитрии земля российская полнится. Вздохнул:

— Не добром все кончится, не добром.

Вошел чернец.

— Владыка, митрополит Филарет к тебе.

Вступив в покои, Филарет поклонился:

— Благослови, владыка.

И поцеловал сухую, морщинистую руку патриарха. Гермоген указал на креслице напротив себя, заговорил тихо:

— Кровавая тень угличского царевича Дмитрия витает, чернь будоражит. Доколь тому быть?

Филарет слушал, но пока не понимал, к чему патриарх клонит. А Гермоген свое ведет:

— Надобно люд убедить, что прибрал Господь царевича еще в малолетстве. Яз велю те, митрополит, совершить обряд перезахоронения царевича.

— Как велишь, владыка. — Филарет поднялся. — Коли тем смуту уймешь.



В воскресный день на паперти Архангельского собора юродивый Елистрат, гремя цепями, кричал в народ:

— Жив, жив царь Дмитрий! Жив заступник наш!

Стекался народ, окружал паперть.

— Святой человек сказывает, знать, правда!

— Говори, Листратушка, изрекай, блаженный!

— Вижу светлый лик его! Молитесь, православный явится, изгонит нечестивых!

Купец в длиннополом кафтане умильно заглядывал в глаза юродивого:

— Блажен!

Ему вторили:

— Воистину правду сказывает блаженный. Бояре честной народ опутали, они себе своего боярского царя Ваську Шуйского избрали.

Толпа, обрастая, шумела. Нагрянули стрельцы, пробились к Елистрату, а народ к ним подступает:

— Не замай Божьего человека! Убирайтесь, покуда кости не поломали.

— Не грозите бердышами, топоров отведаете!

Волнение нарастало. Площадь перед кремлевскими церквами заполнилась, гудела грозно.

— Шуйского к ответу!

— Царя Дмитрия хотим!

— Пущай бояре за него ответ держат!

В тот час Шуйский с ближними боярами направлялся к обедне. Услышал шум, побледнел. Остановился. Мысль черная, конец настал…

Бояре вокруг сгрудились. Михайло Скопин-Шуйский руку на саблю положил, кинулся на крики.

Из Чудова монастыря, опираясь на высокий посох, шел митрополит Филарет. Толпа стихла, расступалась перед ним коридором. Филарет медленно поднялся по ступеням собора на паперть. Черные очи сурово глянули на людское море. Затих народ. Юродивый, всхлипывая, на коленях подполз к митрополиту, прижался к рясе. Филарет положил ему на голову ладонь, погладил:

— Православные, великий сан на мне, и за слова свои в ответе я перед Богом. — Голос у Филарета глухой, но громкий. — Святую истину говорю вам, не царь Димитрий сидел на престоле, а беглый расстрига Гришка Отрепьев. Коварством, злым умыслом одолеваемый, он к вере латинской склонить нас намерился, да не допустил Господь. — Вздохнул. — А царевич Дмитрий умер во младенческие лета. Ныне повелел государь Василий Иванович и патриарх Гермоген мне, митрополиту ростовскому, да князю Воротынскому перенести мощи царевича Дмитрия из Углича в Москву.

И снова погладил Елистрата.

— Поднимись, блаженный, не смущай люд. Да обратит на тебя взор свой Всевышний.

Спустился с паперти, медленно направился в патриаршие хоромы, а вслед за ним расходился народ. Переговаривались, судачили. До ушей Филарета донеслось:

— А Листрат баял, живо-ой!

— Либо не слыхал, о чем сказывал ростовский Филарет?

— Митрополит не брешет, Бога в свидетели призывал.

— Хи! Аль запамятовал, как бояре с Шуйским клялись, сажая на царство Дмитрия?

— Поживем, поглядим. Дай срок…

За неделю до Ивана Купалы из Москвы по можайской дороге на Смоленск тронулся посольский поезд. В переднем, крытом кожей возке государев посол Григорий Константинович Волконский, а за ним возки дьяка Андрея Иванова и иных посольских да служилых людей.

Скрипели тяжело груженные телеги, везли довольствие для посольского поезда и дорогие подарки для короля.

