Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Майкл Крайтон

Случай необходимости

«Я направлю режим больных к их выгоде, сообразно с моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости. Я не дам никому просимого у меня смертельного лекарства и не покажу пути для подобного замысла. Точно также я не вручу никакой женщине абортивного пессария. Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство…» — Из «Клятвы Гиппократа», даваемой молодыми врачами, готовящимися приступить к профессиональной практике.
Консервация ДНК не есть моральное обязательство. Гарретт Хардин
____________________
АО 22-6712
РЭНДАЛЛ, КАРЕН
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ЛИСТ
…в виде (4+) аллергической реакции с последующим смертельным исходом в 4 часа 23 минуты. Больная выписана в 4 часа 34 минуты.
Диагноз при выписке:
1. Кровотечение 2-о, вызванное самопроизвольным выкидышем.
2. Общая анафилаксия как следствие назначения инъекции пенициллина внутримышечно.
ПОМЕЩЕН -
ВЫПИСАН — палата Х
ДАТА — 10/13
ПОДПИСЬ — Джон Б.Вильямсон, доктор медицины
____________________


ПОНЕДЕЛЬНИК, 10-Е ОКТЯБРЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Все кардиохирурги порядочные сволочи, и Конвей в этом смысле отнюдь не является исключением. Он вихрем ворвался в лабораторию патологоанатомического отделения в 8:30 утра, на нем все еще был зеленый хирургический халат и шапочка, и он неистовствовал. Когда Конвей вне себя от злости, он что есть силы стискивает зубы, и монотонно цедит слова сквозь них. Лицо его при этом багровеет, а на щеках проступают пунцовые пятна.

— Идиоты, — шипел Конвей, — недоумки чертовы.

Он ударил кулаком о стену; расставленные на полках шкафов пузырьки и склянки испуганно задребезжали.

Все мы знали, что происходит. В день Конвей делает две операции на сердце, первая из них начинается в 6:30 утра. И когда двумя часами позже он объявляется в лаборатории нашего отделения, то происходит это лишь по одной-единственной причине.

— Бестолочь, ублюдок безголовый, — сказал Конвей и со злостью пнул ногой урну для мусора. Урна опрокинулась и с грохотом покатилась по полу.

— Чтоб ему пусто было, чтоб его поганые мозги повылазили, — продолжал разоряться Конвей, отчаянно гримасничая и устремив взгляд в потолок, как будто обращаясь к Всевышнему. Всевышний же, как, впрочем, и все мы, уже не раз слышал это и прежде. Все тот же гнев, и опять крепко стиснуты зубы, и снова раздается грохот и богохульство. Конвей неизменно остается верен себе, и это очень напоминает повторный показ кадров одной и той же старой киноленты.

Объектами для негодования чаще всего становились ассистенты, медсестры, техники, отвечающие за оборудование. Но вот сам Конвей, как ни странно, никогда не входил в это число.

— Тут хоть еще сто лет проживи, — цедил Конвей сквозь зубы, — все равно не найдешь приличного анестезиолога. Никогда. Потому что их не существует в природе. Все, все они тупые говнюки и ублюдки.

Мы сочувственно переглянулись между собой: на этот раз не повезло Герби. Примерно раза четыре за год в адрес Герби сыпались упреки и проклятия. В оставшееся же время они с Конвеем были близкими друзьями. И тогда Конвей превозносил его до небес, называя самым лучшим анестезиологом во всей стране, уверяя, что он лучше, чем Сондерик из «Брайхама», лучше Льюиса из «Майо», короче, лучше всех.

Но четыре раза в год Герберт Лэндсмен все же обьявлялся виновным за СНС — на слэнге хирургов это означает смерть на столе. В кардиологии такие случаи отнюдь не редки: пятнадцать процентов из ста для большинства хирургов, и восемь процентов из ста для такого человека, как Конвей.

И именно потому, что Фрэнк Конвей был хорошим хирургом, потому что у него лишь восемь операций из ста заканчивались неудачей, и потому что у него была легкая рука, всем волей-неволей приходилось мириться с вспышками раздражения и гневными порывами с его стороны, когда он был готов крушить все, что ни попадется ему на пути. Как-то раз досталось даже лабораторному микроскопу, ремонт которого впоследствии обошелся в сотню долларов. Но и тогда никто и глазом не моргнул, все сделали вид, как будто ничего не произошло. Потому что у Конвея было лишь восемь процентов операций со смертельным исходом.

Конечно же по Бостону ходили упорные слухи о том, как ему удается добиться столь низкого процента смертности, того показателя, что сами хирурги между собой называют не иначе как «коэффициентом убойности». Говорили, что Конвей намеренно не берет пациентов с осложнениями. Говорили, что Конвей избегает оперировать пожилых пациентов. Говорили также, что он противится новшествам и никогда не применяет в своей практике новых и рискованных методик. Все эти доводы, разумеется, были лишь досужим вымыслом. Коэффициент убойности у Конвея оставался столь низок, потому что он был превосходным хирургом. Только и всего.

А тот факт, что как личность он был совершенным ничтожеством, считался вроде как излишней подробностью.

— Тупица, вонючий ублюдок, — сказал Конвей. Он гневно оглядел лабораторию. — Кто у вас тут сегодня за главного?

— Я, — ответил я. Как старший патологоанатом в тот день я отвечал за работу лаборатории. И поэтому все должно было проходить через меня. — Вам нужен стол?

— Да, черт возьми.

— Когда?

— Вечером.

Это было вполне в духе Конвея. Он всегда проводил вскрытия по своим случаям со смертельным исходом вечером, нередко задерживаясь в секционном зале далеко за полночь, словно желая тем самым наказать самого себя. Но вот присутствовать при этом никогда не позволялось никому, даже стажерам, работавшим с ним. Кое-кто говорил, что якобы во время вскрытия он плачет над трупами. Другие же утверждали, будто бы, наоборот, похохатывает. Но наверняка этого не знал никто. Кроме самого Конвея.

— Я предупрежу канцелярию, — сказал я, — чтобы они оставили свободное отделение в холодильнике.

— Угу. Дерьмо! — Он грохнул кулаком по столу. — Четверо детей остались без матери.

— Я скажу канцелярии, чтобы там все организовали.

— Остановка произошла прежде, чем мы успели добраться до желудочка. Мы продолжали массаж целых тридцать пять минут, но все впустую. Все напрасно.

— Вы назовете мне имя? — спросил я. Это было нужно для канцелярии.

— МакФерсон, — сказал Конвей. — Миссиз МакФерсон.

Он направился к выходу и вдруг остановился уже у самого порога. Он уныло стоял там, понуро опустив плечи.

— Господи, — сказал он, — мать четверых детей. Что, черт возьми, я теперь скажу ее сиротам?

Он поднял руки — так как это делают только хирурги, обратив их ладонями к себе — и с отвращением посмотрел на собственные пальцы, как будто это они подвели его. Я полагаю, что в каком-то смысле они его действительно подвели.

— Боже праведный, — сказал Конвей, — и почему я только не пошел в дерматологи? Ведь у дерматологов-то небось не бывает смертников.

Затем, пнув ногой дверь, отчего та покорно распахнулась настежь, он вышел из лаборатории.



* * *



Когда мы наконец снова остались в одиночестве, один из патологоанатомов-стажеров, новичок, работавший у нас всего первый год и теперь казавшийся очень бледным, осторожно осведомился у меня:

— А он что, всегда так?

— Да, — ответил я. — Всегда.

Я отвернулся к окну, за которым накрапывал унылый октябрьский дождик, а сквозь него медленно тянулсялся сплошной автомобильный поток часа пик. Наверное мне было бы гораздо легче посочувствовать Конвею, если бы я только не знал, что подобные его выходки были неотъемлемой частью своего рода ритуала, совершаемого всякий раз, когда он терял пациента. Наверное, потребность в разрядке действительно существовала, но только не скрою, что нам, подавляющему большинству сотрудников лаборатории, оставалось лишь мечтать о том, чтобы в такие моменты он поступал как Делонг из Далласа, который занимался составлением кроссвордов на французском языке, или хотя бы как Арчер из Чикаго, отправлявшийся в город, к парикмахеру всякий раз, когда ему приходилось кого-либо терять.

Выходки Конвея пагубно сказывались на работе всей нашей лаборатории, из-за него мы теряли время. А по утрам это было особенно плохо, потому что как раз в утренние часы приходилось выполнять исследование образцов тканей, поступавших из операционных, а уложиться в положенные по графику сроки обычно никак не удавалось.

Отвернувшись от окна, я взял очередной материал, принесенный для исследования. В нашей лаборатории имеется все для того, чтобы работа шла без задержек: патологоанатомы работают, стоя за высокими лабораторными столами. Перед каждым из нас расположен микрофон, спускающийся с потолка и включаемый при нажатии педали, находящейся на полу. Это освобождает руки для работы; достаточно лишь наступить на педаль и говорить в микрофон, и тогда все замечания и выводы окажутся записанными на магнитофон. Впоследствии машинистки распечатают эти заключения, чтобы их можно было приобщить к больничным картам.

Вот уже всю прошлую неделю я пытался бросить курить, и то, что теперь оказалось у меня в руках, в некоторой степени помогло мне в этом. Передо мной лежал срез с легкого с выступающей из него шишкой белого цвета. На приложенной розовой бирке было указано имя больного, который именно в этот момент лежал на операционном столе с разрезанной грудью. Для того, чтобы продолжить операцию, хирургам было необходимо дождаться заключения от патологоанатома. Если опухоль доброкачественная, то они просто удалят эту долю легкого. Если же она окажется злокачественной, то придется убрать целое легкое вместе со всеми лимфатическими узлами.

Я поставил ногу на педаль в полу.

— Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Для исследование представлен срез верхней доли правого легкого размером — тут я на время отпустил педаль и произвел измерения — пять на семь с половиной сантиметров. Ткань легкого бледно-розового цвета и крепитантна[1]. Поверхность плевры гладкая и блестящая без признаков соединительной ткани или спаек. Небольшое кровоизлияние. В составе паренхимы имеется новообразование неправильной формы, белого цвета, размером… — я измерил шишку -… приблизительно двух сантиметров в диаметре. Срез твердый, белого цвета. Видимой фиброзной капсулы не выявлено, наблюдается некоторое нарушение структуры прилегающей ткани. Общее впечатление… рак легкого, предположительно злокачественная опухоль, знак вопроса, метастазы. Перерыв в записи, подпись, Джон Берри.

Я сделал срез с шишки и поместил ее в агрегат для быстрой заморозки. Существует лишь один путь наверняка убедиться в доброкачественной или злокачественной природе опухоли — это исследовать срез под микроскопом. Поэтому если вначале подвергнуть ткань заморозке, то появляется возможность быстро сделать тонкий срез. Обычно для того, чтобы подготовить предметное стекло, исследуемый материал приходится вымачивать в шести или семи растворах, на что уходит самое меньшее часов шесть, а иногда и целых несколько дней. Хирурги же не могут ждать так долго.

Когда ткань была хорошо заморожена, я сделал с нее срез микротомом, и поместил его на предметное стекло, которое было тут же вставлено мною в микроскоп. Мне не пришлось помещать стекло в сушку: даже под объективом с небольшим увеличением была отчетливо видна причудливо переплетающаяся сеть легочной ткани, образующая пузырьки альвеол, в которых происходит газообмен между кровью и воздухом. Белое же образование было здесь явно не на месте.

Я снова наступил на педаль микрофона в полу.

— Микроскопическое исследование среза замороженной ткани. Новообразование белого цвета состоит из видоизмененных клеток паренхимы, поразивших прилегающую здоровую ткань. Делящиеся клетки содержат много неправильных, гиперхроматических ядер. Заметны также гигантские клетки, содержащие сразу несколько ядер. Впечатление — начальная стадия развития злокачественного новообразования в легком. Примечание — выраженный антракоз прилегающей ткани.

Антракозом называется скопление в легких частичек углерода. Стоит только углероду попасть в организм, будь то вместе с дымом сигареты или в составе загрязненного городского воздуха, как он тут же прочно оседает в легких, и избавиться от него человеческому телу уже не суждено никогда.

