Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

НОРМАН МЕЙЛЕР

ВЕЧЕРА

В ДРЕВНОСТИ

Мне хотелось бы выразить благодарность Неду Бредфорду, Роджеру Доналду, Артуру Торнхиллу, Скотту Меридиту и Джудит Мак-Нелли за их помощь и поддержку в этой работе.
Моим дочерям, моим сыновьям и Норрис
Я верю в практику и философию того, что мы согласились именовать магией, в то, что я должен назвать умением вызывать духов, хотя и не знаю, что они собой представляют, в способность создания волшебных иллюзий, в образы истины в глубинах сознания при закрытых глазах; и я верю (…) что границы нашего сознания постоянно меняются, что множество сознаний могут перетекать одно в другое — и, будь это так, — создавать или проявлять единое сознание, единую энергию (…) и что наши воспоминания есть часть одной великой памяти, памяти самой Природы. У. Б. Шейте. «Мысли о Добре и Зле»




I

КНИГА УМЕРШЕГО

ОДИН

Непроглядная тьма окружала меня. Но я чувствовал себя уверенно. Я находился в подземном покое — десять шагов в длину и полшага в ширину — и даже понял (так же мгновенно, как летучая мышь), что во всем помещении почти ничего нет. Поверхность стен и пола была каменной. Словно я мог видеть пальцами, мне стоило лишь сделать движение рукой, чтобы ощутить размеры окружавшего меня пространства. Это было так же замечательно, как слышать голоса при помощи волосков в носу. Так я мог обонять запах камня. Еще в воздухе угадывалось отсутствие чего-то, некая пустота, пребывавшая внутри другой пустоты. Теперь я чувствовал рядом с собой гранитный ящик, ощущал его присутствие так явственно, будто мое тело вошло в него — он был достаточно велик, чтобы служить мне постелью! Однако на полу, в шаге от него, мой путь, словно стражи, преградили какие-то старые отбросы, испражнения какого-то маленького, злобного зверька, который, подобно мне, каким-то образом проник сюда, оставил свой след и ушел. Поскольку от него не осталось скелета, невозможно было сказать, что за животное это было. Один лишь запах старого, отдающего мочой помета. Но где же тот проход, каким проникло сюда это животное? Я вдохнул в себя ужас, которым был насыщен воздух вблизи от его скудных извержений. Даже в них заключалось свое послание!

Однако я смог распознать и чистые запахи свежего ночного воздуха, также избравшего этот покой. Он вошел через ход в скале, которым воспользовалась кошка?

В темноте, между двумя каменными глыбами мои пальцы вскоре обнаружили углубление не шире человеческой головы. Судя по свежему дыханию, исходившему из него, оно должно было вести наружу. Струя воздуха, проникавшая через каменный ход, была лишь слабым дуновением, не способным поколебать и одного волоска, но она несла прохладу пустыни, что приходит глубокой ночью, когда солнце давно село. Я потянулся к этому прохладному шепоту и, к своему удивлению, смог проникнуть в отверстие вслед за своей протянутой вверх рукой. Это был длинный ствол между огромными каменными плитами, в поперечнике местами, казалось, не больше моей головы, однако, шел он по прямой, под небольшим углом вверх, я продвигался в грязи. Мой путь был усыпан бесчисленными скорлупками мертвых жуков. По моей коже ползали муравьи. Крысы пищали от ужаса. Однако я бесстрашно карабкался вверх, лишь удивляясь узости прохода. Наверняка я не смогу выбраться наружу — лаз вряд ли шире змеиной норы, — однако казалось, что у меня вообще нет плеч и бедер. Мои движения обнаруживали изворотливость змеи, я не боялся очутиться в ловушке следующего прохода. Я мог становиться тоньше. Или можно, но ничуть не лучше было бы сказать, что я мысленно продвигался по длинному и узкому ходу, а мое услужливое тело обладало способностью полностью мне повиноваться — на редкость необычное ощущение. Жизнь переполняла меня. Струйка воздуха, шепот которой я угадывал впереди, мерцала в темноте. Частички света сияли в моем носу и горле. Я не мог припомнить, чтобы когда-либо чувствовал себя таким живым, и в то же время совершенно не ощущал бремени мышц и костей. Словно я уменьшился до размеров маленького мальчика.

Когда я наконец лег у рта этого каменного ствола, в конце него мне открылось небо и лунный свет, срезанный его краем. Пока я отдыхал, луна стала полностью видна и облила всего меня своим божественным светом. Из далеких фруктовых садов доносилось благоухание финиковых пальм, фиговых деревьев и ясно различимая свежесть винограда. Воздух этой ночи пробудил во мне смутные воспоминания о садах, в которых я когда-то любил женщин. Я вновь узнал запах роз и жасмина. Далеко внизу, у берега, очертания пальм, должно быть, казались черными на фоне серебристой воды реки.

И вот наконец я выбрался из хода, проделанного в этой громадной каменной горе. Я высунул наружу, в ночь, голову и плечи, вытащил ноги и в изумлении судорожно вдохнул воздух. Подо мной, залитый светом луны, простирался белый каменный откос; земля виднелась далеко внизу; но дальше, на пустынном плато, там, на границе моего поля зрения, безмолвная, как гора серебра, высилась Пирамида. За ней — другая. Ближе ко мне, почти полностью засыпанный песком вырисовывался каменный лев с человеческой головой. Я угнездился на склоне Великой Пирамиды! Я только что побывал — никаким иным местом оно быть не могло — в погребальном покое фараона Хуфу.

Резким, как звук мужского храпа, было имя Хуфу. Он ушел тысячу, более того лет назад. Однако при мысли о том, что я был в Его усыпальнице, мое тело утратило способность двигаться. Саркофаг Хуфу был пуст. Его гробницу нашли и ограбили!

Я думал, что сейчас услышу последний удар своего сердца. Никогда еще я не ощущал в своем животе столь очевидной лужи трусости. А ведь я, насколько мне помнилось, был человеком доблестным, возможно, чем-то прославившимся воином, — в этом я мог поклясться, — однако, несмотря на это, я был не в состоянии сделать и шага. При свете луны от стыда меня передернуло. Я стоял там, на склоне нашей величайшей Пирамиды, лунный свет падал мне на голову и проникал в сердце, внизу была статуя гигантского льва, к югу — Пирамиды фараонов Хафра и Менкаура. На востоке я видел отражение луны в Ниле, а далеко на юге различал даже последние огоньки светильников, догорающих в Мемфисе [1], где меня ждали любовницы. Или теперь они ждали уже кого-то другого? Я был низведен до такого состояния, что меня это не занимало. Приходила ли ко мне раньше подобная мысль? Это ко мне, который единственно чего и боялся, так это своей слишком живой готовности убить любого, кто только взглянул на мою женщину. Как же я ослаб. Так вот цена, которую я заплатил за то, чтобы войти в гробницу Хуфу? В мрачном расположении духа я начал с трудом спускаться, скользя от трещины к трещине в облицовочном камне и зная, что какие-то скверные изменения уже произошли во мне. Моя память, которая, казалось (при первом проблеске лунного света), обещала вернуться, все еще представляла собой густую тину. Теперь воздух стал тяжелым от запаха жидкой грязи. Таковы были ароматы здешних мест: жидкая грязь и ячмень, пот и земледелие. Завтра к полудню берега реки превратятся в печки, где тростник становится пеплом. Домашние животные оставят свои подарки в прибрежной грязи — овцы и свиньи, козы, ослы, волы, собаки и кошки, будет даже неприятный запах гусиного помета — мерзкая птица. Я подумал о гробницах и о друзьях в гробницах. Словно кто-то тронул туго натянутую струну, так коснулась меня еще смутная печаль.

ДВА

Я пребывал в необычайно странном состоянии. Я все еще не знал, кто я и каков может быть мой возраст. Был ли я взрослым и могущественным или лишь в начале своих сил? Вряд ли это представлялось важным. Я пожал плечами и зашагал, избрав по какой-то причине путь через Город мертвых. Так я бесцельно брел и по дороге принялся объяснять себе то, что видел, в той мере, в какой был способен это сделать, так как находился в полном замешательстве, словно мой собственный житейский опыт стал мне чужим.

Признаться, здесь мало что могло привлечь взгляд, в лунном свете предо мной простирались лишь прямые улицы кладбища — зрелище, лишенное особого очарования, разве что имелась возможность обнаружить эту притягательность в высокой цене здешней земли. Локоть за локтем Город мертвых располагал самыми дорогими земельными участками во всем Мемфисе — уж это, по крайней мере, я помнил вполне отчетливо.

Блуждая по дорожкам нашего однообразного Города мертвых, медленно проходя мимо наглухо закрытых дверей одной усыпальницы, потом другой, я стал — непонятно почему — думать о друге, который недавно умер, о самом дорогом, как, казалось, говорили мне эти воспоминания, из моих друзей, погибшем самой нелепой и насильственной смертью. Теперь я мог лишь размышлять о том, не находится ли его гробница где-то поблизости, и новые воспоминания посетили меня. Мой друг, подсказывала мне память, происходил из влиятельной семьи. Его отец, если я не ошибаюсь, одно время служил Смотрителем коробки с красками для лица Царя. (Я бы скорее умер, — подумал я, — чем стремился к таким званиям.) Все же эта должность заслуживала не одних лишь насмешек. Наш Рамсес [3], если мне не изменяла память, был тщеславным, точно какая-нибудь красотка, и не терпел никаких изъянов в Своем облике.

Разумеется, с таким отцом мой друг (имя которого, боюсь, все еще ускользало от меня) был определенно богат и знатен. Несчастный, заключенный в гробницу распутник! Он должен был быть по меньшей мере отпрыском Великого Рамсеса [4], да, того самого, умершего, как мне помнилось, примерно сто лет назад, нашего собственного Рамсеса Второго. Он умер очень старым, имея множество жен, более сотни записанных сыновей и пятьдесят дочерей. Они производили потомство в таких количествах, что сегодня трудно даже представить, сколько чиновников и жрецов являются Рамессидами, хотя бы по одной своей линии. Справедливости ради замечу, что вряд ли богатая дама в Мемфисе или Фивах [2] преминет предъявить в доказательство этого родства одну из добропорядочных щек своих ягодиц, место царское, как сами Фараоны, и, можно быть уверенным, даст знать обо всем вполне определенно. Быть отпрыском Рамсеса Второго, возможно, не такая уж редкость, но это совершенно необходимо, по крайней мере, в том случае, если она желает обрести для своей семьи место в Городе мертвых. Тогда ей лучше, хотя бы наполовину, быть одной из Рамессидов. На самом деле, иначе невозможно даже купить землю в Западной Тени, и это лишь первое требование в подобных торговых расчетах знатных дам из Мемфиса. Участков земли не хватает. Поэтому они идут на большой риск. Например, мать моего умершего друга, госпожа Хатфертити, всегда была готова вступить в сделку. Если цена была подходящей, саркофаг предка мог быть перенесен в менее достойную усыпальницу или даже сплавлен по реке в другой Город мертвых. Конечно, нужно было спросить себя: кем был усопший? Насколько действенным было его проклятье? Это являлось негласной частью сделки — следовало быть готовым навлечь на себя опасность стать жертвой кое-каких злокозненных заклинаний. Однако некоторые даже приветствовали таковые в том случае, если они были столь ужасны, что сбивали цену. Например, у Хатфертити хватило дерзости продать гробницу своего умершего деда. Относительно этого покойного родственника, деда ее мужа (который, кстати, доводился дедом и ей, так как она, безусловно, была своему мужу сестрой), покупателю было сказано, что старик Мененхетет был самым добрым и кротким из людей. Его слабость состояла в том, что он не мог причинить вреда своим врагам. Вообще, его проклятий вряд ли стоило опасаться. Какое надругательство над истиной! Тайком, на ухо, шептали, что Мененхетет отличался тем, что ел жареных скорпионов с пометом летучих мышей — так необходимо ему было защитить себя от проклятий влиятельных людей. Насколько я мог припомнить, он прожил потрясающую жизнь.

Так вот, о покупателе, которому Хатфертити продавала этот участок, честолюбивом мелком чиновнике — такие люди не редкость. Он знал, что для такого захудалого Рамессида, как он, лучшей защитой от любого злого наговора служит собственная достойная гробница. До тех пор, пока он ничего не мог предложить своей семье, любое посещение его женой или дочерьми дома людей, занимавших в Мемфисе более высокое положение, было обречено на неудачу. Для таких, как он, просто не было места в рядах мертвых. Получалось, что они уже живут под гнетом проклятия — их унижали. Ибо что такое проклятие, если не бесчестная кража силы? (Что бы ни предпринималось для улучшения своего положения, приносит в результате меньше, чем затрачено усилий.) Жена и дочери этого Рамессида стали плакать так часто, что он уже был готов рискнуть навлечь на себя ярость мертвого деда. Может быть, если бы он знал побольше о старике Мененхетете, то подождал, но он трепетал, предвкушая возможность заполучить нечто ему недоступное, но совершенно необходимое, чтобы занять желанное положение в обществе.

Мои раздумья об этих сделках оказались не напрасными. Теперь я вспомнил имя своего друга! Мененхетет Второй. (Подобное имя, между прочим, образец неумеренных семейных чувств. Мененхетет Второй — будто его мать была царицей.) Я, однако, не знаю, действительно ли он принадлежал к самой царской семье. Все, что я помню, так это то, что среди нас, его друзей, он выделялся своей неуравновешенностью; иногда по ночам его обуревали такие неистовые желания, что казалось, он мог вызывать злых духов. Я думаю, некоторые из нас стали жалеть, что дали ему прозвище Ка. В то время оно казалось удачным, поскольку не только означало дважды (из-за Мененхетет Второй), но также было нашим исконно египетским именем Двойника человека после его смерти, а Двойник, как говорили, отличается непостоянством. Так что ему оно подходило. С нашим другом Ка нельзя было угадать, когда в него вселится дух льва, однако он к тому же любил проклинать Богов, и тогда нам бывало не по себе. Мы и сами не отличались набожностью, более того, чтобы действительно ощутить себя мужчиной, считалось уместным всуе помянуть Божественное имя, однако Ка заходил слишком далеко. Мы не желали разделять с ним кару за богохульства, которые слетали с его языка, тем более что для них не было более серьезных оснований, чем неукротимая ярость, которая охватывала его при мысли о его матери. Дело в том, что, когда Хатфертити продала гробницу Мененхетета Первого безвестному Рамессиду, Ка вскоре дознался, что это была также и его гробница. Во всяком случае по условиям завещания его прадеда, Мененхетета Первого.

Теперь, стоя под луной, освещавшей Город мертвых, исполненный грусти, я едва ли мог уяснить себе обстоятельства, предшествовавшие смерти Мененхетета Второго; не знаю, присутствовал ли я тогда, когда Хатфертити говорила ему о гробнице — хотя я был склонен предположить, что для Ка ничего не осталось. Как бы то ни было, подробности я помнил смутно. Вернее было бы сказать, что это, казалось, все, что мне удалось припомнить. Или мне следовало бы сравнить себя с лодкой, которая прокладывает себе путь в гавань через разрывы в тумане? Сейчас, когда я собрался с мыслями и сообразил, что нахожусь на одной из самых убогих улиц Города мертвых, у меня появилось ощущение, что я стою недалеко от жалкого участка, который Хатфертити пришлось купить в большой спешке после его внезапной смерти. Вернулись воспоминания о благочестивых похоронах, но недостойной гробнице. Теперь у меня в ушах зазвучал голос Хатфертити, говорившей всем, кто хотел слушать, что Ка желал покоиться на самой нижней оконечности Западной Тени. Это был позор. Так как все знали, что Хатфертити просто слишком скупа, чтобы заплатить положенную цену за достойную усыпальницу. И все же Хатфертити держалась этой печальной сказки: «Мени все время снился один и тот же сон, — говорила она, — что сперва он должен упокоиться в убогом пристанище. Когда же он будет готов к переходу, она получит сообщение во сне. Вот тогда-то она и перенесет его в подобающие покои». Все это сопровождалось такими громкими причитаниями, что те, кто оказался рядом, испытывали отвращение. Ведь по заведенному у нас порядку не полагалось призывать семь душ, теней и духов умершего навещать живых. Предполагаемая цель похорон в том и заключается, чтобы с почтением отослать всех семерых в Царство Мертвых. Поэтому мы испытывали естественный страх перед тем, кто ушел из этой жизни в результате насильственной смерти. Его дух мог продолжать поддерживать отношения со своей семьей, причиняя ей беспокойство. Именно во время таких похорон потерявшие родственника должны изо всех сил стараться умиротворить покойника, а не унижать его. В данном случае со стороны Хатфертити было безрассудством во всеуслышание заявлять, что она вскоре перенесет гроб с телом сына в свою лучшую усыпальницу. Все знали, что она держала эту гробницу для себя. Мы даже раздумывали, не намеревалась ли она на самом деле толкнуть нашего Мененхетета Второго на стезю мучительных скитаний, уготовив ему удел призрака! Хуже того! Сами похороны могли быть пышными, однако гробница выглядела настолько жалкой, что грабители могил вряд ли побоялись бы ее открыть. (Проклятие, которое воры принимают на себя у дверей бедной гробницы, в конечном счете редко бывает действенным. Причина здесь в том, что еще большая вражда сохраняется между бедным усопшим и его родственниками, оставившими его в такой нищете!) Поэтому можно было лишь гадать, не предпринимала ли Хатфертити все это, наверняка рассчитывая на то, что склеп ее сына будет осквернен.

Я вышел в начало дорожки, ведущей к гробнице Мени, и осмотрелся. Многие из этих гробниц были не больше шатров пастухов (хотя лишь в Городе мертвых можно найти такие гранитные шатры), но каждая крыша представляла собой маленькую пирамиду с отверстием на крутом переднем скате. Уже по одному этому можно было понять, что ты в Городе мертвых, поскольку такое отверстие было окном для Ба. Если каждый умерший имел своего Двойника, которого мы знали как его Ка, то у него была и своя маленькая сокровенная душа — Ба, самая сокровенная из семи сил и духов. Эта Ба имела тело птицы с лицом усопшего. Именно поэтому, вспомнил я теперь, и нужно это закругленное окошечко на крутом скате маленьких пирамид. Выход для Ба. Конечно, я начал припоминать. Разумеется! Кто бы ни покоился внизу в саркофаге — каждая птица, которую я мог увидеть в окошке-башенке, это его Ба. Да разве обычные птицы приблизились бы к Городу мертвых, когда в нем бродят духи? Я содрогнулся. Духи в Городе мертвых были коварными: все эти неудовлетворенные чиновники, ненагражденные военные, несправедливо наказанные священнослужители и вельможи, преданные своими ближайшими родственниками, или те, что встречались чаще, — духи грабителей, убитых на месте преступления, когда они оскверняли гробницы. И хуже всех — жертвы воров: все эти мумии, пелены которых были сорваны, когда грабители искали драгоценности. Такие мумии, как известно, распространяли самый ужасный смрад. Представьте, сколько мстительного разложения должно содержаться в любом хорошо спеленутом трупе, на самом деле поддающемся гниению после того, как против тлена были приняты меры. Это должно было удвоить результат. По меньшей мере!

И тут я заметил призрака. Он был не далее чем на расстоянии трех дверей от гробницы Мени и, надо сказать, имел такой злобный вид, что я чуть не упал в обморок. По его тряпью в нем можно было узнать грабителя могил, одного из худших духов. От него также исходило неописуемое зловоние. Теперь оно обрушилось на меня.

В лунном свете я разглядел безрукого калеку с носом прокаженного, разлезшимся на три лоскута. Этот нос, это несчастье, уродливая насмешка над тройным членом Бога Мертвых Осириса, тем не менее все еще обладал способностью дергаться под его дикими желтыми глазами. То был настоящий призрак. Я разглядел его так же отчетливо, как собственную руку, и в то же время мог видеть сквозь него.

— Кого ты здесь разыскиваешь? — выкрикнул он, и его смрадное дыхание, исходившее, казалось, из самой отвратительной нильской грязи, где гниют дохлые крабы, было благоуханным в сравнении с кошмарами, пребывавшими в испускаемых им ветрах.

Я просто поднял руку, чтобы отогнать его. Он отпрянул.

— Не ходи в гробницу Мененхетета Первого, — произнес он.

Он должен был напугать меня, но ему это не удалось. Я не мог понять — почему. Если бы он не отступил и мне пришлось бы сгонять его с дороги, это было бы хуже, чем погрузить свой кулак в бедро, изъеденное гангреной. Он вызывал неодолимое отвращение, которое удерживало вас на расстоянии. И все же он боялся меня. Он не рискнул бы приблизиться и на шаг.

Тем не менее мне не совсем удалось уйти без потерь. Его слова вошли в мою голову вместе с его зловонием. Я не понял, что он имел в виду. Что Мененхетета Первого тоже перенесли в убогую гробницу, купленную для Мененхетета Второго? Произошло что-то, о чем я не знал? Или я попал не на ту улицу? Но если мои воспоминания имели под собой основание, это была та самая узкая дорожка, по которой скорбящие прошли в тот торжественный солнечный день, когда отборные белые волы с позолоченными рогами и белыми боками, разукрашенными в зеленый и алый цвета, проволокли золотую повозку с Мени Вторым к его последнему отвратительному пристанищу. Или этот призрак пытался сбить меня с пути?

— Не входи в гробницу Мененхетета Первого, — снова нараспев повторил он. — Будет слишком много неприятностей.

То, что он, этот взломщик могил, готов был теперь предостерегать других, рассмешило меня. В лунном свете мое веселье, вероятно, смутило тени, потому что призрак быстро отступил назад. — Я мог бы сказать тебе больше, — выпалил он, — но не в силах выносить твоей вони. — И он исчез. Самое утонченное его наказание состояло в том, что он принимал собственный смрад за зловоние, исходящее от других. Теперь эта оплошность подстерегала его при всякой встрече.

И вот, как только он исчез, я увидел Ба Мени Второго. Она показалась в окне. Размером Ба была даже меньше ястреба, и лицо у нее было таким же маленьким, как у новорожденного, однако это было лицо Мени — самое привлекательное, какое я когда-либо видел у мужчин. Теперь уменьшенные, его черты были утонченными, как у младенца, родившегося с умом совсем взрослого человека. Что за лицо! Если Ба и взглянула на меня, то немедленно отвернулась. Затем Ба Мененхетета Второго расправила крылья, издала уродливый звук, похожий на крик вороны, исторгнутый из глубин безнадежности, заунывно каркнула раз, потом второй и улетела. Огорченный таким безразличием ко мне, я приблизился к двери в усыпальницу.

Когда я остановился внутри входа, на меня вдруг нахлынула самая неожиданная, сокрушительная печаль, огромная и бесхитростная, словно в меня перешло все горе моего умершего друга Мени. Я вздохнул. Последним моим воспоминанием об этом месте был неопрятный вид входа, и он совершенно не изменился. Помню, как я подумал, что сюда можно будет легко забраться; и вновь я ощутил ту способность приноравливаться, что помогла мне ранее этой ночью выбраться через узкий проход из погребального покоя Хуфу. Теперь мой палец протек — по крайней мере, так мне показалось — через желобки деревянной замочной скважины. Когда я повернул руку, зубец поднялся, а вместе с ним и засов.

Я вступил в усыпальницу. И сразу же почувствовал что-то своей кожей — точно по моей голове провели ногтем. Казалось, будто мои подошвы царапал кошачий язык. Они зудели. Меня испугало ощущение непорядка и зловония. Луна светила сквозь открытую дверь, и в ее свете я мог видеть, что грабители давным-давно сожрали все оставленные здесь приношения пищи. Все ценное было разбито или исчезло. Все вокруг говорило о том, что грабители были одержимы желанием осквернить это место. Сколько извержений сокровищниц кишечника! Полная мера мерзостей. Я был в ярости. Какое небрежение смотрителей! В этот момент мой взгляд остановился на обгоревшем обломке, торчавшем из бронзового светильника на стене, и в исступлении злобы я так яростно на него уставился, что почти не удивился, когда появился дым, уголь на конце обломка вспыхнул и факел зажегся. Я слышал о жрецах, способных сосредоточить свой гнев настолько, чтобы зажечь огонь светом своих глаз, но редко верил таким россказням. Теперь же это казалось столь же обыденным, как высечь искру из сухого дерева.

Какие потери! Потоки будущего хаоса пребывали в неудовлетворенности этих неистовых грабителей. Бойтесь обитателей дна нашего царства! Они разбили столько же, сколько украли. Это навело меня на мысль о том, сколь изысканным был дом Мени в последние годы его жизни, и в тот же миг я смог вспомнить всхлипывания Хатфертити, которые не мешали ей советоваться со мной, какие алебастровые вазы и ожерелья в форме воротников, браслеты и пояса с драгоценными камнями следует похоронить с ним. Должна ли она замуровать в его усыпальнице длинный ларец из черного дерева или ящик красного дерева, его светлый парик, его красный, его зеленый, его серебряный или его черный парики, его благовония и краски для лица и ногтей, его полотняные набедренные повязки, его широкие полотняные юбки, даже его кровать из черного дерева (которую, как я знал, она отчаянно хотела оставить себе, и таки оставила). Затем, что выбрать из оружия: золоченый лук и расписанные золотом стрелы, копье с драгоценными камнями на древке — должны ли все эти восхитительные вещи уйти с ним в гробницу? Посреди грез обо всех этих прекрасных вещах она временами восклицала: «Бедный Мени!» — и добавляла благочестивые причитания, которые звучали бы нелепо, будь они произнесены любым менее низким голосом, чем голос Хатфертити. «Выклевана зеница моего ока!» — пронзительно вскрикивала она среди белых стен этого принадлежавшего Мени безмятежного дальнего крыла их дома, его лучшего крыла, украшенного самыми изысканными произведениями, какие он только мог себе позволить, особенно наглядно свидетельствовавшими о его тонком вкусе именно теперь, в его отсутствие, и среди них она — ну, просто картина! — вне себя от горя утраты, с сердцем, разрывавшимся от необходимости хоронить столько усыпанных драгоценными камнями подарков и прекрасных изделий из золота. Она рыдала над его детским стульчиком — совершенством, отлитым в бронзу, украшенным золотой фольгой, рыдала так долго, что оставила его. Даже его ножи, его ящик с красками, его кисти — она едва смирилась с мыслью, что их тоже похоронят, а уж лопасть его топора — сокровище времен Тутмоса Третьего со сквозной литой вставкой посредине, изображающей дикую собаку, вцепившуюся сзади в газель, — да у Хатфертити кровь пошла носом еще до того, как она осознала, что это подарок ее сыну н его нельзя взять назад. Разумеется, это позволило ей оставить другие предметы, в частности его корону из перьев, его леопардовую шкуру и его скарабея из зеленого оникса (все шесть ног жука были золотые). Будьте уверены, что каждая часть собранных Мени вещей, в конечном счете попавшая в усыпальницу, являла собой истинное соотношение между алчностью Хатфертити (восемь долей) и верой Хатфертити в силы загробного мира (пять долей). Однако при этом она никогда не позволяла себе целиком поддаться алчности. Это создало бы прореху, сквозь которую могли проникнуть злые духи. Однажды я даже услыхал от нее поучение о Маат — и, конечно же, то было самое благочестивое наставление, какое только можно получить. Ибо Маат — это праведное мышление и отказ от обмана своих ближних. Маат — это достоинство уравновешенности; да, Хатфертити и в ревущем водовороте своей алчности могла рассуждать о Маат вполне почтительно. Иначе чего бы только она себе не оставила?

И все же, стоя с факелом в руке, я бы ни за что не обвинил Хатфертити в излишней праведности. Достаточно было посмотреть на все разбросанное по полу! По меньшей мере она пригласила грабителей, у которых не было ни малейшего понятия о Маат. Они мочились на оставленную усопшему еду, не говоря уж о том, что запеклось на золотых блюдах, которые они не прихватили с собой.

Следующее помещение оказалось еще хуже. Погребальный покой даже не был вырыт внизу, а просто являлся продолжением первого. Их разделяла лишь стенка из необожженных кирпичей. Дешево! Для перехода из комнаты приношений прямо в погребальный покой не было никакой преграды. И все же я колебался. Мне не хотелось входить.

Переступив второй порог, я почувствовал, что воздух здесь другой. Я уловил едва различимое присутствие запаха, столь пугающего, что застыл на месте. Пламя моего факела мигало и дрожало вдвое сильней, чем я ожидал. Конечно. Не один саркофаг, а два. Оба разбиты. Покровы внешних гробов были брошены в угол. Крышки каждого из внутренних саркофагов также были сорваны. И вместилища для лишенных теперь защиты мумий свидетельствовали о кражах. Там, где вырвали драгоценный камень, благородная патина поверхности была обезображена небольшой язвочкой алебастра. Исчезли все нашейные украшения и амулеты. Разумеется. Раскрашенное лицо Мени (изображение столь же прекрасное, сколь прекрасным некогда был он сам) и его грудь покрывали шрамы. Три вертикальные разреза изуродовали нос. Была предпринята грубая попытка проковырять ножом пелены на груди.

Однако этот ущерб был незначительным по сравнению с тем, что сделали с ногами! Там грабители стали разматывать пелены. Унылые лоскуты оболочек покрывали пол, некоторые — бесконечно длинные, другие — куски квадратной формы или бесформенные обрывки. Столько мусора под ногами. Будто какое-то животное собиралось устроить себе гнездо. Тут были даже кости цыпленка. Грабители ели здесь. Если мой нос не подводил меня, они не осмелились еще и испражняться — только не здесь, вблизи от спеленутых тел! Все же происхождение этого слабого, но вызывающего беспокойство запаха было ясным. Одна из обнаженных ног начала разлагаться.

Стоявший в углу другой саркофаг был также потревожен. Он мог принадлежать только Мененхетету Первому. Хатфертити перенесла его сюда как раз во время, чтобы его осквернили. Мои ноги, однако, отказывались нести меня в том направлении. Нет. Я не смел приблизиться к мумии прадеда.

Меж тем рядом со мной находился Мени, ноги его были открыты, а гробница ограблена. Пища для его Ка была сожрана ворами.

Это привело меня в ярость. Я хорошо видел слабое свечение, окружавшее его; и все три его световых слоя были бледно-фиолетового оттенка и почти так же неразличимы, как туманным вечером неразличимы очертания трех холмов, расположенных один за другим.

Мне не хотелось смотреть на это. По цвету свечения можно было прочесть все. Например, у Хатфертити, когда она бывала в ярости, четко разделялись цвета: оранжевый, кроваво-красный и коричневый, а у почившего Фараона, как говорили, оно было чистого белого, чистого серебряного и золотого цветов. Тогда как бледно-фиолетовое свечение над обернутым телом моего друга говорило об изнеможении, будто то немногое, что от него осталось, пыталось сохранить хоть какое-то спокойствие среди множества ужасных обстоятельств. Предположим, что первым из них должно было быть присутствие другого саркофага. При мысли о том, чтобы взглянуть на останки прадеда, я в смущении опустил факел. Он немедленно погас. Я чувствовал, сколько силы требовалось Мени Второму просто для того, чтобы выдержать присутствие другого.

Все же теперь этот гнет, казалось, несколько ослаб. Не знаю, насколько здесь помогло мое усилие — внезапно я ощутил изнеможение, — но в любом случае едва заметное свечение вокруг Мени стало ярче. Напряжение ослабло. Мне захотелось посмотреть, что осталось от его несчастной ноги.

Худшей мысли не могло прийти мне в голову. В дыре на пальце ноги шло пиршество червей. Кто знает, что осталось от плоти ноги в этом месиве? Здесь вообще не было даже слабого свечения. Рядом с пальцами не осталось никакого света, кроме бледно-зеленого мерцания, исходившего от клубка самих личинок червей.

Я продолжал смотреть, и свет снова стал ярче. Я увидел, как через дверь в погребальный покой вползла змея. Схватив факел, я ударил ее по голове один раз, второй, а потом поймал. Ее тело извивалось в предсмертном танце. Сразу же после ее последней судороги мой факел загорелся. Теперь я, не колеблясь, понес его обратно. Мне захотелось вновь взглянуть на червей.

Однако, исследуя полость в ноге Мени, эту белую и насыщающуюся мельницу, я внезапно почувствовал порез на пятке собственной ноги. Неужели дружба простирается так далеко, что я теперь буду хромать за компанию со своим старым приятелем? При виде разложения его тела я ощутил омерзение. Я был готов поднести факел к дыре в его ноге, выжечь червей и закрыть пораженную гнилью плоть. Собственно, я и начал это делать, но остановился из страха, что обожгу собственную ногу. Теперь я почувствовал голод, внезапный и всепоглощающий. Я стиснул челюсти, стремясь в самом начале подавить это чудовищное желание, способное заставить меня, подобно собаке, принюхаться к канопам [5], стоявшим у фоба, это были четыре сосуда Сыновей Хора, каждый размером с толстую кошку; но тот, с вырезанной головой павиана Хепи, содержал тщательно завернутые тонкие кишки умершего, а сосуд, за которым присматривал шакал Дуамутеф, мог предложить такое же вместилище для сердца и легких, Имcет же, с головой человека, теперь владел желудком и толстыми кишками, тогда как сокол Кебехсенуф имел печень и желчный пузырь. К моему ужасу, как я ни старался отогнать от себя столь отвратительное искушение, я не мог отделаться от мысли о супе, который можно было бы сварить из этих сохраняемых органов. С другой стороны, мне надо было удовлетворить свой голод. Вряд ли я смог бы оставить гробницу, пересечь Город мертвых, проделать весь путь до Нила, затем отыскать какую-нибудь лавку со съестным, очагом и старой ведьмой, которая бы меня накормила. Нет, не в это время. Пищу надо было найти здесь. Готовый поддаться смятению от приступа столь непристойных желаний, я очутился на коленях и стал молиться. Чудо состояло в том, что я помнил слова. Но ох уж эти черви в открытой и кишащей ими дыре на ноге. Они подсказали молитву.

— Когда душа отошла, — тихо произнес я; свет от моего факела отбрасывал на потолок тени, — человек узнает разложение. Он становится сродни распаду и погружается в мириады червей, он становится ничем иным, как червями…

Хвала Тебе, Божественный Родитель Осирис. Ты не увядаешь, Ты не гниешь. Ты не обращаешься в червей. Так и мои члены пребудут вечно. Меня не коснется разложение, я не сгнию, я не узнаю порчи, и я не увижу распада.

Глаза мои были закрыты. Я взглянул внутрь себя, глубоко в темноту чернейшей земли, которую я когда-либо видел, черной, как Страна Кемет [6], наш Египет, и в этой черноте я услышал, как гулко отдаются мои слова, точно подхваченные большим колоколом на воротах приемной храмовой десятины под Мемфисом, и я знал, что подъемная сила этих слов больше, чем у молитв, восходящих в ароматах воскурений. Эхо отдавалось в темноте моих закрытых глаз, и, будучи больше не в силах сдерживать свой голод, я поднял руку с растопыренными пятью пальцами, словно говоря: «Этими пятью пальцами я буду есть», и обернулся вокруг, предавая себя Богам, злым ли духам — не знаю.

В ответ пять скорпионов чередой вышли из сосуда Кебехсенуфа, Бога Запада с головой сокола, владельца печени и желчного пузыря, и пересекли пол от возвышения, на котором стоял гроб Мененхетета Первого до дыры в покровах Мененхетета Второго. Там они принялись, как мне представлялось — ибо я не был готов смотреть, — пожирать червей. Добрались ли они до плоти Второго? Не знаю, но моя воспаленная нога горела от жестоких укусов, словно на нее накинулся целый муравейник.

ТРИ

Словно для того чтобы с насмешкой взглянуть на свое отчаяние в этом отвратительном месте, я подумал о вечере в Мемфисе, заполненном едой, вином и приятнейшим разговором. Не знаю, было ли это день или год назад, но я гостил с одним жрецом в доме его сестры, а в том месяце — как наслаждался я жизнью в тот месяц! — я был любовником его сестры. Жрец же — точно ли я помню, что он был жрецом? — был (как и многие другие добропорядочные братья) ее любовником в течение многих лет. Как оживленно мы болтали. Мы обсудили все, кроме того, кто из нас будет в эту ночь с его сестрой.

