Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ну, ладно…

12. Отъезд

В полдень следующего дня я сидел на пустом чемодане при дороге, ведущей из лагеря на станцию, и грыз кусок твердого, залежавшегося в кармане сыра. Час назад истек положенный срок свидания, и мне пришлось покинуть территорию лагеря. Но я еще не расстался с отцом. Нам было разрешено проститься в караулке в половине первого, когда начинался обеденный перерыв.

Те утренние часы, что мы были вместе, промелькнули с неестественной быстротой. Вначале нам казалось, что у нас времени вдосталь, и мы спокойно разговаривали о всяких далеких вещах: о моей первой учительнице немецкого языка Анне Федоровне, о наших бывших соседях по квартире в Армянском переулке, об улице Фурманова, куда мы с мамой переехали уже в отсутствие отца, о Гурьеве и Харитонове, словом, мы беседовали как люди, в чьем распоряжении вечность. А может, мы просто жалели и щадили друг друга? Слишком страшно было бы коснуться того, что нам предстояло. Неожиданно в дверь просунулась голова Лазуткина.

— Принес чемоданчик… — проговорил он словно бы в пустоту. Один из двух привезенных мною чемоданов я должен был взять с собой.

— Как, уже? — произнес отец, достал из кармашка часы и стал зачем-то крутить завод.

Взаимопомощь выручила нас и сейчас. Главное было — не видеть друг друга. Это совсем не просто: быть рядом, разговаривать, даже спорить, — отец настаивал, чтобы я взял с собой еду, я же решительно отказывался, — глядеть друг на друга и не видеть. Не видеть гримасы боли и слабости на лице родного человека, не отвечать на нее, чтобы не увеличить его муки. Мы с честью выдержали испытание.

Я попрощался с начальником отца, с бородатым Гурьевым, с Харитоновым, с Лазуткиным, с секретаршей, выполнил нужные формальности в караулке, а затем долго брел с противно пустым чемоданом в руках, пока меня не остановил ударивший с полей в грудь и лицо ветер. Тогда я сел на чемодан и, отворотившись от ветра, стал глядеть на колючую проволоку и сторожевые башни, похожие на грибы.

А потом я почувствовал вдруг сильный голод. Я обманул отца, сказав, что позавтракал в буфете, в этот день буфет почему-то был закрыт, но я не хотел, чтобы отец расточал на меня московские продукты. Теперь мне тоже было мучительно жаль и мандаринов, скормленных дежурному, и бутербродов, которыми я так щедро наделил Харитонова и Лазуткина. Тут я вспомнил о сыре, сохранившемся у меня от собственных дорожных запасов, достал его и, обдув соринки, начал грызть. Сыр показался мне очень вкусным, но так усох, что даже мои крепкие зубы едва с ним справлялись. Я грыз его до самого прощального часа, о котором возвестил тонкий, похожий на свист в два пальца гудок.

Расставанье началось, как новое свидание. Встретившись в караулке, мы поцеловались, и отец сказал, точно увидев меня впервые:

— А ты выглядишь настоящим молодым мужчиной. Это самая прекрасная пора — молодость, куда лучше отрочества и юности.

Отец спросил меня, что я буду делать по возвращении в Москву. Я нарисовал ему великолепную картину моих каникулярных праздников. Я поеду в дом отдыха «Сатеевка», где меня уже ждет моя девушка Лиза. У меня будет отдельная комната, я же еду туда как полноправный писатель. Любовь, лыжи, бильярд и немного творчества — вот моя жизнь в «Сатеевке». Отец должен знать, что мне будет хорошо, очень хорошо, только это могло скрасить ему разлуку. Не остался и он в долгу передо мной. Он разберет привезенные мною книги и составит себе программу чтения, кроме того, он намерен освежить в памяти английский язык… Жаль, что я не успел побывать у него в бараке, я бы убедился, что там отличная обстановка для занятий. Словом, каждого из нас ожидало столько неотложных, интереснейших дел, что мы почти мешали друг другу.

— Ну, распрощались? — произнес стоящий рядом охранник и уронил ружье.

Приклад глухо стукнул в шаткий деревянный пол, и звук этот упал мне в самое сердце. Что-то оборвалось во мне, и сразу из глаз покатились слезы. Обычно плачу предшествует какое-то внутреннее борение, человек всегда сознательно или безотчетно — сопротивляется слезам, а сейчас это случилось так, будто кто-то другой заплакал во мне.

И по щекам отца потекли слезы вдоль носа к страдальчески скривившемуся рту. Мы обнялись, поцеловались, затем еще поцеловали друг друга в мокрые лица и кинулись к противоположным выходам из караулки. Обогнув караулку, я увидел по другую сторону проволочной ограды отца. За ним бессмысленный и ненужный, с глупо выставленным вперед штыком едва поспевал часовой.

— До свиданья! — крикнул отец, приблизившись вплотную к проволоке.

— До свиданья! — крикнул я, тоже подбежав к проволоке.

С вышки что-то заорали на меня ли, на отца или на нас обоих. Мы двинулись вдоль огорожи, каждый по своей стороне, разделенные полутора-двумя метрами пространства, простеганного колючей проволокой.

Потом сугробы заставили меня забрать чуть в сторону, а какое-то невидимое мне препятствие принудило и отца отдалиться от проволоки, но мы все шли, шаг в шаг, и махали друг другу руками. Дорога увела меня еще дальше от проволоки, теперь я мог видеть отца лишь полу обернувшись; так я и шел, повернув назад голову, и видел, что отец следует за мной, то подымаясь на носки, то быстро пробегая вперед к просвету, а за ним тяжело шагает часовой с винтовкой под мышкой. Так шли мы, словно связанные невидимой цепью, шли, томясь и мучая друг друга, и не в силах прекратить эту муку, пока отец не достиг конца клетки. Перед ним выросли ряды колючей проволоки, и он приник к ней, ловя меня последним взглядом. Я еще видел его лицо, хоть и смутно, затем лишь общий абрис фигуры, словно повисшей на проволоке, затем темное пятнышко меж сверкающих нитей, и это пятнышко задержалось надолго. Я подходил к станции, а оно все не исчезало, затем стало чуть приметной точкой, скорее угадываемой, нежели видимой, и вдруг эта точка пропала в легком сиянии, творившемся вокруг льдисто обмерзших шипов проволоки.

Я повернулся лицом к дороге и ветру. Ветер замораживал слезы на моих щеках, вскоре покрывшихся тонкой ледяной пленкой. А когда я вошел в помещение вокзала, чтобы купить билет, лицо враз оттаяло и стало мокрым, как после бани.

Но отец еще раз напомнил о себе, прежде чем я покинул Пинозеро. Я уже сидел в поезде, когда передо мной, словно из сказки, возникла квадратная приземистая фигура бородатого гнома Гурьева.

— Папаша передает вам привет, — сказал он, посмеиваясь и оглаживая бороду.

— Почему вы здесь?

— В Кандалакшу командирован, — радостно сказал карлик.

— Как отец, как он себя чувствует?

— Скрывает… — загадочно ответил Гурьев. — Хотел вам фунтик леденцов передать, да я не взял. — Он снова негромко засмеялся.

Я представил себе, как отец сует Гурьеву фунтик леденцов, неумело свернутый фунтик, как хотелось ему проявить эту последнюю, жалкую заботу о сыне.

— Пусть сам скушает, верно? — сказал Гурьев, видимо, он гордился своим поступком.

Мне нечего было возразить ему, он поступил так из доброго чувства к отцу. Но этот фунтик меня доконал. Всю дорогу до Москвы пролежал я на верхней полке, уткнувшись мокрым лицом в пыльную вагонную подушку. Ну зачем этот фунтик? Ну хоть бы фунтика не было… Неужели есть кто-то, кому всегда не хватает человеческой боли?..

