Я возразил, нетерпеливо дернув плечом:
— Не за то же вы ему платите жалованье, чтобы он выделялся на темно-зеленом фоне?
— Верно. Он у меня кучеренок. Да ведь рубашка-то эта от меня дадена, или как? Да если бы он, паршивец, в розовой или оранжевой рубашке рыбу удил — ведь он бы вам весь пейзаж испортил. Было бы разве такое пятно?
— Послушайте, вы, — сказал я, выйдя из себя. — Что вам надо? Чего вы хотите? Я стою здесь с этой дамой и любуюсь видом, расстилающимся перед нами. Это ваш вид? Вы за него хотите получить деньги? Пожалуйста, подайте нам счет!!
— И подам! — выпятил он грудь, с видом общипанного, но бодрящегося петуха. — И подам!
— Ну вот. Самое лучшее. А сейчас оставьте нас в покое. Дайте нам быть одним. Когда нужно будет, мы позовем.
Ворча что-то себе под нос, он криво поклонился моей спутнице, развел руками и исчез в кустах.
II
Хотя настроение уже было сбито, скомкано, растоптано, но я попытался овладеть собой:
— Ушел? Ну и слава богу. Вот навязчивое животное. А хорошо тут… Действительно замечательно! Посмотри, милая, на этот перелесок. Он в теневых местах кажется совсем голубым, а по голубому разбросаны какие пышные, какие горячие желтые пятна освещенных солнцем ветвей. А полюбуйся, как чудесно вьется эта белая полоска дороги среди буйной разноцветной вакханалии полевых цветов. И как уютна, как хороша вон та красная крыша домика, белая стена которого так ослепительно сверкает на солнце. Домик — он как-то успокаивает, он как-то подчеркивает, что это не безотрадная пустыня… И эта, как будто вырезанная на горизонте, потемневшая серая мельница… Ее крылья так лениво шевелятся в ленивом воздухе, что самому хочется лечь в траву и глядеть так долго-долго, ни о чем не думая… И вдыхать этот головокружительный медовый запах цветов.
Мы долго стояли, притихшие, завороженные.
III
— Пойдем… Пора, — тихо шепнула мне моя спутница.
— Сейчас. Эй, человек, — насмешливо крикнул я. — Счет!
Тотчас же послышался сзади нас треск кустов, и мы снова увидели нелепого землевладельца, который подходил к нам, размахивая какой-то бумажкой.
— Готов счет? — дерзко крикнул я.
— Готов, — сухо отвечал он. — Вот, извольте.
На бумажке стояло:
СЧЕТ
от помещика Кокуркова на виды местности, расположенной на его земле, купленной у купца Семипалова по купчей крепости, явленной у нотариуса Безбородько.
За стояние у обрыва, покрытого цветами, испускающими головокружительный медовый запах — 2 руб. ___ к.
Река, так называемая голубая лента — 1 руб. ___ к.
Яркое белое пятно мальчика на темно-зеленом фоне кустов — __ руб. 50 к.
Голубой перелесок, покрытый желтыми пятнами, ввиду дальности расстояния на сумму — __ руб. 30 к.
Белая полоска дороги, среди буйной вакханалии цветов; в общем за все — __ руб. 60 к.
Успокаивающий ослепительный домик с уютной красной крышей, подчеркивающий, что это не безотрадная пустыня — 1 руб. 70 к.
Потемневшая серая мельница крестьянина Кривых, будто вырезанная на горизонте (настоящая! Это так только кажется) — __ руб. 70 к.
________________________________
Итого всего вида на — 6 руб. 60 к.
Скривив губы, я педантически проверил счет и заявил, придавая своим словам оттенок презрения:
— К счету приписано.
— Где? Где? Не может быть.
— Да вот вы под шумок ввернули тут семь гривен за мельницу какого-то крестьянина Кривых. Ведь это не ваша мельница, а Кривых… Как же вы так это, а?
— Позвольте-с! Да она только с этого обрыва и хороша. А подойдите ближе — чепуха, дрянь, корявая мельничонка.
— Да ведь не ваша же?
— Да я ведь вам и не ее самое продаю, а только вид на нее. Вид отсюда. Понимэ? Это разница. Ей от этого не убудет, а вы получили удовольствие…
— Э, э! Это что такое? За этот паршивый домишко вы поставили полтора рубля?! Это грабеж, знаете ли.
— Помилуйте! Чудесный домик. Вы сами же говорили: «Домик, он как-то успокаивает, как-то подчеркивает…»
— Черт его знает, что он там подчеркивает, только за него вы три шкуры дерете. Предовольно с вас и целковый.
— Не могу. Верьте совести, не могу. Обратите внимание, как белая стена ослепительно сверкает на солнце. И не только сверкает, но и подчеркивает, что это не безотрадная пустыня. Мало вам этого?
Я решил вытянуть из него жилы.
— И за дорогу содрали. Разве это цена — шесть гривен? Мы на нее почти и не смотрели. Скверная дорожка, кривая какая-то.
— Да ведь тут за все вместе: и за дорогу, и за буйную вакханалию цветов. Извольте обратить ваше внимание: ежели оценить по-настоящему вакханалию, то на дорогу не больше двугривенного придется. Пусть вам в другом месте покажут такую дорогу за двугривенный с обрыва…
Я повернул счет в руках и придирчиво заявил:
— Нет, я этого счета не могу оплатить.
— Почему же-с? Как смотреть, так можно, а платить — так в кусты?!
— Счет не по форме. Должен быть оплачен гербовым сбором.
— Да-с? Вы так думаете? Это по какому такому закону?
— По обыкновенному. Счета на сумму свыше пяти рублей должны быть оплачены гербовым сбором.
— Ах, вы вот как заговорили?! Пожалуйста! Вычеркиваю вам мельницу крестьянина Кривых и речку. Черт с ней, все равно, зря течет. А уж четыре девяносто — это вы мне подайте.
Вот вам и Черт Иваныч!
Я вынул кошелек, сунул ему в руку пятирублевую бумажку и, сделав величественный жест: «Сдачи не надо», взял свою спутницу под руку.
По дороге от обрыва мы наткнулись на очень красивую пышную липу, но я уж воздержался от выражения громогласного восторга.
Слабая струна
Я сидел у Красавиных. Горничная пришла и сказала:
— Вас к телефону просят.
Я удивился:
— Меня? Это ошибка. Кто меня может просить, если я никому не говорил, что буду здесь!
— Не знаю-с.
Я вышел в переднюю, снял телефонную трубку и с любопытством приложил ее к уху:
— Алло! Кто говорит?
— Это я, Чебаков. Послушай, мы сейчас в «Альгамбре» и ждем тебя. Приезжай.
Я отвечал:
— Во-первых, приехать я не могу, так как должен возвратиться домой; дома никого нет, и даже прислуга отпущена в больницу; а во-вторых — кто тебе мог сказать, что я сейчас у Красавиных?
— Врешь, врешь! Как же так у тебя дома никого нет, когда из дому мне и ответили по телефону, что ты здесь.
— Не знаю! Может быть, я сошел с ума, или ты меня мистифицируешь… Квартира заперта на ключ, и ключ у меня в кармане. Кто с тобой говорил?
— Понятия не имею. Какой-то незнакомый мужской голос. Прямо сказал: «Он сейчас у Красавиных»… И сейчас же повесил трубку. Я думал — твой родственник…
— Непостижимо!! Сейчас же лечу домой. Через двадцать минут все узнаю.
— Пока ты еще доберешься домой, — возразил заинтересованный Чебаков. — Ты лучше сейчас позвони к себе. Тогда сейчас же узнаешь.
С лихорадочной поспешностью я дал отбой, вызвал центральную и попросил номер своей квартиры.
Через полминуты после звонка кто-то снял в моем кабинете трубку, и мужской голос нетерпеливо сказал:
— Ну?! Кто там еще?
— Это номер 233-20?
— Да, да, да!! Что нужно?
— Кто вы такой? — спросил я.
Около полминуты там царило молчанье. Потом тот же голос неуверенно заявил:
— Хозяина нет дома.
— Еще бы! — сердито вскричал я. — Конечно, нет дома, когда я и есть хозяин!! Кто вы такой и что вы там делаете?
— Нас двое. Постойте, я сейчас позову товарища. Гриша, пойди-ка к телефону.
Другой голос донесся до меня:
— Ну что там еще? Все время звонят, то один, то другой. Работать не дают!! Что нужно?
— Что вы делаете в моей квартире?!! — взревел я.
— Ах, это вы… Хозяин? Послушайте, хозяин… Где у вас ключи от письменного стола?!! Искали, искали — голову сломать можно.
— Какие ключи?! Зачем?
— Да ведь не ломать же нам всех одиннадцати ящиков! — ответил рассудительный голос. — Конечно, если не найдем ключей, придется взломать замки, но это много возни. Да и вы должны бы пожалеть стол. Столик-то небось недешевый. Рублей, поди, двести? Коверкать его — что толку?..
— Ах вы, мерзавцы, мерзавцы, — вскричал я с горечью. — Это вы, значит, забрались обокрасть меня!.. Хорошо же!.. Не успеете убежать, как я подниму на ноги весь дом.
— Ну, улита едет, когда-то будет, — произнес рассудительный голос. — Мы десять раз как уйти успеем. Так как же, барин, а? Ключи-то от стола — дома или где?
— Жулики вы проклятые, собачье отродье! — бросал я в трубку жестокие слова, стараясь вложить в них как можно больше яду и обидного смысла. — Сгниете вы в тюрьме, как черви. Чтоб у вас руки поотсыхали, разбойники вы анафемские! Давно, вероятно, по вас веревка плачет.
— Дурак ты, дурак, барин, — произнес тот же голос, убивавший меня своей рассудительностью. — Мы к тебе по-человечески… Просто жалко зря добро портить — мы и спросили… Что ж, тебе трудно сказать, где ключи? Должен бы понимать…
— Не желаю я с такими жуликами в разговоры пускаться! — с сердцем крикнул я.
— Эх, барин… Что ж ты думаешь, за такие твои слова так тебе ничего и не будет? Да вот сейчас возьму, выну перочинный ножик и всю мягкую мебель в один момент изрежу. И стол изрежу, и шкаф. К черту будет годиться твой кабинет… Ну хочешь?
— Страшный вы человек, ей-богу, — сказал я примирительно. — Должны бы, кажется, войти в мое положение. Забираетесь ко мне в дом, разоряете меня, да еще хотите, чтобы я с вами, как с маркизами, разговаривал.
— Милый человек! Кто тебя разоряет? Подумаешь, большая важность, если чего-нибудь недосчитаешься. Нам-то ведь тоже жить нужно.
— Я это прекрасно понимаю. Очень даже прекрасно, — согласился я, перекладывая трубку в левую руку и прижимая правую, для большей убедительности, к сердцу. — Очень хорошо я все это понимаю. Но одного не могу понять: для чего вам бесцельно портить мои вещи? Какая вам от этого прибыль?
— А ты не ругайся!
— Я и не ругаюсь. Я вижу — вы умные, рассудительные люди. Согласен также с тем, что вы должны что-нибудь получить за свои хлопоты. Ведь небось несколько дней следили за мной, а?
— А еще бы!.. Ты думаешь, что все так сразу делается?
— Понимаю! Милые! Прекрасно понимаю! Только одного не могу постичь: для чего вам ключи от письменного стола?
— Да деньги-то… Разве не в столе?
— Ничего подобного! Напрасный труд! Заверяю вас честным словом.
— А где же?
— Да, признаться, деньги у меня припрятаны довольно прочно, только денег немного. Вы, собственно, на что рассчитываете, скажите мне, пожалуйста?
— То есть как?
— Ну… что вы хотите взять?
— Да что ж!.. Много ведь не унесешь, — сказал голос с искренним сожалением. — Сами знаете, дворник всегда с узлом зацепить может. Взяли мы, значит, кое-что из столового серебра, пальто, шапку, часы-будильник, пресс-папье серебряное…
— Оно не серебряное, — дружески предостерег я.
— Ну тогда шкатулочку возьмем. Она, поди, недешевая. А?
— Послушайте… братцы! — воскликнул я, вкладывая в эти слова всю силу убеждения. — Я вхожу в ваше положение и становлюсь на вашу точку зрения… Ну повезло вам, выследили, забрались… Ваше счастье! Предположим, заберете вы эти вещи и даже пронесете их мимо дворника. Что же дальше?! Понесете вы их, конечно, к скупщику краденого и, конечно, получите за это гроши. Ведь я же знаю этих вампиров. На вашу долю приходится риск, опасность, побои, даже тюрьма, а они сидят сложа руки и забирают себе львиную долю.
— Это верно, — сочувственно поддакнул голос.
— А еще бы же не верно! — вскричал я в экстазе. — Конечно, верно. Это проклятый капиталистический принцип — жить на счет труда… Поймите: разве вы грабите? Вас грабят! Вы разве наносите вред? Нет, эти вампиры в тысячу раз вреднее!! Товарищ! Дорогой друг! Я вам сейчас говорю от чистого сердца: мне эти вещи дороги по разным причинам, а без будильника я даже завтра просплю. А что вы выручите за них? Гроши!! Вздор. Ведь вам и полсотни не дадут за них.
— Где там! — послышался сокрушенный вздох. — Дай бог четвертную выцарапать.
— Дорогие друзья!! Я вижу, что мы уже понимаем друг друга. У меня дома лежат деньги — это верно — сто пятнадцать рублей. Без меня вы их все равно не найдете. А я вам скажу, где они. Забирайте себе сто рублей (пятнадцать мне завтра на расходы нужно) и уходите. Ни заявлений в полицию, ни розысков не будет. Это просто наше частное товарищеское дело, которое никого не касается. Хотите?
— Странно это как-то, — нерешительно сказал вор (если бы я его видел, то добавил бы: «Почесывая затылок», потому что у него был тон человека, почесывающего затылок). — Ведь мы уже все серебро увязали.
— Ну что ж делать… Оставьте его так, как есть… Я потом разберу.
— Эх, барин, — странно колеблясь, промолвил вор. — А ежели мы и деньги ваши заберем, и вещи унесем, а?
— Милые мои! Да что вы, звери, что ли? Тигры? Я уверен, что вы оба в глубине души очень порядочные люди… Ведь так, а?
— Да ведь знаете… Жизнь наша такая собачья.
— А разве ж я не понимаю?! Господи! Истинно сказали: собачья. Но я вам верю, понимаете — верю. Вот если вы мне дадите честное слово, что вещей не тронете, — я вам прямо и скажу: деньги там-то. Только вы же мне оставьте пятнадцать рублей. Мне завтра нужно. Оставите, а?
Вор сконфуженно засмеялся и сказал:
— Да ладно. Оставим.
— И вещей не возьмете?
— Да уж ладно. Пусть себе лежат. Это верно, что с ними наплачешься.
— Ну вот и спасибо. На письменном столе стоит коробка для конвертов, голубая. Сверху там конверты и бумага, а внизу деньги. Четыре двадцатипятирублевки и три по пяти. Согласитесь, что вам бы и в голову не пришло заглянуть в эту коробку. Ну вот. Не забудьте погасить электричество, когда уйдете. Вы через черный ход прошли?
— Так точно.
— Ну вот. Так вы, уходя, заприте все-таки дверь на ключ, чтобы кто-нибудь не забрался. Ежели дворник наткнется на лестнице — скажите: «Корректуру приносили». Ко мне часто носят. Ну теперь, кажется, все. Прощайте, всего вам хорошего.
— А ключ куда положить от дверей?
— В левый угол, под вторую ступеньку. Будильник не испортили?
— Нет, в исправности.
— Ну и слава богу. Спокойной ночи вам.
* * *
Когда я вернулся домой, в столовой на столе лежал узел с вещами, возле него — три пятирублевые бумажки и записка:
«Будильник поставили в спальню. На пальто воротник моль съела. Взбутеньте прислугу. Смотрите же — обещали не заявлять! Гриша и Сергей».
* * *
Все друзья мои в один голос говорят, что я умею прекрасно устраиваться в своей обычной жизни. Не знаю. Может быть. Может быть.
Я — как адвокат
I
— Поздравьте меня! — сказал мне один знакомый — жизнерадостный, улыбающийся юноша. — Я уже помощник присяжного поверенного… Адвокат!
— Да что вы говорите!
— Вот вам и да что! Настоящий адвокат!
Лицо его приняло серьезное, значительное выражение.
— Не шутите?
— Милый мой… Люди, стоящие на страже законов, не шутят. Защитники угнетенных, хранители священных заветов Александра Второго, судебные деятели не имеют права шутить. Нет ли дельца какого-нибудь?
— Как не быть дельцу! У литератора, у редактора журнала дела всегда есть. Вот, например, через неделю назначено мое дело. Привлекают к ответственности за то, что я перепечатал заметку о полицеймейстере, избившем еврея.
— Он что же?.. Не бил его, что ли?
— Он-то бил. А только говорят, что этого нельзя было разглашать в печати. Он бил его, так сказать, доверительно, не для печати.
— Хорошо, — сказал молодой адвокат. — Я беру это дело. Дело это трудное, запутанное дело, но я его беру.
— Берите. Какое вы хотите вознаграждение за ведение дела?
— Господи! Как обыкновенно.
— А как обыкновенно?
— Ребенок! (Он с покровительственным видом потрепал меня по плечу.) Неужели вы не знаете обычного адвокатского гонорара? Из десяти процентов! Понимаете?
— Понимаю. Значит, если я получу три месяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласен работать с вами даже на тридцати процентах.
Он немного смутился.
— Гм! Тут что-то не так… Действительно, из чего я должен получить десять процентов? У вас какой иск?
— Никакого иска нет.
— Значит, — воскликнул он с отчаянным выражением лица, — я буду вести дело и ничего за это с вас не получу?
— Не знаю, — пожал я плечами с невинным видом. — Как у вас там, у адвокатов полагается?
Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем.
— Знаю! — воскликнул он. — Это дело ведь — политическое?
— Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоит: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое.
— Ну вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?!
Он сделал широкий жест.
— Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!
Я горячо пожал ему руку.
II
— Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали.
— Как так? — изумился я. — У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана.
— Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал.
— Позвольте… Там стоит моя подпись.
— Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея?
— Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал.
— Вы, значит, думаете, что они вызовут свидетелей?
— Да, любой человек скажет им это!
— Ну, один человек, — это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти закавыки знаю. Вот если много свидетелей — тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер?
— Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет, это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю как редактор.
— Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицмейстер бил еврея.
— Да я не видел!!
— Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было.
— Да как же я это скажу?
— А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, иду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал.
— Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице.
— О господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели?
— Были. Швейцар видел.
Юный крючкотвор задумался.
— Ну хорошо, — поднял он голову очень решительно. — Будьте покойны, — я уже знаю, что делать. Выкрутимся!
III
Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул:
— Мужайтесь.
Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил:
— Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет.
Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня.
В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки…
Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и вообще, все свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти».
Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», — мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя.
— Слово принадлежит защитнику!
Я толкнул его в бок.
— Ну что же вы… начинайте!
— А? Да, да… Я скажу…
Он, шатаясь, поднялся.
— Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей.
Председатель удивленно спросил:
— Каких свидетелей?
— Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый…
— Подзащитный!
— Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала.
— Это лишнее, — сказал председатель. — Обвиняемый — ответственный редактор и все равно отвечает за все, что помещено в журнале.
— Бросьте! — шепнул я. — Говорите просто вашу речь.
— А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!..
Я снова дернул его за руку.
— Что вы! Где вы видите присяжных заседателей?
— А эти вот, — шепнул он мне. — Кто такие?
— Это ведь коронный суд. Без участия присяжных.
— Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели…
— Или спят, — сказал я. — Или на даче, да?
— Защитник, — заметил председатель, — раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться.
— В деле открылись новые обстоятельства, — заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего.
— Говорите.
IV
— Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен…
Он жадно проглотил стакан воды.
— Ей-богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России…
— Опомнитесь! — шепнул я. — Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения.
Адвокат — шепотом:
— Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку…
Вслух:
— Господа судьи и вы, коронные представители… Bcе мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств обыкновенно нет, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные! Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы — это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, — сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,
…создал песню, подобную стону,
И навеки духовно почил.
— Виноват, — заметил потрясенный председатель.
— Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку — тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, — я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и за ведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся условий, потому что он надежда молодой русской литературы!!!
Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:
— Обвиняемому предоставляется последнее слово.
Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:
— Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, — вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие — этот дар нашего христианского учения — не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!
Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.
* * *
Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:
— Нет, не виновен!
Я, как человек обстоятельный, спросил:
— Кто?
— И вы признаны невиновным, и он. Можете идти.
Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…
— Боялся я за вас, — признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. — Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.
Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:
«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь — меня оправдали. Твой Ника».
Телеграфист Надькин
I
Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.
На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.
Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, — этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.
В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.
Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.
А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.
Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком — все это, как пожар — Москве, служило украшением Надькину.
II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.
Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.
Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.
Прекрасное должно быть величаво…
Поели…
Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:
— Хо-ро-шо!
— Это что, — мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. — Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, — вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.
— Спасибо, брат, — разнеженно поблагодарил Надькин. — Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?
— Дело. Але! Гоп!
Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
— Хо-ррро-шо! Верно?
— Да.
— А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?
— Что будет? — хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. — Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!
— Я тоже думаю, что ничего, — подтвердил Надькин. — Все тоже сейчас же должно исчезнуть — солнце, земной шар, пароходы разные — ничего не останется!
Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил: