Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ярослав Гашек

Вторжение Швейка в мировую войну

Предисловие автора

(К книге «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны»)

Великая эпоха рождает великих людей. На свете существуют незаметные, скромные герои, не завоёвывающие себе славы Наполеона. Но при внимательном анализе их личность затмила бы Александра Македонского[1]. В наше время вы можете встретить на пражских улицах бедно одетого человека, который и сам не подозревает, каково его значение в истории новой, великой эпохи. Он скромнёхонько идёт своей дорогой, никого не затрагивает, но и к нему не пристают журналисты с просьбой об интервью. Если бы вы его спросили, как его фамилия, он ответил бы вам просто и скромно: «Швейк».

И действительно, этот тихий, скромный, бедно одетый человек не кто иной, как старый бравый солдат Швейк, герой и храбрец, имя которого ещё во времена Австро-Венгрии не сходило с уст всех граждан чешского королевства и слава которого не померкнет в республике.

Я искренно люблю бравого солдата Швейка и. представляя вниманию читателей его похождения во время мировой войны, уверен, что все вы будете симпатизировать этому скромному, незаметному герою. Он не поджёг храма богини в Эфесе, как это сделал глупец Герострат[2], для того, чтобы попасть в газеты и школьные хрестоматии.

И этого уже достаточно.

АВТОР.

Вторжение бравого солдата Швейка в мировую войну

— Фердинанда-то нашего убили, — сказала Швейку его служанка.

Швейк несколько лет тому назад, после того как медицинская комиссия признала его идиотом, ушёл с военной службы и в настоящее время промышлял продажей паршивых дворняжек, которым он присочинял самую благородную родословную. В описываемый момент он занимался растиранием своих колен оподельдоком, — у него был ревматизм.

— Какого Фердинанда, пани Мюллер? — заинтересовался Швейк, не переставая массировать свои колени. — Я знаю двух Фердинандов. Один служит у фармацевта Пруши и выпил у него как-то раз по ошибке мазь для ращения волос. Ещё я знаю Фердинанда Кокошку, того, что собирает собачье дерьмо[3]. Обоих ни чуточки не жалко.

— Нет, сударь, эрцгерцога Фердинанда[4]. Того, что хил в Конопище[5], того толстого, набожного…

— Иисус, Мария! — вскричал Швейк — Вот-те на… А где это с паном эрцгерцогом случилось?

— Говорят, укокошили его в Сараево. Из револьвера. Ехал он там со своей эрцгерцогиней в автомобиле…

— Так вот оно как, пани Мюллер, в автомобиле… Конечно, такой барин может себе это позволить. А, наверно, и не подумал, что такие автомобильные поездки могут плоив кончиться. Эрцгерцог, значит, приказал долго жить. Долго мучился?

— Пан эрцгерцог сразу был готов, сударь.

— Из иного револьвера, пани Мюллер, хоть лопни — не выстрелишь. Таких систем — пропасть. Но для пана эрцгерцога, наверно, купили особенный. К тому же, я готов биться об заклад, пани Мюллер, что человек, который это сделал, для такого случая как следует разоделся. Известное дело, стрелять в пана эрцгерцога — работа нелёгкая. Это не то, что какому-нибудь бродяге подстрелить лесничего. Трудность заключается в том, как до него добраться. К такому барину рваным не дойдёшь. Нужно обязательно надеть цилиндр, чтобы вас не сцапали полицейские.

— Говорят, сударь, их там было много.

— Это само собой, пани Мюллер, — подтвердил Швейк, заканчивая массаж колен. — Думается мне, что эрцгерцог Фердинанд в этом самом Сараеве ошибся в том человеке, который его застрелил. Увидел, небось, господина и подумал: «Должно быть, порядочный человек, раз меня приветствует». А господин-то возьми да и бацни. Всадил одну или несколько?

— Газеты, сударь, пишут, что эрцгерцог был как решето. Тот выпустил в него все патроны.

— Что и говорить, чисто работают, пани Мюллер, очень чисто. Ну, я пошёл в трактир «У чаши». Если придут за фокстерьером, под которого я взял залог, то скажите, что я держу его на своей псарне за городом, что недавно я ему обрезал уши, и теперь нельзя его перевозить, пока у него уши не зажили, а то их можно застудить. Если куда пойдёте — оставьте ключ у швейцарихи.

В трактире «У чаши» сидел всего лишь один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду.

— Хорошее лето стоит, — завязывал Бретшнейдер серьёзный разговор.

— Воё это ни дерьма не стоит! — ответил Паливец, устанавливая посуду в шкаф.

— Ну, и наделали нам в Сараеве делов! — со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.

— В каком «Сараеве»? — спросил Паливец. — В трактире в Нуслях? Там каждый день мордобой. Известное дело — Нусли!

— В боснийском городе Сараеве, пан трактирщик. Застрелили там пана эрцгерцога Фердинанда. Что на это скажете?

— Я в такие дела не вмешиваюсь. Ну, их всех с этими делами! — ответил пан Паливец, закуривая трубку. — Нынче вмешиваться в такие дела — того гляди, сломишь себе шею. Я трактирщик. Кто ко мне приходит, требует пива, я тому и наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог — это нас не касается. Не про нас то писано. Только тюрьмой пахнет.

Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядывал пустой трактир.

— Здесь прежде висел портрет государя-императора, — минуту спустя опять заговорил Бретшнейдер. — Как раз на том месте, где теперь висит зеркало.

— Да, правду изволите говорить, — ответил пан Паливец, — висел. Да только загадили его мухи, я его и убрал на чердак. Знаете, чего доброго, кто-нибудь позволит себе на этот счёт какое-нибудь замечание, и из этого может выйти неприятность. На кой чорт мне это нужно?

— В Сараеве, должно быть, очень напряжённая атмосфера, пан трактирщик?

На этот прямо поставленный коварный вопрос пан Паливец ответил чрезвычайно осторожно:

— Да, в это время бывает в Боснии и Герцеговине страшно жарко. Когда и там служил, приходилось нашему обер-лейтенанту прикладывать лёд к голове.

Тайный агент Бретшнейдер окончательно замолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, потребовал Себе пива, заметив:

— Дай чёрного, — в Вене сегодня тоже траур.

Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:

— В Конопище вывешено десять чёрных флагов.

— Их там должно быть двенадцать, — сказал Швейк, отпив из кружки.

— Почему вы думаете, что двенадцать? — спросил Бретпгнейдер.

— Для ровного счёта — дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит, — ответил Швейк.

Воцарилась тишина, которую нарушил сам Швейк вздохом.

— Так, значит, приказал долго жить, царство ему небесное. Не дождался, пока будет императором. Когда я был на военной службе, один раз упал при мне с лошади генерал и расшибся. Хотели ему помочь, подсадить опять на лошадь, посмотрели, а он уже совершенно мёртвый. А тоже, небось, рассчитывал попасть, в фельдмаршалы. На параде это с ним случилось. Парады никогда не ведут к добру. В Сараеве, наверно, тоже был какой-нибудь парад. Помню я, как-то на параде на моём мундире нехватало двадцати пуговиц, и меня посадили за это на четырнадцать суток в одиночку. А два дня я, как Лазарь[6], не шевелясь, лежал «в козлах»[7]. Ничего не поделаешь, — на военной службе должна быть дисциплина.

— В Сараеве, — направлял разговор Бретшней-дер, — всё это сербы наделали.

— Ошибаетесь, — ответил Швейк, — это всё турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.

И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в 1912 году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошёл, застрелили Фердинанда.

— Конечно — утрата, спору нет! Утрата тяжёлая. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Ему бы только не мешало быть ещё толще.

— Что вы хотите этим сказать? — оживился Бретшнейдер.

— Что хочу сказать? — с охотой ответил Швейк. — Вот что. Если бы он был толще, то его давно хватил бы кондрашка, ещё тогда, как он гонялся в Конопище за бабами, которые у него в имении собирали хворост и грнби, и ему не пришлось бы тогда умереть такой позорной смертью. Ведь только подумать, — самому императору приходится дядей, а пристрелили! Ведь это позор, об этом трубят все газеты! Я только не хотел бы быть в шкуре вдовы эрцгерцога. Что она теперь будет делать? Дети осиротели, хозяйство в Конопище без хозяина. Выходить замуж за какого-нибудь другого эрцгерцога? Что толку? Поедет с ним в Сараево, и второй раз придется овдоветь… Вот, например, в Зливе, близ Глубокого, несколько лет тому назад жил один лесник с этакой безобразной фамилией — Пиндюр. Застрелили его браконьеры, и осталась после него вдова с двумя детьми. Через год она вышла замуж опять за лесника, Пепика Шадловица из Мыловар, ну, в того тоже застрелили. Вышла в третий раз, опять за лесника, и говорит: «Бог троицу любит. Если уж теперь не повезёт, — не знаю, что и делать». Понятно, и этого застрелили, и осталось при ней от трёх лесников круглым счётом шестеро детей. Пошла она в баронскую канцелярию в Глубокое и стала плакаться там, какое с этими лесниками приняла мучение. Тогда ей порекомендовали выйти за Яреша, сторожа у пруда, с Ражицкой запруды. Ну, что вы скажете на это, — утопили и его во время рыбной ловли! И от него она прижила двух детей. Потом она вышла замуж за коновала из Воднян, а тот её раз ночью хлопнул топором и пошёл добровольно заявить об убийстве. Когда его потом при окружном суде в Писке вешали, он откусил священнику нос и заявил, что он вообще ни о чём не сожалеет, да ещё наговорил много безобразных вещей о государе-императоре.

— А не знаете, что оп о нём сказал? — голосом, полным надежды, спросил Бретшнейдер.

— Это я вам сказать не могу, этого еще никто не осмелился повторить. Но было это, говорят, так ужасно, что присутствовавший при этом судья с ума спятил, и его еще и доселе держат взаперти. Это не было простое оскорбление государя-императора, как бывает иногда спьяна.

— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — спросил Бретшнейдер.

— Прошу вас, господа, переведите разговор на другую тему, — вмешался трактирщик Паливец. — Я, знаете, этого не люблю. Сбрехнут какую-нибудь ерунду, а потом человеку неприятности.

— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — переспросил Швейк. — Всякие! Напейтесь, заставьте заиграть австрийский гимн, — увидите, что начнёте говорить. Наговорите о государе-императоре столько, что если бы только половина была правда, хватило бы ему сраму на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. Если теперь что-нибудь разразится, — пойду добровольцем и буду служить государю-императору до последней капля крови!

Швейк отхлебнул пива и продолжал:

— Вы думаете, что государь-император всё это так оставит? Плохо вы его знаете. Война с турками непременно будет: «Убили моего дядю, так вот вам по морде!» Война неизбежна. Сербия и Россия нам помогут. Будет драка!

Швейк в этот момент, пророчествуя, был прекрасен. Его добродушное лицо от вдохновения сияло, как полная луна. Всё было ему так ясно.

— Может быть, — продолжал он рисовать будущее Австрии, — что на нас, в случае войны с Турцией, нападут немцы. Ведь немцы с турками заодно. Это такие мерзавцы, равных которым в мире не сыщешь. Но мы можем сговориться с Францией, которая с семьдесят первого года готовился накостылять Германии, и всё пойдёт как по маслу. Короче говоря, война будет.

Бретшнейдер встал и торжественно произнёс:

— Вы всё сказали? Выйдемте со мною в сени на пару слов.

Швейк вышел — за агентом тайной полиции в сени, где его ждал сюрприз: его разговорчивый собутыльник показал ему орла[8] и заявил, что он арестован и должен немедленно отправиться в полицию. Швейк пытался объяснить, что, повидимому, пан ошибается, так как он совершенно невинен и не вымолвил ни одного слова, которое могло бы кого-нибудь оскорбить.

На это Бретшнейдер заявил, что Швейк совершил несколько преступных деяний, среди которых фигурировала и государственная измена.

Потом оба вернулись в трактир, и Швейк сказал Паливцу:

— Я выпил пять кружек пива и съел пару сосисок. Дайте-ка мню ещё рюмочку сливянки. Мне пора уже итти, ввиду того, что я арестован.

Бретшнейдер показал Паливцу своего орла, с минуту глядел на трактирщика и потом спросил:

— Вы женаты?

— Да.

— А может ваша жена вместо вас управиться с делами во время вашего отсутствия?

— Может.

— Тогда всё в порядке, пан трактирщик, — весело сказал Бретшнейдер. — Позовите вашу супругу и передайте ей все дела. Вечером за вами приедем.

— Не тревожься попусту, — утешал его Швейк. — Я арестован всего только за государственную измену.

— Но я-то за что? — заныл Паливец. — Ведь я был так осторожен!

Бретшнейдер усмехнулся и победоносно сказал:

— За то, что вы сказали, что пана императора загадили мухи. Вам этого пана императора вышибут из головы.

Швейк покинул трактир «У чаши» в сопровождении агента тайной полиции. Когда они вышли на улицу, Швейк, заглядывая ему в лицо, спросил со своей добродушной улыбкой.

— Мне сойти с тротуара?

— Зачем?

— Я полагаю, раз я арестован, я не имею права ходить по тротуару.

Когда они входили в ворота полицейского управления, Швейк заметил:

— Славно провели время! Часто бываете в трактире «У чаши»?

В то время как Швейка вели в канцелярию для приёма арестованных, в трактире «У чаши» пан Паливец передавал дела своей плачущей супруге, по-своему утешая ее:

— Не плачь, не реви! Что они могут сделать за какого-то засиженного государя-императора?

Так очаровательно и просто вошёл в мировую войну бравый солдат Швейк. Историков заинтересует, как мог он так далеко заглядывать вперёд. Если позднее события развернулись не совсем так, как он излагал их «У чаши», то мы должны иметь в виду, что Швейк отнюдь не получил основательного дипломатического образования.

Бравый солдат Швейк в полицейском управлении

Сараевские покушение наполнило полицейское управление многочисленными жертвами. Их приводили одну за другой в канцелярию для приёма арестованных, где старик-инспектор встречал входивших добродушным ворчанием:

— Этот Фердинанд вам дорого обойдётся!

Когда Швейка водворили в одну из многочисленных камер в первом этаже, он застал там общество из шести человек. Пять из них сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех остальных, сидел шестой — мужчина средних лет.

Швейк начал расспрашивать одного за другим, за что они посажены. От всех пяти, сидевших за столом, он получил почти один и тот же ответ:

— За Сараево.

— Из-за Фердинанда.

— В связи с убийством пана эрцгерцога.

— За Фердинанда.

— За то, что в Сараеве прикончили пана эрцгерцога.

Шестой, сторонившийся пяти остальных, заявил, что он не желает иметь с ними ничего общего, опасаясь, как бы на него не пало какое-либо подозрение, так как он сидит тут за покушение на убийство с целью грабежа галицкого мужичонки.

Швейк подсел к обществу заговорщиков, которые уже в десятый раз рассказывали, как они попали сюда.

Все, кроме одного, были схвачены кто в трактире, кто в винном погребе, кто в кофейне. Исключение составлял чрезвычайно толстый господин в очках, с заплаканными глазами, который был арестован дома, в собственной квартире. Арестован он был за то, что за два дня до сараевского убийства в трактире «У Бришки» заплатил по счёту за двух сербских студентов-техников; потом его, пьяного, видел в обществе тех же студентов уже в другом ресторане, «Монмартр», на Цепной улице, агент Брикси, где, как подтвердил в протоколе своей подписью Брикси, он тоже платил за них по счёту.

