Сергей Довлатов
Старый петух, запеченный в глине
(последний рассказ С.Д.; вместе с «Виноградом» он должен был войти в задуманный сборник «Холодильник»). – Авторская машинопись с правкой из домашнего архива С.Д. в Нью-Йорке.
Моя жена проснулась и спрашивает:
– Кто может звонить в четыре утра? Даже интересно… Ты не спишь? Я сказал:
– Ничего интересного.
Раньше, еще в Союзе, лет двадцать назад, это могли быть знакомые пьяницы. Помню, дисквалифицированный боксер Литовченко кричал мне:
– Еду! Жди! Готовь закуску! Я вяло сопротивлялся:
– Сейчас ночь.
– Вечно у тебя ночь, когда я звоню.
– Да и выпивки нет. В ответ раздавалось:
– Должен тебя разочаровать: есть, и в неограниченном количестве…
Так было в Союзе.
Я встал, прикрывшись газетой. Пол был теплый. Подошел к телефону. Слышу, говорят по-английски:
– Это полиция. С вами желает беседовать…
– Кто? – не понял я.
– Мистер Страхуил, – еще раз, более отчетливо выговорил полицейский.
И тут же донеслась российская скороговорка:
– Я дико извиняюсь, гражданин начальник. Страхуил вас беспокоит. Не помните? Восемьдесят девятая статья, часть первая. Без применения технических средств.
Я все еще не мог сосредоточиться. Слышу:
– Шестой лагпункт, двенадцатая бригада, расконвоированный по кличке Страхуил.
– О, Господи, – сказал я. Страхуил повысил голос:
– Все, начальник, испекся. Припухаю у ментов в районе Двадцать первой и Бродвея. Надо срочно выкуп заплатить. А у меня тут, кроме вас, ни одного солидного знакомого. Шплинта зарезали. Володя-Рваный лечится от алкоголизма.
– Что произошло? – спрашиваю.
– Да ничего особенного. В Сирее повязали, гады. С мантелем в руках.
– Что значит – с мантелем?
– Я мантель примерял, такой каракулевый, дамский.
Тут я наконец все понял:
– Ты шубу украл?
– Какой-украл?! Пытался. А то сразу-украл. Пытался и украл – вещи разные. Это как день и ночь.
Я задумался-что происходит? Одиннадцать лет я живу в Америке. Шесть книг по-английски издал. С Джоном Апдайком лично знаком. Дача у меня на сотом выезде. Дочка-менеджер рок-группы «Хэви метал». Младший сын фактически не говорит по-русски. И вдруг среди ночи звонит какой-то полузабытый ленинградский уголовник. Из какой-то давней, фантастической, почти нереальной жизни. Просит за него выкуп уплатить – четыреста долларов.
– Иначе, – говорит, – в тюрьму отправят, к черномазым. Удовольствие ниже среднего.
Я вынес телефон на кухню. Потянулся за сигаретами. Слышу:
– Гражданин начальник, захватите четыреста пятьдесят для ровного счета. Надо же отметить это дело, выпить по такому случаю.
Тут я немного опомнился, спрашиваю:
– Который час, ты знаешь?
– По московскому времени скоро двенадцать.
– При чем тут московское время?! Но полицейский мне уже адрес диктует:
– Двадцать один, ноль три, второй этаж, сержант Барлей.
И голос Страхуила:
– Гражданин начальник, выручайте! Моя жена спросила:
– Что такое?
Я даже отвечать сначала не хотел. Ну что я ей скажу? Звонит, мол, уголовник Страхуил. Просит внести за него четыреста долларов. Бред какой-то.
– Кто это? – спрашивает жена.
– Так, – говорю, – знакомый артист.
– Что у него случилось?
– Денег просит.
– Вечно тебе звонят какие-то подонки. Почему тебе Солженицын не звонит? Или Барышников?
– Видимо, – говорю, – у Барышникова денег хватает.