С посольством возвращались в Речь Посполитую десятка два шляхтичей, отпущенных домой царем Василием Шуйским с наказом боле на Русь не хаживать. Ляхи ехали верхоконно, однако безоружно. Над ними начальствовал пан Меховецкий, высокий, с отвислыми усами и крупным сизым носом. Сник пан Меховецкий. Когда с царем Дмитрием в Москву явился, не так мыслилось ему возвращение в Варшаву.

Князь Волконский, с лицом одутловатым и серыми холодными глазами, откинулся на мягких подушках, задумался. Не впервой ему править посольство. В последний раз даже у шаха персидского побывал, нагляделся всякого. Чудно живут шах и его визири. Поразили Волконского гаремы. Тут с одной женой порой не управишься, а у них жен — со счета собьешься…

Однако о посольстве в Речь Посполитую. Необычно оно. После того как поцарствовал Лжедмитрий, трудно будет с панами речь вести. А надлежало с Сигизмундом уговориться, дабы король разным разбойным людям дорогу на Русь перекрыл; ляхам да литве не искать бы в русских землях поживы, до коей они, известное дело, даже охочи.

И еще должен был Волконский настоять, дабы выдал король русскому царю Михайла Молчанова. Зачем Речь Посполитая пригрела этого изменника?

Князь Григорий хмыкнул, вспомнив, как петушился Михайло при Лжедмитрии. Мнил себя выше бояр родовитых, а сам из дворян голозадых. А откуда спесь та, всем вестимо. Кровь Годуновых, царевича Федора и жены Бориса Марьи взял на себя Михайло Молчанов. Да и один ли то злодейство учинил? Поди, всем известно, князь Василий Голицын вкупе с Масальским в том замешаны. Пробрались, ровно тати, в годуновские хоромы и в угоду самозванцу удавили Федора и Марью.

— Ох-хо! — Волконский перекрестился. — Все в руке твоей, Господи!



К вечеру вторых суток посольский поезд добрался до Можайска. Покуда в хоромах можайского воеводы Ефима Бутурлина проворная челядь накрывала столы, князь Волконский, вдосталь нажарившись в баньке на полке, улегся на лавку, подставил порозовевшее, будто у новорожденного, тело под хлесткие удары дубового веничка.

Холоп, раздевшись до порток, старался вовсю. Князь блаженно закрывал глаза. Приятственно. Даже в сон потянуло. Хлебнул холодного кваса, выдохнул шумно.

Попарившись и накинув длиннополый кафтан, Волконский вышел на воздух. Ноги несли отдохнувшее тело легко. Смеркалось. У конюшни наказывали холопа. Провинившийся лежал на навозной земле, а ретивый челядинец мерно, под счет боярского дворского, хлестал батогом по оголенной спине.

Князь Григорий приостановился, полюбовался. Славно сечет челядинец, с потягом. Кожа у холопа в кровавых полосах, того и гляди, лопнет. А мужик губы сцепил, терпит, ни стона, только головой дергает.

— Ну и ну! — восхищенно промолвил князь Григорий, — Иной бы криком изошел. Крепок, молодец!

За столом Волконский спросил воеводу:

— Секли холопа за какие вины?

— Берсеня-то? За зловредство. — И тут же пожаловался: — Ох-хо, холопы ноне неспокойные. Воеводствуя в Медыне, перевидал я всякого. Скажу тебе, Григорий Константинович, месяц минул, как сижу в Можайске воеводой, ин и тут не лучше. Порой наглядишься на мужичьи рыла, мороз по коже дерет. Сплошь рожи разбойные. Дай им волю, они нас всех бы под корень лютой смертью показнили.

— Уж это истина, — поддакнул Волконский. — Не помилуют. Три лета минуло, а можно ль забыть, как воры Косолапа разбои чинили. Сколько страху от них натерпелись.

— Ох-хо, не поминай на ночь. Я в те разы насилу ноги унес. — Он подвинул Волконскому блюдо с мясом. — Угощайся, князь Григорий Константинович. Ешь ты дюже плохо. Аль притомился в пути?

Стряпуха внесла серебряный поднос с поросенком. Румяная, золотистая корочка блестела жиром. Бутурлин, ловко отхватив ножом кусок, положил его перед Волконским. Нагреб ложкой гречневой каши.

— Благодарствую, Ефим Вахромеевич, все-то у тебя сытно и прием знатный, хлебосольный.