Другой, небольшого роста господин, с которым та же неприятность произошла в винном погребке, был преподавателем истории и рассказывал хозяину этого погребка историю разных покушений. Накрыт он был детективом[9] как раз в тот момент, когда заканчивал общий психологический разбор покушения как такового словами:

— Мысль о покушении так же проста, как колумбово яйцо[10].

— В такой же мере, как и то, что вас ждёт тюрьма, — дополнил полицейский комиссар его вывод при допросе.

Третий заговорщик был председателем благотворительного кружка под названием «Добролюб» в Годковичках. В день покушения «Добролюб» устроил в саду гуляние с музыкой. Пришёл жандармский ротмистр и потребовал немедленно прекратить увеселения, так как Австрии в трауре, на что председатель «Добролюба» добродушно сказал:

— Подождите минуточку, сейчас доиграют «Гей, славяне».

Изумительную штуку сыграл покойник Фердинанд с четвёртым арестованным, о котором следует сказать, что это был человек открытого характера и рыцарской честности. Два дня он избегал всяких разговоров о Фердинанде, и только вечером в кафе, во время карточной игры, начиная седьмую пульку, воскликнул:

— Семь пулек, как в Сараеве!

Пятый, который, как он сам оказал, сидит за убийство пана эрцгерцога, был до сих так взъерошен от ужаса, что его голова напоминала мохнатого пинчера. В ресторане, где он был арестован, он не сказал ни одного слова, даже не читал газет об убийстве Фердинанда; он сидел у стола совершенно один, как вдруг к нему подошёл какой-то господин, сел против пего и быстро спросил:

— Читали?

— Ничего не читал.

— Слыхали?

— Нет, не слыхал.

— А знаете, в чем дело?

— Не знаю. Мне до этого нет никакого дела.

— Всё-таки это должно было бы вас интересовать.

— Не знаю, что меня должно интересовать. Я выкурю ситару, выпью несколько кружек пива и поужинаю. А газет не читаю. Газеты врут. Зачем я буду себе нервы портить?

— Вас не интересует даже это убийство в Сараеве?

— Меня никакие убийства не интересуют. Всё равно, произошла ли оно в Праге, в Сараеве или в Лондоне. Для этого имеются соответствующие учреждения, суды, полиция. Если где-нибудь кого-нибудь убили, то так ему и надо: не будь таким болваном и растяпой и не позволяй себя убивать.

Этими последними словами ему пришлось закончить разговор.

Выслушав все эти страшные заговорщицкие истории, Швейк счёл уместным разъяснить всем всю безнадёжность их положения.

— У нас у всех дело дрянь, — начал он слова утешения. — Это вы ерунду говорите, что вам, всем нам, ничего за это не будет. Для чего мы держим полицию, как не для того, чтобы она нас наказывала за наш длинный язык? Раз наступило такое тревожное время, что подстреливают эрцгерцогов, так нечего удивляться, что ведут в полицию. Всё это делается для эффекта, чтобы Фердинанд перед своими похоронами имел рекламу.

Швейк лег на койку и заснул сном праведника.

Между тем, привели двух новых. Один из них был босниец, который ходил по камере, скрежетал зубами и ругался. Его мучила мысль, что в полицейском управлении у него пропадёт лоток с товаром.

Второй гость был трактирщик Паливец, который, увидав своего знакомого — Швейка, разбудил его я трагическим голосом воскликнул:

— Увы, вот и я уже здесь!

Швейк сердечно пожал ему руку и сказал:

— Очень приятно. Я знал, что тот пан сдержит слово, раз обещал зайти за вами. Точность — прежде всего.

Пан Паливец, наоборот, заявил, что такой точности цена — грош, и тихо спросил Швейка, не воры ли остальные арестованные, как бы это не повредило ему как коммерсанту.

Швейк разъяснил ему, что все, кроме одного, который посажен за убийство с целью грабежа, сидят из-за эрцгерцога.

Паливец обиделся и заявил, что он здесь не из-за какого-то болвана эрцгерцога, а из-за самого государя-императора. И так как все остальные заинтересовались этим, он рассказал им о том, как мухи загадили государя-императора.

— Замарали мне его, бестии, — закончил он описание своего приключения, — и вот довели меня до тюрьмы. Я этого мухам так не спущу! — угрожающе добавил он.

Швейк опять завалился спать, но спал недолго, так как его вызвали на допрос.

Поднимаясь но лестнице третьего отделения, Швейк безропотно нес свой крест на Голгофу[11] и не замечал своего мученичества. Прочитав надпись: «Плевать на лестнице воспрещается», Швейк попросил разрешения у сторожа плюнуть в плевательницу и, сияя своей простотой, вступил в канцелярию со словами:

— Добрый вечер, господа, всем вообще и каждому в особенности.

Вместо ответа кто-то дал ему под рёбра и подтолкнул к столу, за которым сидел пан с холодным чиновничьим лицом, выражающим зверскую свирепость.

Он кровожадно посмотрел на Швейка и сказал:

— Не прикидывайтесь идиотом!

