— Видите ли, юная мисс, нюхающие табак очень раздражительны! Предположим, подошло время, и предположим, вы уже хотите свою понюшку, и если вы ее не получаете, вот тут-то и начинается брань, а? — Его высокий взбудораженный голос — полная противоположность ее интонациям. — У меня дома целая коллекция табакерок, — гордо заявляет Арджун. — Мое хобби. Вот эта для путешествий. Но как раз сейчас в Мадрасе я купил новую. Минутку, юная мисс.
Пока он роется в вещах, Юная Мисс вырывает листок из блокнота, кладет его на крышку табакерки и трет грифелем карандаша по бумаге, так что проявляется изящный растительный орнамент. Арджун демонстрирует свое новое приобретение — инкрустированную табакерку с тончайшим рисунком: всадники в тюрбанах скачут по перламутровой пустыне.
— Настоящий шедевр на простой табакерке! — потрясенно ахает Юная Мисс, завороженно обводя ногтем рисунок.
— Верно вы сказали, мисс! Каждая вредная человеческая привычка рождает произведения искусства! Коробки для сигарет, бутылки виски, опиумные трубки, не так ли?
— Я читала, что это называется «анатомическая табакерка», — говорит Юная Мисс и чуть отводит назад свой большой палец, тем самым подчеркивая неглубокую треугольную впадинку на тыльной стороне ладони между двумя сухожилиями, которые тянутся от основания большого пальца к запястью.
Филипос зачарован изящным изгибом, напоминающим лебединую шею, и тонкими полупрозрачными волосками на предплечье. Девушка вопросительно смотрит на спутников. Близко посаженные глаза приподняты к внешним уголкам, и этот изгиб повторяют брови, придавая ей экзотический облик египетской царицы. Нос тонкий, очень подходящий к ее узкому лицу. Юная Мисс моментально стирает из памяти Филипоса всех женщин на земле, как в пьесе Шекспира Джульетта вытесняет Розалину.
Арджун хмурится:
— Некоторые насыплют туда по́ди
[169] и давай фыркать! Брать щепотку гораздо правильнее.
Юная Мисс даже сидя кажется высокой благодаря осанке танцовщицы. Платок соскользнул, открыв густые черные волосы, заплетенные в простую косу, которую она бессознательным движением перекинула через левое плечо; узкий кончик щелкнул, как хлыст, и упал до самой талии. Ее красота не из тех, что понятны каждому, думает Филипос. (Позже в своем дневнике он запишет: «Женщина нетрадиционной красоты вселяет надежду, что тот, кто увидит, осознает и оценит, может быть тем единственным, кто создал ее красоту».)
Юная Мисс говорит:
— Что ж, полагаю, мы должны попробовать. — Губы озорно изгибаются. В глазах лукавые искорки. Она смотрит прямо на Филипоса: — Что скажете?
Если это доставит удовольствие Юной Мисс, ты готов втянуть носом хоть детенышей скорпиона.
Юная Мисс и Филипос зачерпывают каждый по щепотке, следуя предупреждению Арджуна: «Только понюхать! Не вдыхать. Нююююхать нежно у самого края ноздри! Тщательно избегать попадания в дальнюю часть. Тщательно наблюдать».
Арджун демонстрирует, как надо поступить, и тут же, как отдача винтовки, дважды громко чихает, после чего лицо его расслабляется.
— Два чиха, точь-в-точь. Если не получится больше.
Юная Мисс и Филипос нююююхают… а потом чихают в унисон, дважды. Застывают с разинутыми ртами, там застрял очередной чих. А потом чихают еще четыре раза. Дуэтом. Миссис Желтое Сари разражается бурным смехом, остальные присоединяются к ней. Лед растаял.
После Джоларпета Филипос укачивал младенца, пока Мина — Миссис Желтое Сари — отлучалась в туалет, а ее муж готовил их койки. Арджун сдает карты, обучая Юную Мисс играть в «Двадцать восемь». Когда солнце садится, появляются разносчики еды с судками. И тут все социальные различия в купе «С» третьего класса стираются. Филипоса пичкают едой со всех сторон, он искренне благодарен, потому что ничего не захватил с собой. Молчаливый брамин с поблескивающими в ушах бриллиантами и в поношенных сандалиях, конечно же, вегетарианец, и он предлагает тхаи́р са́дам (рис, замоченный в соленом йогурте) в обмен на кусочек жареного цыпленка от Мины. «Не надо рассказывать жене. Зачем понапрасну ее тревожить?» Восьмиуровневый контейнер Мины — размером с артиллерийский снаряд. Вклад Юной Мисс — коробочка восхитительного печенья «Спенсер» в розовых бумажных розетках.
К десяти вечера муж Мины с младенцем спят на средней полке, а брамин похрапывает на верхней. Мина, чей рот алеет от паана, наклонившись, признается по секрету Юной Мисс (а значит, и Арджуну с Филипосом), что мужчина, сопящий на средней полке, «всего лишь кузен». Они прожили в Мадрасе три года как муж и жена.
— Как так вышло? — спросите вы. (Хотя Юная Мисс ни о чем таком не спрашивала.) Мы учились вместе до пятого класса. Он мне нравится, и я ему тоже. Но мы же кузены, да? Что делать? Родители выдали меня замуж. Мужа я увидела впервые только в день свадьбы. Симпатичный, лицо светлое, как у тебя. Но после свадьбы выяснилось, что он просто ребенок. Снаружи-то выглядит нормально. А внутри лет десять, не больше. Два года прошло, а я все оставалась девственницей. Он не знал как!
Родня во всем винила Мину. А когда ее кузен, удачно устроившийся в Мадрасе, приехал в гости, они влюбились друг в друга и сбежали.
Анонимность путешествия, размышляет Филипос, дает незнакомым людям право на такую откровенность. Или свободу выдумывать. Если меня спросят, кто я, откуда и зачем, я непременно что-нибудь совру. Если они хотят интересной истории, они ее получат. Но какова на самом деле моя история?
— Я? Полагаю, я тоже сбежала, — отвечает Юная Мисс на вопрос Мины.
Слушатели заинтригованы. Неудивительно, что девушка возраста студентки колледжа путешествует без сопровождения. Общинная атмосфера вагона третьего класса гораздо безопаснее, чем первого (второго класса тут нет), в отдельном купе с запирающимися дверями женщина более уязвима перед случайным соседом.
— Монашкам в колледже было на меня наплевать, — признается она. — Наверное, потому, что мне наплевать на них.
— А ваши добрые отец и матушка?
— Матери у меня больше нет. Отец не слишком обрадуется, конечно.
Филипос с волнением осознает, что они с ней оказались в похожем затруднительном положении. Ее признание уменьшает болезненность отступления в Парамбиль. Но Юная Мисс легче переносит свое возвращение. Он замечает крест на ее ожерелье — она, должно быть, из христиан Святого Фомы, хотя все разговоры в их купе с пассажирами из Мадраса, Мангалора, Виджаявада, Бомбея и Траванкора до сих пор велись по-английски.
Мина сочувственно хмыкает:
— Да к чему вообще этот колледж? Трата времени. После свадьбы будет все равно.
— Надеюсь, мой отец тоже так думает. Но я не готова к замужеству, Мина. Еще не сейчас.
Вскоре и Мина вытянулась на полке, и вот уже бодрствуют только три нюхача. Полка Филипоса — та, на которой они сидят, он сможет улечься отдыхать, только когда лягут остальные. Карандаш Юной Мисс летает по кремовым страницам блокнота, размером вдвое большего, чем у него. Филипос дождаться не может, когда же Арджун отправится на свое место, но тот все делает какие-то подсчеты на программе скачек. Но ведь когда Арджун ляжет спать, Филипосу придется набраться смелости, чтобы разговаривать с Юной Мисс. Перо его сочится сверкающими чернилами, давая голос внутреннему диалогу, который, возможно, всегда звучал внутри. Как это, оказывается, будоражит. Почему же Чернильный Мальчик, как прозвал его Коши саар, так поздно пришел к этому открытию? Сколько прозрений и откровений растворилось в эфире только потому, что не были записаны?
Из блокнота выскальзывает сложенный листок. Это список возможных профессий, которые он рассматривал, — профессий, которые не требовали ни учебы, ни нормального слуха. В памяти всплывает болезненное воспоминание, как однокурсник поворачивается к нему со словами: Проснись! Это разве не тебя вызывают? Обескураженный Филипос убирает листок. Впрочем, все профессии из этого списка он уже вычеркнул. Да, он и раньше понимал, что слух у него не такой острый, как у остальных, но в обособленном мире средней школы, сидя за первой партой настолько близко к учителю, что порой долетали даже капли слюны, он справлялся. Ему всегда казалось, что бремя заботы о том, чтобы быть услышанными, лежит на других людях. Вплоть до настоящего момента всю жизнь его врагом была вода — Недуг, — которая и являлась настоящим препятствием; вода ограничивала его возможности. Но никогда — слух.
Юная Мисс ушла умыться. Арджун забирается на среднюю полку и очень быстро начинает похрапывать. Если Юная Мисс решит лечь, Филипос должен снять свой багаж с ее полки. Он убирает громоздкую коробку с радиоприемником, пристраивает на полу. Потом хватается за сундук, набитый книгами, подтягивает его к краю, наклоняет, но тот накреняется, грозя обрушиться прямо на Филипоса. Пара крепких рук — Юной Мисс! — приходит на помощь, и вместе они опускают сундук на полку. Она улыбается, как будто они вместе совершили сверхчеловеческий подвиг. И ждет чего-то.
— Пожалуйста, — говорит она, глядя прямо в глаза Филипосу.
Он не поблагодарил! Наверное, все оттого, что она так близко. Опьяненный ароматом ее мятной зубной пасты, он забыл о манерах, забыл вообще обо всем.
— Простите! В смысле, спасибо. И спасибо, что позволили носильщику… — Ужасно неловко так откровенно таращиться прямо в ее зрачки. Он никогда в жизни не смотрел так долго в глаза никакой женщине, только родным. Поезд как будто завис в пространстве.
— Ваш сундук словно кирпичами набит, — как ни в чем не бывало замечает она.
— Да, все книги, какие смог купить. (Она сказала «книгами» или «кирпичами»?) А в том еще больше, — показывает он под сиденье.
Она обдумывает информацию.
— А эта коробка? Тоже книги?
— Радиоприемник. Понимаете, я еду домой. Примерно по тем же причинам, что и вы, — выпаливает Филипос. А как же планы выдумать историю? — Не из-за монашек, но меня тоже исключили из колледжа. Проблемы с моим слухом… как утверждают. Но я доволен. Возможно, это благословение. — Он потрясен собственной откровенностью.
— Для меня тоже, — кивает она. — Я изучала ведение домашнего хозяйства, — она скривилась и тут же рассмеялась, — которое, безусловно, можно изучать и дома. Впрочем, можно было и остаться в колледже. Но это не по мне.
— Мне очень жаль.
— О, не стоит. Как вы сказали, это благословение.
— Что ж… А для того, что хотел изучать я — литературу, — не было нужды оставаться в Мадрасе. И мне ничто не сможет помешать. Единственное, что я знаю наверняка, — я люблю учиться. И люблю литературу. Благодаря книгам я смогу переплыть семь морей, загарпунить белого кита…
Она перевела взгляд вниз:
— Но, в отличие от Ахава, у вас обе ноги на месте.
Она знает его любимую книгу! Филипос беспомощно следует за ее взглядом, как будто подтверждая, что у него и в самом деле две ноги. И хохочет.
— Да, — с чувством соглашается он. — Мне повезло больше, чем Ахаву. Жизнь ломала меня и била, но мне хочется верить, что я стал лучше
[170].
— Молодец, — поразмыслив, не сразу отвечает она. — А вместе с радио к вам придет и весь мир, верно?
Он никогда не произносил столько слов, беседуя с женщиной своего возраста. Филипос не сводит взгляда с ее губ. Она задала вопрос. Он уже призвал Ахава. И Диккенса. И вообще, наверное, звучит чересчур напыщенно. Нужно разрядить обстановку шуткой. Но что, если шутка покажется дурацкой? Кроме того, ни одна не приходит в голову. Он открывает рот, собираясь заговорить, произнести что-нибудь умное… но, Господи Боже, она так прекрасна, у нее такие светло-серые глаза… И она видит каждую мысль, болтающуюся в его черепной коробке. Мозг его перегрет и заторможен, а ему всего лишь нужно сказать «да».
— Что ж, тогда доброй ночи, — мягко произносит она. Подходит к лесенке, ставит ногу на первую ступеньку, но медлит. — Это были «Большие надежды»?
— Да! Да, именно. Эстелла!
— Простите, вы не могли бы повторить?
— Несомненно, могу.
Она замирает на секунду, а потом весело хохочет. Оба виновато косятся на спящего Арджуна, потом она наклоняется к нему и шепотом просит:
— Так повторите, пожалуйста, что вы сказали.
— Жизнь ломала меня и била, но мне хочется верить, что я стал лучше.
Она благодарно улыбается. Медленно кивает. Потом лицо скрывается за краем полки.
Он наблюдает, как ее бледные ступни, такие нежные и мягкие, плавно взмывают вверх по ступенькам, окруженные подолом хлопкового сари и блестящей нижней юбки. Она исчезает, но образ остается — мимолетный проблеск подушечки стопы, обратная сторона большого пальца ноги, остальные пальцы, расправляющиеся следом, как дети, спешащие за матерью. Мягкое тепло зарождается в животе и растекается по конечностям. Он грузно опускается на лавку, стучит головой по оконной решетке — но тихонько. Идиот! Ну почему ты не продолжил беседу? Почему даже не спросил, как ее зовут? Я не хотел показаться назойливым. Что значит «назойливым»? Это и называется поддерживать беседу! Он с опозданием припомнил шутку: «Как называется малаяли, который не спрашивает, как вас зовут, где вы живете, чем зарабатываете и что у вас в сумке?» — «Глухонемой». Вот это ты и есть.
Филипос с горем пополам устраивается на полке, заставленной его багажом, вытянуть ноги не получается. Откладывает в сторону выпавший листок со списком перечеркнутых профессий, и перо его летает по страницам блокнота.
Она, должно быть, думает, что я из тех, кто нюхает табак, когда нюхают другие, ест, когда едят все вокруг, и говорит, только когда к нему обращаются. Но я же не такой! Прошу вас, Юная Мисс, не осуждайте меня за нерешительность. А разве с его стороны честно судить о ней, как он судит, — уверенная в себе, готова расспрашивать обо всем, что ей интересно, но при этом вполне согласна промолчать, когда не получает ответа? Он физически остро ощущает, что она лежит над ним и разделяет их только Арджун-Железнодорожник.
Филипос просыпается при ярком свете, за окном сияет зеленый пейзаж: залитые водой поля с петляющими меж ними узкими земляными насыпями, едва удерживающими воду, в неподвижной поверхности отражается небо; кокосовые пальмы, бесчисленные, как листья травы; спутанные плети огурцов по берегам канала; озеро, усеянное каноэ, и величественная баржа, раздвигающая мелкие суденышки, словно процессия, шествующая по церковному проходу. Ноздри улавливают запахи хлебного дерева, сушеной рыбы, манго и воды.
Но еще прежде, чем мозг регистрирует эти образы, его тело — кожа, нервные окончания, легкие, сердце — узнает географию родины. Он никогда не понимал, насколько это важно. Каждый кусочек этого цветущего пейзажа принадлежит ему, и он сам присутствует в каждом его атоме. На благословенной полосе побережья, где говорят на малаялам, плоть и кости его предков впитались в почву, проросли деревьями, проникли в переливающееся оперение попугаев на раскачивающихся ветвях и рассеялись по ветру. Филипосу известны имена сорока двух рек, текущих с гор, тысячи двухсот миль водных путей, питающих эту землю, и он един с каждой ее частицей. Я росток в твоей руке, думает он, глядя на мусульманок в разноцветных блузах с длинными рукавами, в мунду, в платках, наброшенных поверх голов; они согнулись в талии, как листки бумаги, сложенные посередине, и ровной линейкой движутся по рисовому полю, погружая в почву ростки новой жизни. Что бы ни было со мной дальше, как бы ни складывалась история моей жизни, корни, которые должны питать ее, находятся здесь. Филипос чувствует, как внутри него происходит трансформация, подобная мистическому опыту, однако это не имеет никакого отношения к религии.
Юная Мисс возвращается из умывальной комнаты, останавливает Филипоса, когда тот бросается убирать чемодан и ящик с полки, и втискивается между ним и Арджуном. Она надела свои солнечные очки с загнутыми «кошачьими» уголками, повязала платок вокруг шеи, как будто прикрываясь доспехами от того, что ждет впереди. Арджун свежевыбрит и переоделся в накрахмаленную сорочку, на лбу у него намам Вишну, трезубец, — в противоположность намаму старого брамина, у которого горизонтальные полоски символизируют преданность Шиве. Линии раздела проведены — шиваиты против вайшнавов, — но мужчины улыбаются. Арджун признается Филипосу:
— Половина моей жизни прошла в поездах. Незнакомцы всех религий и всех каст, собравшись в одном купе, отлично ладят между собой. Почему за пределами поезда все иначе? Почему нельзя просто дружно жить всем вместе? — Арджун отворачивается к окну и тяжело вздыхает.
Филипос не успевает ответить, потому что они прибыли в Кочин. Носильщик уже хватает один из его чемоданов, в то время как второй носильщик вместе с вещами Мины норовит ухватить радиоприемник. Юная Мисс в замешательстве постукивает Филипоса по плечу и затем протягивает сложенный листок бумаги. Должно быть, выскользнувший из его блокнота. Она прощается без слов, коротким наклоном головы и улыбкой. Удачи, говорят ее глаза. И она уходит.
Только в автобусе по пути в Чанганачерри, пересчитав весь багаж, Филипос может наконец расслабиться. Но ужасно зол на себя, что не спросил, как зовут Юную Мисс. «Идиот! Идиот!» В гневе стучит он по спинке сиденья перед ним. Сидящий впереди пассажир возмущенно оборачивается. Филипос выуживает бумажку, врученную Юной Мисс; ужасно неловко, что она прочитала его список профессий. Но внутрь, оказывается, вложен еще один листок. Один из ее рисунков — портрет. На котором Филипос изображен спящим: голова прислонена к окну вагона, тело склонилось набок, под ребра упирается коробка с радио. Губы его плотно сомкнуты, а над ярко-красной каймой верхней губы заметен глубокий желобок.
Мы не можем по-настоящему увидеть себя со стороны, думает он. Даже перед зеркалом мы неосознанно поправляем выражение лица, чтобы себе понравиться. Но Юная Мисс уловила самую его суть: его разрушенные мечты, его тревоги, но вместе с тем нетерпеливое ожидание того, что ждет впереди. Она ухватила и его решимость. Филипос воспрял духом и радуется еще больше, увидев, как она изобразила его руки — одна лежит на коробке с радио, а другая на чемодане, полном книг. Их спокойная расслабленность говорит о зрелом мужестве, уверенности, это руки решительного человека. Мой отец расчистил джунгли; он сделал то, что другие считали невозможным. Я сделаю не меньше.
Как получилось, что всего несколькими карандашными штрихами Юная Мисс сумела передать все это, даже прохладный ветерок, дувший ранним утром, от которого онемела одна сторона лица? Слава богу, что он не стал выдумывать никаких баек и рассказал ей правду. Потому что она же видит его насквозь.
А внизу приписка:
Побит и сломан, но стал лучше. Удачи.
Всегда,
Э.
Жизнь назад школьница по имени Элси нарисовала Филипоса, когда он впервые в жизни ехал в «шевроле» ее отца. В тот день он был слишком занят собственными мыслями, очень волновался, понимая, что из-за внезапного наводнения его мать будет бояться самого страшного. Юная Мисс, тогда гораздо более юная, сидела рядом на заднем сиденье и прикоснулась к его руке, к той руке, что чудом помогла младенцу выжить. Тот свой ранний портрет Филипос прикрепил к внутренней стороне дверцы гардероба, и это было гораздо более точное отражение, чем в зеркале на внешней стороне.
Если Юная Мисс и есть та самая дочь Чанди, повзрослевшая и теперь еще искуснее владеющая карандашом, тогда определенно их свела вместе сама судьба. Филипос перебирает в памяти их диалоги в поезде и то, как она выглядела… ее безмолвное «прощай», ее последняя улыбка, неизгладимая в памяти.
Автобус резко останавливается, и шофер пулей несется в кусты.
— «Надо выйти», да? — ворчит женщина. — Если бы мужчины знали, как мучаются женщины! «Надо выйти» означает, что остальным приходится ждать!
Запах его попутчиков — кокосового масла, древесного дыма, пота, листьев бетеля и табачных палочек — душит и возвращает к реальности. Христиане Святого Фомы — сравнительно небольшая община, и они редко заключают браки с кем-то из внешнего мира. Тем не менее у Чанди, с его «шевроле», обширными чайными плантациями и образом жизни в стиле рекламы сигарет «Стейт Экспресс 555», наверняка много, очень много кандидатов на роль жениха его единственной дочери, и все они мальчики чрезвычайно богатые и невероятно образованные или как минимум чрезвычайно богатые. По меркам Парамбиля их семья — очень обеспеченные люди, но это не идет ни в какое сравнение с кругом Тетанатт-хаус.
Автобус трогается, и это движение дает толчок изменению в его взглядах, им овладевает вновь обретенная решительность. Я не намерен сдаваться. Элси красивая, талантливая, волевая. Она наверняка почувствовала, что между ними существует связь, что у них больше общего, чем какой-то нюхательный табак. Она, должно быть, сразу узнала его, хотя открылась только в самом конце путешествия. Элси, я создам себе имя. Я буду достоин тебя, взволнованно думает Филипос. А потом отправлю Большую Аммачи к свату Анияну с предложением о свадьбе. Худшее, что может случиться, это если твоя сторона скажет «нет». Но я по крайней мере попытаюсь, и ты узнаешь об этом. Но, Элси, умоляю, дождись. Дай мне хотя бы несколько лет.
Сидящая впереди пара оборачивается к нему — должно быть, последние слова он произнес вслух. Мужчина обращается к жене:
— Ава́неу ва́тта.
Да, я сумасшедший. Чтобы достичь цели, нужно быть немного безумцем.
глава 43
Возвратись в дом твой
[171]
1943, Парамбиль
В отсутствие Филипоса в Парамбиле все идет через пень-колоду. Самуэль упал, взбираясь на пальму, на которую ему совсем ни к чему было лезть, теперь у него лодыжка размером с кокосовый орех. Седой призрак в погребе уронил горшок и издает шумные стоны. Большая Аммачи, уже и без того раздраженная, спустилась туда, готовясь, если потребуется, вступить в бой. Но на этот раз в душном, затянутом паутиной пространстве погреба не обнаруживается никакого ущерба — горшок был пустым и даже не разбился. Аммачи понимает, что призраку просто одиноко. Она садится на перевернутую посудину и принимается тараторить, в точности как торговка рыбой, описывая череду недавних бедствий:
— С тех пор как он вернулся из Кочина, Мастер Прогресса днем — человек надежный и солидный, а как только солнце садится, напивается до одури. А наша Благочестивая Коччамма поскользнулась в кухне и сломала запястье и давай костерить Долли-коччамму, что та, мол, пролила жир на их общий пол. А Долли возьми да и скажи, миролюбиво, как всегда: «В следующий раз, Бог даст, ты шею сломаешь».
Выбираясь из погреба, Большая Аммачи напоследок обещает заглядывать почаще.
Днем она по привычке все еще ждет, что услышит, как Филипос кричит «Аммачио!», возвращаясь из школы. «Аммачио!» означает, что в голове его, как головастики в луже, плавают новые идеи. Сколько же всего она узнала о мире от своего сына! Нарисованные от руки карты покрывали стены его комнаты, а на них — схемы сражений, где воевала и погибала индийская армия. Триполи, Эль-Аламейн — от одних названий дух захватывает. Они с Малюткой Мол и Одат-коччаммой скучали по вечерним чтениям, когда они втроем сидели на плетеной койке, как скворцы на бельевой веревке, не сводя глаз с Филипоса, а тот важно расхаживал перед ними. В прошлом году он представлял для них два рассказа В. Т. Бхаттатхирипада
[172] на малаялам. И эта незабываемая английская пьеса, где он выступал в каждой из ролей — убитого короля, его брата, который женился на жене короля, призрака покойного короля. Когда прекрасная Офелия сошла с ума, плела венки, чтобы развесить их на ветвях, а потом упала в ручей, женщины Парамбиля испуганно вцепились друг в друга. Ее платье, раскинувшееся по воде, как сари, задерживало воздух, еще некоторое время удерживая девушку на плаву. Но потом, несмотря на отчаянные молитвы из Парамбиля, она утонула. Когда Филипос уехал, Одат-коччамма объявила: «Я пойду навестить сына. Без нашего мальчика здесь скучно». Но у сына хватает ее только на неделю.
С отъезда Филипоса прошло меньше месяца, как-то ясным солнечным утром Аммачи присела почитать «Манораму».
ЯПОНСКИЙ САМОЛЕТ БОМБИТ МАДРАС, МАССОВОЕ БЕГСТВО ИЗ ГОРОДА.
Заголовок царапает глаза, в горле внезапно начинает саднить, будто глотнула щелочи. Аммачи вскакивает, готовая бежать к сыну.
Тут же подскакивает и Малютка Мол с криком: «Наш малыш идет!»
В газете сказано, что бомбежка произошла три дня назад. Одинокий японский самолет-разведчик пролетел над городом, уже темным из-за отключенного после проливных дождей электричества. Он сбросил три бомбы над пляжем. Никаких сирен воздушной тревоги не включали, и потому никто не понял, что это за взрывы; в течение двух дней жители не знали о бомбежке, потому что на радиостанции не было электричества и военные не хотели провоцировать панику. А когда слухи все же распространились, страх перед вторжением японцев вызвал лихорадочное бегство из города.
Господи, помоги мне найти сына.
Малютка Мол взволнованно подпрыгивает на месте, отвлекая и раздражая Большую Аммачи. Вдобавок к дому с грохотом подъезжает воловья упряжка. Что там еще? Затравленный вид животных вполне отражает выражение лица одинокого пассажира, который слезает с телеги и обращается к ней с приглушенным: «Аммачио…»
Она крепко прижимает ладони к глазам. Неужто галлюцинация? А потом они с Малюткой Мол кидаются навстречу и приникают к нему так крепко, словно стараются удержать, чтобы он больше никуда не ушел. Сын похудел и осунулся.
Филипос обрадован, но и озадачен.
— А вы не хотите спросить, почему я вернулся?
Большая Аммачи, так и не выпустившая из рук газету, прижимает ее к груди, словно соизмеряя реальность с печатным словом.
— Я увидела это и чуть не умерла. Господь привел тебя домой, чтобы спасти тебя и пощадить меня.
Филипос читает. А он и не знал.
Вечером, когда Малютка Мол и Одат-коччамма уснули, Большая Аммачи приносит к нему в комнату два стакана горячего чая-джира. Мать и сын садятся рядышком на кровати, как было у них заведено. Без всяких предисловий Филипос рассказывает, что его отчислили из колледжа. Не скрывает ничего: встреча с профессором на Центральном вокзале — предзнаменование. Потом оплошность во время лекции, когда он не услышал, как его вызывают. У матери сердце разрывается — как бы она хотела спасти мальчика от таких унижений.
— Аммачи, — говорит он, — прости, что разочаровал тебя.
— Мууни, ты никогда не сможешь меня разочаровать. Я так рада, что ты дома. Господь услышал тебя. Тебе там не место.
Поколебавшись, Филипос демонстрирует матери содержимое двух сундуков с книгами, не в силах скрыть свой восторг. А потом и радиоприемник, уже распакованный и стоящий в углу. Он торопится оправдать свои приобретения:
— Радиоволны повсюду вокруг нас, Аммачи, и теперь у нас есть машина, чтобы поймать их, принести весь мир прямо в наш дом. Нужно только электричество.
— Все в порядке, мууни. Ты потратил деньги с пользой.
Они тихо сидят при мягком свете лампы. Она держит сына за руку, совсем непохожую на руку ее мужа, у мальчика длинные пальцы, как у нее. Он как будто никуда и не уезжал.
— Есть еще кое-что, Аммачи.
Господи, а теперь что? Лицо у него вдохновенно-взволнованное, как в тот день, когда он пришел домой с «Моби Диком», издалека громко окликая: «Аммачио!»
Сын рассказывает о юной женщине, которая ехала с ним в поезде.
— Дочь Чанди? — восклицает она. — Господи Боже! Я помню ее маленькой девочкой, как она рисовала с Малюткой Мол. Какое совпадение. И как она?
— Аммачи, она прекрасна! — с чувством произносит Филипос, глядя на мать в упор, и зрачки его восторженно расширены.
Он вспоминает каждую деталь их встречи, словно пересказывает древнюю легенду — с того момента, как он сел в поезд, и до того, как она вложила ему в руку свой рисунок. Показывает матери портрет. Сердце сжимается: это он, ее сын, возвращается домой, мучимый сомнениями и окруженный горами коробок.
