Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Варлен Стронгин

Савелий Крамаров. Сын врага народа

Враг народа

(Необходимое предисловие)

Начало эпохи повальной секретности в России следует отнести к середине двадцатых годов прошлого века, после Октябрьского переворота, когда возникла цензура и, как считали власти, образовалось невиданное прежде вражеское окружение, внешнее и внутреннее.

До революции главными врагами царской власти были большевики. Царская охранка располагала обширными данными об их деятельности, включая материалы о числе и составе партийных ячеек, и всячески препятствовала объединению большевиков с меньшевиками, чьи политические платформы во многом совпадали. Февральская революция и лично первый министр юстиции Временного правительства Александр Федорович Керенский разогнали жандармские отделения, запылали кострами полицейские архивы, и лишь часть из них удалось спасти и переправить в Америку, где они до сих пор хранятся в библиотеке Стенфордского университета. И когда Керенский решил покончить с большевиками, нужных ему архивов под руками не оказалось. Объявленная им амнистия всем без исключения политическим заключенным позволила многим бандитам и другим уголовникам выдать себя за большевиков и очутиться на воле. Один из них — головорез и убийца Соколов — принимал участие в расстреле царской семьи и потом разъезжал по стране с чтением лекции «Как я убил царя».

Истинная суть многих вождей, пришедших к власти, оказалась неизвестной или вымышленной. Не исключено, что кое-кто из них прежде работал на царскую охранку. И только недавно выяснилось, что родоначальник советской спецслужбы Феликс Дзержинский не всегда был столь железным, каким себя представлял и теперь выглядит в умах своих последователей. А происходил из старинного шляхетского рода, далеко не бедного. Семья владела 92-мя десятинами земли, которые Дзержинские сдавали в аренду. Феликсу было семь лет, когда после ссоры на охоте кто-то из братьев — Феликс или Станислав — нажал на курок ружья, лишив жизни сестру Ванду. Мать сделала все для того, чтобы это осталось тайной. Летом 1917 года Станислава убили бандиты, и единственным хранителем страшной тайны остался Феликс, который эту историю никогда не вспоминал. Из-за того, что считался политическим преступником, брату Казимиру высшее образование пришлось получать за границей. Он уехал в Германию. А в 1935 году вместе с женой Люцией вернулся в Белоруссию. Во время войны жена работала на немцев переводчицей, но была связана с партизанами и спасла свыше 700 человеческих жизней, за что сама, как и муж, поплатилась жизнью. Самый младший из Дзержинских, Владислав, стал профессором по нервным болезням, отказался сотрудничать с немцами и тоже был ими расстрелян. Одна семья — и такие разные судьбы ее членов. Одни братья спасали от смерти людей, другой многим тысячам подписывал смертные приговоры. Прожив в родовом поместье до десяти лет, Феликс поступил в Первую мужскую Виленскую гимназию, в которой проучился лишь до восьмого класса. В Дзержинове, родовом поместье Дзержинских, до сих пор существует фотоэкспозиция семьи. На одном из фотоснимков представлен щеголь с кокетливо закрученными усами, в модном костюме, с длинной сигарой в зубах. Это и есть Феликс Эдмундович. Под фотографией его цитата: «Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд». Можно поверить. На другой фотографии он — господин в мягкой фетровой шляпе и изящном костюме, вполне доволен своей жизнью в буржуазном мире. И лишь на своем последнем фото Дзержинский до странности похож на создателя Красной армии Льва Давидовича Троцкого. Своеобразная игра природы. Неужели это невинное сходство и послужило причиной загадочной смерти «железного рыцаря» революции? Даже случайная похожесть бородок могла раздражать Сталина, и весьма сильно.

Как и Дзержинский, Иосиф Джугашвили (Сталин) не получил полностью образования. В Туруханске, находясь на поселении, он соблазнил четырнадцатилетнюю девочку, у которой от него родился ребенок. И другая женщина была от него в положении. Поэтому его побег из Туруханска вряд ли можно объяснить одним неодолимым желанием побыстрее совершить революцию в России. Он прикладывает все силы для того, чтобы сначала добиться расположения Ленина, а затем освободиться от него и занять вакантное место вождя. Когда Сталин впервые увидел Троцкого, то издал дикий гортанный звук, чему были свидетели, видные партийные работники. Звук более походил на крик, но не человеческий, а звериный, в котором сквозило изумление от увиденного, понимание того, что он тут же не может уничтожить этого интеллигентного вождя, глубины ума которого он никогда не достигнет, ни при каких усилиях, и остается только одно для того, чтобы занять его место, — это постепенно дискредитировать Троцкого, ждать его промахов, а лучше — придумывать их, чтобы было легче и удобнее в конце концов избавиться от него и массы его сподвижников.

Сталин не боялся Ленина. Тот был многословен, много писал непонятного и спорного и слабо разбирался в людях своего окружения, в отличие от Троцкого, знающего цену каждому революционеру и способному дать характеристику даже писателю, даже в газете «Правда», где защищал от нападок Бухарина декадента Сергея Есенина. «Придется и мне покорпеть над книгами, — подумал Сталин, путающий Гоголя с Гегелем, — писатели умеют влиять на умы людей».

Он долго размышлял над тем, как и чем отличиться от Троцкого — военного главковерха и признанного оратора. И решил до поры до времени отмалчиваться, а если придется говорить, то резко и требовательно, приводя в пример бога революции — Ленина. Кто осмелится спорить с Лениным−Сталиным, когда их портреты начнут рядом колыхаться на знаменах? Ленина тогда уже не будет. Он слабоват здоровьем, некоторые недуги его неизлечимы. В крайнем случае через кого-нибудь можно будет припомнить Ленину его грешки, припугнуть его. Он запретил членам партии проводить экспроприации, то есть ограбления банков, но для нужд партии не хватало средств. Поэтому, с ведома Ленина, на время ограбления большевики выходили из партии, а потом их принимали обратно, вместе с деньгами. Впрочем, об этом лучше забыть. И о том, что Ленин не позволил адвокатам-большевикам защищать в Думе членов партии, которые высказывались за поражение в войне с Германией. Хитрец Ленин — хотел заполучить мучеников. Организовать вокруг них политическую спекуляцию. Но его планы сорвал Керенский, спас от смертной казни думцев-большевиков. Нет, об этом лучше забыть. Наоборот, после смерти Ленина нужно будет поклясться на его могиле свято продолжать дело почившего Вождя и построить ему сотни памятников. Почему сотни? Тысячи! Российский люд привык к монархии, Богу, и Сталин дает ему его. В памятниках — Ленина, в реальности — себя. Но пока. Пока… Как бороться с военной славой Троцкого? Подвергать сомнению те или иные его поступки? Но ещё свежи в памяти многих людей факты революций. Придется действовать постепенно, внушать людям, что сейчас именно Сталин истинно военный руководитель. Как это сделать? Для начала… «Придумал! — обрадовался Сталин. — Надо всегда появляться перед народом в военном обличье — в кителе, конечно без погон, во френче, галифе поверх сапог. Даже для лета, для жары пошить такой же костюм, но белого цвета. А на голову необходимо нацепить военную фуражку». Ленин, чтобы выглядеть ближе к массам, носил кепку и закладывал руки в карманы, отодвигая фалды пиджака. Дешевый приемчик. Военный костюм куда солиднее, авторитетнее и со временем выбьет у толпы знание того том, кто был на самом деле главковерхом революции. А для непохожести на многих начал пользоваться курительной трубкой. Он не христианский Бог, ему нужны другие Божественные атрибуты вместо нимбов и ангелов. Он будет попыхивать трубкой, сверкать до блеска начищенной звездочкой на фуражке… Чем не новый бог? Троцкий с ним воевать не станет, но свою точку зрения будет отстаивать с пеной у рта, а Сталин в ответ начнет глубокомысленно попыхивать трубкой и вынимать ее изо рта лишь для того, чтобы вымолвить: «Это — контрреволюция!» Но одним этим вряд ли победить врага, у которого множество сторонников. И пока еще весьма сильных. Сталину донесли, что с Троцким дружит и беспрестанно ходит за ним крупный партийный работник-коминтерновец Карл Радек. Друг Сталина — Ворошилов — назвал его хвостом Троцкого, на что Радек немедленно отозвался стихами: «Голова у Ворошилова мусором завалена. Лучше быть хвостом у Троцкого, чем задницей у Сталина». Возмущенный Сталин при встрече с Радеком зло заметил ему: «Говорят, что вы придумываете про меня анекдоты». — «Ничего подобного, — отозвался Радек, — по крайней мере, последний анекдот о том, что вы вождь мирового пролетариата, придумал не я». У Сталина от возмущения перехватило дыхание. Слова застряли в горле. Раздражали и другие «оппоненты». Театральный режиссер Всеволод Мейерхольд свой спектакль «Земля дыбом» посвятил Троцкому, поэт Маяковский в поэме «Хорошо» посвятил Троцкому несколько хвалебных строк…

Сталин решил покончить с Троцким и его последователями. 3 января 1928 года ГПУ вызвало Троцкого по повестке, но он не явился. Отказался выехать в Астрахань, считая, что его здоровье, подорванное малярией, не выдержит влажного Каспия. Тогда Сталин на 16 января 1929 года назначил высылку Троцкого в Алма-Ату в соответствии с 58-й статьей, за контрреволюционную деятельность. Но депортацию пришлось отложить. Тысячи людей окружили поезд, на котором Троцкий должен был следовать в Среднюю Азию, многие легли на рельсы перед ним. Тогда было решено тайком отправить Троцкого на другой вокзал в иное время, чем было объявлено. Перед этим он закрылся в своем кабинете. Офицер, взломавший дверь кабинета, оказался его бывшим охранником в военном поезде времен Гражданской войны и, увидев легендарного начальника, забормотал: «Застрелите меня, товарищ Троцкий, застрелите!»

Но Троцкий успокоил офицера и даже убедил его выполнить приказ. На маленькой станции, в пятидесяти верстах от Москвы, вагон с Троцким и его семьей прицепили к поезду, направлявшемуся в Алма-Ату. Легче было расправиться с его друзьями, объявленными троцкистами и выброшенными из большевистской партии.

Однажды, на сочинском пляже, Сталину доставили первую книжку Троцкого, изданную за рубежом. Сталин впился в ее строчки, не замечая ни палящего солнца, ни принесенного ему обеда, забыв о брошенной на песок трубке. Он закончил чтение уже при лучах заходящего солнца и с перекошенным от злости лицом бросил книжку в море: «Пропади ты пропадом!» И он понял, что пока живет на свете этот человек, не знать его душе покоя. Он не успокоился даже тогда, когда ледоруб Меркадера врезался в затылок Троцкого, даже когда увидел кинокадры о похоронах своего врага № 1, А сколько врагов еще осталось на свободе? Несчитаное количество! Разбираться с каждым из них — не хватит жизни. «Придумал! — обрадовался Сталин. — А не назвать ли их «врагами народа»»? Врагами не только лично его, Сталина, но и всего советского народа? Хотя «враг народа» — слишком обтекаемое определение… Ну и что? Может быть, именно поэтому самое подходящее. Враг, и точка, и нечего разбираться. И если враг не сдается, то его уничтожают. Даже если сдается, признается, что он есть враг, все равно не будет ему пощады. Смерть врагам народа! Кого к стенке, кого на каторжные работы. Дешевой рабсилой можно будет обеспечить самые тяжелые стройки и производства страны в самых труднодоступных районах, на Севере, Колыме, Камчатке… Надо разослать по районам всей страны разнарядку на поставку врагов народа. «Никакой пощады троцкистам, меньшевикам, эсерам, всем подозреваемым в шпионаже на вражеские разведки — недобитой буржуазии, кулакам, вредителям производства, церковникам, всякого рода оппортунистам, независимо от звания и профессии — ученым, врачам, работникам искусства, сочувствующим вражеским элементам, тем, кто любит распускать языки! Всем умникам! Всем, кто уклоняется от генеральной линии партии или даже способен на это! Очистим страну от бешеных псов империализма!»