— Я и не думаю, — серьёзно ответил Швейк. — Меня освободили от военной службы за идиотизм. Я особой комиссией официально признан идиотом. Я — официальный идиот.

Господин с лицом преступника заскрежетал зубами.

— Предъявленные вам обвинения в совершённых вата преступлениях свидетельствуют о том, что вы вполне здоровы.

И тут же перечислил Швейку целый ряд разнообразных преступлений, начиная от государственной измены и кончая оскорблением его величества и членов царствующего дома. В центре преступлений красовалось одобрение убийства эрцгерцога Фердинанда, и оттуда уже ответвлялись новые преступления; среди них значилось возбуждение масс, так как всё это происходило в общественном месте.

— Что вы на это скажете? — победоносно спросил господин со свирепыми чертами лица.

— Вполне достаточно, — невинно ответил Швейк. — Излишество вредит.

— Значит, вы признаете?

— Я всё признаю. Строгость должна, быть. Без строгости никто бы ни чорта не достиг. Вроде того, когда я был на военной службе…

— Молчать! — крикнул полицейский комиссар на Швейка. — Говорите только тогда, когда вас спрашивают! Понимаете?

— Как не понять, — сказал Швейк. — Осмелюсь доложить, понимаю, и всё, что вы изволите говорить, приму к сведению.

— С кем состоите в сношениях?

— Со своей прислугой, вашескородие.

— Я говорю, нет ли у вас каких-либо знакомств в кругах политических?

— Как же, вашескородие. Покупаю вечерний выпуск «Национальной политики».

— Вон! — заревел на Швейка господин со зверским выражением лица.

Кода Швейка выводили из канцелярии, он сказал:

— Спокойной ночи, вашескородие.

Вернувшись в камеру, Швейк сообщил арестованным, что это не следствие, а смех один: немножечко на вас покричат, а под конец выгонят.

— Раньше, — заметил Швейк, — бывало куда хуже. Читал я в какой-то книге, что обвиняемые, чтобы доказать свою невинность, должны были ходить босыми ногами по раскалённому железу и пить расплавленный свинец. А кто не хотел сознаться, тому на ноги надевали испанские колодки, вытягивали на дыбу или же палили пожарным факелом бока. А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле музея. Если же обвиняемого только сбрасывали в яму на голодную смерть, то такой человек чувствовал себя словно вновь воскресшим. Теперь сидеть в тюрьме — пустяки! — похваливал Швейк. — Нет ни четвертования, ни колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки дали, друг друга мы не тесним, похлёбка нам полагается, хлеба дадут, жбан воды принесут, отхожее место под самым носом. Во всём виден прогресс. Немного, правда, далеко ходить на следствие — но трём лестницам (подниматься, но зато на лестницах чисто и оживлённо. Одного ведут сюда, другого — туда. Тут молодой, там старик, и мужчины, и женщины. Радуешься, что ты здесь не один. Каждый спокойно идёт своей дорогой, и не приходится бояться, что ему в канцелярии скажут: «Мы посовещались, и завтра вы будете но вашему собственному выбору или четвертованы или сожжены». Это нелегко было выбирать. Я думаю, господа, что на многих из нас в такой момент нашёл бы столбняк. Да, теперь условия, на наше счастье, стали получше.

Швейк только что кончил защитительную речь в пользу современного тюремного режима, когда надзиратель открыл дверь и крикнул:

— Швейк, оденьтесь и идите на допрос!

— Я оденусь, — ответил Швейк, — против этого я ничего не имею. По боюсь, что это недоразумение. Меня уж раз выгнали с допроса. Притом я опасаюсь, как бы остальные господа, которые здесь со мною, не рассердились на меня за то, что я иду на допрос уже второй раз, а они ещё ни одного раза за этот вечер не ходили. Они могут быть в претензии на меня.

— Вылезайте вон и не болтайте! — был ответ на проявленное Швейком джентльменство.

Швейк опять очутился перед господином с лицом преступника; тот безо всяких околичностей, решительно и бесповоротно спросил его:

— Во всём признаётесь?

Швейк уставил свои добрые голубые глаза на неумолимого человека и мягко сказал:

— Если вы желаете, вашескородие, чтобы я признался, так я признаюсь. Мне это не повредит. Но если вы скажете: «Швейк, ни в чём не сознавайтесь», — я буду выпутываться до последнего издыхания.

Строгий господин написал что-то на акте и, подавая Швейку перо, сказал ему, чтобы тот подписался.

И Швейк подписал показания Бретшнейдера со следующим дополнением:


«Все вышеуказанные обвинения против меня признаю справедливыми.
Иосиф Швейк».


Подписав бумагу, Швейк обратился к строгому папу:

— Ещё что-нибудь подписать? Или мне притти утром?

— Утром вас отвезут в уголовный суд, — был ответ.

— А в котором часу, вашескородие, чтобы, боже упаси, как-нибудь не проспать?

— Вон! — раздался во второй раз рёв по ту сторону стола, перед которым стоял Швейк.

Возвращаясь в свою новую, огороженную железной решёткой, квартиру, Швейк сказал сопровождавшему его караульному.

— У вас тут всё идёт без сучка, без задоринки.

Как только за Швейком затворили дверь, товарищи по заключению засыпали его вопросами, на которые Швейк просто ответил:

— Я сейчас сознался, что, может быть, это я убил эрцгерцога Фердинанда.