— Аммачи, я женюсь на ней, — тихо говорит он. — С Божьей помощью. Да, я понимаю. Теперь, когда я не получу диплома колледжа, перспективы мои не так уж обнадеживают. Не говоря уже о моем слухе и Недуге. — Он отмахивается от ее возражений. — Но я обязательно стану кем-то значительным. Я не подведу. И лишь молюсь, чтобы она не вышла замуж до того, как у меня появится шанс.
Сердце матери полно тревоги.
— А ей ты ничего такого не говорил? Насчет женитьбы?
Сын мотает головой.
Мать уходит к себе, но Филипосу не спится. Он ведь понятия не имел, кто такая эта загадочная и пленительная Юная Мисс, и упустил свой шанс спросить. На этом все могло бы закончиться. Но Элси позаботилась, чтобы он ее узнал. Его мечты, его надежда, его молитва — чтобы сегодня ночью он поселился в ее душе так же, как она живет в его сердце.
Возможно, как раз сейчас она думает о нем, представляет, каким было его возвращение домой, — точно так же, как он старается представить, как встретил ее отец. Если два человека в один и тот же момент мысленно видят друг друга, возможно, атомы сливаются в невидимые формы, как радиоволны, и соединяют их. Ее чудное лицо возникает перед ним, когда Филипос погружается в безмятежный сон, какой бывает только в собственной постели, в родном доме, на земле Парамбиля, Земле самого Бога.
глава 44
Земля, текущая молоком и медом
1943, Парамбиль
Филипосу повезло вовремя выбраться из Мадраса. В газетах пишут, что автовокзалы и железнодорожные станции забиты беженцами. Интересно, его однокурсники тоже уехали? Весь Мадрас замер в ожидании. Да он сам замер в ожидании.
Он боялся, что придется объяснять, почему вернулся, но теперь никаких объяснений не требуется. Ужас перед вторжением японцев охватил Траванкор. Цены на неочищенный рис в одночасье взлетели до небес. Южноиндийский рис настолько ценится, что обычно весь идет на экспорт, потребителям в Индии был доступен только дешевый бирманский рис. Но с падением Рангуна импорт прекратился, а на местный бурый рис наложили лапу британские власти и заперли его на складах для нужд армии. Вот так и начинается голод.
Вскоре война сползает со страниц «Манорамы» и ковыляет в каждый дом; она принимает облик прилично одетого мужчины с сардонической ухмылкой — все оттого, что на щеках его совсем не осталось плоти и кожа обтягивает кости. Плечевые суставы его торчат, как орехи арека, а над ключицами залегли глубокие впадины. Жена его ждет с ребенком в тени. Голос мужчины дрожит. Изгнанный из Сингапура японцами, он вернулся домой ни с чем.
— Простите меня. Сегодня утром я сказал себе: «Неужели мой ребенок должен умереть от голода только потому, что я слишком горд, чтобы просить милостыню?» И вот я прошу, но не денег. Только горсточку риса или хотя бы воды, в которой он варился. Мы жили на мякине, а теперь и той нет. Груди моей жены сморщились, как у старухи. А ей ведь всего двадцать два.
В другой раз к ним является изможденный парень, говорит от имени своего брата, молча стоящего поодаль. Жена брата бросилась вместе с детьми в колодец, посчитав такую судьбу более легкой, чем медленная смерть от голода. Одна из девочек сумела выбраться и стоит сейчас рядом с отцом, стискивая его руку, пока дядя рассказывает их историю и клянчит еду. Филипос узнал теперь новый запах — фруктовый ацетоновый душок тела, переваривающего самое себя, запах голода.
Терзаемый этими картинами, Филипос вытаскивает в муттам громадный медный котел, в котором готовят на Онам и Рождество, ставит его на кирпичи. С помощью Самуэля он варит кашу из риса и каппы, сдабривая ее размятыми бананами и кокосовым маслом вместо гхи. Он готовит свертки из банановых листьев, которые можно потихоньку всунуть отдельным просителям. Если об этом узнают, начнется столпотворение.
Через несколько недель после возвращения Филипоса хмурые родственники собираются в Парамбиле на чай после церкви. Филипос слушает и читает по губам, успевая следить за безрадостной беседой. Гости, которые не испытывают недостатка в пище, толкуют только о том, как нынешние невзгоды влияют на их жизнь. К ним, конечно, тоже каждый день приходят за подаянием голодающие.
— Слышали про нашего Филипоса? — обращается к собравшимся Управляющий Кора своим обычным шутливым тоном, как бы подбадривая всех. У него хроническая одышка, и приходится прерывать фразу, чтобы перевести дух. Он говорит так, как будто Филипоса нет рядом, хотя при этом ухмыляется, глядя прямо на юношу. — Филипос вернулся с радиоприемником! Но проблема в том, что для радио нужно электричество. Аах! Если уж в Траванкоре нет электричества, откуда ему взяться в Парамбиле?
Слова больно задевают Филипоса. Отец Коры получил от махараджи почетное звание «Управляющий» за добровольную работу в ту пору, когда жил в Тривандраме. Папаша свое звание заслужил, даже если единственной привилегией было просто обращение «Управляющий». Но этот титул не наследуется, хотя Кора настаивает на обратном. Его бедолага-отец стал поручителем по кредиту, который Кора взял для ведения бизнеса, но бизнес прогорел, и отец потерял свое имущество в Тривандраме. И стал бы бездомным, если бы троюродный брат — отец Филипоса — не подарил ему участок в Парамбиле. А сразу после кончины отца сюда явился Кора со своей молодой женой — требовать наследство. Это случилось в тот самый год, когда приехали Мастер Прогресса с Шошаммой. Из двоих мужчин Кора был моложе и казался более компанейским, Филипос предполагал, что уж скорее Кора добьется успеха. Он жестоко ошибся. Кора вечно строит планы, но до дела так и не доходит.
Зато все обожают жену Коры, Лизиамму, или Лиззи, как ее зовут в округе. Лиззи — сирота, воспитанная в монастырском приюте. Она доброжелательная, красивая и вылитая богиня Лакшми с картины Раджа Рави Вармы
[173], той, что красуется на всех календарях. Художник Варма происходил из королевской семьи Траванкора. Предусмотрительно обзаведясь собственной типографией, он сумел распространить репродукции своих работ по всей Керале. Лакшми он изобразил с характерными чертами малаяли: круглое лицо херувима, густые темные брови, глаза лани и длинные волнистые волосы, достигающие бедер. Благодаря популярности и деловой хватке Вармы его малаяли-Лакшми — теперь та самая Лакшми, что запечатлена в сознании индуистов по всей Индии. Лиззи, наверное, и не подозревает, какая она красавица, а еще она скромная, полная противоположность своему чванливому мужу. Большая Аммачи очень любит Лиззи и относится к ней как к дочери. Лиззи много времени проводит на кухне у Большой Аммачи, а когда Кора уезжает на несколько дней по очередным «делам», Лиззи ночует с Большой Аммачи и Малюткой Мол. Но в чем нужно отдать должное Коре — он обожает свою жену; при всех недостатках этого человека, его преданность Лиззи вызывает восхищение.
— Кора, — вздыхает Мастер Прогресса, — ты же накоротке с махараджей, как же ты не знаешь, что в Тривандраме есть электричество? Дива́н организует кампанию по электрификации всего Траванкора.
Диван — это вроде главного министра в правительстве махараджи.
— Кто это сказал? — Тон у Коры вызывающий, но новость для него явно неожиданная.