13. Через годы

Расставаясь с отцом в декабре 1940 года, я был уверен, что самое позднее через год снова увижусь с ним. А в памятное июньское утро, когда прозвучало грозное слово «война», я мысленно простился с отцом навсегда. Среди потерь войны — а я уже в самом ее начале потерял двух лучших и, пожалуй, единственных друзей, — первой моей потерей был отец. Можно ли было надеяться, что уцелеют в лагере политические заключенные, когда в столице, в Москве, с первых же дней войны начались продовольственные затруднения? К тому же Сорокинские лагеря находились близ границы и сразу оказались в зоне военных действий.

— Мы уже никогда не увидим Митю, — сказала мать и со странной полуулыбкой покачала головой.

Больше мы об этом не говорили. Война не шутила, она требовала крови и крови, миллионы литров крови, молодой и старой, свежей и гнилой, она не была разборчива, она торопилась и не давала времени ни для грусти, ни для размышлений. Но кровь сына политзаключенного ей поначалу не понадобилась. В Ростокинском военкомате объявили набор в школу лейтенантов. Я поспешил туда. Но, выяснив, что отец мой в лагере, мне деликатно посоветовали учиться дальше. А ведь я, идиот несчастный, думал об искуплении своей кровью несуществующей вины отца. Мне бы следовало помнить, что я едва не вылетел из института, когда кто-то донес, что мой отец сидит. При поступлении для тогдашних неподробных анкет в качестве родителя годился отчим. Он же и отстоял меня.

На войну я все же попал через обычный военкомат, скрыв позорные обстоятельства своей жизни, впрочем, в качестве пушечного мяса низшего сорта сошел бы и сын репрессированного. Через год после тяжелой контузии я был демобилизован, а в дальнейшем до конца войны работал военным корреспондентом газеты, имевшей право держать беспогонных военкоров. Наученный горьким опытом, я не усложнял свою анкету, и страх разоблачения поселился во мне.

Это случилось в самом начале июня 1944 года. Я в очередной раз съездил на фронт, увидел, что на войне по-прежнему много убивают, как-то странно затосковал и решил жениться. Чуть не год я был близок с милой молодой женщиной, мы стали мужем и женой. Я вошел в ее дом и обнаружил, что дом этот весьма фундаментален и по тощему военному времени до стыда зажиточен. Но все было по закону — тесть занимал высокий пост в промышленности. Семья истово отмечала изобильным застольем каждый наш военный успех. Не помню уже освобождение какого города мы праздновали, когда раздался телефонный звонок и очень серьезный голос мамы сказал:

— Приходи.

Больше ничего не было сказано, но я понял, что короткая передышка кончилась и жизнь снова берет нас за бока.

— Ты опять пил? — привычно спросила мать, едва я переступил порог.

— Не преувеличивай.

Мать протянула мне телеграмму. Назавтра в шесть десять утра нас вызывали на Центральный телеграф для переговоров с Рохмой.

— Где это — Рохма? — произнес я удивленно.

– Мы построили хранилище из остатков конюшни, которые по какой-то причине не взлетели на воздух. Остальной камень пошел на дороги. Я продал его правительству. Пока это единственный взрыв, который принес мне прибыль. После того как я все оплатил, включая работу по постройке склада, у меня осталось примерно восемнадцать фунтов.

— До чего ты похож на Митю! — сказала мать, кусая губы. — Стоило рассказать ему, что кто-то попал под трамвай, он тут же спрашивал: на какой улице?

В образовавшемся вокруг сооружения сугробе был расчищен ведущий к дверям аккуратный проход.

Хмель выскочил у меня из головы.

– Необходимо иметь свободный доступ. Ведь никогда не знаешь, когда у тебя возникнет потребность в пироксилине, не так ли? Но я не привожу сюда много людей. Прошлым летом ко мне приезжал какой-то инспектор. Сказал, что к ним поступили сообщения о том, что у меня все еще хранится взрывчатка. Я показал ему несколько коробок с патронами и посоветовал заняться поисками в другом месте. Склада он так и не нашел. Вы знаете, как рождаются доносы в таких крошечных поселениях. Мой управляющий повздорил почти со всем населением острова, вот люди и строчат доносы, чтобы ему досадить. Позвольте, я покажу вам дорогу.

— Так это папа! Боже мой!

Полковник Кэмпбелл извлек из кармана ключ и открыл дверь, ведущую в небольшое темное помещение. Затем он зажег огарок свечи и поднял вверх с видом любителя дорогих вин, демонстрирующего свое самое большое сокровище. Помещение, с рядами каменных ниш в стенах, действительно напоминало винный погреб – к сожалению, изрядно опустошенный.

— Неужели ты сразу не понял? — с досадой произнесла мать.

– Когда-то гелигнит… вот отсюда и досюда… Теперь лишь пироксилин… Пока его у меня достаточно, как вы можете видеть. А это все, что осталось от нитроглицерина. Я не пользовался им более пятнадцати лет. За это время он мог разложиться. Вскоре я попытаюсь проверить… А здесь все пусто, как вы видите. Можно сказать, что здесь ничего достойного упоминания. Запасы надо постоянно пополнять, иначе может случиться так, что вы вдруг окажетесь ни с чем. Больше всего мне не хватает запалов и детонаторов… Но нам, похоже, повезло. – Он поставил свечу на пол, и по стенам склада запрыгали громадные тени. – Ловите.

— Чего ты злишься?

С этими словами он что-то швырнул из темноты, где находился, в темноту, где стоял Гай. Предмет на миг промелькнул в свете свечи, ударился о грудь Гая и упал на пол.

– Кривые руки, – заметил лендлорд и добавил: – Это динамит. Не знал, что он у меня остался. Будьте добры, бросьте его мне.

— Я не злюсь, я думаю, как тебе быть, несчастный ты человек.

Нащупав на полу влажный, завернутый в бумагу цилиндр, Гай осторожно взял его в руки.

Но я и так все понял. Игра давно уже шла не на орешки. И как отнесется моя новая семья к неожиданному родству с врагом народа? Здание безупречной судьбы рушилось, словно карточный домик.

– Ничего с вами не случится. Один шанс на тысячу, что с динамитом возникнут неприятности. В этом смысле он не идет ни в какое сравнение с некоторыми штучками, которые я хранил в свое время.

Они прошли к дверям. Несмотря на свирепый холод, Гай сильно вспотел. В конце концов они оказались на воздухе между двумя высоченными сугробами. Полковник запер дверь на ключ и сказал:

— А провались все к черту! — сказал я с тоской и злостью. — Не предам же я отца ради этих икроедов!

– Что ж, я предоставил вам возможность убедиться в бедности наших земель. Теперь вы понимаете, почему я прошу помощи. А теперь позвольте показать вам, что нам следует сделать.

— Не говори пошлостей, — сказала мать, которой ненавистна была любая, даже тщательно завуалированная поза. — Для Мити мы сделаем все, но его нет. Понятно? И никаких сантиментов. С Ниной или с другой бабой, стрезва или спьяну — об этом ни звука. Понятно, Сергей? А сейчас ложись спать. От тебя несет, как из бочки.

Они бродили два часа, осматривая каменные осыпи, брошенные полуразваленные дома, заваленные дренажные каналы, древесные пни и стремительные потоки, остро нуждающиеся в дамбах.

– Я не смог заинтересовать этого свежеизготовленного офицера. Думаю, что он за всю свою жизнь не поймал на удочку ни единой рыбки.

Для решения каждой из проблем полковник Кэмпбелл намеревался использовать специфическое взрывчатое вещество, пригодное именно для этого случая.

Когда они расставались, Гаю показалось, что помещик ждет от него слов благодарности, наподобие дядюшки, сопровождавшего племянника по Музею мадам Тюссо и старавшегося сделать все, чтобы экскурсия оказалась приятной.

– Благодарю вас, – сказал Гай.

– Рад, что вам понравилось. Теперь буду ждать известий от вашего полковника.

