Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ну, еврей, теперь у тебя вид почти нормальный. Если бы не твои дурацкие космы, тебя можно было бы даже назвать красавчиком.

- Я очень много пью. В России меня без конца заставляют пить. Я не могу больше разговаривать. Еще три фразы, и я упаду на пол...

Алехандро подошел к воде и посмотрелся в зеркальную гладь ручья. С удивлением он увидел, что Эрнандес отнюдь не преувеличивает. Он был точь-в-точь похож на испанца, и только длинные волосы выдавали в нем еврея. Он содрогнулся от нечестивых мыслей и отошел от берега, потому что для него сама попытка принять другое обличье была позором.

Потом я виделся с Карлом еще раз. Говорил с ним. И многое понял. Вернее, многое узнал.

— Я бы тебе посоветовал обрезать волосы, чтобы не привлекать внимания. Иначе все сразу догадаются, что ты еврей в христианском платье, а значит, либо сбежал, либо прячешься от кого-то. Путь наш от этого легче не станет.

Алехандро пришел в ужас.

— Ни за что. Тогда все подумают, что я нарушил Завет Божий.

Узнал, например, что в Америке даже знаменитые писатели - бедствуют. Что они ради заработка вынуждены служить или, как минимум, - преподавать. Что русских авторов переводят мало. Что американцы предпочитают собственную литературу - европейской. (Не в пример европейским и тем более - русским читателям.) Я узнал, что финансовое положение Бродского несколько идеализировано ленинградской молвой. Что издательства завалены рукописями, доходы от которых ничтожны. Что многие русские книги попросту убыточны. Особенно - стихи, что является некоторым утешением для прозаика. И так далее. И тому подобное...

— Если хочешь блюсти его, юноша, то учти: это лучше удается живым, чем мертвым. Мне заплатили за то, чтобы я доставил тебя в Авиньон целым и невредимым, и я тебе говорю, мы туда доберемся, если ты обрежешь свои лохмы. Подумай еще раз.

Алехандро, больше не желая дискутировать на эту тему, спросил, нет ли у них с собой еды, и Эрнандес достал свежий хлеб и головку сыра. Алехандро ел с такой жадностью, что Эрнандес не выдержал:

После этого я собирал информацию два года. Мне хотелось знать всю правду. Покончить с иллюзиями. Действовать разумно, трезво и практично.

— Ты ешь будто в последний раз, еврей. Ты что, никогда не был голодным?

Я не торопился уезжать. Хотя жизненные обстоятельства мои резко ухудшились. Я ждал, когда меня издадут в \"Ардисе\". Ведь пока я живу в Союзе, у меня больше шансов для этого.

Алехандро ответил, глядя на него с явной опаской:

И все-таки пришлось уехать. Некоторые происшествия сделали мой отъезд безотлагательным...

— У меня богатый отец.

Эрнандес хмыкнул.

С февраля 79-го года мы живем в Нью-Йорке. Этот город - серьезное испытание воли, характера, душевной прочности. Здесь у тебя нет ощущения гостя, приезжего, чужестранца. И нет ощущения дома, пристанища, жилья. Есть ощущение сумасшедшего корабля, набитого миллионами пассажиров. Где все равны...

— Ага, что знаю, то знаю, — сказал он и вручил подопечному сверток, завернутый в мягкую кожу. — Твой отец просил передать тебе это. Велел тебе открыть его прежде, чем мы тронемся в путь.

Если хочешь здесь жить, надо что-то полюбить в Америке.

Отойдя в сторону, Алехандро развязал веревку, которой был перевязан сверток, и, разворачивая медленно, извлек по очереди отцовские подарки. Первым он нашел кошелек, набитый золотыми монетами, которых там было столько, сколько Алехандро не видел еще ни разу в жизни. Алехандро пощупал желтые кружочки и снова опустил их в кошель, с удовольствием ощущая его тяжесть, но тем не менее позаботившись о том, чтобы его спутник не услышал звяканья золота. Теперь по пути в Авиньон он ни в чем не будет испытывать недостатка. Кроме того, в свертке оказались молельная шаль, отличный острый нож и охранная грамота, подписанная епископом. Еще он нашел там белье, расческу и маленький пузырек с клеверным маслом, которым чистили зубы и врачевали раны. Но самое главное, в свертке лежала его оплетенная в кожу тетрадь с пергаментными листами, которая, как было известно отцу, составляла главное богатство Алехандро. С трепетом он взял ее в руки и с нежностью погладил, прежде чем положить обратно.

Последним, что он там обнаружил, было еще одно письмо, от отца, запечатанное его личной печатью. Алехандро сломал воск и развернул пергамент.

Мне в этом смысле повезло. Я полюбил Америку раньше, чем ее увидел.

* * *

«Дорогой мой сын.

С детства я любил американскую прозу. За демократизм и отсутствие сословных барьеров. За великую силу недосказанности. За юмор. За сочувствие ходу жизни в целом. За внятные и достижимые нравственные ориентиры.

Дела наши пошли хуже некуда. Я договорился с епископом о твоем освобождении в надежде на то, что когда-нибудь тебе удастся дать нам знать о семье через своих новых друзей, однако епископ нас предал.

Еще раньше я полюбил американские трофейные фильмы. За ощущение тождества усилий и результата. За идею превосходящего меньшинства. За гениальное однообразие четко вылепленных моделей.

Мы условились, что тебя доставят в Авиньон под охраной человека (с которым ты сейчас путешествуешь и который и передал тебе это письмо). Я на глазах епископа сжег пергамент с записями всех его займов, тем самым выполнив свою часть сделки, и с тем и отбыл.

Однако он, эта свинья, распорядился, чтобы вся наша семья была навсегда выслана из Серверы в течение двух дней. Пришлось спешно продать все наше добро, и твой дядя Иоахим выкупил у меня списки оставшихся должников.

Затем я полюбил джаз шестидесятых годов, сдержанный и надломленный. Полюбил его за непосредственность. За убедительное, чуждое ханжеству возрождение соборных переживаний. За прозорливость к шансам гадкого утенка. За глубокий, выстраданный оптимизм...

Осведомитель мой подкупил епископского посланника и прочел содержание его письма. Будь осторожнее, они хотят заклеймить тебе лицо каленым железом. Мать твоя при мысли об этом приходит в отчаяние. Я ей говорю, что ты врач и сумеешь себя вылечить, и что клеймо небольшая плата за жизнь. Надеюсь, сейчас ты не страдаешь от боли или от гноящейся раны. Старайся ухаживать за ней, как сам ты не раз говорил мне, и чаще ее промывать.

У меня появились знакомые американцы. Я любил независимость их поведения, элегантную небрежность манер. Я любил их пренебрежение к условным нормам. Прямоту и однозначность в разговоре. Мне нравились даже их узковатые пиджаки...

Мы также вскоре отправимся в Авиньон. Если доберемся благополучно, то оставим тебе весточку у тамошнего раввина, и ты сделай то же.

Наконец я приехал. Пытаюсь разобраться в этой жизни. Что-то делать, предпринимать...

Возлюбленный сын мой, ты должен понять, что здесь ты не в безопасности, на тебя скоро пойдет охота. Семейство Карлоса Альдерона в гневе на тебя за то, что ты столь непочтительно обошелся с главой семейства, и уже пущен слух о том, что преступный еврей отпущен и направился в Авиньон. Так что не пренебрегай осторожностью. Бог да не покарает тебя более. Сделай все, чтобы добраться до Авиньона, ибо там, если будет на то воля Божья, мы все вновь воссоединимся.

Увы, мои прогнозы оказались верными. Вот что я уяснил:

Положение русского литератора на Западе можно считать двойственным. Обстоятельства его жизни необычайно выигрышны. И наряду с этим - весьма плачевны.

Твой любящий отец».

Начнем с плохого. Рядового автора литература прокормить не может. Писатели работают сторожами, официантами, лифтерами, водителями такси.

* * *

В Америке серьезной литературой занимаются те, кто испытывает в этом настоятельную духовную потребность.

Алехандро почувствовал, как Эрнандес тронул его за плечо. Сделал он это на удивление мягко и осторожно.

— Пора ехать, — сказал наемник.

Литература также не является здесь престижной областью. Действительно, в Москве или Ленинграде писатель считается необычайно уважаемой фигурой. Удостоверение Союза писателей распахивает любые двери. Дружбой с писателями щеголяют маршалы и киноактеры, хоккеисты и звезды эстрады, работники ЦК и гении валютных операций.

Алехандро скатал письмо, осторожно, будто это была драгоценность. Сунул письмо за пояс, нож за верх башмака, снова завязал сверток и уложил в седельную сумку. Потом он вспрыгнул в седло, изумив провожатого ловкостью.

— Сеньор Эрнандес, — сказал он, — прошу прощения, но у меня появилось еще одно задание. Отец велел мне до отъезда отправить письмо к епископу.

Здесь рядовой писатель совершенно не выделяется. Сферы бизнеса, медицины, инженерии, юриспруденции - куда престижнее. Литератора здесь ценит довольно узкий круг читателей.

Эрнандес недовольно крякнул, но спорить не стал. Направившись в сторону монастыря, они пустили лошадей рысью.

Алехандро сам удивился тому, как быстро привык к верховой езде. Он редко садился в седло, обычно отправляясь в путь в повозке, запряженной мулом. Они быстро скакали по неровным пыльным дорогам, и не успел Алехандро опомниться, как они уже были возле стен монастыря, где отец его совершил роковую сделку с епископом.

Дома можно, разговаривая с незнакомой барышней, выдавать себя за приятеля Евтушенко. Здесь такой прием малоэффективен.

Он спрыгнул с лошади, снова сам удивившись тому, как ловко это у него вышло, передал Эрнандесу вожжи и направился к воротам монастыря. Но прежде чем войти, достал нож и срезал свои длинные локоны, которые упали на пыльную дорогу, где и остались лежать. Он следил, как падают длинные черные кудри — последнее, что его теперь связывало с этой землей, с людьми, которых он любил, с родней и неродней. И как только они легли ему под ноги, он стал другим человеком, которого ждала иная жизнь, и прошлое было больше над ним не властно.

Дома нас страшно угнетала идеологическая конъюнктура. В Америке тоже есть конъюнктура - рынка, спроса. Это тоже очень неприятно.

Оставив их лежать там, где они упали на землю, Алехандро храбро двинулся к массивным монастырским воротам. С монахом, открывшим ему, он поздоровался по-испански, а потом сказал, что привез письмо от одного из кредиторов и обязан вручить его лично. Однако монах его не впустил, потому что епископ как раз молился и его нельзя было беспокоить.

И все-таки я предпочитаю здешнюю конъюнктуру. Ведь понятия \"талантливая книга\" - \"рентабельная книга\" хоть изредка, но совпадают. Разумеется, не всегда. И даже не часто. Скажем, в трех из десяти.

Понятия же \"талантливая книга\" - \"идеологически выдержанная книга\" не совпадают никогда. Нигде. Ни при каких обстоятельствах.

«Скорей валяется в постели с молоденькой красоткой», — подумал Алехандро, вспомнив, что говорила про Иоанна молва. Он достал из-за пояса письма и показал охранную грамоту, требовавшую пропустить его, с епископской печатью, которую монах сейчас же узнал, а потом письмо на иврите, прочесть которое здесь не мог никто, кроме него.

Здешняя конъюнктура оставляет писателю шанс, надежду, иллюзию. Идеологическая конъюнктура - это трибунал. Это верная гибель. И никаких иллюзий!..

Монах сдался перед печатью и впустил Алехандро. Ему показалось странным, что какой-то нехристь отправил епископу письмо на своем языке через весьма неподобающего юного посланника, однако он решил не забивать себе этим голову и оставить все вопросы для его преосвященства. Он подвел юношу к дверям зала и тихо постучал.

— Войдите, — раздался голос епископа.

Мы поселились в Америке. Приготовились к борьбе за существование. Все мои друзья твердили:

Монах открыл тяжелую дверь, и Алехандро оказался в парадном зале. Роскошь убранства его потрясла, и он с изумлением огляделся.

- Если надо, буду мыть посуду в ресторане. Жизнь заставит - пойду таскать мешки. Поступлю на курсы ювелиров или автомехаников. На худой конец сяду за баранку...

Епископ следил за ним взглядом.

— Итак, молодой человек, да благослови тебя Бог, чем могу быть полезен?

Я сам все это говорил. И что же? Многие ли из нас уплотнили собой ряды американского пролетариата?

— Господин, я привез вам письмо.