Все шесть человек в ужасе разом спрятались под завшивевшие одеяла.

Только босниец сказал:

— Здо́рово!

Укладываясь на койку, Швейк заметил:

— Глупо, что у нас нет будильника.

Утром его все же разбудили и без будильника и ровно в шесть часов Швейка уже отвозили в тюремной карете в областной уголовный суд.

— Поздняя птичка глазки протрёт, а ранняя ж песню поёт, — сказал своим спутникам Швейк, когда тюремная карета выезжала за ворота полицейского управления,

Швейк перед судебными врачами

Чистые, уютные комнатки областного уголовного суда произвели на Швейка самое благоприятное впечатление.

Когда привели Швейка, судья, по врождённой ему любезности, попросил Швейка сесть и сказал ему:

— Так вы, значит, тот самый пан Швейк?

— Я думаю, что им и должен быть, — ответил Швейк, — так как и мой батюшка был Швейк, и маменька — пани Швейк. Я не могу позорить их тем, что буду отрекаться от своей фамилии.

Любезная улыбка скользнула по лицу судебного следователя.

— Хороших вещей вы тут натворили! Много вы греха взяли на душу.

— У меня всегда на душе много грехов, — сказал Швейк, улыбаясь ещё любезнее судебного следователя. — У меня, может быть, ещё больше на душе грехов, чем у вас, вашескородие.

— Это видно по протоколу, который вы подписали, — не менее любезным тоном сказал судебный следователь. — Не оказывали ли на вас давления в полиции?

— Что вы, вашескородие, наоборот. Я сам их спрашивал, должен ли его подписывать, и когда мне сказали, чтоб я подписал, я и послушался. Стал бы я разве драться с ними из-за моей подписи? Пользы бы себе я этим не принёс. Порядок должен быть.

— Вы чувствуете себя, пан Швейк, вполне здоровым?

— Совершенно здоровым. To-есть, собственно говоря, — нет, вашескородие пан следователь, страдаю ревматизмом, натираюсь оподельдоком.

Старик опять любезно улыбнулся.

— Не послать ли вас на освидетельствование к судебным врачам? Как вы думаете?

— Я думаю, мне не так уж плохо, чтобы господа врачи понапрасну теряли на меня время. Меня уж свидетельствовал один доктор в полицейском управлении, нет ли у меня триппера.

— Знаете что, пан Швейк, мы всё-таки рискнём обратиться к судебным врачам. Составим небольшую комиссию, прикажем вас посадить в предварительное заключение, а вы тем временем как следует отдохнёте. Ещё один вопрос. Вы, будто бы, согласно протоколу, заявляли и распространяли слухи о том, что скоро разразится война.

— Разразится, вашескородие, в самое ближайшее время.

— Не страдаете ли вы падучей?

— Простите, нет. Один раз только на Карловой площади я чуть было не упал, когда меня задел автомобиль. Но это было уже давно.

На этом допрос закончился. Швейк подал судебному следователю руку и, вернувшись в камеру, сказал своим соседям:

— Итак, меня за убийство пана эрцгерцога Фердинанда осмотрят доктора.

— Я этим судебным врачам нисколько не доверяю, — заметил господин интеллигентного вида. — Когда я подделывал векселя, я на всякий случай ходил на лекции профессора Гевероха, и когда меня поймали, симулировал паралитика в точности, так, как их описывал нам профессор Геверох: укусил одного судебного врача за ногу, выпил чернила из чернильницы и наделал, простите, господа, за нескромность, в углу перед всей комиссией. Но как раз за то, что я укусил одного из членов этой комиссии за ногу, меня признали совершенно здоровым, и я погиб.

— Судебные доктора — сволочи! — отозвался маленький скрюченный человек, — Недавно как-то случайно выкопали на моем лугу скелет, и судебные врачи заявили, что этот человек был убит каким-то тупым орудием в голову лет сорок тому назад. Мне тридцать восемь лет, а меня арестовали, хотя у меня имеется свидетельство о крещении, выписка из метрической книги и документы из своей общины.

— Я думаю, — сказал Швейк, — что на всё это надо смотреть беспристрастно. Каждый может ошибиться и должен ошибаться тем чаще, чем больше о чём-нибудь размышляет. Судебные врачи — люди, а людям свойственно ошибаться. Как-то в Нуслях, как раз у моста через Вотич, подошёл ко мне ночью один господин, когда я возвращался из трактира «Банзета», и треснул меня дубинкой по голове, и когда я свалился на землю, осветил меня и говорит: «Это не он», да так рассердился за свою ошибку, что огрел меня ещё по спине. Так уж человеку на роду написано — ошибаться до самой смерти.

Комиссия судебных врачей, которая должна была установить, соответствует ли душевное состояние Швейка всем тем преступлениям, в которых он обвиняется, или нет, состояла из трёх необычайно серьезных людей, причём мнение каждого совершенно расходилось со взглядами двух других. Здесь были представлены три разные школы психиатров.

И если в случае со Швейком столкнулись целых три противоположных научных лагеря, то это следует объяснить единственно тем огромным впечатлением, которое произвёл Швейк на всю комиссию, когда, войдя в залу, в которой должно было производиться исследование его душевного состояния, и заметив, что на стене висит портрет австрийского императора, он крикнул:

— Да здравствует государь-император Франц-Иосиф Первый!

Дело было совершенно ясно. Благодаря сделанному по собственному почину заявлению Швейка, отпал целый ряд вопросов, в осталось только несколько важнейших по системе доктора психиатрии Каллерсона, доктора Гевероха и англичанина Вейкинда.

— Радий тяжелее олова?

— Я его, простите, не вешал, — со своей наивной улыбкой ответил Швейк.

— Так. Верите в конец света?

— Прежде я должен увидеть этот конец. Но во всякое случае завтра его ещё не будет, — ответил Швейк.

— А могло бы вы вычислить диаметр земного шара?

— Простите, не смог бы, — ответил Швейк. — Разрешите мне самому задать вам одну загадку. Стоит трёхэтажный дом, в каждом этаже дома по восьми окон, на крыше два слуховых окна и две трубы, в каждом этаже живут по два квартиранта. Теперь ответьте, господа, в каком году умерла у швейцара его бабушка?

Судебные врачи многозначительно посмотрели друг на друга. Тем не менее один из них задал ещё вопрос:

— Не знаете ли, какова наибольшая глубина Тихого океана?

— Извините не знаю, — послышался ответ, — но думаю, безусловно, будет больше, чем под Вышградской скалой на Влтаве.

— Достаточно? — опросил лаконически председатель комиссии.

Но один из членов попросил разрешения всё же задать ещё один вопрос.

— Сколько получится, если умножить двенадцать тысяч восемьсот девяносто семь на тринадцать тысяч восемьсот шестьдесят три?

— Семьсот двадцать девять, — не моргнув, ответил Швейк.

— Я думаю, вполне достаточно, — сказал председатель комиссии. — Можете отвести обвиняемого да старое место.

— Благодарю вас, господа, — ответил Швейк, — мне этого также вполне достаточно.

После ухода Швейка коллегия трёх пришла к единодушному выводу, что Швейк — идиот согласно всем законам, открытым знаменитыми психиатрами. В донесении, переданном судебному следователю, было, между прочим, написано:

«Нижеподписавшиеся врачи, основываясь на полной психической отупелости и врожденном кретинизме представленного вышеуказанной комиссии Швейка Иосифа, явствующих из его слов: «Да здравствует император Франц-Иосиф!», какового заявления вполне достаточно, чтобы определить психическое состояние Иосифа Швейка как ясно выжженного сумасшедшего предлагают поэтому:

«1. Судебное следствие по делу Иосифа Швейка прекратить и

«2. Направить Иосифа Швейка в психиатрическою клинику для исследования и выяснения, в какой мере его психическое состояние является опасным для окружающих».

В то время как эта реляция составлялась, Швейк докладывал своим товарищам по тюрьме:

— На Фердинанда наплевали, а разводили со мной ещё большую ерунду. Под конец мы друг другу сказали, что вам этот вполне достаточно, и разошлись.

Швейка выгоняют из сумасшедшего дома

Описывая впоследствии своё пребывание в сумасшедшем доме, Швейк отзывался об этом учреждении с необычайной похвалой.

— По правде сказать, не знаю, почему эти сумасшедшие так сердятся за то, что их там держат. Никто в своей свободе там не ограничен: разрешается там ползать голым по полу, выть шакалом, беситься и кусаться. Если бы кто-нибудь проделал то же самое на улице, прохожие диву бы дались. Но там эго самая обычная вещь. Там такая свобода, о которой и социалистам не мерещилось. Человек может там выдавать себя и за бога, и за божью матерь, и за папу, и за английского короля, и за государя-императора, и за святого Вацлава[12]. Был там один, который всё кричал, что он архиепископ, — тот ничего не делал, только жрал да ещё кое-что, извините, что рифмуется со словом жрал. Впрочем, там никто этого не стыдится. А один даже выдавал себя сразу и за Кирилла и за Мефодия[13], чтобы получать двойную порцию. Был там беременный господин и звал каждого на крестины. Живётся там прямо как в раю. Вы можете там кричать, реветь, петь, плакать, блеять, шуметь, прыгать, молиться, кувыркаться, ходить на четвереньках, скакать на одной ноге, не целым дням сидеть на корточках или лезть на стену, и никто к вам не подойдёт и не скажет: «Послушайте, этого делать нельзя, это неприлично, стыдно, ведь вы культурный человек». Те несколько дней, что я провёл в сумасшедшем доме, были лучшими днями моей жизни.

В самом деле, уже тот прием, который оказали Швейку в сумасшедшем доме, когда его привезли на испытание из областного уголовного суда, превзошёл все его ожидания. Прежде всего его раздели донага, надели ему халат и новели купаться, бережно подхватив подмышки, причём один из санитаров развлекал его еврейскими анекдотами. В купальной комнате его посадили в ванну, затем вытащили оттуда и поставили под холодный душ. Эго повторили с ним три раза, а затем осведомились, как это понравилось ему. Швейк ответил, что лучше, чем даже в банях у Карлова моста, и что он страшно любит купаться. «Если вы острижёте мете ногти и волосы, это будет всё, что нужно для моего счастья», — прибавил он, мило улыбаясь. И это желание было пополнено. Затем его основательно растёрли губкой, завернули в простыню и отнесли в первое отделение на постель. Там его уложили, прикрыли одеялом и попросили заснуть.