До позднего вечера, а зачастую и ночью, горел свет в рабочем кабинете Сталина, подписывающего расстрельные и другие карательные списки.

Неустанно трудились расстрельные команды Феликса Эдмундовича, а позднее — Ягоды, Ежова, Берии. Поток крови залил Россию. На одной Колыме погибли 700 тысяч заключенных, а корабли с рабсилой шли и шли в Ванинский порт. «Будь проклята та Колыма, что названа славной планетой! Сойдешь поневоле с ума, отсюда возврата уж нету…»

Изо всех сил старались угодить Вождю те, кто был ничем, а при нем стал всем. Смерть оборвала злодеяния тирана, и родились стихи: «Морозное и вьюжное прошло. Но падал снег. Не жизни — смерти нужный скончался человек. Наивные, как дети, ушли народы в плач. Впервые на планете оплакан был палач!»

Не вернуть погубленные жизни, не исправить искалеченные жизни, но правду о них рассказать необходимо. Статистика, насколько смогла, подсчитала количество узников ГУЛАГа, в число которых вошел отец героя этой книги Виктор Савельевич Крамаров. Во много раз большим было число членов семей так называемых «врагов народа», своего рода неучтенный семейный ГУЛАГ, где оказался известный артист и мой друг Савелий Викторович Крамаров.

В 1994 году, во время последнего приезда Савелия в Москву, я рассказал ему о том, что в приемной КГБ на Кузнецком Мосту он может ознакомиться с делом своего отца. Лицо Савелия посуровело, холодным блеском загорелись глаза:

— Я обязательно это сделаю.

— За месяц до приезда напиши заявление. Розыск дела занимает немалое время.

— Спасибо. Все сделаю как надо, — заключил Савелий, и я заметил набежавшую на его ресницу слезу. Я знал, что Савелий страшно переживал горестную судьбу отца и узнать что-либо о его жизни было заветной мечтой. Но жизнь Савелия оборвалась раньше, чем он смог воплотить эту мечту. Оставались вдова, дочь, и я решил ради них, ради светлой памяти о своём друге найти дело его отца и рассказать о нем родным, живущим в Америке, и двоюродному брату Виктору — москвичу. Вдова Савелия Наталья Крамарова-Сирадзе прислала мне из Сан-Франциско нотариально заверенную доверенность на ознакомление с делом отца мужа.

Я сижу в приемной КГБ у кабинета работника, которому подавал заявление. Он заметил меня, но прошел мимо в кабинет и закрыл за собою дверь. Прошел час, но дверь не открывалась. Наконец за пятнадцать минут до конца работы приемной работник жестом приглашает меня зайти в кабинет.

— Что у вас?

— Я подавал заявление о розыске дела Виктора Савельевича Крамарова, — говорю я и протягиваю работнику доверенность.

— Помню, — хмуро говорит он, — но что вы принесли?

— Доверенность от жены Савелия Крамарова.

— Ему она жена, а кем приходится его отцу? — возмущенно произносит он. — Всего-навсего невесткой!

— Да, — соглашаюсь я, — но других, более близких родственников у Савелия Крамарова нет. К тому же именно вы в этом кабинете просили меня принести доверенность именно от его жены. Я сделал то, что вы просили.

Работник смущается.

— Ладно, — снисходительно произносит он, — если дело личное, то покажем полностью. Если групповое — частично, те места, что связаны с подсудимым.

— Он реабилитирован полностью, — замечаю я.

— Не придирайтесь. Я оговорился, — бросает мне работник, — Ждите, вам позвонят, когда дело будет готово к показу.

И вот через пару недель я сижу в уже знакомой мне небольшой комнатке приемной КГБ за обыкновенной ученической партой с поднимающейся крышкой. Здесь я знакомился с делом своего отца, Стронгина Льва Израилевича, бывшего директора Государственного издательства еврейской литературы, осужденного по 58-й статье, пункт 10, якобы за издание националистической литературы. Сейчас я здесь нахожусь один, а в 1956-м году, когда начался процесс реабилитации невинно осужденных, за партами не было свободных мест. Сидели родные осужденных, читали их дела, и многим становилось плохо, кое-кому даже вызывали «скорую». Читать дикие признания родных, выбитые зверскими пытками, — на это не у всех хватало сил. В комнатке пахло валидолом и валерьянкой. Раздавались вздохи и даже стоны. Печальная и незабываемая картина. Я подумал, что в какой-то мере хорошо, что Савелий не увидел дело своего отца, избежал нервного стресса. На его долю и без того выпало немало переживаний как на сына врага народа. Об этом рассказывает книга. А сейчас передо мной лежат документы, которых Савелий не видел.

Основное обвинение, предъявленное отцу: «Использовал трибуну советского суда для антисоветской агитации, вызывая недовольство существующим строем у окружающих».

Адвокат по профессии, с отличием окончивший юридический факультет Киевского университета, проходил практику в Верховном суде СССР, что на Поварской улице, после окончания аспирантуры был принят на работу в Московскую коллегию адвокатов. В 1937 году участвовал как защитник в инсценированных НКВД процессах против «врагов народа», пытался найти смягчающие обстоятельства в действиях подзащитных и находил, включал их подвиги в годы Гражданской войны, ударный и оцененный правительственными наградами труд в послевоенном строительстве, что и послужило поводом для обвинений против него самого. Особым совещанием при НКВД было решено: «Виктора Савельевича Крамарова за контрреволюционную деятельность заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лет, считая срок с 14 марта 1938 года». Подпись: «Ответственный секретарь Особого совещания И. Шапиро. Верно: Старший оперуполномоченный 4-го отделения 5-го отдела УМГБ по АК лейтенант Мазалов».

Через полгода мне удается выбить, в буквальном смысле этого слова, после многочисленных звонков и запросов две фотокарточки отца Крамарова (обе в профиль), кстати, не приклеенных к делу, а прикрепленных к нему тесемками, след от которых виден на фото. На первой фотографии отец Крамарова выглядит сравнительно добрым, крепким, моложавым. Он — юрист и понимает, что никаким вредительством не занимался, и надеется на скорое освобождение. Фотография сделана сразу после ареста. На второй фотографии, после допроса и пыток, кажется, что присутствует совсем другой человек — осунувшийся, поблекший, с глубокой морщиной, возникшей между глаз, но не потерявший уверенность в своей невиновности, с прищуренным, но волевым взглядом. Увы, надеждам его на досрочное освобождение или на то, что сфабрикованное дело будет признано ошибочным и отменено, не суждено было сбыться. Полностью отбыв срок заключения в Усвитлаге, он был освобожден из-под стражи 13 марта 1946 года. Жил в городе Бийске. Работал юрисконсультом в конторе «Заготзерно». В деле находится справка об обнаружении при обыске имущества Виктора Савельевича Крамарова: профсоюзный билет, расческа и семейная фотография. Жил один, снимал комнату у местной жительницы. Пребывать на свободе ему оставалось немногим более трех лет.

1 марта 1950 года он был снова арестован по ордеру № 24 на основании «Постановления об избрании меры пресечения». За что? Оказалось, за те же «грехи», что в 1938 году, за что уже отбыл полный срок заключения. И уже 6 марта 1950 года его допрашивает в городе Барнауле старший лейтенант Киселев.



Вопрос: За что вы были арестованы в 1938 году?

Ответ: В 1938 году я был арестован и обвинялся в том, что якобы состоял в контрреволюционной организации, существовавшей среди коллегии защитников г. Москвы.

Вопрос: В чем конкретно выражалась ваша антисоветская деятельность?

Ответ: Никакой антисоветской деятельностью я не занимался, так как ни в какой контрреволюционной организации не состоял. Более того, я ничего не знал об ее существовании.

Вопрос: В процессе следствия 1938 года вы давали подтверждающие показания по вопросу вашей причастности к контрреволюционной организации. Почему вы отрицаете это сейчас?

Ответ: Действительно, тогда я признавал, что занимаюсь антисоветской деятельностью. Сейчас я это категорически отрицаю, потому что этого ничего не было.



Следователь Киселев задумался. Он знал, что по делу, по которому привлекался Крамаров, были разрешены спецмеры, то есть пытки. След от них и сейчас виден — шрам на носу. Следовательно, предстояло повторить прежний приговор, а чтобы отличиться, нужно найти новые факты контрреволюционной деятельности Крамарова, уже после освобождения, в Бийске. Поэтому 2 марта 1950 года следователь Асямов допрашивает четырех свидетелей — сотрудников бийской конторы «Заготзерно», где юрисконсультом работал Крамаров. Всем им следователь задает один и тот же вопрос: «Что вам известно об антисоветской деятельности Крамарова»? И от всех получает одинаковый ответ: «О фактах антисоветской деятельности Крамарова ничего не знаем и никогда не слышали от него антисоветских высказываний».

Следователь задерживает директора конторы Никиту Павловича Ревякина, орденоносца, дважды раненного на войне, бывшего замполита роты.



Вопрос: Никита Павлович, вы и ваши сотрудники ответили на мой вопрос, словно под копирку, не сговорились ли вы выгородить Крамарова?

Ответ: А чего его выгораживать? У кого ни спросите, каждый скажет, что он грамотнейший работник, свое дело знает досконально.

Вопрос: Не высказывал ли он недовольство чем-либо?

Ответ: Было дело. Шумел, и не раз.

Вопрос: Уточните, по какому поводу.

Ответ: Бланки для отчетности не завозили, а как отчитываться без бланков? На чем? Вот он и поворчит насчет этого, а потом линейку в руки, карандаш — и сам эти бланки рисует. Аккуратнейший человек.

Вопрос: Вы его даже хвалите. А ведь он отсидел восемь лет. Не накопилось ли у него недовольство нашей властью? Не говорил ли он чего-либо антисоветского?

Ответ: Я уже показывал. Не говорил.

Вопрос: А под хмельком? Неужели не развязывал язык?

Ответ: Да не пил он, еврей. У меня в роте были евреи. Тоже непьющие.

Вопрос: Может, с хозяйкой своею делился разными мыслями? У вас зерно не горело?

Ответ: Бог миловал. Не горело. Каждый год план по заготовкам выполняем. Вы нам Крамарова оставьте. Лучшего юриста во всей округе не сыщешь!

Вопрос: Никита Павлович, можно, я эту вашу отсебятину выброшу из протокола? Она к делу не относится. Ладно?

Ответ: Не надо. Пусть остается. Нам этот работник нужен!



После допросов Виктор Савельевич Крамаров проходит медицинское обследование. Как и после первого суда. Перед высылкой. Заключение: «Обнаружена миокардистрофия, к физическому труду годен ограниченно».

16 марта 1950 года выносится заключение и. о. начальника УМГБ по Алтайскому краю полковника т. Черемисова и прокурора, старшего советника юстиции т. Верещагина: «В отношении обвиняемого Крамарова Виктора Савельевича, 1900 года рождения, считаем необходимым применить меру наказания — ссылку на поселение».

7 июня особое совещание при министре государственной безопасности Союза ССР постановляет: «Крамарова Виктора Савельевича за участие в меньшевистской эсеровской организации сослать на поселение в Красноярский край. Выдан наряд для этапирования в ссылку 18 июля 1950 года».



Поражает вопиющая политическая безграмотность членов особого совещания, не знающих, что эсеровская организация меньшевистской быть не может. Это — две различные партии. Постановление подписывает начальник секретариата особого совещания. «Верно» — подписывает секретарь Крюкова. Для них юридическая правильность осуждения — мелочь. Они делали главное: поставляли властям «врагов народа» — рабсилу.

15 августа 1950 года Виктор Савельевич Крамаров этапируется в Туруханский район Красноярского края. В боковом кармане арестантской робы лежит его фотография с малышом на руках — сыном Савелием. Они больше не увидятся, и отец не узнает, кем станет его сын, как на его жизни — сына «врага народа» — отразится судьба отца.

О чем думает заключенный? О том, как выжить, как утолить постоянный голод, как заставить себя не съесть сразу всю пайку, чтобы знать, что у тебя еще есть еда и поможет тебе, когда закружится голова. И ты можешь упасть и не подняться, уснуть на морозе, и тогда конец. Часто посещают думы о семье. Сын подрос, уже ходит в школу. Он сделал для него все, что мог. Для него и для жены. Следователь хотел припаять ему изменную статью. А это значит для подсудимого расстрел, для жены — высылка в лагерь, для сына — детдом и потом, как правило, беспризорничество. Следователь попался зверюга. С семиклассным образованием. Но в чине полковника. Выслужился благодаря своему зверству. Бил нещадно. Старался попасть по голове, говорил, что если вернешься из лагеря, то чокнутый. Во время допросов даже помочиться не разрешал, и видно было, что с нетерпением ждет, когда у ног заключенного образуется лужица, после чего захохочет от радости, от того, что унизил мужчину с высшим образованием. Затем повалит на пол, ткнет лицом в лужицу и сунет под нос протокол, мол, подписывай, что выполнял задания вражеской разведки, дискредитировал советскую власть, все равно отсюда живым и здоровым не выберешься. Савелий Викторович терпел пытки до потери сознания, лишь однажды не выдержал и подписал протокол с обвинением, по которому грозило не более десяти лет. Выбрал из худшего самое благоприятное: жена работает, сын учится. Жаль, весточки от них редко приходят. И больше не придут. Развелась с ним дорогая Бася. Когда он получил из Мосгорсуда бумагу о разводе, то глазам не поверил, чуть с ума не сошел. А потом проплакал всю ночь. А утром подумал, что не могла она сама пойти на развод с ним. Ее заставили. Наверное, грозили уволить с работы, если она не разведется с мужем — врагом народа. А как жить без работы? Да еще с сыном-школьником. Савушка, бедный. Он, видимо, об этом не знает и пусть не узнает никогда. Спасибо ему за теплые письма. Виктор Савельевич понял жену и простил ее, но душу его с той поры охватила неимоверная тоска. За что так искалечили его жизнь? Зачем учили наукам? Дали в Москве жилье, работу. Зачем? Чтобы уничтожить?

Как юрист он понимал, что его, дважды осужденного по одному и тому же делу, не выпустят на свободу. Слишком много знает. Он так горевал и отчаивался, что силы буквально с каждым днем заметно покидали его. Он перестал вырабатывать норму, и теперь лес стал для него непреодолимой стеной на пути домой. Виктор Савельевич Крамаров не вернулся из Туруханска. Дело спецпоселенца Крамарова находится в архиве Красноярского УВД.

О том, чего не знал Сава

Он любил солнце, даже зимой, когда небесное светило грело не столько тело, сколько душу, вселяя надежду, что оно скоро наберет энергию и разольет повсюду свое тепло, оживляя природу и согревая людей. Он любил тепло, тянулся к нему, наверное потому, что ему не хватало его в жизни. На первый взгляд это кому-то может показаться странным, и небезосновательно. Савелий Крамаров был одним из самых популярных и любимых народом артистов кино. На его творческих вечерах иные зрители, за отсутствием мест в зале, буквально висели на люстрах. Увидеть своего кумира было для них истинным удовольствием. И когда на телевидении редактор Борис Пургалин и режиссер Евгений Гинзбург задумали сериал, состоящий из шоу известных артистов, вернее — их бенефисов, то для первого бенефиса, который должен был привлечь особый интерес зрителей, выбрали Савелия Крамарова и не ошиблись в своем решении. После показа передачи она была объявлена цикловой, и далее снимались бенефисы Мартинсона, Гурченко, Голубкиной, По замыслу редактора и режиссера героем бенефиса выбирался синтетический артист, то есть способный показать себя разносторонне и даже в различных жанрах искусства. Киноартист Савелий Крамаров выступил в своем бенефисе не только с отрывками из кинофильмов, но и в роли конферансье, гостеприимного, доброжелательного хозяина передачи, пригласившего на вечер своих коллег, незаурядных артистов, не боясь, что они «перебьют» его успех, а будучи уверен, что они, безусловно талантливые люди, упрочат его, что и произошло. Помимо интересных рассказов о своей киножизни, Савелий спел удачную песенку и даже танцевал. Я был автором сценария этого бенефиса, и после него у меня с Савелием возникла крепкая творческая и человеческая дружба. Савелий Крамаров был одним из редких людей, который ни разу не обманул и не предал меня, даже в мелочах, и однажды сказал: «Ты мне в жизни делал только хорошее», Те же слова я могу произнести в его адрес. И теперь, по прошествии многих лет с того времени, я думаю об одном важном свойстве его таланта, послужившем причиной выбора Савелия Крамарова для первого телебенефиса, его неизменного киноуспеха у зрителей. Само появление артиста в фильмах, даже не совсем удачных, приносило радость людям, потому что в его таланте присутствовала народность, несшая черты многих людей, понятная и близкая им.

Признанный ныне неверным — увы, пока теоретически — лозунг «Искусство принадлежит народу», то есть должно быть понятным ему, нанес немалый урон некоторым выдающимся творцам, воплощавшим лозунг в жизнь, и самому народу. В своей книге мемуаров Федор Шаляпин вспоминает о двух благотворительных концертах, данных им для народа в 1912 году в Киевском цирке, вмещающем две тысячи зрителей. Переполненный рабочими зал подпевал ему «Дубинушку» и даже оперные арии (!). А после революции, на юбилейных торжествах в Витебске, солдаты протыкали штыками панно художника Марка Шагала, как непонятные, а значит, вредные и чуждые им. Послереволюционное искусство во многих своих проявлениях не возвышало души людей, а снижало их культуру, порою опускаясь до их низменных чувств и потребностей. К сожалению, немало примеров тому и в настоящее время. Не обошел этот злосчастный лозунг и творчество Савелия Крамарова. С годами он понял это и выделял из массы сыгранных им фильмов в России только шесть. Умоперемена (термин великого русского историка и религиозного философа Льва Петровича Карсавина) пришла к Савелию Крамарову в немолодые годы, и он, как и его великие коллеги по искусству: Федор Шаляпин, Марк Шагал, Михаил Чехов, Игорь Стравинский, — не видя путей развития своего творчества на родине, покинул ее. Тем не менее, лучшие роли Савелия Крамарова, согретые его обаянием, искрящимся юмором и отражающие правду жизни, вошли в историю комедийного искусства. Его творческий путь, по сути человека с улицы, пришедшего в кино без всякой протекции, весьма интересен и заслуживает всяческого уважения.

Он шел к успеху, надеясь только на себя, без чьей-либо поддержки и меценатства. Правильно заметил один умный человек о том, что таланту нужно помогать, а посредственность пробьется сама. И я знаю, что многие коллеги Савелия Крамарова по жанру юмора пробились на телеэкран, пользуясь покровительством сильных нашего недавнего времени. Один артист развлекал семью бывшего министра культуры Демичева, другой — самого Брежнева и его внуков, третий — министра МВД Щелокова… Даже в Большой театр некоторые певцы попадали по протекции членов ЦК и его Политбюро. За спиной Савелия Крамарова не было никого из сильных мира сего. Были и творили актеры, таланту которых он поклонялся, у которых учился. Мастерами высочайшего уровня были для него блестящий артист театра и кино Игорь Ильинский, истинно народный артист кино Петр Алейников и, конечно, Аркадий Райкин, современник Савелия, увидев которого первый раз на сцене, он долго не мог прийти в себя от восторга. Многие юмористы, попав под влияние действительно блестящего, высококультурного и остросовременного сатирика, старались подражать ему, и не случайно слишком зло, но в чем-то правильно каждого из них называли в эстрадном мире «Райкиным для бедных» или «Райкиным для нищих».

Савелию удалось отрешиться, найти мужество, чтобы уйти от пути подражания кому-либо из великих артистов, но, конечно, он взял на вооружение их опыт, те черты творчества, что могли помочь ему в становлении личности. Он учился не только у коллег по жанру, но и у лучших драматических артистов, которых буквально боготворил.

Я забежал вперед в своем повествовании о Савелии Крамарове намеренно, чтобы показать не только уникальность его таланта, но и удивительное восхождение к успеху артиста, которого начальство не поддерживало и нисколько не было заинтересовано в атом. Одаренного певца Вадима Козина заточили в Магадан, и первую же его попытку приблизиться с гастролями к Москве госбезопасность остановила в городе Горьком. В противоположность ему оригинальнейший и славный певец Александр Вертинский, после прибытия из-за границы, спокойно разъезжал с концертами по всей стране. Но многие русские люди из Харбина и Шанхая, а точнее — десять тысяч человек, не решились после революции вернуться на родину, бежали из Китая, опасаясь расправы с ними работников ГПУ, очутились на Филиппинах, где гибли от голода и тропических болезней. Их спас глава Русской церкви в Сан-Франциско архиепископ Иоанн, добившись замены в их паспортах принадлежности к Китаю, чьим представителям ограничивался въезд в США. Он отправил за ними корабли, привезшие русских беженцев в Сан-Франциско. Среди них было немало отличных специалистов в технике, а также талантливых людей искусства. Недавно умерла прекрасная актриса Роза Туманова, сыгравшая в голливудском фильме роль легенды русского балета Анны Павловой. Провожал Розу Туманову в последний путь и русский американец Савелий Крамаров, переживая ее уход из жизни и понимая, насколько печальна участь человека, погибшего на чужбине. И, наверное, он вспомнил свою юность и то, что даже после XX съезда партии, разоблачившего культ личности Сталина, когда потянулись домой из лагерей сотни тысяч оставшихся в живых невинно осужденных людей, многие рядовые чекисты не покинули прежние места службы или растворились в других организациях. Отношение их к бывшим врагам народа мало изменилось. Несомненно, что кое-кто из таких людей засел в администрации киноискусства и без энтузиазма, если вообще не отрицательно, встретил появление в фильмах сына «врага народа», хотя и реабилитированного, но в их сознании врага, молодого артиста Савелия Крамарова. Открутим пленку его жизни еще назад, чтобы понять рождение в нем юмористического таланта, и вспомним, что юмор является обратной стороной трагедии. Виктор Савельевич Крамаров, отец Савелия, еще молодой, но уже видный член Московской коллегии адвокатов, красивый человек с одухотворенным лицом, добрыми глазами, одержимый желанием помочь людям, тайком изучивший речи знаменитого дореволюционного адвоката Плевако, поразившие его логикой мышления, глубиной проникновения в судьбы подзащитных, милосердием, желанием помочь оклеветанным и даже смягчением приговора виновным. Плевако считал, что излишняя жестокость губит в осужденном человеческое начало, и Виктор Савельевич был в этом и во многом другом с ним мысленно согласен. Мысленно, так как считал, что иные свои размышления не стоит произносить вслух в стране, где врага уничтожают, если он не сдается, — не судят по законам, а уничтожают. Он начал писать научную работу о суде шариата в Чечне, но столкнулся с материалами о том, что большевики обещали дать чеченцам возможность жить и править согласно шариату, потребовав взамен оказывать отчаянное сопротивление Белой армии. И деникинцам пришлось на своем пути к Военно-Грузинской дороге сжигать аулы. Иначе продвинуться к этой дороге они не могли. Чеченцы, ведомые новым Шамилем — старцем Узуном-Хаджи, — боролись с ними бешено. Ведь Антон Иванович Деникин требовал в Чечне соблюдения только царского суда. Многие чеченцы погибли, сражаясь с деникинцами, и заполучили суд шариата, но через год он был отменен и введены советские порядки, а муллы высланы в Соловки и другие лагеря. Виктор Савельевич как юрист понимал стремление большевиков к единству законов, но как человек был ошарашен их обманом и жестокостью. Возмущался, разумеется, мысленно, видя и другие нарушения законности, особенно касающиеся арестов и высылки из страны инакомыслящих людей. Но он верил Ленину, порушившему черту оседлости евреев, давшему им равные права с другими народами. По нескольку раз перечитал слова Сталина: «В СССР строжайше преследуется законом антисемитизм как явление глубоко враждебное советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью». Виктор Савельевич интуитивно чувствовал в этих словах фальшивое звучание, не зная таких законов в Конституции, в судебном кодексе, и считал, что смерть — исключительное наказание — может быть применена за убийство, вредительскую измену родине, но не за плохое отношение к тому или иному народу. Здесь более уместна разъяснительная работа, моральное воздействие на националистов» а не расстрел их. Но он уже вступил в партию, иначе его не утвердили бы в коллегии адвокатов. У него была прекрасная жена, маленький ребенок, сын, о котором он мечтал. Мучило только то, что у сына было утолщение века одного из глаз. Виктор Савельевич обращался к врачам, но никто из них не брался исправлять сыну зрение. Один из врачей тихо заметил ему, что нужную операцию могут сделать его сыну только за границей, в Германии или Америке. Виктор Савельевич расстроился, но его успокаивало, что в остальном ребенок развивается нормально, И он верил, что советская медицина со временем достигнет высот не меньших, чем в Америке, и даже перегонит ее.

Виктора Савельевича дважды вызывал к себе председатель коллегии адвокатов Самарин. Он приглашал коллегу присесть на стул, стоящий у огромного полированного письменного стола с резными ножками, за которым, говорят, сидел едва ли не глава царской охранки. Минуту-две председатель молчал, заставляя коллегу смущаться и нервничать. Потом, вздохнув и выпучив глаза, заговорил:

— Вы же умный человек, Виктор Савельевич, — и снова сделал паузу, — вы знаете, что городской суд отменил решение районного суда по делу Тимохина, которого вы защищали чересчур рьяно. И суд смягчил приговор. Зачем вы этого добивались? Ведь Тимохин совершил растрату! И сам в этом признался!

— Да, — согласился Виктор Савельевич, — но явился в милицию с повинной. А причиной растраты была любовь… Безумная любовь!

— Первый раз слышу о подобном, — скорчил недоуменную гримасу председатель.

— И я тоже впервые встретил подобное дело! — оживился Виктор Савельевич. — Тимохин влюбился в молодую интересную женщину, привыкшую к шикарной жизни. А сам кто? По профессии — бухгалтер. Зарплата — кот наплакал. Любовь его оказалась сильнее рассудка. Он взял деньги из кассы своего треста и махнул с любимой на юг, в Гагры. Месяц провел так, как хотелось любимой. На встрече со мною говорил, что о содеянном не жалеет. Готов понести наказание. Зато целый месяц был счастлив с этой женщиной. А до этого никого по-настоящему не любил. И лицо его при этих словах сияло. Думал, что такой любви не встретит никогда. А вы знаете, что адвокат даже в преступнике должен найти что-то доброе, человеческое, что поможет ему защитить его. А тут любовь… безумная любовь! Поэтому я очень старался, защищая Тимохина!

— М-да, — вздохнул председатель, — вы старались, а городскому суду это не понравилось. Он квалифицировал растрату, сделанную Тимохиным, как умышленный вред, нанесенный государству, как контрреволюцию.

— Что?! — изумился Виктор Савельевич. — Какая здесь контрреволюция?! Обыкновенная растрата денег, если хотите, то хищение, но не более!

— Т-с-с! — прошипел председатель коллегии. — Я вас ценю, Виктор Савельевич, за искренность, но считайте, что я вас предупредил о недовольстве властей вашей защитой. И никому о нашем разговоре — ни слова. Я скажу, что вы признали свою ошибку. И не спорьте со мною. Идите. До свидания, Виктор Савельевич!

В другой раз председатель коллегии адвокатов встретил его еще более хмурым, нервно барабаня пальцами по столу:

— Вы опять перестарались. С делом Зальцмана. Звонили из обкома партии!

— Но Зальцман ни в чем не виновен. Дачу построил на свои кровные. Это доказано. Его оправдал суд.

— Оправдал! — сверкнул ненормальным взглядом председатель. — Но опять благодаря вашей защите!

— Я представил суду все документы. В действиях Зальцмана не было ничего преступного.

— Ну и что?! — стукнул рукой по столу председатель, — Зальцман — бывший бундовец! Разве вы этого не знали?!

— Знал, — признался Виктор Савельевич, — с ваших слов. Но разве это влияет на его дело? Не понимаю…

— Черт возьми вашу наивность, Виктор Савельевич! — вспылил председатель. — Вы, еврей-коммунист, рьяно защищали бывшего бундовца. Как еврей еврея. Вы забыли заветы Ленина о недопустимости сепаратизма в пролетарском государстве!

— Я ничего не понимаю, — растерянно произнес Виктор Савельевич. — Есть законы. Я напомнил о них суду. Он со мною согласился. Поэтому Зальцман на свободе.

— Был, — усмехнулся председатель, — а теперь получил десятку, без права переписки, с конфискацией имущества. Он оказался врагом народа!

— Значит, его дачу тоже конфисковали? — поинтересовался Виктор Савельевич.

Председатель заерзал в кресле, потом отодвинулся от стола и коллеги.

— Там уже живет кто-то из начальства ГПУ… Вы понимаете, что происходит? Я вас прощаю. Последний раз. Может случиться так, Виктор Савельевич, что я вам больше не смогу помочь, — неожиданно опустил голову председатель и обхватил ее руками.

Разговор с председателем озадачил и даже испугал Виктора Савельевича. Он медленно шел домой, чтобы успокоиться, зная, что его волнение заметит жена, а он не хотел ее расстраивать. Но овладеть собою полностью ему не удалось.

— Что случилось? — спросила жена, когда он склонился над кроваткой сына.

— Ничего не случилось, Васенька, — через силу улыбнулся муж. — Как чувствует себя наш медвежонок?

— Утром распеленался и даже завизжал от радости, — сказала жена.

— Любит свободу, — задумчиво произнес муж. — Ничего особенного не произошло. Мне сделали замечание, что я защищаю людей, которые этого не заслуживают.

— Что это такое? — удивилась жена.

— Не знаю, — вздохнул Виктор Савельевич, — в институте нас учили совсем другому, защищать даже самого закоренелого преступника, даже самого страшного убийцу. Найти обстоятельства его жизни, смягчающие наказание, а тут… Мне кажется, что переворачивается мир, а упреки в мою сторону не поддаются элементарной логике.

— Может, тебе это только кажется, ты устал, много работаешь, — заметила жена.

— Я должен думать, как защитить клиента, от меня в какой-то мере зачастую зависит его жизнь. В какой-то мере. Пусть в небольшой, но зависит. Точнее — зависела. Сейчас…

— Что сейчас? — взволнованно вымолвила жена. — Ты от меня что-то скрываешь, Виктор, очень важное. Прошу тебя только об одном — помни, что у тебя есть жена и маленький ребенок, будь осторожнее.

— Ты права, Бася, — улыбнулся Виктор Савельевич, видя, как Сава пытается освободиться от пеленки, — но я мечтал о громких процессах, которые я выиграю, и иногда мне удавалось спасти подзащитных даже при показаниях против них, сделанных начальственными лицами. Правда торжествовала, и я был счастлив. Об этих процессах умалчивали «Правда» и даже «Гудок», где собрались отличные журналисты, мне было обидно, но не более, я радовался тому что сделал все, что мог, и не без пользы. Ты права, Бася, надо быть осторожнее. Но… но зачем тогда я стал адвокатом?! — вдруг вспылил Виктор Савельевич. — Зачем?!

Жена ничего не ответила, спазмы в горле мешали ей говорить. Она видела, что муж растерян, взбудоражен случившимся, но не знала, как ему помочь. Она подошла к детской кроватке, скрывая от мужа слезы, и помогла Саве освободиться от сковывающей его движения пеленки. Сава от радости замахал ручками, и так смешно, что она улыбнулась.

Виктор Савельевич понял, что с мечтой о громких процессах придется повременить. Он брал дела о мелких кражах, квартирных склоках. Очередь к нему в юридической консультации поначалу уменьшилась, а потом исчезла совсем. Он болезненно переживал падение к нему интереса клиентов, но успокаивался, вспоминая, что делает это ради любимой жены и крошечного сына, жизнь которого еще впереди; и кто, кроме родителей, поможет ему обрести себя? Надо быть осторожнее. Действительно, мир переворачивался на его глазах, и многие вожди революции вдруг были объявлены троцкистами и шпионами разведок капиталистических стран. Начались громкие процессы, о них сообщала пресса, народ требовал смерти двурушникам и врагам народа. Виктора Савельевича в этих процессах удивляло многое: и отсутствие фактов преступной деятельности обвиняемых, и необъяснимая пассивность адвокатов в их защите, которой, по существу, вовсе не было. Причиной самых суровых приговоров было лишь признание обвиняемыми своей вины. Его поражало их безволие, даже казалось, что они готовы признаться во всем, даже самом невероятном, в чем обвинит их прокурор. Он сидел в зале на одном из таких показательных процессов и тупо смотрел на сцену, ему показалось, что он присутствует не на судебном разбирательстве, а на заранее отрепетированном трагедийном театральном действе. Он даже обрадовался, что внял советам жены, что ему не приходится участвовать в подобной фантасмагории. Но через несколько дней ему позвонили из коллегии адвокатов и попросили срочно явиться к председателю. Стол, за которым сидел председатель, был свободен от обычной кипы бумаг, и его полированная поверхность блестела от солнечного света, проникающего в комнату через открытое окно.

В отличие от прошлых приемов, председатель сразу, без вступительной паузы, перешел к делу:

— Вы — член партии, Виктор Савельевич, и мы доверяем вам очень важную работу… — Тут председатель замялся, приблизил свое лицо к адвокату и полушепотом произнес: — Мы доверяем вам защиту… — И он еще тише назвал имя одного из вождей революции, ныне обвиняемого в троцкизме.

Виктор Савельевич Крамаров, давно отошедший от крупных дел, даже чисто уголовных, обомлел, услышав это предложение.

В душе вспыхнула надежда на удачное продолжение карьеры, и он, забыв обо всем, что думал о волне более чем странных судебных процессов над бывшими революционерами, ныне оказавшимися предателями родины, оживился, и глаза его весело заблестели.

— Но согласился ли подсудимый, чтобы его защищал именно я?

— Его никто не будет спрашивать. Защитников назначают, — таинственно вымолвил председатель, чтобы коллега не противился предложению и не поинтересовался, кто назначит его защищать одного из бывших соратников Ленина.

Виктор Савельевич смутился, но желание вернуться на адвокатский олимп перевесило сомнения.

— Ладно. Я согласен, — вдруг покраснев, неожиданно даже для себя, сказал Виктор Савельевич.

И вышел он из кабинета председателя со смятенной душой, не замечая ничего и никого вокруг, и резкий гудок едва не наехавшей на него машины вернул ему более осмысленное сознание. Он направился в библиотеку и взял подшивку «Правды» за последние два месяца. Отчеты о судах над изменниками родины крупным шрифтом располагались на первой странице газеты.

В протоколе Каменев признавал свои чудовищные действия, в которые трудно было поверить искушенному в судебном производстве человеку. Виктор Савельевич читал признание Каменева, и мысль о самооговоре внедрялась в его сознание, но он внимательно знакомился с отчетами от начала до конца.

«Дважды мою жизнь пощадили, — говорил на суде Каменев, — но есть предел всему. Есть предел великодушию пролетариата, и мы его достигли. Мы сейчас сидим здесь бок о бок с агентами секретной разведки иностранных держав. Наше оружие было тем же. Мы служили фашизму, мы организовали контрреволюцию против социализма. Такова была дорога, нами избранная, и такова пропасть презренного предательства, в которую мы упали».

Ему вторил Зиновьев, третий по значению, после Ленина и Троцкого, вождь революции: «Я виновен в том, что вслед за Троцким был создателем троцкистско-зиновьевского блока, который поставил своей целью убить Сталина, Ворошилова и других вождей… Я признаю себя виновным в том, что был главным организатором в убийстве Кирова. Мой извращенный большевизм превратился в антибольшевизм и через троцкизм пришел к фашизму».

Виктор Савельевич в этих словах уловил момент правды, в словах «извращенный большевизм». Значит, когда-то Зиновьев был настоящим большевиком. А его подзащитный, герой Гражданской войны, тоже, видимо, скажет, что перешел в лагерь троцкизма, но его заслуги в революции неоспоримы. О них можно будет сказать на суде и потребовать смягчения приговора, по крайней мере спасти подзащитному жизнь. Но вспыхнувшая надежда на то, что он сможет выступить на суде, как подобает истинному адвокату, погасла, когда он прочитал слова генерального прокурора Вышинского — кстати, многим известного как меньшевика, примкнувшего к большевикам после Гражданской войны. Вышинский неистово требовал: «Взбесившихся собак я требую расстрелять, всех до одного! Коварного врага щадить нельзя! Весь народ трепещет и негодует! Я присоединяю свой возмущенный голос к гулу миллионов!»

Соседка по коммунальной квартире открыла дверь. Виктор Савельевич прошел по коридору к своей комнатке. Жена кормила Саву и не заметила, что муж расстроен, но он не мог не поделиться с нею своими сомнениями по поводу предложенного ему дела.

— Откажись! — не задумываясь, сказала она, — Не ввязывайся в эти страшные события, Я видела портрет Вышинского. Если снять с него очки, то откроются его совершенно бездушные злые глазки. Я их разглядела. Зачем тебе связываться с этим опаснейшим человеком?

— Поздно, Бася. Я дал согласие. От меня это требовали. Сейчас отказаться от навязанного мне дела не менее опасно, чем вести его. Я могу выступить в суде, как поступали другие адвокаты. Во всем согласиться с прокурором и только в конце своей речи осторожно обратиться с просьбой смягчить наказание подсудимому, если это возможно, если это позволит народ.

— Откажись! — со слезами на глазах, прижимая к себе ребенка, умоляюще произнесла жена.

— Уже нельзя, Басенька. Я буду осторожен, — обещал Виктор Савельевич.

Но когда начался суд и казалось, что кем-то загипнотизированный подсудимый машинально повторяет обвинения прокурора, Виктор Савельевич почувствовал, что в его душе нарастает протест, с которым он не может справиться, и он в своей речи все-таки упомянул о заслугах подсудимого в разгроме Белой гвардии. Глаза Вышинского сверкнули дьявольским блеском, раздался рокот в зале. Подсудимого приговорили к смертной казни. Под аплодисменты зала. Никто не подошел к Виктору Савельевичу, когда он покидал суд. Даже друзья, коллеги-адвокаты. Ему даже показалось, что они сторонятся его, как прокаженного. Они тогда еще не знали, что будут осуждены за создание в коллегии эсеро-меньшевистской группы, пытающейся в судах дискредитировать советские законы и политику партии.

Вокруг детской коляски

Странная ситуация возникла в домике на Второй Мещанской, в квартире, где жила семья Крамаровых. В то время, когда народ требовал казни врагов народа, у соседей по квартире не проявилась ненависть к арестованному Виктору Савельевичу. Они понимали, что он арестован по политическим мотивам, но и даже не представляли, когда он успевал заниматься враждебной деятельностью. Жена его не работала, сидела с маленьким ребенком, а он утром спешил в юридическую консультацию и на заседания суда, забегая домой пообедать, а иногда и не успевал поесть, когда затягивался процесс, в котором он участвовал, вечером принимал в консультации клиентов и, вернувшись усталый домой, садился за письменный стол, набрасывая тезисы защиты клиента на ближайшее судебное заседание. И вся жизнь семьи Крамаровых проходила на глазах соседей, обыкновенная жизнь людей с весьма средним достатком. Соседи знали в лицо родственников Баси, даже брата отца и его жену, раз в два-три года приезжавших в Москву из Львова. Соседи приглашались понятыми при обыске в комнату Крамаровых, где еле уместились чекисты, и чтобы открыть шкаф или залезть под кровать, им приходилось тесниться и уступать место друг другу.

— Есть! — вдруг закричал один из них, доставая с полки тисненный золотом дореволюционного издания том с речами известного адвоката Плевако.

Начальник взял книгу в руки, перелистал ее и, наморщив лоб, отложил в сторону.

— Не то.

— А где ваши записки? — обратился он к адвокату.

— Какие? — удивленно спросил Виктор Савельевич.

— Ну, эти, — замялся начальник, — эти, которые вы использовали, выступая в суде.

— Вам нужен мой архив, — догадался Виктор Савельевич и привстал со стула.

— Не вставайте! — грозно заметил ему начальник чекистов. — Мы сами достанем. Где он, ваш этот… архив?

— Под кроваткой ребенка, — грустно ответил Виктор Савельевич.

— Ишь куда запрятал, — ехидно произнес один из участников обыска, сдвинул коляску и разбудил маленького Савелия. Тот замотал головой, разглядывая незнакомых дядей, и, не найдя среди них ни отца, ни сидящую на кровати маму, громко заплакал.

Начальник нахмурился, его раздражала дикая теснота в комнатке, мешавшая работать, и тут еще подействовал на нервы пронзительный плач ребенка.

Чекист, собирающий папки Виктора Савельевича, предложил вывезти коляску в коридор.

— Не положено, — вздохнул начальник.

— Так он еще малец, даже не ходит, — заметил другой чекист.

— Не положено! — повысил голос начальник, хотя и понимал, что маленький ребенок не выберется из коляски, не совершит ничего преступного, ничего не спрячет и не выбросит, но свято следовал инструкции.

— А еще придется делать опись, писать отчет, — вздохнул третий чекист, пересаживая Виктора Савельевича со стула у письменного стола на стул, стоящий у небольшого обеденного столика.

«Слава богу, что комната маленькая и вещей немного», — подумал про себя начальник, которого громкий плач Савелия начал выводить из равновесия.

— Успокойте ребенка! — разрешил он матери. Она взяла Савелия на руки, прижала к себе, и мальчик, по инерции простонав менее минуты, замолчал.

Чекисты облегченно вздохнули. Понятые расписались, где им показали, не читая, под чем ставят подписи, и покинули комнатку.

— Прощайтесь, — заключил начальник, обращаясь к родителям Савелия.

Мальчик последний раз увидел отца, обнимающего мать, почувствовал на своем лице их слезы и, словно осознавая пришедшую в его семью беду, разревелся, и настолько сильно, что чекисты поспешили выйти из комнаты.

— Хватит! — приказал начальник Виктору Савельевичу и жене, схватив мужа за плечо.

— Береги Савелия. Я вернусь! — глотая слезы, успел вымолвить Виктор Савельевич, которого чекисты подтолкнули к двери. Он понимал, что сказал на суде лишнее, сказал правду, чего не делали другие защитники в подобных процессах, не считая, что чем-то нарушил закон, — наверное, не мог поступить иначе. И вот наступила расплата.

Соседи, еле приоткрыв двери, с изумлением наблюдали, как чекисты выводили под руки их соседа, к которому они не раз обращались за советами и который никому из них не отказывал в просьбах, даже составлял их заявления и письма в различные государственные инстанции, письма логичные, юридически обоснованные, и настолько, что на них далеко не всегда приходил отказ, чаще обещания разобраться в том или ином деле. Выходя на общую кухню, соседи боялись встретить его жену, не зная, как реагировать на происшедшее, боясь выразить ей сочувствие, из-за чего можно было пострадать. Они страшились друг друга, подозревая, что кто-нибудь из них может написать донос в НКВД. Даже перестали разговаривать между собой, обходясь общими, ничего не значащими фразами, касающимися кухонных вопросов.

Бася лежала на кровати в шоковом состоянии. Она машинально накормила Савелия, он успокоился после неожиданного вторжения чужих людей. «Я — твоя мама, — прошептала она сыну, — я не дам тебя в обиду, спи, миленький». А теперь она находилась в полузабытьи, путались мысли в голове, страх за судьбу сына мутил сознание, но постепенно она заставила себя думать четче. Вспомнились недавние разговоры с Виктором, ночные доверительные беседы, ведшиеся тихо, чтобы не разбудить Савелия и от боязни того, что и стены имеют уши. В невиновности мужа она не сомневалась, ни на мгновение, ни на йоту. Ни в чем не корила его, хотя и прежде советовала, а потом просила не участвовать в судебном процессе над врагами народа. Муж, далёко не тщеславный человек, но молодой адвокат, жаждущий интересных дел, мог отказаться от защиты известного в стране человека, и, наверное, вся его вина состояла в том, что он нетрафаретно, не как другие коллеги провел защиту. Видимо, в адвокатуре ему сказали или намекнули, как нужно вести себя на процессе, но он не смог перебороть свой честный и принципиальный характер, исполнил долг, не думая о последствиях. После процесса нервничал, на улице опасливо оглядывался назад, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним.

— Неужели ты думаешь, что кому-то очень нужен, что сотворил преступление? — однажды, после того как он в очередной раз боязливо огляделся вокруг, заметила ему жена.

— Что я мог сделать, как ты думаешь? Вчера сошел с рельсов трамвай, на шахте в Донецке случился обвал. Неужели это моих рук дело? Но я почти уверен, что скоро будет процесс над вредителями, якобы совершившими обвал. И водителя трамвая могут посадить, даже могут найти людей, подговоривших его нанести урон нашему транспорту.

— Ты шутишь? — сказала жена.

Виктор отрицательно покачал головой и больше не сказал ни слова, показывая жене, что они находятся на улице, и снова обернулся назад. Его страх, наверное, не в такой степени, как у него, передался жене. Ночью, когда уже уснула квартира, а в этом Бася убедилась, пройдясь по коридору и увидев, что во всех комнатах погас свет, она тихо спросила у мужа:

— Виктор, неужели ты серьезно думаешь, что за тобою следят? И как ты это определяешь?

— Очень серьезно, — шепотом ответил муж, — меня могут посадить даже за анекдот, который я рассказал на дне рождения у своего товарища.

— За какой анекдот? Ты мне его рассказывал?

— Нет, — сказал муж, — даже тебе боялся его рассказать, а в компании выпил, захотелось чем-то развеселить друзей, и я ляпнул, что в центре Москвы к еврею подходит приезжий и спрашивает: «Вы не знаете, где здесь Госстрах?» — «Не знаю, — отвечает еврей, — а Госужас — вот», — и показывает на здание Лубянки.

Бася засмеялась, довольно громко, не могла сдержаться.

— Ты смеялась слишком громко, — прошептал Виктор, — точно так же поступил и я, не мог сдержаться на процессе, даже в компании, где никто не тянул меня за язык. Такой у меня характер. Ничего со мной не поделаешь. А как я узнаю людей, следящих за мною? По их пустым однотипным лицам, даже по трафаретной одежде. Кстати, ты помнишь, как выглядели особисты в «Зойкиной квартире»?

— Нет, — призналась Бася, — я даже удивилась, когда узнала, что спектакль сняли с репертуара.

— Зато я как юрист, а Булгаков как писатель — мы оба, наверное, знали, как одеваются особисты. У них на складе, видимо, не было выбора в одежде. Так вот, особисты, пришедшие арестовывать Зойку, были одеты в одинаковые костюмы и желтые туфли. Других туфель у них в ЧК не было. Я обратил внимание на эту деталь, мне было очень смешно. Давно не видел такую искрометную пьесу.

— За что же ее сняли? — поинтересовалась Бася.

— Не знаю, — шепотом произнес Виктор. — Могли снять просто за то, что пьеса талантливая. Это началось давно… — не договорил задуманное Виктор и замолчал.

— Говори, — попросила жена, — тем более, если начал. Ты же знаешь, какая я любопытная. Говори!

— Только не шути, — сказал Виктор, — я опять не могу сдержаться, хотя знаю, что своим рассказом могу напугать тебя, посеять сомнения в твоей головушке, но ты моя жена, мне не с кем поделиться, кроме тебя, и я не могу сдержаться, — вздохнул Виктор.

Она не увидела в темноте его лицо, но почувствовала, что муж говорит с нею серьезно, очень серьезно, как никогда прежде.

— Ты должна знать, Бася, что это началось давно. Еще при Ленине. Он сам взял билеты в Швейцарию Мартову, чтобы тот уехал из России. Потом выслал на корабле из страны многих философов, ученых, писателей, не согласных с его теорией пролетарской революции. Пролетариат, малограмотный, прямо от станка, не может руководить страной. Кое-кого из специалистов, особенно военных, перешедших на его сторону, Ленин оставил даже на высоких постах. И я думаю, что их сейчас уничтожает Сталин. Я не верю, что подсудимые на моем злосчастном процессе, да и на других, ему подобных, в чем-либо виноваты перед страной, тем более являются агентами буржуазных разведок. Наверное, им обещали жизнь за безропотность и согласие с обвинениями прокурора. Они оговаривали себя. Я — мелкая сошка. Но я хоть очень мало, но помешал власти, защищая героя Гражданской войны, сказав о нем даже толику правды. Надеюсь, что меня не тронут, но все-таки оглядываюсь по сторонам, когда иду по улице. Я боюсь за тебя, за Савелия. Что станется с вами, если меня арестуют? Уже месяц, как со мною перестал здороваться председатель нашей коллегии, при встрече делает вид, что не замечает меня. Плохой признак… А анекдот, что я рассказал сегодня тебе, действительно остроумный. Давай спать, милая!

Бася вспомнила этот разговор с Виктором и то, что в ту ночь они не уснули. Он обнимал и целовал ее так нежно, как будто это была их последняя ночь. А утром она увидела слезу на его реснице. Она не верила в самое страшное, а он понимал больше ее и оглядывался на улице не случайно, не зря. И тут же в ее сердце вспыхнула надежда, что ничего предосудительного Виктор не совершил. И рассказанный им в компании анекдот не более чем анекдот. В этом разберутся и Виктора отпустят. Были такие случаи, что арестованных людей отпускали, не сразу, а через год-два. Но надежда вскоре стала угасать, когда она вспомнила о процессе, где, несмотря на защиту Виктора, Подсудимый был приговорен к расстрелу. Снова начали путаться мысли, она устала от переживаний. Бася раньше считала, что жизнь благоволит ей, подарила культурного, верного и заботливого супруга, и неожиданно в памяти возникли его слова, сказанные как бы между прочим, позавчера, за день до ареста. «Я рад, — сказал Виктор, — что у тебя здесь есть родные братья. У меня один — во Львове, но тоже очень близкий нашей семье человек». Наверное, Виктор надеялся, что в случае беды с ним родные помогут ей.

Неожиданно раздался стук в дверь.

— Бенедикта Соломоновна, вас к телефону, — раздался голос соседки. Новым знакомым и соседям она представлялась как Бенедикта.

Бася вскочила с кровати и, надев тапочки, поспешила к телефону.

— Алло! Алло! Я слушаю вас! — нервно, но с надеждой, что звонят родные, произнесла она. — Алло! Алло! — Но трубка молчала.

Странный звонок расстроил ее, и мгновенно куда-то испарилась усталость. «Пойду работать, — решила она, — первым делом надо устроиться на работу. Но куда? Куда возьмут жену арестованного?»

Определенной специальности, кроме умения печатать на машинке, у нее не было. «Если не устрою Савелия в ясли — не хотелось бы отдавать его туда, — то буду брать работу на дом. У одного из братьев есть машинка». После этих мыслей ей стало легче, но на несколько часов. Вечером, в обычное время, когда она ждала с работы Виктора, она ощутила всю безысходность своего положения и почувствовала, что лишается рассудка. Несвязный говор, донесшийся из детской коляски, вернул ее к жизни: у нее есть Сава. Она должна жить ради сына. Она обещала Виктору во что бы то ни стало, при любых обстоятельствах сберечь его. И она это сделает.

Она прилегла на кровать и вскоре уснула, рой мыслей подавила неимоверная усталость — нервная и физическая, а ей показалось, что она не спала, а находилась под наркозом, от которого окаменели руки, ноги, голова. Но когда подал голос Савелий, она, преодолевая этот наркоз, все же поднялась с кровати. На какое-то время Бася растерялась. Раньше продукты приносил Виктор, а теперь как быть, она не может оставить ребенка одного. Позвонить кому-нибудь из братьев? — подумала Бася и заплакала — у нее не будет сил сказать им, что арестовали Виктора, она просто расплачется в трубку. Она отправилась на кухню варить кашу для Савелия. Сама есть не хотела, еще не оправилась от поразившего ее удара судьбы. Было около шести утра, квартира еще не проснулась, и это придало ей уверенность. Она не знала, как отреагируют на арест мужа соседи. Двое из них, будучи понятыми при обыске, не выражали никаких эмоций, выглядели официально и с самым серьезным видом подписывали бумаги, которые им подсовывали чекисты. Одна из бумаг была с описью вещей мужа — выходного костюма, двух рубашек и пары ботинок. Один из чекистов предупредил ее, чтобы она ни в коем случае не продавала эти вещи. До решения суда. Бася догадалась, что чекист подразумевает возможное осуждение мужа с конфискацией имущества. Она вздрогнула от этой мысли. Конфискации имущества обычно сопутствовал длительный срок заключения или высшая мера наказания — расстрел. Спазмы стали душить ее, закружилась голова, и она, чтобы не упасть, оперлась о коляску Савелия. Его детское лялякание вернуло ей сознание и силы. Она даже подумала, что, слава богу, ее слабость не видел Виктор, которого уже увезли. Она слышала, как машина, прозванная в народе «черным воронком», скрипнула, зафырчала и сдвинулась с места.

Она спешила. Ей не хотелось встречаться с соседями именно сегодня, когда она наверняка выглядит измученной. К зеркалу даже не подошла, чтобы причесаться. Сварит кашу, накормит Савелия и приведет себя в порядок. Люди должны видеть ее собранной и сильной, по крайней мере, уверенной в себе, а если зайдет разговор о муже, то она скажет, что с ним разберется следствие, она не знает никаких правонарушений с его стороны. Возможно, вышла ошибка или кто-то оговорил мужа. Он был хорошим адвокатом, и у него могли быть завистники. И вообще она не собирается унывать, ей надо растить сына. При мыслях о его судьбе спазмы снова подкрались к горлу, на ресницы навернулись слезы.

В этот момент в кухню вошла соседка. По ее нетвердым шагам Бася догадалась, что это Ангелина Степановна, вдова царского генерала, погибшего еще в Первую мировую войну. Бывшая генеральша помалкивала об этом, рассказала только Виктору и Басе, считая их самыми приличными людьми в квартире и веря, что Виктор, как адвокат и добрая душа посочувствует ей, понимая, какой жизнью она жила и как трудно ей сейчас, когда она влачит нищенское существование.

— Поплачь, дорогуша, — сказала она, видя состояние Баси. — Поплачь. Легче станет. Я полжизни проплакала. Наверное, поэтому жива еще. И обязательно поешь. Слышишь? Без этого нельзя!

Бася послушала Ангелину Степановну и подсыпала в закипающую воду пару ложек манки.

День тянулся медленно. Казалось, что без Виктора приостановилась жизнь. Теперь никто не расскажет ей о международном положении, и не по-газетному, а со своими комментариями, не поведает об адвокатских удачах, интересных уголовных делах… Ведь она последние годы, после того как родился Савелий, не работала, хотя уход за маленьким ребенком вылился в трудную работу, зато приносящую радость.

Она почувствовала, что готова звонить братьям, но они пришли сами, узнав о беде. Позвонили поздно вечером, когда обычно брал трубку Виктор, а взяла Бася, и по ее тревожному, взволнованному голосу они догадались, что стряслось самое худшее. Оказывается, что Виктор рассказывал им о слежке за собой, о том, что может с ним произойти.

На следующий день пришел самый близкий брат — Леопольд, которого в семье для краткости называли Лео. Пришел со своей женой — Марией. Было десять вечера. Видимо, побаивались, что за квартирой Виктора следят до сих пор. Перебороли страх и не позвонили, а тихо постучали в дверь. Бася догадалась, что стучатся к ней. Поспешила открыть замок. Мария увидела Басю, и лицо ее искривилась от попытки сдержать слезы. Ей это удалось, пока она с братом не зашла в комнату, где не было Виктора. Лишь там женщины обняли друг друга и разрыдались, а Лео подошел к коляске и с нежностью, грустно смотрел на спящего Савелия.

Говорили тихо. Лео вступил в разговор после того, как Бася рассказала об обыске, предчувствиях мужа.

— Я знал, — вздохнул Лео, — мы договорились с Виктором перезваниваться каждый день. Мы ждали его звонка. Потом позвонили сами и все поняли. Мы ничего не можем исправить, Басенька. Надо жить дальше. У тебя сын. И ты всегда должна помнить, что у тебя есть семья по фамилии Волчек. Это я, Мария, другие братья. Надо написать во Львов — брату Виктора. Наверное, письма тоже просматривают. Но мы напишем иносказательно. Держись, Бася. Я знаю твой самостоятельный характер, но сейчас не время его проявлять. Мы — одна семья и будем помогать тебе, — сказал Лео и положил на стол деньги. — Я устрою тебя работать к себе, в проектный институт.

— Кем? — удивилась Бася.

— Копировщицей, — сказал Лео, — заключим с тобой договор. Анкету заполним. Иначе нельзя. Отдел кадров требует. Такой сейчас порядок. О муже напишешь, что арестован, но не осужден. Думаю, что не придерутся. Работу освоишь быстро. Будешь приходить за ней и в назначенный день сдавать. Лично мне. Если на первых порах что-то не получится, я скажу тебе, что и как нужно исправить.

— Я могла бы еще работать машинисткой. Ты забыл? — сказала Бася.

— Помню, — ответил Лео, — но у нас в институте есть вакантное место копировщицы. Будет постоянный оклад, а машинисткой станешь подрабатывать. Я дам тебе свою машинку. Большая. Займет много места. Куда ее поставить? — осматривая комнату, вслух подумал Лео и остановил свой взгляд на письменном столе Виктора.

— Поставим сюда, — вздохнула Бася.

Помощь братьев пришлась очень кстати. Присылал деньги брат Виктора из Львова. Оклад копировщицы был очень маленьким. И работу для машинки она получала нерегулярно, по нескольку страничек в месяц. Сущие копейки. Однажды днем, услышав, как она стучит на машинке, ее в коридоре встретила Ангелина Степановна и, гордо вскинув подбородок, насколько могла, так как мешала сгорбленная спина, заметила:

— Я тоже работала машинисткой, Бенедикта. — И многозначительно добавила шепотом: — И многие из наших тоже. Из тех самых, понимаешь? Даже первая жена одного из министров Временного правительства вынуждена была пойти в машинистки. Ей повезло, что она была первая, а не последняя. Ту отправили на Соловки. Я не могу простить этому Временному правительству и наивному чистюле Керенскому массу промашек! — вдруг ощетинилась Ангелина Степановна и выругалась матом. Бася от удивления выпучила глаза. — Да, да! Иначе не скажешь! — подтвердила свой настрой соседка. — Да, Александр Федорович был культурнейшим человеком, но в душе ребенком. Он трижды должен был арестовать Ленина. Обязан, черт его побери, как председатель правительства! За связь Ленина с немцами. У Керенского в руках были документы о получении Лениным денег от немцев для революции, для расшатывания России. Потом объяснял свою глупость тем, что хотел создать коалиционное правительство. Еще я думаю — щадил земляка из Симбирска. И в результате мы потеряли мужей. На хорошие должности нас, их жен, не брали. Оставалось идти в уборщицы, дворники или стучать на машинке. До сих пор работаем. И нас еще немало. Наших дочек, племянниц, невесток, тех, что сохранились. А знаешь, почему нас терпят? Потому что мы печатаем грамотно! — Тут глаза Ангелины Степановны расширились. — И Виктор был для них чересчур интеллигентным и умным адвокатом. Они не любят таких. Плодят себе подобных. Ты, надеюсь, никому не расскажешь о нашей дружеской беседе, голубушка? Впрочем, мне уже плевать на то, что они со мною сделают. Спасибо тебе, голубушка, что меня выслушала. Будешь знать, с кем жила рядом. Не просто со старушенцией, а с женой боевого генерала! Я закончила три курса в Институте благородных девиц! Да, да, благородных! — снова вскинула подбородок Ангелина Степановна и направилась на кухню. — Теперь я сама себе говорю: «Кушать подано». И ничего, привыкла. А к их жизни, их хамству не привыкну никогда!

Бася с удивлением слушала соседку, до сего дня считая, что живет рядом с примитивной старухой. А оказалось, что с умной женщиной, мыслящей своеобразно, но логично, и главное — уважающей Виктора. И не знала в тот день Бася, что эта женщина потом множество раз выручит ее, присматривая в ее комнате за маленьким сыном. Когда соседка умерла, Саве уже было семь лет. Через год он пошел в школу. А до этого несколько раз спрашивал у мамы: «Где бабушка?» — «Уехала», — объясняла мама. «Куда? Когда вернется?» — пытался выяснить Савелий. «Не знаю», — отвечала мама. «Ты меня обманываешь, — обиделся сын, — бабушка умерла.»

— А где папа?

— На войне, сынок.

— А где был раньше?

— Разве ты не помнишь?

— Я вообще папу не помню.

— Да, тебе было четыре года, когда он уехал учиться на военного.

— Далеко уехал.

— Далеко.

— А почему не писал?

— Занят был. Очень. А когда война началась, у него вообще дел невпроворот.

— Жаль. Неужели нет времени мне написать? Я бы ему сразу ответил. Наверно, на полевую почту? Ты его адрес знаешь?

— Знала. Но его адрес часто меняется. Сегодня — здесь, завтра — там. Понимаешь?

— Ага, — кивнул головой Савелий, хотя столь частые перемещения отца показались ему странными. — Может, он нас разлюбил, мама?

— Что ты?! — ужаснулась мама. — Наш папа такой человек… Он нас никогда не разлюбит. Ты не слезал с его рук. Он тебе песенки пел.

— Что пел, помню. А лицо его — только по фотографии. Почему у нас только одна папина фотография?

— Не знали, что будет война. Не спешили фотографироваться.

— Жаль, — вздохнул Савелий, — но когда же он нам все-таки напишет? Скоро?

— Как война кончится, обязательно напишет, — вздохнула мама. — Мы вместе будем ждать папу. Вместе легче.

— Конечно, — согласился Савелий.

Потом они с мамой эвакуировались на Урал. Мама продавала свою одежду, чтобы прокормить ребенка, так как помощь от братьев, разбросанных по фронтам, стала приходить нерегулярно и была мизерной. Леопольд Соломонович Волчек дослужился до звания капитана и помогал, как мог, жене и родной сестре Басе. Письма от него приходили редко. Бася с сыном вернулись в Москву в 1944 году, а его демобилизовали в 1946-м. До окончания срока Виктора оставалось меньше двух лет. На семейном совете решили рассказать Савелию о судьбе отца. Пора. И он будет писать отцу письма. Он школьник. Его не тронут. А Басю, как жену врага народа, могут уволить из проектного института, куда ее устроил брат, и снова копировщицей, но теперь уже штатной.

Но с рассказом тянули. Назначали даже день, но потом переносили. Боялись травмировать мальчика. Постепенно подготавливали, говорили, что скоро узнают папин адрес и первым напишет ему письмо Савелий. Он обрадовался: «Я пока буду думать, о чем напишу. Я уже думаю! А ты, мама, о чем сейчас думаешь?»

— О том, чем будем завтракать, ужинать…

— Как-нибудь перебьемся, мама. Главное, чтобы скорее приехал папа!

После войны даже начальники зарабатывали не много. Продукты все получали по карточкам. Лео с женой тоже жилось нелегко. И тогда он собрал семейный совет, без Баси, и братья решили, что Савелий будет каждый день обедать у одного из трех братьев. Даже составили для мальчика график, где указывалось, в какие дни и у кого он обедает. Савелий ездил на обеды после школы и однажды, приехав к дяде Лео и тете Маше, с гордостью произнес:

— Вчера вечером я написал письмо папе! И сразу пошлю, как только узнаю его адрес!

Жестокое прозрение

Это было за 356 лет до нашей эры. В ту же ночь, когда родился Александр Македонский, человек по имени Герострат поджег седьмое чудо света — знаменитый храм Артемиды в Эфесе. История гласит, что на допросе Герострат объяснил свой поступок желанием каким бы то ни было способом увековечить свое имя. Тогда в Эфесе был издан приказ: «Забыть Герострата». Но прошло уже несколько десятков столетий, а имя Герострата помнят люди, оно стало синонимом честолюбца, стремящегося приобрести славу путем страшных разрушительных действий. Но до сих пор историки не могут найти, даже предположительно, имена людей, создавших славный храм Артемиды. История имеет странное, но устойчивое свойство — повторяться. И сегодня звучит современно, как афоризм, изречение средневекового философа Эразма Роттердамского: «Иногда побеждает не лучшая часть человечества, а большая». Большая часть нашей страны преклонялась перед вождями большевизма, и имена их не исчезнут из людской памяти и в грядущие столетия, а лучшая часть человечества, умная, честная, благородная, ставшая жертвой нового строя, возможно, умышленно предается забвению. Поэтому я столь много внимания уделил в книге, посвященной жизни и творчеству актера Савелия Крамарова, его отцу, осужденному по 58-й статье Уголовного кодекса, якобы за буржуазную пропаганду. Впрочем, эта статья тоже войдет в историю нашей страны как синоним клеветнического измышления, погубившего миллионы ни в чем не повинных людей, обрекая на мучения их семьи.



Кончилась война, и через месяц-два начали возвращаться с фронта люди. Савелий уверен, что встретит отца, и рано утром, перед занятиями спешит на Белорусский вокзал, благо он недалеко от дома, и после занятий по два-три часа дежурит на платформе. Завидует тем, у кого там назначена встреча. А остальные, в основном женщины, выстраивают в конце платформы живой коридор, надеются, как и Савелий, на счастливую встречу. Перед ним за день проходят тысячи военных, он боится пропустить отца. Жадно вглядывается в их лица. В боковом кармане лежит фотокарточка отца. Когда он видит похожего на него человека, то сверяет его лицо с тем, что на фотокарточке. Сердце дрожит от предчувствия встречи, от волнения прерывается дыхание. Он несколько раз бросался к военным с криком: «Папа! Это я — Савелий!»; они с добротой и нежностью смотрели на него, но отрицательно качали головами, а один признался: «Нет у меня сына. Пойдем жить ко мне. А?» Но тут Савелий замотал головой: «Я своего отца жду. Мы много лет не встречались. Я его никогда не оставлю. Извините».

Приходя домой, Савелий спрашивал у мамы:

— Не приехал?

— Нет, — кручинилась мама, — он бы тебя узнал. У него тоже есть твоя фотография.

На вокзале разгрузились сотни эшелонов с фронта, но отца среди вернувшихся не было.

— У меня буквально разрывается сердце, когда я вижу твои мучения, — неожиданно всплакнула мама, — не приедет папа. Его не было на фронте.

— А где же он был? — побледнел Савелий. — Ведь шла война! Он что же…

— Нет, твой папа не стал дезертиром, и он достойно защищал бы родину, если бы…

— Что если бы? — напрягся и покраснел Савелий.

— Его, наверное, оклеветали, сынок, или вышла ошибка. Я толком не могу объяснить тебе. Но наш с тобою папа, наш замечательный папа, — мама поднесла к глазам носовой платок, — как тебе объяснить?

— Скажи как есть, — пролепетал Савелий.

— Папа осужден, — собрав волю в кулак, вымол вила мама, — он находится в лагере для заключенных. Я уверена, что со временем его оправдают, он не совершал ничего плохого, никому не причинил зла… Но пока… Нам остается только одно — ждать папу.

— Не может быть, чтобы в нашей стране осудили человека ни за что ни про что, — глотая слезы, произнес Савелий.

— Может, — сурово вымолвила мама, — от ошибок не застрахован никто. Я верю в невиновность отца!

— Я — тоже, — растерянно проговорил Савелий, — надо бороться за папу! Доказывать! Надо писать жалобы!

— Я писала. Не помогло, сынок.

— Давай вместе, мама! Ладно?

— Конечно, сынок. Мы не оставим в беде папу. Он сейчас далеко. В Сибири.

Савелий осунулся, поблек, мысли в его голове путались, но одна из них — о невиновности отца — отметала сомнения.

— Я приготовил письмо папе. И пошлю его. Почему вы до сих пор скрывали все от меня? Я уже взрослый человек!

— Такая жизнь, Сава, что тебе придется взрослеть раньше, чем положено по возрасту, — заметила мама, — ты должен быть сильным человеком!

— Постараюсь, мама, — с трудом вымолвил Савелий, слезы Душили его, и он нежно прислонил голову к маминому плечу.



Он в душе долго не мог смириться с горькой судьбой. Выстоял длинную очередь в приемную Ворошилова — Председателя Верховного Совета. Отнес туда прошение о помиловании отца. В очереди простоял три дня. И вокруг него стояли такие же женщины, как его мама, такие же дети, как он, и все они совершенно не походили на родных врагов народа. И у всех них были бледные, грустные лица. Лица людей, переживающих горе. И хотя были они из разных республик, разных национальностей, но говорили на одном языке сочувствия друг другу. Наконец подошла очередь Савелия. Он вошел в большой кабинет, в конце которого за канцелярским столом сидела женщина средних лет в черном костюмчике с белой блузкой. Она приняла прошение Савелия. Открыла широкую папку и аккуратно прикрепила его прошение к массе других. Закрыла папку и кивнула ему головой, как бы говоря, что все, что от нее полагается, она сделала.

Поначалу Савелию казалось, что люди подозрительно глядят на него, словно знают, что он сын врага народа. Потом заметил, что отношение к нему осталось такое же, как и прежде, но об изменении в своей биографии решил помалкивать.

Мама живет надеждой поехать к отцу, буквально отрывая от скромнейшего семейного бюджета по пять — десять рублей в месяц. Она посылает мужу посылки и денежные переводы. Раз в полгода, чаще не разрешается. И перечень продуктов и вещей для посылок ограничен, и переводы денег малы. Мама однажды призналась Савелию, что, на ее взгляд, все эти ограничения не дают папе поправить здоровье, выжить на лесоповале при диких морозах. Она считает, что Савелий уже взрослый человек, ему тринадцать лет, он должен знать правду об отце и писать ему добрые, нежные письма. Она понимает, что это нелегко сделать пареньку, видевшему отца только на фотокарточке, где он держит сына на вытянутых рука, гордится своим крепким и обаятельным малышом. И Савелий старается в каждом письме сказать папе о себе и маме что-нибудь очень приятное. «Дорогой папочка, — начинает он письмо, — мы с мамой чувствуем себя хорошо, часто вспоминаем тебя. Мама говорит, что мы скоро увидимся. Я очень жду нашей встречи. Учусь хорошо. В основном получаю четверки и пятерки». Здесь Савелий лукавил, чтобы не расстроить отца, учился он плохо, по поведению у него была тройка. Классный руководитель не раз вызывал маму в школу, жаловался на Савелия:

— Ваш сын может учиться. У него пятерка по биологии. Наверное, этот предмет ему нравится. И учитель по литературе говорит, что ваш сын иногда задает ему интересные вопросы. Значит, думающий мальчик, но, извините, хулиганистый. Уходит с уроков. Грубит учителям. Откуда это у него?

— Много времени проводит во дворе, — краснеет мама.

— А родители? Вы что, не можете повлиять на него? Пусть вмешается отец, если не помогут слова, то пусть накажет сына. Ничего страшного в этом не будет. Это тоже один из методов воспитания. Может, даже самый действенный. Раньше, при царе, учителям разрешалось бить непослушных учеников линейкой по ладоням. Наш гуманный строй запретил это, но я, извините, иногда с удовольствием применяла бы физические наказания к школьникам. А что я сейчас могу? Поставить вашего сына в угол? А он оттуда строит рожицы и смешит весь класс, отрывает от занятий. Выставишь его из класса — он вообще уходит из школы. Поговорите с отцом. Пусть примет меры.

Мама еще больше краснеет, до корней волос. Она не может сказать учительнице, что отец Савелия осужден, что она весь день крутится, чтобы еле-еле свести концы с концами. Она обещает серьезно поговорить с сыном.

— Он может не закончить школу, у него тройка по поведению! — угрожающе заключает учительница.

Мама бледнеет. Этого она боится больше всего на свете. У нее две мечты: дождаться возвращения мужа и увидеть аттестат Савелия об окончании школы. Потом приедет отец, начнет работать, наладится жизнь в семье, и Савелий поступит в институт. На приезд отца она только надеется, не больше. Вряд ли ему разрешат жить в Москве. Он получил восемь лет, с правом переписки, в одном из писем намекнул, что не признал себя виновным ни в чем страшном, не подписал ни один изменный протокол, хотя очень требовали. Бася понимает, что скрывается под словом «требовали». Значит, били. От других жен, чьи мужья были осуждены по той же статье, она слышала, что следователи пытают подсудимых, особенно сильно в тех случаях, когда они противятся им. От мыслей, что пытали Виктора, она каждый раз едва не сходит с ума, начинаются боли в сердце, и, чтобы прекратить их, она силой воли гонит из головы ужасные мысли, успокаивает себя тем, что Виктор жив, что все-таки вернется домой, точнее — выйдет из лагеря на свободу. Бывшим политическим заключенным не разрешали жить в Москве и еще в тридцати шести городах. Поэтому Бася готовилась к поездке в Бийск. Побывала в недалеком от Москвы городке Александрове, который отстоял на сто один километр от столицы и не входил в список запрещенных городов. «Может жить где угодно, — сказал ей один из адвокатов, прежде работавших в одной с Виктором юридической конторе, — где угодно минус тридцать семь городов», — и передал ей их список. Города Александрова Владимирской области в этом списке не было. Бася поехала туда и ужаснулась, встретив там исхудалого, со впалыми щеками, еле передвигавшего ноги человека в замасленной телогрейке, в рваных кирзовых сапогах, наверняка недавно вернувшегося из лагеря. Она хотела подойти к нему, расспросить о жизни в лагере, может, он тоже отбывал срок в тех же местах, что и Виктор, но не решилась из-за страха, хотя не поняла, что именно испугало ее, наверное, боязнь узнать жуткую правду о лагерной жизни; «Неужели Виктор выглядит так же, как этот бедолага?! — ужаснулась она, но тут же подумала: Пусть. Лишь бы вернулся, лишь бы был жив». Она выходит его» Помогут ее братья и брат Виктора из Львова. Он не забывал Басю, присылал небольшие переводы, видимо, столько, сколько мог. Он был скрипачом и играл в оркестрике в кинотеатре перед началом сеансов.

Бася приехала из Александрова грустная, но не сломленная увиденным. «Значит, есть люди, которые выживают и выходят на свободу!» — потом не раз твердила она себе, когда ее одолевали сомнения и страхи за судьбу Виктора. Он был волевым человеком, но постепенно становился пессимистом, еще на свободе. Поначалу верил, что, будучи адвокатом, сможет помочь людям, но с годами разочаровался в своих былых надеждах и не видел перспективы, просвета для их осуществления. Савелий, не зная об этом, писал отцу бодрые письма о том, что они с мамой очень ждут его. Виктор ответил сыну, что он должен гордиться своей мамой, и сам счастлив, что судьба подарила ему столь верного, умного и надежного друга, что он безумно любит их обоих и живет думами о скорой встрече с ними.

Бася рассказала братьям о жалобе классного руководителя на Савелия, просила воздействовать на него, и когда он приезжал к ним обедать, то получал, помимо еды, большую порцию назиданий о необходимости хорошо учиться и примерно вести себя в школе. Савелий терпеливо выдерживал все их бесчисленные и многословные нарекания, и не только потому, что зависел от них, но и потому, что они говорили правду. Но дяди и тетки не знали, что скрывается за этой правдой, почему Савелий плохо учится и даже хулиганит. Он не мог, боялся им сказать, что некоторые предметы не нравятся ему и поэтому он не готовит уроки по ним. Ему действительно лень заниматься тем, что неинтересно. И хулиганит он не случайно. Ударил одноклассника за то, что тот обозвал его косым. Ударил сильно, чтобы неповадно было другим, и специально играл роль хулиганистого парня, с которым лучше не связываться. Староста класса пригрозил, что с таким поведением и такими отметками Савелия не примут в комсомол, а он этому обрадовался и даже улыбнулся.

— Чего ржешь? — удивился староста. — Не станешь комсомольцем!

— Не стану, — уверенно произнес Савелий, — я сам считаю, что не достоин этого звания.

— Так исправься! — предложил староста.

— Попробую, — нетвердо вымолвил Савелий, — не не ручаюсь, что получится.

— Почему? — спросил староста, — Все в твоих силах!

— Не все, — напористо заметил Савелий, — ведь вы прозвали меня косым, и я буду драться с каждым, кто обзовет меня. Буду драться! А кто примет в комсомол хулигана? Никто! И правильно сделает!

Староста опешил от его слов и, не найдя, что возразить ему, отошел в сторону. А Савелий действительно обрадовался угрозе старосты. Он боялся вступления в комсомол, вернее, того момента, когда придется встать из-за парты и рассказать всему классу свою биографию, в первую очередь — где и кем работают родители. Он боялся признаться в том, что его отец осужден и сидит в лагере. Об этом узнают учителя, вся школа, будут смотреть на него как на сына врага народа, а если он скажет, что считает отца ни в чем не виновным, то будет еще хуже, получится, что Савелий не доверяет советскому суду и сам не лучше своего отца. Могут за это исключить из школы, даже вроде не за это, а придравшись к плохим отметкам и поведению. Савелий терпеливо выслушивал назидания родственников и, опустив глаза, молчаливо хлебал суп.

— Ешь аккуратнее, — заметил ему дядя Лео, и разозленный Савелий, бросив ложку в суп, вдруг бросился к дверям. Он вышел на улицу и заплакал от обиды, но не на дядю Лео и тетю Марию, а на свою судьбу, сложившуюся неудачно, в чем, казалось, винить некого. Потом, через много лет, он поймет, кто поломал его детство, кто будет мешать ему в жизни. Все это будет значительно позднее. А пока он знал, что ему за этот поступок достанется от мамы, он переживал, что доставляет ей неприятности, но переломить свой характер, изменить поведение в школе не мог, не хотел и был рад, когда староста отстал от него с вопросами о вступлении в комсомол.