Она, разумеется, была взволнована нашим совместным появлением — да разве не имела она на то серьезных причин? Когда он вышел из комнаты, она шепнула мне, чтобы я подождал и посмотрел на нее и ее брата. Девушка из хорошей семьи! Она сказала, что как раз в нужный момент собирается оказаться сверху. И надеется, что тогда я буду готов войти в нее. Она пообещала, что сможет принять нас обоих. Какая бы из нее получилась жена! Поскольку я, образно говоря, бывал уже в других ее входах, мне было приятно ожидание того, что предназначалось для меня — ягодицы этой женщины были подобны заду пантеры (упитанной пантеры). А тогда, если повезет, можно было бы вдохнуть запах моря, воспользовавшись любыми из ее ворот. Или унюхать мерзейшее из болот. Она могла одарить нежной и тонкой вонью, пребывающей в лучшей из лучших грязей — клянусь, то был дух Египта, — или благоухать, как молодая поросль. Женщина достаточно одаренная для нас обоих. В ту ночь я сделал, как она сказала, и вскоре доказал жрецу, что живые могут так же быстро находить своих двойников, как и мертвые (поскольку он вскоре потерял всякое представление о том, кто здесь больше женщина — его сестра или он сам, — с той лишь разницей, что он был полностью обрит — таким образом среди наших объятий можно было понять, кто где находится).

Естественно, проблески подобных воспоминаний усугубили мой голод. Как боль, пульсирующая в ране, его ярость росла с каждым моим вдохом. Не любовью желал я насытиться, а пищей.

Вероятно, меня охватила какая-то смертельная лихорадка — я точно знал, что никогда ранее не испытывал такого голода. Мой желудок, казалось, утоплен в каком-то глубоком темном колодце, а перед моими глазами плясали картины различных блюд. Я подумал о том мгновении в Начале, когда Бог Атум единым словом создал все сущее. Царство молчания обрело жизнь в сущности звука, изошедшего из сердца Атума.

Посему я снова поднял руку с пальцами, указующими на невидимое небо там, над потолком этого покоя, — и произнес: «Да будет пища».

Однако ничего не появилось. Лишь тонкое скуление отдалось в пустом пространстве. От тщеты своего усилия я был на грани обморока. Лихорадка сжигала меня. Перед моими закрытыми глазами я увидел маленький оазис. Предлагалось подношение? Я стал прокладывать себе дорогу через мусор на полу, словно пересекал воображаемую пустыню — образ стал осязаемым: даже песок забивал мне ноздри! Теперь я был в углу и при свете своего факела увидел красивые рисунки на стенках разбитого гроба Мени. То были изображения еды. Все изобилие пищи, которое только мог пожелать, проголодавшись, Ка Мени Второго, было представлено здесь: ужин на дюжину друзей со столами и чашами, сосудами и кувшинами, вазами и части разрубленных туш животных, задние их части свешивались с крюков — все было нарисовано на боковинах этого разбитого гроба. Сколь совершенное изображение подношений! Перед моими глазами была домашняя птица и крылатая дичь, утки и гуси, куропатки и перепела, мясо домашнего скота, диких буйволов и кабана, ломти хлеба и пироги, фиги, и вино, и пиво, и зеленый лук, и гранаты, и виноград, и дыни, и сладкий плод лотоса.

Смотреть на это было больно. Я не смел искать в своем сознании слов (когда-то я должен был им учиться), обладающих силой, которая могла бы теперь дать мне часть этой нарисованной еды, вызвать ее из небытия, чтобы вкусить ее, — нет, еда, нарисованная здесь, предназначалась для Мени Второго, этот запас был оставлен для него на тот случай, если другие подношения из дичи и фруктов будут украдены.

Затем меня посетила мысль предать Мени, и я с удивлением осознал — из-за своей проклятой и отрывочной памяти, — что он, видимо, был мне настоящим другом. Ибо я почувствовал, что не имею никакого желания грабить эти запасы нарисованной снеди. Напротив, угрызения совести, казалось, несколько утихомирили мою прожорливость. По мере того как я разглядывал нарисованную еду, голод переходил в более терпимое состояние, когда кажется, что он уже почти утолен. О, чудо! Совершенно безо всякого усилия мои челюсти уже жевали, и кусок утки, по крайней мере такой у него был вкус (тщательно прожаренной на заботливо поддерживаемом огне тлеющих углей), был уже у меня во рту, и соки от этого мяса — я уже не был таким ненасытным — согласно бежали по пустому проходу в мой желудок. У меня даже возникло искушение отнять еду от своих губ и посмотреть на нее, однако любопытство — не то безрассудство, которое могло бы допустить удовлетворение подобным моментом. К тому же меня тронула щедрость моего друга Мени. Должно быть, он в полной мере познал тяготы голода, однако все же дал и мне кое-что (воспользовавшись, как я подумал, своим влиянием в Царстве Мертвых).

Появилась новая еда, сдобренная множеством приправ, буйволиное мясо и гусятина, фиги и хлеб, всего по кусочку. Поразительно, как мало пищи требовалось, чтобы утолить недавно еще столь сильный голод. К примеру, я ощущал в своем желудке целый кубок пива, который поглотил незаметно для себя самого. Однако мне было так хорошо, что я не возражал против возможности небольшого опьянения и даже рыгнул (ощутив привкус меди кубка), а потом понял, что произношу окончание молитвы, положенной при прошении о еде. Так велико было желание заснуть, что я, как ребенок, пожаловался вслух, потому что на полу, среди этого отвратительного мусора из пелен, негде было лечь. Тогда-то я и рассудил, что раз уж Мени был достаточно добр, чтобы предложить мне пищу, предназначенную для его Ка, то он вряд ли будет возражать против того, чтобы я прикорнул рядом с ним, поэтому я вставил свой факел в кольцо и, забравшись к нему, лег рядом с мумией, не беспокоясь даже (настолько все мои члены уже погрузились в дремоту) о том, что моя нога лежала рядом с его ногой, где в открытой дыре гнездились скорпионы. Я же продолжал устраиваться и успел даже еще раз рыгнуть и подумать, что съеденное мною, хоть и хорошее, мясо вряд ли, однако, было с кухни Фараона, поскольку отдавало чесноком, который всегда с такой готовностью используют в дешевых харчевнях. Затем, уже на границе мира сна, который начинался так близко и простирался так далеко, я подумал о Мени, его добром сердце и любви ко мне, и печаль, мощная, как река слез, захлестнула мое сердце. Медленно, слыша свой вздох, я вернулся в сон, и он, из глубочайшего причастия дружбе, из владений своей могилы, принял меня. И мы ушли вместе: он — в Царстве Мертвых, и я — наполовину в царстве живых, и я знал, что ощутил все то, что должен был чувствовать он в час своей смерти.

ЧЕТЫРЕ

В таком сне, думается, я проделал путь сквозь тень, что сходит на сердце, когда глаза закрываются в последний раз, и семь душ и духов готовятся вернуться на небеса или спуститься в подземное царство.

Холодные огни проносились перед моими невидящими глазами, когда они готовились покинуть меня. И они не взлетели мгновенно, но тронулись в путь чинно, подобно совету жрецов, все, кроме одного — Рена, Тайного Имени человека, который отошел немедленно, как будто небо прочертила падающая звезда. Все происходит так, как и должно происходить, решил я. Ибо Рен не принадлежит человеку, но приходит из Небесных Вод, чтобы войти в младенца в момент рождения, и остается недвижимым до тех пор, пока не приходит время возвращаться обратно. Хотя Тайное Имя и имеет определенное воздействие на человеческий характер, оно, несомненно, является самым отдаленным из наших семи светов.

Затем я прошел сквозь тьму. Имя ушло, и я знал, что следующий — Сехем. Дар солнца, он — наша Сила, он движет нашими конечностями, и я почувствовал, как он поднимается из меня.

Он покинул меня, и мое тело стало неподвижным. Я ощутил уход этого Сехема, и он был подобен закату на Ниле, что приходит со звуком трубы жреца. Сехем исчез вслед за Реном, и я был мертв, и мое дыхание улетело с последним отблеском заходящего солнца. В этот час облака на закатном небе отдают свой карминный свет. Однако с наступлением вечера темные облака остаются на виду, словно предвестие бурь, что придут на рассвете. Ибо Сехему придется задать свой зловещий вопрос. Как и Имя, он является даром Небесных Вод, однако в отличие от Рена, уходя, он может быть сильнее или слабее, чем когда впервые вошел в меня. Итак, вопрос был следующим: «Некоторые преуспели, достойно используя Меня. Можешь ли и ты утверждать это?» Таков был вопрос Сехема, и в наступившей тишине мои конечности напряглись, и последняя сила, которой могло хватить лишь на подергивание кожи, сжалась и иссякла. Угасание могло бы быть полным, если бы не ощущение бодрствования. Я ждал. Во тьме, беспросветной, не потревоженной и дуновением, бездыханной и потому неспособной вызвать движение мысли, настойчиво звучал вопрос Сехема. Достойно ли я пользовался им? И время текло неизмеримо. Прошел ли час или неделя, пока лунный свет поднялся из глубин моего тела? Птица со светящимися крыльями пролетела перед этой полной луной, и ее голова была подобна светящейся точке. Должно быть, то была Ху — эта прелестная птица ночи — создание с божественным умом, одолженным нам точно так же, как Рен или Сехем. Да, Ху — свет нашего разума, покуда мы живы, однако после смерти ей следует вернуться на небеса. Ибо Ху также вечна. Из ее распростертых крыл на меня сошло такое чувство, да, чувство такой нежности, какой я не испытывал ни к одному смертному и никогда не получал в ответ — в парении Ху пребывало какое-то грустное понимание меня. Теперь я знал, что она мой Хранитель и не схожа с Силой или Именем. Ибо возвращение моей Ху на небо не будет ни легким, ни беспрепятственным. Пока я следил за ее полетом, я смог заметить, что одно ее крыло повреждено. Разумеется! Хранитель не может так заботиться обо мне, не разделив со мной некоторых из моих ран и ударов. Вероятно, как раз когда ко мне вернулось понимание этого, тогда и Ху вспомнила о прочих своих обязанностях, потому что птица начала подниматься ввысь, кренясь в небе на свое поврежденное крыло, покуда не миновала луну, а луна не зашла за тучу. Я снова был один. Трое из семи моих светов наверняка отошли. Имя, Сила и Хранитель, и они никогда не умрут. Но что с прочими душами и светами — с моей Ба, моим Ка и моей Хаибит? Они не были столь же бессмертными. Наверняка они никогда не смогли бы пережить всех опасностей Царства Мертвых и таким образом им, возможно, придется узнать свою вторую смерть. После того как ко мне пришла эта мысль, мрак сошел в мое тело и я стал страстно ожидать появления Ба. Однако она не подавала никакого знака, что готова явиться. Ведь Ба, вспомнилось мне, может считаться госпожой вашего сердца, и в ее воле решать — говорить или не говорить с вами, так же как и сердце не всегда может простить. Возможно, моя Ба уже отлетела: некоторые сердца коварны, некоторые не могут переносить страданий. Затем я стал думать, сколько мне придется ждать своего Двойника, однако если я правильно помнил, Ка не должен появиться ранее семидесяти дней, пока не завершится бальзамирование. Наконец я был обязан помнить шестого из семи светов и теней. Это Хаибит. Хаибит — моя тень, несовершенная, как и предательские обрывки моей памяти — такова Хаибит — моя память. Однако я стал считать: Рен, Сехем и Ху, Ба, Ка и Хаибит. Имя, Сила и Хранитель, мое Сердце, мой Двойник и моя Тень. Кто мог быть седьмым? Я чуть не забыл седьмого. Им был Сеху, бедный дух, которому придется оставаться в моем спеленутом теле, когда отойдут все другие! Останки — не более чем отражение силы, словно лужи на берегу, когда вода отступает с отливом. Что ж, у Останков памяти не больше и не меньше, чем солнца в последнем вечернем свете.

С этой мыслью я, вероятно, провалился в обморок, так как вступил в пределы, отделенные от света и звука. Возможно, я был далеко, путешествуя где-то, потому что меньше всего я представлял себе ход времени. Я ждал.

ПЯТЬ

В мой нос вошел крючок, вломился через ворота в крыше над моей ноздрей и погрузился в мой мозг. Куски, обрывки и целые части мертвой плоти моего мозга извлекались из меня то через одно отверстие моего носа, то через другое.

Но, хоть он и произвел все эти повреждения, я как будто состоял из маленьких камней и корней. Мне было больно не более, чем земле, когда из нее выпалывают сорную траву, и она выходит, выдирая свои волоски из комков почвы. Боль присутствует, но как слабый крик выкапываемого растения. Таким же образом крючки, узкие в месте своего искривления, проникали через нос вверх, входили в голову и тыкались, как слепые пальцы в нору, чтобы поймать обрывки мозга и вытащить их наружу. Теперь я чувствовал себя, как каменная стена, основание которой подкапывают скребки, и даже странным образом ощутил тепло, будто пригревало солнце, но то было лишь дыхание первого бальзамировщика, горячее от вина и фигов — каким отчетливым было ощущение запаха!

Все же оставалась загадка. Как мог мой ум продолжать думать, если они разодрали мой мозг? Они явно извлекали куски вещества, такого же живого, словно то была сухая губка, которую протаскивали через сухие проходы в моем носу, и я понял — потому что, когда в него в первый раз вошел крючок, в моем черепе мелькнула вспышка — что один из моих светов в Царстве Мертвых наверняка поколебался. Была ли это Ба, Хаибит или Ка, что помогали мне теперь думать? И я задохнулся, когда особо едкое средство, какая-то гнусная смесь извести с пеплом была влита бальзамировщиками, чтобы растворить все, что еще могло остаться прикрепленным внутри моего черепа.

Не знаю, как долго они работали, сколь долго они позволили этой жидкости пребывать внутри моей опустошенной головы — это всего лишь один из многих вопросов. Время от времени они поднимали меня за ноги, держали меня вниз головой, затем клали обратно. Однажды они даже положили меня на живот, чтобы взболтать жидкости и позволить едкому веществу выесть мои глаза. Точно сорвали два цветка, так опустели глазницы.

Ночью мое тело холодело, к полудню оно становилось почти теплым. Разумеется, я не мог видеть, но мог обонять и начал различать бальзамировщиков. Один употреблял благовония, но все равно его тело всегда имело безошибочно различимый резкий запах кошки, когда у нее течка, другой — крупный человек, и его тяжелый запах не был так уж неприятен — это тот самый, дышавший вином и фигами. От него пахло также полями и грязью, и его запах говорил мне о том, что он привык есть много жирной еды — его пот, пот любителя мяса, был крепким, но не неприятным — что-то надежное исходило от соков его плоти. Так как запах сообщал мне об их приближении, я знал, что, коль скоро пришли бальзамировщики, наступил день и я мог считать часы. (Их запах менялся по мере разогрева воздуха в этом месте.) От полудня до трех всякий сильный запах с горячих берегов Нила, и хороший и плохой, также доходил досюда. Некоторое время спустя я стал понимать, что, кажется, нахожусь в палатке. Часто слышались хлопки парусины, которая билась над головой, а порывы ветра трепали мои волосы — ощущение, оставлявшее столь же четкое впечатление, как след копыта на траве. Слух стал возвращаться ко мне, но любопытным образом, поскольку меня совершенно не интересовало сказанное. Я понимал, что слышу голоса людей, но не чувствовал желания разбирать слова. Они походили не столько на крики животных, а скорее на ленивый шум прибоя или свист ветра. И все же я сознавал, что способен воспринимать происходящее с поразительной ясностью.

Однажды мне показалось, что пришла Хатфертити или, поскольку палатка, скорее всего, стояла на земле, принадлежавшей нашей семье, возможно, она бродила по садам и остановилась, чтобы заглянуть внутрь. Я точно уловил ее запах. Это наверняка была Хатфертити; она всхлипнула разок, будто наконец поверила в кончину своего сына, и немедленно ушла.

Как-то в эти первые несколько дней они сделали надрез в боку моего живота острым тонким ножом — я знаю, насколько острым, так как даже с помощью тех немногих чувств, которыми еще располагали мои Останки, ощущение остроты прошло сквозь меня, как плуг, разрезающий землю, только еще острее, точно я был змеей, разрезанной надвое колесом колесницы, а затем принялись за самое подробное обследование. Это трудно описать, поскольку боли не было никакой, однако в те часы я был готов сравнить внутреннее пространство моего туловища с зарослями в роще: одно за другим деревья извлекались из земли, их корни будоражили вены камней, их листья шелестели. Мне чудились города, течение несло их вниз по Нилу, как плавучие острова. Однако, когда работа была сделана, у меня появилось ощущение, что я стал больше, словно мои чувства обретались теперь в большем пространстве. Происходило ли это потому, что мои легкие поместили в один сосуд, а содержимое живота — в другой? Пусть мои органы, будучи распределены по разным местам, плавали в различных жидкостях и настойках, все же они пребывали вокруг меня, составляя некое подобие сельской общины. Конечно, их верность мне будет утрачена. Завернутые и вложенные в канопы, они смогут поднести своему Богу то, что знали о моей жизни.