Швейк ещё и теперь любовно рассказывает:

— Представьте себе, меня несли, несли на руках до самой постели. Я испытывал в этот момент неземное блаженство.

На постели Швейк блаженно уснул. Потом его разбудили и предложили ему выпить кружку молока с булочкой. Булочка уже была разрезана на маленькие кусочки, и в то время как один санитар держал Швейка за обе руки, другой обмакивал куски булочки в молоко и кормил его, вроде того как кормят лепёшками гусей. Накормив, его взяли подмышки и отвели в отхожее место, где попросили выполнить большую и малую нужду.

И об этом чудесном мгновении Швейк рассказывает любовно. Мы не смеем повторить всех его выражений о том, что с ним потом делали. Упомянем только, что Швейк рассказывал: «Один из них при этом держал меня на руках».

Затем его привели назад, уложили в постель и опять попросили уснуть. Через некоторое время его разбудили и отвели в комнату для освидетельствования; там Швейк, стоя совершенно голым перед двумя врачами, вспомнил славное время своей рекрутчины, и невольно с его уст сорвалось:

— Годен!

— Что вы говорите? — спросил один из докторов. — Сделайте пять шагов вперёд и пять назад.

Швейк сделал десять.

— Ведь я вам точно сказал, — заметил доктор, — чтобы вы сделали пять.

— Мне лишнюю пару шагов сделать не жалко, меня лишняя пара шагов не затруднит.

После этого доктора потребовали от Швейка, чтобы он сел на стул, и один из них начал стучать его по коленке, затем сказал другому, что рефлексы вполне нормальны, на что другой покрутил головой и принялся сам стучать Швейка по коленке, в то время как первый открывал Швейку веки и рассматривал его зрачки, потом они отошли к столу и произнесли несколько латинских терминов.

— Послушайте, умеете петь? — спросил один из докторов Швейка. — Не могли ли бы вы спеть нам какую-нибудь песню?

— Сделайте одолжение, — ответил Швейк. — Хотя у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха, но для вас попытаюсь спеть, раз вам вздумалось позабавиться.



И Швейк хватил:
Что, монашек молодой,
Головушку клонишь,
Две горючие слезы
Ты на землю ронишь?



— Дальше не помню, — прервал Швейк. — Знаю ещё первую строчку из «Где родина моя» и потом «Генерал Виндишгрец с храбрецами-панами, спозаранок поднявшись, войну зачинали», да ещё пару простонародных песенок вроде «Храни нам, боже, государя»[14], «Шля мы прямо в Яромырь» и «Достойно есть, яко воистину»..

Доктора переглянулись, и один из них спросил Швейка:

— Исследовали когда-нибудь ваши психические способности?

— На военной службе. — торжественно и гордо ответил Швейк. — Медицинская комиссия официально признала меня хроническим идиотом.

— Мне кажется, что вы симулянт! — крикнул на Швейка другой доктор.

— Вовсе не симулянт, господа! — защищался Швейк. — Я самый настоящей идиот. Можете справиться в канцелярии девяносто первого полка в Чешских Будейовицах или в управлении для запасных в Карлине.

Старший врач безнадёжно махнул рукой и, указывая на Швейка, сказал санитарам:

— Верните ему одежду и передайте его в третье отделение в коридор. Потом кто-нибудь из вас пусть вернётся и отнесёт его бумаги в канцелярию. Да скажите там, чтоб не канителились, чтоб он долго у нас на шее не сидел.

Врачи ещё раз бросили два сердитых взгляда на Швейка, который, вежливо раскланиваясь, учтиво пятился задом к дверям. На замечание одного из санитаров, что Швейк валяет дурака, — он ответил:

— Ввиду того, что я не одет, а совершенна голый, я не хочу показывать панам ничего талого, что может их заставить подумать, будто я невежа или нахал.

С того момента, как санитары получили приказание вернуть Швейку одежду, они не проявляли по отношению к нему никакой заботливости; они велели ему одеться, и один из санитаров отвёл его в третье отделение. Там его держали несколько дней, пока канцелярия подготовляла бумаги для его выписки из сумасшедшего дома, и Швейк имел возможность производить здесь свои наблюдения. Обманутые врачи дали о нём такое заключение:

«Слабоумный симулянт».

Так как Швейка выписали из лечебницы перед самым обедом, дело дошло до небольшого скандала. Швейк громко протестовал, доказывая, что если человека выкидывают из сумасшедшего дома, то нельзя гнать его без обеда.

Скандал прекратил вызванный привратником полицейский, который препроводил Швейка в полицейский комиссариат на Сальмовой улице.

Швейк в полицейском комиссариате на Сальмовой улице

Вслед за лучезарными днями в сумасшедшем доме наступили для Швейка часы, полные невзгод и гонений. Полицейский инспектор Браун обставил сцену встречи со Швейком в духе римских наместников времён императора Нерона[15]. И так же свирепо, как в своё время произносили они: «Бросьте эту христианскую сволочь львам!» — Браун сказал:

— Посадите его под замок.