— В Колламе и Коттаяме уже стоят термогенераторы! А я-то думал, ты держишь руку на пульсе событий в Тривандраме.
Джорджи, сидящий рядом с братом, замечает:
— Кора держит руку в карманах Тривандрама, а не на его пульсе.
Улыбка сползает с лица Коры. Пробурчав извинения, он уходит. Филипос не поймет, доволен ли он, что Кору поставили на место, или ему жаль этого человека. Но «шутка» Коры его все равно задевает, потому что он осознает: деньги, потраченные на радиоприемник, пылящийся в углу, могли бы накормить многих и многих.
Лица голодающих, прибывающих с каждым днем, преследуют Филипоса. Свертки с кашей, которые он раздает, — это мертвому припарки. Мы должны сделать больше. Но что?
Филипос разработал план и привлек Мастера Прогресса для его воплощения.
Они соорудили около лодочного причала навес с соломенной крышей, потом одолжили у местных жителей большие котлы, которые имеются в хозяйстве на случай свадьбы и семейных торжеств. Отыскали старого Султана-паттара, легендарного свадебного повара, который сперва отнекивался, пока не увидел навес, поленницы дров, четыре очага и начищенные котлы. И тут у старика вскипела кровь. Он придумал дешевую питательную еду на основе каппы — уж несколько клубней может пожертвовать каждая семья.
И вскоре открылся Центр питания. Каждый голодный получает здесь горку каппы, солидную порцию торан из маша
[174], немножко маринованного лайма и чайную ложку соли — и все это на банановом листе. Повеселевшего Султана-паттара и не узнать: чисто выбритый, без рубашки, старик, подпрыгивая на цыпочках, раздает команды своей армии — полным энтузиазма ребятишкам Парамбиля, которых привлекли к делу: резать, скоблить, черпать и чистить. Султан-паттар развлекает их, пританцовывая мелкими шажками, и грудь его покачивается, когда он распевает озорные песенки с игривым двойным смыслом.
В первый день они накормили почти двести человек. А через две недели нагрянули репортеры. Они расхваливают простую еду Султана-паттара как лучшую на их памяти и превозносят Филипоса, молодого человека, который не смог оставаться в стороне, видя людские страдания. Филипос цитирует Ганди: «В мире есть люди настолько голодные, что Бог может явиться им только в форме пищи». К газетному материалу прилагается фотография, на которой Султан-паттар, Мастер Прогресса и Филипос стоят позади «армии паттара», младшему из детишек всего пять, а самому старшему пятнадцать. Статья привлекла пожертвования, волонтеров… и еще больше голодающих. Вдохновленные этим примером, люди начинают открывать Центры питания по всему Траванкору.
В конце каждого дня Филипос делает записи в дневнике, стараясь передать разговоры, подслушанные в Центре Питания, — истории бедствий и жертв, но вместе с тем и героизма, и благородства. Он удивлен, что люди сохраняют чувство юмора перед лицом страданий. Его записи — это упражнение, не журналистский репортаж, и потому он может объединять персонажей, додумывать детали, отсутствующие в первоначальном рассказе, изобретать свой собственный вариант финала; «не-художественная литература» — так он называет свой жанр. За этим занятием Филипос часто вспоминает про Элси — может, она сейчас делает то же самое, при помощи палочки угля придавая смысл нынешним смутным временам? Он внимательно перечитывает те рассказы и эссе в еженедельном журнале «Манорама», которые ему особенно нравятся. Но то, что пишет он, это совсем иное. Филипос решает отправить одну из своих «не-художественностей» на конкурс рассказов в «Манораму».
СУББОТНЯЯ КОЛОНКА
ЧЕЛОВЕК-ПЛАВУ
В. ФИЛИПОС
Разве можно спутать человека с хлебным деревом — плаву? Да. Со мной произошло именно это. Я обычный человек, не писатель, так что с самого начала расскажу, чем все кончилось. (И почему не каждая история начинается с конца? Зачем нам Бытие, Книга пророка Софония и все такое, когда можно начать прямо с Евангелия?) Словом, эта история началась в нашем Центре питания. Не называйте его Центром борьбы с голодом, потому что правительство уверяет, что никакого голода нет, и неважно, что вам говорят ваши собственные глаза. После того как все уже разошлись, появился худой как палка старик, волокущий ча́кка[175] размером больше себя. Это вам, накормить детей завтра, сказал он. Хороший повар сможет приготовить вкусное пужу́кку[176]. Брат, сказал я, простите, но вы выглядите так, будто сами голодаете, зачем вы отдаете чакка? Ха, возразил он, это не я отдаю. Это плаву отдает! Природа щедра. Я хотел было сказать: «Тогда пускай плаву пришлет еще риса и маринованных овощей». На следующий день старик притащил чакка еще большего размера. Издалека он был похож на муравья, волокущего кокосовый орех. Я сказал: брат, поешь пужукку, не уходи так. Он отказался. Кто в наше время отказывается от еды? Я спросил: брат, как такой худой старик может носить такие тяжелые предметы? В чем секрет? Он сказал: «Секрет спрятан на самом видном месте».
В тот день я проходил мимо нашей знаменитой Аммачи-плаву — матери всех хлебных деревьев, той самой, в дупле которой много столетий назад наш Махараджа Мартханда Варма прятался от врагов. Да, в вашей деревне утверждают, что легендарное дерево растет у них, но вы ошибаетесь. Оно здесь, так что не спорьте. В общем, я услышал голос, говорящий: «Ты пришел узнать мой секрет?» И узнал голос старика. Но никого не увидел. Покажись, попросил я. А он сказал: «Ты смотришь прямо на меня».
Если бы я сказал, что старик стоял, прислонившись к дереву, вы бы неправильно поняли. Нет, он стоял в дереве. Кожа его стала корой, а глаза — сучками в древесине. Он сказал: «Когда начался голод, у меня не осталось больше риса. Я сидел около этой плаву и ждал смерти. Кора была жесткой, но я подумал: к чему жаловаться? Я и так скоро покину этот мир. А спустя несколько часов я погрузился в дерево. И было так удобно и спокойно, будто я лежал на груди своей Аммачи. И я сказал: о могучая плаву, если ты можешь даже в засуху рождать гигантские плоды, не могла бы ты накормить и меня? И плаву отвечала: почему бы и нет? Вот так я оказался здесь. Плаву дает мне все необходимое. Природа щедра».
Я сказал: «Старик, если природа так щедра, то почему существует голод?» А он сказал: «Вини в этом человеческую природу, которая заставляет торговцев копить, а Черчилля — отбирать наш рис для своих солдат, в то время как мы умираем от голода». Я спросил: «А тебе не грустно жить здесь совсем одному?» Он улыбнулся: «А кто говорит, что я один? Взгляни на ту маленькую плаву — видишь Кочу Чериана? А вот тут рядом со мной — видишь Понамму? Не хочешь устроиться с другой стороны? Природа дарует все».
Друзья, я сбежал, спасая свою жизнь. Разве стыдно в этом признаться? Дорогой читатель, мораль проста: отдавайте так же щедро, как отдает природа. И присмотритесь повнимательнее к вашей плаву, ведь секрет спрятан на самом видном месте.
