Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карел Ванек



Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Окончание

…– Мы с господином начальником окружного управления говорили, что патриотизм, преданность своему долгу и самозабвение являются самым действительным оружием во время войны. И я в особенности вспоминаю об этом сегодня, когда наша доблестная армия в ближайшем будущем переступит через свои границы в пределы неприятельской территории. На этом кончается рукопись Ярослава Гашека, умершего 3 января 1923 года, сорока лет от роду. Незаконченный труд его был доведен до конца другом покойного, Карлом Ванеком
– Переступить границы великой державы, это – во всяком случае очень серьезная операция, – раздался от окна голос кадета Биглера. – За время моего пребывания в последнем холерном бараке я усиленно изучал карту театра войны и установил, что на том секторе, который мы, повидимому, вскоре займем, против нас расположен треугольник русских крепостей: Луцк, Дубно и Ровно. Нам придется иметь дело не только с пехотой в прикрытиях и с парочкой восьмидюймовых и двенадцатидюймовых полевых пушек, нам предстоит штурмовать крепости и бетонные казематы, и нас будут обстреливать из тяжелых крепостных орудий. А это уж, нечто совсем иное, нежели полевая война. Решительное слово принадлежит артиллерии; наша артиллерия пробьет бреши в укреплениях, и в эти бреши мы двинемся, как саранча. И все завершится жестоким штыковым боем: Ура, ура-а-а!

Кадет Биглер был уже готов, и ничего на свете не казалось ему легче, чем штурм русских крепостей. А подпоручик Дуб, у которого алкоголь тоже туманил мозг и окрылял мысли, ответил серьезно и задушевно:

– Совершенно верно. Но имейте в виду, что артиллерия только пробьет бреши, а самый штурм и занятие крепостей будут произведены пехотой. Поэтому пехота должна быть смелой, геройской, неустрашимой. Пехота должна руководствоваться лишь идеей, идеей и еще раз идеей. И эта идея есть патриотизм, любовь к нашему императору и интересы страны. Наша армия, я знаю, руководствуется именно этой идеей, и потому мы победим. Ибо войну выигрывает только идея, идея и еще раз идея. То же самое говорил еще задолго до войны и господин начальник, окружного управления. Господа, братья по оружию, понимаете ли вы, какая это великая вещь – итти в бой за идею? Ибо только идея нужна для войны!

Подпоручик Дуб вызывающе огляделся кругом, ожидая сочувственных манифестаций. Он казался себе Евгением Савойским, который сказал: «Для войны нужны деньги, деньги и еще раз деньги!», и ему и в голову не приходило, что его программу было еще труднее выполнить, чем лозунг горбатого французского принца. Но капитан Сагнер сонными, осовевшими глазами глядел куда-то в угол, а подпоручик Лукаш чистил себе ножичком ногти.

– Величайшую роль, – снова начал подпоручик Дуб, – для поддержания воинского духа у солдат играет их воспитание. Воспитание дается им в школах нами, учителями, воспитателями и профессорами. Это мы создаем основы воинского духа, каким он должен проявиться во время войны. И вот, вы можете заметить, что отношение хорошо воспитанных людей, так называемой интеллигенции, к войне иное, чем отношение простых солдат. Для них война означает только: женщины, картеж и пьянство! Ну, скажите: разве я не прав?

И Дуб залпом выпил полный чайный стакан крепкой самогонки, подозрительно пахнувшей денатуратом.

Кадет Биглер стоял у окна и все время глупо ухмылялся; капитан Сагнер что-то пробормотал и вышел из комнаты; кое-кто из офицеров склонил усталую голову на стол и спал, испуская свистящие звуки. Дуб, в лоск пьяный, еле ворочая языком, лепетал:

– Все для нашего императора! Все для своего детища!… Самое высшее на свете, это – благо государства!… Да здравствует армия!… Все – для своего детища!…

Под низким потолком галицийской школы, перед офицерами австрийской армии произносились слова из манифеста дряхлого императора, казавшиеся в высшей степени благородными и гуманными. Но ни один из офицеров не в состоянии был подумать, не говоря уже о том, чтобы понять, что этот возвышенный лозунг должен был на практике иметь такие же последствия, как забота крестьянки о своих поросятах, когда она поит их молоком. Ведь это же делается для того, чтобы поскорее их заколоть, чтобы мясо их было нежнее и сочнее, чтобы увеличился их живой вес и чтобы, наконец, под ножом мясника окупились ее «заботы»… Дуб, в пьяном бреду, крикнул еще:

– Идея, идея и еще раз идея!… Если бы не было Австро-Венгрии, ее надо было бы создать… Да здравствует покойный Палацкий! И с этими словами он свалился на пол.

Капитан Сагнер вернулся обратно, Вслед за ним в комнату вихрем влетел разъяренный Юрайда, встал во фронт и отдал честь, несмотря на то, что был без головного убора. – Дозвольте доложить, господин капитан, он ее всю съел! – не своим голосом завопил Юрайда. – Ей-богу, я не виноват, господин капитан. Я выставил ее остудить, а он ее съел. Такая чудная была колбаса! И весила по крайней мере два кило. Эх, кабы знал, что ей такая судьба…

– Послушайте, кашевар, говорите толком: что случилось, и с чего это вы лезете сюда? Разве сейчас время являться с докладами? Чорт побери, вы уж изволите приходить к господам офицерам, словно в ресторан! – напустился капитан Сагнер на перепуганного Юрайду.

– Дозвольте доложить, господин капитан, – снова начал Юрайда. – Вы приказали мне приготовить брауншвейгскую колбасу, и я так и сделал. Потом я поставил ее, чтобы остудить, в погреб: под нее доску, на нее доску, а сверху два больших камня, чтобы хорошенько спрессовалась, потому что так полагается. А денщик Балоун-то меня и увидал, когда я выносил ее, забрался в погреб и сожрал всю колбасу, даже не дожидаясь, чтобы она остыла… Дозвольте доложить, господин капитан, что вы этой колбасы больше не можете получить, потому что ее съел денщик господина поручика Лукаша, Вот и все. А я ей-богу не виноват!

Капитан, знавший уже со слов Лукаша о болезненной прожорливости Балоуна, с трудом удерживаясь от смеха, растолкал спавшего поручика.

– Эй, послушай, Лукаш, возьмись-ка ты за это дело! Твой Балоун слопал нашу брауншвейгскую колбасу. Помнишь, как ты мечтал полакомиться ею, с уксусом, с лучком? Так вот, прими мое искреннее соболезнование твоему горю – ее нет и не будет!

Заспанный поручик Лукаш, ругаясь, прицепил саблю и спустился за Юрайдой по лестнице. Внизу, на дворе, сидел на поленнице дров Балоун, а перед ним с трубкой во рту стоял Швейк.

– Вот видишь, свинья, – выговаривал Балоуну Швейк, – до чего довела тебя твоя слепая страсть! Ты даже готов сожрать колбасу господ офицеров! Если бы ты еще объел твоего барина, господина поручика, так я не удивился бы, потому что это хороший парень! А теперь… Несчастный! Ведь тебя, дурака, теперь расстреляют, как бог свят! Иисус-Мария, а что, если колбаса-то была не проварена и в ней была трихина? Ведь у тебя же теперь заведутся глисты в желудке, бедняга!

– Цыц, балаболка! – прикрикнул поручик на Швейка. – Молчать! Сгною вас в карцере, если еще что-нибудь скажете!… А ты, Балоун, стервец, куда девал колбасу? Встать, когда с тобой говорю!

Швейк вынул трубку изо рта.

– Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что Балоун даже и встать-то не может, – сказал он. – Он совсем скис. Ведь надо, же подумать: колбаса весила больше двух кило. Знаете, в Нуслях тоже был один домовладелец, так тому приходилось после обеда придвигать к столу кровать, потому что он всегда так наедался, что не мог сам добраться до нее… У людей, господин поручик, дозвольте доложить, разные бывают слабые стороны. Вот, например, в Инонице жила одна портниха, которая…

– Замолчите, Швейк, или я вас проткну на месте, – проскрежетал поручик. – Ведь вам совершенно нечего вмешиваться в это дело. Ну, вставай, прорва, ненасытная утроба! – накинулся он на Балоуна. – А ты, Швейк, – продолжал поручик, увидя, что тот все еще стоит навытяжку, – если ты только пикнешь, то отведаешь вот этой штучки.

И поручик с яростью взмахнул обнаженной саблей.

– Я только хотел сказать, – блаженно улыбнулся Швейк, – дозвольте доложить, господин поручик, что такая смерть была бы для меня желанна и приятна. Говорят, что смерть от руки своего господина сладка. В отрывном календаре, господин поручик, я как-то раз прочел об этом рассказ, очень трогательный и интересный! Во Франции жил один маркиз, и у него был старый камердинер; и когда там началась революция и крестьяне всюду стали громить имения, этот маркиз по ошибке застрелил своего камердинера. И когда камердинер уже кончался и маркиз хотел послать за доктором, камердинер сказал: «Не надо посылать, ваше сиятельство; я умираю охотно. Разве, когда, вы угодили мне в пах и я взвыл от боли, вы не воскликнули: „Боже мой! Это ты, Жозеф? Прости меня“ Это меня вполне удовлетворяет». И он умер, совсем умер. Так что дозвольте доложить, господин поручик, теперь вы можете меня заколоть!

Швейк расстегнул две пуговицы своей куртки, отступил на шаг и продекламировал:

Пронзи холодной сталью грудь мою,Чтобы потух огонь в моей груди…

– Швейк, болван, скотина, неужели мне из-за вас сойти с ума? Иисус-Мария, ведь мне же придется самому застрелиться из-за вашего идиотства, – простонал бедный поручик, хватаясь за голову. – О, мои нервы, мои нервы!…

– Нет, этого вы не делайте, – резонно заметил Швейк, застегивал куртку, – так как это было бы, дозвольте доложить, господин поручик, большой глупостью. Потому что, если вас застрелят русские, то Австрии ваша смерть обойдется дешевле. В противном: случае казне придется терпеть убыток, потому что патроны в револьвере ведь тоже чего-нибудь да стоят. А знаете, господин поручик, стихи про холодную сталь и огонь из оперетки на Виноградах; это там такие вещи ставят. И публика там внимательно следит за всем и принимает участие в игре. Раз как-то давали там одну вещь, под названием «Король Венцеслав и палач»; и вот, дозвольте доложить, король сидел в Кундратицком королевском замке, пил вино и все повторял: «Божьи громы, божьи громы!» А один из приближенных всыпал ему в кубок яду, чтобы избавиться от него; король-то хотел было уже выпить и поднял бокал, а одна старушка на галерке испугалась, да как закричит: «Не пей, батюшка, не пей, отравишься!» А в другой раз опять…

Поручик Лукаш заткнул уши, свирепо взглянул на Швейка, выкатив глаза так, что они налились кровью, пнул совершенно обалдевшего Балоуна ногой и обратился к старшему писарю Ванеку:

– Балоуиа трое суток подвязывать на два часа. Передайте это его взводному. Ведь не приходится же сомневаться в том, что это он сожрал колбасу?

И, не ожидая ответа, он пулей вылетел со двора. Швейк долго глядел ему вслед своими добродушными, голубыми, как незабудки, глазами. А когда затихло бряцание сабли по ступенькам лестницы, он повернулся к огорошенному Балоуну:

– Видишь, идиот, какую ты кашу заварил? Ведь еще немножко, и тебя повесили бы, как сукина сына! Вот я тебе уже во второй раз спасаю жизнь, но только уж. больше я этого никогда не сделаю, клянусь всеми святыми. Разве ж порядочный солдат станет есть офицерскую колбасу? Если бы об этом узнало его апостольское величество, наш император, то что он о нашем брате подумал бы, о тебе и обо мне?

Но когда Швейк увидел, что вечно голодный великан плачет горькими слезами и утирает их рукавом, он снял с его головы фуражку и нежно погладил его по волосам.

– Ну, полно, не хнычь, не вой, как старая потаскушка, – стал он его утешать. – Не стоит же реветь из-за такого пустяка, как то, что тебя подвяжут. Небось, нас ожидают еще худшие вещи. Знаешь, в Радлице жила одна угольщица, так та всегда говорила: «Бог никогда не сделает такой гадости, хуже которой он уж ничего не сможет придумать».

В это время пришел взводный с веревками и двумя солдатами. Они отвели Балоуна в сторонку и подвязали его к молодой липе возле самой школы. Из верхнего окна высунулся подпоручик Дуб и крикнул им:

– Подвязать его, борова, покрепче, чтобы у него в глазах потемнело! Чтобы стоял на самых цыпочках, словно балерина!… Взводный, если этот субъект не будет привязан. как следует, я вас самих подвяжу, собственноручно! Вы меня еще не знаете; чорт подери, я вам говорю, что вы меня еще не знаете!

И взводный так стянул веревку, что она врезалась Балоуну в тело.

– Не так крепко! Да наплюй ты на него! – ворчал Швейк. – Ведь это ж форменный идиот, учителишка несчастный, шпак, штафирка! К подвязанному приставили часового для наблюдения, чтобы наказанный не лишился сознания. А наевшийся Балоун в избытке чисто чешского радикализма обратился к Швейку со словами:

– Когда после этой войны наступит мир, я пойду к этому Дубу и скажу ему: «Плевать я на тебя хочу. У меня есть своя мельница, а ты голодранец-интеллигент без гроша в кармане!»

Время подходило к вечеру. Солнце уже садилось, окружая подвязанного Балоуна кровавым сиянием. Солдаты загоняли в деревню стадо, пасшееся весь день на лугах и в лесу. Мычанье коров и щелканье бичей напоминали Балоуну его родной дом, жирную свинину и вкусный домашний хлеб. Слезы снова навернулись на глаза. Он взглянул на солнце, которое опускалось где-то там, где стояла его мельница, и рыдания сотрясли его.