— Чем богаты, тем и рады, — довольно потер руки Бутурлин. — Я о чем с тобой, князь Григорий Константинович, поделиться хочу. Давно наблюдаю, всякий беглый люд в Северскую Украину стекается. Копится ворье. А что сие означает? Опасность великую. Искру поднеси, вспыхнет новая смута. Покуда не поздно, войско послать бы, разбойный люд разогнать, оружием постращать народ. Государь же Василий Иванович о том, поди, не помышляет, да еда Григория Шаховского на воеводство в Путивле посадил. Хе-хе! Пустил козла капусту стеречь! Экая незадача. Холопа в кулаке держи.

— Согласен, Ефим Вахромеевич, — кивнул Волконский. — От Григория Шаховского измены ожидать можно, в обиде он на Шуйского. Ну да бог не выдаст, свинья не съест. Авось побоится князь Григорий против царя злое замысливать. В те поры он на самозванца надежду держал, а ныне на кого?

— Ноне тоже, слышь, князь Григорий Константинович, слух идет, жив-де царь Дмитрий. Мужики от такой вести душой воспрянули.

— За слова энти смоленского воеводу Петра Шереметева за стрелецким доглядом увезли. Слыхивал?

— Я что, князь Григорий Константинович, люд всякое болтает. А язык, известное дело, без костей.

— Болтунам языки рви, воевода.

— Надобно.

Волконский поднялся.

— Прости, Ефим Вахромеевич, подъем у меня ранний, дорога, сам ведаешь, не ближняя…

А холоп Федька Берсень доплелся до избы, всю ночь глаз не сомкнул. Спина огнем жгла, лишь к утру слегка полегчало.

Отыскал Берсень торбу холщовую, сложил немудреные пожитки, топор за поясок сунул, вышел во двор. Занималась заря. Тихо, тепло, Можайск в сонной дреме. Федька шел поросшей травой улицей. Поравнявшись с усадьбой воеводы, поднял кулак, погрозил на темные окна воеводских хором.

— Погоди, ужо сочтемся.

За городом свернул с дороги к лесу.



Стольник Михайло Молчанов мнил себя удачливым. Да и было отчего. Немногим сторонникам самозванца удалось в ту ночь спастись. Многие паны вельможные полегли в Москве от топоров и дубин московского люда.

Как тать бежал Михайло из Москвы. Таясь, пробирался до самого российского рубежа и только в Сандомире вздохнул облегченно.

Привез Молчанов в Сандомирский замок Юрия Мнишека печальное известие о боярском заговоре, поведал, как избивали вельможных панов московские люди. О судьбе Дмитрия Михайло говорил туманно: жив ли, нет, ему, Молчанову, не ведомо, а вот о воеводе Юрии Мнишеке и царице Марине рассказал, что схвачены они людьми Василия Шуйского и содержатся за крепким караулом. Обиды им чинят, унижают всяко.

Стольнику Молчанову хозяйка-воеводша отвела угловую комнату замка. День Михайло начинал с чтения латинских книг. Потом, уединившись, принимал беглых русских дворян. Они именовали себя слугами царя Дмитрия, пострадавшими от Василия Шуйского. Беседы велись тайные, подчас долгие, после чего некоторые из дворян отправлялись за рубеж, в Московию.

Вечерами Молчанов прогуливался в саду с воеводшей. Стройный, темноволосый, в кафтане синего тонкого сукна и в красной шелковой рубахе, он явно нравился хозяйке замка. Стольник говорил по-польски чисто, иногда пересыпал речь латинскими словам, поглядывая на молодящуюся воеводшу бесстыжими зелеными глазами. От прежнего растерявшегося стольника, каким Михайло предстал в Сандомире, не осталось и следа.

Недели две минуло, и он уже уверял хозяйку, что скоро она услышит о царе Дмитрии, а с ним объявятся и воевода Юрий и Марина. А в подтверждение своих слов показал воеводше печать государства Российского.

— Мне ее царь Дмитрий вручил…

К концу месяца Молчанов сказал хозяйке:

— Премного благодарствую за приют, ясновельможная пани, однако надлежит мне перебраться в Варшаву и искать встречи с королем Сигизмундом.



Сейм был как сейм, чванливый и задиристый. Паны вели себя шумно, бранились, хватались за сабли. Одни тянули сторону Яна Потоцкого и литовского гетмана Ходкевича, другие — канцлера Сапеги и коронного гетмана Жолневского.