«Человек-плаву» завоевал первую премию и единственный из трех рассказов-победителей был опубликован. Филипос решил, что это знак. Прошло всего несколько месяцев, а о нем уже написали в «Манораме» в связи с открытием Центра питания, а теперь даже опубликовали его рассказ. Может, работа в газете и есть его истинное призвание. Впрочем, успех не заглушил ехидных шуточек Управляющего Коры про бегство Филипоса из Мадраса и его бесконечные присказки про то, как всем наплевать на «Человека-плаву». А Благочестивая Коччамма и вовсе считает рассказ богохульством. Но есть один читатель, чье мнение важно Филипосу, — читатель, для которого он и писал. Филипос молится, чтобы Элси увидела рассказ, и надеется, что теперь она точно поймет, что он побит, но не сломлен.
Уже больше года, как Филипос вернулся из Мадраса, однако рана от того краткого путешествия все еще свежа. После первого опубликованного рассказа редактор «Манорамы» хочет напечатать и другие, но отклоняет последовательно целых три, прежде чем опубликовать четвертый под заголовком «Колонка Обыкновенного Человека». Для Филипоса это намек, что он мог бы стать постоянным автором, хотя юноша и не в восторге от выбранного редактором названия — кому хочется, чтобы его называли обыкновенным?
В течение этого года и следующего Филипос публикует еще несколько своих «не-художественностей». Судя по письмам читателей, его рассказы хорошо принимают, хотя малаяли всегда найдут к чему придраться, и придираются. Тем не менее ни сам Филипос, ни газета оказываются не готовы к шумихе, поднявшейся после публикации статьи под названием «Почему ни одна уважающая себя крыса не работает в Секретариате». Рассказчик — раненая крыса, которая ночью заползла в величественное правительственное здание и с восторгом не обнаружила там никого из себе подобных, кто мог бы составить конкуренцию. А наутро явились сотрудники Секретариата.
Я пришел к выводу, что это огромное открытое пространство, должно быть, является местом поклонения. Бог высоко, и Он невидим. Вентиляторы на потолке — это воплощение Бога, потому что они расположены прямо над верховными жрецами (которые называются Старшие клерки). Чем ниже ваша каста, тем дальше от вентилятора вы сидите. В чем состоит работа? Аах, мне потребовалось много времени, чтобы разобраться, хотя ответ был прямо перед глазами: работа заключается в том, чтобы сидеть. Приходишь утром, садишься и таращишься на стопки папок перед собой, причем с кислой рожей. В конце концов берешь ручку. Когда в твою сторону посмотрит верховный жрец, берешь первую папку и развязываешь тесемки, скрепляющие бумаги. Но как только верховный жрец выходит, ты вместе с остальными вскакиваешь и встаешь около его стола под вентилятором и перебрасываешься шуточками с коллегами. Вот и вся работа.
Ярослав Гашек
Союз конторских служащих выразил возмущение статьей Филипоса и потребовал головы Обыкновенного Человека, но скандал лишь увеличил количество читателей колонки. Общественное мнение (как и Профсоюз журналистов и репортеров) было на стороне автора, поскольку каждый гражданин Траванкора имел личный опыт канцелярской волокиты и печального исхода из Секретариата не солоно хлебавши. Мастер Прогресса — редкий случай человека невиданного терпения и навыков общения с бюрократами; он даже находит удовольствие в битве с ними.
Три очерка о венгерской пусте
Один из читателей Филипоса заявляет о себе поздно вечером криком горлицы — крещендо, смешливое фырканье девушки, которую щекочут. Филипос вылетает из дома и крепким тычком в плечо приветствует Джоппана:
I. ТАБУНЩИК ЛАЙКО
— Это тебе за то, что так долго не появлялся.
— Аах, ну что, тебе полегчало? — Джоппан грубоватый, как всегда, коренастая фигура прочно стоит на земле, а плечи такие же широкие, как его улыбка. В одной руке у него бутылка тодди, а другой он в ответ стукает Филипоса: — А это за то, что я последним узнаю, что ты, оказывается, всегда был коммунистом.
— Это я-то? — потирает плечо Филипос.
Над равниной у Тисы спускался вечер. За кукурузным полем горели костры — сторожа и табунщики пекли на углях свой ежедневный однообразный ужин: початки кукурузы.
Ветер доносил из недальней деревни буйный напев старинной разбойничьей песни: «Nem loptam en eletemben»
[1].
— А разве не ты открыл Центр питания? Ты стараешься сделать хоть что-нибудь. Я горжусь тобой. Владимир Ленин сказал: «Газета должна стать не только коллективным агитатором, но и коллективным организатором масс». Так что, как видишь, твои действия, твои слова подтверждают: ты — революционер!
— Весело в корчме-то, — подал голос парень в замызганных штанах, сидевший у ближнего костра, и неторопливо вытащил из золы дочерна испекшийся початок. — Прямо не поверишь, до чего все хорошо слыхать, — он стал грызть початок. — К тому ж там нынче свадьба, то-то и весело.
— Рендёр берет Иштванову дочку Марку, — заметил его сосед, старый табунщик. — И не грустно тебе, Лайко?
— Аах, ну ладно. Теперь могу спать спокойно. А ты-то как, Джоппан?
Парень вытащил из огня еще один початок и, обгладывая его, произнес:
— Чего грустить-то? Подумаешь…
— А говорят, Лайко, любил ты Марку, — сказал кто-то, сидевший у соседнего костра.
— Ну, любил, и что такого, — спокойно возразил Лайко, подбрасывая хворосту в огонь. — А теперь делу конец.
Джоппан пожимает плечами. Баржевые перевозки Игбала, как и любой другой бизнес в округе, застопорились. Игбал больше не может платить жалованье, но, поскольку Джоппан ему как сын, он его кормит.
— И не злишься на Рендёра, что Марку у тебя увел? — спросил старик.
— Как не злиться? Сволочь он, Рендёр, — тем же невозмутимым тоном сказал Лайко, пережевывая зерна.
— Посмотри на меня, — говорит Джоппан. — Я говорю и пишу на малаялам, умею читать по-английски. Умею вести бухгалтерию. Знаю все внутренние воды страны как свои пять пальцев. Но сейчас мне повезло, что время от времени могу работать поденщиком. По вечерам хожу на партийные собрания. Это питает хотя бы мой мозг, если уж не утробу. Ночую на барже, потому что если пойду домой, непременно сцеплюсь с отцом.
— И не сотворишь над ним чего? — допытывался старый.
— Отчего ж не сотворить? — Лайко уставился на огонь, озарявший красноватым светом высокую, колыхавшуюся на ветру кукурузу. — Очень даже легко могу сотворить.
— Нет смысла надеяться, что он переменится, — замечает Филипос.
— А что, к примеру? — не отставал старик.
— К примеру, убить могу, — зевая, ответил Лайко,
Джоппан вздыхает:
— Так и убил бы?
— А чего ж не убить? — Лайко привольно растянулся у костра так, чтобы дым не ел ему глаза.
В деревне зазвонил колокол, а пение смолкло.
— Они с Амма хотят, чтобы я женился, представляешь? Да я себя-то с трудом могу прокормить! — Он смеется. — Но вообще-то могу и жениться, чтобы их порадовать. Больше-то ничего хорошего от меня не дождешься.
— По покойнику звон, — тихо заметил старик. — Кто ж это помер?
А это теперь Рендёра нашли у колодца за околицей, проговорил Лайко, не отводя взгляда от огня.
Они болтают, как в старые добрые времена, уже за полночь Джоппан собирается уходить, разгоряченный тодди, львиную долю которого сам и выпил.
Это как же?
А так, что час назад я ему череп топориком раскроил, равнодушно объяснил Лайко, поворачиваясь на другой бок. — Спокойной ночи.
— Насчет Центра питания. Я серьезно, Филипос, — я горжусь тобой. Ты спасаешь человеческие жизни. Но подумай вот о чем, Филипос: если ничего не изменится, если люди не могут выбиться из нищеты, если пулайар никогда не смогут владеть землей и передать по наследству своим детям, то когда в следующий раз придет голод, те же самые люди будут стоять в очереди за едой. И опять понадобятся такие, как ты, чтобы накормить голодных.
Но равнине разносилось: бим-бам, бим-бам…
С этой мыслью Филипосу нелегко было уснуть.
II. ЦЫГАНСКАЯ ПОЭЗИЯ
Взошла луна, багровый шар все явственнее выступал из мглы, бледнея, и вот уже белым светом залило степные травы.
Спустя несколько недель Большая Аммачи объявляет, что назавтра Джоппан женится.
Цыган Барро следил за восходом луны. Он стоял, то покачивая головой, то кивая: луна поднималась все выше и выше, и казалось, цыган вполне ее одобряет.
Давненько не видел ты этого, — промолвил молодой цыган, сидевший рядом на земле, — В тюрьме ты на небо не смотрел.
— Что? Не может быть! Он мне ничего не сказал. Он нас пригласил?
— Да, отсидел-таки три месяца, — ответил Барро, не сводя глаз с луны.
— А чего ты так на нее смотришь?
— Не дело Джоппана нас приглашать. Нас сегодня пригласил Самуэль. Вот я тебе и сообщаю. — Глядя на потерянное лицо сына, она пытается утешить: — Послушай, это не тот союз, что планируют долгие месяцы. Должно быть, все произошло буквально на днях.
— Думаю, — медленно произнес Барро. — Сначала был большой шар, потом красный цвет побледнел, и шар стал совсем белый.
— Хотел бы я быть месяцем, — проговорил молодой цыган, — Плавал бы там, наверху, и никто бы меня не поймал,
— А где будет свадьба? В нашей церкви? Я пойду.
— А я ходил бы среди звезд да смотрел вниз, на жандармов, — задумчиво произнес Барро.
— И они казались бы маленькими, — решительно сказал его молодой товарищ, — такими маленькими, что и не разглядишь.
— Не глупи. Так не делается.
— И они не могли бы разглядеть нас, — подхватил старший, — и жил бы я спокойно, бегать не надо было бы.
— Разве ты бежал из тюрьмы?
— А я все равно пойду, — ворчит Филипос. — Джоппан будет рад меня увидеть.
— Да видишь ли, — доверительно сказал Барро, — нынче утром удрал я из города, и вот я в степи. Три месяца отсидел, а еще девять сидеть не захотелось. Теперь самое подходящее время: крестьяне убирают кукурузу, в деревнях ни души.
— Смотри, как звезды дрожат, — перебил его молодой цыган, подняв лицо к небу.
— Нет, не пойдешь, — твердо говорит мать. — Эта семья слишком много значит для всех нас. И не надо ставить их в неловкое положение только потому, что ты не хочешь понять, где твое место.
— Дрожат — это у них вроде землетрясения, — серьезно пояснил Барро. — А видишь месяц, он уже белый, смотри, облака проходят по нему, как будто он плывет, а сам стоит на месте.
— Хотел бы я очутиться на месяце, — в раздумье проронил молодой цыган. — А за что тебя схватили?
— За коня, вернее, это был жеребенок, — ответил спрошенный, — Видишь ту яркую звезду, а там вон — красную?
— Вижу, но скажи, тебя не били там, в тюрьме?
— Били, но немного; смотри, месяц выплыл из облаков.
После церемонии молодые супруги и родители жениха являются с визитом, вручают сладости из пальмового сахара. Джоппан застенчиво усмехается, пожимая руку Филипосу.
Из высоких трав вдруг вынырнули два штыка, и в следующее мгновение Барро лежал на земле с наручниками на запястьях, а над ним склонялись свирепые лица жандармов. Молодой цыган исчез.
В лунном свете посверкивали штыки жандармов, когда Барро в наручниках шагал между ними к городу по широкой безмолвной степи.
— Я же сказал, что женюсь, — бормочет он.
А в городе, когда судья спросил, как его поймали, Барро сказал:
— Месяц задержал, вельможный пан.
— Ты сказал, что мог бы!
— Как месяц?
— Да вот всходил месяц, я и задержался.
Невеста, Аммини, смущается и не снимает покрывала с головы, так что Филипосу не удается ее рассмотреть. Самуэль сияет, как будто все его тревоги позади, и нежно держит сына за руку. Большая Аммачи дарит молодым три рулона хлопковой ткани, новый сияющий набор медной посуды и толстый конверт. Джоппан складывает ладони перед грудью и склоняется, чтобы коснуться ее стоп, но она его удерживает. Самуэль и Сара, как обрадованные дети, гладят подарки ладонями. Филипос восхищен предусмотрительностью матери. Когда гости уходят, она рассказывает, что выделила Самуэлю прямоугольный участок земли сразу за его домом, чтобы построить отдельное жилище для Джоппана и невестки, если захочет, или просто отдать его молодоженам.
III. НА ОТХОЖИХ ПРОМЫСЛАХ
Пришли на равнину к полевой страде, пришли с высоких гор,
[2] поросших елями да причудливо раскидистыми соснами, из лесов пришли, где шумят горные речки и пахнет смолой да хвоей — нашли здесь, правда, обживу, которой не давал им их прекрасный край, зато плоской, как стол, была здешняя земля, и пахло болотной гнилью, и росла вместо деревьев высокая, пожелтевшая от солнечного зноя трава, да кукуруза, кукуруза, куда ни глянь.
И вместо благозвучной родной речи их слышался вокруг чужой говор, похожий на ржание коней да на крики больших птиц, что кружат вечерами над вонючими водами.
Там, дома, им нечего было есть, кроме черного хлеба из отрубей или из ржаной муки, здесь они ели мясо, но ночами, когда укладывались они вокруг костров, мерещилось им, будто они дома; видели свои развалившиеся лесные хатки, пили воду горных речек и жевали черный хлеб…
Спустя год и четыре месяца от того момента, как Мастер Прогресса впервые начал кампанию по сбору петиций, электричество пришло в Парамбиль — с подстанции в двух милях отсюда. За прокладку линии согласились заплатить вскладчину только четыре семейства.
И по утрам жалко им было просыпаться от этих снов, опять расстилалась перед ними бескрайняя туманная равнина, и в полдень пекло им головы солнце, и черные стоячие воды поблескивали вокруг.
Одна радость — пели за работой, и по вечерам, после изнурительных трудов, звенели у костров их песни:
— Когда остальные решат, что тоже хотят электричество, — говорит Мастер Прогресса, — им придется оплатить часть наших первоначальных затрат, с учетом роста цен. Так что мы, возможно, даже вернем свои инвестиции.
Мара моя, Мара,
вспомни Яшу только,
как ему пристала
за поясом пистолька…
Песня сменяла песню, все печальные, раздумчивые — а у соседних костров пели венгры свои дикие песни, дикие, как их кони, на которых гоняли они по равнине за стадами…
Но представляли они, как обрадуются дома их жены и дети, когда вернутся они с заработанными денежками, и за этими представлениями забывали порой и вонючие трясины, и солнечный зной, и то, как один за другим умирают они от лихорадки.