Они стояли в воротах замка.

– Да, кстати, – сказал владелец твердыни, – моя племянница, с которой вы недавно познакомились за ужином, ничего не знает о складе. Это совсем не ее дело. Ведь она всего лишь гостья. – Он обратил на Гая взгляд своих некогда голубых, а ныне изрядно выцветших глаз и, немного помолчав, добавил: – Кроме того, она может потратить взрывчатку впустую.

Гай отправился в отель, однако тайны острова себя еще не исчерпали. Он задержался, чтобы получите рассмотреть человека с огромным рюкзаком на спине. Человек стоял между скалами у самой кромки воды и обеими руками пытался что-то выцарапать со дна. Заметив Гая, он выпрямился и направился к нему, волоча за собой массу спутанных мокрых водорослей. Вид у этого типа был довольно дикий. Он был одет в костюм из грубо обработанной кожи, а его седая борода развевалась на ветру. Шляпы на нем не было, и он сильно смахивал на библейского пророка с картины в стиле барокко. Кожа на щеках «пророка» напоминала кожу его штанов. Картину завершало пенсне в золотой оправе. Однако говорил он не со свойственным жителям острова Магг акцентом, а на прекрасном языке академических кругов Англии.

– Не имею ли чести беседовать с полковником Блэкхаусом?

– Нет, – ответил Гай. – Совсем нет. Полковник Блэкхаус находится в Лондоне.

– Он ждет моего прибытия, и я прибыл сегодня утром. Путешествие, правда, заняло больше времени, чем я ожидал. Я продвигался к северу на велосипеде и, к сожалению, столкнулся с весьма скверной погодой. Прежде чем прибыть на место назначения, я решил немного подкрепиться. Не желаете ли попробовать?

С этими словами человек протянул Гаю пучок водорослей.

– Нет, – ответил Гай. – Огромное спасибо, но я направляюсь в отель. А вы наверняка доктор Гленденнинг-Рис!

Я лег, оскорбленный той плоской и холодной утилитарностью, с какой мать отнеслась к чуду отцова воскресения, ее нерастроганностью и жесткостью. И только в самом дальнем тайничке сознания, куда человек почти никогда не заглядывает, теплилось иное, верное представление о случившемся: мать взяла на себя труд жестокого, но необходимого решения. Она сняла с моей души излишнюю тяжесть, оборонила от всего того мучительного, стыдного, грязного, с чем мне пришлось бы иметь дело в себе, если бы она не поставила меня перед готовым решением. Она потому и была так упрощенно серьезна, так коротка в слове и чувстве, что защищала меня и от жизни, и от себя самого. Она знала, что я буду злиться на нее, и давала мне сыграть эту жалкую игру, потому что была сильнее и выносливее меня.

– Само собой, – сказал человек, набил полный рот водорослями и с видимым удовольствием принялся жевать, по-отечески глядя на Гая. Проглотив водоросли, он продолжил: – Ланч в отеле? А вы знаете, молодой человек, что на поле брани никаких отелей не будет?

– Догадываюсь.

В половине шестого утра мы отправились пешком на Центральный телеграф. Было раннее, теплое июньское утро, с синим, чистым небом и чистыми, белыми облаками, с пустотой и тишью еще не проснувшихся улиц, такое же утро, той же поры года, когда мы с мамой семь лет назад ехали в Егорьевск к вновь обретенному, как и сейчас, отцу. И подстриженная травка на бульварах так же зеленела, как зеленели тогда поляны Подмосковья, и липы Гоголевского и Суворовского бульваров источали тот же аромат, что залетал в открытое окно вагона, и мы опять вдвоем с мамой против целого света.

– Консервированное мясо, – сказал доктор, – галеты, перекипяченный чай. Все это ужасная отрава. Мне это известно, поскольку я участвовал в первой войне. Едва на всю жизнь не погубил пищеварительную систему. Именно в силу этого обстоятельства я посвятил себя изучению данной проблемы. – Доктор сунул руку в карман и извлек на свет пригоршню крупных моллюсков. – Рекомендую попробовать. Только что их собрал. Они так же приятны на вкус, как устрицы, только значительно менее опасны. Здесь имеется все, что надо человеку, – продолжил он, окидывая нежным взором пустынное побережье. – Потрясающее меню. Готов дать гарантии, что ваши люди будут тосковать по нему, оказавшись вдали от моря. На суше им придется гораздо труднее – особенно в это время года. Над землей мало что видно. Чтобы добыть еду, надо копать и при этом знать, чего вы хотите добыть. Здесь нужны талант и чутье. Молодые корни вереска, например, необыкновенно хороши с каплей растительного масла и солью. Но добавьте к ним совсем чуть-чуть болотного мирта, и вам каюк. Не сомневаюсь, что нам удастся хорошо обучить ваших людей.

Он с жадностью принялся заглатывать моллюсков.

Сколько страшного и непоправимого свершилось за эти семь лет, сколько пролито слез, сколько претерплено страха, но были и большие избавления, и маленькие, жалкие радости, и великая усталость, почти неощутимая в кутеже каждодневности, и непосильные остановки жизни. И мама уже не та. Как ни «удачливо» я воевал, для нее и этого оказалось достаточно. По-старушечьи округлилась спина, опали плечи, лицо сохранило лишь профиль — точный и нежный абрис, фас разрушен мешочками, складками, морщинами, темными пятнышками.

– Я служу в штабе, и мы слышали о вашем прибытии. Полковник будет огорчен тем, что вас не встретил.

— Мама, помнишь?.. — спросил я, совсем не подумав о том, что она не могла следить за ходом моих мыслей.

– Ничего, я могу приступить к делу и без него. Расписание занятий уже готово. А теперь не смею вас задерживать. Отправляйтесь в отель на ваш ланч, я же пробуду некоторое время здесь. Вам следует научиться питаться рационально и есть медленно. Натуральную пинту, естественно. Где я смогу найти ваше начальство?

— Что?.. Ах, нашу поездку в Егорьевск!.. — сказала мама со слабой улыбкой.

– В отеле. – Поскольку это слово не могло утешить доктора Гленденнинг-Риса, Гай добавил: – К моему великому сожалению.

И то, что она сразу угадала, о чем я спрашиваю, открыло мне ее тщательно хранимую взволнованность.

– У нас в Галлиполи никаких отелей не было.

* * *

— Какая все-таки поразительная живучесть у Мити! — сказала мама теплым голосом, она, верно, подумала о том, что мне передастся по наследству отцовская живучесть.

Два часа спустя доктор Гленденнинг-Рис, закончив прием натуральной и рациональной пищи, сидел напротив Джамбо и Гая в полковой канцелярии и посвящал их в план своих дальнейших действий.

Нас вызвали в десять минут седьмого.

— Рохма на проводе!.. — проговорил откуда-то сверху, с потолка, глухой, как из бочки, женский бас. — Кабина третья… Говорите!

– Я хочу, чтобы вы передали в мое распоряжение показательное отделение. На первом этапе достаточно и полудюжины солдат. Подбирайте их случайно. Мне не нужны самые крепкие, самые молодые или самые здоровые солдаты. Это должен быть как бы срез личного состава. В течение пяти дней мы будем находиться в поле. Но прежде всего надо будет провести тщательный досмотр. В этом ключ к успеху. Предыдущий эксперимент потерпел крах из-за нарушения дисциплины. Солдаты тайно загрузились продовольствием. А офицер даже припрятал бутылку виски. В результате их диета оказалась полностью разбалансированной, и вместо того чтобы учиться получать удовольствие от потребления натуральных продуктов, они, разбив ночью бивуак, похитили, зарезали и съели овцу. В результате тошнота и сильнейшее расстройство желудка. Вашим людям понадобится лишь немного оливкового масла и чуть-чуть леденцов. Я буду хранить их у себя и стану раздавать, если обнаружится нехватка корневищ. Через пять дней мы устроим состязание в перетягивании каната между моим отделением и шестью солдатами, имевшими обычный рацион. Могу гарантировать, что мои люди проявят себя с самой лучшей стороны.