Лично я таких не знаю. У кого-то грант. Кому-то жена умная попалась. Кто-то преподает. Кто-то стал государственным паразитом.

— Дай сюда, поднеси-ка к свету.

Алехандро, приблизившись, вытащил из-за пояса письмо и вручил Иоанну, который развязал тесьму и развернул лист. Недоуменно он поднял глаза на посланника.

К тому же, напоминаю, я говорю о средних писателях. Не об Аксенове, Войновиче или Синявском. Я говорю о тех, кто не имел признания в Союзе. Да и здесь пока что его лишен.

— Что за дурацкие шутки, кто мог написать мне письмо на языке иудеев?

(Немного обидно быть делегатом и теоретиком посредственности. Однако должен же кто-то исследовать этот вопрос.)

— Здесь благодарственное послание от человека по имени Авраам Санчес, который благодарит вас за честность и доброту.

Все мои знакомые живы, все что-то пишут. Подрабатывают на радио \"Либерти\". В одной нашей редакции что-то получают 16 человек. По соседству находится русское телевидение. У них еще человек двадцать. И так далее.

Лицо епископа перекосилось от страха, и Алехандро остался доволен. Церковник съежился в кресле, понимая, что пришел час расплаты. Алехандро не стал терять времени. Он выхватил нож и по рукоять вонзил его в грудь предателя.

Вернемся к литературе.

Глядя на осевшее на пол тело и растекшуюся лужу крови, Алехандро думал: как же он, врач и целитель, так спокойно и просто лишил человека жизни? Он дал клятву не навредить и всегда ей следовал, а сейчас, в этом, полном роскоши зале, он навредил так, что хуже не бывает, ни на мгновение не усомнившись и не почувствовав жалости. Он увидел себя в зеркале. «Кто этот негодяй?» — спросил он себя, не узнав своего отражения. Он вынул из рук епископа пергамент, сунул в карман рубахи, затем отер следы крови с лезвия и башмаков. И так же быстро, как и вошел, вышел из зала, неслышно закрыв за собой дверь.

\"Ардис\" выпустил мою \"Невидимую книгу\" по-русски и по-английски. Рецензии были хорошие. Но мало.

Алехандро прошел по монастырским коридорам спокойно, будто не сделал ничего дурного, вернулся к Эрнандесу, и они направили лошадей на восток, в Авиньон.

Самая большая рецензия появилась в газете \"Миннесота Дэйли\". Мне говорили, что в этом штате преобладают олени. И все же я низко кланяюсь штату Миннесота...

\"Ардис\" выпускает на обоих языках русские книги. Бродский советовал мне подумать об американских журналах. Он же рекомендовал меня замечательной переводчице Энн Фридмен. Еще раньше я познакомился с Катей О\'Коннор из Бостона.

Эня перевела мой рассказ, который затем был опубликован в журнале \"Ньюйоркер\". Далее \"Нью-йоркер\" приобрел еще три моих рассказа. Один должен появиться в течение ближайших недель. Остальные - позже.

Мне объяснили, что это большой успех. В Союзе о \"Ньюйоркере\" пишут: \"Флагман буржуазной журналистики...\" Здесь его тоже ругают. Знакомые американцы говорят:

Четыре

- Ты печатаешься в самом ужасном журнале. В нем печатается Джон Апдайк...

Джейни и Кэролайн стояли перед столом в главной лаборатории Отделения микробиологии Британского института науки, в кабинете, сверкавшем стеклом, белым ламинатом и хромированным металлом. Лаборатория находилась в старом здании со всеми присущими ему особенностями: высокими потолками, высокими окнами, эхом, подхватывавшим каждый звук… «И, может быть, даже с привидениями», — подумала Джейни. Они, охваченные благоговейным трепетом, стояли в центре кабинета, одинаково славившегося как своей древностью, так и потрясающими новейшими технологиями.

Я не могу в этом разобраться. Я все еще не читаю по-английски. Джон Алдайк в переводах мне очень нравится...

— В жизни не видела ничего подобного, — призналась Джейни. — Чего бы я только не отдала, чтобы с месяц поиграть здесь в эти игрушки.

Курт Воннегут тоже ругал \"Ньюйоркер\". Говорил, что посылал им множество рассказов. Жаловался, что его не печатают. Хемингуэя и Фолкнера тоже не печатали в этом журнале. Они говорят, Фолкнер писал чересчур хорошо для них. А Хемингуэй чересчур плохо.

