Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Ишков

Суперчисла:

Тройка, семерка, туз

Метаисторический роман

От автора

Ф.А. Брокгауз, И.А.Ефрон. Энциклопедический словарь, Т. 58, С. 556

Сен-Жермен (граф Saint-Germain) — алхимик и авантюрист XYIII века; Время его рождения относится к последним годам XYII столетия; по происхождению он, вероятно, португалец, иногда выступал под именами Аймар или маркиз де Бетмер. Обстоятельства жизни С.-Жермена, его происхождение, источник его чрезвычайных богатств остаются неизвестными. Он выступил на сцену в 40-х годах XYIII века, появляясь в Италии, Голландии, Англии и распространяя слухи, что владеет философским камнем, искусством изготовлять бриллианты и жизненным эликсиром; он говорил, что прожил много веков и помнит первое время христианской веры. Прибыв в Париж, С.-Жермен сумел приобрести расположение госпожи Помпадур и короля[1] и привлечь внимание всего парижского общества. Замешанный в одной политической интриге, С.-Жермен вынужден был в 1760 году оставить Францию, он отправился в Англию, затем в Россию и, как говорят, принимал участие в государственном перевороте, произведенном Екатериной II в 1762 году; являлся близким другом графов Орловых. В последствие С.-Жермен жил в Касселе у ландграфа Карла Гессенского,[2] где и умер в 1795 году; по другим сведениям умер в 1784 году в Шлезвиге.[3]

Grand Dictionnaire Encyclopdique LAROUSSE, (Большой энциклопедический словарь ЛЯРУСС) 1985 г. Т.9, С.9239

Сен-Жермен, граф, де (1707? - 1784, Экернфиорде, Шлезвиг-Голштейн) — предполагают, что этот авантюрист, так и не раскрывший тайны своего рождения, являлся внебрачным сыном вдовы испанского короля Карла II[4] Марии-Анны Нейбург. Возможно, по происхождению португалец. В 1750 году маршал Бель-Иль,[5] с которым С.-Жермен познакомился в Германии, представил его Людовику XY и маркизе де Помпадур, которые приняли его весьма благосклонно. Утверждали, что он обладает эликсиром жизни и его возраст исчисляется несколькими столетиями, что возбудило живейший интерес двора и парижских обывателей. Принимал участие в интриге, направленной против тогдашнего министра иностранных дел, герцога Шуазеля[6] и был изгнан из Франции, после чего отправился в Англию. Затем посетил Россию, Пруссию, Италию. Долгое время проживал при дворе ландграфа Карла Гессен-Кассельского, правителя Шлезвиг-Голштейна. Везде имел успех, сравнимый с тем, какой испытал во Франции.

Оккультисты принимают графа С.-Жермена за мессию, посланца Светлых миров, чья загадка до сих пор не раскрыта. Теософское общество полагает его за одного из Посвященных, члена «Небесной Майтреи». Другие секты под влиянием теософических идей возводят С.-Жермена в число таинственных духовных руководителей человечества.

Из книги «Друзья Пушкина», Т. II, С. 358–359. Из воспоминаний П.В.Нащокина.[7]

«Пиковую даму» Пушкин сам читал Нащокину и рассказывал ему, что главная завязка повести не вымышлена. Старуха-графиня — это Наталья Петровна Голицына,[8] мать Дмитрия Васильевича, московского генерал-губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын, рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже Сен-Жерменом. «Попробуй», — сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести все вымышлено…

Е.П.Блаватская. Теософский словарь. (Перевод на русский язык 1994 г.)

Сен-Жермен, граф — современные писатели отзывались о нем, как о загадочной личности. Фридрих II, король Пруссии, любил говорить, что С-Ж. был человеком, которого никто не смог разгадать. Существует множество его «биографий», одна фантастичнее другой… Одно несомненно, граф де Сен-Жермен — каково бы не было его настоящее имя — имел право на это имя и титул, так как купил имение Сен-Жермен в итальянском Тироле и заплатил папе за титул. Он был необычайно красив. Его эрудиция и лингвистические способности неопровержимы… Он был очень богат и никогда не брал ни одного су у другого — фактически не взял даже стакана воды или куска хлеба у кого-либо — но делал самые экстравагантные подарки в виде превосходных драгоценностей своим друзьям и даже королевским семьям Европы.

…Граф Сен-Жермен безусловно был величайшим восточный адептом,[9] равного которому за последние столетия в Европе не было. Но Европа не узнала его. Некоторые, быть может, узнают, когда разразится новый Ужас…

* * *

Что за человек граф Сен-Жермен, имя которого попало во многие солидные энциклопедические словари? Почему о нем известно так мало достоверного — даже имени его никто не знал, не говоря о месте и точных датах рождения и смерти, об обстоятельствах жизни, источнике поразительного всеведения, о чем неоднократно упоминали его современники. Даже Вольтер отдал должное его талантам… В письме к Фридриху II «фернейский затворник» отзывался о графе, как о человеке, который, по слухам, живет вечно и знает все. Представленная на суперобложке гравюра имеет подпись, сделанную рукой неизвестного художника: «Если он сам и не являлся Богом, то Божья сила воплотилась в нем».

Что полезного и поучительного можно извлечь из этой ускользающей биографии, россказней о чудесах, совершенных этим таинственным графом, об удивительных способностях и умениях, проявленных им в различных областях науки и искусства? Судя по воспоминаниям знавших его людей, таланты графа Сен-Жермена потрясали. Его игра на скрипке мало сказать, что завораживала публику. Его исполнение по богатству звучания приравнивалось к оркестру. Некий литовский барон, которому довелось слышать Паганини, воскликнул после концерта: «Это воскресший Сен-Жермен играл на скрипке в теле этого итальянского скелета!» В 1835 году восьмидесятилетний бельгиец после прослушивания «генуэзского маэстро» сказал: «Паганини соперничает с самим Сен-Жерменом».

Алхимик? Да, он оставил после себя труд, излагавший основы этой странной, смахивающей на колдовство науки. Однако общеизвестным фактом являются составленные им рецепты окрашивания тканей и особенно кож, с помощью которых он, как утверждают, сумел составить изрядное состояние. Современники отмечают его удивительный дар живописца, но еще более поразительными казались используемые им краски. Выходит, что некто без роду и племени, не получивший достаточного образования (иначе об этом сохранились хотя бы какие-нибудь сведения), свободно разбирался в химическом анализе неорганических соединений, владел высшими секретами скрипичного мастерства, которое дается лишь исключительно тяжелым, ежедневным многочасовым трудом; искусно владел пером, слыл прекрасным художником… Когда и где он овладел этими искусствами? Неизвестно. Прибавьте поразительное знание языков — английским, французским, немецким, итальянским, португальским, испанским он владел в совершенстве. На русском, китайском, персидском, арабском, некоторых наречиях Индии умел изъясняться и писать. Был сведущ в латыни, древнегреческом, санскрите. Особое изумление вызывала его способность устранять дефекты в драгоценных камнях. Спустя столетие имя его стало священным для поклонников теософских знаний. Они считают его Адептом, Посвященным, повелителем Гималаев, Чоханом Седьмого луча.[10] Имя его с уважением произносилось многими выдающимися людьми…

Однако и врагов у графа Сен-Жермена хватало. Когда разговор касался этой таинственной личности, каких только эпитетов не доставалось на его долю. Шарлатан, проходимец, шпион, хвастун, лжец… И конечно, авантюрист высшей пробы!

Король авантюристов! Человек не без способностей, соглашались недоброжелатели, но и без твердых нравственных устоев. Чего стоит одно только скромное умолчание возраста. Да, он никогда не утверждал, что прожил сотни лет, но что можно ждать от безумца, заявлявшего, что был знаком с Иисусом Христом. Он, видите ли, предупреждал «лучшего из людей», что тот плохо кончит. Какова наглость! (Е.П.Блаватская, правда, настаивает, что граф Сен-Жермен всегда отрицал, что лично знаком «со Спасителем и его двенадцатью апостолами и порицал Петра за его дурной нрав»).

Он никого не напоминает? Скажем человека будущего? Оставим досужие рассуждения о машине времени — пусть этой темой занимаются фантасты. Но все-таки, кто он, граф Сен-Жермен? Так-таки талантливый мошенник? Или человек, который верил в осуществимость легенды о человеке, в великое предназначение каждого из нас?

Стоит ли задавать подобные вопросы? Есть ли в них смысл?

Сомневаюсь.

Куда более ценным является художественное осмысление судьбы такой неординарной личности, попытка выявить подспудные силы, двигавшие его поступками. Вот в чем я уверен — в этом человеке жила искорка неведомого, в нем особенно ярко проявилась неохватная перспектива совершенствования, с помощью которой мы, надеюсь, сможем пробиться к пониманию высшего смысла (согласия) истории, как формы существования человека во времени. Повторюсь — вопрос заключается вовсе не в том, до тонкостей ли соответствует ли вымысел реальному ходу вещей, все ли связи, поступки, места пребывания соответствуют изложенному в документах. Безусловно, факты есть факты, с ними непозволительно играть в прятки, но все же художественное их осмысление способно дать куда более важный результат, чем пунктуальное соблюдение соотношения были и небыли…

Его судьба трагична. Особенно тяжкими оказались юные годы. Смерть тоже явилась несвоевременно…

Часть I

Последний из Медичи[11]

Глава 1

Граф Cен-Жермен заехал в Экернфиорде[12] в начале июля 1788 года спустя четыре с половиной года после своей смерти. Он направлялся в Париж — дело было срочное, важное, но заставить себя миновать этот провинциальный городок, местное кладбище на задах церкви Святого Николая, где, как следовало из письма Карла Гессенского, его, Сен-Жермена, поместили в могилу, граф никак не мог. Как раз на первом участке — оттуда, писал старый друг, в хорошую погоду просматривается море, паруса рыбачьих и купеческих суденышек, а по ночам виден свет маяка у входа в залив… Так что лежать тебе будет удобно и светло, в конце письма пошутил Карл.

Граф, прочитав письмо, усмехнулся — сколько лет они знакомы, а тот до сих пор не знает, что Сен-Жермен никогда не любил и побаивался моря. Возможно, с той поры, когда его, семилетнего, везли в Италию в изгнание. Спасали от бдительного ока австрийского императора Леопольда I,[13] желавшего, в конце концов, обуздать норов этого венгерского бунтаря Франца Ракоци.[14] Его, малыша, погрузили на корабль спящим — завернули в плащ и пронесли в каюту. Утром налетела буря, и мальчик проснулся от грохота бьющих в борт волн. С каютой творилось что-то непонятное — стены то и дело пытались поменяться местами с полом и потолком. Его густо вырвало… Нет, о море можно было бы не упоминать…

Сен-Жермен добирался до Экернфиорде из Любека, где оставил свой экипаж и слугу. Всю ночь трясся в штульвагене[15] — сидел, завернувшись в плащ, посматривал в узенькое окошко, старался не обращать внимания на храп случайных попутчиков. Мелкие яркие звездочки заглядывали в окошко, помаргивали в кронах высаженных вдоль почтовой дороги деревьев. Словно напоминали о былом. Первым делом вспомнилась мать, о существовании которой его заставили забыть сразу, как только доставили во Флоренцию. О собственном имени тоже… Он был послушный мальчик. К тому же до судорог напуганный австрийскими драгунами, выстрелами, рассеченными трупами.

Морем наконец…

Он соглашался со всем, о чем его просил новый воспитатель, сын великого герцога тосканского Козимо III Джованни Гасто.[16] Покорно кивал и никак не мог справиться с постукивающими друг о дружку зубами.

Глаза сразу повлажнели. Граф аккуратно промокнул их батистовым платочком. Не стоило так глубоко забираться в прошлое. Что поделать, в этом он был неволен, до сих пор видел мать во сне и наяву, частенько цепенел от ощущения реальности ее присутствия. Стоило повеять запахом прели, человеческого пота, которым пропитались матерчатые стенки пассажирского салона, или ощутить с дуновением ветра запах свежего, еще не процеженного, молока, тут же комок подкатывал к горлу. Его память, что перезрелый персик, стоит тронуть пальцем, сразу начинает сочиться. Звездочка за окошком подмигнула — верно, верно… Следом граф погрузился в транс. Привиделся лесной проселок, сильная рука прижала его голову к земле. Ткнула носом в узенькую, оставшуюся от тележного колеса лужицу, оттуда густо тянуло гнилью… Он, семилетний мальчик, замер от страха, крупная дрожь пробежала по спине. Дядька Иштван погладил его. Мальчик чуть вывернул голову, искоса глянул вверх — по лесной дороге вразброд, легкой рысью проскакали австрийские драгуны. Все в белых мундирах. Лошади сильные, резвые, сытые… Сабли в ножнах. Офицер держал в руке пистолет, курки взведены. Этого он не видел, что курки были взведены, но почувствовал — так и есть. Далее к ясновидению начали примешиваться мысли… Церемониться с ним не будут. Стоит побежать, тут же получишь пулю в спину. Нет, офицер будет стрелять в воздух — эта мысль ясно и четко отпечаталась в сознании. У него приказ взять мальчишку живым. Вряд ли император жаждет смерти сына взбунтовавшегося Ракоци, ему нужен заложник. Вот об этом как раз следует помалкивать, откуда он родом, и кем приходится Ференцу, князю трансильванскому. Забыть напрочь, навсегда — так объяснил ему положение дел Джованни Гасто. Забыть мать, отца, братьев, сестру, собственное имя. Ты слишком мал, сказал опекун, чтобы разобраться, почему ты должен поверить мне на слово, но я умоляю тебя забыть. Все и сразу!.. Ведь ты же смышленый мальчик, правда? Сердце забилось гулко, наотмашь, грудная клетка была тесна ему, сосуду крови, средоточию души, источнику грусти, как уверяли его жрецы в Древней Мексике. Как-то полвека назад ему удалось заглянуть в церковную книгу, где была сделана запись о крещении Леопольда-Георга — или, по-венгерски, Липот-Дьердя, — состоявшемся в 1696 году, 26 мая. Вскоре ребенок умер — так что под своим именем, вздохнул Сен-Жермен, ему удалось пожить всего несколько лет.

Это была сложная многоходовая комбинация, придуманная австрийским двором — так впоследствии объяснил ему все эти нелепости один из венских друзей. Бабушка Сен-Жермена, Илона Зриньи, рано овдовев, вышла замуж за Имре Текели, основавшего княжество в Верхней Венгрии. После капитуляции крепости Мункач и отъезда Илоны в Турцию, куда она последовала за своим мужем, опекуном ее сына от первого брака, маленького Ференца Ракоци II, стал кардинал Леопольд Колонич. Ференц воспитывался вдали от родины, в Чехии, в иезуитском монастыре. При дворе его считали вполне верным властвующей династии человеком. После смерти первой жены, с которой он обручился тайно, Ференц женился вторично, на этот раз по выбору австрийского императора на немецкой принцессе Гессен-Ванфилдской. Во время восстания в Венгрии в 1697 году остался благоразумен и сохранил верность короне. После подавления восстания Ракоци был направлен на родину — его назначили главой комитата Шарош. Однако перед отъездом объяснили, что при сложившемся чрезвычайном положении его сын от первой жены из венгерского княжеского рода Текели вносит изрядную путаницу в планы императорского двора, и как возможный претендент на трон княжества Трансильвания может в будущем осложнить включение этой области в состав империи. Отцу предложили избавиться от ребенка. Леопольд Колонич имел с Ракоци долгую, трудную беседу, во время которой сумел убедить Ференца, что лучше иметь непризнанного, но живого сына, чем законного наследника Трансильвании, за которым начнут охоту наемные убийцы.

— Как же я могу отказаться от собственного сына, падре?! — спросил Ференц наставника-иезуита.

— Это будет пустая формальность, — объяснил ему кардинал. — Мы всего-навсего сделаем запись о смерти ребенка, свидетели поставят подписи. Тем самым будет снята угроза для императорского дома Габсбургов, а вы, сын мой, примете в свои объятия родное чадо. Но под другим именем. У него не будет никаких прав на княжеский титул. Таким образом, как говорится, и волки будут сыты, и овцы целы.

Граф Сен-Жермен глянул в маленькое оконце. Со стороны моря хлопьями натягивало туман. В тусклых утренних сумерках эта белесое, языкастое крошево казалось зловещим.

Этот ли случай или зверства имперских войск во время усмирения венгров в 1697 года заставили отца встать на сторону мятежников, сказать трудно, однако вскоре после возвращения на родину Ференц Ракоци начал готовить заговор. Прежде всего, он приказал выкрасть мальчика и отправить его к старому недругу Австрии, великому герцогу Тосканскому. Так маленький Дьердь расстался с семьей, родиной, именем.

Занимательная легенда, вздохнул старик, ничем не хуже выдумки о его португальском происхождении. Почему бы в глазах потомков ему не стать внебрачным сыном португальского короля или отпрыском сборщика податей из уездного французского городишки в Савойе? Сойдет и «плод любви» несчастной вдовы короля испанского Карла II и мадридского банкира… Имеет ли значение, где, когда, на каком языке и под чьим именем он был записан в церковной книге, если он сам давным-давно забыл о той буковой роще и дядьке Иштване, который спас его от драгунов. Граф уже не помнил ни рук отца, ласкавших его, младенца, и поглаживавшего огромной, как шляпка гриба, ладонью его кудрявую голову; потерял в памяти солнечное утро, когда его, пятилетнего, подвели к коню и взгромоздили в седло. В руках у него была игрушечная сабля и все вокруг кричали: «Слава!..» Таков был древний обычай. Все пошло прахом… В его жизни всякое бывало, и история крохотного Дьердя всего лишь одна из многочисленных подлинных историй, случившихся с ним, чья жизнь, судя по овладевавшим им прозрениям, тянулась из такой замшелой древности, что день его рождения, как, впрочем, и день смерти не представляли для старика особого интереса. Он прожил множество жизней — случалось, проживал их одновременно, в двух-трех, а то и четырех обликах, чему давным-давно перестал удивляться. Другое удивительно, его до сих пор волновали воспоминания о прикосновении материнских рук. Он запомнил ее сухие ладони и необыкновенно мягкие пальчики. Принадлежали ли они вдовствующей испанской королеве Анне-Марии Нейбург, венгерской княжне, немецкой принцессе Гессен-Ванфридской по линии Рейнфельс или жене французского налогового инспектора, он не мог сказать. Или он и в самом деле явился из заоблачных Гималаев? Тоже забавное местечко, царство камня и снега… Небо там синевы необычайной, с примесью фиолета. В тех краях ему тоже довелось побывать… Ну, и какая беда, что мысленно! В совершаемых им провидческих путешествиях яви было не менее, чем в этом сероватом влажном тумане, завесившим дорогу и понуждающим сидящего на козлах почталиона часто дудеть в рожок. Солнце уже встало — коротки летние ночи, но разглядеть его лик в этой просеянной хмари было невозможно. Незримый свет падал справа, золотил туман, высвечивал деревья — от них на полосу движения и присыпанные песочком обочины даже тени ложились. Моментами окрестности прояснялись — открывались каменные мызы, вересковые пустоши, поля, разделенные на участки, расчерченными словно по линейке кустарниковыми зарослями, изредка, проблеском, вспыхивали воды реки Трве. Потом снова нырок в облачную завесь, по телу пробегала дрожь, и тут же воспоминания вновь шли на приступ.

С той высоты, с которой он следил за самим собой, устроившимся в дорожном экипаже, место погребения тоже не имело особого значения. Вечного покоя ему не видать. По крайней мере, в ближайшие тридцать лет… Конечно, хотелось отдать дань бренному телу — оно не плохо потрудилось на протяжении всего восемнадцатого века. Ему удалось добиться главного — «Общество Иисуса»[17] распущено, как было сказано в папской булле от 21 июля 1773 года, на «веки вечные», король Фридрих II спеленут в пределах Пруссии.

Гидра в черной сутане лишилась головы? О, нет! Всего лишь пуповины, связывающей ее с папским престолом. Ну и разве что обременительных, ужасающих своим количеством богатств… И все равно свободные духом люди могут вздохнуть спокойно. Теперь следует проследить, чтобы иезуиты не сплотились, не восстановили прежнее влияние. Это вряд ли! Вольные каменщики крепко встали на ноги, в чем и его, графа Сен-Жермена немалая заслуга.

Стены Экернфиорде открылись неожиданно. Часовой из городской милиции уже стоял на посту. Позевывал… Был он короток, брюхат, кивер на его голове поражал размерами. Врученного ему ружья этот добрый малый, по-видимому, только что выбравшийся из-под двойного пуховика, откровенно побаивался, да и службу исполнял не так бдительно, как знаменитые на всю Германию прусские стражи. Те обстоятельно опрашивали пассажиров, добросовестно записывали имена, что всегда являлось для легкомысленных путешественников поводом для шуток. Каждый из них, въезжая, придумывал себе имя позаковыристей, а выезжая не мог отказать себе в удовольствии именоваться каким-нибудь другим, не менее удивительным прозвищем. Так, случалось в город прибывал некто под именем Моисей, а убывал уже Авраамом. Кое-кто из офицеров не брезговал записаться Люцифером, а то и Мамоном.

Этому же добропорядочному горожанину, стоявшему возле ворот уже проснувшегося Экернфиорде, было наплевать на личности въезжавших в город. Чем они могли досадить мирному и тихому Шлезвигу? Бог вам судья!..

Глядя на сонного постового, граф не смог сдержать улыбки. Так, в веселом настроении духа явился на кладбище, долго любовался на собственную могилу. Карл оказался прав — пейзаж, открывавшийся отсюда, был звучен, рождал легкую, томительную грусть. Брызги солнечных лучей золотили паруса стремившихся в море корабликов, освещали им путь. Паруса звали за собой — туда, где редкие тучки стоймя стояли в бирюзовом небе.

Дождавшись, когда служитель откроет кирху,[18] Сен-Жермен ознакомился с записью в церковной метрике.

«Скончался 27 февраля, похоронен 2 марта 1784 года, так называемый граф Сен-Жермен и Уэлдон — дальнейшие сведения отсутствуют — погребен без церемоний на церковном кладбище».

В отчетной книге было сказано:


«За гроб здесь упокоившегося графа Сен-Жермена, который ныне находится в церкви Святого Николая, и подлежит захоронению на участке за номером 1 сроком на 30 лет…. 10 рейхсталеров.
За услуги в устройстве могилы…. 2 рейхсталера
Итого….12 рейхсталеров


И роспись ландграфа Карла Гессенского, который поставил вымышленное имя. Разобрать его было трудно, то ли Мюллер, то ли Малер.

3 апреля городской голова Экернфиорде известил о состоянии дел и имущества умершего. Сказано было следующее:


«Свидетельствуя о кончине графа Сен-Жермена, проживавшего в нашем городе последние 4 года и повсюду известного под именем графа Сен-Жермена и Уэлдона, считаем своим долгом известить возможных наследников о том, что в результате тщательной описи имущества покойного нами не было найдено до сих пор никакого оставленного им завещания… Посему всем кредиторам предлагается предъявить свои претензии до 14 октября сего года».


Претензии предъявлены не были, наследники также не объявились. И откуда им взяться? Его сводные братья от принцессы Гессен-Ванфридской тоже оказались подданными австрийского императора Карла YI[19] и были вынуждены сменить имена. Один из них теперь называется Сан-Карлом, другой Сан-Элизабетом. Вот почему, усмехнулся граф, по достижению совершеннолетия он взял себе имя Сен-Жермен, что означает «святой брат».

Направляясь к почтовой станции, граф решил, что его друг Карл устроил все, как должно — теперь любое его появление в обществе будет восприниматься как чудо, и сильные мира сего, возможно, будут прислушиваться к его предостережениям более внимательно. Всю дорогу до Любека он чувствовал, как к нему исподволь подбирается то состояние, которое он называл «гипнотическим трансом». В такие минуты он впадал в провидчество, теперь же будущее, которое начинало смутно мерещиться в окошке штульвагена, ужасало его приметами крови и огня. Впереди Европу ждали мрачные годы, но как, что — он до самого Любека не мог разобрать. Только при подъезде к городским воротам поразился видению — вокруг города не было крепостных стен!.. Они будут безжалостно срыты через двадцать лет.[20] Толпы солдат в синих мундирах заполнят дороги Европы. Кто-то крохотного роста, лысоватый, в потертой двууголке поведет их на штурм неба…

Может, стоит задержаться в Любеке? В Париж он успеет. У него здесь есть пара добрых знакомых, братьев из местной ложи. Неплохо бы в разговоре намекнуть, что не пройдет и десяти лет, как стены, уже которое столетие охраняющие этот торговый, погрузившийся в средневековую спячку город, рухнут под напором взбунтовавшейся Европы. Граф вздохнул, напрасные усилия! Вряд ли кто-нибудь из местных жителей обратит внимание на его пророчество, и уж точно никто не последует за его призывом к сплочению всех добрых и разумных людей, общими усилиями которых, возможно, удастся сдержать напор кровавого безумия, называемого революцией. Европа беременна бунтом!.. Что толку метать бисер… Сколько подобных намеков он сделал сильным мира сего. Все впустую! Его предвидение местные обыватели воспримут как очередной кунштюк проезжего шарлатана, и только спустя назначенный срок, своими глазами увидев разрушение городских стен, кто-то из них, быть может, вспомнит его слова. Сен-Жермен, легонько зевнув, с удовольствием подумал о том, как он явится во сне местному судье, «брата» по ложе, и напомнит о пророчестве. Бедняга проснется в холодном поту и уже до утра не сможет заснуть — зубы начнут выбивать мелкую дрожь… Граф ясно вообразил себе эту картину — пухлый, перепуганный до смерти старик в ночной рубашке, в колпаке с кисточкой, сжимая челюсти, со страхом будет вглядываться в приближающийся рассвет. Пройдет день, другой — немчишка пообвыкнет, сочтет, что без крепостных стен город со стороны смотрится куда «чувствительней», а что касается пророчества, пусть оно останется на совести этого темного авантюриста, продавшего душу дьяволу. Так что ни к чему навещать местных братьев, пытаться внушить им истину. К сожалению, отыскать этот философский камень каждый должен сам. Это непростое дело, история долгая… Хорошо, если в начале пути взыскующему истину попадется добрый советчик.

Глава 2

Спустя неделю после приезда во Флоренцию маленького изгнанника начали одолевать страшные сны. Он потерял аппетит, исхудал, прятался в темных углах, которых было полным-полно в Казино дель Бельведере — дворце, выстроенном Козимо III Медичи для своего младшего сына Джованни Гасто. С трудом принц отправлял его в постель, однако маленький гость не выносил темноты, безлюдные помещения наводили на него ужас, он требовал, чтобы опекун сидел с ним до рассвета. Трудное испытание для слабого здоровьем Гасто. Пришлось перенести постель издерганного, нервного мальчишки к нему в спальню. Первые несколько ночей Джованни не мог заснуть. Беглец, случалось, вскакивал с постели и начинал бродить по комнате с вытянутыми руками, а то вскрикивал во сне, начинал изъясняться на каком-то тарабарском языке — наверное, венгерском, смекнул Джованни. Днем они объяснялись посредством жестов и с помощью отысканной в окрестностях Флоренции старухи, когда-то жившей в Венгрии. Понять ее не мог ни умный, многознающий Джованни, ни испытывающий постоянное напряжение, страдающий от припадков животного страха мальчик. То-то удивился Джованни, когда однажды ночью мальчишка вдруг заговорил по-итальянски, на певучем, горловом тосканском диалекте, на котором слагал свои триады божественный Данте. Теперь уже самому Джованни стало не до сна. Спустя несколько ночей малыш вдруг затараторил на немецком, да так складно, понятно, что опекун от радости захлопал в ладоши. Это была ночь вопросов и ответов, словно мальчишка беседовал с кем-то из взрослых, и тот обучал его спряжению немецких глаголов. Джованни никому не обмолвился об этом чуде — не хотелось привлекать внимание слуг к удивительному гостю. Мало ли какие слухи докатятся до ушей братьев-иезуитов, и хотя ему, сыну великого герцога, нечего было опасаться их длинных, ожиревших лап, тем не менее ему не хотелось заранее портить жизнь странному худенькому существу, оказавшемуся под его опекой. Повышенное внимание к судьбе таинственного выходца из венгерского королевства могло разрушить то хрупкое согласие, которое установилось между австрийским двором и великим герцогом Козимо Медичи. Габсбурги закрыли глаза на вызывающее поведение правителя Тосканы, посмевшего приютить сына бунтовщика и предателя. Со своей стороны Медичи, как было условленно, обязывались ни в коем случае не вызывать ненужных надежд у маленького беглеца. Джованни должен был внушить мальчику, что Дьердь-Липот умер, теперь его будут называть графом Де-Монферра. Побледневший, мгновенно насторожившийся мальчик по-итальянски спросил Гасто, каким же именем теперь наградят его в этом удивительном, каменном, обширном «крестьянском домике»?

Гасто смешался, пожал плечами.

— Не знаю, дорогой Монферра. Мне кажется, тебе лучше остаться без имени. К нему привыкаешь, с ним, в конце концов, миришься, сживаешься, а это вряд ли поможет тебе выжить в этом лучшем из миров. Я смотрю, ты имеешь пристрастие к языкам. Ты их изучаешь во сне? Это полезное в твоем положении занятие. Чему еще ты хотел бы обучиться?

— Во сне меня тревожит музыка. Иногда краски…

Джованни кивнул.

— Этому тоже можно помочь.

Гасто не препятствовал общению воспитанника с другими людьми, однако по мере сил, ненавязчиво старался оградить его от посторонних глаз. Всякая таинственность, попытка скрыть очевидное могли очень навредить маленькому изгнаннику. Мальчика между делом объявили дальним родственником, ни в коем случае не претендующим на титул великого герцога Тосканского. Козимо III не обращал никакого внимания на маленького Де-Монферра, и интерес публики, тем более слуг к этому молчуну вскоре совершенно угас. К тому же он оказался книжным червем, это обстоятельство совсем охладило любопытство тосканцев.

В четырнадцать лет после нескольких лет домашнего обучения — к тому времени он в совершенстве освоил несколько европейских языков — его записали в Сиенский университет на медицинское и юридическое отделения. Здесь Де-Монферра проявил особое усердие в составлении различных лекарственных препаратов, особенно его занимали тайны химических соединений. Жил Де-Монферра в загородном доме, в Сиене появлялся редко. Обычно профессоров привозили к нему, в чем, в общем-то, не было ничего необычного — многие влиятельные семьи в Италии поступали подобным образом. Чаще всего плод внебрачной связи во избежание огласки отсылался в монастырь или воспитательный дом, однако если родители или испытывающая угрызения совести мать желали дать бастарду возможность выйти в люди, его награждали звучным, ни к чему не обязывающим титулом, давали образование и в конце концов наделяли наследством. В дальнейшем незаконнорожденный отпрыск должен был полагаться на свои силы. При французском дворе подобные молодцы встречались сплошь и рядом, порой они достигали высоких государственных постов. Например, внебрачные дети Людовика XIY — герцог Менский и герцог Шарлеруа-Тулузский — были узаконены, получили титулы и имели серьезное влияние при дворе.

Но никто из этих «детей греха» не испытывал особого почтения к наукам и искусствам, оставляя эти занятия на долю roture.[21]

Понятно, как поразила подобная страсть, выказанная воспитанником, немощного, рано состарившегося Гасто. Джованни был неисправимым пессимистом. Власть, государственные дела вызывали у него отвращение. Все равно его, не имевшего никаких перспектив сменить отца на троне — наследником Козимо являлся его старший сын Фердинанд, — держали поблизости «на всякий случай». Чудесный сад Боболи, напоминавший райские кущи, служил ему особого рода темницей. Несчастному Джованни только и радости было видеть подле себя существо еще более несчастное, лишенное права на собственное имя, на законное наследство, обладавшее к тому же замечательными способностями во всех тех родах человеческой деятельности, которые одни только были любезны сердцу Гасто.

…Как, впрочем, и мне, вздохнул Сен-Жермен. Его изготовленная на английский манер карета скоро бежала по ровной, усаженной липами дороге в сторону Франкфурта-на-Майне. В экипаже можно было спать, однако и в эту ночь сон не брал графа. Давным-давно миновали дни, когда поражавшие новизной впечатлений ночные мистические бодрствования, которым он в Венеции предавался вместе с мессером Фраскони, доставляли ему истинное блаженство. Какой радостью награждали его часы трансцендентальных мистических откровений! Куда только не забредал он во время подобных потусторонних путешествий! С кем только не доводилось встречаться!.. Теперь и это наскучило. В многознании много печали. Сколько можно свидетельствовать, наставлять, предостерегать? Только воспоминания о герцоге Джованни Гасто до сих пор согревали и облагораживали душу. Уже в зрелом возрасте, после окончания Сиенского университета, когда его сны обернулись погружением в мир пророчеств, поиском собственного пути в жизни, он с разрывом в месяц получил от опекуна три письма. Сен-Жермен уничтожил их сразу после прочтения — австрийские шпионы научили его избавляться от письменных документов. Свой архив граф Сен-Жермен хранил в голове.

Первое письмо он получил в Венеции, куда под именем графа Белламаре приехал после окончания курса.

Тогда была ранняя весна. Сгинули зимние дожди, очистился небосвод, свежим ветерком продуло каналы, избавляя жителей от запаха нечистот и въевшейся в стены домов копоти. Гондольеры приоделись, повеселели жители. По ночам где-то сладко распевали тонкоголосые кастраты — подобное ухаживание очень дорого стоило, однако выглядевший в свои двадцать лет как вполне солидный, сорокалетний мужчина Сен-Жермен более полагался на скрипку и на умение заговаривать собеседницу. Он предлагал даме сыграть в игру воспоминаний. Как бы, например, отнеслись почтенные родители взволновавшей кровь особы к его намерениям? Он говорил и говорил… Если дама оставалась холодна, он интриговал ее дивными рассказами, описывая прихоти царицы Семирамиды, пожелавшей развести на террасах дворца сады, или любовные похождения Клеопатры. Случалось, его заносило и он, как бы нечаянно ронял слова: «тогда царица обратилась ко мне и сказала…» но тут же спохватывался и поправлялся: «царица обратилась к главному распорядителю и сказала…» Если же и этот сильнодействующий словесный приступ не приносил результата, он мрачнел, замыкался. Когда же насмешница пыталась развеселить его, ссылался на страшную занятость. Он намекал, что откопал в каком-то старинном замке древнюю рукопись, из которой вычитал рецепт эликсира жизни и теперь занимается его составлением. Ни одна из женщин не могла отказаться от дегустации подобного напитка, которое должно было происходить непременно в таинственной обстановке, в полной темноте, желательно за задвинутыми шторами алькова.

Сен-Жермен глянул за стекло кареты, усмехнулся. Чем объяснить, что третью ступень обольщения ему пришлось применить только в отношении графини фон Жержи, юной жены французского посланника в Венеции? Это была умная, неиспорченная женщина. Ее нельзя было назвать красавицей, графиня уже в ту пору была могуча телом, к тому же отличалась редкой прозорливостью в отношении мужчин. Записным ловеласам, искателям галантных приключений она отказывала сразу и обеими руками держалась за своего старого нелюбимого мужа. Графу пришлось долго забалтывать ее. Когда он уже начал терять надежду, графиня, прикрывшись веером, тихо сказала ему: «Не отчаивайтесь, граф, вы мне вовсе не противны». Вот когда он вспомнил привидевшуюся ему во сне легенду об эликсире жизни. Как красноречив он был на следующий вечер, когда явился к ней со склянкой волшебного напитка! Какие тайны открыл он заслушавшейся графине!..

Ах, тот сладкий миг, заставивший ее оголить полную, мягкую руку до плеча. Ее низкий, чуть подрагивающий голос.

— Граф, я полагаюсь на ваше слово.

И — ах!.. Она была обольстительна, непосредственна и настойчива. Когда под утро он изнемог, графиня легонько поскребла его по плечу округлым, розовым ноготком и спросила.

— Граф, где же ваш эликсир? Или вы воспользовались моим любопытством и неопытностью? Это невежливо с вашей стороны.

Отведав пряной жидкости, графиня удивилась.

— Ваше зелье напоминает вкусом обыкновенный китайский чай. Ах, граф, зачем только я доверилась вашему слову. Теперь вы сочтете меня падшей женщиной, вы не будете уважать меня…

— Что вы, графиня. Мерой моей любви может служить рецепт этого чудесного напитка. Принимайте его каждое утро, можно и в полдень, а также вечером, и вы скоро почувствуете, что время для вас остановилось.

Дома его ждало доставленное с верным человеком письмо опекуна.

«… чем тебе заняться? Что я могу ответить!.. Тебе следует исходить из того, что список возможных поприщ, на которых ты смог бы попробовать свои силы, невелик. Военная карьера для тебя закрыта, попытка добиться положения при каком-нибудь европейском дворе тоже. Габсбурги не допустят твоего возвышения, и в любом случае ты можешь оказаться разменной монетой в политической игре. В этом случае тебя не спасет и твоя неземная проницательность. Стать музыкантом — это не для особы царской крови. Сжечь свою жизнь в огне удовольствий, сладострастия, в погоне за наслаждениями? Что-то не верится, чтобы подобное беспутство удовлетворило тебя. Заняться финансами? Опять-таки нет. Деньги — это сила, это могущество. Сильный человек — опасный человек. Так что тебе лучше скрывать источники своих доходов. Тебе следует выбрать что-то безопасное и пристойное. Зачем возбуждать излишнюю подозрительность при австрийском дворе? Выход один — вперед, на поиски приключений. Это вполне достойное для дворянина занятие. Лучше прослыть авантюристом, чем постоянно испытывать на себе немигающий взгляд императора Карла VI. К таким людям обычно относятся снисходительно. К сожалению, твои враги умны, их подозрительность не знает пределов, частые перемещения по Европе могут встревожить их. Они могут счесть твои поездки усилиями по организации заговора, подготовкой нового бунта в известной тебе провинции Австрийской империи. Ты будешь вхож во многие высокие кабинеты, принят при дворах, поэтому надо заранее предусмотреть, как избежать внимания тайной венской канцелярии. Чтобы успокоить австрийского зверя тебе следует подмешать к своей охочей до приключений натуре некую тайну. Надеть этакую, будоражащую воображение маску. Что, если тебе прослыть алхимиком или последователем розенкрейцеров или тамплиеров? Может, общество вольных каменщиков удовлетворит тебе? Надеюсь синьор Фраскони ввел тебя в курс дела? Напиши мне с оказией, восхитила ли тебя прелестная легенда об основателе ордена розенкрейцеров рыцаре Христиане?..

Это, если можно так выразиться, одна сторона дела. Публичная, обращенная вовне. Однако мне кажется, что суть твоего вопроса в другом — ради чего жить. С какой целью надеть маску?

Послушай притчу, которую рассказывают о моем предке Франческо Медичи.

«Жил когда-то в Дикомано зажиточный крестьянин. Владения его простирались до Виккио, где он имел превосходный виноградник. Этот-то виноградник один из Медичи хотел отобрать и уже почти захватил его. Когда крестьянин — его, кажется, звали Ченни — увидел, что попал в скверную историю, он решил отправиться во Флоренцию и пожаловаться старшему в нашем семействе. Однажды утром Ченни сел на лошадь, приехал во Флоренцию и, узнав, что мессер Франческо и есть старший, явился к нему и сказал:

— Мессер Франческо, я пришел к Богу и к вам просить, чтобы ради милости Божьей я не был ограблен, если только я не должен быть ограблен.

Старший Медичи удивленно глянул на крестьянина, а тот невозмутимо продолжил.

— Ваш сородич такой-то намерен отобрать у меня виноградник, так что я могу считать, что уже потерял его, если вы мне не поможете. Вот что я скажу вам, мессер Франческо. Если ваш родственник считает, что должен получить мой виноградник, пусть забирает его — и вот почему. Вам много лет, и потому должны знать, что на все в этом мире случаются поветрия: то находит поветрие оспы, то другой смертельной болезни. То наступает поветрие, при котором гибнут все вина, то налетает поветрие, при котором в короткий срок убивают множество людей, то такое, когда никто не может добиться правосудия и так далее… То одно поветрие случится, то другое. Поэтому, возвращаясь к своей просьбе, скажу, что бороться с такими поветриями бесполезно. Также обстоит и с тем делом, ради которого я явился сюда. Если сейчас идет поветрие отбирания виноградников, то пусть ваш родич получит мой виноградник с миром, так как я не хочу и не могу бороться с поветрием. Но если поветрия отбирать виноградники сейчас нет, то я покорнейше прошу утихомирить своего родственника.

Мессер Франческо, пораженный остроумием крестьянина, ответил, что насколько ему известно пока такое поветрие не наблюдается и пусть крестьянин идет с миром. Родич больше не посмеет посягнуть на его виноградник».

Можно сказать наверное, что закон в течение долгого времени не дал бы возможность Ченни добиться справедливости, в то время как его замечание о поветриях сделало это сразу. Не надо подшучивать над сметливым крестьянином, ибо кто хорошенько всмотрится в окружающее, легко заметит, что в последнее время мир переполнен поветриями, кроме одного поветрия — делать добро. А всех остальных поветрий сколько угодно, и тянутся они изрядное время.

Вот я говорю тебе — ты малый смышленый, поэтому делать добро тебе в радость. Но что есть добро, вот что следует выяснить в первую очередь. Частное ли оно дело вроде раздачи милостыни или деяние, способное излиться на всех разом? Если да, то как пробить к нему тропку? Если бы ты выбрал финансовое поприще, то скоро сообразил, что брать средний процент, честно вести дела, угодно Богу. Ты в конце концов смог бы облагодетельствовать несчастных, выстроил бы больницу или дом призрения, и душа твоя была бы спокойна. Открылась бы перед тобой военная стезя, и в этом случае я мог бы помочь тебе советом: береги платье снову, а честь смолоду, не обижай без причины солдат, дели с ними тяготы и опасности войны, и они полюбят тебя как отца родного. Но как ступить на путь добродетели человеку, изначально приписанному в сословие искателей приключений? Какие из них можно отнести в разряд добрых дел, а какие списать по ведомству, занимающимся мошенниками и аферистами?

Ты можешь ответить, что на свете всего приятней тайно благодетельствовать другим — на рождество подкинуть в хижину бедняка подарки для его жены и детишек, щедро одарить сиротку, накормить погибающего от голода. Но даже для такого богача, как ты — отец тебе оставил достаточно, да и я в завещании не поскуплюсь — не хватит золота, чтобы насытить всех, униженных нищетой. Одаривать выборочно? Наугад, по списку?.. Ты достаточно умен, чтобы сообразить, что от такой помощи рождается лишь зависть и злоба, а этого добра в мире и так хоть отбавляй. К тому же наградить человека с помощью чуда, значит, лишить его веры в самого себя, а это противно учению Христа, который не снимает тяжесть выбора с каждого разумного существа.

Все-таки дело не так безнадежно, как можно вообразить. Задумывался ли ты, что в миру там и тут пробиваются ростки разума и добра. Будущее вылупляется из прошлого, из небытия становится бытие, из унавоженной почвы произрастают великолепные цветы, украшающие Божье и человечье величие. Так появляется мысль о согласии, когда и свое в радость и чужое дорого. Иначе откуда же берутся все великие и славные дела, если кто-то когда-то и где-то не помог слабой былинке пойти в рост? Не подвигнул желающего размышлять на думанье, не подлил чернил в высохшую склянку расставшегося с вдохновением поэта, не сбросил яблоко на голову ученого мужа и не спросил его, смущенного ушибом — отчего все предметы непременно падают на землю?..»

На следующую ночь я открыл моей милой Франсуазе фон Жержи великую тайну долголетия, которая была зашифрована в старинных манускриптах, хранившихся в доме моего опекуна Гасто. Поделился после того, как она приласкала меня — уже в ту ночь она повела себя как настойчивая и ненасытная супруга, дождавшаяся наконец муженька. Ее можно было понять — графу фон Жержи в ту пору как раз перевалило за семьдесят и он, как бы выразиться деликатнее… был на пороге чистилища.

К сожалению, я не рожден для семейных уз. Те сны, что донимали меня в молодые годы, нельзя было смотреть вдвоем.

— Графиня, — начал я, — настой из листьев индийского дерева «асам» — это только полдела. Это всего лишь жалкое подобие живой воды, которая, по свидетельству Педро Мартира, изливается из источника, расположенного в Новом Свете на острове к северу от Эспаньолы.[22] Должен признаться, Франсуаза, что-то мне подсказывает, что такого источника не существует вовсе, просто есть другой удивительный рецепт, который вместе с тем замечательным напитком, секрет которого я вам открыл, поможет сохранить молодость. Мой совет таков — никогда не есть мяса и вообще ничего жирного, тяжкого для тела, обременительного для души. Только овощи, фрукты, и легкие, разбавленные талой, полученной из чистейших горных снегов водой, вина. И конечно, мой чудодейственный напиток.

— Как просто, — вздохнула Франсуаза, — и невыполнимо. Если, конечно, друг мой, вы не возьмете на себе приятную обязанность и в дальнейшем следить за моим меню.

— К сожалению, графиня, это за пределом моих возможностей. Я в некотором смысле не принадлежу самому себе.

Она долго лежала молча, закинув руки за голову. Я не мог утолить страсть и принялся неистово целовать ее оголившуюся грудь. Постепенно я добрался до сладких губ. Она крепко обняла меня, дугой изогнула свое тучное ласковое тело, потом жарко шепнула на ухо.

— Мне в одиночку не справиться с этой обузой…

Из второго письма Джованни Гасто.

«Я не был рожден для власти, в ранней юности отец прямо объявил об этом. Своим наследником он решил сделать моего старшего брата Фердинанда. Характером Фердинанд очень походил на отца: тот же педантизм, то же ханжество и скупердяйство высушили его душу. К моему великому сожалению брат умер бездетным. Тогда отец заставил своего брата, моего дядю Франческо, сложить кардинальский сан и жениться. Дядя долго отказывался — двадцать три года он занимал высокий пост в Риме и вовсе не хотел менять образ жизни, однако отец был настойчив. В конце концов он добился своего и дядю женили на 17-летней Элеоноре Гонзага, дочери герцога Гуасталла. Девушка, испытывая отвращение к своему мужу, несмотря на увещевания духовенства, непреклонно хранила девственность. Франческо, видя, что напрасно пожертвовал своим положением, заболел от горя и в 1711 году умер.

Наукам и искусствам отец покровительствовал из расчета и желания походить на наших знаменитых предков, однако меня эта его прихоть спасла от безумия. Моя мать, Луиза Орлеанская, была женщиной крайне своенравной, о детях забывала сразу после их рождения и не отличалась супружеской верностью. Отец вынужден был отправить ее в Монмартрское аббатство, где она продолжала вести жизнь более, чем разнузданную.

Меня, лишенного родительской любви, утешали науки. Они давали надежду. С их помощью я сумел распахнуть дверь в неведомое, в мир чистых сущностей, чисел, духов. Также собственно мыслил и мой идеал, великий Ньютон. О, это была иная жизнь, безбрежная, предназначенная для немногих. К сожалению, я быстро угасал, силы мои даже в цветущем возрасте оказались весьма скудны. Путешествия, долгие опыты в лаборатории — это было не для меня. Я мог рассчитывать только на озарение и ожидание встречи с тем, кто сможет переступить порог физической немощи и полноправно вступить в таинственную обитель, где его ждет Золотой рассвет. Вот где ты сможешь набраться высокой мудрости, прильнуть к мистическим тайнам. Хвала Творцу, что тебя посещают такие обильные, провидческие сны. Прошу тебя, сынок, почаще делись со мной откровениями, являющимися тебе в минуты беспамятства. Ты на многое способен, профессора из Сиенского университета наперебой хвалят твои успехи. Учитель музыки в восторге от той легкости, с которой ты извлекаешь чудесные звуки из скрипки и клавесина. Мастер рисования полагает, что у тебя твердая и верная рука. Но более всего меня радуют твои успехи в области соединения и разъединения веществ и элементов. Не дай Бог, если твои враги прознают о твоих успехах в тайных науках. Тебе нельзя подолгу оставаться на одном месте. Твой удел — дороги, приключения, чему с удовольствием отдавался и отец наш Иисус Христос. Он всегда шел вперед, неисповедимы были маршруты его хождений. Мессии всегда легки на ногу. В последнем сне, как ты пишешь, тебе была оказана великая честь стать одним из его спутников. Береги сказанное им, не старайся метать бисер перед непосвященными, но попытайся проникнуть в высокое таинство духа, озаряющего тебя в ночные часы. Ты сообщаешь, что истина хранится далеко на востоке, в горной стране. Может быть. Постарайся быть поближе к истине, не надо проповедей, будь скромен, непонятен, не скупись на добро. Общайся с сущностями и элементалами, с этой целью тебе следует проникнуть в тайны алхимии. Это первая ступень к познанию запредельного. Мистическая истина по сути проста: незримый мир не равноправный партнер видимого, но мечта. Чистая, побуждающая ум и совесть раскрыть свои недра, обнажить сокровенное. Зовущая идти в гору…

Попытайся одолеть первый, самый трудный подъем и с перевала тебе откроется новая даль, новая линия горизонта. Ступай дальше — ничего, если для этого тебе придется спуститься вниз, помесить грязь, переночевать в забитой путниками корчме, послушать, о чем судачат люди. С наступлением утра снова в дорогу, к следующему перевалу.

…Третью неделю я не выхожу из своей спальни. Недостойные люди, шуты, вымогатели толпятся вокруг моего ложа, за окном шумит флорентийский люд. Во времена Цезаря мой родной город называли «Цветущая колония Юлия», здесь был устроен военный лагерь. Скоро 7 марта, день Святого Фомы Аквинского, провозглашенного покровителем наук. Мое сердце с тобой, в переделах чудной Венеции. Ты, верно, любишь раскатывать на гондолах. Нанимаешь ли кастратов, чтобы услужить их пением прекрасным дамам? Прошу тебя, старайся поменьше оказываться на людях. Не забывай, как часто встречаются в этом страшном городе вделанные в стены каменные львиные пасти. Вспомни надписи, какая осеняют эти жуткие архитектурные украшения — «Для тайных доносов против не уважающих церковь и богохульников». Не забывай о каменных колодцах, в которые навечно заключают провинившихся в свободомыслии или заговорах граждан. Разве сравнится с ними свинцовая темница, устроенная на чердаке Дворца дожей! Только мой титул удерживает инквизицию в рамках приличия. Я с тревогой думаю, что случится с тобой, когда меня не будет в живых! Екатерина Сфорца, жена Джованни Медичи, сына основателя младшей линии нашего рода, опасаясь врагов, скрывала своего сына, переодетого девочкой, в монастыре. Это великое чудо, что малыш избегнул кинжала или сосуда с ядом и дожил до совершеннолетия. К слову отец его, сам Джованни был храбр необыкновенно. Он был назначен капитаном республики и заслужил прозвище Непобедимого. В битве при Мантуе он получил смертельную рану. Умер двадцати девяти лет от роду после ампутации ноги. Во время отрезания сам бестрепетной рукой держал факел перед хирургом. Горячо любившие его солдаты до конца своей жизни не снимали траурные одежды…»

В Венеции я остановился в доме синьора Фраскони, местного аптекаря, являвшегося также одним из последних тайных розенкрейцеров в Италии. Человек недюжинного ума, обладавший резким густым басом, он частенько разговаривал сам с собой. Лечебные препараты Фраскони готовил отменно, соблюдал все требования, которые святая церковь предъявляет к доброму верующему, имел могущественных покровителей, со своими братьями по тайному ордену почти не общался, так что власти Венеции почти не досаждали ему. Как оказалось впоследствии, он жил в ожидании меня или подобного мне молодого человека, кто волей обстоятельств изначально был герметичен, чья судьба с рождения представляла из себя загадку, секрет которой необходимо было тщательно скрывать. Прочитав рекомендательные письма от Джованни Гасто, от профессоров из Сиенского университета, от единомышленника из Феррары, он долго разглядывал меня, хмыкал, что-то пришептывал. Я отошел к стрельчатому окну, глянул на канаву, в которой колыхалась грязная, мутная, пропитанная отвратительной зеленью вода, словно досадуя, что ее заперли в этом каменном мешке, где ей негде разгуляться, обернуться могучей волной, обрушиться на берег, ударить в борт корабля. Я на мгновение ясно увидел, как блеснула молния, громыхнули раскаты и чудовищный вал лег на палубу несчастного судна… Здесь же, между каменными осклизлыми стенами, водица только поеживалась, покачивала мусор.

— Твои воспитатели очень хвалят себя.

Услышав голос синьора Фраскони, я вздрогнул, очнулся, повернулся к старику, сидящему в кресле с изогнутыми ножками. На голове его возвышался старомодный парик, который носили во времена Тридцатилетней войны.

— Я очень старался, мессер Фраскони. У меня не было выбора, кроме как проявить должное усердие в овладении науками и искусствами.

— Ну, и чему же выучили тебя эти университетские профессоришки? Что есть тинктура?

— Это несуществующая субстанция, с помощью которой должно было совершиться превращение низшего металла в высший.

— Верно. Тогда скажи, что есть алхимия, или, как выражаются мрачные англичане, all химия, то есть «всёхимия»? Как ты считаешь, должна ли она замыкаться только на полезном изучении свойств химических элементов, их способности в определенных пропорциях вступать в соединения, или в ее силах отыскать тинктуру, с помощью которой люди смогут осуществить три великие цели: превращение при содействии философского камня низких металлов в золото, открытие «панацеи» или эликсира жизни и получение всеобщего раствора, смочив которым любое семя можно во много раз увеличить его плодовитость?

— Могу ли я сомневаться в словах мудрых наших предков, синьор Фраскони? Может ли человек, подобный мне, удовлетвориться мыслью, что сон всего лишь отдых тела и души. Я верую в высшее предназначение химии и даже если все эти надежды только плод воображения и самообман, все равно стоит заняться подобной наукой. Это лучше, чем губить людей на полях сражений, или ввергать народы в нищету, а граждан в каменные казематы…

Хозяин прижал палец к губам.

— И это верно. Иной раз неосуществленная мечта становится куда бльшей ценностью, чем само золото. Попытка не пытка, граф, — он помолчал и неожиданно громко рявкнул. — Ты пришел! Я буду учить тебя!..

Глава 3

Третье письмо догнало меня по дороге в Англию, куда я, расставшись с любезной моему сердцу Франсуазой де Жержи, отправился, чтобы хотя бы на время сбить со следа ищеек-иезуитов, которые так и крутились вокруг меня. По-видимому, они что-то пронюхали насчет намерения Джованни Гасто, который к тому времени нежданно-негаданно стал великим герцогом Тосканским, наделить меня богатым наследством. Я не люблю пышных выражений, но на остров меня в самом деле повлекла неведомая сила. Как раз в ту пору мои ночные кошмары оформились в нечто осмысленное, путеводное. Первыми впечатлениями я поделился с Джованни Гасто во Флоренции, куда заехал, покинув Венецию.

Об этом стоит рассказать подробнее. Прежде всего, узкая, зажатая между каменными стенами лужица, открывшаяся передо мной из окна дома синьора Фраскони, во время погружения в дрему обернулась обширным океаном, наблюдать за волнующейся поверхностью которого я сначала мог только с поверхности. Словно упавший за борт пассажир, перепуганный до смерти, сорвавший голос… Я то взлетал на гребень жидкой горы, то низвергался в пропасть. Не сразу мне удалось сообразить, что за расцвеченные необычайными, радужными пятнами холмы вздымались вокруг меня. Расцветка была отвратительной, вызывающей отвращение. Я бы никогда не посмел воспроизвести эти цветовые сочетания на холсте. Грязно-желтый соседствовал с буро-зеленым, муть с остатками нечистот — ну, Бог с ними!.. Только спустя пару ночей я смог выбраться из этой клоаки и воспарить над волнующейся, вздыбленной поверхностью. Небо — или то, что можно было назвать небом, отливало платиновой тяжестью. Однородный облачный слой лежал низко, кое-где касался находящихся в постоянном движении водяных гор.

Опекун с нескрываемым интересом и восторгом выслушивал мои рассказы. Все эти дни я ходил словно в бреду, пил исключительно чай, похудел донельзя. Пока не увидел свет, ясный, обильный, исходивший с Востока, с вершин каменной страны, выступившей из этого беспредельного отстойника. Был он зеленоват, чуть в бирюзу, чистоты и силы необыкновенной. Его отголоском показалось мне сияние, которым неожиданно окрасился остров на западе, формой напоминающий сидящую собаку. Сияние было сильно приглушено, однако отсветов хватало, чтобы разогнать пятна цвета серы, колыхавшиеся вокруг. В другом направлении — я бы сказал на юге — тоже зарождалось светоносное пятнышко. Почему «на юге», «на западе»? Поутру я подолгу ломал голову над истолкованием этих ослепительных, выворачивающих душу картинок. Это был мучительный вопрос, как относиться к подобному бреду — иносказательно или в цветастых образах таился намек на что-то реальное, способное вести и направлять.

_____

Ненастной погодой встретила меня французская граница. Я очнулся от окрика жандармского начальника, который пропускал с той стороны карету какого-то важного господина. Косой дождик скребся в узенькое, разделенное деревянной решеткой стекло моего экипажа. В этот момент четверка крупных задастых лошадей с лихостью протащили под вздыбленным шлагбаумом огромную угловатую карету. Это была государственная экспедиция — посол короля Франции Людовика XYI направлялся в Голландию. Помнится, лет тридцать назад вот также мне довелось повстречать на границе графа дАффри,[23] тогдашнего представителя его величества в Нидерландах. Случилось это в 1759 году. Мой верный кучер Жак также поставил экипаж на обочину, также с протянутой рукой подошел к нам человек в форменном ношеном донельзя кафтане и с гордостью заявил:

— Vous êtes déjà en Frans, Messeur,[24] — затем дрожащим голоском добавил. — Et je vous en félicite,[25] — и протянул руку.

И на этот раз пришлось положить ему в ладонь несколько су. Промокший бродяга сверкнул в мою сторону взглядом и отошел в сторону. Через несколько минут мы уже скакали по ухоженной, профилированной дороге, устройством которых занимался еще Людовик XV. На полотне не было и следа грязи, которой так богаты дороги Германии. В некоторых городишках проезжая часть сужалась настолько, что борта кареты задевали о стены домов. О лужах, роскошных германских лужах, я уже не говорю. Жаку приходилось не раз помогать нашему доброму коньку выволакивать колеса из жидкого, сдобренного помоями месива. Дождик мерно барабанил по крыше, успокаивал, вот только взгляд осмотрщика экипажей не давал мне покоя. Ранее, в молодости, в начале службы он вряд ли посмел бы наградить проезжающего дворянина дерзким взором. Ныне его взгляд обжигал. Прежнее грозовое предчувствие вновь обняло мою грудь, стеснило дыхание. Весь последний год, сразу, как только я ушел из жизни, мне не давали покоя ощущения надвигающейся беды. Порой я отказывался видеть сны и по ночам отправлялся на прогулки, старался по возможности долго избегать лежачего положения — мне неприятны были отчетливые виды будущих бедствий. Мне постоянно мерещился какой-то чудовищный, напоминающего букву «П» аппарат, с лихостью, одну за другой отсекающий головы. В памяти вновь возникло лицо этого озлобившегося таможенника, который до сих пор так и не удосужился сменить штопаное перештопанное платье, а ведь у него в ближайшем городке возле Лилля стоял собственный дом, построенный на подачки, выклянченные у пересекающих границу, имелась выгодная торговля, которую он устроил на паях со своим сменщиком. Я все про него знал, все выведал за эти несколько секунд, во время которых он выпячивал свою немощь и нищету и демонстрацию которых завершил таким грозным взглядом. Скоро этот буржуа возьмется за ружье, и мне вовсе ни к чему знать, в кого первого он выстрелит, чью плоть потревожит штыком.

Это было жуткое, сводящее с ума ощущение безнадежности и бессмысленности всяких потуг образумить людей, внушить им мир и согласие, убедить, что любой спор не стоит и капли пролитой крови. Что, в конце концов, все мы братья, о чем мне поведал в Лондоне полковник Макферсон, оказавший мне помощь в разгадывании снов о свете и безбрежном мутном океане, в который я то и дело проваливался с приходом ночной тьмы, а также познакомивший с легендой о храме.

Но прежде, еще на борту пакетбота, на котором я впервые отправлялся в Англию, в момент желудочных судорог и приступов головокружения я ощутил, что свет, являющийся мне во время ночных скитаний, есть указатель направления, и падает он не только сверху, из-за туч, но и пробивается снизу, сквозь толщу воды. Вот туда и надо стремиться, тем светом следует полнить душу. Полковник Макферсон помог мне расположить эти бредовые откровения в соответствии с требованиями потусторонней географии, в которой полюсами служили не точки пересечения оси вращения земного шара с его поверхностью, а особые области — средоточия света и тьмы.

Вместе с полковником мы читали письмо моего опекуна, в котором он писал об алхимии, о тайнах древнего ордена тамплиеров, об обществах вольных каменщиков, которым не миновать того, чтобы продолжить возведение нерукотворного Храма, являвшегося домом Святого духа, как церковь служит прибежищем Иисуса Христа. Писал о том, что мне надо надежно укрыться, так как смерть с косой стоит у его изголовья. Призывал заняться поисками смысла, ради которого пчелы собираются в строй и возводят улей…

«Не только же ради продолжения пчелиного рода или насыщения медом человеческой утробы трудятся они. Тот, кто удовлетворяется подобными объяснениями, подобен былинке на ветру. Даже если пчелы трудятся только для этого, все равно в силах человеческого разума наделить их высшей целью, которую и нам не грех примерить на себя. Вдруг и нам придется впору. Не из подобных ли фантазий рождается вера в животворящую силу Святого духа? Не мы ли сами источник его и причина рождения? Не мы ли, двуногие пчелы, творим себе и мечту, и веру? Эта дорога усыпана обломками свергнутых кумиров, но разве этот хлам — единственное, чем усыпан наш путь?»

Между тем дождь, поливавший предместья Лиля, кончился. Скрылась из вида пятиугольная цитадель, построенная славным Вобаном,[26] бесчисленные ветряки, окружавшие город, построенные для выжимки рапсового масла. Лилль был несчастнейший город на свете, более десятка раз его осаждали враги. Здесь жили от осады до осады, по ним вели счет годам, и эта своеобразная хронография куда как точно отражалась в его неприступных стенах. Тягловыми животными здесь служили собаки, и один из хозяев уверял меня, что его кобель может везти семьсот фунтов на расстоянии полулиги. Врет, конечно, ради того, чтобы заработать лишний суа, он готов был пожертвовать своей собакой, единственным кормильцем многодетной семьи. Это было жалкое зрелище — пегий, худой пес, впряженный в повозку с огромными колесами…

Теперь за окном кареты лежала плоская равнина Пикардии. Ровно нарезанные каналы, угодья и нивы, с которых уже месяц как были убраны хлеба; поросшие кустарником межи. Разве что рощи здесь погуще, чем во Фландрии. Даль была подернута клочьями тумана. Меня знобило, видно, не просто далось мне посещение собственной могилы. Никогда ранее я с такой силой не ощущал свою несовместимость с тем, что мы обычно называем временем. Глядя на себя со стороны, я не уставал поражаться безумной работе моего мозга, одновременно перемалывающего события, относящиеся к первым десятилетиям нашего века, к его середине и к самому концу. Собственно времени как шкалы следующих одним за другим исторических фактов для меня не существовало. Я одинаково свободно — зримо и слышимо — чувствовал себя в любой точке хронологической таблицы. Я пересек границу Франции в августе 1788 года, но в то же время все, что происходило со мной в 1724 на улицах Лондона, в 1760 годах на дороге в Париж оказывалось ощутимой и непосредственной явью.

Кто я?

Этим вопросом я не уставал задаваться все эти годы? Для меня не существует ни прошлого, ни настоящего, ни будущего — только сиюминутное и вечное, а также свершившееся и не совершенное. Эти понятия я с грехом пополам еще могу различить в своем сознании, все остальное не для меня. Я — человек, лишенный мечты. Я неспособен мечтать, всякая моя, как мне кажется, фантазия, причуда, всякий вымысел, в конце концов оборачивался реальностью. Других видений, кроме пророчеств, предсказаний, проникновения в тайну свершающихся — не важно, в прошлом ли, в будущем — событий, мне видеть не дано. Всякий бред являлся либо свидетельством произошедшего в истории, либо предчувствием непременно надвигающегося события. Дороги Франции особенно располагают к размышлениям, но даже они, ухоженные, поддерживаемые в идеальном порядке, не в состоянии были освободить меня от печали, от неистребимой горечи, которая скопилась в моей душе за все эти столетия, которые я прожил на свете.

Одно спасение женщины! Хвала Всевышнему, за то, что он не ограничился одним неудачным опытом и не пожалел ребра своего любимца, чтобы создать это нежное, обольстительное существо. Я всегда мчался от одного приключения к другому, эта пуповина крепче других связывала меня с реальностью. Один из самых увлекательных анекдотов ждал меня в Лондоне… Она была очень молоденькая и необыкновенно остроумная кокетка, эта маркиза Д. Я познакомился с ней в богатых меблированных комнатах госпожи Пенелопы Томпсон, расположенных на Брук-стрит, в нескольких минутах ходьбы от квартиры, которую занимал в ту пору в Лондоне несравненный Гендель. Несмотря на выдающуюся худобу и впалые щеки, хозяйка пансиона оказалась приветливой и добродушной женщиной. Вам когда-нибудь приходилось встречать сушеную, высокую и добродушную англичанку преклонных лет? То-то. Удивительные подарки иногда подбрасывает нам жизнь.

Этот пансион оказался хранилищем удивительных тайн, способных взволновать и куда более здравомыслящего человека, чем я. Спустя два дня, как-то вечером я позвонил в колокольчик у себя в кабинете. Вместо ожидаемой служанки Софи, лицом, возрастом и фигурой во всем похожей на свою хозяйку, ко мне вошло прелестное существо семнадцати лет. Девушка краснела, поминутно приседала, глядела в пол и наконец прошептала что-то вроде «что угодно господину?»

— Господину угодно узнать, откуда ты, милое созданье? — спросил я.

Так и не добившись толкового ответа, я попросил принести мне чаю. Девушка быстро исполнила просьбу. Я принудил ее налить чашку и для себя, однако усадить горничную мне так и не удалось. Ее поминутно вспыхивающие и бледнеющие щечки были очаровательны. Наконец я сумел выяснить, что зовут ее Дженни, что хозяйка наняла ее, чтобы заменить Софи, которая отправилась в деревню, где скончался ее «папа». Софи жаждала разобраться с наследством. Скоро Дженни призналась, что она тоже из деревни, и у нее тоже есть «папа», который тяжко болен. Уже совсем тихо она призналась, что хотела бы заработать пару гиней на его лечение и возвратиться в Кент.

Через неделю в пансионе поселилась молодая, очень миленькая француженка. Она назвалась вдовой маркиза Д. и после смерти супруга решила «посмотреть свет». Точнее побыстрее потратить доставшиеся ей по наследству денежки.

Я в тот же день коротко познакомился с ней. Мы посетили Британский музей, Вестминстерское аббатство, здешний собор Святого Павла, чей купол огромным сверкающим полушарием встретил меня при подъезде к Лондону. Когда служба кончилась, проводник предложил нам подняться в верхние галереи. Маркиза изъявила согласие, и мы поспешили наверх. Это был утомительный и трудный подъем. Я бывал на Страсбургской башне, бродил по альпийским горам, однако если бы не моя спутница, то отказался бы от славы покорителя самой высокой точки Лондона. Она же взбиралась, даже не затруднив дыхание. Однако на верхней площадке, почти под самым крестом я забыл о своей усталости…

Сверху Лондон показался мне грудой цветной черепицы, на Темзе — ежовым мехом — густые джунгли корабельных мачт. Наверху вовсе не ощущался прогорклый запах древесного угля, которым повсеместно, во всех концах отапливался великий город. Здесь маркиза позволила себе повести окрест крошечной ручкой и объявить:

— В Англии, — прощебетала она, — надобно только смотреть. Слушать здесь нечего. Англичане прекрасны видом, но скучны до крайности. Женщины здесь миловидны — и только. Их дело разливать чай и нянчить детей. Ораторы в парламенте напоминают индейских петухов, здешние актеры умеют только падать на сцене. Все это несносно, не правда ли?

Она казалась такой взволнованной, кровь ее была в страшном движении. Я кивнул, подал руку и мы пошли вниз, дружелюбно разделяя опасности спуска и говоря без умолку.

— Не оступитесь, мадам, — предостерег я ее. — Не сделайте ложный шаг.

— Ах, женщины так часто поступают… — ответила она.

— Это потому, что порой падение для женщины бывает таким приятным, — возразил я.

— Возможно, но от этого выигрывают только мужчины.

— Но потом дамы так грациозно поднимаются…

— Не без того, чтобы до конца дней своих не чувствовать печали, — укорила меня маркиза.

— Что может быть прекрасней печали очаровательной женщины?! — спросил я.

— Наша беда в том, что мы всем готовы пожертвовать ради его величества мужчины…

— Этого владыку частенько свергают с престола, мадам…

— Как бедного Чарльза,[27] не так ли?

— Почти, мадам…

Ах, какая это была женщина! Какая деловая партнерша!.. Она обладала редкой проницательностью и первая угадала, что имя кавалера Шеннинга, которое я принял, чтобы освободиться от настырной опеки отцов-иезуитов, было всего лишь маска. К своему стыду я не сразу обнаружил, что моя милая маркиза одного со мной поля ягодка. Случилось это в преддверии телесного облегчения, когда она, разгулявшись, принялась ловко, выказывая профессиональные навыки, подстегивать меня. Потом, не в состоянии надышаться запахом ее юного тела, я долго с удивлением прикидывал, каким же образом эта веселая парижанка сумела провести знатока потусторонних тайн, адепта и свидетеля света небесного. Ах, как она щелкнула меня по носу, предложив составить компанию на паях по ловле богатых любовников. В мою задачу входил поиск подходящих клиентов, а уж до нитки, улыбнулась она, я всегда сумеет их обобрать. «При этом, — уверила меня Жази, — я всегда буду доступна для вас. Ваша прыть пришлась мне по нраву».

Я принялся хохотать, она также безудержно поддержала меня и открылась, что Париж ей пришлось покинуть не по собственной воле. Она едва успела опередить полицейских ищеек, которые почему-то решили, что именно малютка Жази похитила дорогое ожерелье у одного из высокопоставленных вельмож.

— Это был такой скупердяй, что я была вынуждена сама похлопотать о причитающейся мне плате, — заявила она. — Не страшись, мой милый, у меня ловкие руки, и все, что мы с тобой добудем, я спрячу так, что никакой полицейский прохвост не сможет обнаружить.

— Ах, Жази, ты так непосредственна. Твое предложение делает мне честь, но, к сожалению, я вынужден отказаться от него. Я очень недолго пробуду в Лондоне. К тому же, милая, ты несколько ошиблась, обвинив меня в присвоении чужого имени. Если в отношении Шеннинга ты безусловно права, что же касается «кавалера», я имею полное право на подобный титул.

— И я не держусь за этот вечно простуженный Лондон, — заявила она. — У нас впереди вся Европа, а за ней медвежья Россия. Там я буду изображать итальянку. Мне так хочется побыть итальянкой, это говорят очень увлекательно. Буря страстей, слезы, жадные лобзания, на которые вынуждает меня могучий, сбежавший из Сибири любовник. Мне так хочется побыть итальянкой, я думаю у меня получится. Так ты не в Россию направляешься?

Я усмехнулся.

— Нет, Жази, я собираюсь в Индию.

Она охотно совмещала слежку и постель. Трудилась добросовестно, так что миссис Томпсон вынуждена была сделать ей замечание. Через несколько дней Жази съехала в снятый для нее сыном небезызвестного члена верхней палаты, маркиза Б. домик. Я было взгрустнул, так как сам по собственному почину во время прогулки в Гайд-парке представил ее этому бессовестному rake,[28] однако она сумела мгновенно развеять мою печаль, напомнив, что я должен ей изрядное количество монет. В первый момент это ошеломившее меня требование поглотило всякую печаль от разрыва наших отношений. Помню, в тот день, прогуливаясь возле площади Кавендиш я приметил несчастного слепого старика, которого вела маленькая собачка на снурке. Собачка остановилась возле меня, начала ласкаться, лизать ноги. Нищий сказал дрожащим голосом: «Сэр, я стар и слеп!» Более ничего… Я дал ему несколько пенсов. Старик благородно поклонился, дернул снурок и собачка побежала дальше.

Это было очень разумное четвероногое существо — она вела хозяина подале от края тротуара, от ям, из которых выглядывали полуподвальные окна. Часто останавливалась, ласкалась к прохожим (но не ко всем а по известному только ей выбору — собака оказалась физиогномисткой!), и почти каждый из них подавал нищему. Я шел за ними следом и в тот момент меня сразила простенькая мысль. Странным показалось мне, что порок с такой легкостью выманил у меня три десятка гиней, а человеку, истинно нуждавшемуся в поддержке, я пожалел лишний пенс. Неужели так легко откупиться от добродетели и так дорого высвободиться из объятий зла? Я догнал старика и сунул ему шиллинг. Вечером, в присутствие Дженни, тоже испытал некоторую неловкость и передал девушке необходимую на лечение отца сумму. Каково же было мое удивление, когда перед самым отъездом из Англии я узнал, что девушка, вернувшись в Лондон, поступила к Жази горничной.

Я видел ее судьбу наперед, для этого не надо было обладать даром ясновидения. Встретился, попытался отговорить, однако Дженни ответила, что хозяйка очень добра к ней, хорошо платит и к тому же намерена открыть модное ателье, где ей будет предоставлено место младшей компаньонки.

Обо всем этом у меня было время поразмышлять на борту торгового флейта,[29] отправлявшегося из Плимута в далекую Индию, где мои новые друзья хотели укрыть меня, а также проверить, насколько точны мои учителя в оценке моих способностей. Меня в ту пору донимали мучительные сны, смысл которых состоял в том, что долгожданная заря занималась в восточной стороне. Там появился великий герой, чьим предназначением должно было стать насаждение новой правды на земле, установления долгожданного братства между людьми.

Глава 4

Вересковые пустоши и насквозь просвечивающие перелески Пикардии скоро сменились лесистыми холмами Иль-де-Франса. Долина Сены и особенно междуречье этой прославленной реки и Луары — самые милые моему сердцу места. Дубовые и буковые рощи, ухоженные поля, замки… Как естественно вырастает из этого уютного европейского приволья наш современный город Изиды,[30] называемый теперь Парижем. Поверьте, я знаю, что говорю — не было на земле подобного града. Ни императорский Рим в пору расцвета, ни гордые Афины — скопище мудрецов и недоумков; ни экзотический и сверхрегулярный Теночтитлан;[31] ни пышный, уставший от прожитых столетий Константинополь; ни многолюдные Дели и Нанкин;[32] ни священный Бенарес; ни крикливый и шумный прародитель Парижа, первозданный Вавилон не в состоянии оспорить у этого необозримого улья славу столицы мира.

Моя карета — изобретение хитроумного английского гения, в которой можно было спать, как в домашней постели, мчалась вперед. Мягкие рессоры, дорога, словно пух — я налил себе чашку чудесного чая, отпил немного и запел песенку, которой поделился со мной глухой музыкант — мне довелось встречаться с ним в Вене. Слова я позволил себе немного переиначить. «Из края в край вперед иду, мой чай всегда со мной. Под вечер кров себе найду, мой чай всегда со мной…» Скоро я вновь оказался в точке, в которой слились события, случившиеся в середине третьего и девятого десятилетий нашего века, и пока корабль плывет, самое время вкратце пересказать историю моих новых английских друзей, напутствовавших меня в путешествие на Восток. Начало их тайного союза, как сообщил мне полковник Макферсон, следует искать в сообществах мастеровых, которые в средние века густо заставили города Европы огромными соборами.

На строительство каждого такого храма собирались сотни, а то и тысячи людей, от которых требовались сноровка, умение, обладание перешедшими от отцов к сыновьям знаний, ведь каждое подобное архитектурное сооружение должно было стать достойным жилищем для Спасителя.

Прежде всего, требовались искусные каменщики, потому что вознести под самые облака стены, имевшие огромное число вырезов, проемов, карнизов, надежно подпереть их контрфорсами[33] было в высшей степени трудным делом. Что уж говорить о колокольнях, высотой до трехсот-четырехсот футов![34].. Громадное значение при этом имели не только конкретные профессиональные навыки, но и накопленный веками опыт возведения подобных конструкций, поэтому каменщики и мастера в других областях строительного дела начали организовываться в вольные товарищества, целью которых со временем стало не только выполнение дорогостоящего подряда, но подготовка смены. Старшины подобных союзов поняли, что без воспитания себе подобных их дело может угаснуть.