Мы кинулись в кабину. Не было ни обычного шороха, ворчания простора, ни переспросов телефонистки. Была пустота, а затем из этой пустоты, из-за края света, из давно пережитого прошлого, далекий, но бесконечно знакомый, совсем не изменившийся голос бросил мне в сердце:

– Это будет, несомненно, очень интересно. Жаль только, что отсутствует командир.

— Сережа!..

– К состязанию по перетягиванию каната он, вне сомнения, вернется. Я изучил карту острова. На его западном берегу имеется большой участок, который кажется совершенно необитаемым. Там у солдат не будет искушения обворовывать фермеров. Яйца, например, могут нанести смертельный удар всей концепции. Я проработал весь тренировочный цикл. Марш-броски, физическая подготовка, окапывание. Они получат бесценный опыт разбивки бивуака в снегу. Нет более приятной ночевки, если правильно разбить лагерь.

Через день, нагруженный двумя чемоданами, как в дни довоенного моего путешествия на Пинозеро, выехал я в Рохму, маленький городок под Ивановом, который был определен на жительство отцу, досрочно «актированному» по инвалидности.

– Что ж, – сказал Джамбо, – теперь нам остается лишь немного подождать. Полковник вернется завтра или послезавтра.

– Но я имею приказ непосредственно от Штаба специальных операций. Там сказано «приступить незамедлительно». Неужели они вас не известили?

14. Новая встреча

– Мы получили краткое сообщение о вашем прибытии.

Я уже не был тем мальчиком, который четыре года назад ехал к отцу в Заполярье. Я душевно изощрился на войне; я знал, как защищаться от направленного на тебя огня, знал, как можно собственной рукой направить его в собственную грудь, — и такое было во время болезни. Главное же, я познал страх во всех его видах и оттенках и воспитал в себе такое чутье к опасности, что в известных пределах сохранял полную внутреннюю свободу, почти равную бесстрашию. Словом, в смысле утраты душевной наивности я был в эту пору вполне взрослым человеком. Но при этом во мне сохранялось еще немало детского, мальчишеского.

– Не это ли? – Доктор, обнажив поросшую густыми волосами грудь, извлек из-за пазухи сделанную под копирку копию письма, подлинник которого все еще валялся в корзине «Входящие». – Поправьте меня, если я ошибаюсь, но я рассматриваю это как прямой приказ вам предоставить мне все необходимые для исследования средства.

Я поехал в Рохму, в эту забытую богом глушь, к больному, измученному отцу, разодетый, как павлин. Матери я туманно объяснил это неуместное франтовство желанием произвести впечатление на рохомчан и тем повысить престиж отца. Думаю, она не поверила мне. На деле к щегольству меня понудил тот театрально-романтический образ встречи, который я создал себе. К сожалению, я не мог, подобно капитану Грею, распустить алых парусов, не мог явиться ни в сверкающих латах Лоэнгрина, ни даже в белом трико и атласном камзоле балетного принца-освободителя. Я поехал в костюме от лучшего московского портного, от Смирнова, в широком габардиновом плаще, модной круглой кепке и туфлях на толстом каучуке. Роскошный, красивый, богатый, ветеран войны, зять советского вельможи, к тому же писатель, уже пригретый славой, — таким должен был я предстать перед старым отцом, засыпать его всеми жизненными благами, заключенными в двух чемоданах, вдохнуть в него силу жить и веру, что с такой опорой он не пропадет.

– Да, – неохотно согласился Джамбо. – Это можно рассматривать и таким образом. Но почему бы вам вначале не провести рекогносцировку? Мне никогда не доводилось бывать на западном побережье. Как вы понимаете, карты могли устареть. Это случается довольно часто. Я опасаюсь, что эти места уже давно застроены. Почему бы вам не пожертвовать несколькими днями на то, чтобы лично убедиться в пригодности избранной территории?

Наряду с этой душевной дрянью было во мне и настоящее тепло, и радость свидания, и нежность, и жалость, но эти чувства были несколько отвлеченными: как некогда я не мог вообразить себе отца вживе, он представлялся мне таким, каким я видел его в последний раз: хотя и опечаленным расставаньем, но бодрым, легким, крепким человеком, с седой головой и по-молодому привлекательным, смугловатым лицом. Но я понимал, что таким он не мог сохраниться, концлагерь отпускает людей раньше срока, лишь выжав их до конца, до полной негодности. Однако мне никак не удавалось внести эту поправку в облик отца. Он просил привезти ему «какие-нибудь брюки и, если можно, что-нибудь из обуви»; просил захватить «хлеба и немножко жиров», не масла, а именно жиров. Все это говорило о том, что он обносился и изголодался вконец. Но от этого образ не становился отчетливей, напротив, еще сильнее туманился, растворялся.

Джамбо, насытившись противоестественной и нерациональной пищей, впадал в дрему, и у него не осталось сил оказать достойное сопротивление оппоненту, взбодренному редкостными морскими солями и эссенциями.

Куда легче, доступнее и приятнее было воображать возвышенную и трогательную встречу, где отец представал в благообразном облике убеленного сединами страдальца.

– Так я вижу полученный мной приказ, и вами, кстати, тоже.

Джамбо, с надеждой взглянув на Гая, сказал:

– Не знаю, кто из ротных мог согласиться бы на этот эксперимент. Думаю, что ни один.

Я так был упоен предстоящей мне ролью, что в Иванове при пересадке с поезда на поезд самолично перенес два тяжелейших чемодана с такой легкостью, словно они были набиты пухом. Когда же через час с небольшим я вылез на маленькой рохомской платформе и узнал, что до города четыре километра, то ничуть не смутился. Взвалив на каждое плечо по чемодану, я бодро зашагал по булыжному шоссе. Я успел отмахать с километр, когда меня нагнала пустая телега, и возница предложил подвезти. Сказочный принц, въезжающий на телеге, — это было слишком не в образе, и я ограничился тем, что сгрузил на телегу чемоданы. Только теперь почувствовал я, что тащил на себе непомерную тяжесть. Мне и посейчас кажется чудом, что я мог целый километр нести на плечах кладь, весившую добрых четыре пуда.

– За исключением майора Грейвса, – вставил Гай.

Легким шагом шел я возле грядка телеги вначале еловым, густо пахнущим лесом, затем полем и небом, и вскоре впереди показался городок с высокой каланчой и красными трубами фабрик.

– Да, этим, совершенно определенно, должны заняться специалисты.

Как смог я приметить вдали крошечную черную точку обочь дороги? Почему стал все пристальнее и пристальнее всматриваться в нее? Почему, когда точка обрела смутные, едва уловимые очертания человеческой фигурки, я побледнел и пошел быстрее, в обгон телеги? Ведь мне попадалось навстречу немало прохожих: мужчины, женщины, дети. Быть может, заговорила во мне безотчетная память о последнем расставанье с отцом, когда он так долго виделся мне то пятнышком, то черной точкой меж тяжей колючей проволоки? Сейчас происходило нечто похожее, но в обратном порядке: точка, фигурка, но узнал я отца при самом первом его появлении.

– Триммер и его саперы.

– Являют ли они собой срез отряда?

Возница хлестнул лошадь, телега поравнялась со мной. Я еще убыстрил шаг, стремясь отделиться от телеги, чтобы и отец мог узнать меня. И тут я увидел, что бредущий по дороге человек вытягивает шею, силится разглядеть меня на этом большом расстоянии. И вот он узнал, вернее, угадал меня, старым глазам не под силу пронизать такую даль. Он заковылял быстрее, прижимая сердце рукой, я видел и этот жест его, и странную, заплетающуюся, бессильную поступь, он не шагал, а как-то влачился, не отымая ног от земли.

– Да, доктор Гленденнинг-Рис. Это определение подходит к ним как нельзя лучше.

— Папа! — закричал я и кинулся к нему навстречу.

* * *

Майор Грейвс, судя по его виду, получал огромное наслаждение, инструктируя Триммера.

А он вдруг остановился, словно перестав верить себе, и в быстроте случившегося я успел заметить на крошечном, усохшем, обглоданном лице, с припухлостями по худым челюстям, выражение непонятной, диковатой отчужденности и опаски.

– С завтрашнего дня я вами не командую. Ваше отделение должно в полной маршевой готовности прибыть к цивильному медику, который будет осуществлять командование вплоть до нового распоряжения. Вы будете жить на открытом воздухе, питаясь вересковыми корнями и водорослями. Больше я вам ничего не могу сказать. Штаб специальных операций все сказал за меня.

— Папа! — крикнул я еще раз.

– Насколько я понимаю, мне не обязательно быть с ними?

— Сережа? — проговорил отец с какой-то вопросительной интонацией.

– Напротив, мистер Мактавиш, это работа как раз для вас. Вы должны, во-первых, обеспечить, чтобы ваши люди не припрятали еды, и, во-вторых, служить для подчиненных примером буквально во всем.

Мы обнялись. Мне не удалось толком поцеловать его, на его лице не было места для поцелуя. Узенький рот провалился в завалы щек и верхней губы. Плоть опала с этого лица, на котором оставались лишь обтянутые желтой кожей кости: лоб, скулы, челюсти, нос и какие-то костяные бугры около ушей, которые бывают лишь у умерших с голода.

– Но почему мы, сэр?

— Я вышел тебя встречать, — робко проговорил отец, — но не успел…

– Вы спрашиваете почему, Мактавиш? Потому, что мы не гвардейцы и не «зеленые куртки». Потому, Мактавиш, что наша рота состоит из разного сброда. Именно поэтому вы здесь и оказались.

Он нагнулся и стал поправлять что-то в своем ботинке. Что это были за ботинки! Скроенные из кусков автомобильной покрышки, сшитые какой-то жилой и подвязанные веревками. На отце были штаны из мешковины с двумя синими ровными заплатами на коленях и не то рубашка, не то балахон, опоясанный веревкой, некогда черный, но застиранный до белесости; на голове старая, рваная лепешечка кепки.

Так и не услышав на прощание не единого ласкового слова, Триммер повел свой отряд в неизвестность.

Подгромыхала телега и остановилась возле нас. Я подметил удивленный взгляд возницы.

— Садись, — сказал я отцу, — он подвезет нас.

10

— Садитесь, садитесь, — добрым голосом отозвался возница, видимо что-то поняв.

– Весьма знакомая картинка, не так ли? – спросил Айвор Клэр.

Отец подошел к телеге, взялся за грядок и отпустил его.

Гай, посмотрев на яхту в бинокль, прочитал:

— Тут недалеко, лучше пешком…

Ему не под силу было забраться в телегу.

– «Клеопатра».

— Да нет, подъедем, я тебя подсажу.

– Джулия Ститч, – сказал Клэр. – Слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я пригнулся, поднял отца и усадил его на телегу. Из всего страшного, что мне пришлось пережить в этот день, самым страшным, до отвращения страшным было ощущение, какое я испытал в короткий миг, когда отец оказался у меня на руках. Я пережил однажды нечто подобное. У знакомых был японский кот, гигантский зверь с вершковой шерстью, он занимал целиком широкое кожаное кресло. Но когда я взял его на руки, он оказался почти невесомым, и несоответствие размера с весом вызвало неприятное, гадливое чувство. Видно, в самом слове «отец» заложена какая-то тяжесть, весомость, но то, что я подсаживал на телегу, не имело веса: было прикосновение к чему-то, но не было даже малой тяжести ребенка, куклы, под штанами из мешковины и застиранным балахоном не было человеческой плоти.

Гай тоже помнил это судно, поскольку оно сравнительно недавно заходило в Санта-Дульчину. В кастелло существовала традиция наносить визиты на английские яхты, и Гай ее соблюдал, хотя и не очень охотно. В тот вечер он ужинал на борту. На следующий день все шестеро яхтсменов завтракали у него, с преувеличенным восторгом нахваливая все, что видели вокруг. На стол подали большое блюдо спагетти. Разделали на куски и обуглили несколько худосочных кур. Вялые листья салата утопили в оливковом масле и сдобрили мелко нарезанным чесноком. Завтрак был довольно унылым. Даже красота и природное веселье миссис Ститч с большим трудом и очень немного поднимали настроение. Гай поведал историю о романтическом происхождении «кастелло Крауччибек». Vino scelto[63] начинало погружать всех в дрему, и беседа сошла на нет. Когда они уныло сидели в лоджии, а Жозефина и Бьянка убирали со стола тарелки, над их головами раздался истошный вопль: «C’e scappata la mucca!»[64] Бегство коровы (более похожей на пони, чем на Минотавра) из стойла под фермерским домом было постоянной трагедией Санта-Дульчины.

Но в этом бесплотном, молчаливом существе теплились какие-то желания. Я почувствовал за спиной тихое шевеление, обернулся и увидел на коленях, обтянутых мешковиной, маленький, грязный мешочек, набитый чем-то вроде опилок, и стопку ровно нарезанной газетной бумаги. Я вынул пачку «Казбека».

Жозефина и Бьянка внесли в общий переполох свой вклад. С криком «Accidentè! Porca misera! C’e scappata la mucca!»[65] они бросили все дела и перегнулись через парапет.

— Брось эту труху, вот папиросы.

Щелкнула зажигалка, на шумном выдохе прочь от телеги полетело голубое ароматное облачко. Что-то изменилось в неподвижно-костяной маске, ее прорезали тонкие черточки около глаз и рта, узкий шов рта чуть разошелся, и мелькнул одинокий желтый резец, и я не сразу понял, что эта слабая, натужливая гримаса означает улыбку удовольствия. А затем я ощутил прикосновение, вернее, тень прикосновения на своем колене. Опустил глаза и увидел что-то желтое, пятнистое, медленно, с робкой лаской ползущее по моей ноге. Какие-то косточки, стянутые темной черно-желтой перепонкой, лягушачья лапка, и эта лягушачья лапка была рукой, боже мой, рукой моего отца!

Миссис Ститч тоже не осталась в стороне. «C’e scappata la mucca!» – возопила она.

15. Пеллагра

Ошеломленное, потерявшее ориентировку животное скакало с одной террасы на другую среди кустов винограда. Первой ее настигла миссис Ститч. Ухватившись за веревку на шее коровы, она повела ее назад в подземное стойло, нашептывая в ухо животного слова утешения.

Отец жил в домике на центральной площади городка, носящей странное название «имени Заменгофа». Я думал, что Заменгоф — местный герой, поднявший знамя революции над Рохмой, но оказалось, это один из творцов мертвого языка эсперанто. Какое отношение имел к Рохме творец эсперанто и почему город счел нужным назвать его именем площадь, украшенную пожарной каланчой, так и осталось мне неизвестным. То была одна из кривизн кривого и уродливого провинциального городка, в котором отцу предстояло окончить жизнь.

– Мне довелось побывать на борту этой яхты, – сказал Гай.

– А я на ней плавал. Три недели страданий. На что не пойдешь в мирное время!

Пристанище отца, узенькая летняя горенка, мне напоминало чем-то лагерную фанерную сторожку, едва не ставшую нашей ледяной могилой, и первые мои движения, когда мы оказались в горенке, словно были заимствованы из той же далекой поры. Я сразу раскрыл чемоданы и стал вываливать на стол консервные банки с тушенкой, колбасой, рыбой, сгущенным молоком, калабашки хлеба, масло, сахар, сыр, ветчину, а также одежду — костюм, рубашки, носки, галстуки, обувь. Отец молчаливо и сосредоточенно следил за моими движениями. Он ни о чем не спрашивал, равнодушный ко всему, кроме питательных веществ, исчезнувших из его тела. Он взял довесок к желтому килограммовому бруску сливочного масла и стал есть его без хлеба.

— Ты бы переоделся, — сказал я. — А потом будем завтракать.

– А мне она показалась вершиной роскоши.

— Да, да… — откликнулся он, как эхо.

– Только не каюты для холостяков, Гай. Джулию воспитали в старой традиции, согласно которой холостых мужчин следует помещать в адские условия. На борту яхты назревал мятеж. Она постоянно вытаскивала всех из казино, наподобие морской полиции, совершающей облаву в квартале «красных фонарей». Но тем не менее в мире сейчас нет человека, которого я хотел бы встретить больше, чем ее. – За все время их знакомства Гай не видел, чтобы Клэр проявлял такой энтузиазм. – Пошли на причал!

Не выпуская куска масла из рук, он сгреб со стола одежду и пошел в угол переодеваться. Тем временем я сходил на половину хозяйки и попросил ее поставить самовар. Она сидела на постели, пожилая, неприбранная, с одутловатым лицом и мокрой, отвисшей нижней губой, и чесала синюю мертвую ногу. На мои слова она никак не отозвалась, пальцы продолжали корябать неживую плоть, оставляя на коже белые, быстро краснеющие полосы.

– Она могла узнать, что ты здесь?

— Вы заварите и на свою долю, — догадался я сказать, протягивая ей пачку чая и рафинад в синей обертке.

– Уверен, что Джулия всегда готова поддерживать контакт с лучшими друзьями.

Она сразу перестала чесаться и тяжело поднялась с постели.

– Я, увы, не являюсь ее лучшим другом.

Когда я вернулся в горенку, отец успел переодеться. Но и в хорошем синем костюме, в рубашке с галстуком и желтых полуботинках он выглядел не лучше. Пожалуй, эти вещи еще более подчеркивали страшную его худобу. Он ссыпал в горстку сахарный песок и отправлял в рот. При этом он как-то искоса, дурным глазом поглядывал на банку со сгущенным молоком. Я достал консервный нож и открыл банку. Несколько жирных, сладких капель упали на стол. Отец подцепил их пальцем, слизнул, и снова на лице его появилась та же незнакомая, состоящая из нескольких черточек в углах глаз и рта улыбка.

– Для Джулии все – друзья.

— Какая вкусная вещь, — проговорил он.

Но когда «Клеопатра» подошла ближе, оба наблюдателя буквально окаменели.

Я дал ему чайную ложку. С серьезным, сосредоточенным видом он подсел к столу и стал ложкой есть сгущенное молоко.

– О боже, – прошептал Клэр. – Мундиры.

У фальшборта стояли с полдюжины мужчин. Рядом с обильно украшенным золотым шитьем моряком находился Томми Блэкхаус. Там был генерал Уэйл. Был там и бригадир Ритчи-Хук. Там, каким бы невероятным это ни казалось, был и Йэн Килбэнок. Не было там только миссис Ститч.

— Это пеллагра, — сказал он вдруг после четвертой или пятой ложки, осторожно отодвигая банку. Встал из-за стола и побрел к окну.

Все вновь прибывшие, включая адмирала, выглядели скверно. Гай и Клэр, встав по стойке «смирно», отдали честь. Адмирал чуть-чуть приподнял ослабевшую руку. Ритчи-Хук оскалился. Затем все старшие офицеры, словно договорившись заранее, отправились вниз, дабы вкусить отдыха, которого были лишены во время плавания. Грубо реквизированная «Клеопатра» сумела им отомстить. Ведь построена она была для плавания в более дружелюбных водах.

Мне показалось, что отец сейчас заговорит со мной, спросит о чем-то, но он вдруг повернулся, с серьезным, даже угрюмым выражением подошел к банке и съел еще ложку сгущенного молока. И еще одну, задумчиво, медленно, дегустируя забытый продукт всеми своими чувствами, всем существом, осваивая мозгом благостное, животворящее чудо, заключенное в густой сахаристой молочной гуще.

Томми Блэкхаус и Йэн Килбэнок сошли на берег. Денщик Томми, являвший собой лишь серый призрак гвардейца, спустился вслед за ними с багажом.

– Джамбо в канцелярии?

Хозяйка внесла самовар и чашки, потопталась у стола, и, получив от меня белую булку и кусок колбасы, убралась восвояси. Отец не стал пить чай, видимо, он не нуждался в жидкости. Зато с новой силой набросился на масло, сыр, колбасу. Но сгущенное молоко не давало ему покоя, он то и дело опускал туда ложку и отправлял в рот очередную порцию. Он даже несколько кокетничал с банкой. То с хозяйской уверенностью брал ее в руки и не спеша обскребывал ложкой стенки, то подбирался к ней с воровской опаской и быстро похищал всего одну драгоценную капельку, то, не глядя, с рассеянным видом погружал ложку в желтоватую густоту и зачерпывал через край.

– Так точно, полковник.

— Тебе будет плохо, — сказал я.

– Я хочу дать установки к учениям, которые состоятся завтра вечером.

– И я обязан присутствовать?

— Да, да… — отозвался отец и отложил ложку.

– Мы расстаемся, Гай. Тебя забирает твой бригадир. Наш бригадир, если быть точным. Мы, для вашего, джентльмены, сведения, теперь являемся частью «Группы Хука», которой командует бригадир Ритчи-Хук. А почему ты не со своей ротой, Айвор?

Но через секунду я увидел вдруг, как он утайкой сунул в банку палец и облизал его.

– Сегодня мы проводим повзводные учения, сэр, – бодро отрапортовал Клэр.

– Ты можешь прийти и помочь нам проработать установки на завтра.

Грустно и тяжко было мне видеть моего деликатного, лишенного всякой жадности отца в такой физиологической униженности. Конечно, вскоре ему стало нехорошо, отвычный желудок не удерживал пищи. Он успел выйти во двор, и там его стошнило. Он вернулся, съел какой-то кусочек, и его опять стошнило. Затем началось расстройство желудка. Бедный отец, шатаясь, бродил от горницы к дощатой скворечне, стоявшей посреди рослых лопухов, в глубине двора, и обратно, все более слабея от раза к разу. При этом он не мог удержаться от того, чтобы не съесть кусочек чего-нибудь и не перехватить ложечку сгущенного молока. У меня шевельнулось ужасное чувство, что своей помощью я гублю его, но я ничего не мог поделать. У меня не хватало духа отнять у него всю эту снедь.

– Думаю, что Томми мог бы помочь мне справиться с багажом, – сказал Йэн. – Королевские ВВС ничего не желают знать о денщиках.

– Как ты разделался со своим маршалом?

Вот отец снова вошел в горенку, издавая не губами, а западинами щек какой-то странный звук: «пуф-пуф», словно лопались пузырьки воздуха. Быть может, у него начиналась изжога?

– Я от него избавился. В конечном итоге стряхнул со своего горба. У него появились все первичные симптомы мании преследования, и он был вынужден меня отпустить, как фараон отпустил Моисея. Какова аллюзия! Оцени! Мне не пришлось убивать его первенца, но я заставил его покрыться язвами и фурункулами от осознания своей социальной неполноценности. Буквально. Вид ужасающий. Теперь я приписан к Штабу специальных наступательных операций, что меня вполне устраивает. У тебя не найдется человека, который мог бы заняться моим багажом?

— Хочешь выпить соды? — предложил я.

– Нет.

– Ты, наверное, заметил, что меня повысили в чине, – сказал он, показывая на рукав.

— Нет, — сказал он со слабой своей и сейчас чуть хитроватой улыбкой. — Я лучше съем ложечку сгущенного молока.

– Не знаю, что это означает.