На сейме паны кричали:

— Скликать посполито рушение!

— Покарать московитов!

Поджарый, франтоватый Ходкевич наскакивал на краснощекого, пропахшего сивухой Жолневского.

— Але, пан коронный гонор растерял, на коня не сядет? — Повернулся к Сигизмунду, потряс руками: — Твое слово, король, и мы приведем наши хоругви в Москву!

Гетман Жолневский раскраснелся, дышит сипло:

— Чертов литвин, ты вояк известный, первому казаку зад покажешь!

Но вот поднялся дородный и важный канцлер Лев Сапега, заговорил неторопливо:

— Панове, не надо брани, повременим до поры. Еще не наш час. — И пригладил пышные усы.

Сигизмунд прислушивался к Сапеге. Он считал его своим первым советчиком. Перед сеймом канцлер сказал королю: «Ваше величество, смею вас уверить, царь Шуйский имеет врагов и быть смуте на Руси».

Сигизмунд кивнул Сапеге. На самом деле, канцлер говорит истину. Разве не прав оказался он с самозванцем? Не убей бояре Лжедмитрия, и Речь Посполитая имела бы Смоленск и северские города, а церковь римская — Унию. Самозванец был верным слугой королевства.

Голос Сапеги ненадолго вернул Сигизмунда к делам сейма.

— С вами вельможные панове, — канцлер слегка поклонился Потоцкому и Жолневскому, — я согласен. От царя московитов мы потребуем выдачи воеводы Мнишека и тех шляхтичей, каких не убили холопы.

Дряхлый пан Микульский продребезжал:

— Злотые за позор!

— Вельможный пан, московиты уплатят Речи Посполитой столько злотых, сколько укажет король.

Кончики стрельчатых королевских усов дрогнули. Сигизмунд понимал, канцлер говорит для успокоения сейма. Получить с московитов злотые — все равно что омолодить пана Микульского.

При таком сравнении король улыбнулся.

Как-то Сигизмунд сказал Сапеге, если бы он, король, послал на Москву посполито рушение, то потребовал сделать царем на Руси своего сына Владислава. На что канцлер возразил: Московия покуда сильна и Владислава не только в Москву, но и к Смоленску не допустят…



Умен литовский канцлер Лев Сапега и хитер, как старый лис. Едва Михайло Молчанов пересек рубеж и нашел пристанище в Сандомирском замке, как Сапега уже все знал о нем. Стольник-московит, по всему, непростой. Слух есть: из Москвы бежал, печать царскую прихватил. Того Молчанова надобно к рукам прибрать…

Через дворецкого воеводы Мнишека канцлер был осведомлен о всех связях Молчанова в Сандомире, кто приезжал к нему из-за рубежа, с кем и какие тайные разговоры велись.

Понял Сапега, от Михаилы Молчанова и его сторонников потянутся на Русь нити к новой смуте в московском царстве.

Глава 2

Путивльский воевода. Мужики комарицкие. Москва людная

День у путивльского воеводы Григория Петровича Шаховского начинается спозаранку. С петухами встает князь. В теплую пору моется родниковой водой, зимой растирается докрасна снегом. Воевода потянулся с хрустом, выскочил на крыльцо без рубахи. Широкоскулый, крепкий, тугие мышцы играют, подставил спину челядину. Тот полил из бадейки. Воевода умывался, отфыркиваясь, наслаждался жизнью.

— Окати, Микишка, не жалей воды.

Микишка-челядин, как и князь, к сорока подбирается, подал Шаховскому льняной рушник, Григорий Петрович растирался долго. Потом спросил:

— Что, гость еще почивает? Горазд князь Василий!

Натянув просторную шелковую рубаху, не спеша обошел двор. Хоромы у путивльского воеводы хоть и бревенчатые, однако богатые, светлые, о двух ярусах, слюдяными оконцами поблескивают. На подворье конюшня и хлев, псарня и голубятня, амбары и клети вдосталь добром набиты.

Челядь суетилась, занималась делом. Две молодайки потащили полные подойники парного молока, поклонились князю. Ядреная, толстоногая стряпуха разожгла печь и теперь, ловко орудуя длинным ножом, разделывала ощипанных гусей. Потрошки поблескивали жиром.

Григорий Петрович приостановился.

— Свари лапши с потрошками, Настасья.

— Быть по-твоему, батюшка Григорий Петрович. К завтраку и спроворю, сладку, каку ты любишь.

Конюх выводил коней на водопой. Лошади у Шаховского знатные, дикие скакуны, повод обрывают. Воевода объезживал их самолично. Вскочит на неука без седла, охлюпкой прижмется к холке, гикнет, попустит повод и только ветер свистит в ушах. Крепко держится на коне князь Григорий, видать, кровь предков-степняков в нем бурлит.

У голубятни воевода задержался, послушал воркование. Открыв решетчатую дверку, князь взял шест с тряпицей на конце, пугнул птиц. Голубиная стая взмыла в утреннюю синь, закружила, выписывая замысловатые петли…

Задрав голову, Шаховской полюбовался, потом через открытые ворота покинул подворье. На городской площади, поросшей травой, тихо и сиротливо. Сухонький дьячок в стареньком подряснике со связкой ключей в руке торопился открыть церковную дверь. Опираясь на клюку, плелась старуха нищенка, чтобы занять место на паперти, с трудом передвигала ноги.

«Не доведи Бог дожить до этих лет», — подумал князь.

Шаховской на воеводстве недавно, со времени смерти царя Дмитрия. Услал его царь Василий Иванович из Москвы за то, что Шаховские, и Григорий и отец его, старый князь Петр, верно служили Дмитрию, хотя и знали, что за этим именем скрывается самозванец, однако личность сильная.

Князь Григорий винит бояр, устроивших заговор против Лжедмитрия. А что избрали они на царство Шуйского, совсем удивительно. Разве не известно, он клятвопреступник и подл по натуре. Подобно геенне Васька, от него всякой пакости ожидать можно. Чем быстрее избавиться от царя Шуйского, тем лучше.

У князя Григория Петровича убеждение твердое: Василий Шуйский на престоле сидит непрочно, и видит Бог, царский трон выбить из-под него возможно, надо только решиться. А уж коли такое случится, тогда его, Григория Шаховского, судьба счастливая не обойдет.

Ох, мысли, мысли, куда они только не заносят путивльского воеводу!

Раскинулся Древний Путивль на шести холмах. Еще со времен киевского князя Игоря сохранился на городище земляной вал. На другом холме далеко виден Молчанский монастырь, дававший приют наступавшему на Москву царевичу Дмитрию…

Домишки в Путивле рубленые, крытые тесом и соломой. Центральная часть города, где боярские и дворянские хоромы, обнесена высокими бревенчатыми стенами.

За этими стенами два лета назад отсиделся от годуновского войска Лжедмитрий и, скопив силы, двинулся на Москву. Путивльцы и поныне гордятся: «Мы царевича Дмитрия приютили, подмогли в правом деле против Бориса Годунова…»

По подъемному мосту, переброшенному через глубокий ров, воевода Шаховской вышел на посад, где жили ремесленники и огородники, стрельцы и разный торговый люд. Здесь по воскресным дням собиралось думное торжище, на которое из ближних и дальних сел и городков съезжался народ, дрались в кулачном бою, решалась правда.

В обычные же дни Путивль-город не слишком бойкий, с весны зеленел садами, к осени радовал обилием плодов и разной ягоды. Вдоль рыбной речки Сейм берега живописные, лесные.

Шаховской остановился у реки, носком красного сафьянового сапога коснулся воды. Тянет за рекой туман, всплыла рыба, в заводи пугнула по воде мелочь — щука гоняла. Свежо…

Завтракали втроем, воевода Григорий Петрович Шаховской с гостями, князем Василием Масальским и Филиппом Пашковым, дворянином, пожалованным Лжедмитрием двумя деревнями в Веневском и Серпуховском уездах за то, что с отрядом мелкопоместных служилых людей помог самозванцу вступить в Москву.

Сытную еду запивали медом хмельным, игристым, речи вели тайные, запретные, вполголоса.

Сотник Пашков, по кличке Истома за красоту и ухарство, расстегнув ворот алой шелковой рубахи, весело поглядывал то на воеводу, то на низколобого хмурого Масальского, теребил серебряные застежки.

— Шуйский повелел народ к присяге приводить, крест целовать, — сказал Шаховской, поигрывая ножиком. — Куда как грозен! По московским церквам молебны о здравии служат.

— Ваське-то? — возмутился Масальский. — Слепец гунявый, гнида царь! Как же я ему присягну, шубнику?

Пашков засмеялся:

— У Шуйского, слыхивал, челядь шубы шьет, мошну набивает.

— Шубник, воистину шубник Шуйский, — подтвердил Масальский.

— Я вот чего скажу: не жди от Шуйского добра, коли воцарился, — снова сказал воевода. — За ним издавна молва недобрая. Грозному Ивану бородой сапоги обметал, при Федоре Ивановиче и Борисе Годунове гнулся, Дмитрию до поры угодничал, тварь.

— Змеей коварной царю Дмитрию в душу влез, — бубнит Масальский. — Ино и ужалил.

— Известно, Шуйский дворянство не честит, — сказал Пашков. — Мы его сторону держать не согласны, нам в том какая корысть?

— Чего там дворян, он и бояр не всех чтит. Льстецов обожает, наушников, одаривает их. Я вот о чем сообщу вам, — воевода перешел на шепот, — с верным человеком стольник Михайло Молчанов из Сандомира письмо переслал.

— О чем оно? — встрепенулся Масальский.

— Аль не догадываетесь?

И склонились над столом голова к голове, зашептались.

— Я слыхивал, стольник Михайло, когда из Москвы сбег, дорогой в Речь Посполитую первоначально к тебе, князь Григорий Петрович, в Путивль наведывался, — сказал Масальский.

— Было такое. Молчанов пишет, король Сигизмунд и паны вельможные на Москву помышляют. О царе Дмитрии поговаривают. Кое-кто не верит в смерть его. Разумеете?

— Слава тебе, Господи, — перекрестился Масальский. — С ляхами и мы на Шуйского.

— Не след того! — возмутился Истома.

— Вы это о чем? — не понял Масальский.

— Чужеземцев на Русь наводить, — зло ответил Пашков. — С Шуйским и без ляхов совладаем, так и отписать стольнику Михайле Молчанову.

— Слова твои верные, Истома, — поддержал Пашкова Шаховской. — Нам ли не знавать, зачем король с панами вельможными в московские дела нос суют, шляхту на нас насылают.

— Сами разобраться горазды в делах наших, — снова заговорил Истома. — И из-под Шуйского трон выбьем, силов достаточно. Снова заявляю, нам, дворянам, Васька не надобен. Не хотим такого царя, какой дворянству не защита. Вона встречался я недавно с рязанцем Ляпуновым Прокопием, жалуется, бояре холопов у дворян посулами и силком уводят, а Шуйский боярскую сторону держит, в приказах веры нам нет.

— Аль забыли, кто у царевича Дмитрия главной силой против Годунова был? — спросил Шаховской и тут же ответил: — Холопы да казаки. А когда Дмитрий в Москву вступил, враз место черни указал. Однако холопы и поныне поговаривают, царя Дмитрия, дескать, бояре извели, потому как он вольную намерился дать народу, землей жаловать.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Масальский, — черни опасаюсь. Обойтись бы без нее.

— Пожалуй, ты, князь Григорий, верно говоришь. От крестьянского войска до поры не резон отказываться, — сказал Пашков.

— Может, к воеводам иных городов письма слать, позвать в подмогу, и они за нами потянут.

Пашков повел бровями:

— Заодно и дворянам поклониться.

Шаховской молчал, думал. Наконец сказал:

— Я чернь тоже не жалую, и она нам до времени, пока Ваську прогоним. Покуда же с письмами нарядим гонцов к казакам и воеводам по городкам северским. А холопов и крестьян, какие к нам пристанут, гнать не будем. Душою чую, не избегать нам холопского войска.

— Повременйм, князь Григорий, с холопами. Эко дались они тебе, — недовольно поморщился Масальский.

— Ладно уж.

Масальский сказал:

— Тебе, князь Григорий, первому начинать, ты у нас заглавный, и Путивль над всеми городами Северской Украины голова. Тут тебе и Стародуб, и Севск, и Чернигов, и Новгород-Северский, и Рыльск, и Брянск. Вона сколь сразу к Путивлю потянутся!

Шаховской задумался.