Лаборант, вызвавший их сюда, посмотреть, что он обнаружил в последней пробе, громко рассмеялся.

Мне известно, что я не Воннегут. И тем более - не Фолкнер. Мне хотелось выяснить, чем же я им так понравился. Мне объяснили:

- Большинство русских авторов любит поучать читателя, воспитывать его. Причем иногда в довольно резкой, требовательной форме. Черты непрошеного мессианства раздражают западную аудиторию. Здесь этого не любят. И не покупают...

— Только убедитесь, что за вами нет хвоста из биополиции. И коли вам и впрямь хочется поиграть, сначала наденьте маскарадные костюмы. — Он показал на вешалку, где висели биозащитные костюмы, все того же мерзкого зеленого цвета, как и в аэропорту.

Видно, мне повезло. Воспитывать людей я не осмеливаюсь. Меня и четырнадцатилетняя дочка-то не слушается...

— Не люблю этот цвет, — сказала она с мрачной улыбкой.

Действительно, русская литература зачастую узурпирует функции Церкви и государства. И рассчитывает на соответствующее отношение.

— Никто не любит, — отозвался он, по-приятельски улыбнувшись в ответ. — Не знаю, кто его выбирал, но, должно быть, это был заговор с целью нанести людям визуальную травму.

Я не хочу сказать, что это плохо. Это замечательно. Для этого есть исторические причины. Церковь в России была довольно слабой и не пользовалась уважением. Литература же пользовалась огромным, непомерным, может быть - излишним авторитетом.

— Как минимум вызвать головную боль, — добавила Кэролайн.

Отсюда - категорическая российская установка на гениальность, шедевр и величие духа. Писать хуже Достоевского считается верхом неприличия. Но Достоевский - один. Толстой - один. А людей с претензиями - тысячи.

Лаборант был обаятелен на свой городской и совершенно британский манер.

Мне кажется, надо временно забыть о Достоевском. Заняться литературной техникой. Подумать о композиции. Поучиться лаконизму...

— Итак, — сказал он, — насколько я понимаю, вот эта игрушка должна вас заинтересовать.

Кроме того, в сочинениях русских авторов преобладают мрачноватые гаммы. Это естественно. Мы прибыли из довольно серьезного государства. Однако смешное там попадалось не реже, чем кошмарное.

Он передал Джейни клочок ткани, по форме почти круглый, с неровными краями, а по размеру почти точно соответствовавший диаметру бура.

Трудно забыть, как сержант Гавриленко орал на меня:

— Судя по тому, что он круглый, можно предположить, что вы его вырвали буром.

- Я сгнию тебя, падла! Вот увидишь, сгнию! Грустить мне или смеяться, вспоминая об этом.

— А я сказала бы, что ткань порвалась раньше, чем волокна утратили эластичность, — сказала Джейни. — Видите эти загибы? Чтобы так получилось, ткань должна была слежаться в земле. Может быть, там еще остался клочок побольше.

Хотелось бы не путать дурное настроение с моральным величием.

Сейчас, глядя на обрывок ткани, который держала в руке, Джейни, радовалась серьезной находке и забыла о мучивших ее угрызениях совести из-за «незаконного» вторжения в чужие владения.

Уныние лишь издалека напоминает порядочность... Недавно я прочел такую фразу у Марамзина:

— Он на редкость хорошо сохранился, — заметила она.

\"Запад интересуется нами, пока мы русские...\" Это соображение мне попадалось неоднократно.

Она измерила расстояние от верха трубы до маркера, который стоял против места, где была находка.

В самых разнообразных контекстах. У самых разных авторов.

— Глубина соответствует пяти сотням лет, хотя разложения почти не заметно. Может быть, потому что там торфяники. Торф препятствует доступу воздуха. Готова поспорить: мы, когда нас откопают, сохранимся точно хуже. — Она вернула клочок лаборанту. — То-то в Штатах поднимется переполох, когда мы это привезем.

То есть мировая литература есть совокупность национальных литератур. В самых ярких, блистательных образцах. Чем национальнее автор, ;гем интернациональное сфера его признания...

— Не хотите ли сейчас быстренько взглянуть? — спросил лаборант.