Он шагнул к столу, и у него упали брюки, видимо, не было сил как следует их застегнуть. Я увидел его ноги: тоненькие палочки с неправдоподобно большими и круглыми ядрами колен.

– Считать-то ты умеешь? Я не ожидаю, что простые обыватели разбираются в званиях военно-воздушного флота, но ты мог бы заметить, что на рукаве появилась еще одна нашивка. Она выглядит свежее остальных. Думаю, что теперь я по званию что-то вроде майора. Чудовищно, что мне самому приходится таскать свой чемодан!

– Чемодан тебе не понадобится. На острове негде спать. Но что ты здесь делаешь?

Мы с ним — едина плоть, на какой-то миг я перестал все это видеть со стороны; его немощь, его страдание, его боль вошли в меня, я ощутил шаткость оскобленных голеней, тяжесть ядровых костяных колен, сосущую пустоту неутолимого голода во всем теле, меня замутило и как-то нехорошо повело.

– На борту должно было состояться совещание – совершенно секретное оперативное планирование. Но вмешалась морская болезнь. Я, как последний псих, согласился принять участие в путешествии. Мне казалось, что я смогу отдохнуть от бомбежек, да поможет мне Бог. Но мы не спали и не ели. Кроме того, моя и без того ужасная каюта располагалась прямо над винтом.

Я не мог больше оставаться в этой комнате, мне необходимо было найти какой-то упор, вернуться к трезвой и прочной обыденности. Все, что было во мне здорового, жадного к жизни, взбунтовалось против гипнотического, заражающего мозг и душу больного дурмана происходящего. По счастью, отец пришел мне на помощь.

– Каюта для холостяков?

— Я немного сосну, — сказал он и бессильно повалился на кровать.

– Скорее, трюмное помещение для перевозки рабов. Кроме того, я был вынужден делить его с Томми. Но если вернуться на грешную землю, то я бы не отказался что-нибудь перекусить.

— Ну, а я пойду по делам, — отозвался я. — Ведь я приехал сюда в командировку, иначе не достать билет на поезд. Зайду в райком, оттуда на фабрику познакомиться с рационализаторами…

Гай привел его в гостиницу. Еда нашлась, и Йэн, не прекращая жевать, рассказал Гаю о своем новом назначении.

– Место словно создано для меня. По правде говоря, думаю, что так оно и было – по просьбе маршала авиации. Я осуществляю связь с прессой.

Я говорил в пустоту — отец спал, нехорошо, мертво, открыв рот.

– Ты прибыл, чтобы написать о нас?

– Ни Боже мой! Вы по-прежнему – страшная военная тайна. В этом и заключается вся прелесть моей работы. Все, что касается Штаба специальных операций, является секретом, поэтому мне остается лишь время от времени пить с американскими журналистами в «Савойе», отказываясь предоставлять информацию. При этом я говорю, что, будучи газетчиком, прекрасно понимаю их чувства. Они в ответ говорят, что я правильный парень. А я такой и есть, черт побери!

Ни одно свое корреспондентское задание не выполнял я с таким вкусом и рвением, как это, которым вполне мог пренебречь, — в редакции понимали, что я взял командировку по личным мотивам. Никогда еще не входил я с таким удовольствием в кабинет секретаря райкома: меня радовал даже неизбежный стол заседаний, крытый кумачом в перламутровых чернильных пятнах, пыльные гардины на окнах, портреты на стене и самый облик секретаря, неизменный под всеми нашими широтами и долготами: коверкотовый френч, застегнутый на все пуговицы, и такие же брюки, заправленные в сапоги.

– Неужели, Йэн?

– Ты никогда не видел меня в компании моих коллег-журналистов. Я поворачиваюсь к ним демократической стороной своей личности, и они видят то, чего не видел маршал авиации.

Райкомом спасал я себя сейчас от того, что случилось с отцом, я спасал себя льнокомбинатом, куда мы направились вместе с секретарем райкома, спасал болтовней о рационализаторах производства, передовыми яслями, Доской почета, стахановцами, новатором-директором, наконец, столовой, где меня, московского гостя, наперебой потчевали секретарь и директор.

– Я бы тоже с большим удовольствием на это взглянул.

– Тебе этого не понять. – Он сделал большой глоток и добавил: – Со времен испанской войны я стал ужасно красным.

Когда, несколько окрепший, я вернулся в домик на площади Заменгофа, отец доедал остатки сгущенного молока, выскребывая ложкой жестяную стенку.

Утром у Гая не было никаких дел, и он наблюдал за тем, как Йэн ест, пьет и курит. Когда к журналисту вернулась иллюзия благополучия, он снова обрел самоуверенность.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

– Сегодня за вами придет корабль.

– Мы уже не раз это слышали.

— Лучше… — Он словно прислушался к тому, что творилось внутри него, и повторил: — Лучше.

– Я, дружище, это точно знаю. «Оперативная группа Хука» отплывает со следующим конвоем. Три других отряда коммандос уже погрузились на свои суда. Вас будет целая армия, если не затонете по пути. – Йэн начал терять контроль над собой, и его самоуверенность дополнилась чрезмерной болтливостью. – Это учение всего лишь ширма. Томми этого, естественно, не знает, но как только за вами захлопнутся крышки люков, вы отправитесь в путь.

– Да, мы что-то слышали о каком-то острове.

Ободренный этим, я принялся рассказывать о своем походе: о том, как меня приняли в райкоме и на льнокомбинате, о собранном материале, об отличном обеде, каким меня накормили в директорской столовой. В этом рассказе был свой тайный подтекст. Отец всегда относился с уважением к власти, я хотел показать ему свою близость с рохомским начальством, чтобы вселить в него чувство жизненной уверенности. Но он остался глух к моему рассказу. Все, что ему от меня было нужно, лежало перед ним: масло, баночки со сгущенным молоком и консервы, консервы, консервы. Только раз на лице его отразилось внимание: когда я рассказывал о столовой.

– Операция «Бутылочное горлышко»? Это было несколько недель назад. С тех пор были операции «Зыбучие пески» и «Мышеловка». Их тоже отменили. Теперь затея носит название «Операция „Барсук“».

– И в чем же она состоит?

— Значит, ты уже пообедал, — сказал он задумчиво. — А я просил хозяйку отварить картошечки.

– Если ты этого не знаешь, то я не имею права тебе говорить.

– Поздно отступать, ты и так много сказал.

Еще не стемнело, когда мы легли спать. Я курил одну за другой папиросы и никак не мог заснуть. Едва я задремал, в окошко сильно и зелено ударил молодой, вполкруга, месяц и прогнал сон. Месяц зазеленил белые стены горенки, через весь пол уложил угольный крест оконного переплета; загадочной черной грудой высились на столе неубранные харчи. И вот отец, спавший тихо, как мышь, с коротким стоном перекатил голову по подушке, поднялся и, вытянув вперед руки, зеленоликий, как русал, прошел к столу, нащупал какой-то кусок и стал жевать. Затем медленно прошлепал к кровати, долго-долго, по-детски вздохнул и лег. И еще не раз в продолжение этой бессонной ночи я видел, как спазмы неодолимого голода, прерывая тяжкий сон отца, заставляли его путешествовать от постели к столу.

– Честно говоря, это те же «Зыбучие пески», но под другим именем.

16. Голубое дерево

– И тебе все это поведали в Штабе специальных операций?

– Подслушал там и сям. Помог журналистский опыт.

Проснувшись утром, я сразу почувствовал: что-то произошло. Отец сидел на своей койке и курил. Лицо его было видно вполоборота, и вот с этой обращенной ко мне половинки ласково и заинтересованно глядел на меня живой, прозрачный, темно-карий глаз. Вчерашнее наваждение кончилось: больной, измученный, высосанный голодом, отец снова вернулся ко мне.

В этот день, как и во все предшествующие, транспорт для перевозки войск не пришел. Томми сочинил приказы для учений и раздал их командирам рот, а те, в свою очередь, довели их до сведения командиров взводов. «Клеопатра» свято хранила свои собственные тайны, связанные с поправкой здоровья и оперативным планированием. Вечером в отеле яблоку негде было упасть. В присутствии Томми жизнь в отряде коммандос «X» становилась гораздо веселее. Большинство офицеров давно знали Йэна и встретили его с таким энтузиазмом, что после полуночи, для того чтобы добраться до яхты, ему потребовалась помощь. Его проводником стал Гай.

– Чудесный вечер, – заявил Йэн. – Славные парни. – В состоянии подпития его голос становился выше, и говорил он медленнее, чем обычно. – Очень похоже на «Беллами», но только без бомбежки. Ты поступил мудро, Гай, вступив в эту банду. Мне пришлось побывать в других отрядах коммандос. Ничего похожего. Совсем другой народ. Надо было бы написать о вас всех, но ничего не получится.

Он был страшно слаб, вид еды все так же томил его и притягивал, порой с ним происходило нечто вроде голодного обморока, и все же я понял, что пережитое не только не сломило отца, но даже не затронуло его внутренней сущности. Никакой озлобленности, никакой приниженности, мудрая покорность, но не рабье смирение, прежний добрый интерес к жизни и к людям, прежняя готовность к шутке: он назвал Рохму «последней хохмой своих дней». Обо всем, что случилось с ним, он говорил спокойно, просто, очень скупо, не жалуясь, не возмущаясь, не размазывая своих страданий. Впоследствии я убедился, что только слабые люди охотно говорят о тех надругательствах, каким их подвергали в лагере. Люди, обладающие какой-то гордостью, никогда не признаются, что их мучили, били, пытали. Они предпочитают обелить своих мучителей, чем выставить на всеобщее обозрение свое попранное человеческое достоинство. Отец, хлебнувший полную меру лагерной судьбы, переживший в лагере жестокость военной паники, конечно же, испытал немало унизительного и страшного. Но лишь раз, с крайней неохотой, признался он, что на этапе конвойный ударил его прикладом. Впрочем, мне кажется, матери он говорил больше. Меня же он щадил, считая, что я молод, мне жить и жить и не к чему знать, как из человека вышибают душу.

– Да, ты прав. Ничего не выйдет.

– Пойми меня правильно, – под воздействием ночного воздуха он полностью утратил контроль над собой, – я имею в виду вовсе не вопрос безопасности. В Министерстве информации царит ажиотаж, поскольку они сейчас меняют положение о секретности. В данный момент возник большой спрос на героев. Нам незамедлительно требуются герои, чтобы поднять дух гражданского населения. Скоро ты увидишь в газетах статьи о коммандос. Но не о вашей банде, Гай. Они не подходят. Все – отличные парни, герои, но принадлежат другому времени. Неправильному периоду. Вы реликт прошлой войны, Гай, и ушли в небытие вместе с Рупертом Бруком.

Сам он был как алмаз, который можно надрезать только алмазом, но перед которым бессильны все самые мощные и грубые орудия из железа и стали. А я не был алмазом, я принадлежал к несчастному и нечистому поколению, родившемуся после революции: порядочный в меру сил, стойкий в меру сил, добрый в меру сил, иными словами, на самом краю способный к выбору между гибелью и предательством. Для отца такого выбора не существовало, он знал только гибель. Вот почему был он так целен и душевно необорим. Он был Лоэнгрином по духу, чистоте, стойкости, этот маленький, обессиленный человек в спадающих штанах, а под латами, перьями и бархатом его избавителя скрывался Тельрамунд. И я-то приехал вселять в него силу жизни, стойкость и твердость! Все утро до самого моего отъезда изливалась из него в меня эта животворная, добрая сила, это величайшее, быть может, благо — умение жить, не ожесточаясь сердцем, уважать радость своего существования, идти вперед, не оставляя на шипах жизни клочьев души, как шелудивый пес оставляет на репейнике клочья шерсти.

– Ты считаешь нас слишком поэтичными?

Конечно же, не в поучениях сообщал он мне все это: отец никогда не говорил со мной менторским тоном, он держался скорее как младший со старшим, но так оно само собой получалось, о чем бы ни шел разговор между нами. И в какой-то момент, со своей необыкновенной чуткостью к тем, кого любил, он почувствовал, что я не высок, не так высок, как мне бы самому того хотелось. Он угадал во мне несостоявшегося принца и захотел поднять меня до него.

– Нет. – Йэн остановился и, повернувшись в темноте лицом к Гаю, продолжил: – Дело не в поэтичности. Дело, возможно, в том, что вы все принадлежите к высшему классу. Вы все безнадежно высший класс. Вы «Прекрасный цветок нации». Вы не можете этого отрицать, а это сейчас не годится.

В разработанной в течение многих столетий классификации различных степеней опьянения заслуживает место такое понятие, как «пророчески пьян».

— Знаешь, у тебя здесь вот, — он показал на мой правый висок, — есть что-то героическое.

– Это народная война, – с видом пророка произнес Йэн. – И народ не купится на поэзию или на цветы. Цветы для него воняют. Высшие классы обретаются в секретных списках. Нам нужны герои из народа, герои для народа, герои именем народа и герои, которые всегда будут с народом.

Холодный воздух острова Магг завершил свою разрушительную работу, и Йэн разразился песней:

Я поразился его проницательности. У каждого молодого человека есть во внешности что-то, что придает ему уверенности. Чаще всего какая-нибудь грубая очевидность: у одного усики, у другого — бачки, у третьего прическа, у четвертого — манера держать голову. В этом моем виске, с просто и гладко зачесанными назад волосами и намечающейся легкой залысиной, не было ничего примечательного, но когда я наедине разглядывал себя в зеркале, то видел прежде всего этот висок. И тогда лицо мое казалось мне летящим, оно освобождалось от обычной грубой тяжести. Но понять это можно, лишь став на мгновение мною. Отец мог быть мною так же, как и я мог быть им…

Когда ты спасешь людей?Когда, добрый Бог, когда?Не троны, короны и знать,А бедных, простых людей!

Он перешел на рысь и, немелодично распевая во весь голос одну и ту же строфу, добрался до трапа.

Уезжал я днем, отец пошел меня проводить. Мы медленно двинулись через площадь к булыжному шоссе, соединяющему городок со станцией. После двух-трех шагов отец останавливался и, прижимая сердце рукой, переводил дыхание. Нам понадобилось более получаса, чтобы пересечь площадь Заменгофа, и за это время я так пригляделся к ее слепым, недружелюбным домишкам, розовой бессмысленной каланче, деревянным воротам и фанерным кассам городского сада, к нищим торговым рядам, к важным и злым гусям, оспаривающим большую, как самая площадь, лужу у грязных, по-собачьи худых свиней, что возненавидел эту площадь на всю жизнь.

В темноте грозно прогремел гневный голос Ритчи-Хука:

Наконец каланча отвалилась вправо, перед нами возникло многоцветное после недавнего дождика шоссе, цепочка убегающих вдаль телеграфных столбов, свежая зелень полей и целый город туч, громоздивших свои купола, башни, шпили на краю синего легкого неба. И свежо, тревожно, щемяще пахнуло землей и молодой, умытой травой. То ли прибыток свежести перебил дыхание отца, то ли близкая разлука сдавила сердце — он остановился и долго стоял, опустив голову и тяжело, с носовым присвистом дыша.

– Перестань, кем бы ты ни был, производить этот дьявольский шум, и отправляйся в постель!

Когда Гай уходил, Йэн, съежившись среди портового мусора, ожидал удобного момента, чтобы проскользнуть на борт.

— Не надо меня провожать, — сказал я, — ступай домой, а то я буду беспокоиться.

* * *

На следующее утро с первыми лучами солнца, к величайшему удивлению Гая, транспортное судно, вынырнув наконец из мифической мглы, прочно стало на якорь у входа в гавань.