Зазвонил телефон. Я был уверен, что это скорее всего Скэнлон из операционной, где он уже наверное окончательно извелся оттого, что не получил от нас ответа ровно через полминуты, как ему очень бы хотелось. В этом отношении Скэнлон ничем не отличается от остальных хирургов. Если он не режет, то и жизнь для него не в радость. И поэтому, дожидаясь заключения, ему поистине невмоготу просто так стоять в бездействии и глядеть на огромную дыру, что он только что проделал в том парне. Но ему, по-видимому, и в голову не придет подумать о том, что после того, как он взял биопсию и бросил ее в лоток из нержавеющий стали, санитар должен еще доставить все это из операционного блока в лабораторию патологоанатомического отделения. Скэнлон так же не принимает в расчет и то, что в больнице помимо его операционной есть еще одиннадцать, и между прочим, с семи до одиннадцати часов утра во всех них тоже идут операции. В это время дня у нас в лаборатории работают сразу четверо стажеров и врачей-патологоанатомов, но вот с результатами биопсий мы все равно запаздываем. И с этим уже ничего не поделаешь — ведь не хотят же они в самом деле, чтобы мы второпях поставили ошибочный диагноз.

Нет, рисковать они не хотят. Им бы только показать свою сволочную натуру, и уж это у них получается ничуть не хуже, чем у Конвея. Наверное после этого они чувствуют себя намного лучше. К тому же все хирурги считают себя в некоторой степени изгоями и комплексуют из-за этого. Об этом вам расскажет любой психиатр.

Подойдя к телефону, я первым делом стащил с руки резиновую перчатку. Моя ладонь была потной; я вытер ее о штанину брюк, и лишь после этого снял трубку. Мы очень осторожно обращаемся здесь с телефоном, но все-таки на всякий случай, каждый день, в самом конце работы протираем аппарат ватным тампоном, смоченным в спирте и формалине.

— Берри слушает.

— Берри, ну что у вас там?

После того, как в лаборатории побывал Конвей, мне очень хотелось сказать какую-нибудь грубость, но я не стал этого делать. Я просто ответил:

— Опухоль злокачественная.

— Это я знал и сам, — произнес Скэнлон таким тоном, как будто бы все, чем мы занимались в своей лаборатории было лишь напрасной тратой времени.

— Да, конечно, — сказал я и повесил трубку.

Мне очень хотелось курить. За завтраком я выкурил лишь одну сигарету, в то время, как обычно выкуриваю две.

Возвратившись к столу, я увидел, что своей очереди дожидаются еще три объекта для исследования: почка, желчный пузырь и аппендикс. Я снова уже начал натягивать на руку резиновую перчатку, когда раздался щелчок селектора.

— Доктор Берри?

— Да?

Микрофон селектора настроен так, что можно говорить, совершенно не повышая голоса, находясь в любой точке лаборатории, и девушка вас все равно услышит. Этот микрофон установили очень высоко, почти под самым потолком, потому что новички имеют обыкновение вставать вплотную к нему и громко кричать, ничего не зная о его чувствительности и невольно оглушая секретаря на том конце провода.

— Доктор Берри, вам звонит супруга.

Я ответил не сразу. У нас с Джудит имеется негласная договоренность: никаких звонков по утрам. Потому что по утрам с семи до одиннадцати часов я всегда очень занят, и так изо дня в день, шесть дней в неделю, а иногда, если кто-нибудь из коллег заболеет, то и все семь. И обычно моя жена свято придерживается этого правила. Она не стала звонить мне даже когда наш Джонни въехал на своем трехколесном велосипедике в кузов грузовика, из-за чего ему на лоб пришлось наложить целых пятнадцать швов.

— Хорошо, — сказал я, — я сейчас возьму трубку.

К тому времени я уже успел наполовину натянуть снятую перчатку. Я снова стащил ее с руки и вернулся к телефону.

— Алло?

— Джон, это ты? — ее голос дрожал. Я не слышал этого вот уже несколько лет. С тех пор как умер ее отец.

— Что случилось?

— Джон, только что звонил Артур Ли.

Арт Ли — акушер-гинеколог, друг нашей семьи; он был шафером у нас на свадьбе.

— И что?

— Он звонил и спрашивал тебя. У него неприятности.

— Какие еще неприятности? — разговаривая, я сделал рукой знак одному из стажеров, чтобы он занял мое место у стола. Работа с материалами из операционных не должна останавливаться.

— Я не знаю, что случилось, — сказала Джудит, — но он в тюрьме.

Мне на ум тут же пришла мысль о том, что произошло, должно быть, какое-то чудовищное недоразумение.

— Ты уверена в этом? — переспросил я у жены.

— Да. Он только что позвонил. Джон, это что, из-за…?

— Я не знаю, — сказал я. — Мне известно не больше твоего. — Зажав трубку между ухом и плечом я стащил резиновую перчатку и с другой руки. Обе перчатки тут же полетели в урну, выстеленную изнутри виниловой пленкой. — Я сейчас сам поеду к нему, — сказал я. — Так что не волнуйся. Возможно это из-за какой-нибудь ерунды. Может быть он снова напился пьяным.

— Ну, ладно, — тихо сказала она.

— Не волнуйся, — повторил я.

— Ладно.

— Я перезвоню тебе потом.

Положив трубку, я развязал фартук и повесил его на крючок у двери. Затем я вышел в коридор, направляясь к кабинету Сэндерсона. Сэндерсон был заведующим лабораториями. Выглядел он вполне благообразно; ему было сорок восемь лет, и волос у висков уже коснулась седина. С мясистого лица Сэндерсона не сходило задумчивое выражение. Случившееся в равной степени касалось нас обоих.

— Арт в тюрьме, — сказал я.

В то время, когда я появился на пороге кабинета, он перечитывал протокол вскрытия. Прервав чтение, он захлопнул папку.

— Почему?

— Я еще не знаю. Я собираюсь сейчас навестить его.

— Мне пойти с тобой?

— Нет, — отказался я. — Будет лучше, если я пойду туда один.

— Тогда позвони, — сказал Сэндерсон, глядя на меня поверх очков, — когда что-нибудь выяснишь.

— Хорошо.

Он кивнул. Когда я уходил от него, он снова раскрыл папку и продолжил прерванное чтение. Если он и был расстроен этой новостью, то ему удалось не подать вида, хотя, впрочем, Сэндерсон и прежде не имел обыкновения выставлять напоказ свои чувства.