Меня занимали размышления о том, что эти Боги узнают обо мне, когда мои органы попадут в Их сосуды. Кебехсенуф поселится в моей печени и узнает обо всех тех днях, когда все ее соки были исполнены храбрости; также Кебехсенуф узнает и о тех часах, когда печень, как и я, пребывала в тумане долгого страха. Простой пример — моя печень, но более пригодный для рассмотрения, чем мои легкие. Ибо при всем том, что они знали о моих страстях, останутся ли они преданными мне, переместившись в сосуд шакала Дуамутефа, и когда будут жить во владениях этого пожирателя падали? Я не знал этого. По крайней мере до тех пор, пока мои органы оставались не завернутыми и таким образом до некоторой степени продолжали принадлежать мне, я мог понять, каким образом, как только их забальзамируют и поместят в соответствующие сосуды, я их утрачу. При том что сейчас части моего тела были разложены по разным столам в этой палатке, среди нас все еще сохранялось чувство семьи — сосуд моего опустевшего мертвого тела был удобно окружен старыми островками предпринимавшихся усилий, всех их — мои легкие, печень, желудок, большие и малые кишки — связывали одни и те же воспоминания о моей жизни (пусть даже каждый придерживался собственных и яростно пристрастных точек зрения — в конечном счете моя жизнь должна была представляться весьма и весьма по-разному моей печени и моему сердцу). Так что эта палатка для бальзамирования отнюдь не была такой, как я ожидал, нет-нет, вовсе ничего похожего на кровавую скотобойню вроде прилавка мясника, а скорее напоминала кухню с большим количеством трав. Действительно, здешние запахи вызывали длительные полеты фантазии, сходные с теми, что случаются в лавке, где торгуют пряностями. Достаточно представить головокружительные ощущения в моем носу, когда свободная полость моего тела (гораздо более пустая, чем чрево женщины, которая только что родила) была омыта, умиротворена и умащена возбуждающими притираниями, вычищена, сдобрена перцем, травами и оставлена в состоянии равновесия всех этих составляющих, через которые не мог просочиться и намек на телесное тление. Они промыли окровавленную полость пальмовым вином и предоставили воспоминания о моей плоти брожению. Они набивали внутрь специи, перцы и редкие шалфеи, растущие на известняковых почвах Запада; затем наступил черед листьев тимьяна и пчелиного меда, собранного с тимьяна; апельсиновое масло втирали в полость груди, а масло лимона бальзамировало внутренность таза, освобождая его от стойкого запаха кишок. Щепки кедра, крепкая жасминовая настойка, кусочки веточек дерева, источающего мирру, — я слышал крики разламываемых растений более отчетливо, чем звуки человеческих голосов. Мирра даже издала присущий ей звук рожка. Сильнейшим благовонием (столь же сильным в царстве трав, как глас Фараона) была мирра, вложенная в раскрытую раковину моего тела. Затем последовали листья корицы, ее корень и кора, призванные смягчить мирру. Подобны редким порошкам, добавляемым к сладкому мясу при фаршировке голубя, были эти поразительные благовония, которые они вкладывали в меня. От их красоты у меня кружилась голова. Закончив, бальзамировщики зашили длинный разрез в боку моего тела, и мне показалось, что я возношусь сквозь высокие пределы лихорадки, и что-то из моих воспоминаний, опьяненное этими порождениями земли, закружилось в танце, и старейшие из моих друзей стали молодыми, тогда как дети моих любовниц состарились. Я был как царская лодка, поднятая в воздух молениями редкостного Верховного Жреца.

Очищенный, начиненный и крепко стянутый, я был помещен в раствор крупной соли — той, что высушивает мясо, превращая его в камень, — и лежал там под грузом, удерживавшим меня на дне. Медленно, на протяжении бесконечных протекших затем дней, когда воды моего тела были таким образом преданы жажде соли (припавшей к моей плоти, подобно каравану, прибывшему в оазис), всем влагам, с их неутолимым желанием растворить мою мякоть, пришлось навсегда покинуть мои члены. Опущенный в эту соль, я стал твердым, как кора дерева, затем как горная порода, и почувствовал, как последнее из того, что осталось от меня, уходит, чтобы воссоединиться с моим Ка, моей Ба и моей устрашающей Хаибит. И раковина моего тела вошла в камень возрастом в десять тысяч лет. И притом, что я уже ничего не мог обонять (не более чем камень способен воспринимать запах), отвердевшая плоть моего тела стала похожа, однако, на одну из тех витых ракушек, что, выброшенные морем на берег, все еще хранят рокот волн, слышный, когда подносишь их к уху. Я стал чем-то вроде этого рокота, ибо был близок к тому, чтобы слышать древние голоса, проносящиеся над песками — если теперь я не мог обонять, то, во всяком случае, мог слышать — и точно дельфин, чьи уши, говорят, могут улавливать эхо с другого конца моря, так и я погрузился в соленую влагу, и мое тело уходило все дальше и дальше. Подобно камню, окутываемому туманом, прогреваемому солнцем и впитывающему запах моря на берегу, входил я в эту немую вселенную, где частью получаемого нами дара была способность слышать истории, которые всякий ветерок рассказывает каждому камню.

И все же, даже притом что меня несло по этим путям с Мени (его лакированный покров был влажен от моего дыхания — так близко я прижимал его к себе), я, наверное, пошевельнулся во сне или переместился в пространстве в скитаниях сна, ибо случилось так, что два облака встретились. Могло ли соприкосновение этих облаков покачнуть мой сон? Я почувствовал, как с каждым вздохом мое тело нисходит в гроб мумии, да, погружается в него, будто ее твердая оболочка была всего лишь мягкой, податливой землей, да, я вливался в покров мумии, и моя память и Мени снова стали одно. Еще раз я почувствовал священнодействия бальзамировщиков и пережил часы, когда они смывали соль с моего отвердевшего тела жидкостью из сосуда с составом не менее чем из десяти благовоний. «О, благоухающая душа Великого Бога, — нараспев говорили они, — Твой аромат столь прекрасен, что лицо Твое никогда не изменится и не исчезнет». Слов я не слышал, но их звуки были знакомы мне давно, я понимал, что говорится, и мне не нужно было принюхиваться к мази, которую они втирапи мне в кожу и умащали ею мои ноги, укладывали мою спину в священное масло и золотили ногти на моих руках и ногах. Они наложили специальные пелены мне на голову, повязку Нехеба на лоб, а Хатхор — на лицо; повязка Тота легла мне на уши и была скреплена у рта; ее край закрыл мне подбородок и заднюю сторону шеи; двадцать два отрезка ткани были наложены на правую сторону моего лица, и двадцать два — на левую. Они вознесли молитвы о том, чтобы я мог видеть и слышать в Царстве Мертвых, они натерли мои икры и бедра маслом черного камня и священным маслом. Пальцы на моих ногах были обернуты в полотно, на каждом кусочке которого был изображен шакал, а мои руки были завернуты в другое полотно с изображениями Исиды, Хепи, Ра и Имсета. Меня омыли водной настойкой камеди. Оборачивая, они укладывали амулеты, фигурки из бирюзы и золота, серебра и ляпис-лазури, хрусталя и сердолика; один из моих пальцев с позолоченным ногтем проскользнул в кольцо, брелок которого содержал смесь из тридцати шести капель [7] — по одной каждой из составляющих бальзамирования. Затем они наложили цветы растения анхам, потом полотнища и скатанные полотна, узкие полоски, длиннее, чем царская лодка, и сложенные полотна, чтобы заполнить все мои полости. Вместе с Мени я вдыхал запах бальзамической смолы, которая должна была припечатать полотна к моим каменным порам. Я слышал звуки молитв и чувствовал легкое дыхание художников, разрисовывавших мой саркофаг, они пели друг для друга в жаркой палатке под проходящим над ней солнцем. И пришел день, когда наконец я узнал звук камней мостовой, по которым с грохотом волокли повозку со мной и всем тяжким грузом погребального саркофага к гробнице, где меня должны были похоронить в нескольких гробах, и мне были слышны тихие всхлипывания женщин, такие же нежные, как отдаленные крики чаек, и возглашения жреца: «Вот идет Бог Хор со Своим Ка». Гроб ударился о ступени усыпальницы. Затем прошло несколько часов — часов ли? — церемонии, которую я не мог ни слышать, ни обонять; ничего, кроме звона сосудов с едой, стука небольших орудий и звука жидкостей, выливаемых на пол, но все это отдавалось в моей каменной сути, словно глухой рев подземной реки, что низвергается водопадом в пещерах, а затем на мою голову пал камень, после чего послышался скрежет цепей, но на самом деле это резцом [8] касались моего лица. Потом я ощутил, как некая огромная сила разжимает мои каменные челюсти, и множество слов влилось в мой рот. Я услыхал рев вод моего зачатия и надрывающие сердце рыдания — мои собственные? Я не знал. Реки воздуха подкатили ко мне, подобно новой жизни — и забытое первое мгновение смерти нахлынуло и ушло так же быстро. Затем родился мой Ка, иными словами, я родился вновь, и сколько времени прошло — день, год или время, за которое не могли умереть десять Царей? Но я восстал и снова был собой, существовал отдельно от Мени и его несчастного тела в гробу.

Да, я существовал отдельно, понимал, кто я, однако я был готов разрыдаться. Ибо теперь я знал, почему Мени был мне самым близким другом, а его смерть — моей предсмертной мукой. Да, мои смутные воспоминания о его судьбе были не чем иным, как смутными воспоминаниями о моей собственной жизни. Ибо теперь я знал, кто я такой, и чувствовал себя ничуть не лучше, чем когда я в смятении искал пищу, считая себя призраком. Я был не кем иным, как несчастным Ка Мененхетета Второго. И, если первым даром мертвых является то, что они могут добавить к своему имени имя Бога, тогда я был Ка бедного и беспомощного Осириса Мененхетета Второго, да, Ка, похороненным самым неподобающим образом и охваченным страхом, Ка, который теперь должен был жить в этой разоренной гробнице — о, где же я был сейчас, что узнал, где я нахожусь? И мысль о Царстве Мертвых открылась мне во всей полноте понимания того, что я — всего лишь седьмая часть всего, что когда-то было светами, дарами и силами живой души, некогда моей живой души. Теперь же я — не более чем Двойник умершего, и все, что от него осталось, — лишь остов его плохо завернутого тела и я.

ШЕСТЬ

Итак, теперь я мог правильно понять причину отсутствия у меня памяти. Будучи Двойником Мененхетета Второго, таким же храбрым и никчемным, как он сам, я все равно не мог помнить о нем более того, что было необходимо для придания его чертам должного выражения. Двойник, как зеркало, не имеет памяти. Я мог лишь думать о нем как о друге, самом близком своем друге! Что ж удивляться тому, что мне хотелось лечь рядом с коконом его мумии.

И все же, притом что в моих воспоминаниях чувств было не больше, чем в длинном шраме на коже, я тем не менее был самим собой.

Мое лицо все еще могло вызывать у других разнообразные приятные чувства. Был ли я когда-либо любовником Хатфертити? Откуда я мог знать? Но подобные мысли о собственной матери отнюдь не смущали меня — едва ли у зеркала могла быть мать. Да и что мешало мне предположить, что я — самая холодная часть сердца Мени? И все же, стоя среди беспорядка его — моей — гробницы, я знал, что эти бессердечные мысли уравновешивает ярость, которую будила во мне Хатфертити. В этот момент я мог бы убить ее. Ибо скоро мне предстояло покинуть это место, вскоре, если я осмелюсь, мне придется отправиться в путь, ведущий через Западную пустыню в Дуат, Царство Мертвых, — действительно ли оно такое, каким его описывали жрецы, с чудовищами и кипящими озерами? Как я смогу выдержать предстоящие мне испытания, если не помню своих дел и потому вряд ли смогу отчитаться за них? Страх смерти охватил меня в первый раз, настоящий страх — я понял, что моей жизни может прийти конец. Умереть в Царстве Мертвых, погибнуть со своим Ка — означало умереть навсегда. Вторая смерть была и последней. О, в каком отчаянном положении я оказался. Какая несправедливость! Хатфертити сделала так мало для моей гробницы!

Ярость душила меня. Гнев был слишком сильным чувством для нежных легких Ка. Ка отличался слабым дыханием. Именно поэтому на стене усыпальницы должно было рисовать парус — чтобы он мог помочь дыханию Ка вернуться. Однако здесь, на этих стенах, не было рисунка, изображающего парус. Задыхаясь от негодования, я тем не менее попытался представить себе его образ, и мне удалось вызвать легкий ветерок, тронувший волоски в моем носу — разве мог я быть мертвым, если они были столь чувствительными? Но стоило мне вдохнуть этот чистый воздух, сильный приступ страха, равный моей ярости, вновь охватил меня. Еще бы, недосмотры Хатфертити дорого обойдутся мне. Где рисунок, изображающий меня стоящим у воды? Что я буду пить? Как предзнаменование в глубине моего горла возникло саднящее ощущение сухого пятна, словно ошпаренного кипятком.

По сторонам моего гроба не были нарисованы и четыре двери для ветров. Разумеется, я не мог свободно дышать, когда ветрам было нанесено такое оскорбление. Странная мать! Она также не подумала приготовить коробочку с моей пуповиной. И, таким образом, я был лишен еще одного пути через Царство Мертвых.

Вот и еще упущение. Стоило мне просмотреть свитки папируса, положенного со мной в гроб, я обнаружил, что среди них отсутствовали тексты важных молитв. Я был поражен, как много я мог вспомнить: Заклинание-о-том-чтобы-не-умереть-во-второй-раз, Заклинание-о-том-чтобы-не-позволить-человеческой-душе-быть-запертой, Заклинание-о-том-чтобы-не-позволить-человеку-погибнуть-в-собственной-гробнице. Мой гнев стал бурно разрастаться и так окреп, что приступ бешенства прошел. Я ощутил властное желание призвать Хатфертити.

Словно для того, чтобы найти знак, я опустился на колени. Под мусором из сорванных пелен я обнаружил мертвого жука, да, прямо передо мной был навозный жук. Точно так же, как он пользовался своими задними лапками, чтобы толкать шарик навоза, размерами во много раз превосходящий его, в укромную нору, где на этом навозе вырастут его личинки, так и Хепри, похожий на гигантского жука, объясняли нам жрецы, каждый день несет Лодку Ра по небу, словно веслами гребя Своими шестью ногами по небесам. Это распространенное объяснение предназначалось для детей и крестьян. Я же не нуждался в подобных россказнях. Я был способен полагать, что если Великий Бог захотел войти в жука, то потому, что Боги любят прятаться в странных местах. Таков был первый закон великих тайн. Поэтому я съел каждое из крыльев мертвого жука, жуя так медленно, как только могло терпеть мое небо. Их сухие пластинки резали мой язык, как маленькие ножи, а голова жука, хоть я и жевал ее тщательно, оказалась всего лишь маленькой песчинкой, однако, признаюсь, проглотив ее, я попробовал представить себе голову Хатфертити. Не прибегая ни к каким заклинаниям, но исполненный величайшего презрения к гнусностям, совершенным моей матерью, я сказал: «Великий Хепри небес, да восторжествует справедливость. Яви мне живую Хатфертити». Сквозь закрытые глаза я увидел вспышку света, и земля дрогнула у меня под ногами от глухого раската грома. Однако, подняв голову, я увидел не Хатфертити. Вместо нее передо мной явилось изможденное тело Ка старого Мененхетета Первого. Не могу сказать, что мне понравилось, как смотрел на меня мой прадед.

СЕМЬ

Он был одет как Верховный Жрец, и, насколько я знал, он и был Верховным Жрецом. Его голова была обрита, и казалось, он пребывал в воздухе, исполненном его собственной божественности, словно каждое утро его тело освящалось. При этом он не был похож ни на одного Верховного Жреца, каких я когда-либо видел. Он был слишком грязен и очень стар. Цвет пепла был теперь цветом его некогда белых полотняных одежд, и многолетняя пыль забилась в основу ткани. Пепельного же цвета была и его кожа, еще темнее его одежд, но протравленная той же пылью, а пальцы на его босых ногах казались каменными. На его браслетах проступила зелень разных оттенков. Кольца, украшавшие его щиколотки, покрылись черной ржавчиной. Блестели только его глаза. Их зрачки были также лишены всякого выражения, как взгляд нарисованной рыбы или змеи, однако белки светились, как известняк под луной. В свете моего факела лишь белизна его глаз свидетельствовала о том, что он не статуя, ибо он оставался недвижим на стуле рядом со своим гробом, и, если бы не злобный свет этих глаз, на вид ему можно было бы дать сто или тысячу лет.

Я почувствовал, что ко мне возвращается то же гнетущее ощущение, что я испытывал, глядя на его гроб. Он был так стар! Невозможно было даже описать его черты, не различая границ его носа и щек. Просто уступы его кожи были испещрены морщинами. Казалось, он вообще почти лишен каких-либо признаков существования, однако его присутствие вселяло в меня такую тревогу, что я решил избавиться от него. И быстро. Словно он был каким-то вредным насекомым. Посему я сделал шаг к канопе, ближайшей к его гробу — то был Дуамутеф, — и повернул ее крышку. Она сдвинулась легко. Сосуд был пуст. В вазе шакала не было спеленутых сердца и легких. Я повернулся к Имсету. Тот тоже был пуст.

— Я съел их, — сказал Мененхетет Первый.

Неужели с того дня, как он умер, разряженный воздух его горла ни разу не согрело солнце? Его голос прозвучал, как эхо в холодной пещере.

«Почему, — хотел я спросить, — почему, прадед, ты съел собственное благословение?», — однако наглость этого вопроса была удалена из моего рта, прежде чем я смог его задать. Мне никогда не доводилось переживать что-либо подобное. Ощущение было таким, словно грубая рука вошла мне в горло так глубоко, что я едва не подавился, схватила за язык и ошелушила его от корня до кончика.

Вот тогда я и почувствовал страх, такой же отчетливый, как самые ясные моменты моего сознания. Ибо я был мертв, как понял еще раз (снова как впервые), и, будучи мертвым, должен был теперь встречаться с каждым ужасом, которого избежал при жизни. Можно ли сказать, что первым из этих кошмаров оказался мой предок Мененхетет? Ибо я мог точно припомнить, как часто мы говорили о нем в нашей семье и всегда как о человеке несказанной силы и зловещих привычек.

Пока я смотрел на него широко раскрытыми глазами, он заговорил.

— Ну, и что ты думаешь? — спросил он.

— Что я думаю?

— Теперь, когда мы вместе.

— Надеюсь, — сказал я, — что мы лучше узнаем друг друга.

— Наконец-то.