– Зачем, боже милостивый, ты не сотворил меня быком? – в отчаянии шептал он. – По крайней мере, я никогда не знал бы такого голода! Сколько травы я поел бы на тех полях, по которым нам пришлось проходить!

Взводный пришел лишь тогда, когда уже совсем стемнело, и отвязал Балоуна. Несчастный Балоун испуганно разглядывал багровые полосы на исцарапанных кистях рук и потирал их, покачиваясь, точно пьяный. Швейк утешал его:

– Не обращай внимания на такие пустяки. Здесь наказания никуда не записываются, ни в какую книгу. А только, брат, строгости к беднякам должны быть и на военной службе. Иначе, до чего бы мы дожили, если бы людям все позволить? Вот мне, например, когда я находился б австрийском плену, пришлось увидеть большой участок фронта, и всюду, скажу я тебе, царили крайняя строгость и дисциплина. У дейчмейстеров солдат подвязывали, у тирольских стрелков подвязывали, в 66-м пехотном подвязывали, а у гонведов даже надевали на них «браслеты». Весь мир, армия и Австро-Венгрия держатся на строгости. Наказание должно быть, и даже всемилостивый господь-бог всех карает и тоже по головке тебя не погладил бы, если бы ты слопал у него двухкиловую брауншвейгскую колбасу… Ну, ладно, ступай ужинать. Мы тебе ужин-то припрятали. Но только помни: строгость с бедным народом должна быть, даже если все кругом летит к чорту!

На парте в одном из классов лежал кадет Биглер, сконфуженный, бледный и весь какой-то позеленевший. На стуле возле него сидел поручик Лукаш, а у изголовья стоял капитан Сагнер и с неудовольствием говорил:

– Вот как, кадет Биглер! Значит, опять в лазарет? Прекрасно! Очень хорошо! На приеме у врача вы уже были? Нет еще? Стало быть, вы определенно еще не знаете что это такое?… Ну, а она была хорошенькая? А сколько вам это удовольствие стоило? Проклятью бабы! Лукаш, а ты все еще здоров? Я тоже; храни бог, чтобы я чего-нибудь не схватил. Кадет, я пришлю вам врача, а ты, Лукаш, откомандируй сюда Швейка, пусть он подает кадету все, что ему захочется. Ну, до свиданья!

И небрежно, с некоторой иронией поклонившись, он вышел из комнаты. Поручик Лукаш спросил больного:

– Значит, это у тебя на память о сестре милосердия? Этой блондиночке из Польши? А она в самом деле была «фон»? Ах, вот как – даже настоящая баронесса? Ну, что ж! Тогда это у тебя из благородной семьи! А пока что я пришлю тебе Швейка; он уж сумеет развлечь тебя. До свиданья!

И он тоже ушел, посмеиваясь над безнадежным настроением кадета.

Кадета Биглера (так, по крайней мере, он предполагал!) в тот самый вечер, когда подвязали Балоуна, повергло на этот жесткий одр болезни некое любовное приключение. Он ходил в соседнюю деревню, где находился полевой лазарет с хорошенькими сестрами милосердия. И вот одна из них с места в карьер влюбилась в Биглера. Он, по взаимности чувств, подарил ей пятидесятикроновую бумажку и колечко, которое оставшаяся в Вене его невеста надела ему при прощаньи на палец, сказав: «Это чтобы ты меня не забывал!» Что ж, невеста тогда так плакала, что казалось, она утонет в море слез: а сестрица, видя щедрость жениха, проводила его вечером домой и с изумительной легкостью дала себя соблазнить…

Теперь кадет Биглер вспоминал о ней с содроганием.

«Чорт бы ее побрал! – мысленно ругался он. – Если меня с такой штукой отправят в Вену, и моя Мицци придет меня навестить, то… А. чтоб ей провалиться, шлюхе бессовестной!»

– Так что, господин кадет, – предстал вдруг перед ним Швейк, – дозвольте доложить, господин поручик послал меня, чтобы я ухаживал за вами. Вы, говорят, больны, и господин поручик объяснял, что вы нуждаетесь в утешении. Я вам, господин кадет, все достану.

– Швейк, – простонал кадет, – помогите мне встать и отведите меня в уборную.

– Так точно, господин кадет! – весело ответствовал Швейк, с готовностью подхватив его под руки. – Так что дозвольте спросить, по какой нужде: по малой или по большой? Потому что в таком случае я бы вам уж сразу расстегнул штаны. Ну, давайте потихонечку: раз, два…

И он повел его в уборную. Биглер, скрипя зубами от боли, справил свои дела. Лоб его покрылся испариной.

– Что, очень жжет, господин кадет? – участливо спросил Швейк. – Ну, ничего, пройдет. Это ведь недолго. Какие-нибудь три недели. И это даже вовсе и не болезнь, господин кадет, а так – маленькая неприятность… Ну вот, теперь надо опять лечь; надо все-таки быть осторожным.

Он подсунул кадету под голову куртку, накрыл его шинелью и с любопытством спросил:

– Это у вас уже давно, господин кадет? Вы не беспокойтесь, это пустяки. Вас положат в госпиталь, дадут вам санталовых капсюлек, прополощут вас марганцево-кислым кали, и через несколько месяцев вы опять будете, как рыба в воде. Такая штука бывает неприятна, но все же случается довольно часто. Вот, например, в Смихове жил некий господин Регль, комми-вояжер, который тоже схватил такую штуку от одной барышни в гостинице «Бельгия». Ее, барышню-то эту, звали Сильвой, но это не было ее настоящее-имя, а по-настоящему ее звали Катериной, и была она из Доубравчице, так что я знал еще ее отца, который был браконьером и однажды подстрелил даже лесника. А лесник, этот гонялся за браконьерами, как борзая за зайцем, и всякая дичина у него была на учете. Ну, так вот, этот господин Регль начал ухаживать за Сильвой и переписываться с ней; но только и один тенор из смиховской оперетки тоже переписывался с ней. Ну, хорошо! А когда господин Регль схватил тоже вот такую штуку, он пошел к доктору Вирту в Смихове и сказал ему, что с ним во сне сделался родимчик, и в результате – такая неприятность! Тут доктор-то рассвирепел и сказал ему: «Послушайте, любезный, вы мне уж лучше скажите, что это вам ветром надуло! Уж если врать, так врать! Ведь я же не доктор, а институтка, и сказки очень люблю!» В конце-концов отправил он нашего Регля в венерическую больницу. Этот доктор, в общем, был очень терпеливый человек, но он заведывал больничной кассой, и больные часто выводили его из себя. Например, приходит к нему жена одного каменщика, который всю зиму проболел ревматизмом, и просит, чтобы доктор подписал ей бюллетень. Ну, тот подписал и спрашивает: «Как же ваш старик поживает?» – «Да плохо, батюшка, плохо, – шамкает старуха, – потому что вон холода какие стоят, и работы нет». – «А порошки, которые я ему прописал, он принимает?» – спрашивает доктор и начинает что-то писать. «Принимает». – «Ну, так кланяйтесь ему, бабушка». Но старуха не уходит и спрашивает доктора: «Господин доктор, а не было ли бы хорошо его чем-нибудь натереть?» – «Натрите, бабушка». – «А что, если бы его напоить ромашкой или липовым чаем?» – «Напоите его, чем хотите, бабушка». – «Ах, господин: доктор, а вот соседка говорила, что ему лучше не принимать порошков-то. Как вы думаете, батюшка?» Ну, тут уж доктор не выдержал, да как шваркнет вставочку о пол, да как рявкнет: «Эй, тетка, как вас там… двадцать лет я учился и двадцать лет уже работаю врачом, а вы послушайтесь соседки и снесите мой диплом в ватер!» Вот и этот господин Регль, дозвольте, господин кадет, доложить, тоже не послушался и не ложился в больницу, пока его туда не свезли, потому что у него сделалось воспаление мошонки и бог знает что еще. Из больницы он вышел похожий больше на тень, чем на человека, а потом еще схватил туберкулез, и ему пришлось вырезать оба яичка. Вначале-то у него тоже очень жгло… Но такая болезнь, как у вас, – пустяки, и тут ничего плохого не может случиться. Что, все еще сильно жжет, господин кадет, или вам уже стало легче?

– Швейк, если вы не можете рассказать мне ничего более веселого, то уж лучше заткнитесь, – простонал кадет, удрученный приятной перспективой, которую нарисовал ему ротный ординарец.

А Швейк, попросив разрешения курить, набил трубку и, с наслаждением затянувшись, благодушно продолжал:

– Знаете, господин кадет, вместо триппера я пожелал бы вам лучше получить сифилис. Ведь вот вы, господин кадет, можно сказать– не очень глупый человек, и могли бы с такой штукой сделать карьеру. От сифилиса бывает размягчение мозга, паралич, или как его там… словом, что есть почти у каждого генерала. Вы еще молоды, господин кадет, так что скоро могли бы сделаться генералом. То-то обрадовались бы ваши родители! Но если вы хотите получить паралич, то должны очень тщательно следить за собой. Вот у нас на Вышеграде жил один коридорный, так тот схватил сифилис от одной горничной. Но он не хотел никому довериться, боялся докторов пуще огня и говорил, что бабы-знахарки, которые лечат травками, больше понимают в этом деле, чем оба медицинских факультета, немецкий и чешский, вместе. Но только, дозвольте доложить, среди простонародья действительно есть много людей, которые знают толк в болезнях и знают целую массу таких болезней, о которых эти ученые господа доктора и не слыхивали. Когда я был в Чернокостелецком лагере, туда приходила старуха, по фамилии Медржичка. Она ходила из барака в барак и торговала булками и кофе. Булки стоили по четыре, а кофе по шесть хеллеров. Теперь-то старуха наверное, уже померла – упокой, господи, ее душу! – но кофе у нее, у стервы этой, всегда был отвратительный, потому что она варила его из жолудей и цикория. И у этой Медржички, знаете ли, тоже были всякие целебные травки, и ей даже удавалось заговаривать чахотку. Вы знаете, что это за болезнь, господин кадет? Ну, так вот, когда одна девушка начала там бледнеть и чахнуть, ее старики стали причитать, что у нее чахотка, и позвали старуху Медржичку. Да в те времена, господин кадет, когда мы там стояли в лагерях, многие девушки бледнели и чахли… Так вот, старуха велела девушке стать на колени перед образом и молиться: «Пречистая дева, помилуй нас!» и следила, затрясет ли ее или нет, и если трясло, то, значит, у нее чахотка. И еще дозвольте доложить, господин кадет, в те времена девушек еще трясло, и они молились с большим благоговением и не умели еще писать под изображением пресвятой девы на самой Голгофе: «Дева, зачавшая без греха, научи меня, чтобы я грешила без зачатия!» Наконец, старуха смерила девушку ниткой, которую она сперва вымочила в святой воде, провела мелом вокруг девушки на полу круг, украсила ее венком из сирени и крикнула: «Дева Мария, у нее чахотка. Бог к нам, а все злое – от нас!» Мы ночевали там у одного горшечника, и была у него красавица-дочь. Взводный нашего полка пошел с ней в лес по ягоды, и после этого девушка вдруг стала бледнеть, и Медржичка приходила заговаривать у нее чахотку. А потом, когда мы уж совсем все забыли, наш взводный получает вдруг от нее письмо, что она родила двойню, и чтобы он, забирал у нее младенцев. А ее отец еще приписал от себя: «Господин взводный, исполните свой долг, раз вы уж испортили нам девочку. Я так и знал, что чахотка у нее от вас». Вам не надоело, господин кадет, что я рассказываю вам такие длинные истории?

– Швейк, ведь вы же – живая хроника, отозвался заинтересовавшийся кадет, – но вы забыли досказать, чем кончилось дело с коридорным…

– Ах, это вы про коридорного из Вышеграда? – радостно спросил Швейк, потому что кадет в первый раз слушал, не перебивая его, не возражая и не ругаясь. – Да ничем! Его лечил старик Людвиг из Смихова, который покупал ему в москательной на семь хеллеров цинковых белил для присыпки нарывов-то. Ну, а потом у коридорного мясо начало сходить с костей, и он повесился возле, церкви в Кухельбаде. И это для него было счастье, потому что он был только шпак и его ни за что не произвели бы в генералы, даже если бы у него было пять параличей и размягчений мозга… А знаете, господин кадет, теперь развелось так много этих разных болезней, а солдаты, которые своей дурьей башкой не могут понять того, как чудно умереть за его императорское величество, стараются получить их нарочно. И вот такой субъект, садясь в вагон, не заорет: «Прощай, Прага, счастливо оставаться!», а непременно: «До свиданья через недельку! У меня даже обратный билет в кармане! Купил его в „Наполеоне“… за целых три кроны».

– Смир-рна-а! – гаркнул вдруг Швейк, вытягиваясь во фронт. В дверях показались капитан Сагнер и доктор Штейн.

– Прошу раздеться, – обратился врач к кадету, а затем принялся исследовать его, поставив его у себя между колея, так как был очень близорук. Швейк с любопытством следил за процедурой врачебного осмотра._

– Пустяки! – сказал врач. – Самое обыкновенное задержание мочи. Господин кадет, вы, наверное, перехватили лишнего?

Пришлите ко мне за порошками, и завтра все будет в порядке. Ну, всех благ, спешу.

И врач, в сопровождении ротного командира, двинулся дальше.

– Так что дозвольте, я схожу за порошками, – предложил свои услуги Швейк. – А только очень мне жаль, что у вас только задержание мочи, а не сифилис, потому что тогда вы скоро были бы произведены в генералы и доставили бы радость своим родителям. Дело в том господин кадет…

Больше ничего ему не удалось сказать: кадетов сапог угодил ему прямо в лицо и отскочил от его носа, так что у Швейка всю физиономию вымазало ваксой, и искры посыпались у него из глаз. Кадет стоял посреди комнаты, как будто никогда в жизни не бывал больным, и орал, показывая пальцем на дверь:

– Марш! Вон! Скотина, сукин сын! Как ты смеешь? Иисус-Мария, я тебя, поганца, отдам под суд, и тебя расстреляют! Понимаешь?

Когда Швейк спустился вниз, вольноопределяющийся Марек спросил его, что он делал наверху и к кому вызывали врача. Швейк, посмотревшись в осколок зеркала и поплевав в носовой платок, чтобы стереть ваксу с левой щеки, невинным тоном ответил:

.– Господину кадету Биглеру было никак не помочиться, так что я был у него и ухаживал за ним, и мы оченъ мило беседовали.

– Вот счастье-то! – воскликнул Марек. – Его-то мне как раз и надо, чтобы он умер геройской смертью, а не валялся по лазаретам. Я предназначил ему выполнить такое дело, за которое он получает бронзовую медаль «за храбрость», малую серебряную, большую золотую, похвальный отзыв и благословение его святейшества. Он у меня взрывает неприятельский пороховой склад и один берет в плен русский генеральный штаб. Он совершит в истории нашего полка такие подвиги, что после войны ему, кадету Биглеру, будут служить благодарственные молебны.

Швейк внимательно слушал, а затем заметил:

– Вы, мне кажется, насочиняете нивесть какую чушь.

С этими словами он вытащил из кармана пачку казенного табаку, разорвал обертку, опустился на колени перед скамейкой и запел:

В Брно под «Синею Лапшою»Пляшут девки целым роем.Вот и я туда ввалился,С рыжеи девкой покружился.Заплативши ей по чину,Я залег с ней да перину…А с утра попер в больницу —Боль такая, что скривиться…Доктора меня спросили:«Где тебя, брат, наградили?»– С девкой я гулял шальноюТам, под «Синею Лапшою».

Чехо-словацкий военно-научный институт собирает сейчас все появившиеся во время мировой войны солдатские песни и поговорки. Настоящим я безвозмездно предоставляю в его распоряжение некоторые стишки и песни бравого солдата Швейка.

Глава четвертая. ПО ПЯТАМ ВРАГА

В каждой профессии накапливается опыт и делаются открытия, позволяющие в точности предсказывать наступление тех или иных событий. Старые овчары вам лучше скажут, какая погода будет завтра, чем метеорологическая станция на Петжине; барышни возле Пороховой башни с одного взгляда узнают, стоит ли попросить папироску у серьезного с виду господина, разглядывающего ночью здание Живно-банка; врачи наперед говорят вам, есть ли у вас чахотка, и что если у вас нет денег, то вы все равно умрете от нее; и даже в пражском полицейском управлении есть один инспектор, который прекрасно знает, что если приведенный для допроса субъект попросит стакан воды, то он собирается во всем признаться.

Поэтому старые опытные «шкуры», когда маршевый батальон 91-го полка неожиданно получил в Золтанце приказ вырыть новые отхожие ровики, совершенно серьезно заявили: – Это, братцы, неспроста! Завтра, самое большее – послезавтра, нас отсюда погонят. Теперь – дело серьезное.

Никто на свете не в состоянии объяснить эту странную связь между отхожими местами и австрийской армией. Однако между ними существовало какое-то взаимодействие, как между появлением пятен на солнце и усилением вулканической деятельности. В деревнях, где стояли солдаты, никто не заботился о том, где им отправлять свои естественные нужды; но, как только приходили известные приказы о перегруппировках войск, солдаты получали лопаты, заступы и топоры и строгий приказ о сооружении достаточно емких и поместительных отхожих мест. Было похоже на то, будто воинские отряды постоянно опасались, как бы сменяющие их части не осудили, не раскритиковали их.

Итак, в Золтанце солдаты к вечеру вырыли ровики, а уже утром трубили тревогу – в штаб полка приехали два офицера генерального штаба. Они были доставлены на совершенно забрызганном грязью автомобиле, и стоявшие вокруг солдаты приветствовали их радостными замечаниями:

– Ах, чтоб их разорвало! Как только появятся эти молодчики, так сейчас у нас наступление или бой. Бог знает, почему русские такие дураки, что все бегут? Разве нам какая выгода гнаться за ними?

И началась потеха. Роты выстроились на пригорке, и обозные повозки стали подъезжать одна за другой. Солдатам роздали по двести патронов, по две с половиной буханки хлеба на пять суток вперед, две жестянки консервов, пригоршню сухарей и пакетик кофе. Это составляло приличную нагрузку для слона, а не для человека, которому надо было проходить с этим по сорока километров в сутки. Но такова уж была австрийская система ведения войны, ибо никогда не было известно, когда начнут удирать или где на походе отстанет обоз.

Солдаты со вздохом принялись укладывать консервы и хлеб в ранцы, а патроны в вещевые мешки, ранцы и подсумки. А где-то позади своей роты Швейк горячо объяснял Балоуну:

– Ну, теперь пойдет гонка… Слушай, дурачина, ты не воображай, что это тебе дано только на сегодня. Нет, брат, это тебе должно хватить па целую неделю. Теперь ты увидишь походную кухню не раньше, чем мы разобьем и рассеем неприятеля. Только тогда мы опять получим горячую пищу. Может статься, что тогда выдадут нам и рому.

– Пресвятая богородица Клокотская! – застонал Балоун. – Ой, смертушка моя пришла! Ой, знаю, что слопаю все это еще раньше, чем господин ротный скомандует: «Марш, вперед!»

– Не будь ослом, – торжественно промолвил Швейк. – Вспомни присягу и свою солдатскую честь. Вот, знаешь, в Чаславе в 12-м ландверном полку был один солдат, некто Старек, тоже такая добрая, но несчастная скотинка; и был он слабоумный. Когда он поступил на службу и попал под начальство капрала Эндлера, тот сказал ему: «Вы так глупы, что это даже невозможно быть таким идиотом. Я только удивляюсь, как это врач, который вас освидетельствовал, мог быть таким идиотом, что не заметил, что вы идиот». Дело в том, что этот Старек был таким же обжорой, как и ты. Когда раздавали, бывало, хлебный паек, он брал себе хлеб на койку и так, и ел от всей буханки и даже не резал ее, а к вечеру у него не оставалось ни корочки. И в эти дни от него всегда так воняло, что его соседи по койке должны были с утра итти в околоток, и врач прописывал им лежать, потому что у них оказывались все признаки отравления газами. Потом только догадались, в чем дело, и стали выставлять Старека на ночь, и он спал на чердаке, чтобы его не нашли. Но только благодаря этому он лишился среди солдат всякого уважение; все им помыкали, а ротный во время учения на плацу всегда посылал его куда-нибудь спрятаться, чтобы не попадался ему на глаза. А потом пришлось-таки отправить его домой, потому что солдаты 12-го и даже 21-го полков постоянно собирали для него остатки казенного хлеба. Об этом стали писать в газетах, так что его прогнали с военной службы. Как раз в то время к нам переведен был один фельдфебель из Часлава и рассказывал нам про этот случай, как пример того, к чему приводит, когда солдат не умеет сдерживать свои влечения и страсти. Дело в том, что этого фельдфебеля перевели к нам в наказание за то, что он расхищал Заславский казенный склад и тратил украденное на одну кельнершу из пивной, с которой у него был роман и которой он хотел купить шелковое платье…

И вот после того, как кончилось совещание господ офицеров, начался знаменитый поход через галицийские болота и галицийские пески. Это был поход, когда у людей плечи были до крови натерты ремнями, бедра чуть ли не до костей исцарапаны вещевыми мешками, а на ногах вскочили пузыри величиной с голубиное яйцо. Трое суток войска шли таким образом по сожженным деревням, располагаясь на ночлег в открытом поле. Солдаты засыпали, едва успев составить ружья в козлы. Люди были измучены, как вьючные животные, так что даже не разговаривали между собою; правда, по утрам то один, то другой пытался затянуть песню, пошутить и посмеяться, но всякая попытка поднять настроение оказывалась тщетной. Патронов нельзя, было выбросить, потому что три раза в сутки производилась проверка их наличности; поэтому бросали по дороге белье и хлеб. На третьи сутки, когда батальон расположился вечером на опушке небольшого лесочка, он походил больше на сборище хромых и калек, чем на воинскую часть; и до поздней ночи к месту стоянки, еле волоча ноги, подходили отставшие и тут же валились точно чурки, на землю. Утром те, которые успели немного отдохнуть, были разбужены канонадой в восточном направлении; перед ними, справа и слева, грохотали, пушки: «бум, бум, бум».

Непрерывный грохот разбудил и Швейка. Небольшая кучка солдат уже поднялась и спорила о том, где и кто стреляет.

– Это наши!

– Да нет же, это русские. Слышишь, совсем другой звук!

– Ну, тогда это германцы.

– Чорт бы их драл! Пожалуй, и нам придется сегодня побывать под огнем.

Поручик Лукаш скверно провел ночь, потому что у него были до крови натерты ноги, а от седла болели и ныли шенкеля. Когда Швейк подошел к ручью, протекавшему по лугу в нескольких шагах от леска, он застал там поручика, который сидел, раздевшись на берегу и обливался свежей водою. Швейк взял под козырек.

– Здравия желаю, господин поручик! Дозвольте спросить, будет ли нам сегодня кофе? И подъедут ли походные кухни?

– С добрым утром, Швейк, – ласково отозвался Лукаш. – Ну, что скажешь, парень? Пожалуй, придется нам уже сегодня итти в бой. Достоверно я этого не знаю и не знаю, подъедут ли кухни… А знаете, Швейк, что самое интересное в этой войне? То, что никто ничего не знает! Таким образом у нас все теперь стали Сократами. А вы знаете, Швейк, кто такой был Сократ? Это был греческий мудрец; а мудрецом он был потому, что говорил: «Я знаю только то, что я ничего не знаю». Ну, а как вы чувствуете себя после этой прогулки?

– Так что, дозвольте доложить, что я уповаю на господа-бога, что он пошлет мне силы перенести для его императорского величества все хорошее и плохое, – смиренно ответил Швейк. – Нет ли у вас, дозвольте спросить, господин поручик, немного сливовица во фляге? Мне что-то дурно, и я чувствую себя совсем неважно.

– На! Только смотри, Швейк, один глоток. А то как раз вылакаешь весь мой запас, – сказал Лукаш, когда Швейк протянул, руку за флягой.

– Я только немножечко пососу, чтобы у меня не было этого скверного вкуса во рту… Вот так… Эх, и хороший же сливовиц! Покорнейше благодарю, – причмокивая, промолвил Швейк, вытирая ладонью рот. Затем он сел на противоположный берег ручья и с интересом стал разглядывать мускулистые ноги и волосатые ляжки поручика.

– Ей-богу, господин поручик, у вас красивое, чистое тело, как у женщины; у вас гладкая, белая кожа. А вот у нас в «Звонок» приходила танцевать некая Мария Мрочек, и была она тоже такая беленькая. Она очень любила мужчин, и на пустыре, когда ее провожали в Бжевнов, она ночью позволяла вытворять с ней разные штуки. Но никому она не позволяла гладить ей коленки или еще выше колен. Ну, когда это стало известно между парнями, то несколько человек как-то сговорились проводить ее всем вместе, да и: схватили ее, чтобы выяснить, почему она противится именно этому. И оказалось, что у нее кожа, как у ощипанного гуся. Такая же шероховатая. Ей-богу, господин поручик, у нее зад был, что терка!

– А что, Швейк, ты тоже попробовал? – спросил поручик, надевая кальсоны. – Сознайся, брат, сколько девочек ты на своем веку испортил?

– Я-то всегда вел себя прилично, господин поручик, но у меня был товарищ, который мне очень многое рассказывал. Дело в том, что этот товарищ; был большой бабник; он записывал женщин, которых он имел, в бухгалтерские книги, как фабрикант Шихт мыло, которое отпускал в кредит мелочным торговцам. Он носил в кармане календарь и заносил на каждый день имя той женщины или девушки, с которой он проводил время, сколько это ему стоило и где это было. А к Новому году он всегда делал переучет, составлял баланс и выводил статистику. Это потому, что он служил, в банке и хорошо знал бухгалтерию. Так вот, он нам часто говаривал «Самые дешевые, это – горничные, потому что с ними можно пойти на Кесарев Луг или в воскресенье съездить за город, в Затиши. На двадцать процентов дороже обходятся портнихи, потому что они любят ходить в кино. Еще на десять процентов дороже конторщицы и модистки, а также гувернантки; их надо уже водить в театр и затем куда-нибудь ужинать. Наконец, следуют актрисочки и танцовщицы из балета; этим надо оплачивать счета их портних и угощать их в шикарных ресторанах, зато, правда, у них есть собственные квартиры. Такие дамы, конечно, для нашего брата большая роскошь, но все же как-никак терпеть можно. А вот если вздумаешь завести интрижку с барышней из приличной семьи, которая ничем не занимается, то уж тут совсем приходится разориться или обокрасть какой-нибудь банк. Потому что такая „приличная“ барышня хочет иметь все сразу: и кино, и театр, и ужины, и цветы, и загородные поездки, и платья. Только Императорский сад не прельщает ее, а больше всего нравится ей номер в хорошей гостинице». И, знаете, этот мой товарищ был даже настолько опытен, что знал, что любят кушать блондинки и что – брюнетки, на что падки худенькие и на что – полненькие, и что надо говорить Марусям, а что – Тонечкам или Анечкам. Словом, он все испробовал.

– Стало быть, у него был свой особый метод, метод научного наблюдения, – заметил поручик, которого заинтересовал рассказ Швейка, открывавший ему новые перспективы и точки зрения. А Швейк умильно взглянул на флягу со сливовицем; увидев же, что поручик Лукаш не препятствует ему сделать еще глоток, он отхлебнул из нее и, весьма довольный, продолжал:

– Об этих методах я тоже мог бы кое-что порассказать. Вот, например, жил в Смихове один купец, Ворличек по фамилии, так у того тоже был свой метод нанимать служащих. Когда ему нужен был служащий, он помещал в газетах объявление: «Требуется, для большой колониальной торговли в Праге молодой, честный, старательный приказчик, интересующийся не столько крупным жалованием, сколько хорошим обращением. Таковой должен знать немецкий язык, уметь жарить кофе и солить огурцы». И когда такой безработный приказчик присылал ему предложение своих услуг с просьбой не отказать в любезности предоставить ему эту должность, обещая выказать себя достойным его доверия и проявлять высшую старательность, то господин Ворличек приглашал его к себе в магазин и предлагал ему: «А ну-ка, любезнейший, обойдите вокруг прилавка». Приказчик осторожно обходил прилавок, а господин Ворличек протянет ему его заявление и аттестат и скажет: «Нет. знаете ли, любезнейший, вас я не могу принять – вы слишком медленно двигаетесь». Так он все искал да искал приказчика, пока, наконец, де напал на такого, который юркнул вокруг прилавка, словно ласка. У Ворличека глаза даже разгорелись, и он сказал: «Вы мне нравитесь, и я вас беру. Но только имейте в виду, любезнейший, у меня был однажды приказчик, который пил чернила. Однако я это сразу замечаю, потому что после того как выпьешь чернил, губы становятся красными. Да, я большой специалист по части методов». Словом, поставил он этого молодого человека заведывать отделением своей фирмы в Коширше, потому что уж очень он остался им доволен; а на Рождество тот распродал весь товар и укатил с какой-то девицей в Италию. Так что, господин поручик, не на каждый метод можно положиться, потому что и с самым лучшим методом можно попасть впросак… Э, да это Балоун вас ищет, господин поручик. Он, наверно, сварил вам кофе. Швейк, словно добрый товарищ, подошел рядом с поручиком Лукашем к группе солдат и, увидев, что Лукаш в самом деле принял из рук Балоуна кружку кофе, взял под козырек.

– Так что, дозвольте сказать, господин поручик: желаю вам приятно кушать.

– Благодарю тебя! – проскрежетал поручик над кружкой.

– Послушайте, Швейк, – спросил немного спустя вольноопределяющийся Марек, – с каких это пор господин поручик с вами на «ты»?

Швейк взглянул на вопрошавшего и откровенно признался:

– Он хотел, чтобы и я ему говорил «ты», потому что мы только сейчас вон там у ручья выпили на брудершафт глоток сливовица. Он очень славный человек и сразу же начнет говорить солдату «ты», как только услышит пушку. А вот, когда мы услышим и ружейную пальбу, с нами перейдет на «ты» и господин полковник. Это уж так заведено на военной службе, что господа офицеры, когда им круто приходится, начинают считать нижних, чинов своими братьями.

Вокруг горели десятки костров, и к треску их примешивалось шипенье и бульканье воды в сотнях котелков, в которых готовый кофе разваривался в густую, черную, вонючую и приторную жидкость; сырые дрова чадили, ни за что не желая разгораться, и солдаты, размахивая фуражками, изо всех сил старались раздуть огонь, так что от дыма текли слезы из глаз. Затем откуда-то появился капитан Сагнер и объявил солдатам, что им дается дневка. Это известие было принято с большим удовлетворением; но настроение поднялось еще больше, когда распространилось известие о подходе кухонь. Это чудо случилось около двенадцати часов дня и в кухнях была уже сварена похлебка, которую тотчас же и роздали. Она была довольно вкусная, и Швейк немало удивился, когда какой-то солдат сказал:

– Если бы такой суп подавали в ресторане, то можно было бы написать в меню по-латыни: консоме aqua fontana или короче: Н2O[1]. Швейк разыскал старшего писаря Ванека и передал ему слова солдата, Ванек опечалился.

– Это сказал чревоугодник, – промолвил он. – Но надо же наводить экономию, и потому я не могу класть туда все, что полагается. Кроме того кашевары, эти мазурики, всю дорогу что-то жевали… А то, что этот лоботряс сказал, есть латинское название для химического обозначения воды. Чего-чего не позволяют себе эти паршивцы!… Имей в виду, Швейк, что сегодня будут выдавать вино!

Выдача вина, шоколада и разных приправ «для улучшения пищи» являлась тоже особенностью австрийской армии, и единодушное мнение солдат об этой особенности гласило «Это сплошное воровство!» Выдавалось, например, ведро вина на роту; к этому ведру подходил фельдфебель и черпал из него полную кружку. Его примеру следовал каптенармус. Словно из-под земли являлись откуда-то кашевары и денщики, и каждый черпал. То, что оставалось после них, должно было утолить жажду целой роты. Обычно случалось так, что когда капрал вызывал свой взвод получать вино, в его манерке оказывалось не более двух ложек красноватой бурды, и десять человек, в один голос заявляли: «Пейте сами, господин капрал. Не стоит из-за такой капли и усы-то мочить!» Поэтому и Швейк реагировал на сообщение Ванека, которое должно было, повидимому, потрясти его, лишь следующим образом:

– Это утка, потому что вино давно уже господа офицеры вылакали, а нам дадут только понюхать, чтобы нельзя было сказать, что мы не все получаем, что полагается. Вот тоже, когда наши отступали из-под Красника, был в одном полку, не помню в каком, один солдат, из учителей; так тот остановил командира корпуса и заявил ему, что их полк целую неделю не получал не только горячей пищи, но даже и хлеба, а ведь это им полагается. Тогда генерал похлопал его по плечу и сказал: «Ну, что ж, прекрасно, прекрасно! Полагаться оно вам полагается, только хлеба нет. Ведь это ж ясно, не так ли?» После этого учитель попал в Прагу в сумасшедший дом и, говорят, все бегал по камере и повторял: «Дайте людям то, что им полагается. Справедливости нет, но люди имеют на нее право. Не угодно ли права с майонезом, господин генерал?»

– Однако, Швейк, – удивился старший писарь, – что это у вас все за рассказы и примеры? Война есть война, а на войне людям должно плохо житься. Вспомните, что еще в литургии говорится: «Сохрани нас от глада, мора и войны, о господи!» А, вон уже несут и вино; ну-ка, взгляните, для какой это роты.

Швейк, сделал несколько шагов вперед. Со стороны ручья шел какой-то солдат и нес в брезентовом ведерке воду. Вдруг ему навстречу попался подпоручик Дуб.

– Что несешь? Для чего вода?

– Так точно, вода – лошадей поить, лошадей от походных кухонь.

– Откуда ты ее взял? Из ручья? С каких это пор разрешается брать воду из ручья?

Солдат молча глядел на подпоручика, и можно было заметить, что он тщательно пытался разрешить загадку, кто из них сошел с ума: он или офицер.

– Чорт подери, что это за дисциплина? – орал Дуб. – Взводный, почему вы не нарядили с ним ефрейтора? Разве вы не знаете, что полагается в наряде быть и ефрейтору, когда нижних чинов посылают за водой для себя или для казенных лошадей? Я вас спрашиваю: почему вы не нарядили с ним ефрейтора? И тогда вместо взводного ответил Швейк:

– Так что, дозвольте доложить, что вода совершенно здоровая, что господин поручик мыл себе в ней ноги и что на ней сварили для него кофе. Он уж во всяком случае ничего туда не подсыпал, господин подпоручик, потому сейчас казенным лошадям стрихнину не дают, чтобы они не бесились. Вот в Радешовице, господин подпоручик, живодер говорил, что…

– …что я прикажу вас подвязать и держать вас так, пока вы не почернеете, как египетская мумия, – заревел на него Дуб. – Негодяй, не сметь потешаться над моими словами! Не то… Иисус-Мария, если бы мы не находились в виду неприятеля, то я уж и не знаю, что я с вами сделал бы, только бы избавиться от вас. Позорите весь батальон!… Ступайте!

– Ну и ревет же он, как бык, – заметил кто-то из солдат, когда Дуб ушел. – Когда я стоял в Чаславе, там служил в ландвере старик Цибулька; тот тоже вот так ревел. Он всегда принимал рапорт, сидя верхом на коне, и надо было кричать на весь двор, а он громче всех орал: «Новобранец, замухрышка, говорите громче, не то я вам морду раздеру до ушей, чтобы легче было. Что ж, вы думаете, тут можно лепетать, как старая баба на исповеди? Не забывайте, что перед вами господин капитан и что ему вовсе не охота из-за вас, сопляков, утруждать свой слух!» Этот капитан орал так, что из Врда присылали к полковнику депутацию от женщин, чтобы тот запретил ему возвышать голос, потому что дети просыпаются и с многими уже случился родимчик от испуга.

После обеда весь лагерь превратился в стаю голых обезьян, которые усиленно искали у себя вшей. Все держали перед глазами кальсоны или рубаху и исследовали все складочки и швы, словно астроном, который непременно хочет открыть новую комету и заставляет свой телескоп рыскать по небу. Некоторые доставали из ранцев баночки с какой-то серой мазью и натирали ею ляжки и спину; это вызывало зависть других, которые забыли захватить с собой такое средство от съедения вшами, |И между солдатами вспыхнул горячий спор.

– Лучше всего от вшей, это – укропное масло, – заявил какой-то бородач, который не убивал вшей, а сковыривал их ногтем в траву. – Довольно нескольких капель, и все вши подохнут; но у меня их столько, что мне потребовался бы целый литр масла.

– Еще лучше намазаться керосином, – вмешался в разговор другой солдат. – Это помогает от вшей как свиньям, так и людям.

– А вот говорят, что вши вообще не заводятся в шелковом белье, – заявил третий. – В газетах писали, что вообще не получить вшей, если носить шелковые рубашки.

– Это верно, – отозвался Швейк, – но ведь не все же могут ходить в шелках. Лучше всего они разводятся в толстых вязаных фуфайках, – там их бывает, словно их насыпали. Конечно, следовало бы давать им подохнуть от старости, да не приказано, чтобы солдаты съедались ими заживо. Солдат – он должен умереть за своего государя, а вовсе не потому, что каким-то паршивым вшам жрать хочется.

День стоял пригожий, ясный. Люди перестирали себе белье, помыли отекшие от ходьбы ноги и начали играть в карты. На востоке бухали орудия, но здесь шелестели карты, и слышно было только: «Ходи!… а я козырем!… без одной!… бей ее десяткой, дура-голова!… – вперемежку со щелканьем попавших под ноготь вшей. И если у этих паразитов есть своя история, то 1914 год должен быть занесен золотыми буквами на ее скрижали, ибо на вшах исполнилось библейское слово: „Плодитесь и множитесь, как песок морской!“

Швейк, игравший до наступления темноты в карты, пошел поближе к кухням, чтобы немного соснуть. Балоун, Ванек и вольноопределяющийся Марек уже лежали, завернувшись в шинели и глядя в чистое, темносинее небо, на котором звезды сверкали, словно золотые застежки на тяжелой бархатной ризе. Юрайда объяснял им:

– Каждая звезда есть целый мир – астральный[2] мир. И вот, если вы представите себе, что существует около двадцати миллионов этих неподвижных звезд, что лучу света надо пятьсот тридцать семь лет, чтобы пробежать расстояние от них до нас, и, наконец, что солнце в полтора миллиона раз больше нашей земли, то что такое по сравнению с этим я и моя походная кухня и те несколько десятков километров, которые мы прошли?! Вселенная необъятно велика, и в ней бесчисленное множество тайн; мы ничего не знаем, что там есть и что за существа там живут…

– Хотелось бы мне знать, есть ли там такие же идиоты, которые ведут войны, – зевнул вольноопределяющийся Марек.

– Может быть! Никто этого не знает. Может быть, там люди, а может быть, животные, в которых переселяются души людей перед тем, как снова возвратиться в сей мир… Я читал об этом у Фламмариона[3].

– Доля истины в этом, наверное, есть, – раздался голос Швейка. – Господин старший писарь, не качайте головой. Если бы вы были знакомы с госпожой Маршалек из Жижкова, то она подтвердила бы вам это. Дело в том, что эта госпожа Маршалек была ясновидящей, умела гадать на, картах и предсказывала будущее. Жила она на глухой улице на окраине, но к ней приезжали люди со всей Праги, – уж больно хорошо она гадала и предсказывала всем без различия одно и то же! Она умела и заговаривать нечистую силу.

– Швейк, – с крайним интересом спросил Юрайда, – были ли вы когда-нибудь у нее на спиритическом сеансе? Что говорил ее медиум?[4]

– Я не хожу ни на никакие «сенсации», – возразил Швейк, – но я слышал о них от одного медика, который жил у нее. Этому медику захотелось испытать это ради научного интереса, так что он предложил себя госпоже Маршалек в качестве медиума, а когда, бывало, сидел подвыпивши в трактире «У Чаши», то охотно об этом рассказывал. Так что они стали работать с хозяйкой напополам, и когда началась война, то женщины образовывали у их дверей огромные хвосты. А потом вдруг ни с того, ни с сего госпожа Маршалек вздумала перестать говорить всем женщинам одно и то же: что, мол, их мужья вернутся с войны целыми и невредимыми, и что они еще долго будут жить с ними в счастье и довольстве. Наоборот, она стала говорить тем, кто ей мало заплатил, что муж, мол, уже убит, или остался без ног или без головы, или еще как-нибудь искалечен. Тогда дуры-бабы начали ругать войну и проклинать нашего императора за то, будто он отнял у них кормильца-поильца, так что полиция забрала всех и отвела в участок. При допросе они показали, что это, мол, госпожа Маршалек им по картам нагадала, что их мужей уже больше нет в живых. Тогда принялись за госпожу Маршалек, привели и ее в участок и сперва хотели было повесить ее за государственную измену, но потом отпустили с миром и только заявили ей, что она может брать с людей, что угодно, но предсказывать должна им только хорошее. Но она, бедненькая, так перепугалась, что от всего отступилась и только помогала медику. Вот приехала к ней однажды жена одного прокурора, очень образованная дама, и говорит, что ей при —

снился сон, будто ее муж, который вел в Градчине дела по обвинениям в дезертирстве и оскорблении величества, не то умер, не то пал в бою, и будто его душе пришлось в наказание переселиться в лошадь. Собственно, это было ему поделом, так как он был настоящий палач. Например, одну старушку из Кухельбада, которая покупала у одного еврея пончики и, когда он посчитал их что-то очень дорого, сказала: «Вот, погодите, придут русские… они вам покажут!» – он закатал на полтора года! Так вот, приехала к госпоже Маршалек его жена и дает ей пятерку, чтобы та истолковала ей сон; но та и слушать не хочет. Тогда прокуророва жена добавила еще пятерку, и госпожа Маршалек пошла будить медика, чтобы он изобразил медиума. Но медик еще с прошлого вечера был пьян и в очень плохом настроении; он почти сразу заснул, и госпоже Маршалек пришлось расталкивать его, когда ему надо было отвечать. И дух мужа, когда его вызвали, в самом деле ответил, будто чувствует, что перевоплотился в лошадь, и что это ниспослано ему в наказание. Прокуророва жена упала в обморок, а потом спросила, сколько времени его душа останется в теле лошади. Госпожа. Маршалек опять толкнула медика под седьмое ребро, и он ответствовал: «До тех пор, пока я не приобрету всех свойств лошади!» – «А много ли тебе еще остается учиться, дорогой мой?» – еле пролепетала бедная жена, почти теряя сознание от ужаса. «Да теперь уже немного. Я уже умею есть овес, пить из ведра, жевать сено и спать стоя. А душа моя будет освобождена, когда я научусь пускать ветры на, ходу. Это – единственное, чего я еще не постиг!» После этого посадили и госпожу Маршалек и медика.

Старший писарь заливался смехом, который звучал точно рыкание голодного тигра в джунглях, сонный вольноопределяющийся икал, а обозленный Юрайда двинул Швейка коленкой в зад, приговаривая:

– Швейк, вы не только идиот, но и свинья! Вы просто валяете дурака и потешаетесь над оккультными науками. Бог вас за это накажет. Посмейте-ка еще когда-нибудь притти ко мне на кухню глодать кости!

– Есть много чего между небом и землей, – отозвался Швейк, – что представляет неразгаданную тайну. Вот, например, эти самые вши… Вы, господин Юрайда, можете мне сказать, для чего они существуют на свете?… Однако сегодня, по случаю того, что я надел чистое белье и помылся, мне кажется, будто я лежу на хорошем пружинном матраце. Ведь у меня на ляжках образовалась настоящая корка от грязи, колени обросли мохом, а между пальцами ног получился лимбургский сыр. Господин Юрайда, а что, у вас ноги тоже так потеют?

Юрайда упорно молчал, старший писарь храпел во все носовые завертки, а вольноопределяющийся бормотал во сне: – Несмотря на град снарядов, несмотря на кипящий вокруг бой и адский грохот орудий, наш герой, взводный 91-го пехотного полка, Антонин Выходиль из Вейжерека под Чешским Бродом, не смущается и неудержимо стремится вперед, за лаврами победы…

Затем он прошептал что-то совершенно невнятное, повернулся на другой бок и продолжал:

– Сырая галицийская земля покрывает эту геройскую грудь, украшенную большой серебряной медалью, которой верховный вождь наградил столь беззаветную храбрость. После героя осталась больная туберкулезом вдова и пятеро малолетних детей…

Придумывание всякой чепухи во славу 91-го полка преследовало батальонного историографа даже по ночам, и его здравый смысл пускал тогда такую отсебятину, которая с легкостью могла довести автора до военной тюрьмы. Из офицерской палатки доносились отдельные отрывки какого-то спора и нервный смех, и Швейк, которому все еще почему-то не спалось, глядел на небо и раздумывал, сияет ли луна точно так же и над Прагой. А так как вши больше не беспокоили его, у него стало так хорошо на душе, что он вполголоса принялся напевать:

Наши храбрые бойцыЛесом отступалиСели малость отдохнуть,Вшей наколупали.Тарантас на ХодонинТащат вошки парой;Третья вдруг на козлы – прыг!И дымит сигарой.

Заметив, что Юрайда все еще не спит и тяжко вздыхает, он повернулся к нему и сказал:

– А вы уже слышали анекдот про учителя и вошь, господин Юрайда? В Млада-Болеславе жил один учитель природоведения при реальном училище, и ему было очень досадно, что у него в школьной коллекции насекомых не было вши. Блох у него было достаточно, потому что ими снабдила его директриса женской гимназии, но вшей так-таки негде было достать. Когда же там начались работы по регулировке Изерского канала и туда нахлынуло много чернорабочих, то оказалось, что у них вшей – сколько угодно. Вот этот учитель собрался в одно воскресенье и, захватив с собой бутылочку для вшей, отправился на место работ. На берегу реки он встречает какого-то оборванца, который как раз ловит у себя за пазухой вшей и бросает их рыбам в воду; известно, что рыбы на вшей очень падки, господин Юрайда. Так вот, учитель и говорит этому оборванцу, что ему нужно вшей для школьной коллекции – не подарит ли он парочку-другую. Тогда оборванец пошарил у себя подмышками, вытащил пять штук величиной с ячменное зерно и говорит: «Пять штук по двадцати хеллеров – одна крона. Забирайте!» Но учитель был скуповат и не хотел платить, а потому и говорит оборванцу: «Может быть, вы уступите их мне даром?» А тот сунул вшей к себе обратно и крикнул! «Ну, так разводи их сам!» И оказалось, что этот оборванец – бывший доцент философии, социологии и политической экономии, который так опустился после того, как жена его спуталась с другим; он прекрасно понял, что если человеку нужны вши, а он не хочет разводить их сам, то он должен заплатать за них, и что они в таком случае – товар. Как по-вашему, господин Юрайда: правильно это или нет?

Юрайда, не умевший долго сердиться, примирительным тоном ответил:

– Да, бывают случаи, господин Швейк, над которыми стоит подумать и в которых нет ничего смешного. Вот, например, женщины сгубили массу народа, и вся солнечная система не может этого исправить. И в данную минуту, господин Швейк, – Юрайда поперхнулся от умиления, что называет Швейка «господином», – я тоже стараюсь разрешить загадку, соблюдает ли моя жена верность, в которой она мне клялась, или спит уже с кем-нибудь другим. Мы уж так давно покинули наши семьи, а жена у меня – красавица, с черными, жгучими глазами. В прежние времена, когда рыцари отправлялись на войну, они заказывали особого рода пояса, которыми и замыкали своих супруг, так что совершенно исключалась возможность какой-либо измены. Ведь вы же наверно слышали об этом? А завтра, господин Швейк, на обед будет гуляш из консервов с картофелем. Я вам чуточку спрячу. Дай только бог, чтобы моя жена мне не изменяла!

– Я об этом слышал и даже читал, – поспешил ответить Швейк, услышав сообщение о гуляше. – Это делалось во времена крестовых походов[5],когда рыцари отправлялись истреблять этих неверных собак, турок и язычников, чтобы отнять у них гроб господень. И такие пояса можно даже видеть в парижском музее, господин Юрайда. Господин Хоркей, писатель, который издавал в Праге газету «След», писал о том, что там можно услышать самые тонкие, настоящие парижские анекдоты. В Париже, писал он, есть только три стоящие вещи: во-первых, морг, куда приносят всех покойников, которые умерли, не оставив адреса, и лежат там целый месяц на льду, пока полиция не получит ответа на фотографию в «Курьере» с вопросом: «Кто это? Кто его знает?»; во-вторых, Монмартр с Мулэн-Ружем, где собираются все проститутки, и, наконец, музей, где выставлены эти пояса целомудрия, которыми рыцари делали невозможной измену своих верных жен. А знаете, господин Юрайда, мне очень жаль, что нас не отправили на французский фронт. Я непременно пошел бы поглядеть на эти пояса, как только мы взяли бы Париж.

– А на что они нам, если мы во Франции, а наши жены дома? – вздохнул Юрайда. – Такой пояс, господин Швейк, очень тонкая и художественная вещь и должен быть изготовлен по мерке. А вдруг жена возьмет да нарочно и пошлет неверную мерку.

– По нынешним временам, – возразил Швейк, – не помогла бы, пожалуй, и правильная мерка. Потому что нынче в мире – сплошной обман и жульничество. Сами посудите. В прежние времена, господин Юрайда, такой пояс запирался на ключ, и ключ этот изготовлялся слесарем, под страхом смертной казни, в одном только экземпляре. Этот единственный ключ рыцарь увозил с собой в поход и всегда носил его на своей груди. А когда кончался бой, то рыцарь целовал его и молился пресвятой деве, чтобы она охраняла сокровище, от которого у него вот этот самый ключ. Ну, а нынче, господин Юрайда, у Гофмана в Хоржовице такие ключи отливаются сотнями кило, а у Ротта на Малом рынке вы можете купить ключи, какие вам угодно. В нынешнее-то время люди взламывают даже несгораемые кассы в банках, а вы сами знаете, какие там запоры и замки! Нет, эти рыцарские жены были не таковы, хотя им и приходилось много перетерпеть. Вы только обратите внимание на старинные картины, какие они все были бледные. Но все же они молились за своих мужей и терпеливо дожидались, пока они вернутся с ключом домой. А если он погибал на чужбине, то его супругу так и клали в могилу с этим поясом. По этому признаку мы их и узнаем в день Страшного суда, господин Юрайда. Я не хочу касаться вашей жены, господин Юрайда, я ее совершенно не знаю, но иная жена бывает такая стерва, что если бы муж заказал ей самомалейший пояс, она тотчас же сбегала бы к слесарю, чтобы тот сделал ей запасной ключ или отмычку.

– Да, да, горе быть женатым! – со вздохом отозвался Юрайда и замолк. Все вокруг уже спало, и слышно было только ритмичное дыхание, посвистывание и храпение; от времени до времени проходил разводящий ефрейтор. Вся местность дышала глубоким покоем, который вдруг был нарушен далекими четырьмя орудийными выстрелами. Швейк почти уже уснул, но мысль, что на французском фронте было бы лучше и что там можно было бы завоевать Париж и музей с поясами целомудрия, не переставала тлеть в егосознании. «Я украл бы один из них и привез бы его в качествевоенной добычи моей фрау Мюллер» – вертелось у него в мозгу. Вольноопределяющийся Марек ворочался сбоку набок, бормоча: «Под градом разрывающихся шрапнелей пионеры построили мост… Выдержать до конца, и победа наша!» – и Юрайда оставался один в этом мире, который подавлял его своей необъятностью.

Накануне боя солдат думает о многих вещах, и официальные историографы и военные корреспонденты пишут о том, как в такие минуты солдаты сливаются душой воедино со своей нацией и своим государством, сколь ничтожной и малоценной представляется им их жизнь по сравнению с интересами всего человечества, и с какой готовностью они жертвуют ею в сознании, что счастье всего человечества стоит выше их собственного – счастья отдельной личности. Может быть, в этом есть доля правды; но Юрайда думал только о том, не обнимает ли в эту минуту кто-нибудь другой его жену в его постели, и ничто другое не интересовало его, так как все его помыслы были обращены к одному этому вопросу. И рядом с ним храпел в здоровом сне бравый солдат Швейк, который, еще уезжая на фронт, решил вопрос о войне следующими словами:

– Честно играть в марьяж для нас важнее, чем вся мировая война.

Утром никто еще ничего не знал, что будет дальше. Капитан Сагнер не получил еще никаких распоряжений по батальону, равно как полковой командир не получил их по полку. Капитан резко оборвал кадета Биглера, пытавшегося пристроить свои познания в чтении карты местности, и пошел с поручиком Лукашем к ручью. Лукаш повторил вчерашнее омовение своих натруженных ног и обожженной солнцем кожи, жалуясь капитану Сагнеру, что с трудом может держаться на лошади; тот ему ответил:

– Пустяки! Пройдет! Это только недостаток практики; тебе следовало поупражняться дома на лошадке-качалке.

Когда роздали кофе, солдаты пришли в видимо хорошее настроение, вытащили из карманов тридцать два листика и принялись играть на спички и хеллеры. И не будь канонады в северном направлении, можно было бы подумать, что это отдых на маневрах.

Около полудня затрещал телефон. Офицеры собрались на совещание, а фельдфебели и взводные принялись кричать:

– Тревога! Тревога! Растак вас, бросай карты. Разве не слышите, что тревога? Бросай, говорю, не то как тресну по затылку…

И пять минут спустя батальон уже выстроился стройными рядами, с ранцами на спине, с винтовками в руках.

Затем батальон усиленным маршем прошагал до поздней ночи. Вперед были высланы дозоры, и установлена необходимая связь. Путь шел через несколько деревень, где виднелись наполовину стершиеся следы происходивших тут боев. На ночлег расположились в каком-то лесу.

Походные кухни подошли только на рассвете. Гуляш, предназначавшийся накануне на обед, был роздан лишь к завтраку. Пушки бухали где-то совсем близко, и многие солдаты утверждали, что слышали ночью даже трескотню пулеметов. У одних это вызвало повышенную нервность, другими же овладела полная апатия, полное равнодушие ко всему, что происходило и должно было еще произойти. Едва успели раздать гуляш, как прискакал конный ординарец, и снова заиграли тревогу. Солдаты обеими руками запихивали себе еду в рот, чтобы не бросить ее. Офицеры опять собрались на совещание, долго разглядывали карту и спорили о направлении; капитан в недоумении покачивал головой, сравнивая карту с указанным ему в приказе направлением. Затем офицеры разошлись по своим ротам, и капитан Сагнер произнес небольшую речь.

– Солдаты! – сказал он. – То, что нам предстоит сейчас, – просто детская игрушка. Возможно, что нам вообще не придется вступить в бой, так как наша бригада составляет третий резерв. Примерно, в двух часах ходьбы отсюда находится один русский батальон, заблудившийся в большом лесу; он там со вчерашнего дня и никак не может оттуда выбраться. Так вот, нашему полку дана задача окружить этот лес и заставить русских сдаться, что они сделают, вероятно, весьма охотно. Возможно, что при этом не будет произведено ни единого выстрела. Поэтому вам нечего бояться. Это повторяю, детская игрушка. Ура, ура, ура!

Люди ответили довольно вялым «ура!» – и капитан Сагнер дал диспозицию, в каком порядке каждая рота должна двинуться вперед. Солдаты, побывавшие уже в боях, ворчали:

– Иисус-Мария, мы составляем третий резерв – стало быть, нас раскатают не позже, как через час. Под Гродеком мы тоже были в третьем резерве, и там все было покончено в три четверти часа. У наших всегда есть третий резерв… Пусть меня повесят, если нас не поведут в такое место, где наших и нога не ступала! Так и знай, ребята: не успеет еще у вас в брюхе свариться гуляш, как нам зададут такую трепку, что…

Замечательно, что чехи в австрийской армии никогда не говорили: «Мы будем драться» или «мы их вздуем», а всегда в такой горькой страдательной форме: «Нам зададут трепку»…

Одиннадцатая рота должна была образовать авангард. Головной взвод, четвертый, под командой кадета Биглера, выслал дозоры вперед и на фланги. Сам кадет Биглер с шестью нижними чинами, в том числе и Швейком, который вызвался охотником, шел впереди. Остальные солдаты шли гусиным шагом по тропинке, чтобы они могли видеть друг друга, подать рукой знак и показать в лесу направление, в котором двигалась голова колонны. Те, которые пророчили, что «им зададут трепку» через час, жестоко ошиблись, ибо отряд шел уже два часа, а неприятеля все еше не было видно. Прошел еще час, третий. Настроение стало лучше, в особенности потому, что и канонада как будто затихла. Кой-кто стал высказывать предположение, что русские отброшены назад и теперь не остановятся, пока не добегут до Москвы. К вечеру весь батальон достиг опушки леса, где ожидал его авангард, не имея приказа двигаться дальше. Нового приказа, что теперь, делать, не поступало. Лишь когда совсем уже стемнело, прискакал ординарец с приказом, чтобы батальон заночевал тут же на месте и дожидался утра для дальнейшего развития боевых операций. Капитан завел свой отряд немного глубже в лес и приказал ему оставаться в полной боевой готовности, чтобы по первому тревожному сигналу все были на местах.

Лес был окутан мглою. Ночью, не переставая, шел мелкий, холодный дождь. До полуночи никто не сомкнул глаз. Солдаты мало-по-малу настолько промокли, что вода стала ручейками стекать у них по спине и ногам, и попробовали было зажечь костер. Дров было сколько угодно, – неподалеку от них стояло несколько больших поленниц, – но как только над расколотыми тесаком сухими поленьями взвился первый огонек, подскочил подпоручик Дуб и зашипел:

– Погасить! Немедленно погасить! Или хотите, чтобы нас обстреляли?

Солдаты нехотя раскидали костер, бормоча что-то о третьем резерве. Подпоручик Дуб рассвирепел.

– Кто смеет прекословить? Молчать! Кому охота из-за вашего костра дать себя ухлопать? Чорт возьми, я бы не хотел, чтобы вы меня как следует узнали!

И он яростно топнул ногою по костру, так что искры полетели во все стороны.

– Послушайте, подпоручик, оставьте, – раздался из темноты голос поручика Лукаша, у которого от холода зуб на зуб не попадал. – Оставьте, пожалуйста. Лучше сами погрейтесь. Зажигай костры, ребята, и для нас тоже. Чорт их знает, в этом ли лесу русские, или где в другом. А огня за лесом все равно не видать.

Солдаты мигом сбегали к поленницам и притащили по здоровенной охапке дров, и вдруг лес осветился рядом ярких костров. У одного из них расположились господа офицеры, слушая, как ругался капитан Сагнер:

– Чорт знает, там ли мы, где нам следовало быть! Будь они прокляты, эти штабные! Вечно что-нибудь напутают! Принимают от нас донесения, отдают какие-то приказания, и никому и в голову не придет подумать, выполнимы ли они.

Сагнер вытащил из кармана карту, разложил ее у себя на коленях и передал поручику Лукашу приказ по бригаде.

– На-ка, прочти. Согласно донесению партии разведчиков, на высоте 431 обнаружен неприятельский отряд силою около шестисот человек, скрывающийся в лесу. Приказ: маршевому батальону 91-го пехотного полка продвинуться в направлении на высоту 431, имея задачей овладеть скрывающимся в лесу наприятелем. Донесения представлять в штаб бригады». Теперь изволь взглянуть на карту: кусочек леса, какая-то неведомая реченка, никаких следов шоссе или дороги, и кругом одни болота. Несомненно, что русские отступают; но для чего и зачем им лезть сюда – я никак не возьму в толк.

Лукаш, ничего не ответив, уставился в карту. Вместо него заговорил подпоручик. Дуб:

– Мы не можем требовать, чтобы русские поступили так, как поступали бы в одинаковых условиях мы. У русских есть опыт войны с Японией, и у русских есть легкие обозы, очень подвижные и приспособленные проходить с артиллерией по самой неудобной местности. А Галиция чрезвычайно похожа на Россию, так что неприятель с самого начала имеет дело с привычной для него местностью и с преодолением обычных для него затруднений.

Сагнера раздражала оппозиция, которую при всяком случае проявлял по обыкновению к нему подпоручик Дуб; однако он дал ему договорить, а затем снова обратился к поручику Лукашу:

– Хорошенькая ночь, а? Меня уже лихорадит. Чорт их дери, почему мы непременно должны избегать останавливаться на ночлег в деревнях! Может быть, чтобы солдаты не развели вшей среди населения. Нет, если такая жизнь продлится еще несколько дней, то я не выдержу; для этого требуется железное здоровье… Как ты думаешь, дорогой мой, не пустить ли тебя в качестве «почти» батальонного командира в голове колонны, в то время как я буду лечить свой ревматизм массажем где-нибудь в самом хвосте ее?

Капитану Сагнеру положение что-то переставало нравиться. Еще бы! Фронт в движении, русские отступают, и чорт знает, куда еще попадешь со своим батальоном. Того и гляди, не снесешь головы. Лазарет был бы теперь во сто раз лучше… Эх, полежал бы там теперь маленько!… Впрочем, со дня на день ожидается конец войны; ведь русские докатились уже до своих бывших государственных границ. Какой же смысл преследовать их еще дальше? Чего ради? Капитан не замедлил облечь свои мысли в слова.

– Нет, именно поэтому-то и необходимо преследовать их, – возразил подпоручик Дуб. – Ведь русские рассчитывают только на необозримые пространства и степи своей страны, которые должны спасти их от полного разгрома. Но только господа русские забыли, что у нас 1915, а не 1812 год. Русские генералы изволили забыть, что теперь война ведется совершенно иными техническими средствами, чем тогда, когда Наполеон шел на Москву. В те времена армия должна была питаться запасами той страны, через которую она проходила, а ныне чуть ли не сразу за наступающей стрелковой цепью проходит железная дорога, подвозящая из тыла все необходимое. К тому же французы не были привычны к русским морозам, которые для нас не в диковинку, так как мы, слава богу, уже целую зиму провели в Карпатах.

– Ну да, теперь вслед за армией везут даже иллюстрированные открытки, зубную пасту и нивесть что еще. Если дело затянется еще на парочку лег, то на фронте можно будет получить даже резиновые соски для грудных младенцев, – зевая, отозвался поручик Лукаш, которому невтерпеж были всякие теоретические рассуждения.

Когда он увидел, что и другим эти разглагольствования не особенно нравятся или даже прямо противны, он подозвал Швейка, сидевшего у другого костра, где разговор шел о том, каким способом лучше всего истреблять полевых мышей и как сыпать им в норки отравленные зерна.

– У нас ставят им капканы. – заявил один солдатик, – капканы, которыми их сразу иубивает. Когда мышей бывает много, то едва успеваешь менять капканы.

– Еще лучше итти за плугом и убивать их палкой, – вставил другой. – Таким образом, уничтожаешь их вместе с их выводком. Швейк хотел было что-то добавить, но, услышав голос поручика Лукаша, вскочил и доложился ему.

– А скажите-ка, Швейк, – спросил подпоручик Дуб, – не ведете ли вы там опять агитации? О чем это вы там разговаривали?

– Никак нет, господин подпоручик, – вывернулся Швейк. – Так что мы разговаривали про войну, и товарищи говорили, что русских очень много и что лучше всего убивать их палкой. Это, сказывают, очень хорошее средство и от полевых мышей, господин подпоручик.

Подпоручик прикусил губу, так как понял, что Швейк ускользнул от него. Поручик Лукаш спросил:

– Швейк, а тебе не страшно тут в эту ночь? Видишь, теперь дело становится серьезным. Такой ночлег под открытым небом у нас теперь может случаться по семи раз в неделю. Как ты себя при этом чувствуешь? Я хочу сказать – физически?

– Так точно, господин поручик, – ответил Швейк, – я чувствую себя физически так, как будто спереди я уже обсох, а по спине у меня еще течет вода. Потому что, господин поручик, дозвольте доложить, когда надо было искать приличный, безопасный ночлег со всеми удобствами на чужой стороне, то это и в мирное время было, не так легко. Бывали ли вы когда-нибудь в Нимбурке, господин поручик? Нет? Ну, значит, вы не можете знать. Там есть гостиница, которая называется «Прага»; это – очень солидная и чистая гостиница. И вот однажды один штукатур, некто Бенеш из Либоча, вздумал подарить своей жене на именины ангорскую козу, настоящую ангорскую козу. Я вам, господин поручик, уже рассказывал, что я торговал только собаками, но когда кто-нибудь хотел получить какое-другое породистое животное, то я никогда не отказывал ему. И как раз в газетах была публикация, что в Нимбурке в № 286 дешево продается ангорская коза. Поехал я, значит, за этой козой в Нимбурк, но, когда я приехал туда, хлев был уже пуст, и коза продана. Тогда мне сказали, что в Горштаве тоже кто-то хотел продать козу и что посмотреть ее можно рано утром. Дело было уже под вечер, и в Нимбурке была ярмарка. Ни на одном постоялом дворе я не мог найти места для ночлега, так что мне пришлось пойти в гостиницу «Прага». Портье, когда я дал ему двадцать хеллеров на чай, обещал мне комнату, но потом комната все-таки не освободилась, и он хотел вернуть мне деньги. В этот момент проходит мимо владелец гостиницы и спрашивает, в чем дело. Я ему объясняю, что мне негде переночевать, и тогда он говорит портье: «Скажите кассирше из кафе, чтобы она спала сегодня вместе с горничной, а этого господина поместите наверху в ее комнате». Так что, господин поручик, у меня душа болела, что я не купил козы, и с таким душевным горем я не мог пойти спать. Поэтому я спустился вниз в кафе, чтобы немного поразвлечься, и выиграл в шестьдесят-шесть две кроны семьдесят два хеллера. Ну, а потом портье провел меня наверх в комнату кассирши. У нее было все очень мило устроено, повсюду бархат и кружева; и даже у нее был кружевной пенюар[6] и он лежал уже приготовленный на кровати. Не знаю, господин поручик, что это мне вдруг вздумалось, но так как я люблю примерять, как мне что к лицу, то я живо скинул рубашку и кальсоны и надел пенюар. Он пришелся мне как раз в пору, только в груди немножко широковат; но он был такой мягонький и так хорошо от него пахло, что я в нем лег спать и даже забыл запереть дверь. Сплю это я, и вдруг просыпаюсь, потому что как будто лестница заскрипела – ведь комната-то была в мезонине. И вот открывается дверь, и ко мне входит какой-то господин; он вероятно, был пьян, потому что опрокинул стул. Он садится ко мне на кровать, снимает сапоги, придвигает к кровати стул и акуратно складывает на нем свое платье. Потому, знаете ли, иной человек, даже если он под мухой, всегда ведет себя разумно. Я, например, знал одного сапожника на Здераже, Буреша, который, прокутив целую ночь и порядком-таки устав, улегся спать под памятником Палацкому, развесил на нем все платье, подложил под изголовье сапоги и даже вынул фальшивую челюсть изо рта и положил ее на спину одной из фигур. В таком виде его там и нашли и отвезли в полицейском фургоне в участок. А там какой-то врач объявил его сумасшедшим, и его отправили в сумасшедший дом, где профессора исследовали состояние его умственных способностей. Так что, дозвольте доложить, господин поручик, тот господин, который пришел ко мне, совершенно разделся и лег рядом со мной, но это было не по ошибке, а он пришел туда с определенной целью… Я отвернулся к стене, а он начал меня ласкать и гладить и замурлыкал: «Моя кисанька уже спит? Ведь она же сказала, что будет ждать меня!» Я даже не дышал, чтобы он не заметил ошибки, и он стал целовать пенюар, обнял меня и стал целовать мне спину, а потом все ниже и ниже и, откинув пенюар, дошел до того места, по которому меня мать секла, когда я был маленьким. Потом опять перешел повыше и стал шептать: «Ах, кисанька, ну, разве можно так крепко спать! А я принес ей гостинчик на блузку, и, если она будет совсем паинька, я прибавлю еще резинки для подвязок. Ну, детка, не надо меня так долго заставлять ждать, ведь я же знаю, что моя проказница не спит». И он снова принялся меня целовать и шепчет: «Ну, спи, спи, детка, а я добавлю еще чулочки, шелковые, паутинковые». И вдруг я на него как гаркну: «Убирайтесь вы к чорту! Уж не думаете ли вы, что вы – германский принц и что мы в Берлине?» Так что, господин поручик, дозвольте доложить, этот господин так перепугался, что чуть не умер. Даже не пикнув, он кое-как собрал со стула свою одежду и опрометью выбежал вон. Я запер за ним дверь, снова улегся и стал ждать, что будет дальше. А потом явился портье и стал объяснять, что в моей комнате один господин, который ночевал в ней накануне, забыл свои сапоги, потому что с утра ушел в полуботинках, и чтобы я был так любезен и выдал их. Но я ответил, что он не имеет нрава будить меня, не то я отказываюсь платить за ночлег. Тогда портье за дверью сознался, что тот господин дал ему пять крон, чтобы он принес ему сапоги, и умолял меня пожалеть его, портье, потому что у него на руках большая семья, которую надо кормить, так что я в конце концов выдал ему сапоги. Оказалось, что тот господин был купец из Кралове Градеца, а жена его была из Неханице, и был он женат всего два месяца, а теща его была в России. Она играла там на арфе и не вернулась на родину даже во время войны, так что ее, может быть; посадили в России за шпионаж… И вот так-то, господин поручик, человек постоянно находится в опасности, и если бы его не охранял его ангел-хранитель, то с ним могли бы случиться всякие неприятности; и, в особенности когда отправляешься на чужбину, никогда никому не следует доверять. Я, например, отставной солдат, а рисковал потерять в Нимбурке свою невинность. А то вот я еще слышал…

Но тут Швейк остановился, заметив, что все офицеры спали сидя, словно их заразил пример солдат, которые, прикорнув друг к другу, мирно похрапывали возле потухающих костров. Дождь перестал, и с востока сквозь деревья робко показались первые проблески наступающего дня; начало уже немного светать, и листва деревьев ожила вдруг в таинственном топоте, которым природа приветствует утро. Швейка тоже одолевал сон; он снял с себя гимнастерку и рубаху, штаны и кальсоны и стал держать все это над горячими углями, чтобы оно скорее просохло. Его примеру последовал один солдат, только что сменившийся с караула и тоже принявшийся сушить свои вещи. Они стояли друг против друга по ту и другую сторону костра и раздували жар под рубашками, которые топорщились, словно наполненные газом воздушные, шары. Солдат довольным тоном промолвил:

– Эх, хороший этот способ избавиться от вшей, братец ты мой! Сами-то они от огня согреются и отвалятся, а гниды обварятся и лопнут. И знаешь, братец ты мой, когда мы сегодня двинемся дальше, наши ребята будут полны ими, точно маком посыпаны. Для вшей самое любезное дело, когда человек промокнет, а потом пройдется как следует и вспотеет и солнце будет его припекать, так что вся эта рвань на нем прожарится. Вот тогда вши в ней выводятся, как цыплята, под наседкою. И все это, братец ты мой, от грязи. Да и вся-то война – одна только грязь! – Он разгладил швы на своей гимнастерке и, выщелкивая оттуда корявым ногтем вшей, грустно продолжал: – Если бы я был дома, я теперь отточил бы косу и пошел бы на луг косить. Траву, братец ты мой, лучше всего косить по утру, когда ночью был дождь или порядочно выпало росы, потому что тогда трава всего мягче. А в такое утро на лугу так хорошо, что и не описать; с вечера нальешь себе немножко водки или рома в фляжку, утром подкрепишься, и коса так и поет в руках… А вот теперь мы тут с тобой уничтожаем вшей и самих себя. Ну-ка, скажи мне, братец ты мой: для чего мы воюем? Швейк промолчал. Солдат полез рукой подмышки, потер себе грудь и внимательно уставился на свои ноги.

– Тут они меня всего злее едят. Вот, гляди, как у меня от них, от сволочей, все красно, – сказал он. Затем он оделся, лег, положил голову на ранец, вытянул ноги к огню и проворчал: – Швейк, братец ты мой, на что это, на что?… Ослы мы с тобой, братец, скотина серая, быдло…

Утром, когда солдаты мылись в лужах среди полусгнивших коряг и только собирались побаловаться кофейком, на взмыленной лошади примчался ординарец; он вручил капиталу какие-то бумаги, повернул коня и ускакал. Сагнер взглянул на приказ, обернулся к офицеру, и минуту спустя лагерь огласился криками:

– Тревога! Тревога!

– Чорт бы вас побрал, обормотов! – орали взводные и капралы. – Наденете вы амуницию или нет? Пошевеливайся, русские уже подходят! Шевелись, говорю, ребята! А то лезут в амуницию, словно упрямая кобыла в хомут! Ну, живо!

Батальон выстраивался, проклятия и ругань висели в воздухе.

– Ведь этак можно с ума сойти! Неужели же нельзя кипятку скипятить? Ну-ка, давай сюда котелок на уголья, пожалуй, жару еще хватит! – раздавались голоса.

А какой-то шутник во все горло крикнул:

– Неприятель никогда не бывает так близко, чтобы я не успел приготовить себе гуляш с паприкой.

Снова выслали вперед авангард, который выделил кадета Биглера в головной дозор и установил связь на флангах. Затем двинулись обратно через лес, тем же путем, которым и пришли, но несколько правее.

На опушке леса они встретили автомобиль, в котором восседал офицер генерального штаба; он приказал остановить батальон, подозвал к себе офицеров и, беседуя с ними, так отчаянно размахивал руками над разложенной перед ним картой местности, что солдаты единодушно решили:

– Стало быть, мы опять заблудились! Гляди, братцы, как он их пушит за то, что они наделали глупостей.

– Ну, нет, брат, тут как будто не то. Ребята, слышал ли кто-нибудь сегодня перестрелку? Нет, потому что с утра ведь не было ни одного выстрела. Может быть, уже заключен мир, и он приехал нам сообщить, куда нам итти садиться на поезд, чтобы ехать домой? – заметил какой-то добродушный голос из задних рядов. – Вот недавно один ефрейтор шестой роты, у которого есть невеста в прислугах у одного депутата в Праге, говорил мне, что она ему писала, как ее барин говорил, что скоро конец войне, так как ему говорил об этом швейцар в министерстве в Вене, и это, конечно…

– Направление – на меня! Шагом – марш! – прервала его разглагольствования зычная команда капитана Сагнера.

Авангард и головной дозор тем временем ушли вперед, и колонна сомкнутым строем, без прикрытия, почти еще два часа шла лесом. Затем лес стал редеть, появились просеки, и по проезжей дороге батальон перешел в сосновый бор; кадет Биглер опять принялся за выполнение своей роли щупальцев.

После небольшого привала двинулись скорым шагом вперед, словно надо было обогнать русских. Добравшись до какой-то прогалины, капитан Сагнер, ведший свою лошадь на поводу, самолично наступил на еще неостывшее доказательство того, что здесь недавно проходил человек; а тщательным исследованием кустов было установлено, что таких доказательств было много на этой прогалине и что здесь несомненно отдыхала какая-то воинская часть.

Солдат охватило радостное возбуждение, а на лицах офицеров отразился вопрос: побывали тут русские или наши? По запаху этого нельзя определить, по внешним признакам – тоже нет; в прилипших к сапогу капитана следах замечались вишневые косточки, немного мякины, кожица от колбасы и несколько горошин, но все это так же легко могли съесть русские, как и австрийцы.

Офицеры молча взирали на коричневую кашицу, и поручик Лукаш первым высказал предположение:

– Уж не наш ли это авангард? Хотя после него не могло бы остаться так много…

– Нет. наш авангард не мог здесь остановиться, – возразил подпоручик Дуб, – потому что иначе мы его догнали бы. Вероятнее всего, тут были русские и заболели медвежьей болезнью от страха, а мы, – он с упреком обернулся в сторону капитана Сагнера, – шли вперед без всякого прикрытия.

Вдруг подпоручик Дуб хлопнул себя по лбу.

– Да ведь это ж можно с точностью установить. Ребята, сбегайте в кусты и принесите все, чем подтирались! – приказал он стоявшим ближе всех к нему солдатам.

Солдаты исчезли в кустах и очень скоро вернулись с весьма странными предметами, которые они держали при помощи двух прутиков или щепок: пучками травы, отломанными ветвями с листьями, белой лайковой дамской перчаткой, изображением какого-то святого, открыткой полевой почты; один принес даже обрывок газеты с чьей-то фотографией. Тем, кто принес траву и листья, подпоручик приказал бросить эти предметы и взял у одного солдата открытку полевой почты. Она была написана по-венгерски, и потому он не мог попять, о чем в ней говорилось; по все же он так обрадовался ей, что торжествующе заявил капитану Сагнеру:

– Я почему-то вдруг вспомнил, что при занятии одного лагеря было приказано первым делом обыскать отхожие места; ведь таким образом легче всего установить, какая неприятельская воинская часть там стояла. Итак, перед нами, – он перевернул бумажку, – перед нами… нет, не могу прочесть: слишком уж она замарана. Впрочем, это даже не столь важно. Во всяком случае, тут были не русские. Ну-ка, давайте мне обрывок газеты. Как она называется? «Копживы»? Вот видите, газета, да еще чешская!

Солдат на палочке протянул ему к самым глазам бумажку, и подпоручик Дуб вслух прочитал последние слова последних строф какого-то патриотического стихотворения, где говорилось о блестящих победах над сербами и русскими.

Газета, в которой оказались стихотворения, настолько увлекла подпоручика Дуба, что он, забывшись, взял ее в руки, чтобы прочесть всю до конца. Но бумага прилипла с обоих сторон к его пальцам, и его обоняние предупредило его, что он в чем-то вымазался. Он выронил бумажку и, вытирая пальцы носовым платком, с обворожительной улыбкой обратился к поручику Лукашу:

– Латинская пословица гласит: «Inter arma silent musae» – то есть когда говорит оружие, молчат музы. К счастью, у нас это не так. То, что я вам прочел, я нахожу прекрасным, лойяльным, патриотическим стихотворением. Жаль, что оно не дошло до нас целиком. Я прочел бы его при случае солдатам и уверен, что оно подняло бы дух. Словом, господа, я могу поручиться, что тут незадолго до нас проходили наши.

Капитал Сагнер сердито отвернулся, а поручик Лукаш оттолкнул носком сапога обрывок газеты в сторону и предложил:

– Может быть, прикажете это вымыть? Ведь эти солдаты – такие свиньи! Тут патриотическое стихотворение, которое могло бы поднять дух армии, стихотворение, в которое поэт вложил всю свою душу, а такой обормот подтерся им, как будто на свете нет другой бумаги.

И его улыбка была при этом полна сарказма и иронии.

Затем отряд двинулся дальше. Прошел час, никто не задумывался о том, что давно уже утрачена всякая связь с авангардом. Около полудня подошли к какой-то поляне в лесу, откуда доносились человеческие голоса. Капитан приказал выслать вперед разведчиков; они вернулись с донесением, что на поляне расположился небольшой отряд австрийской артиллерии, чтобы предоставить отдых измученным лошадям.

Батальон приближался к поляне, и солдаты радовались предстоявшему привалу, как вдруг на опушке леса показался конный офицер. Он галопом подскакал к капитану Сагнеру и рявкнул:

– Какого полка? 91-го? Куда ж вы его ведете? Послушайте, однако! Ведь это же не то направление! Ведь я же приказал влево!

И помчался сломя голову обратно. Капитан пришпорил коня и, догнав офицера, отрапортовал ему, как полагается, и просил дать более точные приказания, так как узнал в этом офицере начальника бригады. Но приказаний он никаких не получил. Старик только упрямо твердил: «Я же приказал влево!» – а когда капитан Сагнер повернул коня и козырнул: «Слушаю, господин полковник!»– старик заорал ему вслед:

– Господин капитан, прошу заметить себе раз навсегда: не господин полковник, а господин генерал-майор!

Капитан Сагнер подумал, что ведь вот бывают же на свете идиоты, и поехал обратно к своему батальону. Чтобы позлить бригадного, он нарочно дал людям отдохнуть подольше. Никому и в голову не приходило, что их авангард продолжал продвигаться в прежнем направлении, как он шел с утра, что следовало бы его вернуть и что батальон остался без заслонов и без авангарда. Он беспечно шел навстречу неприятелю, совсем так, как в миловицком лагере он выходил на стрельбище упражняться в стрельбе по картонным фигурам пехотинцев, которые двигались в другом конце стрельбища на мишенях при помощи целой системы блоков и веревок…

Кадет Биглер, устремив глаза на карту и сравнивая имевшиеся на ней знаки с местностью, осторожно продвигался вперед, хотя ему было совершенно неясно, куда ему надо было выйти и где он должен встретить русских. Во всяком случае, он знал, что ему поручили серьезную задачу, и старался выполнить ее так, чтобы получить за нее отличие. Зорко поглядывая по сторонам, он бодро шагал во главе своей маленькой армии, подгоняя солдат и с нетерпением ожидая появления неприятеля, чтобы немедленно послать в свой батальон донесение, что можно начинать бой.

В небольшом расстоянии от кадета Биглера выступал для связи Швейк с другим солдатом, который, соскучившись в одиночестве, нарочно подождал Швейка и приветствовал его следующими словами:

– Вдвоем-то нам будет легче итти и защищаться, если кто на нас нападет и вздумает ограбить. Тут, брат, такие дремучие леса, что только разбойникам Бабинским в них и жить. Винтовка-то у тебя заряжена? На кадета и на товарищей впереди рассчитывать нечего. Они идут себе вперед, и на нас даже и не оглянутся. Ну, да заблудиться здесь, пожалуй, трудно. Ведь одна эта тропинка тут только и есть.