Первые строительные товарищества возникли в Германии и Фландрии пять-шесть веков назад. На возведение гигантских зданий требовались годы и годы, и все это время строители жили бок о бок с художниками, расписывавшими стены. Инструменты и припасы они хранили в особых бараках, именуемых по-английски «lodge», или «ложи». С годами эти сообщества приняли однообразную и стройную организацию, перешли на особый язык для узнавания своих и передачи особых профессиональных знаний, которые нельзя было доверить бумаге, да и грамотных людей в те дни было очень мало. Были выработаны правила, определявшие порядок приема новых членов, разрешения споров и так далее… Вместе с тем художественно одаренные люди сочли необходимым устроить из посвящения особый церемониал, так как понимали, ничто так крепко не связывает новообращенных как цепь красивых, пусть даже малопонятных, но освященных традицией действ. Скоро возникла необходимость в изобретении особого языка. Ученикам никто и никогда не выдавал свидетельств о принадлежности к ложе, но обучал изъяснению с помощью особых жестов, а также вопросов и ответов. Подобные сообщества скоро образовались в Англии, Италии, во Франции.

С годами стало ясно, что в такой организации, в тесном общении с себе подобными человек куда быстрее научается правилам братского отношения. В строительных, объединенных единой целью сообществах он быстро возвышался и духовно, и нравственно. Первыми из образованных людей на эти, как они назывались в официальных документах, «Free-mason» или «Free-stone-Mason», обратили внимание англичане, и уже два века назад среди товарищей-каменотесов стали появляться люди из высших сословий, а также ученые, группировавшиеся вокруг университетов.

Однако к началу семнадцатого столетия строительные товарищества начали приходить в упадок. Они строили на тысячелетия, и постепенно вся Европа покрылась чудесными, поражающими воображение храмами. Нынешние церкви уже не требуют подобного количества умельцев, так что в ложах в конце концов возобладали числом «сторонние каменщики», которые первым делом задумались об источниках знаний, которые хранились среди строителей. Удивительно было не то, что неграмотные каменотесы овладели вершинами математики и строительных расчетов, но их умение сохранить эти знания в творческом, подвижном состоянии. Каким образом они каждый раз умудрялись возводить здание, соразмерное и прекрасное во всех отношениях? Соблюдая дух эпохи, принимая то или иное прочтение имени Бога, они тем не менее сумели воочию воссоздать великую мечту о братстве, в котором люди должны соединиться с именем Создателя на устах. Насколько трудна эта задача стало ясно уже в новое время, когда появились награжденные дипломами архитекторы. Их подолгу обучали, что есть соразмерность и красота, они прочитали горы книг, измерили множество зданий, и в итоге убедились, что все эти Божьи дары — красота, соразмерность, вкус — оказались одними и теми же, что в умах безграмотных каменотесов, так и в сознании образованных строителей. В чем же корень подобного единообразия? Нельзя ли приложить тот же метод к воспитанию достойного человека, для которого сосед станет прежде всего братом и никем иным.

Те, кто ломал головы над этой задачей, чьи души пылали гневом при виде несуразностей, ввергавших людей в греховные страсти, решили воспользоваться формой строительных лож, тем более что воображение порой уносило подобных энтузиастов в такие исторические дали, в которых даже я не мог отделить правду от вымысла.

И слава Богу!.. Пусть бы каждый из нас мудрствовал над тем, как облегчить жизнь себе и другим, как вырастить сад, достойно воспитать детей, чем тратить свои силы на поиск земных сокровищ и возможностей объегорить ближнего своего.

В 1717 году, как сообщил мне полковник Макферсон, четыре английские строительные ложи соединились в одну великую английскую ложу, и с этого момента братский союз подлинных каменщиков перешел на ступень объединения символических строителей духовного дела. И как во всяком деле, прежде всего, стало необходимо начертать устав нового братства, в котором надо было определиться со способами достижения великой цели. Этим занялся брат Андерсен — по понятным соображениям я не имею возможности сообщить его подлинное имя. Он составил свод, который назвал «Книгой уставов». Эта книга заключает в себе краткую историю масонства от сотворения мира и, прежде всего, историю строительного искусства, собранную из сказаний, сохранившихся в прежних товариществах, а также «старые обязанности или основные законы» и «общие постановления», то есть список всех принятых решений.

Теперь самое время рассказать о тамплиерах или храмовниках — ордене, члены которого впервые задумались: для чего же люди в самом деле питают такую страсть к общению? Зачем им объединяться в особые группы, союзы, особые братства? Неужели только из-за тяги друг другу? Не над этими ли сообществами витает Святой Дух? Эта догадка укрепляла Божье величие, ибо всем известно, что существуют Храм и Церковь. Храм выше Церкви, это понятие более обширное и глубокое. Уже в этом противопоставлении мне видится мятежный дух тамплиеров, однако слова из песни не выкинешь, и как бы ни могуча был общая для многих христианская вера, всегда найдутся сектанты, которые измыслят совершенно недопустимое для правильного ума объяснение.

Пусть их!.. Их бунтарское начало, богоборчество, тоже проявления великой благодати, снизошедшей на Землю. Я-то знаю, откуда что берется, и как рождаемый деятельной человеческой массой дух обретает святость и в конце концов наряжается в провидение, напяливает на себя одежды абсолюта. Но это знание ни в коей мере не является отрицанием Легенды о Храме. Все сгодится для обретения праведности, все ведет одним путем. Бог есть любовь, и Любовь есть Бог — на этом я стоял и стоять буду.

Вот еще что утверждали тамплиеры: у церкви всегда обозначен фундамент, всегда существовал первый камень, храм же существует вечно. Церкви, мечети, пагоды, синагоги, кумирни рушатся, храм — единый для всех! — существует вечно.

Господь сошел на Землю, чтобы проповедовать именем Святого Духа…

Человек в выдумывании не может остановиться на полдороге, и вскоре тамплиерам пришлось выдумать особый язык символов, тайных жестов и обрядов, которые должны были сохранить в чистоте помыслы членов ордена. Необходимость соблюдения тайны подразумевалась сама собой, так как в ту пору это была неслыханная со времен альбигойцев[35] ересь. Что поделать, если человеческая натура такова, что она не может без превращения святого места в театр, иначе откуда же взяться площадке, на которой должен торжествовать дух.

Эти мысли пришлись по душе первым основателям мистического масонства. Прибавьте сюда легенду о Христиане Розенкрейце, которой поделился со мной мессер Фраскони. Он уверял меня, что общество розенкрейцеров возникло в университетских кругах, среди людей свободных профессий, к которым примкнули и многое принесли наследники-дворяне, чьи предки примыкали к тамплиерам. Целью этого союза стало покровительство мудрецам, пытавшимся отыскать философский камень. Существует книга, называемая «Fama fraternitatis»,[36] в которой потерявшие надежду искатели истины обращались лицом к востоку. Есть и еще одно небольшое сочинение под заглавием «Всеобщее преобразование света», где собственно и изложена легенда о некоем немецком рыцаре, Христиане Розенкрейце, основавшим братство, члены которого должны были хранить и развивать тайны, сообщенные Христиану на Востоке. В 1378 году Розенкрейцу довелось путешествовать по Аравии, и к его удивлению, в каком бы городе он не появился всегда находились никогда не видевшие его люди, горячо приветствовавшие путешественника. И люди эти были богаты духом, им были ведомы многие тайны. Среди них была одна, сразу сразившая меня в самое сердце — это был секрет долгожительства. Сам Розенкрейц имел много учеников и прожил до ста пятидесяти лет. Умер он не от упадка сил, просто ему надоела жизнь. В1604 году один из его последователей открыл его, источающую свет могилу и нашел там странные надписи и рукопись, написанную золотыми буквами. Склеп, где была устроена могила этого человека, напоминала пещеру, войти в нее дано не каждому.

Я там не был, но держать таинственную рукопись с золотыми буквами в руках мне доводилось. Там много разумного, особенно, что касается долгожительства. Если вы не доверяете моим словам, можете взглянуть на моего возницу Жака. Уже который год он верно служит мне. Отыскал я его далеко на Востоке, он был подарен мне в качестве слуги…

— Амьен, мсье. Фон уже шпиль собора Нотр-Там виден, — сказал Жак в переговорную трубу. — Лошати нужтаются в оттыхе.

— Мы не можем надолго задерживаться здесь, приятель, — ответил я. — Нас ждут в Париже.

* * *

В Индии в тот раз граф Сен-Жермен пробыл недолго. Уже после Мадагаскара, попав в утомительную двухнедельную качку, он с тоской ощутил, что проплывает мимо цели. Лицо человека, которому было доверено изменить ход мировой истории и которое до смены курса возле мыса Доброй Надежды ясно мерещилось в сновидениях, — теперь начало расплываться, поддергиваться сажей забвения.

Между тем флейт уверенно шел на северо-запад. Судно было недавней постройки, крепко сбито — оно отчаянно плясало на волнах, то и дело зарывалось бушпритом в пенистую изумрудную жуть и тут же задирало передний брус в ясное, чуть присыпанное перьями облаков небо. Когда же волнение усиливалось и паруса начинали отчаянно трещать и хлопать на ветру, граф спускался в свою каюту. Здесь ложился на койку, предавался философствованию, на ум частенько приходили слова арабского лоцмана Ибн Маджида, который довел судно Васко да Гамы[37] до Индии:

«Искатель знай, каждая наука необходимо подразумевает, чтобы ищущий ее занимался ею от колыбели до могильной ниши. По мере того, как он станет в ней знатоком и будет ею постоянно заниматься, ему из нее явится нечто, чего нет у другого, чтобы стать слагателем и хранителем истины. Когда же он достигнет предела, то опишет путь, чтобы и другой смог достичь предела…»

Это было уместное замечание, его можно было считать напутствием, особенно в преддверии «погружения в транс». Граф регулярно впадал в дремотное состояние, на сорок-пятьдесят часов уходил в небытие. Расслаблялся, терял связь с окружающей его каютой, погружался в странную густо раскрашенную зыбь, напоминавшую поверхность океана. Перед глазами возникали удивительные картины былого и так называемого будущего. В той стороне — в грядущем — он редко улавливал осмысленные свидетельства, невелик был список событий, которые он мог уразуметь, оценить, соотнести со своим опытом. Например, летающие существа, заставлявшие сжиматься от ужаса сердце, мало напоминали знакомых птиц. Они были куда крупнее, причудливее формами и более напоминали машины.

Другое дело дела давно минувших дней — здесь он чувствовал себя куда более уверенней. Скоро сумел запомнить и расслоить по временным пластам лица персонажей, с которыми ему доводилось встречаться во время подобных запредельных путешествий. Свободней вступал в давным-давно погибшие города и поселения, в сердце не было того первобытного трепета, который он испытывал при встрече с городской охраной, теперь не вздрагивал, когда кто-то во сне заговаривал с ним. На пути следования в Индию сны начали оформляться в нечто обыденное, привычное, познавательное… В душе почти не осталось прежнего ужаса от ощущения несбыточности, невозможности того, что случалось с ним. Теперь он оказался способен забывать, кто он, и как оказался на пыльном проселке в Иудеи, где ему не раз доводилось встречать ответственного за весь белый свет, за всех людей на земле галилеянина. Раскрыв рот, Сен-Жермен вслушивался в слова Сиддартхи — тот любил затевать беседы, расположившись под гигантской смоковницей. Исчезла немота, которая сковала его, когда он, юный потомок, в первый раз увидал Христофора Колумба, лихорадочно поспешавшего на палубу на исступленный крик матроса. Тот только что заметил на западе американский берег…

Опять же все начиналось с океана, бездонную толщу которого прорезали мириады пузырьков, стремившихся к поверхности. Там они в большинстве своем лопались, таяли, но были некие гигантские пустоты, в которых были заметны лица. Вот эти лица и являлись затравкой последующих видений. Стоило приблизиться к такому гигантскому шару, заглянуть вовнутрь, как тут же граф выпадал из прежней телесной оболочки и оказывался — обнаженный до души! — посреди тошнотворной водной среды — то есть, в том или ином месте и в том или ином времени.

Очнувшись — точнее, освободившись от привидевшегося кошмара, — он сначала всегда испытывал ужас и отвращение. Со временем научился быстро восстанавливать дыхание. Судороги прекращались, возвращалась способность издавать звуки… Наконец он принимался спокойно, не поддаваясь приливу чувств, анализировать увиденное. Благо, корабль располагал к уединенным размышлениям. В спокойные ясные ночи он поднимался на палубу и, устроившись на баке взирал на многочисленные звезды, неощутимо кружившиеся над головой. Каждая — он душой ощущал это — имела собственную историю, светила не зря, о чем-то говорила. Возможно, предупреждала. В такие минуты голова полнилась разгадками, привидевшиеся безумные картинки отливались в строгие провидческие образы. Это было удивительное ощущение, и вслед за Кантом граф Сен-Жермен готов был воскликнуть, что наряду с загадкой нравственного закона, с рождения привитого людям, звездного неба и поиска согласия ничто так сильно не волнует человека как тайна снов.

Звезд было много, и все равно он был в состоянии быстро пересчитать их все. Светил оказалось что-то около полутора тысяч, но только некоторые из них во время плавания неутомимо притягивали воображение. Погрузившаяся в океан Большая Медведица, венец Кассиопеи и, конечно, Полярная, с течением дней все выше и выше всплывавшая над горизонтом. Она звала на север, в жаркие безводные пустыни Персии, в горы Эльбурса, лежащие к югу от Гирканского[38] моря, где неподалеку от великой горы Демовенд кочевало племя ашрафи. Среди них и появился на свет его герой — теперь ему было что-то около пятидесяти лет. Его лицо, чуть одутловатое, с грустными глазами, отягощенное длинными, волнистыми, с закрученными кончиками усами и коротко стриженой бородкой, искажаемое округлой стенкой пузыря, — чаще других являлось ему во снах.

Вот тот человек, которому судьбой назначено вести людей дорогой братства и бескорыстной любви!..

Сразу по прибытию в Бомбей, граф Сен-Жермен, сгорая от нетерпения, бросился к начальнику форта, к которому у него были рекомендательные письма от весьма важных особ в Лондоне, с просьбой помочь ему поскорее добраться до Персии. Хладнокровный пожилой полковник-британец тут же осадил молодого человека. Для того, чтобы попасть в Персию, заявил он, необходимо «дождаться оказии. Никто вас, неверного, не пустит в оплот шиитов[39]», — а до того момента рекомендовал освоить один из языков той дикой страны, называемый фарси. Этого будет достаточно, добавил он, намекая на то, что в многоязычном Иране со знанием фарси не пропадешь. Полковник предложил графу остановиться в своем доме, однако тут же с грубоватой прямотой посоветовал снять жилье в доме местного купца из парсов,[40] которые все гуще и гуще начинали селиться на острове возле британского форта. Если, конечно, намерение графа изучить эти дикие края и познакомиться с их варварскими обычаями достаточно серьезно…

Бомбей в ту пору представлял из себя небольшую по европейским понятиям крепость, охранявшую местный порт. Низкие берега небольшого острова, почти сплошь заросшие мангровыми зарослями, обнимали просторную гавань. Расширявшийся на глазах городок располагался на южной оконечности острова и весь утопал в пальмовом лесу. Собственно Бомбей в ту пору трудно было назвать городом — поселение спустя полвека после своего основания представляло собой одну улицу, от которой отходили короткие, тесно застраиваемые проулки, кое-где упиравшиеся прямо в море. Заполняли его местные индийские купцы и ремесленники, спасавшиеся в этой, купленной «гяурами» местности от бесконечных войн, междоусобиц и грабежей, которые без конца вели между собой индийские раджи.

По узкой, кривой, казавшейся бесконечной улочке бродили орды полунагих, смуглых, исхудавших донельзя людей. Широкие матерчатые полости прикрывали их бедра. Женщины ловко заворачивались в цельный кусок ткани, кромку которого набрасывали на голову. Солнце в Бомбее жгло немилосердно. Базарная площадь была забита толпами факиров, по большей части увечных, иссохших, смуглых до цвета жареного кофе. Ногти у них были длинны и крючковаты, волосы нечесаны, нестрижены. Поразило графа обилие цветов, вокруг паланкина радужным ковром высвечивались белые, зеленые, алые, желтые чалмы и тюрбаны.

Рекомендованный ему хозяин с виду показался Сен-Жермену подлинным персом. Таких он не раз встречал при дворе древних иранских царей. Высокий, чуточку обрюзглый, а на поверку очень ловкий и сильный, с орлиным носом, яркими черными глазами и резко очерченным подбородком, — он ненавидел родину. Говорил о ней как о стране, захваченной дэвами, обесчещенной и опоганенной. Называл Персию «эта страна», однако согласился подыскать человека, который смог бы обучить иноземца языку фарси. Огромные ветхие покои, сданные «фарангу»[41] в наем, были без дверей и окон. Второй этаж был снабжен несколькими террасами, прикрытыми завесями из тонких бамбуковых палочек, называемых чика. Во всем доме не было никого, кроме Сен-Жермена и пары приставленных к «сахибу» слуг. Сам купец с семьей жил при лавке в небольшом деревянном бунгало. По комнатам как ни в чем не бывало летали птицы, в первую же ночь эта бесконечная возня, шуршание и хлопки крыльев, порой резкие, жуткие вскрики довели графа до полуобморочного состояния. Дом успокоился только к рассвету. К тому часу забылся и постоялец — спал так, что встал только к вечеру следующего дня, когда непривычно огромное, прокалившее землю солнце заблистало пониже верхушек пальм в тесных непроходимых мангробах. От мясной пищи Сен-Жермен как всегда отказался — насытился плодами и фруктами, попробовал сладости, все было необычайно вкусно, полезно, удлиняло жизнь. На следующее утро его посетил хозяин, явившийся вместе с удивительно высоким и тощим стариком. Редкая козлиная бородка украшала его белокожее лицо. Занятия начались сразу же. Наряду с фарси учитель по просьбе Сен-Жермена одновременно давал ему и основы санскрита и хинди. Наконец-то граф попал в родную стихию — он добывал знания. Суматошные птицы уже не досаждали ему по ночам. Наоборот, их крики и ночная возня во сне превращались в звуки чуждой речи. Через неделю ученик поразил жреца-атравана, диктовавшего ему текст из священной Авесты. Граф записывал слова на двух листах одновременно левой и правой рукой. Правой — на фарси, левой — на санскрите. Атраван, словно пораженный громом, долго разглядывал рукописные тексты, потом впал в транс. Глаза его закатились, сам он стал совсем как каменный. По-видимому, усмехнулся Сен-Жермен, решил посоветоваться с Заратуштрой.[42] Скоро старик очнулся, молча поднялся и не спеша, с поклоном удалился. С того дня в дом к купцу зачастили старейшины общины парсов. Весь день, вплоть до наступления темноты — огнепоклонники полагали ночь владением злобного Ангра-Манью — они проводили в беседах с удивительным «фарангом», нараспев читали тексты из Авесты. Старики задавали коварные вопросы о предыдущих жизнях графа, виделся ли он перед прибытием в Бомбей с неким святым. Сен-Жермен искренне поведал, что встречать Заратуштру ему доводилось — его лицо являлось ему в одном из самых обширных пузырей, — разговаривать же нет. Был великий старец мрачен, погружен в себя и только то и дело что-то подсыпал в небольшой костерок, разведенный в священной жаровне. Огоньки вмиг оживали, начинали брызгать искрами, волноваться, однако, признался Сен-Жермен, постичь тайну языка огня ему не удалось. Когда же речь зашла о волшебном напитке «хаума» или «сома», как это питье именовалось на санскрите, графу после долгих трехдневных совещаний было позволено попробовать его. Огнепоклонники сочли его за посланца Заратуштры, который, оплакивая участь своих сынов, изгнанных из Персии, решил проверить, как нынешнее поколение поминает заветы отцов. Это было сильное, сразу шибающее в мозг средство. Готовили его из хвойника, произрастающего в предгорьях Гималаев. С помощью особых приемов извлекали особую эссенцию,[43] которая и позволяла верующим приобщиться к тайнам бога света Агуро-Мазды.

В ту ночь графу долго не удавалось заснуть. Сон перебивал восторг, который он испытывал, овладев важной составной частью эликсира жизни. Удача шла за ним по пятам. Уже на следующий день полковник сообщил Сен-Жермену, что в Бомбей из Исфахана с грузом изюма, шелковых тканей, вина и розового масла прибыли армянские купцы из Джульфы.[44] При встрече начальник форта по секрету сообщил графу о конфиденциальной просьбе Мирзы Мехди-хана Астерабади, секретаря нынешнего фактического правителя Персии Надир-Кули-хана. Тот просил прислать в Исфахан сведущего в вопросах библейской и евангелической истории человека. Непременным условием было требование, чтобы это был человек светский, образованный, ни в коем случае не посвященный в какой-либо духовный сан, не иезуит или представитель какого-либо другого религиозного ордена.

Полковник, сообщив эту новость, усмехнулся и добавил, что, по-видимому, граф родился в рубашке — не успели они оглянуться, а оказия уже приспела.

— На моей памяти на Востоке подобного стечения обстоятельств можно ждать годами, — комендант крепости замолчал, потом, пожевав дряблыми старческими губами, продолжил. — Теперь по существу. Этот Мехди-хан Астерабади достаточно точно ориентируется в европейских делах. Думаю, ваша кандидатура его заинтересует. Вы, господин Де-Монферра, образованы, не числитесь на службе у какого-либо правительства, путешествуете, если я правильно понял, с научными целями? — он подозрительно глянул на Сен-Жермена. — Или я ошибаюсь?

— Нет, вы не ошибаетесь, — ответил Сен-Жермен.

— Вот и хорошо. У вас влиятельные друзья в Лондоне. По-моему, вы как раз тот человек, кто в состоянии справиться с этой очень важной и деликатной миссии. Чтобы между нами не было неясностей, под миссией я понимаю, что по возвращению в Бомбей вы подробно опишете состояние дел в нынешней Персии.

— Обрисую, — поправил его Сен-Жермен.

Полковник удивленно посмотрел на гостя.

— В устной форме, — пояснил граф. — Это будет что-то вроде подробного, вдохновенного рассказа о необычайных и волшебных приключениях, случившихся со мной на земле древней Персии. Если желаете, пусть ваш офицер записывает за мной, однако далее вашего кабинета эти записи выходить не должны.

Полковник кивнул, потом спросил.

— Вы, кажется, закончили Сиенский университет по медицинской части?

— Да. По юридической тоже.

— И видите какие-то сны, которые помогают вам за несколько дней изучить любой язык?

Сен-Жермен, словно извиняясь, развел руками.

— И выдаете себя за человека, встречавшегося с пророком огнепоклонников Зороастром?

И на этот раз Сен-Жермен промолчал. Это было неучтиво, но граф догадался, что подобные вопросы по самой своей сути претят трезвомыслящему британцу, достаточно наслышанному о мистических тайнах Индии и испытывающего что-то подобное ненависти и отвращения к этой корчащейся в судорогах религиозного фанатизма стране. Почему жители Индостана, если они так гордятся древностью своих измышлений и утверждают, что им известно, как возникла вселенная, не могут устроить жизнь на разумной основе? Зачем приверженность старине, кровавые обряды, многодневные представления о похождениях какого-то боговоплощенного Рамы, шум, гам, исхудавшие донельзя бродяги на рынках, которые то и дело впадают в транс, во время которого им, видите ли, дано лицезреть свет небесный? Сен-Жермен легко проник в мысли этого образцового английского офицера, который — как, впрочем, и все остальные служащие-британцы, — устраивая в чужой стране свою резиденцию, первым делом попытался истребить в своем поместье пальмы и прочую местную растительность и насадить любезные его глазам дубы и клены, разбить лужайки, научить слугу-индийца правильно выговаривать «сэр».

Так что подобные вопросы мрачноватый полковник задавал скорее не Сен-Жермену, а себе, и не в силах дать на них ответы — любому объяснению этого, так называемого итальянского графа он никогда бы и ни за что не поверил, — решил, что чем скорее он сбудет с рук этого проходимца, тем лучше.

— Итак, вы близки к осуществлению своей мечты. Вы утверждаете, что отправились на Восток с целью изучения здешних снадобий? Насколько вам везет в этом предприятии?

— О, полковник, я раздобыл важную добавку в эликсир жизни, составлением которого занимаюсь.

Опять наступила долгая пауза. Черт бы его побрал, этого итальянца или за кого он там себя выдает! Полковник чуть слышно скрипнул зубами. Он занимается составлением эликсира жизни!.. Чистый авантюрист, без подмеса. В любом случае его надо поскорее, под любым благовидным предлогом выставить из Бомбея. Не дай Бог, если он окажется французским шпионом!

Сен-Жермен терпеливо ждал. Торопить британца, решавшего неразрешимую задачу, было бесполезно. Наконец тот облегченно вздохнул, несколько раз сжал и разжал пальцы. Действительно, он ничем не рискует, посылая подобного пройдоху в этот «гиблый Исфахан», в котором людей режут, как кур. После падения династии Сефи, чей последний представитель, шах Хоссейн, как говорят очевидцы, был редкий придурок, — кто только не захватывал столицу: и кочевники-гильзаи, пришедшие из Афганистана, и их сородичи, племя ашрафи. Турки хозяйничали в Армении и Грузии, прорвались в Арабистан, московиты под водительством царя Петра тоже отхватили изрядный кусок — южные берега Гирканского моря. Теперь, рассказывают, в одной из областей Персии появился некто Надир-Кули-хан, который якобы сумел разгромить афганцев — как гильзаев, так и ашрафи, и восстановил на троне последнего законного властителя — сына Хосейна, Тахмаспа. От этого Сен-Жермена после возвращения его в Бомбей можно будет получить ценные сведения, которые помогут прояснить обстановку и, возможно, округлить личный капитал. Нет в Европе более выгодного товара, чем персидские ковры, знатоком которых полковник считал себя, а также парчовые ткани, исфаханские атласы и бархаты. О, ковры — это был его конек! Полковник даже чуть прикрыл глаза и на его осмуглившемся за время пребывания в Бомбее, вытянутом лице проступило мечтательное выражение. Лучшие, конечно, из Кермана — зеленоватых и оранжевых тонов, на них вытканы приятные глазу растения, попадаются ковры с павлинами — эти самые ценные. Рисунок обрамлен редчайшего изящества декоративной вязью. А кашанские ковры из шелка и овечьей шерсти! Прекрасны и те, что сотканы в Ширазе.

Что ж, пусть едет, беды большой не будет, если он сдохнет от жажды где-нибудь в Большой Соляной пустыне. Страшные сказки рассказывают про эти места. Говорят, там находят высушенные трупы, тысячи лет нетронутыми пролежавшие в кевирах — впадинах, заполненных черным песком и покрытых коркой соли. Если корка ломается под ногами, несчастному нет спасения…

— Ваша поездка, — наконец заявил комендант, — полностью сообразуется с заинтересованностью его величества короля Георга II в персидских делах. Надеюсь, вы понимаете, что эта оказия — редчайший шанс проникнуть в столицу Персии Исфахан, так что вам придется держать открытыми не только сердце, но и глаза и уши. Итак, ваша мечта близка к осуществлению…

— Полковник, я не совсем понимаю, чем же мне предстоит заниматься в Исфахане у этого… как вы сказали?

— Мирзы Мехди-хана… Как ни удивительно это звучит, но вас призывают помочь ему перевести на фарси Новый Завет.

— Что?!

— Да-да, Святое Писание.

— Зачем, полковник?

— Это тоже следует выяснить. Знаю только, что Надир-хан приказал местным муллам перевести Коран на персидский язык, хотя это строго-настрого запрещено самим Мухаммедом. Более того еврейским раввинам было поручено заняться переводом Библии, армянам — Деяний апостолов, Посланий апостолов и Апокалипсиса. Все дело в том, что по нашим сведениям какой-то католический миссионер — по-видимому, иезуит — уже перевел на фарси Святое писание. По-видимому, вам придется проверить его перевод и доказать, что в нем нет никакой политической подоплеки. Что это — точный текст. Выходит, что и на Востоке не очень-то доверяют братьям из «Общества Иисуса».

Наступила тишина, во время которой полковник долго изучал моложавое лицо Сен-Жермена, потом, пожевав дряблыми старческими губами, спросил.

— Кстати, граф, вы намереваетесь совершить это путешествие в европейском платье?

Сен-Жермен развел руками.

— Поверьте старику, вы, граф, очень неразумно одеты, — продолжил комендант, и, скривившись, критически оглядел красный камзол Сен-Жермена. — В европейских костюмах слишком много лишнего. Жилеты с лацканами, обшлага на рукавах, чулки с бантами, туфли с пряжками… Восточная одежда проще, но несравненно удобней. Вы же не хотите, чтобы в каждой паршивой персидской деревушке вкруг вас собирались толпы зрителей. И не вздумайте носить там парик или бриться. Гладкие лица есть повод для насмешек и оскорблений.

Граф невольно улыбнулся.

— Как несходны нравы и пристрастия, сэр. Я представляю, какое впечатление в Сиенском университете произвел бы бородатый студент. Или, скажем, в английском парламенте.

Они оба засмеялись. Бороду в Европе в ту пору разрешалось носить только актерам да и то лишь тем, кто играл разбойников или убийц. Усы были частью формы некоторых полков, и если они росли плохо, то бедняге приклеивали накладные.

В тот же день граф с помощью знакомого парса приобрел длинные рубахи, накидки, пару кожаных жилетов, шаровары, тюрбаны и сандалии. Заказал и несколько длиннополых кафтанов, которые особенно любили персидские вельможи. Кроме того, он пополнил свой багаж кухонной утварью и съестными припасами, местный ремесленник изготовил удивительно легкий и прочный футляр для скрипки. Все это время Сен-Жермен упорно занимался языками — фарси и западным хинди — и к моменту посадки на судно, отправлявшееся в Абушехр,[45] с удовлетворением отметил, что стоит местному солнцу еще немного потрудиться, вконец обжечь его лицо, и его уже трудно будет отличить от коренного азиата.

Глава 5

Напрасны были все мои усилия отыскать в Персии мистические тайны. Страна лежала в развалинах… Население частью разбрелось, частью попряталось, множество жителей были проданы в рабство в Индию и Аравию. О былом процветании, тайном знании, секретах превращения элементов здесь просто некому было мечтать.

Абушехр оказался удивительно грязным городишком, который лишь по недоразумению мог считаться портом: кораблям приходилось бросать якорь в двух милях от берега. Грузы и пассажиров перевозили в город на ветхих вонючих баркасах. Жара здесь стояла несносная, но что страшнее зноя — так это удивительная настороженность, которую испытывали местные жители ко всяким чужакам. Город жил по восточному беспечно и одновременно в ожидании неминуемых бедствий. Как это совмещалось в их душах — понять невозможно. Совершенный фатализм и внезапно прорывающаяся жажда разрушения. Скоро я приметил, что подобное отношение к жизни свойственно всякому человеку, потерявшему дом, семью, близких родственников, постоянный источник пропитания. Бездомные бродяги — а их в Абушехре, как, впрочем, и во всей Персии, было невообразимое множество, особенно нищих возле мечетей — сами по себе являются самым удобным вместилищем злобы. И вера при этом не имеет значения. Тем более в Персии, где всего лишь как несколько лет кончилось страшное лихолетье. Десять долгих лет орды кочевников-афганцев грабили страну. Это были жестокие безжалостные временщики. Внутренние области Персии, куда я попал, как только наш караван одолел горы Загроса, поражали запустением, унылым видом сожженных махалле[46] в городах, разрушенными, заваленными человеческими черепами оросительными каналами. Спутники рассказывали, что во время последнего взятия Исфахана войсками гильзаев, пришедших со стороны Герата, редкие оставшиеся в живых и не угнанные в рабство жители ходили по трупам. Мостовых не было видно…

Караван между тем миновал Абадех и повернул к столице. Как-то ночью меня разбудил отчаянный крик. Я вскочил, хотел было броситься на помощь, но вокруг стояла беспросветная, безлунная, беззвездная тьма. Редкие костры тусклыми пятнами высвечивали место нашей стоянки. Порывы дикого ветра порой почти совсем задували их. Человек между тем кричал не переставая, вопли его прерывались рыданиями. Никто из сидевших и лежавших рядом погонщиков даже не глянул в ту сторону, никто не пошевелился, верблюд продолжал равнодушно жевать жвачку.

Я не мог найти себе места, бросился к соседу, к другому, третьему…

Те даже не посмотрели на меня.

Никогда прежде я не ощущал такого одиночества, никогда не чувствовал себя бессильной песчинкой, брошенной на волю злых ветров. Глаза понемногу привыкли к темноте, и я бросился в сторону исступленно голосившего на всю степь человека. Какая страшная болезнь поразила его? Чем можно было ему помочь? Не знаю, но пребывать в бездействии не было сил. Наконец я наткнулся на вопящего — он сидел неподалеку от крайнего костра, спиной к огню, орал во всю силу, плакал и при этом колотил себя кулаками по груди и по ногам.

Я спросил у расположившего у костра погонщика.

— Кто это?

— Ахмед.

— Какой Ахмед?

— Просто Ахмед.

— Зачем же он кричит?

— Брат умер, тоже погонщик, — ответил тот и отвернулся.

С рассветом мы вновь двинулись в сторону Исфагана. Я был предоставлен самому себе. Нанятая купцами охрана следила только за тем, чтобы я со своими ослами постоянно оставался в середине колонны, так как разбойники обычно нападают либо на голову, либо на хвост каравана. Все необходимое я вез с собой. В хурджинах, которыми был навьючен второй ослик, лежали два котелка с крышками, ложка, тарелка, бокал и кофейник, деревянный ларец с отделениями для соли, перца и других специй, кусок кожи вместо скатерти, бурдюк с вином, рис, топленое масло, лук, мука, сухие фрукты, кофе, палатка с матрацем, одеялом и подушкой, мешок с запасной одеждой. За долгую жизнь я никогда не ощущал себя более свободным человеком, никогда более не был равнодушен к своему предназначению, чем на пути в Исфахан. Жил мгновением — мне было безразлично, что ждет меня в конце путешествия: смерть или слава. Чудом казались миражи в пустыне, ясное, усеянное крупными, сонными звездами ночное небо, полуденная хмарь, сплавляющая небо с землей. Мучительная жажда, зной и пробирающий до костей холод в предутренние часы напоминали, кем я являюсь на этой земле. В ту пору, если бы мне пришлось дать себе имя, я назвался бы Ахмедом.

Встретивший меня в Исфахане Мирза Мехди-хан, секретарь Надир-хана, ответственный за перевод священных книг всех родственных вероучений, оказался средних лет человеком. Был он в расшитом золотым шитьем, парчовом халате, тюрбан на голове обнимала зеленая чалма. Переводчика, который должен был присутствовать при нашем разговоре, он отослал сразу, как только я выговорил на его родном языке несколько приветственных фраз и коротко рассказал о нашем путешествии.

Мы расположились в просторном зале, соседнем с диванханой,[47] являвшимся как бы кабинетом этого высокопоставленного вельможи. Уже после того, как толмач удалился, он кратко осведомился о моем учителе, которому удалось за такой короткий срок научить меня, «фаранга», говорить на фарси, и признался, что с детства испытывал особую тягу к языкам и гордо сообщил, что знает их более десятка — в общем-то, все, на которых говорят образованные народы. Затем начал перечислять: прежде всего, назвал арабский, потом узбекский, словарь которого он составил, тюркский, на котором разговаривают на южном побережье Гирканского моря. О других языках, на которых разговаривают «образованные» народы, я даже не слышал. Я ответил, что фарси учил меня его соотечественник, живущий в Бомбее. Мирза Мехди-хан сразу поморщился. Я тут же добавил, что тоже с детства увлекаюсь чужими наречиями и, помимо родного, тоже знаю более десятка иноземных языков. Французский, английский, испанский, голландский, русский, португальский и так далее. Мирза Мехди-хан признался, что всегда полагал, что «фаранги», кроме «московитов», говорят на одном языке — и для него новость узнать, что в Европе тоже существует изобилие наречий. Каждый новый язык для меня радость, признался я, тем более весомая, когда в чужих словах слышу отзвуки родного говора. Так персидский, по-моему, родствен санскриту, языку московитов и нашим, европейским. Особенно немецкому наречию…

Мы начали сравнивать слова, относящиеся к самым общим определениям и наименованиям (например, «вода», «огонь», «мать», «брат», «сестра», счет от одного до десяти) и пришли к выводу, что когда-то давным-давно наши народы были едины или жили рядом, как братья. Что же нас разделило? Почему теперь народы-братья с ненасытной жестокостью вот уже какое столетие неутомимо режут друг друга?

Я никогда не забуду тот долгий миг молчания, в которое мы погрузились. Мы оба знали ответ, но вымолвить его не поворачивался язык. Я боялся обидеть хозяина, Мирза Мехди-хан не хотел рисковать головой. Неужели вера в единого, бесконечно доброго и терпеливого Создателя способна разъединять людей?

Оба — я, христианин, он, магометанин шиитского толка — поклонялись одному и тому же Богу. Обе наши ветви вслед за древними иудеями, оставившими нам в наследство Библию, полагали его Творцом всего сущего. Почему же кровопролитием обернулось для нас отправление культа, ведь по сути это не более, чем человеческие выдумки? Разве восхваление последователями Иисуса Святой Троицы как вселенского воплощения присутствия Создателя в мире и отрицание этого догмата мусульманами есть повод для братоубийственной резни? Зачем мы испытываем терпение Вездесущего своими мелочными склоками, если по сути и по форме он един для всех?

Я рискнул сделать замечание, что как было бы здорово, если бы люди наконец осознали, что постижение замысла Творца, объяснение способов изливаемого им елея, не должно вести к войнам. Он горячо согласился со мной и после короткой паузы добавил, что и ему не дает покоя раскол среди единоверцев. В чем, например, смысл вражды между суннитами и шиитами? Только в том, что шииты, отказываясь признавать законными халифами Абу-Бакра, Омара и Османа, отвергают сунну[48] и только Али считают истинным продолжателем дела Мухаммеда…

— Что скорее свойственно спорам властителей о предпочтительном праве той или иной ветви правящего дома на земной трон, чем попыткам людей осознать величие Всевышнего, — я позволил себе сделать замечание.

— Вот-вот, — поддержал Мирза Мехди-хан, — той же точки зрения придерживается и мой повелитель Надир-хан. В том-то и дело, что до сих пор просто не находилось избранного судьбой человека, который сумел бы втолковать людям эту простую истину. Есть долгий путь воспитания, но будет ли от него толк, кто может сказать с уверенностью?.. Другое дело если кто-то, облаченный властью, сам возьмется за просвещение подданных.

Приятно было за тысячи лиг от родного дома встретить родственную душу. Понятия единения, братства, общности наших судеб не были для него пустыми звуками. Мне показалось, что Мирза Мехди-хан тоже испытывал удовлетворение, его мысли были открыты для меня. Даже если, размышлял он, не признавшие учение пророка гяуры подослали этого фаранга, чтобы тот выведал секреты их страны, то, хвала Аллаху, они подобрали для этой цели приятного и достойного человека.

Нам было о чем поговорить. Уже по дороге на север, в Гюрджистан,[49] где Надир-хан с войском отражал наступление турок на исконные, как объяснил Мехди-хан, персидские земли, я посмел задать ему вопрос о тайном знании, которым с древности славилась иранская земля. Возле Шираза мне посчастливилось посетить развалины древнего дворца Тахте-Джемшид. Ранее это место называлось Персеполь — так озвучили его древние греки. Каждую весну предки нынешних персиян собирались там, чтобы воздать славу священному огню и солнцу. Удалось побывать и на могиле славного Кира, основателя первой династии иранских шахов. Мехди-хан оживился. Что-то, как мне казалось, знали и Фирдоуси,[50] и Омар Хайям… О чем-то догадывался Бируни. Возможно, сохранились какие-нибудь сведения о таинства мидийских магов. Мне доводилось слышать, что они были способны ходить по раскаленным угольям и жить вечно. Только тяжесть жизни заставляла их расстаться с телом, и они уходили в небытие, в высшие сферы…

Мирза Мехди-хан размышлял долго, наконец одобрительно сказал:

— Я вижу, тебе любопытно прошлого нашего народа. Меня тоже всегда занимали предания, рассказывающие о событиях минувших дней. Тебе доводилось читать поэмы Фирдоуси?

— Да. Однако Фирдоуси описывает события, произошедшие спустя тысячу лет после основания Персеполя. До эпохи Сасанидов в Персии правили и другие цари. Они воевали с эллинами, затем Александр Македонский огнем и мечом прошелся по вашей земле. Он и сжег дворец в Персеполе. Спустя несколько сот лет наступил черед парфянских властителей отстаивать свободу Ирана. Они без конца воевали с великим Римом.

Мирза Мехди-хан опять надолго примолк. Наконец удивленно вымолвил.

— Воистину ты, чужеземец, знаток истории. Надир-хан любит слушать рассказы о древних героях. Но откуда ты узнал, что именно Искандер Двурогий[51] сжег дворец в Персеполе? Ведь он, как утверждают многие, был сыном Дара, тогдашнего царя Ирана. Зачем ему надо было сжигать собственный дворец?

— Я присутствовал при этом, — и, заметив недоверчивый взгляд собеседника, улыбнулся и поправился. — Наблюдал во сне. Меня иногда посещают очень увлекательные сны. Александр Македонский не был ни в каком родстве с Дарием, царем персов. Это выдумки поздних эпох. Великий полководец родом из Северной Греции, которую здесь называют Румом.

— Тогда тебе более чем кому-либо другому, должно быть ведомо, что вряд ли Персия может похвастать сокровищницей тайного знания. Мы расплескали сосуд… Взгляни в ту сторону.

Он показал на полуразвалившуюся мечеть, мимо которой мы проезжали, потом взмахнул рукой, и конный отряд гулямов,[52] сопровождавший нас в пути, тоже остановился. Всадники тут же принялись спешиваться. Понемногу начало приседать облако пыли, подвисшее над разбитой дорогой. Мы с Мирза Мехди-ханом тоже слезли с коней и направились к развалинам. Останки минаретов, украшавших южный портал мечети, лежали неподалеку, в степном колючнике, редкими кустиками разбегавшимися окрест. В местечке царило запустение. Каменная ограда, окружавшая поселение, была развалена, высокие дувалы, скрывавшие внутренние дворики домов, почти повсеместно лежали на земле, открывая внутренности жилищ — святое святых обитателей этой земли. Как женщина обязана скрывать лицо, так и дом должен хранить тайны хозяев. Лишь кое-где над плоскими крышами тянулись в ослепительно-ясное небо струйки дымков. Они таяли низко, и повыше их, над трепещущей густовато-желтой дымкой, застилавшей горизонт, были видны горы. Так и плыли, лишеные подошв, недвижимо удалялись к западу. Крупные зазубрины вершин кое-где были покрыты снегом, над ними величавым, выбеленным тюрбаном высился великан Демовенд.

Мы подошли к мечети на полсотни шагов. Дальше мне ходу не было. Даже разрушенное, это место считалось святым, недоступным для иноверца.

— Три года назад, — объяснил Мирза Мехди-хан, — город захватили кочевники-гильзаи. Содрали с жителей выкуп, тех, кто не мог уплатить, угнали в рабство. Опоганили мечеть — устроили в ней конюшню. Поклонники сунны — что с них возьмешь! Какие у нас могут быть тайны, когда голову муллы так и не нашли. Так и опустили в нишу безголовым. Кто их будет хранить? Бессмертный Ходжа Хизр, пророк, нашедший источник с живой водой и помогающий путникам в пустыне? Так его уже несколько столетий не видел никто, чьему рассказу можно доверять. Хизр отвернулся от людей. Огнепоклонники, поселившиеся в Йезде, о которых вам рассказывали индийские парсы? Эти язычники лет пять назад сговорились с афганцами и местный калантар[53] едва успел сжечь весь их квартал, чтобы те не открыли ворота врагу. Наши дервиши из орденов хейдериев и ниметуллахиев? Среди них почти не осталось образованных, чтобы в полной мере оценить и воспринять учение суфиев. Да и вообще я не верю ни в какие подобные тайны, которыми, по-видимому, так увлекаются у вас, в стране «франков». Чтобы не попасть в руки иблиса,[54] правоверный мусульманин должен остерегаться подобного колдовства.

Скоро приспело время очередного намаза.[55] Я терпеливо ждал в сторонке, в тени обгорелой, но все еще пышно-зеленой чинары. Наблюдал за окрестностями… Прошло три года со времени нападения кочевников, городок лежал в руинах, но поля и сады вокруг, пропитанные влагой, обильно зеленели. Посверкивала на солнце поверхность открытого водоема. Вода поступала сюда по подземным каналам и затем уже струилась по многочисленным арыкам, прорытым в желтоватой, местами потрескавшейся земле. То там, то здесь можно было видеть работающих мотыгами крестьян. В их мерном завораживающем покачивании, в покрывшей поля изумрудной шерстке, в восстановленных круглых люках, прикрывавших глубокие колодцы, через которые подземные воды собирались в каналы, — ощущалась неистребимая сила жизни. Люди неутомимо тянули тягло, платили налоги, добывали пропитание для семей, и все только для того, чтобы поднакопить зерно, изюм, припрятать несколько туманов,[56] за которыми через некоторое время вновь нагрянет враг, сожжет городок, ограбит, угонит жителей в рабство. Вечный круговорот природы вверг меня в уныние, я сам не заметил, как впал в состоянии транса и увидел вокруг себя голую пустыню. Себя, бредущего по пескам, свой труп, тысячелетие пролежавший в яме, заполненной черным песком. Некому было пробудить меня от жизни. Единственное шевеление удалось рассмотреть на севере, вблизи Кавказских гор, на склонах Арарата. В той стороне воевал Надир-хан.