Проходя через вестибюль больницы, я сунул руку в карман, нашаривая там ключи от машины, когда меня вдруг посетила мысль о том, что я не знаю, где именно сейчас содержат Арта. Подумав об этом, я направился к стойке стола справок, чтобы позвонить Джудит и уточнить у нее эту деталь. Девушку за стойкой звали Салли Планк, это была добродушная блондинка, чье имя служило предметом бесконечных шуток, имевших хождение среди молодых врачей, проходивших стажировку при нашей больнице. Я позвонил Джудит и спросил у нее, где искать Арта; она этого не знала. Ей не пришло в голову спросить у него об этом. Тогда я позвонил Бетти, жене Артура, девушке очень привлекательной и деятельной, имеющей докторскую степень в биохимии и диплом Стэнфордского университета. До недавнего времени Бетти занималась научными исследованиями в Гарварде, но несколько лет назад, после рождения третьего ребенка, с наукой было покончено. Обычно она спокойна и невозмутима. За все время нашего знакомства я видел ее расстроенной один единственный раз: когда напившийся до бесчувствия Джордж Ковакс приноровился справлять малую нужду во внутреннем дворике ее дома.

Бетти сняла трубку. Она пребывала в прострации от случившегося. Она рассказала мне, что Артура увезли в центр города, на Чарльз-Стрит, и что арестовали его утром, дома, когда он еще только собирался на работу. Дети очень переживают. В школу она их не пустила, и вообще, она ума не приложит, что теперь будет с детьми. Как им объяснить произошедшее?

Я ей посоветовал сказать, что это просто недоразумение, и положил трубку.



* * *



Сев за руль своего «фольксвагена», я выехал со служебной автостоянки, миновав по пути припаркованные тут же сверкающие «кадиллаки». Владельцами роскошных авто были практикующие врачи; а мы, патологоанатомы, состоим при больнице, которая платит нам зарплату, и подобная роскошь нам, увы, не по карману.

На часах было без четверти девять, самый разгар часа пик, то самое время, когда у нас, в Бостоне, наиболее актуальным становится вопрос жизни и смерти. По числу аварий Бостон опередил даже Лос-Анжелес, заняв первое место среди городов США по количеству дорожно-транспортных происшествий, об этом вам расскажет любой стажер из отделения экстренной помощи. Или же патологоанатом: к нам на вскрытие попадает много трупов со следами травм, полученных в автокатастрофах. Машины с бешенной скоростью проносятся по дороге; если же заглянуть в отделение неотложной помощи, когда туда поступают очередные пациенты, то можно подумать, что за стенами больницы идет война. Джудит утверждает, что виной всему стрессы. Арт же всегда цинично твердил о том, что это все из-за католиков и их непоколебимой веры в то, что бог их хранит и не допустит ничего такого, в то время как сами они будут вытворять, что им вздумается. Арт цинник по натуре. Однажды во время одной из вечеринок, на которую собралось много врачей, один из хирургов рассказал о том, что зачастую пострадавшие лишаются зрения из-за различных пластиковых фигурок, которые стало модно укреплять рядом с приборной доской автомобиля. Люди попадают в аварию, при ударе их по инерции кидает вперед, в результате чего глаза оказываются выколотыми о шестидюймовую статуэтку Девы Марии. И это отнюдь не единичный случай, такое происходит довольно часто. Арт же нашел эту историю самой смешной изо всех, что ему когда-либо доводилось слышать.

Он смеялся до слез.

— Это называется ослепленные религией, — не переставал повторять он сквозь хохот, держась за живот. — Ослепленные религией.

Сам рассказчик занимался восстановительной хирургией и не находил в этом ничего смешного. Я думаю, это оттого, что на своем веку ему довелось приводить в порядок слишком много выдавленных глазниц. Но Арт просто-таки умирал со смеху.

Большинство из присутствующих на вечере были немало удивлены такому веселью, сочтя его в высшей степени неуместным и довольно оскорбительным для окружающих проявлением дурного тона. Полагаю, я был единственным из приглашенных, кто понимал истинное значение, вкладываемое Артом в эту остроту. К тому же лишь одному мне было известно о тех отнюдь непростых условиях, в которых ему зачастую приходилось работать.

Арт мой друг, и мы дружим с ним еще со времен совместной учебы в медицинском колледже. Он очень смышленный парень и опытный врач, придающий большое значение своей работе. Как и большинство имеющих собственную практику врачей, временами он бывает слишком уж авторитарен, слишком автократичен. Он считает, что лишь один он может принять единственно правильное решение, и никому кроме него этого знать не дано. Может быть временами он действительно перегибает палку, но я считаю себя не вправе осуждать его за это. Ведь он занимается очень важным делом. В конце концов, должен же кто-то делать аборты.

Я точно не знаю, когда он начал заниматься этим. Могу только предполагать, что это произошло сразу же по завершении стажировки в геникологии. В самой операции как таковой нет ничего особенно сложного — ее может запросто выполнить даже опытная медсестра. Все дело лишь в одной небольшой неувязке.

Это незаконно.

Я очень хорошо помню, при каких обстоятельствах мне впервые довелось узнать об этом. Я стал замечать, что кое-кто из молодых врачей, проходивших стажировку в патологоанатомическом отделении был не прочь посудачить по поводу Ли; многие из соскобов, взятых им во время чистки показывали наличие беременности. Выскабливание матки назначалось пациенткам по различным причинам — тут были и жалобы на нерегулярность цикла, на боли и маточные кровотечения — но некоторые из соскобов ткани подтверждали прерванную беременность. Меня это очень взволновало, потому что стажеры были еще очень молоды и чересчур словоохотливы. Тогда же, прямо в лаборатории я одернул их, сказав, что это не тема для разговоров, и что подобного рода остротами они могут нанести серьезный ущерб репутации опытного врача. На этом разговор был окончен и больше благоразумно не возобновлялся. Затем я отправился к Артуру, чтобы самому поговорить с ним. Я встретил его в больничном кафетерии.

— Арт, — серьезно начал я, — меня очень беспокоит кое-что.

Арт жевал пончик, запивал его кофе и пребывал в хорошем расположении духа.

— Надеюсь, это нечто не из области геникологии, — рассмеялся он в ответ.

— Не совсем. Просто мне довелось услышать, что кое-кто из наших стажеров говорит, будто бы за последний месяц полюжины взятых тобой соскобов показали беременность. Тебе об этом сообщили?

Стоило мне лишь заикнуться на этот счет, как от его дружеского настроя вмиг не осталось и следа.

— Да, — сухо сказал он. — Сообщили.