Это соображение вовсе не кажется мне бесспорным. Хоть я и не решаюсь его опровергать. Теория - не мое дело.

Мысленно Джейни перебирала в уме одни и те же вопросы. «Кто его там оставил? Когда? Откуда он попал туда, где его нашли?» Сопоставляя все неизвестные и почувствовав вдруг азарт, она поняла, что ее вынужденная переквалификация из хирургов в судебные археологи на самом деле не столь беспросветна. Впрочем, пока что это ей лишь показалось.

Я только хочу привести несколько фамилий.

— Может быть, лучше подождем, — уклончиво сказала она. — У нас собраны все образцы, и пора приступать к обработке. Не хотелось бы раньше времени отвлекаться, хотя, должна признать, находка забавная. Возможно, ее даже удастся включить в дипломную работу, но сейчас мне хочется поскорее закончить то, что уже начато. — Она посмотрела на лаборанта. — Если у вас вдруг сегодня найдется свободное время, мы могли бы начать химический цикл.

Иосиф Бродский добился мирового признания. Его американская репутация очень высока.

При этом Бродского двадцать лет упрекают в космополитизме. Говоря, что его стихи напоминают переводы с английского. Об этом писали Рафальский, Гуль и другие, более умные критики. И у Бродского есть материал для подобных оценок. В его поэзии сравнительно мало национальных черт. Хотя ленинградские реалии в его стихах точны и ощутимы.

Не желая давить, она все же решила дать ему понять, что, если он согласится взяться за дело сегодня же, ее лично это вовсе не огорчит. Однако лаборант, похоже, не понял.

Мне кажется, Бродский успешно выволакивает русскую словесность из провинциального болота.

А раньше этим занимался Набоков. Который еще менее национален, чем Бродский.

— Мне еще нужно кое-что закончить, а вот потом я уже смогу вгрызаться в вашу работу. Лучше начнем с понедельника. Тогда несколько дней мое драгоценное внимание будет безраздельно принадлежать вам. Но если хотите быстренько взглянуть, что тут у вас получилось, пару минут уделить я могу.

— Пожалуйста, Джейни, давайте, — сказала Кэролайн, явно заинтересовавшись, о чем речь. — Просто посмотрим. Кому это повредит?

Два слова о Набокове. Я не хочу сказать, что ему противопоказана русская традиция. Просто она живет в его творчестве наряду с другими. Лужин, например, типично русский характер. Гумберт принадлежит к среднеевропейскому типу. Мартын Эдельвейс - вненационален, хоть и уезжает бороться с коммунистами.

Очевидно, самое русское в Набокове - литературный язык. (Пока он его не сменил.)

Кому это повредит? Наверняка никому. Тем не менее…

Вспомните Алданова, Ремизова, Зайцева, Куприна. Это были необьiчайно русские писатели. Притом очень высокого класса. А мирового признания добился один Набоков.

Я думаю, понятие \"мировая литература\" определяется не только уровнем. Не только качеством. Но и присутствием загадочного общечеловеческого фермента.

Она еще раз посмотрела на кружок старой ткани, удивляясь тому, что при одном лишь взгляде внутри раздается сигнал непонятной тревоги. Ей захотелось отойти от него подальше, будто ее кто-то толкал прочь, хотя она понятия не имела почему. Она сформулировала это лишь как нежелание заниматься именно этим объектом именно в этот день. В отличие от нее Кэролайн, не столь осторожная, желала немедленно удовлетворить любопытство.

Я думаю, национальное и общечеловеческое в творчестве живет параллельно. И то и другое сосуществует на грани конфликта. Может быть, противоречит одно другому. И при этом в каком-то смысле дополняет...

Рядом с Чеховым даже Толстой кажется провинциалом. Разумеется, гениальным провинциалом. Даже \"Крейцерова соната\" - провинциальный шедевр.

— Это же займет всего несколько минут, — продолжала Кэролайн. — Мы же брали все эти пробы, особенно некоторые, должна сказать, при очень забавных обстоятельствах, а толку до сих пор было только грязь под ногтями и клочок тряпки. Провозимся мы с этими образцами еще весь понедельник. Почему бы сейчас просто не позабавиться и не полюбоваться на то, что там получилось?

А теперь вспомним Чехова. Например, его любимую тему: раскачивание маятника супружеской жизни от идиллии к драме. Вроде бы что тут особенного. Для Толстого это мелко. Достоевский не стал бы писать о такой чепухе.

А Чехов сделал на этом мировое имя. Благодаря общечеловеческому ферменту.

Джейни была удивлена, распознав в подтексте обиду. Она и впрямь порой забывала о том, что Кэролайн приехала сюда потому, что это была ее единственная возможность чему-нибудь научиться и, быть может, единственная возможность куда-нибудь съездить. Джейни оплатила ей дорогу, и та прибыла первой, все организовала и вообще честно выполняла все пункты договора. И, отчасти проникшись ее нетерпением, не слушая внутренний голос, Джейни сдалась.

Уж каким национальным писателем был Лесков! А кто его читает на Западе?!

Чрезвычайно знаменателен феномен Солженицына, который добился абсолютного мирового признания.

— Думаю, мы заслужили небольшое развлечение, — признала она. — Однако проявим благоразумие. Точного оборудования у нас нет, а мы — не забудьте — здесь имеем дело с историей.

И что же? Запад рассматривает его в первую очередь как грандиозную личность. Как выдающуюся общественную фигуру. Как мужественного, стойкого, бескомпромиссного человека. Как историка. Как публициста. Как религиозного деятеля. И менее всего как художника.

Мы же, русские, ценим в Солженицыне именно гениального писателя. Выдающегося мастера словесности. Реформатора нашего синтаксиса. Отдавая, разумеется, должное его политическим и гражданским заслугам. По-моему, тут есть над чем задуматься...

Лаборант подвел их к компьютеру в центре комнаты и поставил три стула, так чтобы всем был хорошо виден экран. Потом подготовил микроскоп, прочистил образец легким пылесосом. По размеру клочок оказался немного больше площадки рабочего стола микроскопа, и лаборант немного повозился, его пристраивая. Джейни следила за его движениями и всякий раз, когда он перекладывал образец, морщилась при мысли о том, сколько при этом гибнет микроскопических существ. Наконец подготовка закончилась, и они увидели первое увеличение.

Мне кажется, у литераторов третьей волны проявляется еще одна не совсем разумная установка. Мы охвачены стремлением любой ценой дезавуировать тоталитарный режим. Рассказать о нем всю правду. Не упустить мельчайших подробностей. Затронуть все государственные и житейские сферы.

— Ткань действительно отлично сохранилась, — сказала Джейни. — Что наводит на мысль, что это шерсть.

Стремление, конечно, похвальное. И черная краска тут совершенно уместна. И все-таки задача кажется мне ложной для писателя. Особенно если превращается хоть и в благородную, но самоцель.

Однако, просмотрев несколько слоев, где явно были видны весьма характерные бороздки, свидетельствовавшие о растительном происхождении, переменила мнение.

Об ужасах советской действительности расскажут публицисты. Историки. Социологи.

Задача художника выше и одновременно - скромнее. И задача эта остается неизменной. Подлинный художник глубоко, безбоязненно и непредвзято воссоздает историю человеческого сердца...

— Наверное, лён, — предположила она, — хотя не думаю, лён вряд ли бы так сохранился. Выглядит так, будто он был крашеный и от времени краска выцвела. Но разницы в цвете волокон почти не наблюдается, так что, я думаю, изначально ткань была белой.

Я думаю, что у литераторов третьей волны хорошие перспективы на Западе. Нашли дорогу к читателям - Аксенов, Максимов, Синявский, Войнович. Большой интерес вызывает творчество Соколова, Лимонова, Алешковского. Критика высоко оценила Мамлеева и Наврозова.

Ищет встречи с западной аудиторией благородное детище Григория Поляка - \"Часть речи\"...

Странный кусочек ткани манил к себе, притягивал взгляд. Подчинившись его зову, Джейни подалась к экрану, чтобы лучше рассмотреть изображение. Чем дольше она рассматривала странные переплетения линий, тем больше в ней, против воли, росло любопытство.

— Не могли бы вы немного увеличить? — спросила она.

Наверное, я пропустил десяток фамилий. Например, Ерофеева, автора шедевра \"Москва-Петушки\"... Конечно же - Игоря Ефимова, Марамзина, Некрасова.

Лаборант взялся за мышь, вывел меню. Щелкнул курсором по нужной команде и выбрал процент. Экран почти мгновенно мигнул, и на нем появилось новое изображение, увеличенное в два раза.

Мы избавились от кровожадной внешней цензуры. Преодолеваем цензуру внутреннюю, еще более разрушительную и опасную. Забываем об унизительной системе аллюзий. Жалких своих ухищрениях в границах дозволенной правды.

Рассмотрев его хорошенько, Джейни попросила увеличить еще раз. Лаборант, не заставив себя ждать, повторил операцию и повторял до тех пор, пока изображение волокна не заняло весь экран. Они крутили его вниз и вверх, вперед и назад, разглядывая каждую мелочь и время от времени останавливая прокрутку, когда попадалось что-то особенно любопытное. «Всё как положено, — подумала Джейни, — как ни странно, смотреть почти не на что». Но едва она начала терять интерес, как на экране мелькнуло удивительное одноклеточное существо.

Банально выражаясь, мы обрели творческую свободу. Следующий этап новые путы, оковы, вериги литературного мастерства. Как говорил Зощенко литература продолжается.

— Остановите здесь, — быстро сказала Джейни, показав на монитор.

Кэролайн и лаборант, у которого на нагрудной бирке значилось «Фрэнк», оба замерли, увидев, на что она смотрит.

Я, например, стал тем, кем был и раньше. Просто многие этого не знали. А именно, русским журналистом и литератором. Увы, далеко не первым. И к счастью, далеко не последним. Спасибо за внимание.

— Посмотрим-ка на нее поближе, — сказала Джейни.

Фрэнк, не заставив просить себя дважды, еще раз усилив увеличение, вывел картинку в центр. Изображение оказалось немного расплывчатым, и он включил автоматическую фокусировку.

Однако четкость получилась неважной, и Фрэнк, не скрывая волнения, предложил:

— Если у вас есть несколько минут, я мог бы улучшить. Есть здесь парочка фильтров, можно прогнать сквозь них.

— Давайте, — легко согласилась Джейни.

Он немного подвигал мышью, открывая ряды цифр. Изображение изменилось волной сверху вниз, и на экране появилось совершенно четкое изображение некой бактерии.

Она была похожа на плотную, коротенькую торпеду, со всех сторон топырящуюся тонкими жгутиками. Глядя на эти неподвижные жгутики, Джейни невольно представила себе, как, живая, торпедка бодро машет ими, двигаясь в питательной жидкой среде, где она когда-то жила. Поскольку капель крови на клочке ткани было не видно, Джейни решила, что та попала туда вместе с каплями пота, слюны или, может быть, слез. Это можно будет проверить дома в университетской лаборатории Джона Сэндхауза.

— Трам-тарарам, — сказал Фрэнк, радуясь находке. — Вот так образчик. Похоже на энтеробактерию, хотя я не такой в них знаток, чтобы с ходу определить.

Кэролайн восхищенно присвистнула.

— До чего хорошенькая!

Джейни не стала говорить вслух, о чем она думала. А подумала она только одно: «До чего простая, до чего совершенная и до чего же хорошо сохранилась». Но следом за этой невольно мелькнула еще одна мысль: «Она опасна». Теперь Джейни твердо приняла решение заняться находкой дома. Возможно, ее и впрямь удастся включить в дипломную работу. Однако этот холодок страха в спине, неизвестно откуда и почему… Похоже, ни Кэролайн, ни Фрэнк не чувствовали ничего подобного.

— Можно ли как-то пометить это место? — спросила она, вдруг ощутив желание побыстрее закончить с этим делом. — Мне бы хотелось в следующий раз найти ее сразу, не обыскивая весь образец.

— Могу пометить химическим красителем, — сказал Фрэнк. — Выделим этот участок и сохраним в памяти. Потом, когда откроете файл, достаточно будет дать команду найти маркер. Здесь скопируете файл и потом, дома, дадите такую же установку своей программе. Большинство наших с вами программ, биологических и медицинских, умеют распознавать химические реагенты. На всякий случай могу использовать самый простой. А сейчас, если хотите, вид можно распечатать, а файл сохранить на диске, и так вы его отвезете в Штаты.

Прикинув сначала в уме, насколько их деликатная добыча может быть устойчивой к влаге, Джейни сказала: