Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я, знаешь, Леш, если все хорошо обойдется, снова и на работу устроюсь, ив драмкружок обратно попрошусь. Честное слово дам — до первой капли. Там, знаешь, там у нас атмосфера такая… творческая. Вроде ругаются все, руководитель кричит: “Ты, говорит, двигаешься как маневровый паровоз!..” Ругаются и не ругаются. И запах на сцене и за кулисами всегда такой… особый… Словами не передать… Ты когда-нибудь за кулисами был?

— Нет, — буркнул Алексей.

— А знаешь, Леш, вот я что подумал: ты ведь тоже мог бы играть… У тебя, по-моему, способности есть… — Игорь широко зевнул, похлопывая по рту ладонью. — Что-то спать клонит. Не выспался, что ли?.. Не от полстакана же водки…

— А ты не стесняйся, бывает. Переволновался, наверное. Ляг на полчаса, полежи, а я посижу.

Игорь еще раз зевнул, виновато и рассеянно улыбнулся и покорно улегся на тахту.

“Надо говорить, быстрее уснет”, — подумал Алексей.

— Некоторые от волнения плохо спят, а других, наоборот, все в сон клонит. У меня у самого, если какие-нибудь неприятности, первое дело спать тянет. — “Кажется, уже спит, — подумал он, — сейчас проверим”. — Игорь, а Игорь? — “Спит”.

Он подошел к товарищу, пристально посмотрел на него. “Спит. Должен спать. Теперь главное — не суетиться, все как следует обдумать. Сначала главное”. Он осторожно достал конверт со снотворным, высыпал почти все его содержимое в стакан Игоря, остаток же стряс в карман Игоревой куртки, что висела на стуле. Держа пустой конверт за уголок, он вложил его в раскрытую руку Игоря (“Только бы не проснулся… Нет, спит, как сурок!”) и своей рукой сжал Игореву руку в кулак.

Послышался слабый шорох сминающейся бумаги. Алексей сбросил смятый конверт на пол и ногой затолкал его под стол.

Теперь он был озабочен лишь одним: не забыть чего-нибудь. Он придирчиво осмотрел стол, словно ученый перед сложным опытом. Как будто все в порядке. Нет, сказал он себе, “как будто” не годится. Время есть. Еще раз обдумать. Не спеша он повторил про себя: “На обеих бутылках теперь только отпечатки пальцев Игоря. На стакане — тоже. И вилка осталась только его. Всё”.

Он почему-то вдруг вспомнил, как в прошлом году в профсоюзном доме отдыха, куда ему дали тридцатипроцентную путевку, он следил от нечего делать за игрой в шахматы двух отдыхающих. Один, толстенький, балагур и весельчак, делал ходы быстро, с прибаутками. Второй, высоченный и сутулый, с раздраженным, хмурым лицом, по которому, словно живые, двигались красные пятна, протягивал к фигуре пальцы, почти касался ее, отдергивал руку, снова тянулся, в нерешительности замирал, и, когда в конце концов делал ход, на лице его застывало выражение мучительной неуверенности, что пошел не так. Следить за ним было неприятно, и все болели за толстяка. Но выигрывал неизменно сутулый…

Оставались деньги. Найти их нужно было обязательно. Если у простого слесаря, да к тому же уже недели три не работающего, находят пятьсот рублей — это должно насторожить, должно не вязаться с очевидной картиной самоубийства. Без них — другое дело. Парень бросил работать, выгнали его из драмкружка, пил неделю подряд… Иди, влезь мертвому под черепушку. Докажи, что не так.

В прошлый раз, говоря о деньгах, Игорь невольно бросил взгляд на тахту. Куда еще этот лопух мог их спрятать?

Алексей провел рукой по салатного цвета вылинявшему покрывалу — не чувствуется. Перекатил спящего Игоря в сторону-тот только всхрапнул коротко и затих, — снова пошарил… Нет. Не было денег и под подушкой. Он стал на четвереньки и заглянул под тахту. Одна из ножек козелков отломалась, и вместо нее был подложен кирпич. Алексей засунул под тахту руку, пошарил за кирпичом… Так и есть. Спрятал, называется, лопух. Он вытащил сверток, развернул газету — они, те самые двадцатипятирублевки, — сунул деньги в карман. Можно было идти. Капкан был взведен, наживка насажена. Когда он проснется с сухим ртом и тяжелой мутной головой и увидит на столе стакан “кровавой Мэри”, он обязательно потянется к нему. Сам жаловался, что всегда тянет его опохмелиться. И уж не выльет — это точно. Не такой Игорь человек, чтобы выливать водку. И если не сразу, то позже высосет, но высосет обязательно…

Теперь прислушаться к шагам в коридоре и идти. Лишь бы не заметили его в момент, когда он выходит, а там неважно. Когда по коридору шел человек, а когда наступила смерть. Разница. В несколько часов разница. Для того все и придумано. Да и мало ли кто ходит по коридору: кто, когда, к кому. И все-таки застраховался, кругом застраховался. Даже найдут его, не дай бог… Пожалуйста. Когда он был, а когда Игорь помер. Разница. Можно идти. И снова он вспомнил руку шахматиста, протянутую — вот-вот возьмется за фигуру — и все же колеблющуюся. Три шага до двери. Выйдешь — и тогда уже ничего не исправишь, не вернешь и будешь грызть себя. Казнить без конца, почему не мог подумать, еще и еще раз проверить.

“Глупости, — подумал он, — кругом застраховался и перезастраховался. В три госстраха. И все-таки…”

На мгновение ему захотелось вылить содержимое стакана. Только вылить. И можно будет не напрягаться, не думать, не забыл ли чего-нибудь, сбросить груз, размять плечи, расслабиться. Но тогда нужно будет думать о другом. “Гражданин Ворскунов Алексей Иванович, вы обвиняетесь по статье…”

Он отбросил соблазн, с презрением оттолкнул его и направился к двери. Все тихо, слышно лишь уютное посапывание Игоря на тахте, шум улицы.

Откуда-то донесся голос диктора: “Вы прослушали радиокомпозицию…” Можно идти.

Алексей осторожно повернул рубчатый цилиндрик французского замка. Ну, быстро. Он выглянул… Никого не было. Захлопнул за собой дверь.

На улицу из ворот Архитектурного института вышли несколько парней и девушка. Девушка сделала смешную гримасу, что-то сказала, и ребята прыснули со смеха.

Впервые за долгое время Алексей, кроме привычного презрения, вдруг ощутил острую ненависть к этим людям. Они не видели его, не смотрели даже в его сторону, и все же от них исходила опасность. Опасность таилась в зависти, которая шевельнулась где-то в самых глубинах его мозга, и он, не осознавая ее, ответил защитной вспышкой ненависти. Ненависть к этой девчонке — без шапки, с длинными прямыми черными волосами до плеч; ненависть к черному дерматиновому футляру, в котором она, должно быть, несла чертежи; ненависть к их смеху, дурашливому, беззаботному; ненависть, наконец, к непохожему на себя человеку, а потому чужому и требующему ненависти и презрения.

И не только они, эти смеющиеся студентики, — вся улица, весь город источали неясную угрозу, и он внутренне ощетинился и, наверное, зарычал бы, живи он на несколько десятков тысяч лет раньше.

Он спустился вниз по Кузнецкому мосту. Книги, дамский салон. Дом моделей — кому все это было нужно? “Сволочи, — подумал он, — попробовали бы они…” Он не закончил мысли, то ли потому, что не умел ее сформулировать, то ли потому, что не знал, что они должны были попробовать…

?

Игорь проснулся оттого, что затекла шея и хотелось пить. Он открыл глаза и долго не мог сориентироваться во времени и пространстве, словно очутился в темном море без единого огонька. Сколько он спал? Который час? Где Алексей? Почему темно за окнами?

Он с трудом встал, покачиваясь, нащупал выключатель. “Мать честная! — почему-то испугавшись, подумал он. — Сколько же это я спал?”

Он грузно опустился на стул, долго сидел, подперев щеки ладонями. Мысли были какими-то вялыми, ватными, и стоило ему попытаться сосредоточиться хотя бы на одной из них, как она тут же уплывала куда-то, оставляя за собой легкий болевой след.

“Надо встать и попить, — лениво подумал он, поднял глаза и увидел перед собой стакан с темноватой жидкостью. — А, “кровавая Мэри”…”

Он поднес стакан к губам, вздрогнул от запаха водки, привычно подавил отвращение и в несколько глотков опорожнил его.

“Странный какой-то вкус… — все так же лениво подумал он. — Зато снова засну… А потом… Потом…” Он смутно улыбнулся, потому что “завтра… завтра… послезавтра… лучше… и Нил…”.

Он опустился на тахту, лицом вниз.

ГЛАВА 12

Сотрудник научно-технического отдела производил осмотр комнаты и фотографировал, судебно-медицинский эксперт склонился над трупом, а дежурный следователь прокуратуры собирался составлять протокол. Подполковник Шехов, старший оперативный уполномоченный МУРа, вышел в коридор. У дверей стояла толпа, люди приглушенно и вместе с тем возбужденно разговаривали, с испуганно-жадным любопытством пытались заглянуть в комнату.

— Я как ночью увидела, что свет у Игоря горит… — важно рассказывала полная дама неопределенных лет, величественно сложив руки на необъятной груди, — увидела, и сразу меня как будто что-то кольнуло…

— Прошу прощения, вы соседка покойного? — спросил подполковник.

— Я, — гордо ответила соседка. — Я и милицию вызвала.

— Не могли бы вы рассказать мне все, что…

— С удовольствием.

— Может быть, чтобы не мешать нашим сотрудникам работать, мы могли бы поговорить у вас?

— Пожалуйста. Только простите, у меня не убрано…

Соседка явно кокетничала. Небольшая, метров двенадцать, комната была убрана с той абсолютной законченностью, которая заставляет посетителя мгновенно почувствовать, что он здесь лишний, что одним своим присутствием он грубо нарушает высшую гармонию ажурных салфеток. Хозяйки таких комнат, как правило, обладают взглядами на жизнь четкими и ясными и никогда не сомневаются в своей правоте.

— Давайте познакомимся, — улыбнулся подполковник, с опаской садясь за круглый стол, покрытый бордовой панбархатной скатертью. — Шехов, сотрудник Московского уголовного розыска.

— Лацис Фаина Григорьевна, — представилась дама, и подполковнику почудилось, что в глазах ее мелькнуло выражение острого беспокойства, скрытой муки.

Он проследил за ее взглядом. Она смотрела на скатерть, собравшуюся в крупные морщины под локтем подполковника. Он усмехнулся про себя и азгладил ладонью скатерть. Глаза женщины потеплели, и подполковник подумал, что зачислен, наверное, отныне в разряд воспитанных людей, с которыми можно иметь дело.

— Начнем с вашего покойного соседа. Вы давно знаете его?

— Игоря? Да с самого его рождения. Вместе с отцом его, Василием Петровичем, за ними ездила, цветы покупала.

“Да, эта женщина, очевидно, из тех, — подумал подполковник, — что, купив раз кому-нибудь цветы, уже никогда об этом не забудет”.

— Какого он года?

— Родился он как раз, когда война кончилась. Сорок пятого, стало быть. На следующий год, ну да, в сорок шестом, Василий Петрович умер от инфаркта, а Клавдия Митрофановна, мать Игоря, только в прошлом году умерла.

— После смерти матери Игорь жил один?

— Один. Я сколько раз ему говорила: “Женись, Игорек, веселей тебе будет. Ребеночек появится, на троих уже точно новую квартиру дадут. А то живем тут в девятнадцатом веке, даром что в самом центре…” А он только смеется: “Куда мне, тетя Фаина, молод еще, норму свою не выгулял”. Они теперь, эти молодые люди, такие эгоисты…

— Понимаю, Фаина Григорьевна. Где он работал?

— Где-то в автобазе. Слесарем. Но уже недели две, как рассчитался. Во всяком случае, не работал, это точно.

— А почему он ушел с работы?

— Не знаю, — обиженно сказала Фаина Григорьевна и неодобрительно поджала губы. — Он мне не рассказывал. Он вообще последнее время скрытный какой-то стал. Пьяный часто приходил. Отец его, Василий Петрович, в рот не брал, мать, покойница, тоже была женщина тихая, порядочная. Кастеляншей в парикмахерской работала. Всю, можно сказать, жизнь на одном месте, все сыну отдала, а он, видите, учиться не стал, еле специальность приобрел.

— И давно он пьет?

— Ну, так, чтобы всерьез, с полгода. Раз, помню, жаловался, что пригрозили его из драмкружка при Дворце культуры выгнать за выпивку.

— А вы не знаете, случайно, в каком именно Дворце культуры он занимался?

— Не могу вам сказать.

— Ну хорошо, это определить будет нетрудно… Вы не замечали, приходили к нему в последнее время какие-нибудь товарищи?

— Раньше приходили. У нас хотя стенки толстые, старинный дом, не то что нынешние сборные, но все-таки слышно бывает, когда шумят. Ну, а в последнее время не замечала.

— Фаина Григорьевна, не могли бы вы охарактеризовать Игоря Аникина, что он был за человек, какой у него был характер?

— Почему же не могу? Характер у него был всегда мягкий, задумчивый. У меня когда-то был кот Пушка, огромный такой, пушистый. Игорек, бывало, придет ко мне — он еще малышка совсем был, — сядет на корточки около него и все гладит, гладит. “Киса, Киса…” — приговаривает. — Фаина Григорьевна шмыгнула носом и глубоко вздохнула: — Столько лет, а как будто только вчера…

“О ком она, интересно, вздыхает: о коте, покойном соседе или о годах?” — почему-то неприязненно подумал подполковник.

— Но, знаете, всегда он был несамостоятельным каким-то, все на мать свою, Клавдию Митрофановну, полагался. Мама скопит, мама купит, мама сделает, мама приготовит. Сколько раз я ей говорила: “Смотри, Клава, набалуешь ты его…” Разве можно? Здоровый парень, а в голове, простите, пустота.

— Ну хорошо, Фаина Григорьевна… В каком состоянии находился Игорь Аникин последние две недели, с того времени, как он бросил работу? Замечали вы что-нибудь необычное в его поведении, в разговорах, выражении лица?

Фаина Григорьевна слегка прищурилась, словно вглядывалась в даль, склонила голову набок.

— Как вам сказать…

— Только не пытайтесь обязательно найти что-то особенное в его поведении. Бывает так, что под впечатлением случившегося люди начинают подгонять свои наблюдения…

— Простите меня, — обиженно и не без высокомерия отрезала Фаина Григорьевна, — я никогда ничего не подгоняю…

— Я не хотел вас обидеть.

— А я никогда и не обижаюсь. Если на всех обижаться, обид не хватит. — Губы Фаины Григорьевны снопа неодобрительно поджались.

— Господь с вами, Фаина Григорьевна. — усмехнулся подполковник, — вы так прекрасно помогаете нам… — Он еще раз разгладил ладонью скатерть.

— Что вы… Так вы спрашиваете о последних неделях?.. Угрюмый он стал какой-то, замкнутый. Ну, и пил много. Утром выйдет на кухню… У нас столы рядом — не кухня, а целый пищеблок, двенадцать хозяек. Представляете? Но я не имею привычки, как некоторые другие, по чужим кастрюлям нос совать…

“Боже, — с тоской подумал подполковник, — сейчас начнет излагать свое жизненное кредо. А перебьешь — обидится”.

— У меня на кухне вообще дел не много. Сколько надо для одной сготовить? А для некоторых, — слово “некоторые” она нарочито подчеркивала, вкладывая в него особый, уничижительный смысл, — кухня — прямо клуб какой-то. Лекторий и университет культуры.

— Игорь… — рискнул вставить словечко подполковник.

— Вот я и говорю. Утром выйдет на кухню, мятый весь такой, смутный, желтый. И перегаром, простите, разит. А я этого не люблю, неприятно мне это. Конечно, если бы он был моим сыном… — В словах ее звучал скрытый упрек покойной кастелянше, и все выражение лица ее словно говорило: “Будь он моим сыном, можете не сомневаться, и пить бы он не пил, а учиться бы он учился, и жениться женился, и, уж конечно, не лежал бы лицом вниз на продавленной тахте в своей жалкой, неубранной комнате.

— Как по-вашему, Фаина Григорьевна, было у него состояние подавленности, депрессии, тяготило его что-нибудь, мучило?

— Он со мной уже давно не делился, — обиженно сказала Фаина Григорьевна, и было ясно, что именно в этом и состояла ошибка Игоря Аникина. — Поэтому точно я вам, конечно, сказать не могу. Но мне все-таки кажется, что в последние особенно дни он был сам не свой. Даже со мной раз утром на кухне не поздоровался. Смотрит на меня так, словно я стеклянная, сквозь меня смотрит. Я ему говорю: “Что ты, Игорь, не здороваешься?” А он словно очнулся, скривился так и пробормотал: “Простите меня, тетя Фаина, задумался”.

— Ну хорошо, Фаина Григорьевна, расскажите, пожалуйста, как вы вызвали милицию, что привлекло ваше внимание, что вызвало у пас подозрение, — одним словом, все.

— Ночью, часа в два…

— Простите, прошлой ночью?

— Да. Ночью, часа в два, я проснулась от изжоги. Изжога меня мучает. Встала поискать соды и вспомнила, что оставила соду на кухне, в столе. Накинула халат, вышла в коридор, а у нас, вы, наверное, сами заметили, лампочка в коридоре как от карманного фонарика, еле светит. Смотрю, в комнате у Игоря свет.

— А как вы определили, что у него горит свет?

— Через нижнюю щель двери. Когда свет у него горит, полоска внизу яркая.

— Понятно. А почему вы обратили на эту щель внимание?

— А я и не обратила. Но когда пошла утром, часов в восемь, ставить чайник, свет все так же горел. Вот тогда мне это показалось немного странным. Я остановилась у его двери, прислушалась. Тихо. Ну, думаю, опять пьяный пришел, забыл свет выключить, спит. Но когда и все утро и днем свет продолжал гореть, а Игорь не выходил, я спросила у соседей из четырнадцатой и шестнадцатой комнат, не заметили ли они — выходил или не выходил Игорь. Нет, вроде, говорят, не выходил. Я совсем разнервничалась, какое-то предчувствие у меня стало. Может быть, человек заболел, а мы здесь стоим. Я подошла к двери, это было уже часа в четыре, постучала. Сначала тихо, потом громче. В комнате тишина, ни звука. Я подумала: надо вызвать милицию, мало ли что может быть. А потом, когда вы уже приехали и открыли с понятыми дверь и Игорь…

Она вдруг заплакала, некрасиво сморщила лицо, заплакала не сдерживаясь, всхлипывая и не пытаясь унять слезы. И подполковник подумал, что она, должно быть, в сущности добрый человек и что ее броня собственного осуждающего превосходства оказалась вовсе не броней, а защитной скорлупкой.

— Спасибо большое, Фаина Григорьевна.”. Что ж… К сожалению, бывает, случается и так…

Он еще раз разгладил ладонью панбархатную скатерть, поставил стул именно на то место, на котором он раньше стоял, и вышел в коридор. Соседи всё еще продолжали возбужденно обсуждать происшедшее: “Он еще тогда… Без матери-то… Двадцать три года всего… Ну, теперь молодежь… И с чего бы это?.. Да, вот вам и…”

Из-под двери комнаты Игоря Аникина пробивалась полоска света. В полутьме коридора она казалась удивительно яркой.

Подполковник, чувствуя на себе вопросительные взгляды, открыл дверь и вошел в комнату. Судебно-медицинский эксперт, средних лет мужчина с необыкновенно озабоченным лицом, поднялся с тахты, два раза развел руками, разминая уставшую спину, и сказал:

— Смерть наступила, по-видимому, часов двенадцать—пятнадцать назад. Точнее пока определить трудно. Отравление, возможно, большой дозой снотворного.

— Похоже, что анализ остатков содержимого вот этого стакана, — сотрудник НТО кивнул на стол, — даст нам точный ответ…

— Черт те знает что, — вздохнул следователь, — парнишка двадцати трех лет — и пожалуйста…

ГЛАВА 13

Голубев отложил ежедневную сводку о происшествиях по городу… Самоубийство. Двадцать три года. Автослесарь. Не работал. Смертельная доза снотворного.

Автослесарь… Ну и что? Почему автослесарь не может покончить самоубийством? Это что, привилегия других профессий? Автослесарь… Автомобили, легковые автомобили, такси… Шоферы такси… Фантазия… А почему, собственно говоря, обязательно фантазия? Ладно, проверим семена на всхожесть, оставим мысль на час—другой и посмотрим, что с ней станет.

Это была его постоянная привычка: если в глубине сознания начинала теплиться догадка, он старался не думать какое-то время о ней, зная, что она никуда от него не денется.

— Сереж, а Сереж, — сказал Голубев и посмотрел на Шубина, сидевшего за письменным столом, поставленным впритык к его столу.

— Ну что? — буркнул Шубин и поднял глаза от серенькой папки, лежавшей перед ним.

— Ты газеты читаешь?

— Читаю.

— О финансово-валютном кризисе капиталистических стран читал?

— Читал.

— Как по-твоему, на рубле ведь этот кризис не отражается?

— Не отражается.

— Рубль не качается?

— Не качается. Стоит твердо.

— Так дай мне его, Сереж, всего один, и до завтра. Если тебе трудно решиться, пересилить темные инстинкты — пережитки капитализма в твоем сознании, скажи, не стесняйся, я помогу тебе побороть их. Подумай только, Сереж, один рубль на прокорм. Подумай сам: сможешь ты есть, зная, что человек, с которым ты сидишь в одной комнате, тихо плачет от голода, жует украдкой промокательную бумагу, чтобы унять голодные спазмы? Подумай, Сережа, обыщи свою душу, может быть, даже и в ней ты найдешь участочек, не успевший еще окончательно зачерстветь.

Шубин, забыв о скверном настроении, изо всех сил сдерживал улыбку. Он встал и начал вышагивать от сейфа к письменным столам и обратно, заложив руки за спину и мучительно хмурясь.

— Ты сейчас борешься с собой, да? Скажи мне, и я с удовольствием помогу твоим душевным побуждениям одержать победу над безусловными рефлексами. Скажи, Сережа, не стесняйся, открой свою душу коллективу.

Шубин сел, обхватил голову руками и глухо застонал. Они могли быть расстроены, раздражены, могли чувствовать усталость, но по негласному договору между ними ни один не имел права погубить шутку. Договор был священ, и ни одна сторона и не помышляла денонсировать его.

— О слабость человеческая! — воскликнул Шубин. — Когда только мы избавимся от нее?.. Хорошо, так и быть, капитан, вы получите испрашиваемый краткосрочный заем на льготных условиях и без процентов. Но с одним условием.

— Говорите, майор, я готов на все! — с жаром выкрикнул Голубев.

— Ваш рубль, капитан, будет уплачен за ваш обед мною, ибо только так я смогу быть уверен в его целевом назначении. И мы это сделаем сейчас же!

— Благодетель! — закричал Голубев и хотел было бухнуться на колени, но дверь в комнату приоткрылась и в щели показалась голова капитана Сергейчука.

— Что у вас тут? Ледовое побоище? — спросил он.

— Нет, поднимай выше, — сказал Шубин. — Голубев одалживает у меня рубль на обед.

— Ну вот, — обиженно сказал Сергейчук. — опять в стенку не стукнули. Обещали ведь звать на представления.

— В следующий раз, коллега, — успокаивающе проворковал Голубев. — В следующий раз. И обещаю, что это будет скоро. Пошли обедать.

— Пошли. Вы бы хоть пока форточку открыли. Надымили, как паровозы.

— Нельзя, дорогой, — серьезно сказал Голубев, — наукой точно установлено, что современному городскому жителю кислород противопоказан: он так отвык от него, что может отравиться. Бойтесь поэтому свежего воздуха. Весь вред от него.

В столовой Голубев продолжал развивать теорию о вреде свежего воздуха:

— Понимаете, медицина у нас, к сожалению, не сразу подхватывает новейшие открытия, сделанные в других областях науки. В тяжелых случаях больному дают дышать кислородом, а следовало бы, как вы теперь сами видите, давать скорее привычные выхлопные газы от автомобилей.

Мимо них, кивнув, прошел подполковник Шехов.

— Василий Сергеевич, — протянул ему руку Шубин, — присядь на секундочку. Я видел в сводке, что ты выезжал на самоубийство.

— Да, всё под впечатлением. Понимаешь, молодой парень, двадцать три года, автослесарь, артист, в драмкружке играл… Доз двадцать снотворного в стакан с водкой — и отбросил копыта. — Шехов досадливо махнул рукой, словно так и не простил самоубийце его последнего поступка, и пошел, раскатывая между пальцами папиросу.

“Так, — подумал Голубев, — похоже, и Сергея зацепила сводка. И если он молчит пока что — значит, и у него что-то на уме”.

— Да-а, чтобы человек с устойчивой психикой мог решиться лишить себя жизни, чем бы это ни было вызвано… — задумчиво сказал Голубев.

Заканчивали обед они в молчании. Шубин снова чувствовал то раздражение, которое не покидало его последние дни. Сейчас почему-то это раздражение, острое недовольство собой стали особенно сильны. “Туп ты, — говорил он себе, — все кругом да около, а что-то главное все время ускользает от тебя”.

“Ускользает” — это было точное слово. Шубину казалось, что где-то близко, совсем рядом появилось именно то, что он ищет, где-то почти на поверхности сознания. Нужно только сосредоточиться, выключить все посторонние раздражители.

Он закрыл глаза, подпер подбородок ладонями. “Черт бы его побрал… Рядом, совсем рядом. Что-то очень важное…” Но мысль словно дразнила его. Чем настойчивее пытался он ее поймать, тем легче она увертывалась от него, буквально уходила из-под рук, скользкая, призрачная. Но мысль эта была, он знал это слишком хорошо, не раз мучаясь так же, как сегодня, чувствуя себя охотником, гоняющимся за неясными тенями. “Охотник…” Ну-ка задержимся на этом слове. Охотиться можно по-разному. Можно сидеть в засаде и ждать, пока дичь не выйдет на тебя; можно идти по следу; а можно и обложить зверя со всех сторон. Вот и давай обкладывать ее, чем гнаться без толку за ускользающей мыслью. Не торопясь, спокойненько, методично. И никуда ей не деться, если она только действительно притаилась в его черепной коробке.

По порядку. О чем он думал последние часа два с момента прочтения сводки? Все то же. Покончивший с собой автослесарь. Что сказал Шехов в столовой? Артист, в драмкружке играл… Артист, в драмкружке играл… Самоубийца — артист… Самоубийца — артист…

Шубин вспомнил детскую игру “холодно-горячо”. Чем ближе водящий с завязанными глазами к спрятанному предмету, тем громче кричат играющие: “Горячо!” Чем дальше он отходит, тем громче кричат: “Холодно!” Все его сознание сейчас громко вопило: “Горячо!” И вдруг он почувствовал, что проклятая эта неуловимая мысль подымается к поверхности его сознания, подымается быстро, как воздушный пузырь из опрокинутой в воде банки. И точно, со слабым шорохом пузырек лопнул, обнаружив содержимое: ну конечно, артист… Второй. Узбеки, грим… Боже, как все просто бывает. Артист — и автослесарь.

“Постой, постой, — крикнул себе Шубин, — не торопись! Не давай волю воображению. Откуда такая уверенность? Мало ли в Москве автослесарей — участников самодеятельности? И почему второй обязательно должен быть автослесарем?” Но интуиция не желала слушать предупреждений, и Шубину и впрямь стало горячо.

Он встал и пошел к заместителю начальника Управления просить разрешения на дополнительный осмотр комнаты самоубийцы.

?

Они вошли вместе с работником отделения и понятыми, и Шубин долго стоял не двигаясь, впитывая в себя детали небольшой убогой комнатки старого дома. И дом и комната, казалось, стыдились своей старости, знали, что обитатели их ждут не дождутся переезда в новые, со всеми удобствами дома, без коммунальных квартир, наложивших свой отпечаток на жизнь не одного поколения. И, ожидая новых домов и новых квартир, они относились к старым как к пережившим свой век, постылым всем старикам, лишь изредка вздыхая при сентиментальных воспоминаниях о прожитом.

Но сейчас у комнаты был недоуменный и обиженный вид, словно она молчаливо говорила: да, я знаю, что стара и доживаю свой век. Но почему меня бросили, почему стало вдруг так тихо?

Шубин рассматривал чуть тронутую уже желтизной афишку на стене: “Мещане”. Нил — И.В.Аникин”. Одна только роль, а затем вторая, из которой уже не выходят. Но не было ли между ними еще одной, разыгранной в дождливых сумерках в Строевом переулке?

Где мог держать здесь молодой парень вещи, связанные с его драмкружком? В шкафу? Вряд ли… Л может быть, в этом стареньком буфете с аккуратными маленькими нулевыми пробоинами, сделанными древоточцами?..

Дверца тонко скрипнула. Несколько тарелок, чашки, ножи, вилки, ложки. Какие-то банки. Ага, вот, кажется… Еще одна афишка, такая же, что и на стене, и фотография тринадцать на восемнадцать с группой людей, снятых на фоне занавеса. Кто из них, интересно, Игорь Аникин? Прямоугольная коробочка. “ВТО”… Ага, это, очевидно, “Всероссийское театральное общество”. Грим театральный. На красках листок полупрозрачной бумаги. Ну, еще движение руки — оправдается его предположение или нет? Гримировальный набор был новенький, лишь отделения для черной и коричневой красок были пустыми: оставались лишь следы красок. На концах бумажных растушевок тоже остались следы коричневого и черного тона. И небольшая бутылочка, тоже с этикеткой “ВТО”. Лак. Очевидно, для наклейки бород и усов. Пробку уже открывали…

— Нужно будет составить протокол на изъятие вот этих штучек, — сказал Шубин, закрыл коробочку, тщательно обернул в бумагу, спрятал ее и пузырек в карман пальто, неторопливо закурил.

И снова, если даже покойный Аникин сообщник Ворскунова, Рахим по спектаклю, разыгранному в Строевом переулке, они ни на шаг не приблизились к раскрытию преступления. Чужой, изворотливый ум, казалось, вел с ним игру в кошки-мышки. Вел осторожно, хитро, оставляя лишь намеки на улики, а не сами улики. Второго теперь нет, и шансы на раскрытие уменьшились ровно вдвое. Кому это выгодно? Ворскунову. Слишком что-то ему везет, этому типу с тяжелой волевой нижней челюстью и умными, настороженными глазами. А может быть, это не просто везение? “Каждый — кузнец своего счастья”. Есть еще такие кузнецы, которые предпочитают ковать свое счастье, круша кувалдой кости ближнего. Но где доказательства? Эксперты НТО уж как-нибудь не пропустили бы отпечатков чужих пальцев на последнем в жизни Аникина стакане, на бутылках с водкой и томатным соком, на дверном замке. И все-таки Ворскунов мог побывать здесь, напоить Аникина снотворным, тщательно уничтожив следы своего присутствия. А если так, что толку в гипотезах и предположениях? Их, слава богу, они за последние дни нагородили немало. Разве что на коробке с гримом и бутылочке с клеем окажутся отпечатки пальцев Ворскунова?.. Вряд ли… Немножко странно, что они их вообще не выкинули… На Ворскунова это не похоже, а Аникин… Аникин мог их и оставить. Артист…

И снова, как несколько часов назад, Шубин почувствовал, что что-то бесконечно важное, что-то такое, что сможет окончательно убедить его в правильности своей версии, все-таки скрыто здесь, в этой маленькой, четыре на три, комнатке.

Итак, дано: один преступник убивает своего соучастника, симулируя самоубийство. Причины убийства неизвестны, но что-то, очевидно, толкнуло его на это, что-то важное, жизненно важное для него, потому что обычно мошенники — не убийцы. Операции, подобные операции с бидоном, требуют определенного ума, расчетливости, профессионализма, наконец, а такие люди редко прибегают к грубому убийству. Они слишком хорошо знают Уголовный кодекс. Еще раз… Следов Ворскунов не оставил. Он, наверное, так же стоял в этой комнате, может быть на этом же самом месте, и думал о том же самом, но как бы с отрицательным знаком — не оставить следов. И не оставил…

Еще раз… Что могло остаться у Аникина после преступления? Рабочие куртки и брюки они сожгли там в переулке на костре, на котором сжигали строительный мусор. Обгорелые остатки сотрудники вытащили в первый же вечер. Грим? Грим остался. Еще? Его доля… Ну конечно же, деньги. Пускай не половина этих четырех тысяч рублей, пускай часть, но деньги, а не те шесть рублей двадцать две копейки, что были обнаружены в пиджаке у Аникина. Больше в комнате не нашли ничего, и в этом на опергруппу, побывавшую здесь, можно смело положиться. Денег не было.

Но ведь не из-за любви к маскараду пошел Аникин на преступление. Деньги должны были быть, но их не было. Не мог же парень пропить пятьсот или тысячу рублей за несколько дней, тем более что соседи показали, будто он почти все время находился дома. Не было видно и покупок, которые бросились бы в глаза.

Молодой человек двадцати трех лет. В руках его оказывается, может быть первый раз в жизни, солидная сумма. Неужели он не мечтал о чем-нибудь, неужели не бросился в магазин, ну, скажем, за костюмом, за транзистором, за магнитофоном?.. Что-то, очевидно, мешало ему истратить деньги, и это что-то, по всей вероятности, как-то было связано с его смертью. Что-то, где-то, как-то — не слишком ли опять много неопределенностей? Гипотезы, гипотезы, бредущие на шатких умозаключениях, как на неустойчивых ходулях, и падающие от прикосновения с фактами — какой оперуполномоченный или следователь не знаком с ними?

Нужно было выбросить окурок сигареты, но Шубин не мог решиться бросить его на пол. Он покрутил его в реках и машинально засунул в карман пальто.

Да, гражданин Ворскунов, кажется, вы сделали одну маленькую ошибочку, всего одну ошибочку: не надо было брать деньги. “Хотя, с другой стороны, — подумал Шубин, — он, пожалуй, не глупее меня. Найденная крупная сумма денег лишь заставила бы нас думать: откуда покойный взял их?”

Шубин устало вздохнул. Круг как будто бы замыкался, не давая ухватиться за себя. И все же у него было ощущение, что они не стоят на месте, что в каких-то местах круг истончается, вот-вот лопнет.

ГЛАВА 14

На этот раз Капот уже не лаял. Он звякнул цепочкой, вылез из своей ветхой будочки и равнодушно посмотрел на Голубева. “Вот так, — философски подумал Голубев, — нет новизны, нет волнений”. Он прошел по тропинке к застекленной терраске, постучал. Никто не ответил. “Не ехать же обратно в Москву. Придется подождать”, — подумал он. Поднял воротник пальто, поежился. В этот день шел мокрый снег вперемешку с дождем, и от одного вида осенней этой слякоти хотелось побыстрее оказаться в теплом, сухом помещении. Где, Прасковья Дмитриевна говорила, она работает? Ага, тут, напротив, в дачном поселке.

— Вот так, дорогой товарищ Капот, — сказал Голубев собаке, отчего та склонила голову набок и кивнула, словно отвечая своим мыслям: “Точно, псих”. — Я должен уйти.

Как в принципе устроена атомная бомба? Имеются два куска урана или плутония, каждый из них безвреден, мал, неказист. Но стоит их сблизить, чтобы их общая масса стала выше критической, — и взрыв.

В памяти Голубева хранился кусочек информации: старуха Серикова, теща Ворскунова, давно и регулярно пользуется снотворным. Информация эта ничего не значила и хранилась тренированным мозгом оперуполномоченного лишь потому, что он не разрешал себе забыть ни одной детали, даже самой пустяковой. И вот появляется второй кусочек: этот парень, что покончил с собой, участник драмкружка, артист, автослесарь, сделал это при помощи снотворного. И, соединившись, оба эти кусочка информации взорвались в четкой и ясной догадке. Он ничего не сказал Шубину, он не мог откладывать проверку ее ни на минуту. И если сейчас он заставлял себя идти спокойно, а не бежать, — поверьте, это было не легко. Но нужно было держать себя в руках, тем более что догадка — это всего лишь догадка, пока под нее не будут вогнаны толстые сваи доказательств.

Он перешел улицу, нашел калитку, вгляделся. Метрах в двадцати друг от друга стояли стандартные домики, лишь в нескольких из них можно было заметить в окнах свет. Тишина, мокрый снег, беловато-серые сырые облака цеплялись за верхушки сосен. Казалось, если хорошенько прислушаться, можно будет услышать, как ветки с легким шорохом вспарывают перенасыщенные влагой внутренности облаков.

— Мишк, отдай! — послышался детский крик, и у одного из коттеджей Голубев заметил двух мальчиков, лет пяти и семи, в одинаковых коричневых полушубках.

— Ребята! — крикнул Голубев, и мальчики подбежали к нему и уставились в две пары широко открытых глаз. Младший от сосредоточенности даже приоткрыл рот.

“Насколько все-таки люди любопытнее животных, — подумал Голубев, вспомнив о Капоте. — А может быть, все дело не в том, человек ты или животное, а в том, сколько тебе лет? Филозоф!” — обругал он мысленно себя и сказал:

— Милые дети (мальчики прыснули, толкнув друг друга в бока), не имеете ли вы чести знать гражданку Серикову Прасковью Дмитриевну?

— Прасковью Дмитриевну? — переспросил старший. — Да она сейчас у нас. Вон, в третьем доме. Показать?

— Нун гут, загте дер бауэр. Данке шён, киндер. Глаза младшего, казалось, заняли уже с пол-лица, в открытом рту не хватало нескольких зубов.

— Это на каком языке вы сказали? — спросил старший.

— На прекрасном немецком языке. Все сказал, что знаю. Про крестьянина вам рассказал.

— Про какого крестьянина?

— Увы, милые дети, не знаю. В жизни есть много жгучих тайн.

Мальчики с секунду молчали, словно не зная, как реагировать на слова странного человека, а потом вдруг одновременно, как по команде, рассмеялись.

— А Мишка по-английски стихи знает, — сказал младший, чувствуя, очевидно, потребность утвердить перед незнакомцем свое достоинство.

— Нун гут, пойдемте к Прасковье Дмитриевне.

Когда они подошли к коттеджу, он увидел Серикову. В телогрейке, в кирзовых сапогах, она вынесла таз с горкой серо-белой золы, отошла на несколько шагов в сторону и одним движением опорожнила его.

— Здравствуйте, Прасковья Дмитриевна, — улыбнулся Голубев. — Не узнаете меня? Ваш лыжный квартирант.

— Здравствуйте. Почему не узнать? Узнала.

— Зашел к вам, а Капот говорит: “Она на работе”.

Женщина улыбнулась:

— Веселый ты человек, я посмотрю.

— Стараюсь, — скромно ответил Голубев.

— А он с нами по-немецки разговаривал, — хвастливо вставил младший и горделиво посмотрел на Прасковью Дмитриевну. — Мишк, как он сказал?

— Чего-то гут…

— Прекрасно, дети, прекрасно. Необыкновенные лингвистические способности. Скажите маме.

— Мамы нет, мама на работе, и папа, а мы с бабушкой, — сказал старший.

— Ну, тогда бабушке, — великодушно согласился Голубев. — Так как насчет комнаты, Прасковья Дмитриевна?

— Даже и не знаю, чего вам сказать… — Женщина еще раз встряхнула тазом, ссыпая остатки золы. — Боюсь, много вас будет приезжать…

— Ну как же много, человека три от силы, на субботу и воскресенье, да и то не каждый раз. Разве вам деньги лишние помешают?

“Переводи, переводи разговор ближе к делу, — сказал он себе, сдерживая нервную дрожь, — сколько можно…”

— Да ить кому они помешают? — нерешительно сказала женщина. — Зятя спросить, что ли… Забыла совсем. Приезжал он на днях, теперь еще когда заявится…

Голубев почувствовал, как у него забилось сердце. Неужели догадка, возникшая у него, верна? Неужели повезет? Только не торопиться, чтобы разговор получился естественным. Один неверный шаг, вызовешь подозрение — и все пропало. Не торопиться.

— А вам, наверное, здесь удобно: через дорогу — и дома. Не то что в Москве: полтора часа из дома на работу, столько же обратно.

— Это-то да, — оживилась Прасковья Дмитриевна, довольная, очевидно, тем, что можно было оттянуть решение. И хотелось ей сдать комнату, и деньги будут, и веселей с людьми, и все боялась продешевить, а заломить большую цену как-то было совестно. — Это-то да. Для здоровья воздух здесь необыкновенный… — На всякий случай с врожденной крестьянской хитростью она набивала цену здешним прелестям. — Вот видишь, ребятишек здесь этих всю зиму держать хотят. Кашляет старший, аллергия у него какая-то, а здесь помогает…

— А как ваше здоровье, Прасковья Дмитриевна? Не беспокоит?

— И не говори. — Прасковья Дмитриевна оживилась и даже облизнулась, смакуя предстоящий интересный разговор. — Ходила опять в поликлинику, анализы делала. И РОЭ, слышь, высокое — двенадцать…

— Не такое уж и высокое. У моей матушки почти всегда около двадцати было…

— Тоже скажешь — невысокое! Норма-то какая, знаешь? — обиделась женщина. — Шесть! А ты — невысокое!

— Да нет, — испугался Голубев, — я же вижу, что здоровье у вас… И прошлый раз вы говорили, что без снотворного заснуть не можете.

— Вот ты говоришь — снотворное, а оно у меня, понимаешь, куда-то пропало. Нету. Весь запас.

— Куда ж вы свои порошки задевали? — с трудом сдерживая нервную дрожь и нарочито небрежно, словно лишь для того, чтобы поддержать беседу, спросил Голубев.

На лице женщины появилось недоумевающее выражение. Она пожала плечами.

— Сама ума не приложу. Цельная коробка была, из-под конфет. И люминал, и нембутал, и бромурал, само собой, бар-бамил… Гляжу, а коробка пустая, как корова языком слизнула.

— Найдутся. Куда они могли деться? В доме ведь никого нет.

— Откуда найдутся? — почему-то обиделась женщина. — Всё перерыла.

— Ну, может быть, кто-нибудь взял.

— И некому. Кроме зятя-то, за неделю никого не было. Приехал на час, покопался в сарае с мотоциклом — и обратно… Куда ж вы?

— Я еще приеду, — быстро сказал Голубев. — До свидания.

— Ладно, приезжай с лыжами, потом цену скажу…

Но Голубев уже не слышал. Он быстро шагал к станции, не обращая внимания на слякоть под ногами и мокрый снег. Значит, догадка была верна. Вот обрадуется Шубин! Виду ведь не подаст, не похвалит. Подмигнет только.

Мысль об этом была ему приятна. И если кто-нибудь увидел бы его в этот момент на быстро темнеющей дачной улице Шереметьева, то наверняка обратил бы внимание на счастливую улыбку, с которой он шагал к станции.

Послышался гул реактивных моторов, где-то совсем низко, прямо за тучами, и Голубев почему-то проникся теплым чувством к пилоту и штурману, которым ох как нелегко сажать тяжелый самолет в такую погоду.

Впереди показались огни станции, и Голубев прибавил шаг.

?

Голубев ворвался в кабинет, когда Шубин доставал пальто из шкафа.

— Ты где был? — спросил майор. — Я тебя по всей Москве ищу.

“Потянуть или сказать прямо? — подумал Голубев. — Нет, придется сказать сразу, а то лопну от нетерпения”.

— Тебя, случайно, не интересует, где Ворскунов взял снотворное?

— Ворскунов? В этом еще нужно убедиться…

Шубин чувствовал, что Голубев что-то знает, что сообщит сейчас что-то важное, и с трудом сохранял невозмутимый вид.

“Ах так, — улыбнулся про себя Голубев, — ты, голубчик, сохраняешь спокойствие! Майор, видите ли, был, как всегда, невозмутим. Посмотрим, как ты сейчас возмутишься…”

— Я поехал в Шереметьево. С Савеловского вокзала. Сел в третий с конца вагон…

— Странно, Боря, мне почему-то казалось, что ты обычно ездишь на крышах электричек.

— Нет-нет, товарищ майор, только в хорошую погоду. Итак, электричка тронулась, набрала скорость и помчалась по рельсам.

— Что ты говоришь? — Шубин даже всплеснул руками. — Неужели по рельсам? И не торопись, христа ради, больше подробностей…

Голубев рассмеялся.

— Сдаюсь, — поднял он руки. — Тебя не пробьешь. В двух словах: накануне смерти Аникина Ворскунов был у теши в Шереметьеве, и после его посещения у нее пропал весь ее запас снотворного. Больше в доме не был ни один человек. Кроме того, он что-то делал с мотоциклом, который хранит там в сарае.

Шубин коротко взглянул на товарища, подмигнул ему, словно говоря: ты же знаешь, Борька, что это здорово, что я все понял, оценил, но мы же суровые мужчины, которым не к лицу бурные проявления чувств.

И Голубев, прекрасно поняв этот непроизнесенный коротенький монолог, тоже подмигнул в ответ, с трудом сдерживая улыбку.

— С мотоциклом, говоришь, копался? — спросил Шубин. — В конце октября? А ведь до мая его и не выведешь из сарая? Интересно зачем? Похоже, что…

— Вот именно, — кивнул Голубев. — Похоже, что…

— Придется завтра ехать. Мне. Тебя она знает в лицо.

?

“Начинаем передачу для воинов Советской Армии…” — сказал женский голос.

Прасковья Дмитриевна на мгновение приоткрыла глаза, опустив голову на грудь. Можно было, конечно, прилечь, но для этого нужно встать, дойти до кровати, раздеться — думалось ей сквозь теплую и неглубокую дремоту, — нет, лучше так посидеть. Она снова приоткрыла на секунду глаза, словно ныряльщик, поднимающийся на поверхность за глотком воздуха, и снова плавно опустилась в сон.

Внезапно сквозь уютную дремоту донесся лай Капота. “Снится, наверное”, — подумала Прасковья Дмитриевна и посмотрела на экран телевизора. Но лай не утих, из чего она сделала вывод, что не спит. Вздохнув, она вышла на терраску.

У крыльца стояли двое: один в милицейской форме, другой в штатском.

— Здравствуйте, — улыбнулся милиционер. — Серикова Прасковья Дмитриевна?

— Ну я, — ответила Прасковья Дмитриевна. Она нисколько не волновалась, волноваться ей было не из-за чего. Жаль только, что оторвали от телевизора.

— Просим прощения за беспокойство, — вежливо сказал милиционер. — Позвольте представиться: капитан Капустин, — он наклонил голову, — и майор Шубин, — кивок в сторону спутника. — Мы из Отдела безопасности движения. У вас имеется мотоцикл?

— Не у меня, у зятя. Я для мотоцикла устарела.

— Я понимаю. Но он здесь?

— Зять-то?

— Нет, мотоцикл.

— Здесь, в сарае.

— Понимаете, Прасковья Дмитриевна, на днях на Дмитровском шоссе, за мостом через канал, мотоциклист сбил человека и, по показаниям свидетелей, скрылся, повернув в сторону Шереметьева. Вот мы и ищем их обоих — мотоцикл и мотоциклиста.

— Да ить мотоцикл-то с сентября стоит. Как Алексей его поставил, так и ни разу больше не выезжал.

— Я понимаю, Прасковья Дмитриевна, — сказал майор в штатском. — Мы вам верим, но порядок есть порядок. Все равно придется осмотреть мотоцикл.

— Ладно, — вздохнула Прасковья Дмитриевна, — сейчас возьму ключи.

“И то правда, — подумала она, — хорошо, что ищут. А то развелось этих трещоток, житья нет, того и гляди, налетят. А то еще девку посадят сзади и мчатся, как на шабаш…”

Она отперла висячий тяжелый замок, и все трое вошли в сарай.

— Вот он, — сказала Прасковья Дмитриевна, показывая на прикрытый брезентом мотоцикл. — Смотрите…

Майор снял брезент и принялся осматривать темно-красную “Яву”.

— Давно, говорите, стоит?

— Да в сентябре зять поставил.

— А ведь похоже, что недавно занимались мотоциклом…

— А я рази говорю, что нет? На той неделе Алексей с ним копался.

— Смотрите, — сказал капитан, — заднее крыло покрыто пылью, а на переднем следы пальцев. И баллон задний накачан, а передний спущен.

— Вижу, — сказал майор.

— Говорю вам, не выводил он его с сентября…

— Порядок есть порядок, Прасковья Дмитриевна, — развел руками майор и улыбнулся. — Ударил ведь он пешехода передним колесом? — спросил он капитана. — Давайте осмотрим переднее колесо получше.

— А ничего вы не напортите? — подозрительно спросила Прасковья Дмитриевна. — А то мне Алексей, зять-то…

— Все будет в наилучшем виде, — улыбнулся майор и склонился над передним колесом, что-то делая с шиной.

“Скоро они там?” — подумала Прасковья Дмитриевна и начала поправлять дрова, припасенные на зиму.

— Гм, — сказал майор и с трудом вытащил из наполовину снятой с обода шины пачку, — интересно… — Он развернул газету. — Деньги… Ваши, Прасковья Дмитриевна?

— Что? Какие деньги? — испуганно уронила полено Прасковья Дмитриевна и обернулась. Майор в штатском держал в руках толстенную пачку двадцатипятирублевок.

Прасковья Дмитриевна почувствовала, как спина ее покрылась враз потом. Деньги… Чьи деньги? Алексея? Почему? Откуда?

— Значит, не ваши? — переспросил майор, пристально глядя на нее. — Может быть, зятя вашего? Видите, как бывает: искали одно — нашли другое. Ну ладно, давайте оформлять находку…

ГЛАВА 15

Алексей получил путевой лист, сел за руль, устроился поудобнее. “Сегодня нужно быть поосторожнее: гололед”, — подумал он.

Когда Алексей ехал в парк, у Белорусского вокзала он увидел “Москвич” со смятой облицовкой и разбитыми фарами, упершийся носом в “ЗИЛ”. “Первая скользь самая опасная. Еще не привыкли”.