— Я просто хотел предупредить тебя, чтобы ты знал. Если это все всплывет на совете, то могут быть неприятности, и…

Он отрицательно покачал головой.

— Ничего не будет.

— Ты что, не понимаешь, как это выглядит со стороны?

— Понимаю, — сказал он. — Это выглядит так, как если бы я делал аборты.

Он говорил очень тихо, сохраняя при этом редкостное спокойствие и глядя на меня в упор. Я тоже смотрел на него, и тогда у меня возникло очень странное чувство.

— Нам надо поговорить, — сказал он. — Может быть пойдем, посидим где-нибудь сегодня вечером, часов в шесть? Ты освободишься?

— Надеюсь, что да.

— Ну тогда встретимся на стоянке. И вот еще что. Если ты сегодня днем будешь не слишком занят, то может быть сам взглянешь на один из моих случаев?

— Ладно, — недовольно сказал я.

— Имя — Сьюзен Блэк. Номер АО-два-два-один-три-шесть-пять.

Я торопливо нацарапал номер на салфетке, недоумевая, зачем ему понадобилось запоминать его наизусть. Обычно доктора помнят многое о своих пациентах, но редко когда могут по памяти назвать их номер по больничной регистрации.

— Ты внимательно разберись с этим случаем, — сказал мне Арт, — но только не обсуждай его ни с кем, не переговорив прежде со мной.

Несколько озадаченный таким поворотом событий, я вернулся обратно в лабораторию. В тот день меня еще вызвали на вскрытие, поэтому освободился я не раньше четырех. Покончив с делами, я отправился в архив и разыскал в нем больничную карту Сьюзан Блэк. Я прочитал ее на месте — история болезни оказалась предельно краткой. Пациентка доктора Ли, двадцать лет, первокурсница одного из бостонских колледжей. Обратилась по поводу нарушения менструального цикла. Предварительная беседа показала, что больная недавно перенесла корь, еще не совсем окрепла после болезни и была обследована врачом колледжа на предмет возможного мононуклеоза. Она жаловалась на нерегулярные кровотечения, начинающиеся примерно через каждые семь дней и продолжительностью до десяти дней при отсутствии нормальной менструации. Это продолжалось вот уже на протяжении последних двух месяцев. Она была слаба и апатична.

Результаты осмотра по существу можно тоже оказались нормальными, если не принимать в расчет того, что температура была несколько повышена. Анализы крови были тоже в норме, но уровень гемоглобина оказался немного низким.

С целью восстановления цикла доктором Ли была назначена чистка. Это было в 1956 году, когда лечение гормонами еще не вошло в практику. Результаты выскабливания были нормальными, не показавшими ни беременности, ни признаков опухоли. Девушке это лечение, по-видимому, пошло на пользу. Она наблюдалась у врача в течение следующих трех месяцев, и цикл у нее снова восстановился.

Случай казался предельно простым. Болезнь или сильное эмоциональное потрясение могут сбить ход биологических часов женщины и нарушить ее месячный цикл; чистка же помогает как бы заново установить эти часы. Я никак не мог взять в толк, зачем Арту было просить меня присмотреться именно к этому случаю. Я прочел и патологоанатомическое заключение, полученное после исследования ткани. Оно было составлено самим доктором Сэндерсоном. Описание оказалось простым и лаконичным: общее впечатление — нормальное, микроскопическое исследование — в норме.

Я положил историю болезни на место и вернулся обратно в лабораторию. Но уяснить, что такого необычного в этом случае, я так и не смог. Я слонялся по лаборатории, делал кое-что по мелочи, и наконец снова вернулся к проведенному вскрытию, намереваясь дописать заключение до конца.

Я не знаю, что заставило меня неожиданно вспомнить о предметном стекле.

Как и в большинстве больниц, у нас в «Линкольне» заведен порядок сохранять предметные стекла с образцами исследований. Мы сохраняем все; в случае необходимости можно разыскать даже стекла двадцати— или тридцатилетней давности и сравнить результаты микроскопических исследований данного пациента. Все стекла хранятся в длинных ящиках, с виду напоминающих библиотечные картотеки. У нас есть целый зал, заставленный подобными шкафами.

Подойдя к нужному шкафу, я отыскал стекло под номером 1365. На этикетке был проставлен номер больничной карты и стояли инициалы доктора Сэндерсона. Надпись, сделанная большими буквами, гласила «ВЫСКАБЛИВАНИЕ МАТКИ».

Взяв стекло, я вернулся обратно в лабораторию, где у нас выстроен длинный ряд из десяти микроскопов. Место за одним из них оказалось свободным; закрепив стекло на предметном столике, я заглянул в окуляр.

Это сразу же бросалось в глаза.

Ткань представляла собой обычный соскоб со слизистой матки, с этим вроде бы все в порядке. Налицо нормальные клетки эндометриоидной ткани в пролиферативной стадии, но я обратил внимание на саму окраску среза. Стекло было обработанно в зенкер-формалине, окрашивающем все в ярко-голубой или зеленый цвет. Этот препарат в исследованиях применяется довольно редко, только в некоторых частных случаях с целью диагностики.

Обычно же в работе используется гематоксилин-эозин, дающий оттенки розового и красного тонов. Этот раствор наносится на срезы исследуемой ткани, а если в некоторых случаях требуется применение другого препарата, то причины для этого излагаются в отчете патологоанатома.

Но ведь доктор Сэндерсон в своем отчете нигде не упомянул о том, что срез обрабатывался в зенкер-формалине.

Скорее всего просто произошла какая-то путаница со стеклами. Я снова взглянул на почерк на этикетке. Рука Сэндерсона, в этом никаких сомнений быть не может. Тогда в чем же дело?

На ум мне стали тут же приходить другие возможные варианты, объясняющие подобную ситуацию. Например, может же быть такое, что Сэндерсон просто забыл упомянуть в своем отчете, что при исследовании было использовано другое, чем обычно, окрашивающее вещество. Или, возможно, было приготовлено два среза — один с гематоксилин-эозином и другой с зенкер-формалином — но по какой-то причине сохранилось только одно стекло. Или это просто результат обычной путаницы.

Но однако ни одна из этих возможностей не казалась достаточно убедительной. Раздумывая об этом, я с нетерпением дожидался условленных шести часов, когда мы наконец встретились с Артом на стоянке, и я подсел к нему в машину. Он предложил подыскать место для разговора где-нибудь подальше от больницы. Когда мы выехали со стоянки, он спросил меня:

— Ну как, прочитал то, что я просил?

— Да, — сказал я. — Было очень интересно.

— И срез смотрел?

— Да. А он подлинный?

— Тебя интересует, этот ли соскоб я взял у Сьюзен Блэк? Нет, конечно.

— Тебе следовало бы быть поосторожнее. Там другое окрашивающее вещество. В случае чего на этом можно запросто попасться. Откуда же тогда взялось это стекло?

Арт чуть заметно улыбнулся.

— Из магазина наглядных пособий. «Образец нормальной эндометриоидной ткани».

— А кто произвел подмену?

— Сэндерсон. Тогда мы с ним были новичками, только-только начинали играть в такие игры. Кстати, это была его идея подложить фальшивое стекло и описать случай, как нормальный. Сейчас, разумеется, мы в этом деле значительно поднаторели. Каждый раз, когда к Сэндерсону попадает чистый соскоб, он делает с него несколько лишних стекол и придерживает их на будущее.

— Я не понимаю, — сказал я. — Ты хочешь сказать, что Сэндерсон в этом с тобой за одно?

— Да, — просто ответил Арт. — Вот уже несколько лет.

В моих глазах Сэндерсон всегда был очень мудрым, очень добрым и очень правильным человеком.

— Понимаешь, — продолжал Арт, — вся эта история болезни обыкновенная туфта для отвода глаз. Правдой там можно назвать только то, что девушке на самом деле было двадцать лет и что она переболела корью. Разумеется, у нее было нарушение менструального цикла, но только причиной тому стала беременность. Этим подарком ее наградил в одну из совместных вылазок на футбольный уикэнд какой-то молодец, которого, как выходило по ее же словам, она очень любит и даже собирается выйти за него замуж. Но все же сначала ей хотелось закончить учебу в колледже, а ребенок стал бы помехой в этом деле. К тому же во время первого семестра она умудрилась подхватить где-то корь. Может быть эта девица и была не слишком сообразительной, но, видать, для того, чтобы представить себе возможные последствия кори, у нее ума все же хватило. Когда она пришла ко мне на прием, она была очень встревожена. Сначала она, запинаясь, мямлила что-то маловразумительное, а потом напрямую попросила меня сделать ей аборт.

Я был в ужасе. Я тогда был только-только после стажировки и все еще смотрел на мир мечтательным взглядом идиалиста. А она оказалась в такой ситуации, что не позавидуешь; ей было уже нечего терять, и она шла напролом, действуя так, как если бы весь мир вокруг нее вдруг начал рушиться. Наверное, в некотором смысле, это так и было. Ей было наплевать на чужие проблемы; ее волновали только ее собственные трудности, как то вынужденная необходимость бросить учебу в колледже и стать матерью-одиночкой, родив вне брака ребенка, который, возможно, может к тому же оказаться дефективным. Это была довольно милая девушка, и мне было ее искренне жаль, но тем не менее я отказал. Я посочувствовал ей, на душе у меня было чрезвычайно мерзко, и начал объяснять, что не могу этого сделать, что руки у меня для этого связаны.

Тогда она вдруг поинтересовалась, опасно ли делать аборт. Вначале мне показалось, что она собирается попытаться проделать это самостоятельно, и поэтому я ответил, что это, безусловно, рискованная и сложная операция. И тогда она сказала мне, что будто бы где-то в районе Норт-Энда есть один человек, который делает аборты и берет за это две сотни долларов. Вроде как он когда-то работал санитаром в «Маринз» или еще где. Короче, она заявила, что если я не сделаю ей аборт, то она обратится к тому человеку. А потом она встала и вышла из кабинета.

Он глубоко вздохнул и покачал головой, продолжая следить за дорогой.

— В тот вечер, когда я вернулся домой, настроение у меня было прескверное. Я возненавидел ее: за то, что она имела наглость посягнуть на мою только-только начинавшуюся практику, за то, что ворвалась в мою чистенькую жизнь, в которой все мною было уже заранее распланированно. Я ненавидел ее за то давление, что она пыталась теперь оказать на меня. Я не мог спать; я думал всю ночь. Я представлял себе, как она заходит в вонючую дальнюю комнату какой-то грязной квартиры, где ее встречает некий подозрительный тип, который ее искалечит или даже отправит на тот свет. Я думал о своей собственной жене и нашем годовалом малыше, и как все могло бы быть хорошо. Я думал о последствиях тех кустарных абортов, которые мне приходилось видеть еще будучи стажером, когда в три часа ночи к нам поступали истекающие кровью девочки. И, если честно сказать, я думал о тех проблемах, что возникали у меня самого, когда мы еще только учились в колледже. Однажды мы с Бетти целых шесть недель с не находили себе места, дожидаясь ее долгожданных месячных. Я очень хорошо знал, что случайно забеременеть может любая женщина. Это элементарно, и это может случиться с каждым, а поэтому это не должно считаться преступлением.

Я молча курил.

— Я поднялся с постели посреди ночи, решив все же довести этот спор с самим собой до конца, и выпил сразу шесть чашек кофе, а потом сидел, тупо уставившись на стену кухни. К утру я пришел к выводу, что закон несправедлив. Я решил для себя, что коли уж врачу, если судить по большому счету, и приходится исполнять обязанности Господа Бога, то это дело несомненно благое. Ведь выходило, что я бросил больного в беде, не оказал ему помощи, хотя это было мне вполне по силам. Это угнетало меня больше всего — я отказал пациенту в лечении. Это было равносильно тому, как если бы отказать заболевшему человеку в пеницилине, так же глупо и жестоко. На следующее утро я отправился к Сэндерсону. Я знал, что он придерживается довольно либеральных взглядов по целому ряду вопросов. Я обрисовал ему ситуацию и сказал, что я хочу сделать чистку. Он ответил, что устроит все так, чтобы самому провести патологоанатомическое исследование. Сказано — сделано. Вот с этого все и началось.

— И ты что, делал аборты все это время?

— Да, — сказал Арт. — Когда я считал, что они оправданы.

Он остановился у какого-то неприметного бара в районе Норт-Энд, в скромно обставленном помещении которого проводили время местные разнорабочие — немцы и итальянцы. Арт был настроен на доверительный разговор и говорил без умолку, словно исповедывался.

— Я часто задаюсь вопросом о том, — говорил он, — какой была бы медицина, если бы главенствующее положение среди всех прочих религиозных чувств в этой стране занимало бы научно обоснованное христианство. Разумеется, раньше это было не слишком актуально; потому что медицина в то время была слишком примитивной и неэффективной. Но что было бы, если бы этот период пришелся на эпоху пеницилина и антибиотиков. Что если бы вдруг появились некие воинственно настроенные группы, выступающие против лечения с помощью этих лекарств. И что если бы в таком обществе нашлись бы заболевшие люди, которые знали бы наверняка, что им вовсе не обязательно умирать от своих болезней, потому что есть лекарство, которое может им помочь. Разве тогда не появился бы черный рынок этих лекарств? И разве не умирали бы эти люди от самолечения, от домашней передозировки, от суррогатов, завезенных контробандой? И разве не воцарилась бы тогда во всем полнейший хаос и неразбериха?

— Мне ясна твоя аналогия, — сказал я, — но согласиться с этим я никак не могу.

— Послушай, — сказал он. — Нравственность не должна идти вразрез с наукой, потому что если человека поставить перед выбором, быть нравственным и мертвым или безнравственным и живым, он всегда выберет жизнь. Сегодня люди хорошо осведомлены о том, что аборт — это безопасно и просто. И они хотят быть счастливыми и просят о том счастье, которое им может дать эта операция. Они нуждаются в этом. И так или иначе они все же добиваются своего. Если они богаты, то они едут для этого в Японию или в Пуэрто-Рико; если бедны, то обратятся к тому же самому санитару из «Маринз». Но так или иначе, они все равно сделают этот аборт.

— Арт, — сказал я. — Это же противозаконно.

Он улыбнулся.

— Я никогда не подумал бы, что ты до такой степени чтишь закон.

Это было намеком на мою несостоявшуюся карьеру юриста. После колледжа я поступил на юридический факультет, который был мною терпеливо посещаем в течение целых полутора лет, прежде, чем я наконец решил для себя, что ненавижу там решительно все. Я забросил юриспруденцию и решил попробовать себя в медицине. В перерыве между этими двумя событиями я успел еще некоторое время прослужить в армии.

— Я совсем другое имею в виду, — возразил я. — Если ты попадешься на этом, то тебя упрячут в кутузку и лишат лицензии. Об этом ты знаешь не хуже меня.

— Я делаю это, потому что это мой долг.

— Арт, брось дурить.

— Я уверен, — сказал он, — что поступая так, я поступаю правильно.

Взглянув ему в лицо, я понял, что он и в самом деле настроен самым решительным образом. Позднее, с течением времени, мне и самому выпала возможность столкнуться с несколькими случаями, где аборт был единственным гуманным выходом из положения. Арт делал свое дело. А мы вместе с доктором Сэндерсоном надежно прикрывали его у себя в отделении. Мы четко организовали все таким образом, что больничный совет по-прежнему оставался в полнейшем неведении. Это было тем более важно, что в совет больницы «Линкольна» входили заведующие всех ее отделений, а также избираемая на временной основе группа из шести врачей. Средний возраст членов совета равнялся шестидесяти одному году, и при любой расстановке сил, по крайней мере на одну треть он состоял из католиков.

Разумеется, сохранить все в строжайшей тайне было невозможно. Многие молодые врачи знали о том, чем занимается Арт, и по большей части они были на его стороне, потому что к принятию подобного решения в каждом конкретном случае он подходил чрезвычайно взвешенно. Большинство из них наверняка тоже делали бы аборты, окажись у них на это побольше смелости.

Но были и те немногие, кто осуждал Арта, и кто скорее всего не устоял бы перед искушением выдать его, имей они на это хоть капельку самообладания. Это были лизоблюды, такие как Уиппл и Глюк, ставившие религию превыше простого человеческого сострадания и здравого смысла.

Сперва меня весьма беспокоили все эти уипплы и им подобные. Но затем я просто перестал обращать на них внимания, делая вид, что не замечаю их омерзительных знающих взглядов, поджатых губ и того явного осуждения, что было написано при этом у них на физиономиях. Возможно, это было ошибкой с моей стороны.

Потому что теперь Арт арестован, и если уж карающий меч закона падет на его голову, то и Сэндерсону не удастся избежать этой участи. И мне тоже.



* * *



Припарковать машину рядом с полицейским участком оказалось невозможным. В конце концов я заехал на стоянку, находившуюся в четырех кварталах от него, и после этого поспешно отправился пешком в обратный путь, чтобы наконец узнать причину, из-за которой Артур Ли оказался в тюрьме.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда в свое время я волею судьбы оказался в армии, мне довелось служить в Токио, в составе частей военной полиции, и могу сказать, что обретенный там опыт очень пригодился в дальнейшем. В те дни, когда ждать конца оккупации оставалось недолго, военные полицейские были едва ли ни самыми ненавидимыми людьми в городе. Облаченные в военную форму и белые шлемы, для японцев мы все еще были напоминанием надоевшей власти военных. Для американцев с «Гинзы», упивавшихся саке, а если хватало денег, то и виски, мы служили воплощением всех тех запретов и неудобств, которыми изобиловала суровая армейская жизнь. Поэтому наше появление где бы то ни было расценивалось как вызов, и кое-кто из моих друзей пострадал именно из-за этого. Один лишился зрения после удара ножом в глаз. Другой же и вовсе погиб.

Разумеется, мы были вооружены. Я запомнил, как нам впервые выдали оружие, и сурового вида капитан озабоченно сказал: «Только что вы получили оружие, а теперь послушайте, что скажу вам я: не спешите хвататься за него. А то может случиться так, что, когда-нибудь, может быть даже защищаясь, вы застрелите на улице разбуянившегося пьяницу, а потом окажется, что это племянник какого-нибудь конгрессмена или генерала. Держите оружие на виду, но только пусть оно остается в кобуре. У меня все.»

Другими словами, нам было приказано «брать на понт». Мы научились и этому. Такова участь любого полицейского.

Я размышлял об этом, представ перед угрюмым сержантом полицейского участка на Чарльз-Стрит. Когда я вошел, он одарил меня таким взглядом, как будто ему не терпелось поскорее проломить мне череп.

— Что вам здесь надо?

— Я пришел, чтобы повидать доктора Ли, — сказал я.

Он усмехнулся.

— Что, маленький китаеза все-таки попался? Какая жалость…

— Я пришел, чтобы повидать его, — повторил я.

— Нельзя.

Он вернулся к разложенным перед ним на столе делам и напустив на себя озабоченный вид, раздраженно зашелестел страницами, давая тем самым понять, что разговор окончен.

— Может быть все-таки будете столь любезны и потрудитесь объяснить?

— Нет, — сказал он. — Столь любезен я не буду.

Я вынул из кармана ручку и записную книжку.

— Тогда позвольте узнать номер вашего значка.

— Вот странный тип. Да кто вы такой? Убирайтесь отсюда. Все равно у вас ничего не выйдет.

— По закону вы по первому требованию обязаны назвать номер своего значка.

— Как вам угодно.

Я взглянул на его рубашку и сделал вид, что записываю номер. Затем я направился к двери.

— Что, уже уходите? — небрежно окликнул он меня.

— Здесь у входа есть телефонная будка.

— Ну и что?

— Подумать только, какая досада. Держу пари, ваша жена целых несколько часов потратила на то, чтобы пришить вам на мундир вот эти шевроны. А на то, чтобы их содрать оттуда уйдет лишь каких-нибудь десять секунд. Всего-навсего. Их спарывают при помощи бритвы: так удобнее и меньше шансов порезать материю.

Он тяжело поднялся из-за своего стола.

— Да что вам вообще здесь нужно?

— Я пришел, чтобы увидеться с доктором Ли.

Теперь сержант смотрел на меня с некоторой опаской. Может быть он и не был до конца уверен в том, что из-за меня его могут понизить в чине, но в то же время он знал, что возможно и такое.

— Вы его адвокат?

— Вы угадали.

— Ну что же вы сразу не сказали? — он вытащил из ящика стола связку ключей. — Идемте. — Он изобразил на лице некое подобие улыбки, но глаза его смотрели зло.

Я проследовал за ним по длинному коридору полицейского участка. За все время он не произнес ни слова, и только пару раз фыркнул. Наконец он бросил мне через плечо:

— Вы уж на меня не обижайтесь. Все-таки, знаете ли, убийство есть убийство.

— Разумеется, — сказал я.



* * *



Камера, в которой держали Арта, оказалась довольно уютной. В ней было чисто и почти не воняло. Вообще-то считается, что тюремные камеры Бостона самые благоустроенные во всей Америке. Иначе никак нельзя: иногда в подобных камерах приходилось коротать время многим довольно знаменитым гражданам. Мэры, государственные служащие и другие люди этого круга. Ведь в самом-то деле, нельзя же ожидать от человека, чтобы он руководил проведением собственной предвыборной кампании за переизбрание на пост, сидя в замызганной камере.

Со стороны это выглядело бы довольно убого.

Арт сидел на койке, глядя на зажатую в пальцах сигарету. По засыпанному сигаретным пеплом каменному полу были разбросаны окурки. Когда мы вступили в коридор, он взглянул в нашу сторону.

— Джон!

— У вас есть десять минут, — объявил сержант.

Я вошел в камеру. Сержант запер за мной дверь, но не ушел, а остался стоять, облокотившись о прутья решетки.

— Благодарю вас, — сказал я. — Вы можете идти.

Пронзительно взглянув в мою сторону, он не спеша направился прочь, звеня на ходу связкой ключей.

Когда мы наконец остались одни, я спросил у Арта:

— Как ты тут? С тобой все в порядке?

— Кажется, да.

Арт был человеком невысокого роста; он был очень аккуратен и всегда придерживался того же безукоризненного стиля и в одежде. Он был родом из Сан-Франциско, где он вырос в большой семье, из которой вышла целая династия врачей и адвокатов. Очевидно, его мать была американкой: он мало чем походил на настоящего китайца. Цвет его кожи скорее оливковый, чем желтый, в разрезе глаз отсутствуют складки эпикантуса, а волосы темно-каштановые. Обычно он бывает очень подвижен, жестикулирует порывисто и энергично, и в этом смысле он напоминает скорее латиноамериканца, чем кого-либо еще.

Теперь он был очень бледен. Когда он поднялся с койки и принялся расхаживать по камере, движения его были резкими и суетливыми.

— Очень хорошо, что ты пришел.

— На всякий случай запомни, что я представитель твоего адвоката. Иначе сюда попасть было никак не возможно. — Я вытащил из кармана запискую книжку. — Ты адвокату уже звонил?

— Нет, еще нет.

— Отчего же?

— Не знаю, — он потер ладонью лоб, а потом провел пальцами по векам. — Я не подумал об этом. Все это какой-то абсурд, бессмыслица…

— Кто твой адвокат?

Арт назвал мне имя, и я записал его в свою записную книжку. У Арта был очень хороший адвокат. Смею предположить, он в некоторой степени догадывался, что когда-нибудь ему все же придется воспользоваться его услугами.

— Хорошо, — сказал я. — Я потом сам позвоню ему. А теперь может быть ты расскажешь мне, что случилось?

— Меня арестовали, — сказал Арт. — За убийство.

— Об этом я до некоторой степени догадывался. А зачем ты мне звонил?

— Потому что ты разбираешься в подобных вещах.

— В убийствах? Я ничего не знаю.

— Но ты же учился на юридическом факультете.

— Один год, — сказал я. — И это было ровно десять лет назад. Меня, можно сказать, выпихнули оттуда за неуспеваемость, и я не помню совсем ничего из того, чему нас там учили.

— Джон, — сказал он, — это медицинско-правовая проблема. Здесь все вместе. Мне нужна твоя помощь.

— Тогда тебе лучше рассказать мне обо всем с самого начала.

— Джон, я этого не делал. Я клянусь. Я ее даже пальцем не тронул.

Он продолжал нервно расхаживать по камере, и теперь шаги его сделались быстрее. Схватив Арта за руку, я остановил его.

— Сядь, — велел я ему, — и начни все с самого начала. Очень медленно.

Он замотал головой и, погасив окурок одной сигареты, тут же закурил другую, а потом сказал:

— Они взяли меня у меня же дома, сегодня утром, примерно часов около семи. Привезли меня сюда и начали допрашивать. Сначала они сказали, что это простая формальность, а там черт их знает, что на самом деле имелось в виду. Разозлились они уже потом.

— Сколько их было?