Я оделся, вывел из гаража машину. Еду и думаю: ведь рассказать кому-то – не поверят. Это только с русскими бывает. Уехал человек в Америку. Шесть раз переезжал с одной квартиры на другую. Стал домовладельцем. Все забыл. Все былые телефоны, имена, названия ленинградских улиц. И вдруг – звонок.
Мне один знакомый еще в Ленинграде рассказывал. Пристали к нему два хулигана в электричке. Выкинули его на ходу из тамбура. Скатился он по насыпи в канаву. Потерял сознание, естественно. Очнулся ночью, под дождем. Приподнялся и слышит:
– Вы случайно не знаете, кто изобрел граммофон?
Сидит мужик под зонтиком возле канавы. Кроссворд разгадывает. Да еще и мужик-то знакомый, как выяснилось, по офицерским сборам…
Еду через мост из Квинса. И вдруг начинается траффик. Причем солидный. Мили на две вперед – сплошные красные огни.
Это только в Нью-Йорке может случиться. Траффик в пять часов утра. Как он возник, из-за чего?
Минут сорок я ехал от Квинсборо-плаза до фуникулера на углу Шестидесятой и Второй. И только за мостом я понял, что случилось. Там возле бывшей железнодорожной кассы есть захламленная лужайка. Необитаемый клочок земли между двумя автострадами. Треугольная зона неуязвимости в потоке машин. Сотни раз я проезжал здесь, и все было нормально. А тут вдруг появился одинокий негр-саксофонист. Он был почти невидим в темноте. Играл самозабвенно, но плохо. Подбородком двигал, как боксер на ринге. Плоская кепка лежала у его ног.
Все тормозили, проезжая мимо. Я тоже слегка притормозил, опустив боковое стекло. Бросил в кепку несколько монет. Какая-то из них откатилась в сторону. Музыкант прихлопнул ее ногой. Затем одарил меня целым каскадом пронзительных режущих импровизаций. Могу добавить, что играл он «Рондо» Шостаковича в нелепой джазовой переработке.
Минут через сорок я был в полицейском управлении, напоминавшем римский Форум. Среди массивных псевдоионических колонн бродили живописно одетые люди. Кого-то провели в наручниках. Две ярко накрашенные и при этом ужасно бледные женщины кокетничали с молодым офицером в черной форме. Цыганское семейство расположилось на кафельном полу. Через зал проходили какие-то девицы с бумагами в руках. Наверху, у основания застекленного купола, были выбиты латинские изречения. Одно из них я с легкостью прочел:
«Бог – это справедливость».
И задумался: при такой биографии, как моя, чужой язык уже не составляет тайны.
Ко мне обратился полицейский с бакенбардами:
– Чем могу служить?
Он направил меня в канцелярию. Там я уплатил четыреста долларов, расписался и ответил на пять-шесть вопросов:
– Мистер Страхуил – ваш друг? Я кивнул.
– Что вы можете сказать о нем?
– Только хорошее.
– Где вы познакомились?
– В тюрьме.
– Когда, за что и где вы отбывали наказание?
– Я был надзирателем.
– Извините?
– Я был охранником, коллега.
– Называйте меня – сержант Барлей. За что и где мистер Страхуил отбывал наказание?
– Под Сыктывкаром.
– Пожалуйста?
– Под Сыктывкаром.
– Это в Польше?
– Нет.
– Тогда в России?
– Совершенно верно.
– За что мистер Страхуил отбывал наказание?
– В общем-то за правду.
– Что это значит?
– За антикоммунистическую деятельность.
– Ограбление, убийство?
– Не думаю.
– Вчера он пытался украсть женскую шубу.
– Полагаю, что это недоразумение. Зачем ему женская шуба?
– Вот и я так думаю – зачем? Наступила пауза. Сержант перебирал какие-то бумаги. Мне захотелось спросить:
– Скажите, я обязан был давать эти показания?
– Нет. А теперь распишитесь.
Потом меня завели в какой-то бункер. Через минуту появился Страхуил, здоровый, улыбающийся, в джинсовом костюме. Ринулся ко мне, горячо обнял и даже хотел поцеловать. При этом сильно оцарапал мне шею наручниками. Тут вышел офицер с ключами.
– Пока, – сказал он.
Мой друг выбежал на улицу, потирая запястья. Мне показалось, что я уже наблюдал эту сцену в каком-то фильме.
Я взглянул на часы – половина девятого. В ланчонете на углу жарили бекон.
– Зайдем? – спрашиваю.
– Не сюда.
– Ты же хотел позавтракать…
Становилось людно. Негры и латиноамериканцы толкали перед собой железные рамы на колесиках, увешанные одеждой. Переулки в этой части Манхэттена были забиты грузовиками. Как всегда, звучала однообразная ритмичная музыка. Из люков шел пар.
Страхуил толкнул вертящиеся двери. Я увидел вывеску – «Парижский шик». Столы были покрыты линолеумом, Над кассой гудел допотопный вентилятор. На прилавке возле блюда с фруктами дремал огромный кот.
Я сказал:
– Здесь недорого.
– Не имеет значения, – ответил Страхуил. И тут же добавил:
– Кстати, где деньги?
Я протянул ему несколько бумажек. Подошел официант. Мы заказали два куриных супа, фаршированные ножки и шашлык. Все из курицы. Страхуил поинтересовался:
– А выпивка у них есть? Я перебил его:
– Как ты сюда попал?
– В смысле – на Запад? Была у меня одна еврейка из валютного ресторана. Сошлись мы, помню, на день конституции. Утром встали, познакомились как следует, оказывается – ей грозит трояк. И у меня как раз доследование шло. Уже подписку взяли о невыезде. Значит, надо ехать и как можно дальше. Записались и уехали, примазав органы двумя кусками. А в Риме эта Беба завела себе какого-то шахматиста еврейской национальности. Уж здесь-то он вроде бы на фига ей понадобился? Видимо, любовь. А любовь – это для меня святое, гражданин начальник. Короче, дал ей на прощанье в глаз и отвалил.
Официант принес нам еду. Заиграла невидимая музыка. Страхуил нетерпеливо приподнялся:
– Я на минуту отлучусь. Надо заправиться.
– В смысле?
– В смысле горючего. Магазин за углом.
– Не стоит, – говорю, – рано.
– Что значит – рано? Мы же не в республике Коми. Здесь, гражданин начальник, всегда есть место подвигу.
– Это лишнее.
– Лишнее? – приподнял брови Страхуил. – Все у тебя лишнее, начальник! Кто знает, что в жизни главное, что лишнее. Вот я расскажу тебе историю про одного мужика. Был он королем шмена на Лиговке. И его наконец повязали. Оттягивает король что положено, возвращается домой. А у него три дочери в большом порядке. Упакованы, как сестры Федоровы. Старшая ему и говорит: «Батя, живи у меня…»
Все это стало мне надоедать. Я понял, что должен защититься от надвигающегося хаоса. Он преследовал меня в Союзе, я уехал. Теперь он настиг меня в Америке. Хаос и абсурд.
Страхуил продолжает:
– Она ему: «Живи, говорит, у меня, батя. Вот тебе койка. Вот тебе любая бацилла из холодильника: колбаска, шпроты, разные ессентуки…»
Тут я прервал его:
– Откуда ты свалился на мою голову? Страхуил не обиделся:
– Вот принесу горючего, бухнем и разберемся.
– Еще раз говорю – не стоит. Друг мой отложил вилку, задумался. Лицо его озарилось светом глубокой выстраданной правоты. Я услышал:
– По-твоему, жизнь – что? Она – калейдоскоп. Сегодня одно, завтра другое. Сегодня ты начальник, завтра я. Вспомни Чинья-Ворык. Вспомни автомобильную мойку на Конюшенной.
Господи, да я и без него все помнил. Прожитая жизнь только кажется бесконечной, воспоминания длятся одну секунду. Конечно, я все помнил.
1965 год, ноябрь. Лагерь усиленного режима на станции Чинья-Ворык. Я военнослужащий, контролер штрафного изолятора.
Праздники ощущаются даже в лагерной зоне. У заключенных – выстиранные робы, начищенные дегтем сапоги. Над канцелярией вяло полощется широкий бледно-розовый транспарант:
«Через добросовестный труд-к социализму!»
Я сижу на вахте у знакомого инструктора. Он чинит мою бляху с напайкой. Над его столом – репродукция, вырванная, очевидно, из поваренной книги: жареный цыпленок, декорированный яблоками.
Звонит телефон:
– Срочно зайдите к лейтенанту Токарю. Инструктор одалживает мне свой ремень. Я нехотя иду к зданию администрации.
– Есть дело, – говорит Токарь, – собирайтесь. Берите конвоира. Выводите бригаду из двух человек на отдельную точку. Хуриев вас проинструктирует.
– Что еще за дело?! – говорю. – Сегодня праздник!
Токарь приподнялся, одернул гимнастерку и сказал:
– Канализационная труба этого не знала, взяла и лопнула.
Он помолчал и добавил:
– Я ей от души сочувствую, потому что и мое терпение лопается. Ясно? Действуйте…
Через полчаса мы были на вахте: караульный и двое зэков-сантехников. Естественно, у всех дурное настроение – праздник. Хотя работы там было часа на два.
– В три будем дома, – сказал я одному из зэков. Тот в ответ:
– Ну и что хорошего? Второй добавил:
– Не дома, а в колонии усиленного режима – 1314/6.
Мы вышли из зоны, спустились к подстанции. Караульный сел на ящик из-под огурцов. Зэки разожгли костер, покурили, взяли лопаты.
День был морозный, солнечный. Дым над зоной поднимался вертикально. В поселке за ручьем играла музыка:
Ты сегодня мне принес
Не букет из алых роз,
Не тюльпаны и не лилии…
Так прошло около часа. Раза два зэки устраивали перекур. Впрочем, работали они добросовестно. Хотя бы судя потому, что разделись.
Зэки были тощие, мрачноватые, примерно одного роста. Такие не запоминаются. Правда, один из них без конца ходил мочиться. Он-то вдруг и подошел ко мне:
– Хорошая погода, гражданин начальник. Я спросил:
– Что надо?
Зэк подошел еще ближе – так, что караульный выкрикнул:
– Стой на месте!
Зэк остановился, доверительно подмигнул мне и сказал:
– Начальник, давай его схаваем ради праздника.
– Кого?
– Да петуха.
– Какого еще петуха?
– А вон, смотри.
Действительно, возле ручья гулял петух. Наверное, забрел сюда из Чинья-Ворыка.
– Вы что, – говорю, – совсем обнаглели?!
– В чем дело, начальник?
– Петуха не трогать. Продолжать работу.
– Начальник!
– Ни в коем случае.
Зэк молитвенно сложил на груди руки. Заговорил драматической лагерной скороговоркой:
– Начальник, кто узнает?! Я его уделаю в момент. Исполню как врага народа. А если что, ты не в курсе.
– Еще бы, – говорю.
– Он даже пикнуть не успеет. Вот и будет праздник.
– Особенно, – говорю, – для петуха. После этого я смягчился и голосом лейтенанта Токаря выговорил:
– Действуйте.
Зэк свистнул, подзывая напарника. Я помахал караульному, чтобы не стрелял. Сантехники побежали к ручью.
Петух оказался неумным. Повел себя как участник троцкистско-зиновьевского блока. То есть простодушно зашагал навстречу собственной гибели. Ему бы удрать, так нет: развинченной мультипликационной походкой он двинулся в атаку. Головою поводил, как знаменитый саксофонист Чевычелов.
Через минуту все было кончено. Я огляделся – свидетелей нет.
Зэки вырыли ямку. Ощипывать петуха не стали. Просто вымазали его глиной и забросали сучьями. А сверху разожгли костер. Так он и спекся.
Караульный счел нужным объяснить мне:
– Глина вместе с перьями отвалится. Я кивнул, дав понять, что считаю эту информацию ценной.
Зэк подошел и говорит мне:
– Отпусти в поселок.
– За водкой, что ли?
– Почему за водкой? За портвейном. А то сразу – за водкой…Водка и портвейн – большая разница. Это как день и ночь.
– Ни в коем случае.
– Начальник!
– Категорически исключено.
– Я через пять минут вернусь.
– Нельзя.
Я знал, что говорю. Культпоход в поселок мог закончиться большим скандалом. А может, и кровопролитием. Достаточно было встретить патрульных.
– Это лишнее, – повторил я твердым голосом.
– Лишнее? – переспросил он, сощурившись. – Что значит лишнее?! Кто его знает, что в жизни главное и что лишнее? Может, портвейн-это как раз самое главное…
– Кончай, – говорю, – философствовать. В поселок я тебя не отпущу.
– Начальник!
– Это лишний разговор.
Зэк презрительно оглядел меня и спрашивает:
– Хочешь, расскажу тебе историю про одного старого шмаровоза?
– Ну.
– Был он королем у себя на Лиговке, и вот его повязали. Оттянул король пятерку, возвращается домой.
А у него три дочери живут отдельно, чуть ли не за космонавтов вышедши. Старшая дочь говорит: «Живи у меня, батя. Будет тебе пайка клёвая, одежа, телевизор…» Король ей: «Телевизора мне не хватало! Я хочу портвейна и желательно „Таврического“!» А дочка ему:
«Портвейн-это лишнее, батя!» Тут он расстроился, поехал к другой. Средняя дочь говорит: «Вот тебе раскладушка, журнал „Огонек“, папиросы…» Тут я перебил его:
– Хватит. Жрите своего петуха и кончайте работу. Короче, ограничились мы петухом. Кстати, я его так и не пробовал. Не смог. Одно дело – курица из магазина. И совсем другое-птица, которой свернули шею у тебя на глазах. Да и соли, откровенно говоря, не было.
В конце зэк еще раз спросил:
– Не отпустишь в поселок?
– Нет.
– Ну, смотри. Жизнь – она длинная. Сегодня ты начальник, завтра я.
Вот, думаю, нахальная физиономия. Мало ему петуха. Я ведь и так, между прочим, рискую.
Однако поздно было ссориться. К этому времени стемнело. Надо было забросать снегом костер и возвращаться.
История не кончается.
Прошло двенадцать лет. За это время я демобилизовался и стал писателем-нонконформистом. Разумеется, меня не печатали. Тем более, что начал я с кошмарных лагерных рассказов.
Короче, я все больше пил и все меньше соблюдал осторожность.
В результате мои сочинения попали на Запад. Некоторые были там опубликованы. А я был уволен с последнего места работы. С полуразрушенной баржи, которую добросовестно охранял.
Дальнейшие события излагаю отрывисто, как бы пунктиром. Мелкое диссидентство. Встречи с перепуганными западными журналистами. Обвинения в притонодержательстве и тунеядстве. (Участковый Баенко говорил мне: «Из твоего дома выбегали полуодетые женщины». Я требовал логики: «Если у меня притон, они должны были наоборот-вбегать».) Затем – какие-то неясные побои в милиции. (Я бы воспринял их как случайность, не повторись они дважды.) И наконец Каляевский спецприемник, бывшая тюрьма на Шпалерной.
Подробности описывать не желаю. Коротко скажу – в тюрьме мне не понравилось. Курить запрещено. Читать запрещено. Питание отвратительное. Спишь на голых досках. Но самое жуткое, что я там испытал, – это было даже не хамство, а публичные физиологические отправления. Железная лохань посреди камеры внушала мне неподдельный ужас. Так выяснилось, что я – интеллигент.
Тюремная обслуга вела себя очень агрессивно. Гораздо агрессивнее, чем в лагере. И даже медики отличались странной жестокостью.
Помню, заболел один мой сокамерник. Мы вызвали фельдшера. Фельдшер спросил:
– Что у тебя болит?
– Живот и голова.
Фельдшер достал из кармана таблетку. Разломил ее пополам:
– Это тебе от живота. А это от головы. И прибавил:
– Да смотри, не перепутай…
Шесть дней меня продержали в камере. Затем вывели на работу. Мне достался гараж Управления милиции на Конюшенной площади. Нужно было вырыть довольно большую яму. Так называемую мойку для автомашин.
В гараж мы с конвоиром явились пешком. Он представил меня трем работягам, которые загорали на листах фанеры. Он сказал:
– Присматривайте за этим декадентом. Конвоир ушел. Сказал, что явится за мной к пяти. Посреди двора лежали тени от церковных куполов.
То и дело мои работяги вставали, переносили фанерные листы на солнце. Я спросил у них:
– Так что мне делать?
Тот, что повыше, откликнулся:
– Закуривай.
И кинул мне пачку «Беломора».
Второй, ухмыльнувшись, сказал:
– Правда, что от работы люди…?
– Что? – я не расслышал.
– Глохнут! – заорал он.
Оба долго, радостно посмеивались.
Так прошло около часа. В основном мы курили и беседовали, сидя на досках. Того, что был постарше, звали Генычем. Высокого – Мишаней.
Затем наступил обеденный перерыв. Работяги достали свои бутерброды. Я встал и отошел. Высокий окликнул меня:
– Але! Раздолбай Иваньга! Иди питайся.
И протянул мне куриную ногу.
Это был высокий тощий человек с усами. Кисть его руки была украшена зеленоватой надписью: «Второй раз бью по трупу!»
Его лицо показалось мне знакомым. Да и он как-то странно на меня поглядывал. Затем вдруг поинтересовался:
– Ты в армии служил?
– Естественно.
– В охране?
– Ну.
– Не в Устьвымлаге?
– В Устьвымлаге.
– Чинья-Ворык помнишь?
– Ну, допустим.
– А как мы петуха уделали?
Он встал и чопорно представился:
– Потомственный зэка Володин. Кличка – Страхуил. Последняя судимость кража.
– Предпоследняя, – исправил Геныч, – не зарекайся…
Конечно, я все помнил. Память наша – как забор, что возле Щербаковских бань. Чуть ли не каждый старается похабную надпись оставить.
Страхуил между тем возбудился:
– Помнишь, я говорил тебе, начальник: жизнь – она калейдоскоп. Сегодня ты меня охраняешь, завтра я буду в дамках. Сегодня я кайфую, завтра ты мне делаешь примочку.
– Короче, – вмешался Геныч.
– Короче, ты меня за водкой не пустил? А я тебя…
Он выждал паузу и закричал:
– Пускаю! И затем:
– Вот шесть рублей с мелочью. Магазин за троллейбусной остановкой.
Я сказал:
– Ребята, это лишнее. Нас у вахты проверяют.
– Лишнее? – его глаза округлились. – Знаешь, что лишнее в жизни, начальник? Алименты, хронический трипак и уголовный кодекс… Вот я тебе расскажу историю про одного домушника с Лиговки. Дотягивает он свой четвертной…
– Кончай, – прервал его Геныч, – магазин закроют.
– Сейчас полтретьего.
– А может, у тебя история на пять часов?! Короче, я пошел за водкой. А потом ходил один из работяг. И мы все говорили о жизни. А потом явился конвоир, и его тоже угостили водкой. Он сначала руками замахал:
– Я на службе! А затем говорит:
– Мне – полную.
Геныч долил:
– Сам люблю полненьких.
Конвоир опьянел, и я сказал ему:
– Жизнь-калейдоскоп. Сегодня ты начальник, завтра я.
А конвоир вдруг заплакал и говорит:
– Я курсы бульдозеристов чуть не окончил. Отчислен из-за сотрясения мозог…