– Нет, винтовки я не зарядил, – вразумительно ответил Швейк, – потому что с заряженными винтовками, знаешь, шутки плохи. Возьмешь это ее в руки, поиграешь, и вдруг – бац! весь заряд у тебя в брюхе. Правильно говорил подпоручик Фреммлер, когда я служил в Будейовице: «Магазинная винтовка Манлихера образца 1895 года самая лучшая в мире, а если кто после учения забудет в ней патрон, то я ему все зубы выбью!» Ну, а заблудиться ты везде можешь, даже в Праге. Вот, например, знал я одного человека, по фамилии Галда; он работал литейщиком на заводе Рингхофера в Праге и жил возле таможни. В Бубне у него была одна знакомая, с которой он ходил в «Кутилек» в Бельведере танцовать приличные танцы – это потому, что в «Кутилеке» на стене было объявление: «Просят танцовать только прилично!» А однажды он там хватил лишнего, поссорился со своей барышней и пошел один домой. Дошел он до Венцеславой площади и спрашивает полицейского, как дойти до Смихова. Тот ему все растолковал и сказал: «Идите все прямо по рельсам». Ну, Галда и пошел себе прямо по рельсам; шел, шел, пока не выбился из сил и не присел на минутку отдохнуть. Вдруг кто-то расталкивает его и тащит за шиворот; он раскрывает глаза и видит перед собой железнодорожного сторожа, который ему кричит: «Сходите прочь отсюда! Или хотите под поезд попасть?» И только тут Галда заметил, что заблудился; было уже утро, а он сидел на железнодорожной насыпи за станцией Винограды, и физиономия у него была, повреждена, когда он свалился с откоса недалеко от Нуслей. По только мне кажется, что никто не идет ни перед нами, ни за нами.

Так оно и было: кадет Биглер, следуя карте, свернул по тропинке вправо, а батальон, как мы знаем, тоже изменил свое первоначальное направление. У спутника Швейка сердце упало в пятки.

– Вот видишь, болван! Ты тут лясы точишь, а мы тем временем и заблудились. Давай, вернемся к артиллеристам на полянку; сейчас, вероятно, время обеденное, и они нас чем-нибудь покормят.

– Разумеется, одни мы не можем воевать, а должны с кем-нибудь соединиться, – согласился Швейк, и они повернули назад.

Командиром полубатареи был молоденький поручик, к счастью – чех. Когда Швейк, доложил ему, что они держали связь 6-го батальона 91-го пехотного полка, но потеряли свой авангард и далее батальон, он расхохотался.

– Постой, ребята, это вам так не пройдет, – воскликнул он. – Где же вы околачивались, а? Не знаю, проходил ли тут ваш батальон; мы здесь с самого утра, а за это время тут прошло бог знает сколько воинских частей. Иисус-Мария! Ну и молодцы-ребята! Несут службу связи при наступлении на неприятеля, а сами изволят заблудиться! Ведь вас же за это расстреляют!

– Так что, дозвольте доложить, господин поручик – взял слово Швейк, – что мы вполне сознаем серьезность положения. Потому что для солдата это не пустяки, если он отобьется на походе от своей части. Ведь солдат должен всегда думать, как больше всего принести пользы своему полку и покрыть новой славой его знамя. Когда я служил на действительной, господин поручик, у нас был один капитан, но фамилии Мурчек; он был горбатым, но служил шпионом в Сербии, и за это его произвели в капитаны. Так вот этот самый капитан Мурчек каждый раз, когда бывали большие маневры, приказывал накладывать каждому нижнему чину в ранец по двести пятьдесят боевых патронов, а затем, когда авангард уходил вперед, разъезжал верхом между людьми связи, прислушивался к их разговорам и все заносил к себе в книжечку. Потом, после окончания маневров, когда располагались на отдых, он призывал людей из команды связи и говорил им: «Вы знаете, что такое нравственность? Нравственность, солдаты, это точное выполнение всех обязанностей, которые на нас возлагаются по нашим способностям нашим начальством. Поэтому безнравственно, когда вы, сукины дети, получив по двести боевых патронов, тащитесь с опущенными головами, словно загнанные лошади, и в лице ваших начальников оскорбляете, сморкачи паршивые, вашего государя. Завтра явиться по рапорту! Кругом – марш!» Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что мы совсем не хотели заблудиться и ослабить армию на два штыка. Покорнейше просим принять нас на провиантское и приварочное довольствие в свою батарею. А денежного довольствия от вас не надо, потому что мы свой батальон уж как-нибудь отыщем, и тогда наш господин старший писарь Ванек нам все, что следует, выплатит.

– Братцы, – рассмеялся поручик в ответ на искреннюю речь Швейка, – не могу я взять вас в свою батарею. Что мне с вами делать? Впрочем, вы свой батальон найдете, вероятно, еще сегодня, потому что он не может быть далеко, и кто-нибудь да будет знать, где он находится; во всяком случае, это знают полевые, жандармы. Они-то уж наверно скажут вам или сведут вас туда.

– Никак нет, господин поручик – печально вымолвил Швейк, – дозвольте вас просить хорошенько подумать, прежде чем отказать нам. Мы, можно сказать, находимся перед лицом неприятеля, и мы двое – это все равно, что капля в море, а если батарея усилится на два человека, то это, господин поручик, в бою очень много значит. И мы будем служить вам верой и правдой и пойдем с вами в огонь и воду; а паек и довольствие из котла мы могли бы получать с сего числа.

– Нет, нет, ребята, это невозможно, – решил поручик. – Но покормить вас наши кашевары немножко покормят, и хлеба вы у наших артиллеристов тоже малую толику найдете. Ступайте! Счастливого пути!

Швейк и его спутник, который вслух восхищался красноречием Швейка, отправились с приказанием поручика к походной кухне. Кашевар, правда, принялся что-то ворчать о голодранцах-пехотинцах, которые вечно шляются впроголодь, но полез черпалкой в котел и налил им бачки до самых краев густой рисовой кашей с мясом. Швейк и его товарищ спустили с плеч вещевые мешки, уселись на них, поставили бачки между колен, вытащили ложки и принялись за еду.

К ним подошел фейерверкер и заговорил с ними по-немецки; Швейк, у которого рот как, раз был набит кашей, не ответил, и фейерверкер повторил свой вопрос по-польски. Товарищ Швейка проворчал: «Не понимаю» – после чего гость начал объясняться на ломаном венгерском языке и так сильно хлопнул Швейка по руке, в которой тот держал ложку, что рисовая каша, разлетелась по сторонам. Это Швейка взорвало; оп повернул голову к фейерверкеру и сказал:

– Эй, ты, Каннитферштан, что это ты там лопочешь? Разве тебя кто-нибудь поймет, дура-голова! Ей-богу, брось дурака валять, не то как заеду я тебе в ухо… Фейерверкер расхохотался.

– Так ты, стало быть, чех? Чего же ты сразу не сказал? Ну, теперь-то мы поймем друг друга, – воскликнул он, опускаясь рядом с ними на траву, и принялся расспрашивать их, как они сюда попали.

– Сдается мне, – продолжал он, – как, будто здесь проходил 91-й полк или какая-то часть его, но куда они направились, – понятия не имею. Теперь, когда весь фронт пришел в движение, вам, ребята, надо глядеть в оба, как бы не отбиться от своих. Теперь вас не примут ни в какой другой части, а если и примут, то дадут вам номер, и вам придется представить в свою часть удостоверение, где вы были и в каких боях участвовали. А то таких шкурников нынче много развелось, которые будто отбились на походе от своих, а сами просто перешли на довольствие в другую часть. А потом, когда и этой части приходил черед итти в наступление и драться, они, не говоря худого слова, смывались в третью часть. Случалось, что такие ловкачи по три месяца торчали на передовых позициях и ни разу из винтовки-то не выпалили. Ну вот, за них и принялись теперь как следует… Вы, ребята, из Праги?

Швейк тотчас же представился ему, как земляк, и спросил:

– А вы, случайно, не приказчик ли господина Пексидера на Виноградах? Хотя нет, тот был как будто немного светлее вас. И не работали в кузнице у Соучека на Стефановой улице? Тоже нет? Странно! Но я уверен, что я где-то уже видел вас!

Фейерверкер принес им буханку хлеба и две пачки табаку. Швейк с чувством поблагодарил доброго земляка, и они только что собирались взвалить на себя свои вещевые мешки, как к ним подошел поручик и с искренним удивлением воскликнул:

– Как, ребята, вы все еще здесь? Ну, живо, проваливайте! Мне кажется, что никто из вас пороха не изобрел, шкурники вы этакие.

Швейк вытянулся, как полагается, во фронт, взял ружье к йоге и необычайно серьезно, сделав «поворот головы напра-во!», сказал:

– Так что, господин поручик, честь имею доложить, что я из батареи убыл. А только и глупым людям случалось делать большие открытия. Потому что все люди вовсе не так глупы, как иногда кажется. Что вы, например, господин поручик, думаете, когда смотрите на свои пушки? Ничего! А я думаю! Вот видите ли, господин поручик, в пушке есть всякие там нарезы, и эти нарезы заставляют шрапнель или гранату сперва взлететь вверх, а потом, описав дугу, упасть вниз. Словом, снаряд летит так. – Швейк взял винтовку в левую руку и описал правой параболу. – Вот как он летит. И вам при этом не является никакой мысли? Так ведь если бы вы, артиллеристы, положили пушку набок, на одно колесо, то ваш снаряд полетел бы дугою слева направо или справа налево, смотря по тому, на котором, колесе лежала бы пушка, и вы могли бы таким образом стрелять за угол. Вы могли бы обстреливать русских с фланга, и никто у них и не догадался бы, кто и откуда палит.

Поручик покатывался со смеху; фейерверкер и другие артиллеристы, не понимая огромного значения сделанного Швейком открытия, тупо глядели на поручика и на говорившего. Через минуту, успокоившись, поручик протянул Швейку несколько папирос.

– Вот вам! Но теперь – айда, ребята! А о своем открытии сообщите в генеральный штаб.

Швейк повторно доложил о своей убыли из батареи и, обволакивая ее командира нежным взглядом своих славных глаз, сентиментально добавил:

– А вашу ласку, господин поручик, я вовеки не забуду?

Они вскинули винтовки за плечи и снова вышли на дорогу, по которой уже шагали в этот день туда и обратно. Они шли долго, эти две заблудшие овечки австрийской армии, то-и-дело совещаясь, сворачивать ли им вправо или влево, Навстречу им никто не попадался, ни верхом, ни пешком, и чем дольше они шли, тем более странным казалось, что местность эта так пустынна.

Спутник Швейка начал хныкать, что они, чего доброго, находятся позади линии русского фронта. Швейк вспылил. – А если бы и так? Мы атакуем их с тыла – только и всего! Ну, ну, ладно, не хнычь, что мы чуть-чуть сбились с пути! Ведь мы не малые дети, что можем потеряться. Знаешь, когда я лежал в госпитале в Праге, то один больной, у которого был ревматизм, рассказывал нам о таком случае с его полком в четырнадцатом году, когда у них барабанщик и горнист тоже вот так заблудились. Они пошли где-то в Галиции в одну деревню к девочкам, чтобы в последний раз поспать с ними перед тем, как их убьют; ну, и заспались они с девочками-то, а когда проснулись поутру, то полк их уже ушел – нет его! Они так и окаменели. Иисус-Мария, что теперь делать? Принялись они это искать свой полк, точь-в-точь как мы теперь ищем свой батальон, – туда, сюда… Горнист нес рожок, а барабанщик – барабан. Горнист был из образованных, инженер, что ли, и пока они так шли, нарисовал барабанщику карандашиком на оборотной стороне барабана карту местности. Он занес на нее каждую деревушку, каждую лужу, каждый крест, каждую дикую грушу, каждый ручеек, каждого св. Яна Непомуцкого, каждую навозную кучу, каждую церковь, каждую лавочку, каждую харчевню, все дороги, просеки, овраги – словом, все, что они видели, когда проходили. И так они плутали с августа по ноябрь и исходили вдоль и поперек всю Галицию. Отъелись они, как борова, а, на барабанной шкуре было уже все, что полагается на географической карте. И вот однажды под вечер, где-то недалеко от венгерской границы, они натыкаются на свой полк. Но только там никто уж их и не знал, кроме ротного, потому что за это время-полк был несколько раз почти совершенно уничтожен и вновь сформирован из маршевых батальонов. А ротный ни за что не хотел поверить, что это они, пока не пощупал своими руками; потому что Красный крест давно уже объявил, что они пропали без вести или попали в плен, чтобы не платить пенсии их матерям. Потом ротный послал барабан в Вену в военно-топографическую академию, и там по этому барабану были изготовлены карты генерального штаба, причем пришлось много исправлять и дополнять, чего нехватало на карте Галиции. Горнисту дали потом большую золотую медаль, барабанщику – серебряную. Горниста назначили полковым горнистом, а барабанщика пришлось посадить в тюрьму в Терезиенштадте, потому что он выразился, что офицеры, которые составляют карты местности, идиоты и только обкрадывают казну… И знаешь, приятель, по такой карте, которую сделал горнист, вообще невозможно заблудиться!

И, словно подтверждая эти слова, лес стал редеть, и между верхушками деревьев показались клочки голубого неба. Спутник Швейка ускорил шаг, опередил Швейка и воскликнул:

– Ей-богу, поле! А вон и деревня! Там наверно кто-нибудь есть! Так, оно и оказалось – из-за деревьев па опушке леса выступил кадет Биглер и спросил:

– Ну, что, нашли домик лесничего? Достали там что-нибудь для меня? Ведь вы же шли со мной в головном дозоре. И…

– Никак нет, господин кадет, – перебил его Швейк. – А вы тут одни? Мы шли с вами но в головном дозоре, а были назначены для связи; с вами же шли другие. Так, вы, значит, послали их в домик лесничего? Мы не видели ни домика лесничего, ни своих товарищей, потому что мы заблудились. За нами никто не идет, мы начисто отбились от батальона, и никто о нас ничего не знает. Теперь батальон-то, может быть, у чорта на рогах, господин кадет, и нам придется одним воевать… Да вы не беспокойтесь, господин кадет, перемелется – мука будет! Потому что очень многие воюют за свой риск и страх.