В моих легких был тот же бодрящий воздух, который я уже вдыхал в гробнице Хуфу. Наверное, вернулось лучшее, что было во мне, потому что я почувствовал странный подъем, даже уверенность в том, что встретился со своим врагом. Неужели я встретил врага всей своей жизни теперь, когда был мертв? Но умолчим о смерти. Она мне безразлична. Никогда еще так явственно я не ощущал полноту жизни. Словно в какой-то ужасный день, решив покончить с собой, я подошел к краю скалы, посмотрел вниз, в пропасть, наверняка зная, что сделаю шаг в пространство передо мной и сразу же после падения буду мертв. В такой момент я должен был бы ощущать страх в каждой капле своей крови, и все же будущее должно было бы видеться ярким, как вспышка молнии. И вот сейчас мной овладело именно такое чувство. Счастьем было находиться вблизи от своего страха, и все же отделенным от него, отчего я мог наконец совершенно ясно увидеть все те пути, по которым я не сумел пройти в своей жизни, всю ту скуку, что я покорно проглотил, каждое гадкое чувство напрасно растраченной плоти. Точно над моей жизнью тяготело проклятье, и его знаком — несмотря на весь разгул пьянящего риска и буйства — было ощущение непреложного однообразия, жившее в моем сердце. Чувство смерти при жизни — откуда ему было взяться, как не от проклятья? Тогда я стал догадываться о том, какой силой обладает желание умереть, раз это единственный способ повстречаться со своим злым духом. Неудивительно поэтому, что сейчас я стоял перед ним в замешательстве столь же бодрящем, как ледяная колодезная вода. Ибо как часто прекрасными вечерами и в скольких прекрасных садах я рассказывал забавные истории об отвратительных привычках того, кто первым носил мое имя? Как мы плакали от смеха, говоря о его расчетливости, его хитрости, его святотатственных пиршествах, во время которых он ел помет летучих мышей.

Но вот, как будто услышав мои мысли, он в первый раз поднялся — человек не большой и не такой маленький, каким он мне показался при своем появлении, и пропыленный, как самая заброшенная дорога в пустыне.

— Эти истории, — пробормотал он, — оставили отвратительное пятно на моем имени, — самообладание, с каким это было сказано, заставило меня задуматься о том, совершенно ли несомненно мое нравственное превосходство над ним? Я не прекращал верить в то, что он вел меня к окончательной гибели, однако теперь мне пришло в голову, что у него, возможно, была и другая, более высокая цель. Если, пребывая в странном опьянении от знания, что я мертв, я и почувствовал себя так превосходно, как герой, то все еще не мог припомнить, в чем состояло мое геройство. Тем не менее я почти не сомневался, что мои цели (если я когда-либо сумею их выяснить) окажутся благородными. Теперь же я не был в этом так уверен.

— Как ты думаешь, — спросил он, — я привлекателен или безобразен?

— Не слишком ли ты стар и для того, и для другого?

— Это — единственно правильный ответ. — Он рассмеялся. Подтрунивая надо мной, он водил пальцем перед моим носом. — Ну что ж, ты мертв, — сказал он, — и тебе определенно грозит опасность испустить дух вторично. Тогда уж ты исчезнешь навсегда. Прощай, милый мальчик. Твое лицо было прекраснее твоего сердца. — Он по-стариковски коротко хихикнул, невообразимо непристойно. — Ты доволен тем, что согласился, чтобы я был твоим проводником в Херет-Нечер? — спросил он.

— А у меня есть выбор?

— Пуповина уже приготовлена. Изображение Мени, стоящего в воде, заказано самому выдающемуся в кругу моих друзей художнику; он также нарисует паруса, которые поймают дыхание вечера для нежных легких моего сына. — В его словах зазвучала самовлюбленность Хатфертити, высшим наслаждением для которой было слушать глубокие звуки собственного голоса. — Разумеется, у меня было столько дел, что работа еще и не начиналась. Мне говорят, что гробница в полном беспорядке, все в ней разбито и загажено. Бедный Мени. Как, интересно, он и Старый Помет ладят между собой?

Я рассмеялся. Редко доводилось мне слышать столь мастерское подражание. Если когда-то я смеялся над Богами и блудил со жрецами, то никогда с такой легкостью. Я стал понимать причины моего необычайно приподнятого настроения: быть мертвым и при этом более живым, чем раньше, — это состояние пьянило так же, как ночь, когда ты готов ко всему.

— Расскажи мне про Херет-Нечер, — сказал я так весело, будто просил еще вина.

На старом, опустошенном лице, покрытом морщинами, как панцирь черепахи, прошедшей через огонь, появилось выражение приверженности Верховного Жреца церемониям. — Укрепи мое дыхание, — сказал он своим гулким голосом.

При этих словах с ним произошло превращение. Грязь, покрывавшая его тело, казалась теперь серебряной пылью, а его правая рука была воздета к небесам. Глаза его продолжали торжественно созерцать землю. Но затем он подмигнул мне. Я был поражен. Похоже, ему доставляло удовольствие заставлять мои мысли разбегаться в разные стороны. — Нам надо, — сказал он, — подготовить тебя. Ведь ты забыл то, что знал. Это обычно для Ка. Он мало что помнит о наших самых священных обрядах.

К тому же происходившие с ним перемены не давали мне прийти в себя. Теперь он вновь говорил торжественным тоном: — О, Повелитель Осирис, — начал он и свел кончики указательных и больших пальцев, образовав фигуры, похожие на два глаза, — я прошел над реками огня и сквозь озера кипящей воды. Я вошел в темную ночь Царства Мертвых и проследовал семью залами и особняками Сехет-Иару. Я выучил имена Богов, стоящих у двери каждого зала. Услышь о тяготах этого прекрасного молодого человека, Ка которого будет сопровождать меня. Как обрести ему терпение выучить имена трех стражей при двери каждого зала, когда его память нетверда? Распознать опасности, что ожидают его. Хранителя дверей Четвертого Зала зовут Хесефхрааштхеру, а Глашатай, проверяющий тех, кто умирает ночью, откликается лишь на звук имени Нетекахрахесефату. И это всего лишь два из двадцати одного имени, которые Ка этого юноши должен запомнить, если желает пройти чрез врата Сехет-Иару. — Мой прадед умолк, будто затем чтобы предаться размышлениям об этих именах. — Да, — сказал он необычайно звучным голосом, — я, Осирис Мененхетет Первый, выжил по твоему решению. Так услышь же мое моление, Повелитель Осирис, и избавь Ка этого юноши от подобных огней, ибо он не кто иной, как блистательный Осирис Мененхетет Второй, мой правнук, сын моей внучки, госпожи Хатфертити, бывшей моей наложницей при жизни и сохраняющей плотскую близость со мной во все годы моего посмертного существования, и да служат мне и впредь скорпионы.

Я был изумлен. Моление было благочестивым, однако не походило ни на одно из тех, что я знал; но более всего меня смутили только что прозвучавшие замечания о моей матери.

— Я могу рассказать тебе больше, — промолвил он. — Я знаю молитвы, отпугивающие змей и пронзающие крокодила. Я могу дать тебе крылья ястреба, чтобы ты пролетел над твоими недругами. Или показать тебе, как пьют хмельную влагу в теле Бога Птаха. Я могу открыть твоему взору врата, ведущие в Поля Тростника, и научить тебя, как выскользнуть из рыбацких сетей. Да, я сделаю все это, если буду твоим проводником.

Меня клонило в сон, хотя время сна еще не пришло. Этот древний, словно доносящийся из-под земли, голос призывал так много имен. Возможно, я некогда подшучивал над этими именами, но вызывать такое войско в столь короткий промежуток времени — подобная дерзость лишила меня сил. Теперь я понял, что сила моего Ка столь же недолговечна, как и уверенность ребенка, только начавшего учиться ходить, в том, что он устоит на ногах. У меня возникло желание пасть перед ним ниц.

Однако он никогда не вызывал у меня такого отвращения. Если мне удастся пережить эту ночь, то с теми сказками, которые я мог бы теперь рассказать, я, пожалуй, смогу ужинать в любом царском саду на берегах Нила. Он был крайне нелеп, этот пропыленный старик со своим низким, холодным голосом, одинокий, как гагара, и все же исполненный уверенности в себе — судите сами о неуместности его речи, когда он пускал ветры из своей задницы, произнося имя каждого Бога, которого он называл: отвратительный поток хлопков, писков, шипения — пип-поп-пуп, рыков и завываний зловонных ветров, и все это, судя по выражению его лица, с самой изысканной непристойностью. Каждое чудовище, божество или злого духа, которых он призывал, он приветствовал сдержанным изысканным движением своего запястья, как будто его плоть хранила знание их всех, что позволяло ему испускать громоподобные приветствия из бойниц своего старого заднего прохода. Гробница смердела; сначала из-за мусора всех тех загаженных повязок, а теперь еще и от бури его слов со всеми смрадными запахами его дыхания и порывов ветров его тела.

— Знаешь ли ты о моей жизни хоть что-нибудь, что соответствовало бы действительности? — спросил он.

Я ответил: — Ты истязал пленников, молился мерзейшим Богам и пиршествовал, поедая такое, что никто не мог выносить.

— Я молился Богам, силы которых были столь устрашающими, что другие избегали Их дел. И я ел много запретных вещей, в них заключены тайны вселенной. Неужели ты думаешь, что я стал Смотрителем при Повелителе Богов Осирисе без того, чтобы решиться на многое?

— Мне не представляется правдоподобной, — сказал я, — сама мысль, что ты — Смотритель на службе у Осириса. Я не вижу доказательств превосходства твоего знания. — Однако это замечание было слишком дерзким. Еще не договорив, я содрогнулся.

Он улыбнулся, как будто полностью завладел разговором. — О чем ты можешь судить? — заметил он. — Ты не знаешь истории Осириса. Ты не помнишь даже того, чему тебя учили жрецы.

Опечаленный, я кивнул. Я действительно не знал. Я мог припомнить истории, которые мне рассказывали в детстве про Исиду и Осириса и других из тех Богов, от Которых мы все произошли, однако теперь казалось, что суть этих историй утрачена и так же далека от меня, как мои завернутые органы, каждый из которых пребывал в своей канопе, я вздохнул и почувствовал внутри себя пустоту пещеры. Притом что я не мог объяснить, почему я так думал, мне представлялось, будто нет ничего важнее, чем хорошо знать этих Богов, поскольку именно Они могли восполнить всю пустоту моей сущности и таким образом послужить верными проводниками в Царстве Мертвых, со всеми его опасностями, которые еще ждали меня на этом пути. Ибо теперь я припомнил старую пословицу: «Смерть вероломнее жизни!»

И все же, когда Мененхетет кивнул мне в ответ, смеясь над моим плачевным положением, я почувствовал — в каком-то последнем порыве гордыни, — что обязан высказать свое самое смелое замечание. — Я не могу поверить, что ты — посланник Осириса, — сказал я ему. — Твоя вонь была бы отвратительна ноздрям Бога.

Мененхетет Первый грустно улыбнулся. — Я обладаю силой вызывать любой запах, какой ты пожелаешь. — И в наступившей тишине он вдруг стал чист, как благовоние, и приятен, как трава. Я склонил голову. Вероятно, Осирис, прекраснейший из Богов, позаботился обо мне, если его Смотрителем был Мененхетет Первый. Сколь привлекательной для моего тщеславия казалась такая мысль.

Посему я попросил своего прадеда, чтобы тот поведал мне историю Осириса и всех Богов, Которые жили в начале бытия нашей земли, а в доказательство своей искренности я пересек разделявшее нас пространство, чтобы сесть рядом с ним. Он улыбнулся, но более ничем не поощрил меня. Вместо этого он вложил руку в складку своей длинной пыльной юбки и, одного за другим, достал оттуда нескольких скорпионов, каждого из которых он немного подержал привычной к этому и нежной рукой. По одному скорпиону он положил себе на каждое веко, двух — у входов в свои ноздри, по одному на каждое ухо, а последнего скорпиона он положил себе на нижнюю губу: семь скорпионов на семь отверстий своей головы. Затем он вновь кивнул мне, и кивок этот был тяжек, как камень.

— В начале, — сказал он, — до того как появилась наша земля и Боги еще не родились, до появления первой реки или Царства Мертвых, когда не было видно неба, Сокрытый Амон истинно пребывал уже в Своем невидимом великолепии. — При этих словах Мененхетет поднял руку, словно желая напомнить мне изысканный жест, который Верховный Жрец использовал в храме во времена моего детства.

— Итак, именно от Амона ведем мы свое начало. Он вышел из своего Сокрытия, чтобы явиться как Атум, и это Атум издал первый звук. То был призыв, обращенный к свету. — Торжественность жрецов, наставлявших меня в детстве, снизошла на меня теперь, и мои конечности ослабели. — Крик Атума, — сказал Мененхетет, — дрожью прошел по телу Его Жены, Которой была Нут, и Она стала нашими Небесными Водами. Столь мощным голосом говорил Атум, что первая волна всколыхнулась в Ней, и эти Небесные Воды произвели свет. Так был рожден Ра — из первой волны вод. Из великого спокойствия Небесных Вод родилась огненная волна Ра, и Он поднял Себя на небеса и стал солнцем тогда, когда Атум вновь скрылся в теле Своей Жены и был снова Амоном, — Мененхетет перевел дыхание. — Таково начало, — сказал он.

Я ощущал то же почтение, что чувствовал, когда жрецы говорили о первом звуке и первом свете. — Я буду слушать, — сказал я ему.

Однако, как только я произнес эти слова, он снял скорпионов, вернул их в складку юбки, откуда и достал ранее, и заговорил совершенно иным тоном, как будто торжественность произносимого в Царстве Мертвых не могла длиться более седьмой части времени, отводимого для самых торжественных часов нашей жизни. Ибо теперь, безо всякого предупреждения, он вдруг стал крайне непочтителен к Богам, даже позволил себе упомянуть позорящие их подробности, словно все Они были его братьями в большой семье, о которой ходила дурная молва. При всем том, что я слышал о его способности к святотатству, я даже представить себе не мог, насколько непристойной станет вскоре рассказанная им история Осириса.

Не был я также готов и к тому, как много времени она займет. И до того как мы закончили, мне пришлось хорошо узнать этих Богов.

II

КНИГА БОГОВ

ОДИН

Словно старик, чье горло подобно горшку с мокротой, Мененхетет забулькал, смеясь над теми грязными проделками, что нас ожидали. — Поставь перед Ра одну из богинь, — сказал он, — или скользкую от грязи старую свинью — для Него все было едино. Они все ему нравились. Единственной Его заботой было найти себе жену похолодней, чтобы та могла переносить Его пыл. Поэтому он и остановил Свой выбор на Богине неба. — Мененхетет снова зашелся смехом. — Ра мог придавать Своему члену любую из сорока двух форм, присущих разным животным: барану, быку, бегемоту, льву — выбирай любого! — но однажды он сделал ошибку, сказав Нут, что ему не нравится утолять Свою страсть с коровой. Разумеется, Она избрала Своим местопребыванием тело коровы. В браке всегда так бывает. — Он кивнул. — Как только ей представлялась возможность, Нут устремлялась вниз, чтобы вываляться в грязи с Гебом. Какое скотство! Для женщины нет мести слаще той, когда измены происходят прямо под носом у ее мужа. Ра так разъярился, что в течение следующих пяти ночей в Ее чрево попало пять младенцев. Ра и Геб просто не слезали с Нее, так что от земли шел пар, а небо было затянуто густым туманом.

Теперь Мененхетет умолк. На его лицо легла тень грусти, словно то, о чем он собирался рассказать далее, нельзя было назвать забавным. — Так вот, — сказал он, — зачал ли этих пятерых отпрысков Ра (чьими детьми Их немедленно объявили), или они произошли от Геба, навсегда останется тайной, однако от того или другого, но Нут в первый час родила Осириса, во второй — Хора, в третий из бока матери вырвался Сет, проделав таким образом в небе прореху, через которую могут ударять молнии. Исида вышла с влагой росы, а Нефтиде, рожденной последней, было дано Тайное Имя — Победа, ибо Она была самой прекрасной. Однако Ей суждено было выйти замуж за Своего брата Сета, тогда как Исида обручилась с Осирисом (хотя об Исиде и Осирисе говорили, что Они любили друг друга еще во чреве матери). В подобных обстоятельствах как можно спрашивать, кто кому приходился наполовину братом или сестрой?

В этом месте рассказа его голос зазвучал так близко к моему уху, что я уже перестал понимать, каким образом мне передается его знание. Когда я закрыл глаза, мне даже ненадолго показалось, что все это происходит со мной, и я, конечно, смог услышать голос Ра.

«Я гляжу на Моих детей, — кричал Он, — и не знаю, Они Мои или Они ползучие отродья каверн Геба. Если я прокляну Их, я причиню ущерб Себе, так как не знаю, незаслуженным ли будет Мое проклятье или недостаточно действенным».

Три брата — Хор, Осирис и Сет — и сестры — Исида и Нефтида — жили в доме, полном дурных предзнаменований. Даже будучи детьми, Они играли в измену и мечтали об убийствах. Проклятье Ра перешло как в союз Исиды и Осириса, так и в брак Сета и Нефтиды.

Однако какими же они были разными. Исида любила Осириса, находя Его привлекательнее Себя, тогда как Нефтида была несчастна. Плоть Сета опаляла ее нутро. Под огнем Его рвения, Ее жгли раскаленные камни пустыни. «Как могу Я носить имя Победа, — спрашивала Нефтида, — если Мое чрево горит, когда Он входит в Меня?» Осирис же был прохладен, как тень оазиса. Его пальцы были нежны, когда он передавал Ей блюдо. И пришла ночь, когда Нефтида изменила Своему мужу с Осирисом.

Надо сказать, что у Сета было растение, расцветавшее каждую ночь, когда Он возвращался домой, однако в этот вечер голова цветка поникла.

«Подними свое лицо, — сказал Сет, — ибо Я здесь».

В ответ растение зачахло. Теперь Сет знал, что Нефтида была с Осирисом, и, когда Она вернулась домой, Он увидел, что ночь с Его братом была для Нее прекраснее любого часа, проведенного с Ним. Потом Нефтида призналась, что зачала, но с такой радостью в голосе, какой Он никогда еще не слыхал. Стыд взрастил ненависть Сета. Он совокуплялся с Нефтидой каждую ночь, а мысли об Осирисе подхлестывали Его бедра, превращая их движения в бешеный галоп. Он трудился с таким усердием, чтобы погубить плод Ее чрева, что мать стала чувствовать отвращение к тому, что носила. В час родов Нефтида плакала и не могла смотреть на лицо младенца. Зачатое в красоте, это создание появилось на свет столь же уродливым, как надругательство над Ее чревом. Низменная злоба отразилась в лице новорожденного, от которого исходил дурной запах — родился Анубис, Бог с головой шакала. Нефтида отнесла этого Анубиса в пустыню и беззащитного оставила его там. Однако Ее сестра Исида решительно воспротивилась тому, чтобы младенец пропал. Пусть Анубис и был доказательством самого вероломного часа в жизни Ее мужа, все равно Исида знала, что он не должен погибнуть.

Тут Мененхетет сказал вслух: — Кто бы ни родился от предательства, он не должен погибнуть насильственной смертью.

— Почему же? — спросил я.

— Потому что, когда люди умирают в ярости, зачинаются злые духи.

Мне не понравилось то, что он сказал. Как пришел мой собственный конец? Чтобы скрыть свою неловкость, я сказал ему: — О тебе говорили, что ты убивал всякого раба, который не хотел работать.

— Это было в золотых копях, и я не убивал их. Они умирали от тяжкого труда. Кроме того, я никогда не говорил, что не хочу плодить злых духов, — ответил Мененхетет Первый и вздрогнул. Его шепот был похож на звук закипающей воды. Однако я видел все то, что он мог сказать, и очень отчетливо. Так я узнал, как Исида, охотясь с собаками, которым дали понюхать простыни со следами родов, вскоре нашла ребенка. Мененхетет Первый понюхал свой палец, и я почувствовал запах свернувшейся крови. Он едва улыбнулся, показав по ходу рассказа свои возможности.

— Исида, — продолжал он, — воспитала ребенка своим стражем. К тому же Анубис — шакал, который держит весы правосудия. Перед ним предстают мертвые. Ты и это забыл? — Не дождавшись от меня ответа, он кивнул. — На одной их чаше помещают сердце покойного, на другую кладут перо истины, и горе умершему, если чаши не уравновешиваются. Анубис может судить подобные дела. Первый день Его собственной жизни не обещал и того недолгого срока, что дан перу. Ты еще можешь предстать перед Анубисом. — Мененхетет улыбнулся, но когда я не ответил, просто пожал плечами и вновь вернулся к рассказу. — Представь себе убийственную ярость Сета, — сказал он. — Ублюдок Его жены все же остался в живых. Сет поклялся отомстить, и эта клятва не должна была утратить силу, сколько бы лет Ему не пришлось ждать, а их оказалось немало. Ибо Осирис был не только первым, но и величайшим Царем Египта. Он научил нас, как выращивать пшеницу и варить пиво из ячменя; возделывать поля, разводить хороший виноград и делать доброе вино. Он даже научил нас, как готовить закваску и находить семь сил и духов души в кубке колоби. Однако затем Осирис отправился путешествовать за Великую Зелень, чтобы передавать свои знания в менее просвещенные земли, и это оказалось безрассудством. Он был столь почитаем при каждом дворе, что ко времени Его возвращения в Египет Он стал слишком много думать о Своей красоте.

В первый месяц после Его возвращения Сет пригласил Его на великий праздник и возбудил тщеславие Осириса рассказами о великолепном сундуке, который Он сделал таким образом, чтобы он соответствовал телу Бога, самого близкого к Атуму.

Сет повелел принести сундук и приказал семидесяти двум Богам Своего Двора по очереди лечь в него. Сундук не подошел ни одному из них. Не пришелся он по размеру и самому Сету. Наконец настал черед Осириса, и сундук оказался ему точно впору. «Ты так прекрасен», — сказал Сет, когда Его брат лег в него. Тут Он захлопнул крышку. Семеро Его воинов запечатали ее расплавленным металлом.

Тотчас же они отнесли сундук к Нилу и спустили его на воду. В полдень, когда солнце было в знаке Скорпиона, он отплыл от берега. И Осириса не стало.

Узнав об этом, Исида издала крик, ставший частью того вопля, который вырывается у мужчин, когда они зрят собственные раны, и принялась искать гроб в болотах и трясинах Дельты.

И будто страдая от того же потрясения, я передвинулся и сел, прислонясь щекой к прохладному дереву гроба бедного Мени, действительно несчастного Мени! Ибо кто был он, как не я сам! Когда Мененхетет продолжил свой рассказ, я подумал, что, наверное, дополз до конца ветки одного сна и, упав с нее, погрузился в другой, так как я вернулся в поток его слов после того, как гроб Осириса уже спустился по водам Нила и был в открытом море, на пути к Библу [9] у побережья Финикии. Там я услышал всплеск последней волны, когда зыбь подняла гроб на ветки вечнозеленого тамариска, который рос на прибрежных камнях. И вот, как только Осирис причалил к нему, этот жалкий куст, перекрученный всеми ветрами, стал разрастаться, и его ствол мощно обхватил гроб и поднялся на невиданную высоту, так что его заметил Царь Библа и сразу вслед за тем приказал срубить дерево, чтобы сделать из него центральную колонну в своем новом дворце.

К этому берегу пришла Исида, ведомая своими семью скорпионами, и, когда Она прибыла ко двору Библа и Царица приняла Ее, от Исиды исходило нежнейшее благоухание, более прекрасное, чем ароматы любого сада.

Для этой Царицы — Астарты — высшим мерилом знатности была совершенная внешность. Она горячо желала, чтобы ее окружали люди столь же прелестные, как она сама. Поэтому она обрадовалась Исиде, и они так нежно полюбили друг друга, что Исида смогла даже уговорить Царицу обратиться к Царю с просьбой срубить колонну и таким образом освободить Ее мужа из гроба. Просьба эта была поистине царской. Пришлось бы разрушить самый большой зал дворца в Библе. Однако с того самого дня, как он срубил дерево, чтобы построить покои, этот Царь, Мелькарт, стал втайне бояться тишины своего дворца. Поэтому он согласился.

Однако, когда сундук открыли, Осирис был найден в самом неприглядном виде. Его лицо было покрыто червями. Исида издала скорбный вопль, и так силен был звук ее голоса, что младший сын Мелькарта умер от испуга. Из его ушей хлынула кровь.

Царь не стал сильно сокрушаться из-за этой смерти. Он отнюдь не был убежден в своем отцовстве, ибо, как только срубили великолепное дерево, его поразило любовное бессилие. Теперь же он ощутил, что к нему вновь вернулось желание обладать своей супругой, и он увел Царицу в свои покои и попытался стать счастливым, но не смог. Он боялся доставить себе удовольствие сразу же после такой смерти. Оно могло стоить еще одной. Однако затем Мелькарт понял, что не доверяет ни одному из своих сыновей, и потому был готов, сразу же как Исида соберется в дорогу, отправить с Ней старшего из своих мальчиков как члена корабельной команды.

Ее корабль еще был виден с берега, когда над телом в гробу начали совершать обряды. Освободив из шва Своей юбки семерых скорпионов, Исида велела им поглотить червей, поселившихся на лице и членах Осириса. Скорпионы заработали со скоростью ветра в парусах и к вечеру были уже круглыми, как голубиные яйца. Затем Она раздавила их вялые тела и таким образом совершенно пренебрегла той защитой, которую могли дать эти скорпионы. Убивая их, Она, разумеется, знала, что они пошлют весть своим братьям: «Бойтесь Исиды!», однако Она была полна решимости восстановить красоту Осириса. Масло для подобного ритуала можно было найти лишь в животах скорпионов, полных червей. И Она втерла приготовленную из этого масла мазь в Свои ноги и живот. Сняв для этого с Себя юбку, Она тем самым возбудила у несчастного Принца из Библа столь сильное желание, что его семя изверглось на палубу. Она и его добавила к притираниям (ибо Принц был благословен столь же прекрасными чертами, как и его мать), а затем умастила Осириса целебной мазью, возложив Свое тело на тело Своего мертвого мужа, и этим вызвала у Его семи рассеянных светов такое сильное стремление вернуться, что Он возвратился назад в обитель Своего тела из всех болот, гаваней, со всех гор и морей Своей смерти. В тот час, вновь молодой и прекрасный, лежа на Своей спине, Он послал Свое семя вверх, в Исиду, и тогда Богиня впервые осмелилась сидеть на Боге. Принц из Библа, подсматривавший за этим совокуплением, был сражен взглядом Исиды, исполненным такой злобы, что он замертво упал в море, и Хор, другой брат Осириса, также умер в это мгновение (сломав себе спину при падении с лошади), тогда как Хор — дитя Исиды и Осириса — был зачат в тот же миг, но Он явился на свет со слабостью в ногах. Поскольку Боги умирают нечасто, новорожденный Хор был новым обличьем Хора-брата, и, конечно, ребенок рос быстро и был взрослым мужчиной уже в четырнадцать лет. Однако грядущие годы были трудными. Исида знала, что Ра и Сет ожидают Ее.

Поэтому вернувшись в Египет, Исида принялась искать место, чтобы спрятать сундук с телом Своего мужа. Однако найти такое место было непросто. Дело в том, что он должен был покоиться там, где бы на него падали прямые лучи Ра. Солнце могло насылать проклятия лишь на тех Богов, которые прятались от Него. Осирису не был страшен гнев Ра, если Его гроб оставался на поверхности земли. Поэтому Исида выбрала мелкое озеро в болотах Дельты и закрепила гроб камнями, чтобы тот не уплыл из окружавших его зарослей папируса; более того, Осирис лежал в гробу со снятой крышкой, открытый благословенным лучам Ра.

И все же Исида отнюдь не чувствовала Себя в безопасности. Поскольку Ра всегда мог наслать проклятье, зайдя за облако, Ей пришлось за немалую цену заключить мир со скорпионами. Она дала клятву охранять их покой во всех их грядущих жизнях. Это было необходимо. Она нуждалась в них. Скорпионы — те редкие создания, которые не выносят лучей солнца. Поэтому, когда солнце пряталось, они быстро выбирались на поверхность земли и ожидали у гроба Осириса. Таким образом на протяжении всего дня тело Осириса было под охраной, находясь на солнце или в сумерках, благодаря бдительности скорпионов. А ночью, в самый темный ее час, когда Ра скитался по подземному миру, в тот исполненный тьмы час ночи, когда скорпионы засыпали, тогда Исида была уверена, что Сет не найдет Своего брата в такой топи. К тому же в этот час великой тьмы царствовал Анубис, а Он был предан Исиде — точнее, так долго, насколько был в силах. Силы Анубиса оставались неколебимы в темноте, однако его преданность бледнела с приближением рассвета, когда Он чувствовал, что наступает час шакала и Ему пора уходить.

На протяжении нескольких месяцев Сет спал днем и бодрствовал ночью, но тщетно до тех пор, пока Он не убедил Ра попросить луну одну ночь странствовать по небу вплоть до рассвета.

Так Сет получил еще несколько часов лунного света. Ему еще предстояло найти то болото, в котором был спрятан Его брат. Поэтому Ему пришлось призвать на помощь все Свои воспоминания. Таким образом, я говорю, что Его гордости пришлось вновь корчиться от позора рогоносца. Но хоть Он и был вынужден думать о Нефтиде с Осирисом, от этих картин ему оставалось сделать лишь шаг, чтобы увидеть Осириса в объятиях Исиды, и таким образом Сет смог войти в мысли Исиды. Итак, в ту ночь, когда солнце зашло, Сет отдался во власть вечернему небу и темным краям земли (ни много ни мало Своих отца и матери!) и медленно повернулся, пока в Своих мыслях он не увидел Исиду в городе Буто [10], где Она жила. Неподвижный, как охотник, Сет ждал того момента, когда глубина начала ночи озарилась светом луны, поднявшейся над болотами. Тогда в Его сознании, в тот самый миг, когда он проник в сознание Исиды, появился образ зарослей, в которых был спрятан Осирис. Он пришпорил Своего коня и стал носиться взад и вперед по болоту в поисках этого места, пока весь в лихорадочном поту, облитый грязью, словно собственной накидкой, при меркнущем свете луны, на исходе часа шакала, Он нашел открытый неохраняемый гроб — скорпионы спали, а Анубис уже ушел. В этот предрассветный час бледной луны Сет поднял Свой меч и разделал мертвое тело Своего брата, вырубив сердце, позвоночник и шею, голову, ноги и руки, живот Осириса, Его внутренности. Его грудь, Его печень, даже Его желчный пузырь и Его ягодицы! Сет наверняка отрезал бы и детородный орган, если бы не остановился, чтобы произвести подсчет, и обнаружил, что у него уже набралось четырнадцать частей — число дважды по семь, дававшее, таким образом, невероятное удвоение несчастья Его врагов. Однако тут он сильно расстроился, потому что не мог дальше уродовать тело Своего брата. Его кровь бесилась, покуда Он не поднял Свой меч и не отсек Свой собственный большой палец. Сет оставил его во рту Осириса. На Своей лошади Он отвез гроб и четырнадцать частей тела брата обратно в лагерь, а затем послал Своих людей доставить гроб к месту стоянки Исиды. Теперь Он был готов к путешествию вверх по Нилу. Наняв лодку с самыми сильными в царстве гребцами, Он знал, что Его судно будет плыть под парусом и идти на веслах быстрее, чем Исида при всех стараниях могла бы гнаться за Ним, а по пути Он будет хоронить части тела Осириса в разных местах. Но сперва, в опьянении Своей победой, Он решил пройти вниз по отдельным рукавам Дельты и оставить нижние конечности в Бубастисе [11] и Бусирисе [12] (вот почему иероглиф буквы «Б» является изображением ноги); Он даже оставил одну руку в Баламуне [13] — для ровного счета, а другую — в Буто, где жила Исида, задержавшись там на время, достаточное, чтобы изнасиловать Ее любимую служанку и разбросать еще две части тела брата по болоту. В этот час Исида была бессильна что-либо сделать.

Затем Сет оставил части тела Осириса в Атрибисе [14] и Оне [15], а голову — в Мемфисе, похоронил одну часть тела в Фаюме [16], потом прошел дальше вверх по Нилу до Саути [17], Абидоса [18] и Дендеры [19] и, чувствуя Себя наконец в безопасности, доверил своим людям пройти с последней частью на веслах большое расстояние вверх по реке до Элефантины [20]. Если бы они шли пешком, то это заняло бы дважды по тридцать дней, но они остановились, чтобы устроить праздник, что отняло вдвое больше времени.

Теперь у Исиды пропало всякое желание покидать Свою постель. В Ее груди не было молока. Пребывая в пучине Своего отчаяния, Исида пала до почти человеческого состояния. Сет превзошел Ее в магии. И, конечно, не было ни малейшего намека на то, что к Ней вернутся самые сокровенные Ее силы. В этой печали Ее мысли вызвали слезы, которые породили дождь — последний дар благодатных сил тела Осириса, разбросанного теперь от болот Дельты до вод Первого Порога.

Не знаю, возник ли в воздухе этот непривычный для нашего египетского слуха звук дождя, но мои мысли подернулись дымкой, и я больше не мог видеть этих Богов. Я был поражен, узнав Мененхетета, глядевшего на меня из глубины сверкающей белизны своих глаз. — Теперь, — сказал он, — мы подходим к деяниям Маат. Без Нее для Исиды все могло быть потеряно.

ДВА

— Да, — сказал он, — Маат так предана точнейшему равновесию, что избрала для Своего лица перо. И подумать только, что Она — дочь Ра! — И вновь меня смутил его неподражаемый смех. Точно в эти моменты его захлестывала алчность худших попрошаек, какие-то используемые для орошения потоки человеческих отбросов. И при этом казалось, что он совершенно забывает о том, какой удар эти низменные чувства наносят его достоинству. — Да, — сказал Мененхетет, — Маат — порождение самой безобидной внебрачной связи развратника Ра. Ведь она была зачата маленькой птичкой, которая (после всех быстрых и робких перемещений своей жизни) лишь раз опьянела от теплого воздуха. Воздушный поток подхватил этот нежный комочек пуха и понес в объятия Ра. Все выше и выше он парил в трансе и в одно мгновение испустил последний вздох — что за совокупление! Мамаша изжарилась до состояния хрустящей корочки, а дитя спустилось к нам вниз в виде пера — дух равновесия между влечением сердца и очевидным жертвоприношением. — Он снова непристойно рассмеялся. — Теперь именно это перо использует Анубис, когда взвешивает нравственную ценность сердца каждого умершего человека. — Он снова пожал плечами. — Изо всех Его детей одной лишь бесплотной Маат нечего терять, поэтому она бесстрашна. Она была единственным Божеством, достаточно храбрым, чтобы отругать Ра за Его услуги Сету, и сказала Своему отцу ни много ни мало, как: «Опасно защищать победителя от проклятий побежденного. Такой Бог будет благоденствовать, не прилагая к тому никаких усилий, и мир придет к своему концу».

«Не говори о равновесии, — сказал Ей Ра. — Я плыву на золотой лодке днем, но в темноте ночи принужден путешествовать через Дуэт и сражаться со змеем. Если я хоть раз потерплю поражение, мир уже никогда не увидит Моего света».

Мененхетет разразился смехом: — Могу тебя уверить, Маат не собиралась говорить Ра, что змей не представляет большой опасности.

И снова, как будто рассказ накатил на меня, подобно потоку проходящих духов, видения в моем сознании пришли в движение. Я увидел, что Ра больше не сражался один, что много Богов и Богинь помогали Ему изловить змея. В сущности, Ра оставалось только изрубить Апопа на куски. И все равно, закончив свой труд, Он тяжело дышал. Ра старел.

— После того как Отец отчитал Ее, Маат стала наблюдать за повадками Его рыб-лоцманов. Поскольку обязанностью этих двух созданий, которых звали Абту и Ант, было служить Ему глазами, когда приходило время прокладывать путь среди опасностей Дуата. Каждую ночь, плывя по бокам лодки Ра, они направляли ее мимо огней, ям с кипятком и зловонных мест. Днем же эти рыбы, уставшие от праведных трудов, предпочитали превращаться в две короткие веревки, лежащие под солнцем на берегу Нила. Там они и грелись на солнышке, две бухты отбеленной конопли, такие короткие, что ни одному проходящему рыбаку и в голову не приходило сплести из них веревку подлинней. Маат, путешествуя теперь в Своем естественном обличье — перышком на ветру, парила вдоль берега до тех пор, пока не оказалась над рыбами-лоцманами.

Зависнув над этим местом, Ей удалось бросить тень на Абту и Анта. Лишенные света Ра, они стали плохо соображать и поэтому покинули берег, чтобы вернуться в воду, но теперь на ее поверхности мелькала тень змея. Они не поняли, что это перышко скручивало свой тонкий стерженек над рекой, отбрасывая вниз пятнышки тени. Итак, они преследовали тень змея вниз по течению, пока Маат не привела их к тазовой части тела Осириса, помещенной в обломке корня выкорчеванной пальмы, в месте, хорошо известном Маат. (Как дух равновесия Она присутствовала там, когда, вместо члена Осириса, последним ударом Сет отрубил Себе большой палец.) Теперь Абту набросился на член Осириса, откусил его, проглотил и, обезумев, затанцевал в воде. Его чешуя светилась, он чувствовал себя созданным из света. Ужас! Где спрятаться? В смятении, обе рыбы помчались к берегу, чтобы вернуть свой облик беленой конопли, однако, когда Абту обернулся веревкой, он стал белее луны, и Анту пришлось укрывать его грязью до тех пор, пока вновь не настало время отплывать в Дуат. Но все равно он светился в темноте. Он мог привлечь внимание ко всем им. В ярости Ра извлек его из воды и проглотил. Ант остался служить лоцманом, однако поскольку он не мог уберечь лодку от камней с невидимой ему стороны, она дрожала и скрежетала при каждом ударе, а Ра вскоре почувствовал недомогание, так как в его животе застрял член Осириса.

Равновесие нарушилось. Так как Божественный орган оказался неудобоваримым, Ра стало настолько не по Себе, что Он позволил небу затянуться облаками. Исида ворочалась в своей постели и прислушивалась к крикам чаек. Их резкие звуки не умолкали на протяжении всех этих серых и туманных дней. Другие птицы прилетели и рассказали, что конь благородных кровей, на котором Сет охотился на болотах, отпрянул от упавшего дерева и сломал ногу. Похоже, удача Сета пошатнулась.

Исида осмелилась вспомнить тот час, когда Она и Осирис зачали Хора. И когда она вновь увидела, как Царевич из Библа падает назад и за борт, от Ка Осириса пришло известие: Исиде надлежало сделать своим оружием Тайное Имя Ра. Она начала прислушиваться к сплетням Богов.

Так Она узнала, что Ра состарился и что Его кости из золотых стали серебряными, а суставы утратили гибкость. Когда Он говорил, из Его рта текла слюна. Семь выделений Его тела постоянно падали на землю, и дороги были покрыты серой из Его ушей, Его потом, Его мочой, Его соплями, Его дерьмом, Его семенем и слюной.

Исида думала, как воспользоваться этими отправлениями. От содержимого кишечника солнца, конечно, разило богатством. Однако откуда Она могла знать, какие чудища серной ночи Дуата могли выйти вместе с ними? Мощь этой силы была слишком велика. Исиде было нужно лишь Тайное Имя и ничего больше. Да и с чего Ей было полагать, что Ра извергает Свое Тайное Имя ежедневно?

По этой же причине Она побоялась использовать пот. В Его влаге могла содержаться слава Его имени, однако в ней же, возможно, чувствовался и запах каждого животного, которым Он становился, пока совокуплялся с ним. Значит, там были их Тайные Имена. Переизбыток и путаница.

Не собиралась Она искать и Его семя. В нем можно было бы найти Тайные Имена Его будущих сыновей и дочерей, но не Его собственное. Прошла Она также и мимо соплей и ушной серы. Ра едва ли слушал то, что говорили другие, так что сера Его ушей хранила всю эту чушь, тогда как нос не был надежным местом для сокрытия Имени, поскольку там его мог пронюхать любой ветерок. Оставались лишь моча и слюна: выбор между дурными водами Его крови и колодцем Его рта. Каждая влага имела прямое отношение к Имени. Подобна великой реке (уносящей многие тайны земли) была моча Ра. Однако эти воды возвращались к Небесным Водам. Нут, безусловно, рассердилась бы, попробуй Исида украсть у Нее Тайное Имя. Поэтому Исида остановила свой выбор на слюне. В ней был дух речи Ра. В центре Его речи должно пребывать Имя. И вот Она взяла влажной пыли поблизости от того места, где, следуя по Своему пути, старый Бог пролил слюну. И Исида растерла слюну с пылью в Своей руке и добавила к ней старого порошка, сдеданного из семени Сета (которое Она собрала с юбки изнасилованной Им служанки). Нет лучшего способа усилить яд, как смешать извержения своих врагов. Итак, Исида сотворила эту смесь из плевка Ра и семени Сета, а затем придала ей форму змея и намазала его смертоносные зубы (сделанные из обрезков Ее ногтей) ядом скорпионов. Потом Исида сказала этим зубам: «Выходите. Отыщите в вашем враге то, что более всего отлично от вас. Нанесите удар в это место. Выпустите свои жала!» Яд сердца Исиды вытек из Ее глаза, и вся плотская память о Ра была в нем. Ибо Она отнюдь не невинно обследовала все семь Его извержений. На Ней остался Его запах. Несмотря на Свое обожание Осириса, подобное нежности неба, когда вечер спускается на оазис и животные стоят бок о бок друг с другом, Исида никогда не могла превозмочь одного неистового желания. То был трепет, пробегавший по Ее животу при виде Ра. И вот Она провела один тайный час в наслаждениях со Своим отцом. Теперь смерть Осириса заставила Ее вновь ощутить тяжесть Своего старого предательства. Она никогда не говорила об этом мужу, и поэтому Осирис слишком полагался на Ее преданную любовь. Очень мало зная о силе других Богов, Он чересчур беззаботно лег в гроб, изготовленный Сетом. Таким образом к Ее гневу на Ра добавился вихрь чувств, связанных с Ее собственным обманом. Да, сильны были чары, с которыми Исида оставила змея на дороге!

Совершая короткую прогулку на рассвете, Ра проходил по прохладным полям небес, надув губы и роняя слюну. На этом пути Исида и оставила Своего змея. Когда старый Бог приблизился (Его живот все еще распирал неперевариваемый член), змей перепрыгнул внутри себя — из бездыханной глины в трепещущее жизнью проклятье — и вонзил в Бога свое жало. И яд произнес: «Гори, Ра, точно пламя лижет Твои чресла. Застынь в холоде Своего золотого глаза, точно из него уходит свет. Изготовлен яд, что найдет Твой последний предел».

И Бог-Солнце почувствовал в Себе присутствие всего чуждого Ему. Оно проползло по Его телу, и его члены напряглись, сопротивляясь яду, а жар стал Его мукой. Он зашатался, и Его воля познала страх всего того, что было чуждо Его плоти. Его кожа потеряла окраску, и Он стал бледен, как платина, бледен, как серебро собственных костей. Старость Ра перевернулась у Него во рту, и Его губы заставили Его плюнуть на землю. Яд вошел в Его плоть, подобно Нилу, что разливается по земле. «Что ужалило Меня? — воскликнул Он. — Поразил Меня некто, кого Я не ведаю и кого Я никогда не создавал. — И Он издал вопль замешательства, который вырывается у всех людей, когда они ощущают, что пришла их смерть. — Придите, Боги и Богини, — вскричал Он, — все Вы, созданные из Моей плоти!!»

Воздух изменился. Границы света и тьмы исчезли, краски начали переливаться. Бога и Богини явили Свое присутствие, прибыв от четырех небесных столпов, поднявшись из рек и прилетев с ветрами, что пересекли пустыню. Воды Дуата вскипели.

Ра сказал: «На рассвете проходил Я через царство Египта, чтобы обозреть то, что Я сотворил, и Меня ужалил змей, которого я не видел. Я стыну быстрее воды и пылаю жарче огня. Мои ноги в поту, и Мое тело сотрясает дрожь, Мои глаза слабеют, и влага выступает на моем лице, словно пришла пора Разлива. Смертные муки вошли в Меня».

Во мраке, что окутал Их при этих словах, темном, как кровь, что засыхает на песке после того, как прошла война, заговорила Исида. Сперва Боги захихикали — все Они знали, как Сет унизил Исиду. В Ее голосе, однако, не было ни малейших колебаний. «Великий Ра, — сказала Она, — яд, отравивший Тебя, содержит чары, измысленные, чтобы убить Тебя».

«Я не могу умереть, — произнес Ра. — Я — Первый, и Сын Первого».

«Ты умрешь, — сказала Исида, — если не назовешь Своего Тайного Имени. Ибо живет Тот, Кто может открыть Свое Имя».

«Я не назову Своего Тайного Имени, — ответил Ра. — Если Я умру, земля разверзнется, и небеса пропадут вместе с землей. Ибо Я создал небеса и тайну Горизонта».

Она вышла вперед. Шаг за шагом, Она вошла в сияние Ра. Теперь Она зашептала Ему на ухо. Ее голос дрожью прошел по Его плоти.

Он попытался встать в полный Свой рост, но немощь заставила Его согнуться.

«Я не могу умереть, — сказал Ра. — Отец Мой дал Мне Тайное Имя в огне. Моя Мать закалила Его в водах. Они спрятали Мое Имя, когда Я был рожден. Ни одно слово не может иметь надо Мной власти, покуда Мое Тайное Имя остается неизвестным».

«Яд, — сказала Исида, — проникнет в самый последний уголок Твоей плоти. В этом яде — семя Сета, а Он не побоится обыскать Тебя».

«Я открою Свое Тайное Имя всем», — сказал Ра. У Богов вырвался крик, затем Все умолкли. Однако Исида знала, что Ра солжет.

В прошлом, когда он лгал, Его глаза всегда выдавали то, что было у Него на сердце.

«Мои имена, — сказал Ра, судорога боли свела Его рот с такой силой, что челюсть Его двигалась с трудом, — моим именам нет конца. Мои обличья — обличья всех вещей. Каждый Бог живет во мне!»

«Не умирай, Великий Ра», — вскричали Боги. Однако Они не знали, что призывать — Его жизнь или смерть. Они не ведали, чего так страстно желали, — страшный для Богов день.

«Мое Имя, — закричал Ра, — Создатель Неба и Земли,

Я — Тот, Кто-сотворил-горы-и-создал-все, находящееся-на-них.

Я — Тот, по-Чьему-повелению-разливается-Нил.

Я — Тот, Кто-создал-радости-любви.

Я — Создал-тайну-горизонта.

Я — отверзающий-Свои-глаза-и-творящий-свет.

Я — закрывающий-Свои-очи-и-творящий-мрак.

И — не ведают-Боги-Моего-Имени».

Он споткнулся и чуть не упал. Исида сказала: «Ты не назвал Своего Тайного Имени. Скоро яд завладеет Тобой. Произнеси Имя!» Когда Она говорила это, среди Богов прошел ропот. Она была великолепнее Ра. Бок о бок, Они стояли вместе, и Она была великолепней Его.

«Я — Тот, Кто-создал-пламя-жизни, — сказал Ра. —

Я — Хепри-утром, Ра-в-полдень и Атум-вечером.

Я — Тот, Кто…» — Голос Его дрогнул. Яд преодолевал пороги Его крови, и Его пылающее сознание разливалось морями. Злобный жар пребывал во всем Его существе. Охваченный пламенем, Он сорвал с Себя одежды.

«Обыщи Меня!» — вскричал Ра.

На виду у собравшихся Богов, Исида вышла вперед, сняла Свои одежды и легла на Него. Из недр Его живота член Осириса оживил жезл Его старых чресел, и Он вошел в Исиду с Тайным Именем (и всем семенем Сета, которое Он вобрал в Себя с ядом, и это соитие породило самую ужасную молнию, когда-либо виданную в небесах Египта — так Сет впервые стал повелителем молнии и грома), и так Ра передал в лоно Исиды Свое Тайное Имя. Оно вошло со звуками тихого голоса, сказавшего Ей: «Атум — Один; Небесные Воды — Два; а Ра, дитя Атума и Нут, — Три. Итак, Его Тайное Имя — Три. Рычи, Исида, подобно льву, дабы мы слышали раскаты этого р-р-р во всех языках. Ибо рык солнца есть свет земли. А преемник Ра должен быть подобен свету сознания, который есть смерть. Славься, Осирис, Повелитель Царства Мертвых. Восстань, Исида, в Которой пребывает Тайное Имя Ра. Ты — все, что есть и что было; все, что будет и что есть».

ТРИ

Исида поднялась, и пена старика сошла с Ее ног. Она сказала: «Изойди, яд, изойди! Из Меня! Из Ра! Ра живет, а яд умирает». Затем Она надела величественное золотое одеяние, которое Ра сбросил с себя. Оно было нечистым, однако осевшая пыль и влаги сошли с него, словно смытые дождем, и Исида стояла в сиянии. Боги рукоплескали. Они были напуганы. Некоторые вспомнили, что клеветали на Исиду (При этом самые красивые из Них уже старались поймать Ее взгляд.) Но вот из Их задних рядов вышел незнакомец, держа в руках одежды, чтобы прикрыть Ра. Волосы незнакомца были седыми, однако лицо Его — молодым и прекраснейшим из всех. Это был Ка Осириса.

Он встал рядом с Исидой и взял Ее за руку. В то же мгновение Его тело исчезло в Ее теле. Его плоть была столь прозрачной, что Осирис стал невидим в Ней. Обратившись к Ра, Она сказала голосом Осириса: «Старый Бог, когда придет нужда в спокойных днях, Ты можешь дать сахар фруктовым деревьям и ускорить созревание урожая на полях. Однако ночью, когда Ты войдешь в пределы Дуата, Ты будешь носить Мой струящийся саван. Теперь да будет Мой сын Хор золотым глазом дня и серебряным глазом луны. В Дуате да буду Я править мертвыми, а через Свою жену Исиду — урожаями Нила. Иди и исполняй Свои обязанности». Отделившись от Исиды, Осирис вновь стал видимым. Удерживая Свое тело на отдалении не более ширины пальца от тела Исиды (ибо стоило Им коснуться друг друга, как Его божественная сущность вновь устремлялась в Нее), Он приказал Богам вернуться на Свои места и не мечтать ни о какой новой власти. Хозяин будущего явился, и Осирис раскрыл Свою набедренную повязку, чтобы показать, что если раньше Его член был откушен Абту, а рыба позже проглочена Ра, то теперь Он, Осирис, стал пожирателем Того, кто поглотил Его. Соответственно, Его член имел теперь три ствола. Один — символ Птаха, искусного строителя, — выдавался вперед, как столп, и светился жаром, словно металл в горне. Шишка другого — массивного, неподвижного и темного, как Секер, — торчала, подобно корню из глубин земли.

Последний, совершенно прозрачный, был членом Самого Осириса, и после Его странствий сквозь воздух, прибой и туман он изгибался, точно радуга, — сияющий член Повелителя Сознания, Осириса, Бога Воскрешения.

При виде этого зрелища Ра стошнило. Но из Его живота ничего не вышло. Еще недавно неудобоваримый член, конечно, исчез, и Ра мог лишь улизнуть.

Однако, когда Исида и Осирис остались одни, их разговор стал менее торжественным. «Отчасти, — сказал Осирис, — сложность нашего положения состоит в том, что мы даже не можем прикоснуться друг к другу, или я вновь исчезну. Поэтому нам не следует этого делать. Ибо тогда мы не сможем говорить, а Мне надо многое сказать Тебе. Я знаю о Дуате больше, чем Тебе захотелось бы слушать. — Он мягко улыбнулся и добавил Своим самым легким, самым приятным голосом: — Когда я был молодым Принцем, я никогда не слушал какого-нибудь негодника, чьи россказни нагоняли на меня скуку. А теперь я провожу Свои годы, рассматривая бесчисленные оправдания мертвых. Их набожность просто ненасытна. „Была ли это твоя вина или вина твоей жены?\" — спрашиваю я какого-нибудь законченного мерзавца, и его неизменный ответ: „Лишь Поватитель Осирис может это знать!\"»

«Да, Ты, наверное, устал», — тихим голосом ответила Исида. Холодность Его приветствия, безусловно, совсем не походила на Их последнее объятие у берегов около Библа.

«Я могу лишь сказать, — промолвил Осирис, — что мне пришлось скитаться по стольким жизням, что это невозможно описать». Он зевнул.

Внезапно на Ее лице отразилось отвращение. От Его дыхания, хоть и не веяло разложением, но исходил запах пустоты. Она чувствовала, как Ее силы исчезают в этой пустоте. Понимающе улыбнувшись, Он отодвинулся подальше и заметил с грустью: «Да, Нам надо поговорить. Наше положение очень уязвимо. Мы должны поговорить быстро. Поэтому я оставлю без внимания те омерзительные удовольствия, которым Ты предавалась с Ра. Хоть это и стоило Мне жизни».

«А я забуду Твой день с Нефтидой».

Осирис кивнул. «Наши поступки не имеют значения. Я не могу править бок о бок с Тобой до тех пор, пока Ты не соберешь воедино то, что было расчленено на четырнадцать частей».

«Поиски не должны быть трудными, — сказала Исида. — Я сильнее, чем когда-либо».

«Нет, — сказал Осирис, — всегда необходима еще одна сила. — И Он вновь грустно улыбнулся. — Все Мои части должно разыскать и достойным образом забальзамировать за четырнадцать лет».

«А что, если это займет больше времени?»

«Ты унаследуешь беды Сета. Выбери между громом и молнией».

И вот Исида вернулась к Нилу, а Осирис, полностью распоряжаясь пустынными обителями мертвых, правил на Ее месте. Небеса были безгласным местом, и развлечений там было немного. События происходили под спокойным небом. Ра просто кивал Своим старым почитателям, отправляясь в свою ежедневную поездку, а Исида, на каждом собрании Богов, сидела на расстоянии от Осириса. Ее красота начала пропадать.

Найти каждую часть тела Осириса оказалось непростым делом. В первый год Она ничего не нашла, и во второй, и в третий. Ничего за три года. Вместе с Анубисом Она рыскала по дальним местам, однако собаки, которых Она использовала, оказались беспомощны. Обученные Анубисом, обладавшим мудростью шакала, Ее охотничьи псы могли, разумеется, унюхать тончайший запах, однако у мертвого не было запаха. Даже Его набедренная повязка не источала ничего, кроме слабого запаха бедер Исиды — достаточного, чтобы собаки были готовы напасть на Нее.

Итак, Они ничего не нашли. Возможно, согласно равновесию Маат, и не полагалось обнаруживать более одной части в год. Поскольку Сет уже разбросал три из них в Буто, перед воротами Ее лагеря, вероятно, стоит предположить, думала Исида, что они смогут найти четвертую до начала четвертого года.

Анубис спросил, что Она сделала с первыми тремя частями, и, ответив, что Она положила их в соляной раствор, Исида начала размышлять над Своими словами. В то время как одиннадцать ненайденных частей могли уже давно разложиться, Ей следовало продолжать поиски, словно они еще существовали. Почему бы тогда не рассудить, что каждая часть оказалась достаточно мудрой, чтобы приплыть к болотам, где соль была в избытке? В таком случае в каждом месте поиска Она смогла бы ограничиться осмотром заводей, высохших русел, излучин и болот с высохшей солью.

И все равно, даже когда Они искали на сырых равнинах, где было много бальзамической соли, собаки не могли взять след. Анубис смешал травы, которые могли бы навести на след Осириса, но и они не направили собак. Наконец Он предположил, что Хор — ребенок, зачатый от мертвого Бога, — возможно, по запаху напоминает Своего Отца, или, другими словами, по отсутствию у Него какого-либо запаха. «Не знаю, перенесут ли охотничьи собаки подобную пустоту», — ответила Исида. И тем не менее Она дала свою юбку Хору, чтобы Тот поиграл с ней. Он изжевал ее, обмотал обрывки вокруг Своего тела и вернул разорванную одежду. Надев ее, Исида умастила Себя соком мандрагоры, укрепив ее миррой, чтобы аромат мандрагоры усилился, покуда Она будет спать и путешествовать в поисках утраченных частей Осириса.

На рассвете Анубис дал одежду собакам. Охотничьи псы забились в конвульсиях, которые настолько обострили их нюх, что в каждый год из оставшихся лет одна часть тела Осириса находилась очень быстро. Однако не все заслуги этих находок следует приписать собакам. Голова Осириса — первая найденная часть — все еще держала во рту большой палец Сета, и с его помощью Исида смогла направлять свою лодку. Таким образом, благодаря рулю Сета или носам собак, поиски никогда не занимали более недели, и оставшуюся часть года можно было посвятить постройке усыпальницы.

Разумеется, было непросто найти жрецов для такого дела. Многие боялись Сета. Однако встречая подходящего человека, Исида говорила: «Мы возьмем эту Божественную часть и добавим к ней тело из воска. Один ты должен знать, что здесь покоится лишь четырнадцатая часть тела Осириса. Однако часть эта будет как все целое, а ты станешь Верховным Жрецом в этом номе Египта». Затем Она скрепляла договор поцелуем. Исиде неизменно претило это короткое объятие. Божественность переходила с Ее уст в рот жреца, хоть при этом его воля и подчинялась Ей. Впредь он слушался всех Ее приказаний. И все же Она горевала, поскольку до того, как будут построены четырнадцать усыпальниц, Ей предстоит ощутить на Своих устах губы четырнадцати подобных людей — смертных и таких одинаково скучных. Прикосновение плоти этих жрецов, рожденных от четырнадцати в большей или меньшей степени ничем не примечательных женщин, внесет свой разрушительный вклад в угасание Ее черт. Единственным утешением для Нее служило то, что каждый жрец был обманут. Ибо те части Осириса, которые Она им давала, также были сделаны из воска. Куски настоящего тела были закрыты в сундуке, наполненном бальзамической солью, и на этом троне восседала Она, поднимаясь в своей лодке вверх по Нилу или идя вниз по его течению.

В первый день четырнадцатого года, когда Исида, Анубис и охотничьи собаки нашли последний размокший обрубок ноги Осириса в окутанных паром влажных солях Элефантины, началось солнечное затмение, Исида задрожала от внезапного страха перед всеми грядущими временами. Словно собираясь идти, нога выпрямилась, когда Она схватила ее, затем она выпала из Ее руки, и в момент ее падения Исиде было видение предстоящих войн между Хором и Сетом. Ужас все еще тяготел над Ее домом. Но Исида, укрепив свое сердце, прошла через соли к своей папирусной лодке и положила ногу к остальным частям. Она завернула тело, соединив его части, а вечером позвала Свою сестру Нефтиду, Маат и Тота. Вместе с Хором, Они заклали быка, чтобы ознаменовать конец проклятия Сета.

И вот Хор, четырнадцати лет от роду, с широкой грудью и тонкими ногами, открыл глаза и рот Осириса — так впервые совершилась Церемония Отверзания Уст и Глаз, — и сказал Хор: «Пусть Ка Осириса выйдет из глаз и рта Его нового жилища». И Ка Осириса присоединился к Ним, источая аромат прекраснейших садов Египта, и Они хорошо поели этой ночью. Утром Они отправились на Небеса, ибо Осириса беспокоили предвестники надвигающейся бури. Перед рассветом блистала молния, и гремел гром. «Мы успели как раз вовремя», — сказал Он.

ЧЕТЫРЕ

— Если ты думаешь войти в сокровенную жизнь Богов, — сказал Мененхетет Первый, — то ты еще только на пороге. История, которую я предложил твоему вниманию, не более чем игра света на поверхности воды. Хотя все в ней истинно, тем не менее за каждой раскрытой мной тайной скрывается другая тайна. Я, к примеру, был одним из четырнадцати жрецов, которых поцеловала Исида. И хотя прошла тысяча лет, это все еще придает мне смелость проникать в суть многих запретных вещей.

Мы сидели там в молчании, теперь я со стыдом осознал всю ограниченность моей несовершенной памяти, словно, будучи калекой с одной рукой и одной ногой, я пытался надеть на лошадь седло. Я не мог постичь его жизни. Солгал ли он? Действительно ли он был когда-либо жрецом, которого поцеловала Исида? И был ли он когда-то военачальником, одержавшим столько побед, что мог жить на подарки, сделанные ему Фараоном? Казалось, я помнил, что так оно и было. Но кто же был этот Фараон? Как ни глубок был мой гнев, вызванный Хатфертити, я также горячо желал увидеть ее, хотя бы только затем, чтобы спросить об этих простых вещах. Почему мне не удавалось вспомнить историй про моего прадеда? Ко мне вернулось чувство подавленности.

Он сел обратно в свое кресло, и я впервые смог заметить — на самом деле в первый раз мой страх перед ним уменьшился настолько, чтобы я мог глядеть не только ему в глаза, — что ножки его кресла золотые и отлиты они в форме передних и задних лап льва. Теперь Мененхетет был похож на льва — и вправду он был так же исполнен достоинства, как старый военачальник, живший воспоминаниями подвигов прошлого. — Да, — сказал он, — человек может считать, что достиг чего-то в жизни, если он начал как сын шлюхи, однако так себя проявил, что поднялся до ранга командующего Золотым Строем Ра, Лошадьми Сета, Лодкой Амона и Плавильней Птаха. Когда-то эти четыре крупных соединения были под моим началом. Притом что сам я начинал рядовым. В конце концов сыну шлюхи дается знание, которого нет у других. Как его мать знала много объятий, так и мой меч всегда был готов встретить выпад другого меча. У меня был быстрый глаз, и я научился думать не так, как другие. Все-таки я был одним из любовников своей матери.

— И моей матери.

Он хихикнул. Он подмигнул. Ладонь одной Его руки прижалась к бровям, а другой Он ухватил себя за мошонку. Движение было грубым и представлялось Ему необыкновенно забавным. — Что вверху, то и внизу, — выговорил он, давясь от смеха.

Я почувствовал, что внезапные перемены в его поведении вызывают во мне отвращение, равное моему смущению. В изысканной поверхности его манер была трещина, сквозь которую временами просачивалась мерзейшая гниль старческих мыслей.

— Да, — сказал он, — я был любовником твоей матери. И она была мне милей моей собственной.

Его веселость промыла брешь в моем достоинстве. Мы оба рассмеялись. Я пришел в ужас от того, сколь бесхарактерным оказался мой Ка. С тем же успехом я мог быть вырванным из земли сорняком, которого волен подхватить любой ветерок в пустыне.

— Ты действительно стал одним из четырнадцати жрецов Исиды? — не смог удержаться я от вопроса, — или ты солгал мне?

— Я солгал тебе. Путник из дальних мест навсегда останется лжецом. — Он улыбнулся. — Я был одним из истинных четырнадцати служителей Исиды не более, чем моя мать — шлюхой, в действительности она была всего лишь простой крестьянкой. Однако не все, что я сказал тебе, — ложь. Жизнь мертвых поддерживается точным повторением их истории. И вот каждый год Исида проходит между нами по берегам Дуата и, выбрав из наших рядов четырнадцать мужчин, бывших ранее жрецами, повторяет тот поцелуй, благодаря которому были заложены храмы Ее мужа. Я всегда бываю избран, но по той причине, что Она явилась ко мне под действием чар, когда я еще был жив, и обняла меня.

Изысканно, изящно он взмахнул совершенно расслабленными пальцами, точно в Его руке, когда-то державшей самый тяжелый меч, не осталось теперь силы даже на то, чтобы сорвать цветок. — Боги, — сказал он устало, — способны на все. Они делают все что угодно. — И с неожиданной яростью добавил: — Вот отчего Они поистине нуждаются в Маат. Если бы не Маат, не было бы конца чинимым Ими разрушениям. А также диким страстям, которые Они расплескивают вокруг, уподобляясь животным. Гнусность состоит в том, что Их превращения зависят от дерьма, кровавых жертвоприношений и совокуплений, а Они не уважают ничего из этого. Они не понимают, насколько магия подчинена своему самому сокровенному принципу.

Я смог лишь пробормотать, что не понял ничего из сказанного им, тогда он взглянул на меня и заявил: — По справедливому обмену, в магии никто не может получить много, не согласившись рискнуть потерять все. Только так находят самую чудесную добычу. Нельзя купить несколько магических слов, произнести их над цветным порошком, рассыпать его по песку и на ночь пригласить в свою хижину танцовщицу. Девушка действительно может прийти, и, возможно, она станцует на пороге, однако если у тебя самого нет настоящей силы, то она также оставит воспаление на головке твоего члена и гнид паразитов на волосах твоих бедер. За магию приходится платить. Высыпай цветной порошок на песок, но поклянись также обнажить назавтра свой меч при первом же оскорблении и следуй этой клятве — принесет ли тебе танцовщица бедность или удовольствие. Эти принципы непреложны. Ищи риска. Мы должны подчиняться его голосу в любое время. Из добродетелей собственного прошлого не извлечешь никакой пользы.

— Ни единого раза?

— Только не в магии. В делах благочестия, но не в магии. Вот, к примеру, Исида. Она была благородной женщиной по любому счету — верной женой, храбрым воином, искушенной в магии, превосходно управлявшей Своей волей. Однако в конце (а именно в конце каждого магического действия поджидает самая опасная ловушка) Она предала Свою семью.

— Но Она этого не сделала!

— Позволь мне повторить. Есть чары, которые навлекаем мы, и магия, направленная против нас. Ты помнишь, как Исида уронила последнюю, четырнадцатую часть тела Осириса в соли Элефантины и увидела битвы, которые произойдут между Хором и Сетом? То было предупреждение найти достойное жертвоприношение, иначе не будет мира. Она услышала Свой собственный голос, говорящий Ей, чтобы Она заклала быка, однако после того, как Она зарезала быка, Ее голос также сказал, что жертва недостаточно велика, чтобы уравновесить злые чары Сета. Ей следовало добавить кровь от более болезненной утраты. Она должна была отрубить Себе голову и заменить ее мордой коровы. — Здесь Мененхетет захихикал. Когда я спросил, почему он смеется, он заметил: — Я думаю о том ужасном создании, которое прячется в маленьком перышке Маат. Она доводит принцип равновесия до того предела, где он превращается в пытку. Естественно, Исида запротестовала. Могу уверить тебя — Она не преминула напомнить все Свои добродетельные поступки за четырнадцать лет Своих странствий. И Ее доводы были справедливы. И конечно же, Она была столь красноречива, выдвигая свои деяния в прошлом в качестве защиты в настоящем, что Маат на самом деле уменьшила Свои притязания. Теперь Исиде было достаточно коснуться лбом волос между рогами на голове быка. Со временем, через несколько месяцев, у Нее наверняка вырастут рога, и Она начнет походить на корову.

Исида сказала: «нет». После четырнадцати лет, проведенных в обществе Анубиса, Она устала от сознания окружающего Ее уродства, которое не покидает тебя, когда каждый день приходится смотреть на тупую морду. В тот час тщеславие Исиды было больше Ее преданности Хору. Итак, Она решила ограничиться простым жертвоприношением быка, и когда похороны закончились и Осирис восстал, Они вернулись сквозь бурю к новому двору Ка Осириса, где им предстояло воспитывать Своего сына, чтобы тот стал достойным противником Сета в грядущих войнах.

Теперь, поскольку силы Сета были уменьшены, жар Его ярости уже не обжигал землю. После ежегодного разлива Египет расцвел столькими оазисами, что они слились в леса, и Хор, зачатый в открытом море, прекрасно чувствовал себя в этом влажном климате и набрал силу так, как позволило Ему Его нескладное тело. Его плечи приобрели звериную мощь, но все равно Он двигался, как обезьяна. Согнутый, на своих слабых ногах, Он чувствовал Себя хорошо лишь среди ветвей деревьев или внизу, у туманных болот. Однако даже в такие приятные минуты Он не улыбался. Ибо, взрослея, Хор всецело сосредоточился на развитии Своей силы. К примеру, Он не разрешал Себе смеяться, смех расслаблял Его мышцы и таким образом позволял слишком большой силе вернуться в землю.

Здесь голос моего прадеда приблизился ко мне, и мы вместе совершили путешествие по мыслям Хора, когда Он размышлял о слабости Своих нижних конечностей и слушал разговоры о войне. Хотя многие считали, что битва должна произойти между Осирисом и Сетом, Боги, посовещавшись, пришли к заключению, что Осирис слишком ценен, чтобы Его терять. Ка, будучи всего лишь одним из семи душ и духов живых, в любом испытании силы встречается с превосходством именно в той же пропорции — семь к одному.

Разумеется, некоторые Боги вообще возражали против какого-либо состязания, поскольку Сет недостоин. Он выглядел разбойником. Он отяжелел, рыжая грива на Его голове была неизменно всклокоченной, а на красном лице не проходило раздражение. По цвету Его кожа напоминала нарыв, а Его борода — запекшуюся кровь. На Его лице и руках были язвы, а бугристый нос — в красных прожилках. Сила Его была ужасающей, однако столь же омерзительным, как и Его пот, было Его дыхание, поскольку Он не пил ничего, кроме вина из скверного винограда. Ведь Он разводил виноград на крови воров, настолько безрассудных, что они отважились ограбить храм, после чего их отдали на съедение львам, обитавшим в том оазисе, где жили эти воры. Теперь же, когда Сет пил это вино, приготовленное из лоз, выращенных на земле, пропитанной кровью этих воров, в Его дыхании звучали отзвуки бури. Он ел мясо диких кабанов, проливая его сок на Свои пальцы, чтобы Его руки никогда не соскальзывали с рукояти оружия. Он не снимал с Себя старые шкуры, запах которых был столь отталкивающим, что Его слуги один за другим покинули Его и поклялись в верности Хору. Даже Его любимая наложница Пуанит однажды ночью встала с Его тела, омылась в Ниле и направилась к лагерю Хора. Проснувшись, Сет собрался в погоню, но так напился, что заснул в грязи и вернулся домой в еще более омерзительном, чем когда-либо, виде (будто Геб действительно был Его отцом). До Него дошли слухи о похождениях Пуанит среди людей Хора, и теперь над Сетом смеялись даже немногие оставшиеся слуги. Пуанит рассказывала, что чирьи на Его заднице пострашней, чем язвы на лице. Отзываясь о Его мужской силе, она обзывала его слабаком и поминала Сета только презрительным именем Сему. Все это время она предпринимала всяческие попытки соблазнить Хора, заявляя даже, что готова лизать Ему ноги. Пальцы на ногах Бога, обещала она, будут более проворными в приближающемся сражении.

Сет поджег сухие лозы в роще, где рос Его паршивый виноград, и вобрал пламя в Свои легкие. Затем Он выдохнул огонь над Своим вином и таким образом достиг еще небывалого в Его жизни опьянения. Исполнившись силой этого хмеля, Он ощутил Себя готовым к войне и отправился на поиски Хора.

Там, в другом лагере, Осирис спрашивал Своего Сына, как Он спрашивал Его каждое утро: «Каково самое благородное деяние, которое Ты можешь совершить?»

«Месть, — отвечал Хор, — за зло, причиненное Моим Отцу и Матери».

Затем Осирис занимался с Хором упражнениями для укрепления Его ног. Хор, к примеру, пытался задушить животное, зажатое между Его бедер (пока что Ему удавалось лишь свернуть голову теленку).

В это утро Осирис задал новый вопрос: «Какое животное наиболее пригодно для сражения?»

«Лошадь», — сказал Хор.

«Почему не лев?» — спросил Осирис.

«Если бы мне была нужна помощь, Я выбрал бы льва, но Я думаю о животном, оседлав которое, Я мог бы преследовать Сета, когда Он пустится наутек».

«Ты готов, — сказал Осирис. — До этого у Меня оставалась тень сомнения относительно исхода поединка, однако теперь Я знаю, что Мой Сын станет Повелителем всех Живущих». И Он пообещал Ему коня, если возникнет необходимость в преследовании. Затем Осирис сказал Хору, чтобы тот ждал Сета на открытой равнине за стенами Мемфиса и попробовал увлечь Его в болото, где ни у одного из Них не будет под ногами опоры. В этом случае исход поединка решит сила Их рук. Ободренный и совершенно уверенный в Себе вышел Хор встречать Своего дядю. К тому же в последний момент Исида дала Ему высохший большой палец Сета, который Она использовала как руль, блуждая по болотам. Этот палец, сказала Она Своему сыну, поможет Ему выйти победителем из одного серьезного испытания, поэтому нужно дождаться момента и использовать его с умом.

При этом Мененхетет, как мне показалось, взглянул на меня с неудовольствием.

— Что тебя не устраивает в подготовке Хора? — спросил он.

— Я не нахожу в ней, — отвечал я, — божественного ума Осириса.

— Он отсутствует, — согласился Мененхетет. — Осирис, похоже, не питает мстительных чувств. Втайне, скажу я тебе, Он не любит Хора. Этот парень лишен обаяния.