Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Борис Соколов

Арманд и Крупская: Женщины Вождя

Моей матери и моей жене с любовью посвящаю
Владимир Ильин Ульянов, России и всему миру более известный под псевдонимом Ленин, в СССР еще при жизни превратился в наиболее почитаемую икону. На протяжении семи десятилетий советская лениниана рисовала нам вождя практически лишенным не только каких-либо человеческих слабостей, но и многих страстей и чувств, свойственных всем людям. Например, любви к женщине (детей мифологическому Ленину, слава Богу, любить дозволялось). Между тем, за рубежом табу на личную жизнь Ильича не было. Еще в 1936 году бывший большевик Григорий Алексеевич Алексинский, ставший позднее непримиримым противником большевизма и одним из авторов версии о Ленине — германском шпионе, — в предисловии к воспоминаниям одной из немногочисленных ленинских любовниц совершенно справедливо писал: «Официальные почитатели не только мумифицируют и подкрашивают его набальзамированный труп, но и создают вокруг его личности позолоченную легенду. И лишь очень редко бывает возможность познакомиться с материалами о настоящем, живом Ленине… В этих рассказах, а также в своих письмах Ленин является перед нами не таким, каким его разрисовывают официальные советские «богомазы», а таким, каким он был в действительности».

Обе женщины, о которых пойдет речь в этой книге, Инесса Федоровна Арманд и Надежда Константиновна Крупская, остались в истории только благодаря близости к одному человеку — Ленину. В ином случае о них знали бы только очень внимательные читатели весьма скучных трудов — о социал-демократическом движении в России начала XX века да о становлении советских государственных учреждений. И Арманд, и Крупская были сильно мифологизированы советской пропагандой. Одну из главных своих задач я видел в том, чтобы понять, какими они и Ленин были в действительности, какие чувства испытывали друг к другу, какой видели собственную судьбу, судьбы России и всего человечества. Удалось ли мне это — судить читателям.

Лаконичный язык полицейских документов сохранил портретные описания обеих женщин. Вот что говорилось там об Арманд: «Инесса, интеллигентка… около 26–28 лет от роду (писалось донесение агента-провокатора в 1911 году, когда нашей героине было уже полных 37, так что выглядела она, признаем, гораздо моложе своих лет. — Б. С.), среднего роста, худощавая, продолговатое, чистое и белое лицо; темно-русая с рыжеватым оттенком; очень пышная растительность на голове, хотя коса и производит впечатление привязанной (на самом деле — настоящая, а не какой-нибудь там шиньон. — Б. С.)». А вот портрет Крупской той же поры: «…около 36–38 лет от роду (в действительности — 42, полицейские агенты загадочным образом омолаживали женщин-революционерок. — Б. С.), выше среднего или даже высокого роста, худощавая, продолговатое бледное с морщинками лицо, темно-русая, интеллигентка, носит прическу и шляпу…» Даже по этим скупым строчкам, если бы мы не располагали многими фотографиями, можно было заключить, что Арманд была куда эффектнее Крупской. Но, думаю, не только и не столько из-за этого увлекся ею Ильич…

Сразу предупреждаю: о педагогической деятельности Крупской и о роли Арманд в борьбе за равноправие российских женщин я буду говорить очень мало. Ведь интерес сегодня представляет только их роль в биографии того, кого одни считают величайшим и добрым гением, а другие — величайшим злодеем нашего столетия. Ни одно ленинское жизнеописание не обходится без упоминания этих имен, что неудивительно: Крупская была женой, а Арманд — единственной известной до сих пор любовницей создателя и вождя партии большевиков. Как две женщины и Ленин образовали «красный треугольник», что за личности были Инесса Арманд и Надежда Крупская, что значили в их жизни любовь и революция? На эти и некоторые другие вопросы я постараюсь дать ответ.

В советское время на сюжет об отношениях Ленина и Инессы Арманд было наложено табу. Историкам и публицистам позволялось писать только о любви «товарища Инессы» к Владимиру Ильичу как к вождю и пламенному революционеру, ее восхищении им, преклонением перед ним, но не о страстной, чувственной влюбленности ее в Ленина-человека. Понятно, что абсолютно запрещены были любые намеки на секс как для Ленина и Арманд, так и для Ленина и Крупской. Есть основания полагать, что переписка Владимира Ильича и Инессы Федоровны была серьезно подчищена как при их жизни, так и уже после смерти. В воспоминаниях современников любовь Инессы и Ильича тоже весьма тщательно обходилась, чтобы не разрушать миф, герой которого должен был быть всегда верен не только революции, но и жене, и даже в мыслях не должен был изменять обеим. Практически никто из близко знавших Инессу Арманд или Надежду Крупскую не стал впоследствии противником Ленина, не эмигрировал из Советской России и не оставил сколько-нибудь откровенных мемуаров. Их образы также были сильно мифологизированы, и, в сущности, о жизни двух близких Ленину женщин мы, кроме анкетных данных, достоверно знаем не слишком много. А сколько ценных сведений утрачено безвозвратно — в уничтоженных письмах и так и не написанных воспоминаниях! Многое мне придется додумывать, а потом еще додумывать придется моим читателям. И все же попробуем воссоздать облик двух верных подруг Ильича, едва просвечивающий сквозь туман мифов.

КРУПСКАЯ И АРМАНД

ЕЩЕ НЕ ЗНАКОМЫ

О начале жизненного пути наших героинь известно довольно точно. Надежда Крупская родилась в Петербурге 14/26 февраля 1869 года[1]. Ее отец, Константин Игнатьевич Крупский, происходил из польских дворян Виленской губернии. Дед Надежды, Игнатий Каликстович, кадровый офицер русской армии, потерял все свое имущество в войну 1812 года и после возвращения из заграничного похода переселился в Казанскую губернию. Там 29 мая 1838 года и родился Константин Игнатьевич. Восемь лет спустя Игнатий Каликстович вышел в отставку в чине майора и вскоре умер. Костю определили в Константиновский кадетский корпус в Петербурге. Потом — Михайловское артиллерийское училище, откуда Константин Иванович был выпущен в 1857 году в чине подпоручика. Еще в кадетском корпусе он познакомился с Андреем Афанасьевичем Потебней, будущим членом русской секции I Интернационала. Они поддерживали связь и позднее. После училища Крупского определили в Смоленский пехотный полк, располагавшийся в польском городке Кельце. Здесь революционные демократы во главе с Потебней стремились создать тайную офицерскую организацию. В записной книжке Николая Огарева сохранился перечень ее членов, вписанный туда Потебней собственноручно. В нем значился и Крупский, поручик Смоленского полка 7-й пехотной дивизии (этот чин Константин Игнатьевич получил в 1859 году). Конечно, Андрей Афанасьевич в сообщении одному из редакторов знаменитого «Колокола» мог вольно или невольно преувеличить степень революционности русского офицерства в Польше и причислить к созданному им Комитету русских офицеров давнего товарища, сочувственно относящегося к взглядам революционных демократов, но отнюдь не готового выступить против правительства с оружием в руках. Сам Потебня в своей борьбе против самодержавия пошел до конца, в 1863 году встал на сторону польских повстанцев и погиб в бою с русскими войсками. Поручик же Крупский, как мы увидим дальше, присяги не нарушил.

Молодой офицер по прибытии на место службы попал под влияние польской культуры, быстро выучил язык предков, увлекся поэзией Мицкевича, музыкой Шопена… Но в воздухе пахло грозой. В Российской империи начались Великие реформы. Поляки надеялись, что Королевство Польское обретет долгожданную независимость. Но царь-освободитель ограничился проведением на польских землях либеральных реформ, восстанавливавших политические права польской элиты. Русское правительство рассчитывало на союз с местной шляхтой, интеллигенцией и католической церковью. Оно надеялось убедить образованные классы польского общества в выгодах сохранения автономного Королевства Польского в составе Российской империи. Реформы активно проводил в жизнь в 1861–1862 годах начальник гражданского управления Королевства маркиз Александр Велёпольский. Однако его деятельность привела к результатам, прямо противоположным ожидаемом. Позднее биограф Велепольского историк В. Д. Спасович писал: «…Предприятие его рушилось не потому, что оно было не логическое, а потому, что было затеяно в момент, когда какие-то ни было даруемые облегчения и льготы могли быть истолкованы только как уступки и когда спор между двумя нациями осложнился возможностью вмешательства западноевропейских государств». Поляки рассчитывали на помощь Запада (как показали дальнейшие события — безосновательно) и требовали полной независимости.

Назревало восстание, и расквартированные в Польше офицеры это чувствовали. Константин Игнатьевич не горел желанием стрелять в братьев по крови. Но понимал: оставаясь в Кельце, роли карателя не избежать. И сделал отчаянную попытку перевестись в родную Казань. 12 ноября 1862 года он подал прошение командиру полка полковнику Ченгеры, тоже происходившему из польской шляхты:


«Милостивый государь, Ксаверий Осипович!
Извините за откровенную, смешную просьбу, с которой обращаюсь к Вам, как к начальнику, всегда готовому принять участие в судьбе подчиненного. С девятилетнего возраста провидение разлучило меня со всеми близкими сердцу, а вместе — с милым родным краем, оставив в душе сладкие воспоминания о счастливых годах детства, живописных местах родного гнезда!.. О всем, что так дорого для каждого!
От подобных обстоятельств жизни какая-то невыносимая тоска давит душу — весь организм мой, а желание служить на родной земле день ото дня сильнее овладевает моими чувствами, парализует все мои мысли.
Я уверен, Ксаверий Осипович, что Вы поймете грустное состояние моей души и по чувству человеческому не оставите без внимания просьбы, охотно примете на себя труд хлопотать о переводе меня в войска, стоящие в Казанской губернии (место моей родины). Быть может, перевести меня труд с Вашей стороны не малый, тем более что я не имею собственных средств на проезд такого дальнего пути, но все-таки надеюсь на исполнение просьбы моей».


Добряк-полковник все понял и рапорт поддержал. Но было поздно.

О том, что грядет восстание, догадывался и сам Велепольский. Чтобы предотвратить его, маркиз в январе 1863 года объявил рекрутский набор по специальным именным спискам. Таким образом Велепольский хотел изъять из Королевства «неблагонадежные элементы». Однако эта мера только ускорила развязку. Сразу же после объявления рекрутского набора вспыхнуло восстание на польских, литовских и белорусских землях. Поручику Крупскому, пусть с тяжелым сердцем, но пришлось исполнять воинский долг. Свое сочувствие к полякам Константин Игнатьевич проявлял лишь в том, что иной раз позволял бежать пленным повстанцам.

После подавления восстания многие из польских шляхтичей — знакомых Крупского были сосланы в Сибирь, а их земли конфискованы. Теперь Константин Игнатьевич вынужден был делить общество оставшихся в губернии русских помещиков. И на одном из вечеров повстречал будущую жену.

Надежда Константиновна вспоминала: «Родители хотя и были дворяне по происхождению, но не было у них ни кола, ни двора, и когда они поженились, то бывало нередко так, что приходилось занимать двугривенный, чтобы купить еды». В послужном списке Константина Игнатьевича так и отмечалось: «Родового и благоприобретенного недвижимого имущества и имений за ним, его родителями и женой не значится». Елизавета Васильевна Тистрова, будущая жена поручика Крупского, тоже никакого состояния не унаследовала и с ранних лет познала горечь сиротства. Она была дочерью подполковника корпуса горных инженеров Василия Ивановича Тистрова (судя по фамилии — из обрусевших немцев или англичан), но очень рано осталась круглой сиротой. Восемь лет она проучилась в Павловском военно-сиротском институте благородных девиц в Петербурге. Рассказы матери об этом времени дочь позднее передавала так: «Очень хорошая ученица, она имела пониженный балл за поведение, но зато была любимицей класса. Стащить форшмак у классной дамы и накормить им голодных подруг, устроить бомбардировку двери Мочалки (начальницы), не моргнув, выдержать крики и выговоры классной дамы-немки, не отвечать урока, потому что другие девочки не выучили его, взять на себя вину других — на это она была первой мастерицей».

Когда в 1858 году Лиза Тистрова окончила институт, дававший образование в объеме гимназии, она получила не только аттестат зрелости, но и звание домашней учительницы. Несколько лет служила гувернанткой в Петербурге, пока в 1864 году не приняла приглашение помещицы Русановой переехать в ее имение в Польше недалеко от Кельце, где предстояло воспитывать троих детей. Дети полюбили новую гувернантку, хозяйка была с ней приветлива. Но сама атмосфера помещичьего быта действовала на Елизавету угнетающе. Среди крестьян жила память о недавних дичайших выходках крепостников. Много лет спустя Елизавета Васильевна рассказывала дочери Наде: «Отец… помещицы практиковал следующее: когда какая-нибудь подневольная крепостная… не хотела становиться его любовницей, то ее избивали до полусмерти, а затем зашивали в мешок, сыпали зерно и пускали индюков, которые заклевывали насмерть». По словам Надежды Константиновны, «за два года, пока она служила в гувернантках у помещицы, мать вдоволь насмотрелась, как обращались помещики с крестьянами, какое это было зверье».

Молодой образованный поручик, сочувствовавший народу, на этом фоне заметно выделялся в лучшую сторону. Очень быстро Лиза и Константин полюбили друг друга. Однако прошло несколько лет, прежде чем они стали мужем и женой. Вскоре после подавления польского восстания поручик Крупский был назначен уездным воинским начальником в Кельце.

Одной из главных его задач стало проведение аграрной реформы. Эту реформу российские власти инициировали в Королевстве Польском, чтобы ослабить шляхту и вбить клин между ней и польским крестьянством. Осуществление реформы облегчалось тем, что многие помещики за участие в восстании были сосланы в Сибирь, а их земли конфискованы. Впрочем, и оставшиеся в Королевстве шляхтичи за изъятые в пользу крестьян земли получили не более чем почти символическую компенсацию. Были также конфискованы все земли и капиталы католической церкви, закрыты многие монастыри. Теперь правительство стремилось опереться на крестьянство и нарождающуюся польскую буржуазию против шляхты. Реформа местного самоуправления привела к тому, что шляхта потеряла какие-либо льготы при выборах войтов — старшин, возглавлявших гмины (административные единицы, аналогичные русским волостям). Это обстоятельство объективно привело к сближению положения шляхтичей и крестьян, но сословная отчужденность между ними сохранилась.

Константин Игнатьевич успешно справлялся со своими обязанностями. Ему удавалось поддерживать баланс между интересами крестьян и помещиков. Со многими из шляхтичей Крупский был дружен, а к простому народу испытывал симпатию, естественную для человека демократических убеждений. В 1866 году Крупского произвели в капитаны.

В 1867 году в Петербурге открылась Военно-юридическая академия. Константин Игнатьевич и его старший брат Александр решили поступить туда, благополучно выдержали экзамены и были зачислены на первый курс. Успешное окончание академии открывало возможность карьеры в сфере военной юстиции и администрации. Очевидно, капитан Крупский, поработав уездным воинским начальником, нашел свое призвание в сфере управления. Здесь он надеялся дать достойное применение своим силам и хоть чем-то облегчить положение народа. Казалось, начатые Александром II реформы дают основание рассчитывать на реализацию подобных замыслов. Однако всего лишь через несколько лет надежды Константина Крупского пошли прахом.

Константин Игнатьевич и Елизавета Васильевна поженились в 1868 году, вскоре после переезда в столицу. Первое время молодожены поселились у родственников Тистровых на Офицерской улице, недалеко от набережной Мойки, где располагалась Военно-юридическая академия. Здесь 14/26 февраля 1869 года у них родилась дочь Надежда, которой и суждено было оставить в веках память о роде Крупских. Втроем было тесно в маленькой комнате, и некоторое время спустя семейство переехало в более просторную, но отдаленную от центра квартиру у Аларчина моста вблизи слияния речек Пряжки и Кривуши (последняя теперь называется каналом Грибоедова). В средствах Крупские были по-прежнему стеснены, и Константин Игнатьевич, чтобы сэкономить на конке, продолжал ходить на занятия пешком. А ведь путь теперь был не близкий.

В сентябре 1869 года капитан Крупский окончил Военно-юридическую академию по 2-му разряду. Это не позволило ему получить должность в органах военной юстиции. В связи с этим Константина Игнатьевича уволили в отставку «из-за невозможности использоваться на российской военной службе». Только в феврале 1870 года ему удалось получить должность уездного начальника в городке Гроец под Варшавой. В связи с этим капитану Крупскому был присвоен гражданский чин коллежского асессора, соответствующий армейскому майору. Поскольку военные чины ценились более гражданских, и их обладатели официально имели преимущество в чинах одного и того же класса перед статскими, то при поступлении на гражданскую службу военные обычно получали чин одним классом выше.

Надежда Константиновна в 1925 году вспоминала: «Отец был очень горячий человек… Он считал, что в Польшу должны ехать служить честные люди. Когда он приехал в назначенный ему уезд, там делались всякие безобразия — евреев вытаскивали на площадь и под барабанный бой стригли им пейсы, полякам запрещали огораживать свое кладбище и гоняли туда свиней, которые разрывали могилы. Отец прекратил все эти безобразия. Он завел больницу, поставил ее образцово, преследовал взяточничество и заслужил ненависть жандармерии и русского чиновничества и любовь населения — особенно поляков и еврейской бедноты».

Возможно, история со стрижкой пейсов под барабанный бой и представляет собой некое поэтическое преувеличение. В первые послереволюционные годы модно было выпячивать национальный гнет в Российской империи, и при этом иной раз реальные факты причудливо смешивались с пропагандистскими фантазиями. Однако не приходится сомневаться, что евреям действительно приходилось нелегко. А в Польше они становились жертвами антисемитизма как поляков, так и русских чиновников и военных. Сами же поляки страдали от произвола русских властей, стремившихся их русифицировать. Именно в русификации видело правительство цель проводимых в Королевстве Польском реформ. Еще с мая 1870 года во всех здешних гимназиях преподавание стало вестись на русском языке.

Константин Игнатьевич в русификаторстве не преуспел, а мздоимство своих подчиненных пресекал. Последствия не заставили себя долго ждать. Надежда Константиновна свидетельствует: «Вскоре на отца посыпались всякие анонимные доносы, он был признан неблагонадежным, уволен без объяснения причин и предан суду (на него взвели 22 преступления: говорит по-польски, танцует мазурку, не зажжена была в царский день (т. е. в день именин Александра II. — Б. С.) в канцелярии иллюминация, не ходит в церковь и т. д.) без права поступления на государственную службу». Замечу, что из этого рассказа не очень-то понятно, за что же именно осудили Крупского: за то, что танцевал мазурку, или за то, что в церковь не ходил? Оказывается, умолчание тут не случайно.

Константина Игнатьевича осудили за то, что он без разрешения губернского начальства провел в своем уезде сельскохозяйственную перепись. Это было квалифицировано как превышение власти и повлекло за собой обвинительный приговор и запрещение коллежскому асессору Крупскому занимать любые должности на государственной службе, а также проживать в Москве и Санкт-Петербурге. Почему же столь невинный, в сущности, поступок обернулся для отца Надежды Константиновны фактическим «запретом на профессию»? В советское время на этот вопрос отвечали просто: проведение переписи было, ни много ни мало, революционным актом! Константин Игнатьевич-де выполнял… постановление конференции I Интернационала о проведении статистической переписи сельскохозяйственных рабочих. Правда, какая уж такая корысть Интернационалу от данных всего по одному польскому уезду? Ведь в других уездах Российской империи он, Интернационал, подобных переписей как будто никому проводить не поручал? И неужели сельскохозяйственные переписи — столь крамольная вещь, что проводить их могут только революционеры? Неужто власти их никогда не проводили?

Думаю, все «дело» коллежского асессора Крупского стало порождением двух факторов: российской бюрократической системы и ненависти рядовых чиновников к тем начальникам, кто пытался покуситься на их «священное право» брать взятки.

Чиновники в анонимках старались не забыть ни одного прегрешения Константина Игнатьевича, подлинного или мнимого, в надежде, что количество в конце концов перейдет в качество, и нелюбимого начальника все-таки уберут. Отсюда и совершенно анекдотические обвинения, вроде того, что мазурку танцует и польский язык учит. Почему бы уездному начальнику в Варшавской губернии и не выучить польский язык? И кто может уверенно доказать, ходит Крупский в церковь или нет? Недаром на суде, состоявшемся в 1873 году, 21 из 22 пунктов обвинения отпал. Осталась только злосчастная перепись. Любопытно, что несколько лет спустя, когда дело бывшего уездного начальника рассматривалось в высшей судебной инстанции — Сенате, — прокурор, стремясь доказать обоснованность приговора, выдвинул версию, будто перепись Крупский провел в интересах и за деньги польских помещиков. А историки-марксисты, столетие спустя, убеждали почтеннейшую публику, что Константин Игнатьевич, наоборот, действовал исключительно в интересах сельского пролетариата и крестьян.

Когда человека за одно и то же деяние критикуют и «справа», и «слева», логично предположить, что на самом деле он не принадлежал целиком ни к одному из двух лагерей и действовал, руководствуясь собственными соображениями. Скорее всего, Константин Игнатьевич провел перепись по собственной инициативе, чтобы упорядочить сбор налогов. В этом могли быть заинтересованы и помещики, и крестьяне. А вот чиновникам перепись была совсем не нужна, так как сужала поле для злоупотреблений и связанных с ними доходов. Запутанность бюрократической регламентации позволяла обвинить Крупского в превышении власти, поскольку очень трудно было определить, имел ли право уездный начальник своей властью проводить сельскохозяйственную перепись или нет.

Байка же о том, будто отец Надежды Константиновны действовал по поручению I Интернационала, родилась после Октябрьской революции, когда потребовалось «углубить» революционную родословную вдовы основателя партии большевиков. Сама Крупская в короткой автобиографической повести «Моя жизнь», впервые вышедшей в свет в 1925 году, о политических взглядах отца говорила еще очень осторожно: «В те времена среди офицерства было много недовольных. Отец всегда очень много читал, не верил в бога, был знаком с социалистическим движением Запада. В доме у нас постоянно, пока был жив отец, бывали революционеры (сначала нигилисты, потом народники, потом народовольцы); насколько сам отец принимал участие в революционном движении, я судить не могу. Он умер, когда мне было 14 лет, а условия тогдашней революционной деятельности требовали строгой конспирации; революционеры о своей работе говорили поэтому мало. Когда шел разговор о революционной работе, меня обычно усылали что-нибудь купить в лавочке или давали какое-нибудь другое поручение. Все же разговоров революционных я наслушалась достаточно». И памятный день 1 марта 1881 года, когда бомба террориста оборвала жизнь «царя-освободителя», Надежда Константиновна описала довольно спокойно: «Я живо помню вечер 1 марта 1881 года, когда народовольцы убили бомбой царя Александра II. Сначала пришли к нам наши родственники, страшно перепуганные, но не сказали ничего. Потом впопыхах влетел старый товарищ отца по корпусу, военный, и стал рассказывать подробности убийства, как взорвало карету, и проч. «Я вот и креп на рукав купил», — сказал он, показывая купленный креп. Помню, я удивилась тому, что он хочет носить траур по царю, которого всегда ругал. А потом еще вот что подумала. Этот товарищ отца был очень скупой человек, и я подумала: «Ну, если он разорился, креп купил, значит, правду рассказывает». Я всю ночь не спала. Думала, что теперь, когда царя убили, все пойдет по-другому, народ получит волю. Однако так не вышло». А вот в следующем издании «Моей жизни», вышедшем в 1930 году, уже прямо утверждалось: «…B этот день 1 марта пришли к нам домой товарищи отца по корпусу навестить и поздравить Константина Игнатьевича». Советские же историки позднее вообще стали говорить, будто отец Надежды Константиновны узнал о готовящемся убийстве царя еще накануне покушения, т. е., получается, чуть ли не был тайным соучастником Желябова и Перовской. Эту ерунду и опровергать-то не стоит. А в 1938 году Крупская прямо утверждала: «Мой отец был революционер». Правда, тут же пояснила, в чем именно это выразилось: «Он хотел, чтобы я дружила с ребятами других национальностей».

Надя действительно дружила с мальчиками и девочками из польских, еврейских, даже татарских семей. После уплаты разорительных судебных издержек семья Крупских переехала в Варшаву. Как вспоминала Надежда Константиновна: «Я рано выучилась ненавидеть национальный гнет, рано поняла, что евреи, поляки и другие народности ничуть не хуже русских… Я рано поняла, что такое самовластие царских чиновников, что такое произвол». Свою жизнь в польской столице она описывала следующим образом: «…я играла во дворе с ребятами польскими, еврейскими, татарскими. Мы очень дружно играли, нам было очень весело, мы. угощали друг друга чем могли. Татарские ребята водили меня в палатку во-дворе, где жили их родители — они работали на стройке, — и угощали меня кониной, которая показалась мне очень вкусной. Еврейский мальчик был постарше меня года на три, он очень хорошо обращался со мной, я его очень любила, он угощал меня хлебом со смальцем. Польские ребята угощали меня «тястечками» — пирожными. Я не помню, чем я их угощала, но жили мы очень дружно и весело… Когда я стала постарше и слышала, как обижают детей евреев, не пускают их в общественные сады, не пускают учиться, как притесняют поляков, я очень возмущалась».

Потеряв место на государственной службе, отец вынужден был наниматься на частные заводы и фабрики управляющим или ревизором. Работал также страховым агентом, вел по поручению истцов различные судебные дела… Семья Крупских вынуждена была часто переезжать из города в город — туда, где Константину Игнатьевичу удавалось найти работу. Когда Наде было пять лет, и отец пока еще безуспешно искал место, о своей бывшей гувернантке вспомнила помещица Русанова и пригласила ее с дочкой отдохнуть летом в имении. К тому времени девочка уже была наслышана от отца и матери, «какое это было зверье» — помещики. Боюсь, что в данном случае Елизавета Васильевна и Константин Игнатьевич руководствовались не столько собственным опытом, сколько повторяли мнение, сложившееся в среде демократической интеллигенции — так называемых «шестидесятников». Над ними довлел стереотип самодура-крепостника, истязавшего крестьян. Помещица Русанова такой наверняка не была и, как видим, в трудную минуту по собственной инициативе помогла бывшей своей гувернантке. Однако в Русаново Надя приехала с уже сложившимся предубеждением против всех помещиков на свете. Вела она себя подчеркнуто вызывающе. «Я… скандалила, не хотела ни здороваться, ни прощаться, ни благодарить за обед, так что мама была рада-радешенька, когда за нами приехал отец, и мы уехали…» — признавалась Надя полвека спустя. Думаю, что Елизавете Васильевне было стыдно за дочь. Зато Надежда Константиновна в «Моей жизни» рассказала об этом эпизоде без тени смущения, а свое поведение ставила в пример подрастающему поколению — как образец подлинно революционной морали.

На обратном пути произошел инцидент, глубоко запавший в душу пятилетней девочке. Вот что запомнилось Крупской: «…Когда мы ехали из Русанова в кибитке (дело было зимой) (выходит, что гостеприимством доброй помещицы мать и дочь Крупские пользовались целых полгода! — Б. С.), нас чуть не убили дорогой крестьяне, приняв за помещиков, избили ямщика и сулили опустить в прорубь (надо полагать, ледяное купание думали устроить все же только ямщику, а не пассажирам. — Б. С.). Отец не винил крестьян, а потом в разговоре с матерью говорил о вековой ненависти крестьян к помещикам, о том, что помещики эту ненависть заслужили. В Русанове я успела подружиться с деревенскими ребятами и бабами, меня ласкавшими, я была на стороне крестьян». Так рассказано об этом случае в «Моей жизни». Позднее в одной из статей Надежда Константиновна дала более развернутую версию происшествия, едва не кончившегося трагедией: «Мы ехали через село, навстречу едет крестьянин с дровнями и везет пустой гроб. Мы ехали на тройке. И вот тройка не могла свернуть, и ямщик боком задел этот гроб. Я помню, как крестьянин избивал в кровь ямщика и говорил: «Ты барский кучер, барский холоп. Надо и тебя, и бар, которых ты везешь, в проруби утопить». В чем дело, я не понимала, но запомнились мне слова отца: «Вот она, вековая ненависть крестьян к помещикам».

На этом примере хорошо видно, как рождаются пропагандистские мифы. В предназначенной прежде всего детям повести «Моя жизнь» Крупская использовала частный случай, которому была очевидцем, для общей апологии классовой ненависти крестьян к помещикам. В результате один мужик превратился в группу крестьян, ни с того ни с сего набросившихся на проезжающих, только потому, что те выглядели как «баре». И топить несчастного кучера и его пассажиров в проруби на самом деле никто не собирался. Просто разошедшийся не на шутку владелец гроба в сердцах обрушил на голову противника все мыслимые и немыслимые проклятья. С тем же успехом он мог бы воскликнуть: «Да чтоб вы все сгорели!» Слава Богу, в тот момент ни одно из этих пожеланий-проклятий осуществить на практике не представлялось возможным. Но через какие-нибудь сорок с небольшим лет, благодаря революции, творцом которой стал знаменитый супруг Надежды Константиновны, эти угрозы материализовались в жуткую российскую действительность. И «красного петуха» помещикам пускали, и в прорубях топили вместе с женами, детьми и немногими верными слугами, и «красный террор» в стране ввели такой, что самодержавию и не снился. И от того террора крестьяне страдали лишь немногим меньше дворян.

На самом деле происшествие с ямщиком скорее можно было объяснить причинами не классовыми, а бытовыми и психологическими. Раз мужик вез пустой гроб, можно предположить, что ему предстояло хоронить кого-то из близких (сына? жену? мать?). Вполне возможно, что крестьянин был «выпимши», по русскому обычаю заливать горе водкой. Кто был виноват в столкновении, ямщик или мужик, мы, конечно, никогда уже не узнаем. Может, вины кучера и не было. Но крестьянин, явно находившийся в расстроенных чувствах, излил на нерасторопного ямщика всю накопившуюся злость, обиду на жизнь, а заодно, по привычке, и «господ» припечатал — за то, что хорошо живут на крестьянском поту и слезах.

Не меньшую ненависть, чем к помещикам, Надя с ранних лет испытывала и к буржуазии. Призналась в «Моей жизни»: «Также рано (мне было тогда 6 лет) научилась я ненавидеть фабрикантов. Отец служил ревизором в Угличе на фабрике Говарда и часто говорил о всех тех безобразиях, которые там делались, о тяжелой жизни рабочих и т. п…Потом я играла с ребятами рабочих, и мы ладили из-за угла швырнуть комом снега в проходившего мимо управляющего». Похоже, ни тогда, ни годы спустя Крупская даже не задумалась: а чем, собственно, ставший жертвой ребяческой шалости управляющий отличался от ее отца? Да и фабриканты бывали разные. Кстати сказать, писчебумажной фабрикой в Угличе Константин Игнатьевич занимался по поручению ее владельцев братьев Варгуниных. Даже советские историки уверяют, что были они людьми культурными, не чуждыми либеральных взглядов. А со старшим из братьев, Константином Александровичем, Крупского познакомил один из его товарищей-народников. Вряд ли фабриканты с таким мировоззрением сами могли творить над рабочими какие-либо безобразия и бездумно драть с них три шкуры. Другое дело, что Угличской фабрикой управляли не сами Варгунины, а их компаньон англичанин Говард. Россию он рассматривал лишь как место для получения быстрой наживы и эксплуатировал рабочих сверх всякой меры. И в отчете Константин Игнатьевич нарисовал неприглядную картину. Тут и финансовые злоупотребления, и форменное издевательство Говарда над рабочими и работницами (последние нередко становились объектами сексуальных домогательств со стороны сластолюбивого управляющего).

Ничего дурного нельзя было сказать и о других нанимателях Крупского — помещицах Косяковских. Константин Игнатьевич должен был привести в порядок принадлежавший им писчебумажный завод и заодно получил возможность отправить жену и дочь на лето в имение Косяковских в Псковскую губернию. Сначала Наде пришлось ехать туда одной. Эту поездку она запомнила очень хорошо: «Я немножко стеснялась чужих людей, но ехать на лошадях было чудесно; ехали лесом и полями; на пригорках уже цвели иммортели, пахло землей, зеленью. Первую ночь меня уложили спать на какую-то шикарную постель в барской шикарной комнате. Было душно и жарко. Я подошла к окну, распахнула его. В комнату хлынул запах сирени; заливаясь, щелкал соловей. Долго я стояла у окна. На другое утро я встала раненько и вышла в сад, спускавшийся к реке. В саду встретила я молоденькую девушку лет восемнадцати, в простеньком ситцевом платье, с низким лбом и темными вьющимися волосами. Она заговорила со мной. Это была… местная учительница Александра Тимофеевна, или, как ее звали, «Тимофейка». Минут через десять я уже чувствовала себя с «Тимофейкой» совсем просто, точно с подругой, и болтала с ней о всех своих впечатлениях». После этой встречи десятилетняя девочка решила стать учительницей. И в жизни у нее оказалось два главных дела — революция и педагогика. В образе Александры Тимофеевны Яворской соединилось и то, и то. Крупская вспоминала: «…Я хвостом бегала за молоденькой учительницей народоволкой, влюбленной в свою школу. К деревенским ребятам она относилась как к равным, обо всем говорила с ними всерьез… Я подружилась с ребятами, а в Тимофейке… души не чаяла. Зимой, сидя в классе, я все рисовала домики с вывеской «Школа» и думала о том, как я буду сельской учительницей… Зимой я узнала, что Тимофейку арестовали. Два года провела она в Псковской тюрьме, в камере без окна. Могла ли я тогда не сочувствовать революционерам?»

Тимофейка подружилась и с отцом Нади. Говорила ему: «Меня тревожит, как Надя прямо глотает книги, не привело бы это к поверхностности». Константин Игнатьевич успокоил: «Плохих книг моя дочь не читает. Принуждать детей читать именно эту, а не другую книгу, нельзя. Поверьте, ребенок книгу почувствует. Хорошую книгу запомнит, а плохую забудет». По иронии судьбы, Крупская, будучи заместителем наркома просвещения, много сделала для того, чтобы дети читали одни, «идеологические» книги, и ни в коем случае не читали другие, «вредные». В 20-е годы даже Пушкин исчез из школьных библиотек.

В свою первую школу Надя пошла в Киеве. Школьное здание располагалось в центре города, на Крещатике. Занятия девочку не увлекли. Скуку наводили уроки Закона Божьего и французские стихи, которые заставляли декламировать наизусть. Когда Крупские жили в Киеве, грянула русско-турецкая война. На Надю это событие произвело большое впечатление. «Я нагляделась на патриотический угар, наслышалась о зверствах турок, но я видела израненных пленных, играла с пленным турчонком и находила, что война — самое вредное дело. Потом отец повел меня на выставку картин Верещагина, где было изображено, как штабные, во главе с каким-то великим князем, в белых кителях, из безопасного местечка рассматривали в бинокль, как умирали солдаты в схватке с врагом. И хотя тогда я не умела еще осознать, но потом, будучи уже взрослой, я была всем сердцем с армией, отказавшейся вести дальше империалистическую войну».

То, что девочка еще в детстве получила мощный заряд пацифизма, осознала бесчеловечность войны, можно только приветствовать. Однако в дальнейшем пацифизм был принесен в жертву революционной целесообразности. Империалистическую войну Крупская, как и все большевики, отвергала и осуждала. Зато гражданскую войну принимала, как меру, необходимую для подавления сопротивления «эксплуататоров». И бессудную казнь царя, большинства великих князей и княгинь, их жен и детей, санкционированную Лениным, Надежда Константиновна не осудила.

Апелляция Константина Игнатьевича на приговор Варшавского суда несколько лет путешествовала по инстанциям. Чтобы дать делу ход, требовалась чья-то влиятельная протекция. Тут помог старший брат Александр Игнатьевич, в отличие от младшего после окончания академии сделавший успешную карьеру. Он дослужился до чина действительного статского советника — гражданского генерала и стал прокурором Новгородской губернии. Благодаря хлопотам брата дело коллежского асессора Крупского в конце концов было назначено к слушанью в Сенате на 28 апреля 1880 года. За полгода до этого Константин Игнатьевич отправил в Петербург жену с дочерью: Наде надо было поступать в гимназию. Поскольку отец все еще не имел право жительства в столице, в графе, кто платит за обучение, девочка вынуждена была написать: «Мать, Е. В. Крупская». Одноклассницы и учителя смотрели на нее косо, подозревали, что незаконнорожденная.

Сенат полностью оправдал Константина Игнатьевича. Напрасно прокурор пытался утверждать, что злополучную перепись Крупский проводил за взятку от польских помещиков. Сильно помог благоприятному для Константина Игнатьевича исходу дела сенатор граф Федор Павлович Тизенгаузен. Он сумел сагитировать своих коллег принять положительное решение. В семействе Крупских сохранилось предание, будто благодушие графа объяснялось тем, что накануне его скаковая лошадь взяла первый приз, и Тизенгаузен прибыл на заседание после банкета, в очень веселом расположении духа. Думаю, случившееся скорее можно объяснить знакомством с сенатором Александра Игнатьевича.

В сенатском постановлении говорилось: «Признавая подсудимого невиновным в превышении власти, Правительствующий Сенат на основании 1-го пункта 771 статьи Устава Уголовного суда, определяет: бывшего начальника Гроецкого уезда коллежского асессора Крупского считать по суду оправданным и приговор Варшавской судебной палаты отменять». Теперь Константин Игнатьевич смог, наконец, поселиться в Петербурге. Однако здоровье его было уже основательно подорвано быстро прогрессирующим туберкулезом легких. И возвратиться на государственную службу коллежский асессор Крупский смог не сразу: в Петербурге трудно было найти место судейского чиновника.

Уже после оправдательного приговора он успел привести в порядок дела на писчебумажной фабрике Косяковских в Псковской губернии (там Надя и познакомилась с Тимофейкой). Устроиться на службу помог брат. Он поддерживал Крупских и материально. Надю перевели из государственной гимназии, где ей не нравились учителя и где застенчивой девочке, по ее собственному признанию, «было очень скучно и одиноко», в частную гимназию Оболенской. В этой гимназии Наде понравилось, и о тамошних преподавателях она тепло отзывалась всю жизнь. При содействии Александра Игнатьевича семья Константина Игнатьевича перебралась в более просторную квартиру. Но жить там пришлось недолго. 25 февраля 1883 года Константин Игнатьевич скончался. «Трудно придется вам, милые мои», — были его последние слова, обращенные к жене и дочери. Похоронили отца на кладбище Новодевичьего монастыря у Московской заставы. Похороны оплатил Александр Игнатьевич, всего на несколько месяцев переживший брата. И его сгубила чахотка.

Пенсия за отца была небольшая. Елизавета Васильевна и Надя с трудом сводили концы с концами. Приходилось сдавать одну из комнат. Надя начала зарабатывать уроками. Отношения с матерью поначалу складывались непросто. Надежда Константиновна вспоминала: «Мама была очень хорошим, живым человеком, но смотрела на меня как на ребенка. Я очень упорно отстаивала свою самостоятельность. Только позднее, когда у нас установились отношения равенства, мы стали жить очень дружно».

Выпускные экзамены Надя сдала превосходно. Как отмечалось в решении педагогического совета: «Надежда Крупская на окончательных испытаниях показала во всех предметах успехи отличные. В среднем выводе имеет 5. Из необязательных предметов занималась французским языком с успехами отличными». Она была удостоена золотой медали и осталась в гимназии, чтобы окончить 8-й дополнительный класс, так называемый «педагогический». Первая в жизни мечта исполнилась: в 1887 году Надежда получила диплом домашней учительницы со специализацией по русскому языку и математике. Ей удалось получить место в училище Поспеловой, где девушки обучались шитью. Кроме того, вечерами Крупская занималась с гимназистками из своей прежней гимназии. Как педагога ее ценили. Даже выдали удостоверение, где отмечалось: «Успехи ее учениц свидетельствуют о выдающихся педагогических способностях ее, основательности ее познаний и крайне добросовестном отношении к делу».

Вот только у сильного пола Надя не пользовалась популярностью. Ее гимназическая подруга красавица Ариадна Тыркова свидетельствовала: «У меня уже шла девичья жизнь. За мной ухаживали. Мне писали стихи. Идя со мной по улице, Надя иногда слышала восторженные замечания обо мне незнакомой молодежи. Меня они не удивляли и не обижали. Мое дело было пройти мимо с таким независимым, непроницаемым видом, точно я ничего не слышу… Надю это забавляло. Она была гораздо выше меня ростом. Наклонив голову немного набок, она сверху поглядывала на меня, и ее толстые губы вздрагивали от улыбки, точно ей доставляло большое удовольствие, что прохожий юнкер, заглянув в мои глаза, остановился и воскликнул: «Вот так глаза… Чернее ночи, яснее дня…»

Надя этих соблазнов не знала. В ее девичьей жизни не было любовной игры, не было перекрестных намеков, взглядов, улыбок, а уж тем более не было поцелуйного искушения. Надя не каталась на коньках, не танцевала, не ездила на лодке, разговаривала только со школьными подругами да с пожилыми знакомыми матери. Я не встречала у Крупских гостей».

Недостаток личной жизни Надежда компенсировала тягой к знаниям и вниманием к общественной жизни. В эти годы она продолжала много читать, причем книги отнюдь не женские, вроде «Истории воздухоплавания» или «Нидерландской революции». Посещала знакомых отца, старых народовольцев. Однажды Надя задала одному из них, много лет просидевшему в тюрьмах, извечный российский вопрос: что делать? Узнавший, почем фунт лиха, бывший тюремный сиделец стал развивать перед девушкой теорию «малых дел». Это значило — заботиться о просвещении народа, преподавая в школах, заботиться о его здоровье, работая врачами и сестрами милосердия в земских больницах. Вот только самодержавие не стоит пытаться свергать. Позднее Крупская вспоминала: «Тоской веяло от его советов и от всех этих бывших людей; люди они были хорошие, но с вынутой душой. Я была подростком, но отлично видела это».

Нетерпение юности привело вчерашнюю гимназистку к марксистам, которые твердо знали, как дать народу лучшую долю. Осенью 1889 года Надя поступила на только что открывшиеся в Петербурге Бестужевские высшие женские курсы, на математическое отделение. Но любовь к русскому языку тоже сохранилась: Крупская посещает лекции на филологическом факультете. На курсах она встретила свою старую подругу Ольгу Витмер. Та и привела Надежду в кружок студентов-технологов Михаила Ивановича Бруснева, одного из первых русских марксистов. Здесь

Крупская познакомилась с «Капиталом» Маркса, рукописной копией работы Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». А чтобы одолеть «Анти-Дюринг» того же автора, Надя самостоятельно изучила немецкий.

Студенты стремились распространять марксизм среди рабочих. По рекомендации Николая Александровича Варгунина, на фабрике которого в свое время служил отец, Крупская устроилась преподавать в устроенной фабрикантом Смоленской вечерней рабочей школе за Невской заставой. Занятия проходили три раза в неделю. Пропаганду Надежда вела на уроках географии. Рассказывала о положении рабочих в разных странах, об их борьбе за свои права. Здесь же молодая учительница знакомила своих взрослых учеников с основами атеизма, примерами из астрономии и с помощью эволюционной теории Дарвина доказывала, что Бога нет. Сама она давно уже Бога отринула, хотя в детстве вера была не чужда ей. Когда Наде было лет восемь, нянька-полька часта водила ее в костел. А перед сном девочка молилась, стоя на коленях у кроватки. Как-то раз в комнату к дочери заглянул Константин Игнатьевич, чуть насмешливо сказал: «Ложись спать, богомолка, хватит грехи замаливать». Эти слова любимого отца потрясли Надю. Значит, он в Бога не верит. Значит, Бога нет. И очень скоро она стала убежденной атеисткой. А теперь Крупская по отношению к своим ученикам выступала в той же роли проповедника неверия. И достигла на этом поприще немалых успехов.

Рабочие очень любили своих учительниц, относились к ним как к родным. Надежда Константиновна свидетельствовала: «Мрачный сторож Громовских лесных складов с просиявшим лицом докладывал учительнице, что у него сын родился; чахоточный текстильщик желал ей за то, что выучила грамоте, удалого жениха (жених действительно оказался удал ой, да еще какой — сторож как в воду глядел! — Б. С.); рабочий-сектант, искавший всю жизнь Бога, с удовлетворением писал, что только на страстной узнал от Рудакова (другого ученика школы), что бога вовсе нет, и так легко стало, потому что нет хуже, как быть рабом Божьим, — тут тебе податься некуда, рабом человеческим легче быть — тут борьба возможна; напивавшийся каждое воскресенье до потери человеческого облика табачник, так насквозь пропитанный запахом табака, что, когда наклонишься к его тетрадке, голова кружилась, писал каракулями, пропуская гласные, — что вот нашли на улице трехлетнюю девчонку, и живет она у них в артели, надо в полицию отдавать, а жаль; приходил одноногий солдат и рассказывал, что Михайла, который у вас прошлый год грамоте учился, надорвался над работой, помер, а помирая, вас вспоминал, велел поклониться и жить долго приказал; рабочий-текстильщик, горой стоявший за царя и попов, предупреждал, чтобы «того, черного, остерегаться, а то он все на Гороховую шляется» (на Гороховой улице находилось охранное отделение. — Б. С.); пожилой рабочий толковал, что никак он из церковных старост уйти не может, «потому что больно попы народ обдувают и их надо на чистую воду выводить, а церкви он совсем даже не привержен и насчет фаз развития понимает хорошо», и т. д. и т. п.».

Прошло каких-нибудь четверть века, и место Бога в сознании безвестного рабочего-сектанта и миллионов других рабочих и крестьян безраздельно занял «удалой жених» Крупской. Очень скоро они на своей шкуре почувствовали, что быть рабом Советской власти куда хуже, чем оставаться просто рабом Божьим, и что коммунисты «обдувают народ» почище попов, которые, признаем, тоже далеко не всегда являли собой образец нравственности и порой напивались «до потери человеческого облика», не хуже запомнившегося Крупской рабочего-табачника. Православие, еще при Петре I обюрократившееся, получившее в пастыри своеобразное «министерство по делам религии» — Священный синод, себя дискредитировало. Народ нуждался в новой вере. Коммунисты ему такую веру дали. И в сонме святых этой гражданской религии Надежде Константиновне уготовано было свое место — единственной подруги Бога-Вождя и его безутешной вдовы, Главной хранительницы памяти о «самом человечном из людей».

Крупская продолжала посещать кружок Бруснева, участвовала в организованной им первой маевке в России 1 мая 1891 года. Однако в следующем году Михаил Иванович был арестован и получил шесть лет тюрьмы. Но кружок не распался. В него продолжали вербовать рабочих — учащихся Смоленской школы. Крупская тепло вспоминала о своих подопечных: «Ученики были на подбор, и о многом мы с ними говорили. Потом все в разные сроки были арестованы, все вошли в движение».

Тем временем в Петербург прибыл тот, с кем Наде суждено было соединить свою жизнь навек. Владимир Ульянов был на год младше 24-летней Крупской, но среди друзей-марксистов пользовался немалым авторитетом как большой знаток Марксова «священного писания» и потому удостоился почтительной клички «Старик». Надежда Константиновна так рассказывала о знакомстве с будущим мужем: «Владимир Ильич приехал в Питер осенью 1893 года, но я познакомилась с ним не сразу. Слышала я от товарищей, что с Волги приехал какой-то очень знающий марксист… Хотелось поближе познакомиться с этим приезжим, узнать поближе его взгляды.

Увидала я Владимира Ильича лишь на масленице (в феврале 1894 года. — Б. С.). На Охте у инженера Классона, одного из видных питерских марксистов, с которым я года два перед тем была в марксистском кружке, решено было устроить совещание некоторых питерских марксистов с приезжим волжанином. Ради конспирации были устроены блины… Кто-то сказал, что очень важна вот работа в комитете грамотности. Владимир Ильич засмеялся, и как-то зло и сухо звучал его смех — я потом никогда не слыхала у него такого смеха: «Ну, что ж, кто хочет спасать отечество в комитете грамотности, что ж, мы не мешаем»… Злое замечание Владимира Ильича было понятно. Он пришел сговариваться о том, как идти вместе на борьбу, а в ответ услышал, призыв распространять брошюры комитета грамотности».

Вот такое вот знакомство на «конспиративных блинах». И смех любимого человека запомнился Наде не в связи с каким-нибудь романтическим разговором, столь естественным для первой влюбленности, а из-за острой полемики: каким путем идти. Но близкое знакомство было еще впереди.

Как кажется, для Нади это был первый роман. Виной ли тому не слишком удавшаяся внешность, или горячее увлечение революцией, не оставлявшее места ничему другому, или некоторая неразвитость чувств, мы не знаем. А вот у Володи до Крупской уже была по крайней мере одна влюбленность. Он ухаживал и даже сватался к ее подруге Аполлинарии Якубовой, также присутствовавшей на памятной масленице. Но Аполлинария Владимиру вежливо, но твердо отказала. Впоследствии она оказалась среди меньшевиков, а после 1917 года эмигрировала. Как знать, прими Якубова предложение Ульянова, и будущему вождю Октябрьской революции пришлось бы пережить душевную драму непримиримых политических разногласий и разрыва с женой. Нет сомнения, что Ленин мог жениться только на единомышленнице. Владимир Ильич и к Аполлинарии сватался потому, что она в ту пору была такой же марксисткой, как и он сам. Будь любимая женщина к политике безразлична или, тем более, придерживайся она взглядов, в корне отличных от ленинских, никакое чувство, я уверен, не заставило бы вождя большевиков соединиться с ней.

Позднее Наде стало понятно, почему Володя был так резок в споре. Она приводит его рассказ, какой была реакция в Симбирске на арест старшего брата Александра за подготовку цареубийства: «Все знакомые отшатнулись от семьи Ульяновых, перестал бывать даже старичок учитель, приходивший раньше постоянно играть по вечерам в шахматы… Матери Владимира Ильича надо было ехать на лошадях до Сызрани, чтобы добраться до Питера, где сидел сын. Владимира Ильича послали искать попутчиков — никто не захотел ехать с матерью арестованного». Казнь горячо любимого брата Саши и остракизм, которому подверглась семья Ульяновых, потрясли Владимира на всю жизнь, сделали из него убежденного и непримиримого борца с монархией. Ни на какие компромиссы Ленин здесь не соглашался.

Надежда Константиновна вспоминала: «Владимир Ильич очень любил брата. У них было много общих вкусов, у обоих была потребность долго оставаться одному, чтобы можно было сосредоточиться. Они жили обычно вместе, одно время в особом флигеле, и когда заходил к ним кто-либо из многочисленной молодежи — двоюродных братьев или сестер, — у мальчиков была излюбленная фраза: «Осчастливьте своим отсутствием»… Судьба брата обострила работу его мысли, выработала в нем необычайную трезвость, уменье глядеть правде в глаза, не давать себя ни на минуту увлечь фразой, иллюзией, выработала в нем величайшую честность в подходе ко всем вопросам».

Насчет честности любящая жена, пожалуй, немножко спутала определения. Ленин, когда надо было для дела, не раз обманывал и товарищей по партии, и население России, и мировую общественность. Недаром в народе его наградили меткой кличкой Лукич. То, что Крупская называла «величайшей честностью», скорее заслуживает другого определения — цинизм.

Что удивительно, власти до поры до времени сквозь пальцы смотрели на почти открытую пропаганду в воскресно-вечерней школе. Надежда Константиновна признавалась: «Говорить в школе можно было, в сущности, обо всем, несмотря на то, что в редком классе не было шпика; надо было только не употреблять страшных слов «царь», «стачка» и т. п., тогда можно было касаться самых основных вопросов. А официально было запрещено говорить о чем бы то ни было: однажды закрыли так называемую повторительную группу за то, что там, как установил нагрянувший инспектор, преподавали десятичные дроби, разрешалось же по программе учить только четырем правилам арифметики». Начальство оберегало рабочих от десятичных дробей, зато проникновению марксизма в рабочую среду практически не препятствовало. После 1917 года Ленин и Крупская учли неудачный опыт царского правительства и никаких вольностей по части «идеологической выдержанности» преподавания в советской школе не допускали. Инспектора и осведомители-стукачи бдительно следили, чтобы религию под флагом знакомства с российской историей не пропагандировали и даже невзначай о том, что при царе жилось лучше, не говорили.

Знакомство Крупской и Ульянова развивалось. Дадим слово Надежде Константиновне: «Я жила на Старо-Невском, и Владимир Ильич по воскресеньям, возвращаясь с занятий в кружке, обычно заходил ко мне, и у нас начинались бесконечные разговоры. Я была в то время влюблена в школу (в Ильича, видно, еще не была влюблена. — Б. С.), и меня можно было хлебом не кормить, лишь бы дать поговорить о школе, об учениках, о фабриках и заводах… Владимир Ильич интересовался каждой мелочью, рисовавшей быт рабочих, по отдельным черточкам старался охватить жизнь рабочего в целом, найти то, за что можно ухватиться, чтобы лучше подойти к рабочему с революционной пропагандой». Неизвестно, только ли о школах и пропаганде говорили между собой молодые люди. Видно, неслучайно именно к Крупской регулярно захаживал «волжанин-марксист».

Между тем, активность кружков наконец попала в поле зрения полиции. Ульянов учил своих товарищей конспирации: как уйти от слежки, пользуясь проходными дворами, как писать в книгах между строк невидимыми химическими чернилами, придумывал всем клички. Его увлекала эта игра. За Крупской слежки как будто не было. Поэтому Ульянов предложил назначить ее «наследницей» — передать на хранение архив организации. Надежда Константиновна рассказывала об этом с иронией: «В первый день пасхи нас человек 5–6 поехало «праздновать пасху» в Царское Село к одному из членов нашей группы… Ехали в поезде как незнакомые. Чуть не целый день просидели над обсуждением того, какие связи надо сохранить. Владимир Ильич учил шифровать. Почти полкниги исшифровали. Увы, потом я не смогла разобрать этой первой коллективной шифровки. Одно было утешением: к тому времени, когда пришлось расшифровать, громадное большинство «связей» уже провалилось».

Никакие ухищрения не помогли. В декабре 1895 года большинство членов только что созданного Владимиром Ульяновым и Юлием Мартовым «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» были арестованы. Крупской посчастливилось остаться на свободе. Она передавала Владимиру Ильичу в тюрьму книги и продовольственные передачи. В книгах незаметно для непосвященных накалывала нужные буквы или писала между строк невидимые невооруженным глазом письма молоком. Это не были признания в любви: Надежда Константиновна сообщала о том, что делают уцелевшие члены «Союза», что известно о других арестованных. Ильич, в свою очередь, в ответных посланиях давал поручения насчет других узников: «к такому-то никто не ходит, надо подыскать ему «невесту», такому-то передать на свидании через родственников, чтобы искал письма в такой-то книге тюремной библиотеки на такой-то странице, такому-то достать теплые сапоги…» Возможно, в тот момент Надю он рассматривал уже как свою настоящую невесту. Однажды даже просил ее и Аполлинарию Якубову в час тюремной прогулки прийти на тот участок Шпалерной улицы, что был виден из окон тюремного замка. Очень уж хотел Ульянов их увидеть. Аполлинария так и не пришла, видно, чтобы не будить у отвергнутого жениха напрасные надежды. А Надя пришла. Но, как назло, по какой-то причине в тот раз заключенных на прогулку не выводили.

12 августа 1896 года арестовали и Крупскую. На допросах она все отрицала, серьезных улик у полиции не было, и через месяц Надежду Константиновну выпустили. Однако вскоре кто-то из учащихся Смоленской школы показал, что Крупская была одним из организаторов нелегальных кружков, и 28 октября ее вновь арестовали.

Одиночное заключение на Надежду действует угнетающе. Да и тюремная пища явно не из ресторана. У Крупской начинает болеть желудок. Мать пишет прошение за прошением, чтобы Надю выпустили на свободу до суда. Бьет на жалость чиновников департамента полиции: «Дочь моя вообще здоровья слабого, сильно нервна, страдает с детства катаром желудка и малокровием. В настоящее время нервное расстройство, а равно и общее дурное состояние здоровья, как я могла убедиться лично, настолько обострились, что внушают самые серьезные опасения. Я уверена, что каждый врач, которому поручено было бы исследование здоровья моей дочери, признал бы, что дальнейшее пребывание в заключении грозит ей самыми тяжелыми последствиями, а для меня возможностью потерять единственную дочь». 31 марта 1897 года Надежду Константиновну обследовал тюремный врач. Он признал, что узница «похудела, ослабла в результате расстройства пищеварения, не может заниматься умственным трудом ввиду нервного истощения». Но на поруки в тот раз не выпустили. Дальше, однако, случилось по поговорке: не было бы счастья, да несчастье помогло. Даже не несчастье, трагедия. Народоволка Мария Ветрова сожгла себя в Петропавловской крепости. Опасаясь, что, протестуя против тюремного режима, ее примеру последуют и другие женщины-политзаключенные, власти освободили нескольких революционерок, находившихся под следствием, в том числе и Крупскую. Из членов «Союза борьбы» на воле почти никого к тому времени не осталось. Надежде Константиновне присудили трехлетнюю ссылку в Уфимскую губернию. Ульянова же несколькими месяцами раньше сослали в село Шушенское Минусинского уезда Енисейской губернии. Крупская попросилась к Ильичу, заявив, что она — его невеста. Елизавета Васильевна отправилась вместе с дочерью.

Отмечу, что не все Ульяновы были в восторге от внешности невесты. Например, сестра Владимира Ильича Анна Ильинична. В феврале 1898 года Надежда Константиновна с некоторой обидой писала другой сестре своего жениха, Марии Ильиничне: «Поцелуйте А. И. и скажите ей, что нехорошо она делает, что меня так всюду рекомендует: Володе о моем селедочном виде написала, Булочке (Зинаиде Павловне Невзоровой, жене соратника Владимира Ильича по «Союзу борьбы» Глеба Максимилиановича Кржижановского и подруге Надежды Константиновны. — Б. С.) на мое лукавство пожаловалась…» Под «селедочным видом» подразумевалось прежде всего то, что у Крупской глаза были навыкате, как у рыбы, — один из признаков диагностированной позднее базедовой болезни. Ленин к этой особенности внешности будущей супруги относился с легкой иронией, присвоив Крупской соответствующие партийные клички: Рыба и Минога.

7 мая 1898 года Надежда Константиновна была уже в Шушенском. Вот что она вспоминала: «Мы приехали в сумерки; Владимир Ильич был на охоте. Мы выгрузились, нас провели в избу. В Сибири — в Минусинском округе — крестьяне очень чисто живут, полы устланы самоткаными дорожками, стены чисто выбелены и украшены пихтой. Комната Владимира Ильича была хоть невелика, но также чиста. Нам с мамой хозяева уступили остальную часть избы. В избу набились все хозяева и соседи и усердно нас разглядывали и расспрашивали. Наконец, вернулся с охоты Владимир Ильич. Удивился, что в его комнате свет. Хозяин сказал, что это Оскар Александрович (ссыльный питерский рабочий) пришел пьяный и все книги у него разбросал. Ильич быстро взбежал на крыльцо. Тут я ему навстречу из избы вышла. Долго мы проговорили в ту ночь».

Два месяца спустя, 10 июля, они с Владимиром Ильичом обвенчались в местной церкви. Разумеется, таинству брака революционеры никакого значения не придавали. Свершить обряд их вынудило то, что лишь церковный брак признавался в России законным. Позднее Надежда Константиновна так описывала сложившуюся ситуацию: «Мне разрешили поехать в Шушенское под условием повенчаться. По тогдашним законам, сопровождать мужей в ссылку могли лишь жены. Когда я жила в Шушенском, месяца через два пришла официальная бумажка с предложением повенчаться или ехать в Уфу. Мы посмеялись и повенчались. Были мы мужем и женой и хотели жить и работать вместе». А Ульянов писал матери 10 мая 1898 года: «Анюта (сестра. — Б. С.) спрашивала меня, кого я приглашаю на свадьбу: приглашаю всех вас, только не знаю уж, не по телеграфу ли лучше послать приглашение!! Н. К., как ты знаешь, поставили трагикомическое условие: если не вступит немедленно (sic!) в брак, то назад в Уфу. Я вовсе не расположен допускать сие, и потому мы уже начинаем «хлопоты» (главным образом прошения о выдаче документов, без которых нельзя венчать), чтобы успеть обвенчаться до поста (до петровок): позволительно же все-таки надеяться, что строгое начальство найдет это достаточно «немедленным» вступлением в брак?!»

Чтобы сочетаться с возлюбленной священными узами (обоими, впрочем, презираемыми), да еще «немедленно», как того требовало полицейское начальство, Владимир Ильич начал путешествие по кругам бюрократического ада, достойного пера Франца Кафки и сконструированного тем же самым начальством. Ульянов подал прошение Минусинсхому окружному исправнику, добиваясь присылки разрешения («свидетельства») на вступление в брак, но ответа не получил. Пришлось 30 июня 1898 года обратиться к полицейскому начальнику Енисейской губернии: «Это непонятное промедление получает для меня особенное значение ввиду того, что моей невесте отказывают в выдаче пособия до тех пор, пока она не выйдет за меня замуж… Таким образом, получается крайне странное противоречие: с одной стороны, высшая администрация разрешает по моему ходатайству перевод моей невесты в село Шушенское и ставит условием этого разрешения немедленный выход ее замуж; с другой стороны, я никак не могу добиться от местных властей выдачи мне документа, без которого вступление в брак не может состояться; и в результате всего виновной оказывается моя невеста, которая остается без всяких средств к Существованию». Вскоре после этого разрешение было получено. Начальство убедилось, что «административно-ссыльный» юридически подкован (недаром подписался как «помощник присяжного поверенного»), и волокита здесь ни к чему. Очевидно, минусинский исправник просто рассчитывал получить взятку за требуемый документ. Но губернское начальство сочло, что тут поставлена под угрозу репутация «высшей администрации», и затягивать дело не стало. Кстати, боюсь, что в советское время аналогичное нелепое разрешение на что бы то ни было человек мог получать не два месяца, а и полгода, и год, и никакое юридическое образование ему бы не помогло. Возможно, царская бюрократия все же была милосерднее коммунистической. Да и законы до 1917 года, пусть и далекие от правового идеала, соблюдались лучше, чем после этой роковой для России даты.

Достать золотые обручальные кольца в Шушенском не было возможности, а съездить за ними в Минусинск не разрешил исправник. Выручил все тот же Оскар Александрович Энгберг, который, действительно, во хмелю был буен, но зато имел золотые руки. Добряк эстонец изготовил кольца из медного пятака.

Здесь мы на время оставим Надежду Константиновну в один из счастливейших дней ее жизни. Пора представить другую героиню нашего рассказа.

Инесса Арманд родилась шестью годами позднее Крупской и совсем в другой стране. 8 мая 1874 года в семье известного парижского оперного певца Теодора Стефана (по сцене — Пеше Эрбанвиля) произошло радостное событие. Его жена Натали родила девочку. В выписке из книги записей актов гражданского состояния префектуры 18-го округа Парижа говорится: «9 мая 1874 года в 3 часа 15 минут после полудня сделана запись в книге актов о рождении Элизы, девочки, родившейся вчера в два часа дня по улице де ля Шапель, 63, — дочери Теодора Стефан, оперного певца, в возрасте двадцати четырех лет, который признал ребенка, и Натали Вильд, не имеющей профессии, в возрасте двадцати четырех лет, не состоящих в браке». Позднее Теодор и Натали вступили в законный брак, обвенчавшись в церкви святой Марии в маленьком английском городке Ньюингтоне. Как и мать, малышка была крещена в англиканскую веру под именем Инесса-Елизавета.

Ее национальность определить затруднительно. Отец — француз. Мать, урожденная Вильд (Уайльд), — англичанка по отцу, француженка по матери. Иногда отца Натали называют шотландцем, но оснований для этого нет — ведь шотландцы редко бывают англиканского вероисповедания. Должен заметить, что о родителях Инессы Арманд, в отличие от родителей Надежды Крупской, мы сегодня знаем немного. Родным языком для Инессы-Елизаветы сначала стали французский и английский, но очень скоро она очутилась в России, где русский фактически сделался для нее третьим родным языком. И вместо Инессы-Елизаветы дочь певца Теодора Стефана превратилась в Инессу Федоровну.

Этим переменам в ее судьбе предшествовали трагические события. Вскоре умер отец, оставив вдову с тремя детьми без средств к существованию. Чтобы заработать на жизнь, Натали сделалась учительницей пения, но денег все равно катастрофически не хватало. Чтобы облегчить бремя, свалившееся на молодую вдову, Инессу взяла на воспитание тетка, преподававшая в Москве в богатых семьях французский и музыку. Она привезла племянницу в Россию, когда той не исполнилось еще и трех лет. Вместе с Инессой жила также ее бабушка. Они вместе с теткой стремились воспитать из сироты благородную девицу, любили ее, но держали в строгости, стараясь оградить от «вредных влияний». Даже роман

Достоевского «Преступление и наказание» был запретным чтением. Как говорила потом Крупская, Инессу воспитывали «в английском духе, требуя от нее большой выдержки». Однако никакие ограничения не помешали девочке развивать свои выдающиеся способности. К трем родным языкам она довольно быстро добавила немецкий, хотя владела им не так свободно, как, например, французским. С шести лет, сразу по приезду в Москву, Инессу стали учить музыке. К этим занятиям она проявляла большую склонность, превосходно играла на рояле. Юная воспитанница много читала. И очень рано начала чувствовать, что этот мир устроен несправедливо. Крупская вспоминала, явно со слов самой Инессы: «Пятилетней малышкой она вступилась за прислугу, которой делают выговор за плохо приготовленный обед. 13-ти лет она крестит ребенка у бабы, у которой помещица того имения, где жила Инесса, отказалась крестить ребенка, потому что он «незаконный». С ранних лет Инесса стремилась к установлению справедливости, к защите тех, кто был обижен богатыми, кто так или иначе пострадал от властей.

В 17 лет Инесса, как и мать Крупской, успешно сдала экзамены на звание домашней учительницы. А в 19 в ее жизни произошло счастливое событие: Инесса вышла замуж за Александра Арманда — представителя династии известных московских текстильных фабрикантов. Жених был на пять лет старше невесты. После венчания в метрической книге Николаевской церкви села Пушкина за 1893 год появилась стандартная запись: «Приходский священник Игнатий Казанский с причтом совершил 3 октября бракосочетание потомственного почетного гражданина, Московской I гильдии купеческого сына Александра Евгеньева Арманда, православного вероисповедания, первым браком — с французской гражданкой, девицей, дочерью артиста Инессой-Елизаветой Федоровной Стефан, англиканского вероисповедания».

Инесса и Александр познакомились и подружились еще в детстве. Тетка Инессы была гувернанткой в семье Армандов, и племянница жила и воспитывалась вместе с хозяйскими детьми. Арманды были обрусевшими французами, давно уже принявшими православие. Основу их империи составляли шерстоткацкая и красильная фабрики в селе (ныне — городе) Пушкино, расположенном по Ярославской железной дороге на 28-й версте от Москвы. Главой клана был мануфактур-советник и потомственный почетный гражданин Евгений Евгеньевич Арманд. Ему принадлежал торговый дом «Евгений Арманд с сыновьями», а также поместья, доходные дома и иная недвижимость. Сыновья и племянники Евгения Евгеньевича управляли фабриками и вели значительную торговлю, как в России, так и за границей. Не чужды были Арманды и либеральным настроениям, много средств отдавали на благотворительные цели. Не обижали и собственных рабочих. Сохранились воспоминания работников пушкинских фабрик о Евгении Евгеньевиче и Александре Евгеньевиче: «Они близко соприкасались с рабочими. Их уважали»; «Арманд всегда шел на уступки». Хотя заработки текстильщиков в конце XIX века были примерно вдвое ниже, чем у рабочих-металлистов, самых высокооплачиваемых в ту пору, на жизнь хватало. Хотя, разумеется, между образом и уровнем жизни ткачей и красильщиков и их хозяев лежала пропасть.

После свадьбы Инесса и Александр поселились в подмосковном имении Армандов Ельдигино. Часто наведывались в Пушкино, где был роскошный семейный особняк и устраивались приемы, на которых русское хлебосольство сочеталось с французской непринужденностью. Казалось, наяву повторилась история бедной Золушки, нашедшей прекрасного принца. Молодые любили друг друга, были счастливы, капитал Александра избавлял от забот о хлебе насущном. Но Инесса совсем не традиционно понимала сказку Шарля Перро.

Весной 1899 года она писала мужу из Швейцарии: «Милый, тут очень прекрасно, но как я буду рада, когда снова буду в Ельдигино! Как говорит Жером (один из швейцарских знакомых. — Б. С.), мы никогда не бываем довольны тем, что у нас есть, это старая истина, но она вечно нова… Он, между прочим, берет в пример Золушку и доказывает, что, в сущности, ее крестная мать поступила очень неосторожно и что, кроме несчастья, ничего не может ожидать Золушку в ее новом положении, но все-таки тут же доказывает, что если она попала бы в другое положение, то все же была несчастлива, потому что не знала бы тогда, что под блеском и богатством может прикрываться горе… И ведь действительно есть такие неспокойные характеры, которые всегда что-то хотят, что-то ищут: да большинство таково. Я знаю, может, только двух или максимум трех, которые были бы довольны своим положением и своей жизнью: да и то они, пожалуй, притворяются…»

Инесса была таким неспокойным, ищущим человеком. Вот и искала она себе занятие, чтобы помочь униженным и оскорбленным, чтобы не тяготиться богатством в море нищеты и страданий.

У Инессы и Александра было пятеро детей. Они в них души не чаяли. Но уже рождение в 1894 году первенца, названного в честь отца Александром, оказалось связано у Инессы с тяжелым духовным кризисом. До этого она верила в Бога, с радостью исполняла все православные обряды. Но Инессу потрясло, что женщине запрещено заходить в церковь в первые шесть недель после рождения младенца. Как вспоминала Крупская: «Волнуясь, стала она пересматривать свое мировоззрение, и прежняя наивная вера ушла в область прошлого». Такое же потрясение, повлекшее пересмотр взглядов на религию, испытала, как мы помним, и сама Надежда Константиновна, только в гораздо более раннем возрасте.

В Ельдигине Александр открыл школу для крестьянских детей, где Инесса была учительницей и официальным попечителем. Она также стала активным участником «Общества улучшения участи женщин», боровшегося с проституцией. В 1900 году она даже стала председателем его московского отделения, хотела выпускать печатный орган общества, но так и не смогла получить на это разрешение властей. Крупская в статье, посвященной памяти своей подруги, отмечала тот переворот, что произошел в душе Инессы: «Темные стороны жизни почти не касались ее лично. Но когда она сталкивалась с ними, она глубоко возмущалась. Она никак не могла, например, примириться с тем, что существует проституция. И Инесса начала работать в московском обществе «по улучшению участи женщин» в отделе по борьбе с проституцией. Она подходила к проституткам не как дама-благотворительница, а как чуткий человек, понимающий чужое горе и нужду. Эта работа наталкивает ее на ряд новых для нее мыслей. Она видит подноготную буржуазного строя, видит нищету, беззащитность трудящихся. С другой стороны, она внимательно всматривается в отношение буржуазного общества к женщине, начиная понимать связь между буржуазным укладом и проституцией. Что же надо сделать? Работа благотворительного общества по помощи проституткам все меньше и меньше удовлетворяет ее. Она видит невозможность помочь делу путем благотворительности. Надо что-то другое. Что? Спросить разве Льва Толстого? Что он посоветует? Один из активных и искренних работников общества отправляется к Толстому. Толстой раздражается: «Ничего из вашей работы не выйдет, так было до Моисея, так было после Моисея, так было, так будет». Инесса видит, что не у Льва Толстого найдет она ответ на вопрос, как помочь делу, — перечитывает Толстого и находит в его произведениях отражение тех взглядов на женщину, с которыми она борется, которые она страстно ненавидит. Это производит на нее такое впечатление, что она престает замечать сильные стороны Толстого.

Ответ на мучившие ее вопросы Инесса находит в социализме. Только социалисты смотрят на женщину как на товарища, только они стоят за настоящее проведение до конца равноправия. Только тогда, когда осуществится социализм, — отомрет проституция; только тогда, когда женщина перестанет быть рабыней. И социалисты идут стройными организованными рядами к цели — мужчины и женщины, рука об руку. Вот где разрешение вопроса «Что делать?» И Инесса становится в ряды Партии и до самой смерти активно работает в ней, ей отдает свои силы, думы, здоровье».

Интересно, что сама Надежда Константиновна тоже обращалась к Толстому. В 1887 году гимназистка Крупская писала Льву Николаевичу в Ясную Поляну, что готова взяться за предлагаемое им дело — исправление переводных книг, издаваемых для народа книгоиздателем Иваном Сытиным. Надя признавалась: «Последнее время с каждым днем живее и живее чувствую, сколько труда, сил, здоровья стоило многим людям то, что я до сих пор пользовалась чужими трудами. Я пользовалась ими и часть времени употребляла на приобретение знаний, думала, что ими я принесу потом какую-нибудь пользу, а теперь я вижу, что те знания, которые у меня есть, никому как-то не нужны, что я не умею применять их к жизни, даже хоть немножко загладить ими то зло, которое я принесла своим ничегонеделанием, — и того я не умею, не знаю, за что для этого надо взяться…»

Толстой прислал Наде «Графа Монте-Кристо» Александра Дюма. Девушка с увлечением занялась исправлением перевода, т. е. сверкой его с французским оригиналом и восстановлением купюр и ликвидацией искажений. Вскоре она отослала рукопись Толстому. Но еще в процессе работы поняла, что такими «малыми делами» зло из мира не устранишь. И в конце концов обратилась к социализму.

Инесса тоже отвергла философию Толстого, но, вопреки тому, что утверждала ее старшая подруга и соперница, признавала громадный художественный талант Толстого. Много лет спустя, осенью 1916 года, в письме к дочери, тоже Инессе, она подчеркивала: «Я совершенно не сторонница философии Толстого, я скажу больше — я очень не люблю его философию, так как считаю ее реакционной, от нее плесенью пахнет, но он великий художник, который удивительно верно видел жизнь и умел изобличать все ее дурные и безобразные стороны, и этим всегда толкает мысль, заставляет задуматься над жизнью, искать выхода. Некоторые его фразы или характеристики как-то запечатлеваются на всю жизнь, иногда даже дают ей направление. Например, в «Войне и мире» есть одна фраза, которую я впервые прочитала, когда мне было 15 лет, и которая имела громадное влияние на меня. Он там говорит, что Наташа, выйдя замуж, стала самкой. Я помню, эта фраза показалась мне ужасно обидной, она била по мне, как хлыстом, и она выковала во мне твердое решение никогда не стать самкой, а остаться человеком…

Но если Толстой видит зло в настоящем, он совершенно не видит путей, благодаря которым можно бы от него избавиться. Пока он описывает и критикует настоящее, он великолепен, но когда он говорит о путях к будущему, его выводы висят в воздухе и мало ценны для жизни и для направления ее к будущему. Его выводы все исходят из его общего мировоззрения… Это миросозерцание всегда считало любовь величайшим грехом и позором, которого люди должны всячески избегать. Это миросозерцание коренится еще в средних веках, и формально на этом воззрении зиждется основание женских и мужских монастырей. В монастырях стремились к полному целомудрию, т. е. к тому же идеалу, к которому приглашает стремиться и Толстой… Предложенные им идеалы не особенно-то новы, между тем они довлеют у него над всеми его позднейшими произведениями — и над «Крейцеровой сонатой», и над «Воскресением», и над многими другими… Мне кажется, точке зрения Толстого можно было бы противопоставить эллинство, точка зрения которого и на жизнь и на любовь совершенно иная. Эллины преклонялись перед красотой — на любовь они смотрели свободно, считали, что любить прекрасно, что любить надо, но в их отношении к красоте и любви было мало одухотворенного. Они любили красоту тела, и им совершенно не нужно было «души». В современном обществе наиболее яркими представителями этого эллинства являются, пожалуй, французы. Прочитай, например, рассказы Мопассана…

Каково же отношение к женщине и к любви этих двух мировоззрений? Например, как относились средневековые аскеты к женщине? Из истории мы знаем, что они ее считали орудием дьявола, посланным на землю специально для того, чтобы совращать людей с пути истины. А воззрение на любовь? Аскетизм и может возникнуть только на почве самого грубого и примитивного отношения к любви. Ну а Толстой? Толстой, конечно, не смотрит на женщину как на орудие дьявола — для этого он все же родился слишком поздно, но взгляд его на любовь такой же грубый и примитивный, как и у средневековых аскетов, и потому-то он и протестует против опоэтизирования любви, что он не понимает ее поэзии… Эллинство красивее (аскетизм ведь какое-то уродство). Эллинство связано с представлением о красоте, о солнце, о природе — оно тесно связано с природой и похоже на прекрасный цветок, пышно расцветший внутри этой природы, но который еще мало отделился от нее, мало еще стал человеческим. Все это красиво, но еще довольно первобытно. Отношение к женщине, несомненно, плохое. В женщине не ищут ни друга, ни товарища — в ней ищут красоты, некоторое остроумие, умение петь, играть или танцевать, одним словом, наслаждение и развлечение. В качестве жены она раба, запертая в своем доме, как в темнице, и покинутая мужем. Она существует не для себя, как и подобает человеку, а лишь для того, чтобы рожать детей и управлять хозяйством. Тут не только об уважении, но и о любви обыкновенно не может быть и речи — она просто старшая рабыня своего супруга. В качестве гетеры она тоже раба, которая опять-таки существует не для себя, а для того, чтобы развлекать и услаждать. Отношение и аскетизма и эллинства по отношению к женщине и любви еще грубо и примитивно — эллинство красивее, естественнее, и в нем нет того специфического привкуса греха, которое делает аскетизм особенно отвратительным…

По мере того как усложнялась жизнь и отношения людей между собой, росло то, что мы называем культурой, не только мысль, но и чувство обогащалось, то, что раньше у животных и первобытных людей было только инстинктом (как, например, материнство), превращалось из инстинкта в чувство с тысячью переливами и оттенками — в человеческое чувство, наконец, зарождались между людьми и новые отношения, новые чувства, которых животные и дикарь или совершенно не знают, или знают лишь в зародыше. Любовь тоже является продуктом культуры и цивилизации — животные и дикари не знают любви, не знают того сложного «опоэтизированного», полного самого сложного психологического общения (а такая любовь есть и существует)».

Эти строки Инесса писала, когда ей исполнилось уже 42 года и от первого знакомства с «Войной и миром» минуло более четверти века. Она успела пережить не одну страстную любовь, вырастить детей, познать тюрьмы и горечь эмиграции. В письме Инесса предстает перед нами зрелой женщиной. Но вряд ли стоит сомневаться, что и в 15 лет ее взгляд на любовь и место женщины в современном мире был примерно таким же. Инесса не хотела быть ни самкой, ни рабыней, ни «сосудом наслаждений». Толстой считал, что удел женщины — это семья, забота о муже и детях. Инесса же мечтала вырваться за пределы тесного для нее семейного круга. Мечтала о большой любви — сложном поэтическом и психологическом чувстве, в равной мере присущем двоим. И, казалось, обрела это чувство вместе с Александром Армандом.

Еще ей хотелось избавить мир от продажной любви, где женщина — только рабыня, только красивая игрушка. Но «Общество по улучшению положения женщин» могло помочь только очень немногим проституткам. И лишь единицы из них отказывались от древнейшей профессии. Поэтому Инесса очень скоро поверила, будто только социалисты-марксисты способны решить проблему проституции. Они создадут в будущем такое общество, где мужчина и женщина будут равноправными товарищами, а «опоэтизированная» любовь станет нормой, а не счастливым редким исключением. А до прихода к большевикам Инессе предстояло еще два важных события. Она разочаровалась в деятельности «Общества» и встретила новую любовь.

Инессе не дано было узнать, что в социалистической России проституция сохранилась, хотя официально было объявлено об ее искоренении. Прав оказался Лев Толстой: это зло существовало до Моисея, существовало после и будет существовать, пока существует человечество. Можно изменить социальные условия, но нельзя изменить природу человека.

В семействе Армандов был домашний учитель студент Евгений Евгеньевич Каммер, обучавший премудростям науки самого младшего из братьев, Бориса. В 1897 году Каммера арестовали за хранение нелегальной литературы и сослали в Елецкий уезд. На Инессу первое знакомство с «настоящим революционером» произвело сильное впечатление. Позднее она признавалась: «Я его (Каммера. — Б. С.) как-то очень люблю и мне его страшно жаль. Так бы хотелось иметь возможность улучшить его положение». Но до установления связи с революционными организациями прошло еще несколько лет. Только в 1902 году Инесса вошла в контакт с несколькими социал-демократами и социалистами-революционерами. Тогда же она влюбилась в младшего брата мужа — Владимира, и тот ответил ей взаимностью. Инесса все рассказала Александру, просила понять и простить. Он понял и простил, сохранив теплые чувства к бывшей жене и брату, поддерживая их материально и заботясь о детях. Инесса и Александр остались близкими друзьями. Поздравляя Инессу с новым, 1904 годом, Александр писал: «Хорошо мне было с тобой, мой друг, и так я теперь ценю и люблю твою дружбу. Ведь, правда, дружбу можно любить? Мне кажется, что это совершенно правильное и ясное выражение». Оформлять развод не стали. Нужды в этом не было. К тому же расторжение церковного брака было делом трудным и связанным с рядом унизительных процедур.

В 1903 году Инесса и Владимир уехали в Швейцарию. Здесь Инесса впервые серьезно занялась революционной работой. В автобиографии она писала: «В 1903 году попала за границу, в Швейцарию, и после короткого колебания между эсерами и эсдеками (по вопросу об аграрной программе) под влиянием книги Ильина «Развитие капитализма в России», с которой впервые смогла познакомиться за границей, становлюсь большевичкой». Как известно, под псевдонимом «Ильин» скрывался Владимир Ульянов. Так состоялось заочное знакомство Инессы с героем главного романа ее жизни, с тем, к кому она питала то глубоко, поэтическое и психологическое чувство, которое называют настоящей любовью и которое бывает лишь раз в жизни.

Теперь самое время вернуться к Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне в Шушенское, где проходит их медовый месяц. Был ли их брак своеобразным революционным «браком по расчету»? Не была ли Надежда Константиновна из разряда тех фиктивных «невест», что сам же Ленин предлагал выделить членам «Союза борьбы», чтобы было кому помогать им в тюрьме и ссылке? Или перед нами действительно романтический союз двух страстно влюбленных друг в друга людей, но не менее страстно любящих и революцию? Те, кто Ленина терпеть не может, поддерживают слухи, что вождь величайшей (как бы к ней не относиться) революции XX века был банальным импотентом и, следовательно, никаких отношений сексуального характера ни с супругой, ни с кем-либо иным не имел и иметь не мог. Пожалуй, единственным аргументом тут служит отсутствие у Ленина и Крупской детей. Слухи эти, как представляется, достаточно легко опровергнуть. Вот, например, воспоминания Крупской о жизни в Шушенском: «По вечерам мы с Ильичом никак не могли заснуть, мечтали о мощных рабочих демонстрациях, в которых мы когда-нибудь примем участие». И тут же: «Мы ведь молодожены были — и скрашивало это ссылку. То, что я не пишу об этом в воспоминаниях, вовсе не значит, что не было в нашей жизни ни поэзии, ни молодой страсти. Мещанства мы терпеть не могли, и обывательщины не было в нашей жизни. Мы встретились с Ильичом уже как сложившиеся революционные марксисты — это наложило печать на нашу совместную жизнь и работу». В ту пору, конечно же, подробно писать в мемуарах о «молодой страсти», а уж тем более применительно к вождю мирового пролетариата, представлялось абсолютно невозможным. Но глухое признание Крупской доказывает, что не только «мечтам о мощных рабочих демонстрациях» предавались они с Лениным в Шушенском. Любовь и революция для них слились воедино.

Есть и позднейшие данные, что Надежда Константиновна имела серьёзную соперницу в их бытность за границей и еще до появления на ленинском горизонте Инессы Арманд. В 1935 году некто Тихомирнов, командированный ЦК во Францию для поиска и покупки писем и рукописей Ленина, встретился с бывшим большевиком Г. А. Алексинским. Позднее он докладывал: «При первой встрече он показал мне очень осторожно письма, судя по всему, написанные Лениным. Почерк, насколько я мог убедиться (вчитываться в них Алексинский не давал), абсолютно схож с ленинским. Эти письма, как говорит Алексинский, писались Лениным одной писательнице, которая была в близких отношениях с ним, но не была членом партии. Лицо это не хочет передавать эти письма нам, пока жива Надежда Константиновна. Эта женщина вполне обеспечена, так как получала средства от нас из Москвы и они проходили или через Менжинского, или через Дзержинского, а сейчас получает регулярно соответствующую сумму из вклада в банке».

Мы не знаем, чем кончилась эта история, удалось ли Москве выкупить ленинские письма у безвестной французской писательницы. Но показательно уже одно то, что платило ей за молчание ведомство Дзержинского и Менжинского, всемогущее ЧК — ГПУ. Можно не сомневаться, что об этой же истории писал меньшевик Николай Владиславович Валентинов в своей книге «Встречи с Лениным»: «Только обладая множеством данных, вплоть до мелочей, можно иметь пред глазами полный, невымышленный образ человека, «сделавшего историю». С этой точки зрения могла быть интересной появившаяся в издании Bandiniere книга «Les amours secretes de Lenine» («Любовные тайны Ленина»), написанная двумя авторами — французом (вероятно, он был только переводчиком) и русским. Впервые в виде статей она появилась в 1933 году в газете «Intransigeant» («Непримиримая»). За книгу многие ухватились, даже много писали о ней, поверив, что у Ленина были интимные отношения с некой Елизаветой К. — дамой «аристократического происхождения». В доказательство авторы приводили якобы письма Ленина к этой К. Даже самый поверхностный анализ названного произведения немедленно обнаруживает, что оно плод тенденциозной и очень неловкой выдумки. Но если у Ленина не было этой секретной любви — отсюда не следует выводить, что в течение всей своей жизни он оставался верным только Крупской и не имел связи с другой женщиной». К сожалению, в российских библиотеках отсутствует книга «Любовные тайны Ленина», равно как и газета «Intransigeant». Но не приходится сомневаться, что одним из соавторов книги был Алексинский. А вторым, вполне возможно, — таинственная Елизавета К. Почему я пришел к такому выводу? А потому, что, по счастью, в Российской Государственной Библиотеке (бывшей Ленинской, а еще раньше — Румянцевской) сохранился комплект за 1936 год «Иллюстрированной России», парижского журнала на русском языке. Там в октябрьских, ноябрьских и декабрьских номерах были опубликованы воспоминания Елизаветы К. (очевидно, в записи Алексинского) под названием «Ленин в действительности. Его роман с Елизаветой К***». При этом «копирайт» (право на публикацию) стоял довольно оригинальный: «G. Alexinski — Intransigeant». К тому же в публикации фотографически воспроизведены фрагменты автографов ленинских писем, адресованных Елизавете К. Думаю, что память подвела Валентинова, и на самом деле «Intransigeant» впервые поместила серию статей о тайной возлюбленной Ленина не в 1933-м, а в 1935 или 1936 годах, одновременно с «Иллюстрированной Россией», или даже немного раньше ее. Ведь, если Валентинов не ошибается в дате первой публикации книги — 1933 год, — то получается явная нелепица. Выходит, что два или три года спустя, в 1935 или в 1936 году, в Москве, еще не знали, что письма, которые Алексинский пытается продать, давно уже обнародованы, и даже зазря платили бывшей любовнице Ленина приличную пенсию? Не исключено, что в «Intransigeant» при переводе на французский как общее содержание писем, так и, в особенности, столь ценимые Валентиновым мелочи могли быть искажены, что и вызвало недоверие Николая Владиславовича к опубликованным фрагментам.

В случае, если публикация писем в «Intransigeant» происходила одновременно с публикацией в «Иллюстрированной России» или непосредственно предшествовала ей, можно представить себе следующее развитие событий. Москва не только не стала покупать хранившиеся у Елизаветы К. ленинские письма, но и перестала выплачивать ей субсидию. К тому же начавшиеся в Москве политические процессы, в частности, осуждение на смерть старых друзей Ленина — Льва Борисовича Каменева и Григория Евсеевича Зиновьева, — могли породить у Алексинского и Елизаветы К. страх за собственную жизнь. Ну, как НКВД решит сэкономить на выплатах и просто уберет нежелательных свидетелей, грозящих разрушить ленинский миф? Публикация же очерка о любви Ленина и Елизаветы К. с обильным цитированием ленинских писем позволяла не только заработать на гонорарах, но и давала некоторые гарантии. Теперь гибель публикаторов только привлекла бы к этой истории повышенное внимание зарубежной общественности. Поэтому в Москве решили сделать вид, что публикации в «Иллюстрированной России» как бы и не было. Тема отношений вождя большевиков и девушки из Петербурга на долгие годы оказалась в СССР под запретом.

Другая же версия, основанная на предположении, что Валентинов не ошибся с датировкой, предполагает крайний непрофессионализм НКВД и НКИД, два года не сообщавших ЦК о злосчастной публикации и продолжавших платить Елизавете К. пенсию за давно уже нарушенное молчание. Впрочем, неразбериха в СССР существовала всегда. Поэтому и такой вариант возможен, хотя он и кажется мне маловероятным.

Но не только утаенная парижская любовь доказывает, что ничто человеческое Ленину не было чуждо. В переписке с Инессой Арманд, которой мы в дальнейшем коснемся, порой проскальзывают намеки, относящиеся к интимной сфере.

Что же касается бездетности Крупской, то виноват здесь не Ленин, а ее болезни. В апреле 1900 года, после отъезда из Шушенского Владимир Ильич из Пскова сообщал матери о здоровье Надежды Константиновны, находившейся тогда в Уфе: «Надя, должно быть, лежит: доктор нашел (как она писала с неделю тому назад), что ее болезнь (женская) требует упорного лечения, что она должна на 2–6 недель лечь». Позднее, уже за границей, у Крупской обнаружилась базедова болезнь — воспаление щитовидной железы, причем в острой форме, так что пришлось даже делать операцию. А ведь эта болезнь, как известно, тоже не способствует деторождению.

Но вернемся в Шушенское. Жизнь там Ульянова и Крупской (в браке она сохранила девичью фамилию) напоминала едва ли не пребывание на курорте. 8 рублей в месяц Владимир Ильич получал как ссыльный. Такое же пособие после венчания стала получать и Надежда Константиновна. Крупская вспоминала: «Дешевизна в этом Шушенском была поразительная… Владимир Ильич за свое «жалованье» — восьмирублевое пособие — имел чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья — и то считалось, что дорого платит. Правда, обед и ужин был простоват — одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест — покупали на неделю мяса, работница во дворе в корыте… рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на целую неделю… В общем, ссылка прошла неплохо». Сам Ильич еще в октябре 1897 года с удовлетворением писал матери: «Все нашли, что я растолстел за лето, загорел и выгляжу совсем сибиряком. Вот что значит охота и деревенская жизнь! Сразу все питерские болести побоку!» Это подтвердила и Надежда Константиновна, через несколько дней после приезда в Шушенское написав Марии Александровне Ульяновой: «По-моему, он ужасно поздоровел, и вид у него блестящий сравнительно с тем, какой был в Питере. Одна здешняя обитательница полька говорит: «Пан Ульянов всегда весел». Увлекается он страшно охотой, да и все тут вообще завзятые охотники, так что скоро и я, надо думать, буду высматривать всяких уток, чирков и т. п. зверей».

Уж не ссылку ли Ленина в Шушенское пародировал Михаил Булгаков, когда в эпилоге «Мастера и Маргариты» отправил любителя веселой жизни директора московского театра Варьете Степана Богдановича Лиходеева в необременительную ссылку в Ростов: «Немедленно после выхода из клиники, в которой Степа провел восемь дней, его перебросили в Ростов, где он получил назначение на должность заведующего большим гастрономическим магазином. Ходят слухи, что он совершенно перестал пить портвейн и пьет только водку, настоянную на смородиновых почках, отчего очень поздоровел (курсив мой. — Б. С.). Говорят, что стал молчалив и сторонится женщин». 8-дневное пребывание Лиходеева в психиатрической клинике профессора Стравинского может рассматриваться как пародия на предшествовавшее ссылке в Шушенское пребывание Ленина в течение тринадцати с половиной месяцев в доме предварительного заключения на Шпалерной. Отказ Степы, в точном соответствии с рекомендацией Воланда, от употребления портвейна напоминает отказ Ленина от минеральной воды, которую ему прописали от болезни желудка швейцарские доктора еще в 1895 году. Через месяц после приезда в Шушенское он с радостью сообщал сестре Анне: «И квартирой, и столом вполне доволен, о той Mineralwasser, о которой ты спрашиваешь, я и думать забыл и надеюсь, что скоро забуду и ее название».

Для автора «Мастера и Маргариты» Ленин действительно был Лиходеевым — человеком, сотворившим немало лихих дел, окунувшим Россию в бездну «красного террора», уничтожившим спокойный дореволюционный уклад жизни и достаток интеллигенции. Подчеркну, что ни в годы пребывания Владимира Ильича у власти, ни в период, когда Булгаков писал свой великий роман, мало кто в стране питался столь обильно, как крестьяне села Шушенского и делившие с ними простую, но обильную трапезу ссыльные Ульянов и Крупская.

Причем питались Владимир Ильич и Надежда Константиновна целиком на казенный счет. А на дополнительные расходы, например, на дантиста, к которому Ульянов ездил лечиться в самый губернский центр Красноярск, исправно поступали переводы от Марии Александровны. Мать Ленина поддерживала детей с помощью специального денежного фонда, который составили доходы от проданной недвижимости: дома в Самаре, имения Кокушкино, хутора Алакаевка. Получал Ульянов и литературные гонорары, хота и не очень большие. На эти гонорары он в основном покупал нужные для работы книги, которые родные исправно высылали в Шушенское.

Но не только и даже не столько политико-экономические статьи занимали Ульянова в ссылке. Как писала позднее Мария Ильинична Ульянова: «Если Владимир Ильич умел систематично, усидчиво и крайне плодотворно работать, то он умел и отдыхать… Лучшим отдыхом для него была близость к природе и безлюдье». Шушенское в этом смысле было почти идеальным местом. Надежда Константиновна так рисует их занятия в одном из писем свекрови: «В Шуше очень даже хорошо летом. Мы каждый день ходим по вечерам гулять, мама-то далеко не ходит, ну а мы иногда и подальше куда-нибудь отправляемся. Вечером тут совсем в воздухе сырости нет и гулять отлично. Комаров тут много, и мы пошили себе сетки, но комары почему-то специально едят Володю, а в общем жить дают. Гулять с нами ходит знаменитая «охотничья» собака, которая все время, как сумасшедшая, гоняет птиц, чем всегда возмущает Володю. Володя на охоту это время не ходит (охотник он все же не особенно страстный), птицы что ли на гнездах сидят, и даже охотничьи сапоги снесены на погреб. Вместо охоты Володя попробовал было заняться рыбной ловлей, ездил как-то за Енисей налимов удить, но после последней поездки, когда не удалось поймать ни одной рыбешки, что-то больше нет разговору о налимах. А за Енисеем чудо как хорошо! Мы как-то ездили туда с массой всякого рода приключений, так очень хорошо было. Жарко теперь. Купаться надо ходить довольно далеко. Теперь выработался проект купаться по утрам и для этого вставать в 6 ч. утра. Не знаю уж, долго ли продержится такой режим, сегодня купание состоялось. Вообще теперешняя наша жизнь напоминает «форменную» дачную жизнь, только хозяйства своего нет».

Охотником и рыбаком Владимир Ильич, видно, был не слишком удачливым. Так же, как Надежда Константиновна хозяйкой была никакой. Потому и было необходимо постоянное присутствие матери, что у дочери-революционерки все из рук валилось. Крупская вспоминала: «Мы с мамой воевали с русской печкой. Вначале случалось, что я опрокидывала ухватом суп с клецками, которые рассыпались по исподу». Пришлось взять прислугу: «В октябре появилась помощница, тринадцатилетняя Паша, худющая, с острыми локтями, живо прибравшая к рукам все хозяйство».

29 января 1900 года у Ульянова истек срок ссылки. Крупской пришлось отбыть в Уфу, где предстояло дожидаться окончания ее ссылки. Следовать в Псков, который избрал местом жительства муж, жене не разрешили. Владимир Ильич выбрал этот город прежде всего из-за близости к Петербургу, где надеялся периодически бывать: заниматься в библиотеке, налаживать прерванные арестом и ссылкой связи. В принципе он мог бы выбрать местом жительства Уфу, но для Ленина интересы дела всегда стояли выше личных. К тому же он подал прошение на выезд за границу, откуда из Пскова ехать было гораздо ближе, чем из Уфы. Но когда в марте 1900 года Надежда Константиновна заболела, Владимир Ильич добился разрешения полицейских властей навестить ее и прожил в Уфе три недели (к приезду мужа Крупская уже поправилась).

В Пскове Ленин встретился с тогдашним легальным марксистом и будущим кадетом и непримиримым противником большевиков князем Владимиром Андреевичем Оболенским. Тот оставил в своих мемуарах примечательный портрет Ильича: «В. И. Ульянов, впоследствии Ленин, имел очень невзрачную наружность. Небольшого роста, как коленка лысый, несмотря на свой молодой возраст, с серым лицом, слегка выдающимися скулами, желтенькой бородкой и маленькими хитроватыми глазками, он своим внешним видом скорее напоминал приказчика мучного лабаза, чем интеллигента». Надя же, конечно, смотрела на мужа совсем другими глазами, хотя, надо признать, что Оболенский в целом дал правильный портрет: красавцем Ленин, разумеется, не был. И тот же Оболенский подметил особенность отношения будущего вождя большевиков к людям: «Интерес к человеку ему был совершенно чужд. Общаясь с ним, я всегда чувствовал, что он интересуется мною лишь постольку, поскольку видит во мне более или менее единомышленника, которого можно использовать для революционной борьбы». Столь же прагматический подход к знакомым и даже к друзьям отмечают и другие мемуаристы из враждебного большевикам лагеря. Однако вряд ли все-таки с женой Ильич говорил только о революции. Хотя в воспоминаниях Крупской разговоры с мужем на отвлеченные темы встречаются редко. И Надежда Константиновна сама признавала: «Никогда не мог бы он полюбить женщину, с которой он расходился бы во взглядах, которая не была бы товарищем по работе».

Получив заграничный паспорт, Ленин уже в июле 1900 года прибыл в Австрию. Надежда Константиновна смогла присоединиться к нему только по истечении срока ссылки, спустя восемь месяцев. В мае 1901 года к ним в Мюнхен приехала Елизавета Васильевна. За границей Ульянову и Крупским предстояло прожить четыре года.

Надежда Константиновна, с приездом матери полностью освободившаяся от хозяйственных забот, полностью отдалась партийным делам. По поручению мужа она занялась канцелярской работой: перепиской с социал-демократами, как оставшимися в России, так и оказавшимися за границей. После раскола партии в 1903 году на большевиков и меньшевиков Ленин стал признанным лидером первых. Рассылая письма карликовым в то время партийным организациям на местах, равно как и отдельным членам партии, он стремился осуществлять руководство движением. Получаемая же с мест информация помогала оценивать политическую ситуацию в России и расстановку сил в европейской социал-демократии.

Эмигрантская жизнь особых тягот вождю не приносила. Конечно, морально угнетала оторванность от Родины, но она до некоторой степени компенсировалась общением с русскими политэмигрантами. Материальных же проблем у вождя не было. Помощь Марии Александровны и партийная касса, пополняемая пожертвованиями людей небедных, вроде известного текстильного фабриканта Саввы Морозова, позволяли Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне безбедно существовать. Крупская свидетельствовала: «Расписывают нашу жизнь как полную лишений. Неверно это. Нужды, когда не знаешь, на что купить хлеба, мы не знали. Разве так жили товарищи эмигранты? Бывали такие, которые по два года ни заработка не имели, ни из России денег не получали, форменно голодали. У нас этого не было. Жили просто, это верно».

Похоже, что ни Ульянов, ни его жена не испытывали никаких угрызений совести, никаких комплексов вины по поводу своего сравнительно обеспеченного существования на фоне нищеты, ставшей уделом большинства эмигрантов. Ленин очень рано уверовал в собственную исключительность и свое относительно привилегированное положение воспринимал как должное. Крупская же мужа боготворила и только его видела во главе будущей победоносной революции в России и во всем мире. Что хорошо для Ленина, то хорошо для революции — этому принципу Надежда Константиновна неукоснительно следовала всю жизнь.

Она постепенно привыкала к эмигрантскому быту, осваивала немецкий язык. В июле 1901 года писала Марии Александровне: «Я опять принимаюсь за немецкий язык, неудобно без языка: отыскала немку, которая будет давать мне уроки немецкого взамен русского… Все собираемся мы с Володей в немецкий театр, но мы по этой части неподвиги порядочные, поговорим: «вот надо будет сходить», да тем и ограничимся, то то, то другое помешает… Впрочем, и то сказать, настроение теперь как-то для этого мало подходящее. Чтобы пользоваться заграницей вовсю, надо ехать сюда в первый раз в молодости, когда интересует всякая мелочь… Однако в общем-то я довольна теперь нашей жизнью, вначале скучно было как-то, все чуждо очень, но теперь, по мере того как входишь в здешнюю жизнь, чувство это пропадает. Вот только из России очень уж скупо пишут». И в следующем письме сообщала свекрови: «Володя сейчас занимается довольно усердно, я очень рада за него: когда он уйдет целиком в какую-нибудь работу, он чувствует себя хорошо и бодро — это уж такое свойство его натуры; здоровье его совсем хорошо, от катара, по-видимому, и следов никаких не осталось, бессонницы тоже нет. Он каждый день вытирается холодной водой, да, кроме того, мы ходим почти каждый день купаться».

Как видим, напряженную работу удавалось вполне органично сочетать с отдыхом, с почти туристским образом жизни. Впрочем, Ульянова и Крупскую мало интересовала история и культура тех стран, где они жили. Даже в театр так и не собрались. Ведь думали-то они все больше о России. Вот природу баварскую и швейцарскую, чувствуется, любили. Владимир Ильич, по словам хорошо знавшего его в эмиграции Валентинова, был приверженцем точного расписания дня — «время сна, работы, еды, отдыха, прогулок». Последние он с удовольствием описывал в посланиях матери. Так, в сентябре 1901 года сообщал из Мюнхена: «Теперь здесь получше стала погода, после довольно долгого ненастья, и мы пользуемся временем для всяких прогулок по красивым окрестностям: раз не удалось уехать куда-нибудь на лето, так хоть так надо пользоваться!»

Нельзя сказать, что супруги в эмиграции маялись от безделья, но не вызывает сомнения, что переписка, споры с товарищами по партии и работа над статьями и рефератами оставляли вполне достаточный досуг для приятного времяпрепровождения. Летом же они старались выбраться куда-нибудь на природу. А когда приехали в Лондон осенью 1902 года готовить II съезд РСДРП, то, как писал Ильич матери: «Мы с Надей уже не раз отправлялись искать — и находили — хорошие пригороды с «настоящей природой». Надежда Константиновна в свою очередь вспоминала: «Мы во время эмиграции жили с Владимиром Ильичом в Лондоне. К нам приходил один товарищ, которым была написана прекрасная… книжка по английскому рабочему движению. Если он приходил и не заставал Владимира Ильича, он начинал со мной говорить на «женские» темы: скверно жить одному, как собака живешь, белье не стирано, хозяйство плохо, надо-де ему жениться, взять хозяйку в дом».

Ленин и Крупская подобной «обывательщины» не допускали и домашним хозяйством почти не занимались, взвалив его на плечи Елизаветы Васильевны. Даже когда ленинская теща хворала, посуду все же мыла она, а не ее дочь, у которой все из рук валилось. Надя матери сочувствовала: «…возня с мытьем посуды… здоровому человеку не беда, но больному плохо». Кулинарные же способности Крупской даже у близких людей отбивали аппетит. Как-то ей пришлось в отсутствие Елизаветы Васильевны потчевать обедом ленинского зятя Марка Елизарова, мужа сестры Анны. Он попробовал и с тоской сказал: «Лучше бы вы «Машу» (т. е. прислугу. — Б. С.) какую завели». Когда теща в 1915 году умерла, пришлось супругам до самого возвращения в Россию питаться в дешевых столовых. Надежда Константиновна признавалась, что после смерти матери «еще более студенческой стала наша семейная жизнь».

Сохранившиеся от первой эмиграции три ленинских письма к жене поражают своим исключительно деловым тоном, отсутствием каких-либо «сантиментов»: «Пожалуйста, не забудь: в моей аграрной статье есть цитата из Булгакова: т.? с.? Так нельзя оставить, и если я не приеду раньше и не увижу еще корректуры, то ты вычеркни не все примечание, а только эти слова…» И остальное в том же духе. Молодая страсть уже куда-то испарилась. Не уверен, были ли еще в ту пору между Владимиром Ильичом и Надеждой Константиновной интимные отношения. Друг друга они воспринимали в первую очередь как товарищей по партии, делающих одно общее дело. Окружающим эта работа была почти незаметна. Лишь Охранное отделение внимательно следило за деятельностью революционеров: эсеров, большевиков, меньшевиков, анархистов… Больше всего тревожили полицию и жандармерию эсеры своими дерзкими покушениями на высокопоставленных сановников. Большевики и меньшевики рассматривались как сравнительно безвредные теоретики, увязшие в бесконечных спорах на верандах парижских и женевских кафе. Их нелегальные газеты и брошюры поступали в Россию тоненьким ручейком и сами по себе не могли подточить устои самодержавия. Вероятно, большевики еще долго пребывали бы в эмигрантской безвестности. Но тут грянула революция 1905 года.

А что же происходило тем временем с Инессой Арманд? Она была пятью годами младше Крупской. Когда жена Ленина, имея уже десятилетний стаж революционной работы, помогала супругу разворачивать в Германии и Швейцарии русскую революционную газету «Искра», Инесса только-только вступила на революционный путь. Она устроила своего рода «революционный салон» в московской квартире Армандов. Историк Николай Михайлович Дружинин, посещавший в предреволюционном 1904 году вечера у Инессы, вспоминал: «Приглашались люди разного возраста, но только левого направления, революционных взглядов и настроения. Обстановка была непринужденной; беседы велись на политические темы. И тут же, по-видимому, намечали тех, кто мог бы содействовать партийной работе, или тех, кого можно вовлечь в партию».

В письмах Александру Арманду Инесса выражала свое скептическое отношение к попыткам либералов добиться реформы самодержавия. В октябре 1904 года она передала московские слухи о прошедшем в Петербурге съезде земских представителей: «Здесь ходит упорный слух, что они созваны для того, чтобы выработать конституцию. А другие уверяют, что хотя они и не для этого созваны, но все же будут обязательно ее требовать. Конституция, конечно, уже ходит по рукам. Между прочим, она прекуцая, учреждаются две палаты и т. п. прелести. Либералишки несчастные! Душа у них коротка!» Недавно приобщившейся к революционной марксистской вере молодой женщине, как когда-то Крупской, либеральная теория и практика «малых дел» казалась обывательски несерьезной, не достойной того, чтобы посвятить этому жизнь.

И тут же Инесса приводит любопытную историю, характеризующую плачевное состояние российской власти накануне революции: «По Москве ходит презабавный анекдот: одно московское высокопоставленное лицо (имена догадывайся сам, пожалуйста), найдя, что московское купечество слишком мало жертвует на нужды некоего учреждения (тоже прошу догадаться, какое), собрал главных золотых мешков Москвы и стал спрашивать их, почему они так мало жертвуют. Один из них, Морозов, встал и заявил, что в начале года он сделал большое пожертвование (40 тыс. одеял) и что через несколько времени его приказчики стали покупать их по дешевым ценам. После этого он, Морозов, решил больше ничего не жертвовать в данное учреждение. Высокопоставленное лицо страшно обиделось, и на другой день Морозов был призван к Крестикову (московскому полицеймейстеру. — Б. С.), который заявил ему, что арестовывает его. Морозов ответил: «Хорошо, только позвольте мне распорядиться относительно своих дел и по телефону переговорить с братом». Крестиков предоставил телефон. «Брат, — говорит по телефону Морозов, — меня арестовывают, ввиду этого я больше не могу заниматься своими делами и потому прошу тебя завтра же прекратить работу на всех моих фабриках». Крестиков, конечно, в ужасе (у Морозова не менее 16 тысяч рабочих), просит его отменить решение, но тот стоит на своем. Кончилось тем, что его отпустили».

Что ж, перед нами картина, хорошо знакомая нам в конце XX века, когда гуманитарная помощь сразу же оказывается на московских рынках. За столетие, выходит, российская власть изменилась в этом смысле очень мало. Как воровали, так и воруют. Остается только назвать действующих лиц рассказанного Арманд «анекдота». «Высокопоставленное лицо» — это московский генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович. Учреждение, Для которого Савва Морозов пожертвовал так и не дошедшие до раненых на русско-японской войне солдат одеяла, — это Российское Общество Красного Креста. Его патронировала жена Сергея Александровича великая княгиня Елизавета Федоровна. Когда Инесса писала свое письмо, великому князю оставалось жить всего несколько месяцев. 4 февраля 1905 года его убил бомбой эсер Иван Каляев. Вдове же великого князя суждено было принять мученическую смерть от рук соратников Инессы Арманд в июле 1918 года в Алапаевске. Ее живой столкнули в шахту вместе с великими князьями. Три дня Елизавета Федоровна еще жила и, как могла, помогала раненым. Потом ствол шахты забросали гранатами.

В другом письме бывшему мужу Инесса зафиксировала первые раскаты приближающейся революционной грозы. 26 декабря 1904 года, незадолго до «кровавого воскресенья», она сообщала: «Был целый ряд демонстраций — в Петербурге, Москве, Варшаве, Харькове и т. д. Всюду были избиения. В Москве очень даже жестокие. Демонстрация происходила на Тверской. Демонстранты разбились, как рассказывали мне, на несколько кучек. Часть демонстрантов шла с Кузнецкого моста и там была избита; другая часть шла со Страстного монастыря, но успела дойти только до Леонтьевского переулка: ее встретили жандармы и городовые с шашками наголо, врезались в толпу и рубили направо и налево, рубили всерьез, так что раненых было довольно много и несколько убитых. Между прочим, одна курсистка. Она растерялась, отделилась от толпы и, растерявшись, на углу переулка остановилась; один из «фараонов» тут и рубанул ее и перерезал шею. Один студент, очень мирный по натуре, философ, вечно разрешающий какие-нибудь мировые вопросы и лично стоящий принципиально против демонстрации, пошел на нее из товарищеских чувств, чтобы при случае помочь. Когда толпа от напора «фараонов» побежала, он бежать не пожелал и остался один — на него набросилось не то четверо, не то пятеро и так избили его, что он потерял сознание и не знает, как очутился в каком-то магазине. Говорят, что он теперь стал не только философом, а и еще кое-чем. Наконец, третья группа демонстрантов пошла от Брюсовского переулка вниз по Тверской. Ее совершенно так же встретили городовые, причем тут не только рубили, но некоторые приставы даже стреляли. Например, был такой факт: один пристав ворвался в толпу с револьвером и стал гнаться за каким-то студентом, догнал его и почти в упор выстрелил ему в голову. Демонстрантов вытеснили в переулок, а затем на Никитскую. Затем перестали их преследовать, так что они прошли всю Никитскую, Арбат и дошли до конца Зубовского бульвара. За ними шла толпа городовых и дворников, причем количество последних постоянно увеличивалось. Дойдя до конца Зубовского бульвара, демонстранты стали расходиться; не успела разойтись небольшая кучка, на нее набросились дворники и жестоко избили. Тут был избит и наш бедный Ваня (воспитанник Армандов студент-медик Иван Николаев, живший у них на квартире. — Б. С.). Его били пять человек, и он пришел домой распухший, сгорбленный, хромой; так было его жаль, что я сказать не могу, и так больно и обидно за него. А дети, вероятно, никогда не забудут этого выступления! Да, вот какие дела творятся на свете!»

7 февраля. 1905 года в связи с антитеррористической кампанией, развернутой после убийства великого князя Сергея Александровича, Инесса была арестована. Ее безосновательно обвинили в принадлежности к «террористической группе московской организации партии социалистов-революционеров». В действительности с эсерами (но не с боевой организацией) был связан уже упоминавшийся Иван Николаев. Впрочем, с партийной принадлежностью Инессы разобрались достаточно быстро. Уже 24 февраля прокурор Московской судебной палаты Золотарев в своем представлении отметил принадлежность Владимира и Инессы Арманд к социал-демократам. Единственными уликами против нее служила найденная в квартире нелегальная литература и браунинг с пачкой патронов. Владимира Арманда и Ивана Николаева, вследствие недостатка улик, вскоре освободили, а Инессу поместили в Московскую губернскую тюрьму. Отсюда 20 мая она подала прошение прокурору: «Ввиду того, что у меня развилось малокровие и здоровье мое вообще подорвано, мне необходимо находиться побольше на воздухе: между тем, одиночные прогулки, благодаря большому количеству гуляющих, не могут быть продолжительны и, следовательно, совершенно недостаточны, и потому прошу разрешить мне гулять с общей прогулкой, так как она более продолжительна. Повторяю — достаточно продолжительная прогулка, особенно при теперешнем состоянии моего здоровья, есть минимум гигиены, необходимый для поддержания моего здоровья, и потому буду добиваться этого минимума всеми доступными мне средствами». Через неделю последовал ответ: «Отказать, ввиду того, что требования арестованной противоречат тюремным правилам». Вероятно, Инесса сгущала краски относительно своего физического состояния, чтобы добиться облегчения режима. Ведь одновременно она писала довольно бодрые письма Александру Арманду: «Я была до слез тронула твоей преданной и самоотверженной дружбой… Саша, какие между нами установились хорошие отношения! Какое наша дружба хорошее чувство! Честь и слава тебе… Относительно хлопот о моем освобождении, ты слишком много не возись, ведь я чувствую себя хорошо, т. е. я совсем здорова… Относительно хлопот у генерал-губернатора я не знаю, что тебе ответить: если это общий ход хлопот об освобождении на поруки, то обратись к нему, если же это «особая милость», то не следует этого делать. Я здорова. Одно время очень тянуло на волю, теперь это чувство успокоилось, оно, вероятно, было вызвано тем, что многих освободили на днях, ну, воображение и разыгралось, а теперь это улеглось…»

Освобождения по «особой милости» революционерке не надо! Но хлопоты бывшего мужа увенчались успехом, и 3 июня 1905 года Инесса была освобождена на поруки под надзор полиции. А в октябре в связи с царским манифестом, дарующим подданным основные гражданские свободы, дело было прекращено по амнистии.

Инесса поступила вольнослушательницей на юридический факультет университета. Она внимательно следила за событиями первой русской революции. Узнав о смерти большевика Николая Баумана, убитого черносотенцами, и о мощной демонстрации рабочих на его похоронах, Инесса писала Александру: «Это был славный, хороший человек… А как великолепно держались рабочие! Какие они герои; какая сила и величие в этой стройно, дружно борющейся массе. Едва ли в истории была когда-либо более великолепная, более величественная борьба». Ее влекло к борьбе, она преклонялась перед массой, верила, что организация рабочих на основе Марксовой теории и принципах борьбы классов приведут социал-демократию к победе.

Инесса продолжала пропагандистскую и организаторскую работу и вновь попала в поле зрения полиции. 9 апреля 1907 года ее арестовали по делу нелегального «Всероссийского военного союза солдат и матросов», но за неимением улик вскоре отпустили. Новый арест последовал 7 июля 1907 года в помещении «Бюро для Майма прислуги» в доме № 30 по Большому Колосовому переулку. Здесь в тот день проходило собрание комитета Всероссийского Железнодорожного Союза, обсуждавшего организацию забастовки железнодорожников — в ответ на произведенный премьером Петром Аркадьевичем Столыпиным разгон Государственной Думы. Объяснениям Инессы, что она пришла сюда просто поискать себе домашнюю прислугу, никто не поверил. Арманд поместили в Лефортовскую тюрьму. На сохранившейся тюремной фотографии Инесса с закрытыми глазами. Вероятно, таким образом она хотела затруднить полиции будущие поиски, уже тогда думая о побеге. 30 сентября 1907 года Столыпин, как глава Министерства внутренних дел, подписал распоряжение о ссылке Инессы Арманд под гласный надзор полиции в отдаленный уезд Архангельской губернии. Так закончилась для нее первая русская революция.

А что же в это время делали Ленин и Крупская? С началом революции Владимир Ильич и Надежда Константиновна вернулись в Россию. Но с Инессой на этот раз не встретились. Вождь большевиков в Женеве 10 января 1905 года узнал о расстреле рабочей демонстрации в Петербурге. Крупская вспоминала: «Всех охватило сознание, что революция уже началась, что порваны путы веры в царя, что теперь совсем уже близко то время, когда «падет произвол, и восстанет народ, великий, могучий, свободный…». Чтобы приблизить этот сладостный миг, Ленин торопился в Россию. Однако возвращение состоялось только после манифеста 17 октября, когда для большевиков появилась возможность легальной или хотя бы полулегальной деятельности. В конце октября 1905 года Владимир Ильич по поддельным документам отбыл в Петербург. Первым делом после приезда он посетил могилы жертв «кровавого воскресения» на Преображенском кладбище Неделей позже на родину выехала и Надежда Константиновна. В мемуарах она призналась: «Я за границей смертельно стосковалась по Питеру. Он теперь весь кипел, я это знала, и тишина Финляндского вокзала, где я сошла с поезда, находилась в таком противоречии с моими мыслями о Питере и революции, что мне вдруг показалось, что я вылезла из поезда не в Питере, а в Парголове. Смущенно я обратилась к одному из стоявших тут извозчиков и спросила: «Какая это станция?» Тот даже отступил, а потом насмешливо оглядел меня и, подбоченясь, ответил: «Не станция, а город Санкт-Петербург».

В Питере супруги одно время пытались жить вместе. Товарищи по партии достали им надежные паспорта реально существующих лиц, которые можно было рискнуть прописать в полицейском участке. Но вскоре Владимир Ильич заподозрил, что за их квартирой следят. Супруги опять поселились врозь и виделись обычно в редакции газеты «Новая жизнь». Ленин участвовал в издании легальных большевистских газет, выступал на собраниях и митингах. Крупская ему помогала, по-прежнему занимаясь главным образом канцелярской работой. Надежда Константиновна считалась секретарем ЦК, ведала перепиской с немногочисленными местными организациями РСДРП. О тех днях она вспоминала с воодушевлением: «Народу валило к нам уйма, мы его всячески охаживали, снабжали чем надо: литературой, паспортами, инструкциями, советами». Однако инструкции и советы не помогли в этот раз осуществить мечту большевиков о захвате власти вооруженным путем. После подавления в декабре 1905 года восстания рабочих Пресни в Москве, усилились репрессии против социалистических партий. Потребовалось усилить конспирацию.

Во время этого визита в Петербург Ленин и познакомился, в самом конце 1905 года, с Елизаветой К. Впрочем, таким ли было настоящее имя незнакомки, действительно ли с буквы К. начиналась ее подлинная фамилия, мы не знаем. Ведь ей приходилось скрываться не только от НКВД, где, очевидно, знали истинные анкетные данные ленинской знакомой, раз раньше платили ей субсидию. Скрывать свое прошлое приходилось, вероятно, и от парижских друзей, а возможно, и от мужа. Поэтому далеко не факт, что мемуаристку звали Елизаветой и что ее фамилия действительно начиналась на К. Но я буду называть ее этим именем, поскольку установить ее личность пока еще не удалось.

Вот что рассказала Елизавета К. о своей жизни до того, как произошла знаменательная встреча: «В это время я была еще очень молода, но уже успела выйти замуж и — уже — разойтись с моим мужем, который был не русской национальности. Как много других молодых дам и барышень петербургского общества той эпохи, я с одинаковым интересом относилась к самым различным и даже противоположным проявлениям духовной жизни столицы. Бывала в Вольно-экономическом обществе, где марксисты и антимарксисты ломали копья в диспутах на самые отвлеченные темы политэкономии. Посещала собрания писателей и поэтов декадентского толка. Ходила на митинги, где социал-демократы, большевики и меньшевики, и их противники, эсеры, предавали анафеме друг друга, чтобы с той же горячностью предавать затем анафеме «царизм». Мне случалось встречаться тогда с людьми, которые позже «вошли в историю». Я хорошо помню, например, В. Р. Менжинского, который тогда был молодым помощником присяжного поверенного и был, с одной стороны, тесно связан с довольно развратными и ультрабуржуазными кругами (в частности, с кружком поэта Кузьмина) (тонкий намек на нестандартную сексуальную ориентацию будущего заместителя и преемника Дзержинского, поскольку о гомосексуализме Михаила Кузмина было известно достаточно широко. — Б. С.), а с другой — с конспиративными организациями большевиков, что и позволило ему впоследствии… сделаться обер-главой советской Че-ки».

О знакомстве же с Лениным Елизавета К. вспоминала в почти эпической манере: «1905 год. Зима. Сильный мороз. Невский проспект покрыт снегом. В качестве эмансипированной и свободной женщины я иду обедать одна в небольшой кабачок-подвал, который находится в одной из боковых улиц близ Невского и посещается писателями, журналистами, артистами». Здесь Елизавета увидела своего знакомого, большевика Пэ-Пэ (так, инициалами, обозначает его мемуаристка). Вместе с Пэ-Пэ обедал, отдавая должное татарской кухне кабачка, какой-то незнакомец, который был представлен Елизавете Виллиамом Фреем. Девушка спросила: «Вы англичанин?» Ленин (а это был он) лукаво усмехнулся: «Не совсем». И оглядел ее взглядом, где любопытство было смешано с подозрительностью. Не укрылось от Лизы и то, что Виллиам Фрей почти обо всем говорил с презрительной усмешкой. Он в целом не произвел на нее сильного впечатления: «Голос его не был неприятен. Он очень сильно картавил. Рыжему цвету его волос курьезно соответствовали красноватые пятна, усеивавшие его лицо и даже руки. Но, в общем, в его внешности не было ничего особенного, и признаюсь, я была очень далека от мысли, что я нахожусь в присутствии человека, от которого должна была зависеть судьба России».

Елизавета К. бывала в редакции «Новой жизни», где все тот же Пэ-Пэ давал ей для распространения подписку на большевистские издания (правда, знакомые Лизы подписывались плохо). Там и произошла новая встреча с Виллиамом Фреем. Лиза как раз выходила из редакции, а Ленин направлялся туда, одетый в меховое пальто и с толстым портфелем под мышкой. Узнали друг друга. Ленин поздоровался с девушкой за руку и был приветлив: «Как поживаете? Очень рад встретиться. Что же вы больше не ходите в татарский ресторан?» Елизавете слова Фрея хорошо запомнились: «Я понимала эту фразу как приглашение и, несколько дней спустя, говорила об этом Пэ-Пэ. Тот смеется: «А ведь это, право, забавно. Мой добрый товарищ Виллиам Фрей интересуется, конечно, женским вопросом, но больше с точки зрения последствий, социальных и политических. А чтобы он был способен заниматься этим вопросом на… индивидуальной почве, этого я бы никогда не предположил. А кроме того, знаете что? После нашего тогдашнего обеда он спрашивал меня, ручаюсь ли я за вас. Он человек, склонный к подозрительности, и избегает новых знакомств, чтобы не наскочить на провокатора или провокаторшу. Я должен был объяснить ему, кто вы такая. И сказал далее, что ваша квартира могла бы служить прекрасным местом для его «явок». Ведь Виллиам Фрей — крупная фигура, это он руководит нашей фракцией. В сущности — он наш признанный вождь». Как видно, Ленин не только не мог полюбить женщину, равнодушную к революции, но и ухаживать отваживался лишь за «вполне проверенной» особой. К тому же он предпочитал совмещать ухаживание с партийной работой.

Договорились, что один-два раза в неделю он будет приходить на квартиру к Елизавете для конспиративных встреч с товарищами по партии. Всего таких встреч было 10–12. Но 3 или 4 раза Лиза и Владимир Ильич оставались одни, поскольку те, кто должен был прийти, не приходили. Хозяйка предложила Ленину чашку чая: «Это было не так-то легко, потому что в эти дни я отпускала прислугу и приходилось самой «растоплять» самовар. Я сказала об этом Виллиаму Фрею, и он поспешил предложить мне свое содействие. Мы пошли на кухню, и он проявил себя очень способным «кухонным мужиком», наколов лучины для растопки самовара и раздув его изо всей мочи. Потом он помог мне отнести тяжелый самовар в столовую, и мы болтали за чашкой чая».

Однажды Фрей-Ленин спросил Елизавету, указывая на стоящий в комнате рояль: «Вы играете?» — «А вы любите музыку?» — вопросом на вопрос ответила Лиза. «Люблю, — признался Ильич, — но ничего в ней не понимаю». Елизавета сыграла Патетическую сонату. Она очень хорошо запомнила, как Ленин слушал эту вещь: «Виллиам Фрей слушает внимательно и немного иронически, но когда я начинаю 3-ю часть сонаты, он воодушевляется и говорит: Вот, это очень хорошо!» — и просит меня снова сыграть начало 3-й части…»

Встречи наедине не проходят бесследно. Между 35-летним Владимиром Ильичом и Елизаветой К., которая, несомненно, была значительно младше его, возникает уже некоторая взаимная симпатия. Лиза рассказала об этом так: «Все это вместе взятое, «явки», где мой таинственный гость принимал не менее таинственных конспираторов, наш тет-а-тет за самоваром, который мы ставили вместе, ответственность, которую я несла за безопасность моего гостя, и доверие, которое он оказывал мне, — все это создавало между нами атмосферу близости. Но Виллиам Фрей совершенно не пользовался этим, чтобы ухаживать за мной. Он производил впечатление человека очень неловкого и мало опытного в обращении с женщинами и старательно избегал всех тех тем, которые большинство мужчин любят затрагивать, когда они находятся наедине с не старой и не очень безобразной женщиной. Но я инстинктивно чувствовала, что я ему нравлюсь. Однажды я обожгла себе руки угольком, выпавшим из самовара, который мой гость раздувал слишком сильно. Я вскрикнула от боли. Он обернулся и, схватив мою руку, поцеловал ее и потом покраснел, как провинившийся школьник. Вероятно, ему стало очень неловко, потому что, в этот день, он сократил свой визит, отказался слушать музыку и ушел со смущенным и недовольным видом. Обычно иронической и слегка презрительной усмешки не было и следа…»

Елизавете К. понадобилось на несколько недель уехать за границу. Поэтому Ленину пришлось прекратить «явки» на ее квартире. Когда же она вернулась в Петербург, Виллиама Фрея там уже не было. На вопрос Елизаветы К., куда пропал их таинственный знакомый, Пэ-Пэ сперва изобразил удивление, сделал вид, что забыл, кто такой Виллиам Фрей. А когда девушка напомнила обстоятельства их знакомства, признался, что не знает, где он и что с ним. Видимо, скрывается где-нибудь от ареста.

Владимир Ильич и Надежда Константиновна в апреле 1906 года отправились в Стокгольм на IV Объединительный съезд РСДРП. В мае они вернулись в Петербург. 9-го числа Ленин (под фамилией Карпов) с большим успехом выступил на митинге в Народном доме графини Паниной, где были представители различных партий: кадеты, эсдеки, эсеры. Крупская продолжала выполнять функции связной и секретаря. Жили они с Лениным порознь.

Как-то летом 1906 года Пэ-Пэ пригласил Елизавету К. вместе сходить на массовку в Полюстрове, предупредив, что там выступят лучшие ораторы партии. Когда Елизавета услышала голос председателя: «Слово предоставляется делегату Центрального Комитета товарищу Ленину», она узнала в очередном ораторе Виллиама Фрея. Так произошло неожиданное разоблачение (хотя настоящую фамилию своего гостя Елизавета узнала еще позднее). Ленин вдохновенно говорил об «измене либеральной буржуазии», но, по наблюдению Елизаветы, он был оратор именно для пролетарской аудитории, говорил просто, в расчете на не слишком образованных слушателей. Через некоторое время появились казаки, и участникам массовки пришлось спасаться бегством. Спасаясь от казачьей нагайки, Лиза с ходу перепрыгнула через канаву, но тут же свалилась в другую. Когда казаки ускакали, девушка поднялась из своего невольного укрытия и увидела, что в ту же канаву упал и Виллиам Фрей. Он тоже поднялся и стал искать шляпу. Последующую сцену Елизавета описала так: «Мы смотрим сконфуженно друг на друга и разражаемся хохотом. Он узнает меня и говорит: «Это опаснее всякого самовара!»

В Петербург Лиза и Ленин возвращались вместе. Чтобы не попасться на глаза полицейским агентам, они добирались кружным путем: сначала до Лесного института, а оттуда на «паровой конке» (первом петербургском трамвае) до квартиры Елизаветы. Когда они шли по улице, Ленин в шляпе, Лиза в платке, девушка сказала своему спутнику: «Прохожие, вероятно, принимают вас за разряженного купчика, ухаживающего за горничной». Дома Елизавета дала Виллиаму Фрею щетку почистить одежду. Они опять пили чай за самоваром, ели бутерброды, и Ленин рассуждал о причинах провала демонстрации, виня в нем организаторов массовки. Лиза опять сыграла ему 3-ю часть Патетической сонаты, и Владимир Ильич ушел. Эта встреча не была последней. О том, что произошло дальше, рассказала Елизавета: «Уходя от меня, он обещал вскоре прийти опять. И, действительно, я вижу его у себя снова, через несколько дней. Затем… мы встречаемся еще несколько раз (многозначительное многоточие, его можно истолковать так, что теперь встречи с Виллиамом Фреем приобрели интимный характер. — Б. С.). Наши свидания всегда очень кратки. Он вечно спешит и вечно озабочен. Меня раздражает то, что он не дает мне своего адреса. И не говорит ничего о себе лично. В сущности, это для меня таинственный незнакомец, появившийся передо мной из густого тумана, чтобы снова исчезнуть в нем. Но, может быть, это-то и привлекает меня…» Тут Лиза, дитя «Серебряного века», вольно или невольно привносит в свои воспоминания образ из знаменитого романа Андрея Белого «Петербург», написанного позднее их встреч с Лениным, уже в 1910-е годы. Там фигурирует революционер Дудкин, заявленный писателем одним из виднейших руководителей русской революции, подобно Ленину, потомственный дворянин. Дудкин, как и Ленин, лишь псевдоним. Настоящее же имя и фамилия персонажа Алексей Алексеевич Погорельский. И этот Дудкин, точь-в-точь как Виллиам Фрей, таинственным незнакомцем, как тень, возникает из тумана петербургских улиц перед сенатором Аблеуховым и вновь превращается в тень, возвращаясь в туманную мглу: «Петербургские улицы обладают одним несомненнейшим свойством: превращают в тени прохожих, тени же петербургские улицы превращают в людей. Это видели мы на примере с таинственным незнакомцем. Он, возникши как мысль, почему-то связался с сенаторским домом; там всплыл на проспекте, непосредственно следуя за сенатором в нашем рассказе». Вот так же и Виллиам Фрей для увлеченной революцией Лизы стал как бы материализацией ее смутного идеала — мужчины-революционера, способного увлечь за собой не только любимую женщину, но и массы.

О романе Ленина с Елизаветой К. Крупская ничего не знала. В апреле 1906 года сначала Владимир Ильич, а потом Надежда Константиновна отправились в Стокгольм на IV Объединительный съезд РСДРП. Перед отбытием в Швецию Ленин назначил Елизавете К. свидание в Летнем саду и сообщил любовнице, что должен ехать за границу на партийный съезд. «Куда?» — рискнула задать вопрос Лиза. «Я сам еще не знаю», — ответил Ильич. «Я спрашиваю потому, — объяснила Елизавета, — что тоже хочу ехать за границу. Значит, можно было бы встретиться». Ленин был в нерешительности: «Это… Это, пожалуй, не так удобно. Я буду все время занят на съезде, и вы соскучитесь одна». Девушка возразила: «Здесь я тоже соскучусь одна». «Хорошо, — сдался Ленин, — хорошо. Вы найдете меня в Стокгольме через две недели, но только не поезжайте туда через Финляндию, потому что так поедут все «нелегальные» делегаты на съезд. Поезжайте через Германию, через Засниц и, затем, через Треллеборг. В Стокгольме вы найдете Г. (это шведский социал-демократ). Вот его адрес. Вы скажете ему, чтобы он известил меня о Вашем приезде».

Через две недели Елизавета К., как и было договорено, появилась в Стокгольме, пришла к «товарищу Г.», у которого была «шевелюра, как у артиста, и пламенный взор». Она попросила его по-немецки: «Дайте мне адрес товарища Виллиама Фрея». «Какого Фрея? — удивился швед. — Я такого не знаю». «Но… Виллиама Фрея из Петербурга», — неуверенно повторила Лиза. «Не знаю», — стоял на своем Г. «Ленина», — наконец вымолвила посетительница. «А, товарища Ленина, — оживился шведский социал-демократ. — Вы — делегатка на русский конгресс?» «Да, — решилась-таки соврать Елизавета, опасаясь, что в противном случае Г. ей адрес Ильича вообще не даст. Г. попросил ее подождать, связался с кем-то по телефону и попросил Лизу придти в определенный час на следующий день. В указанное время она явилась опять и смогла переговорить с Лениным по телефону. Он назначил Лизе свидание на вечер следующего дня в одном стокгольмском ресторане. При этом Ленин предупредил, что если она увидит на месте встречи других русских, то должна сделать вид, что с ним не знакома, и дождаться, пока они уйдут. Тут Елизавета К. в первый и в последний раз в жизни встретилась с Иосифом Сталиным: «На другой день я в назначенном месте. Это — ресторан-автомат. Ленина нет. Вместо него я нахожу там двух кавказцев в высоких меховых шапках. Они возятся с автоматическим аппаратом и, должно быть, не могут разобраться в шведских названиях блюд и надписях, которые указывают, какую кнопку надо нажать, чтобы открыть желаемое блюдо. Один из них очень смуглый, с вьющимися немного волосами, черными глазами, и щеки у него попорчены следами оспы. Другой довольно красивый, с очень голубыми глазами… Входит Ленин. Оба кавказца бросаются к нему, и брюнет говорит: «Товарищ Ильич, объясни нам этот проклятый буржуазный механизм. Мы хотим получить бутерброд с ветчиной, а вместо этого все попадаем на пирожное». Ленин приводит в действие нужную кнопку. Кавказцы наполняют карманы бутербродами и удаляются.

«Это два делегата нашей кавказской организации. Славные ребята, но совсем дикари».

Долго спустя, я как-то перелистывала советские издания, и я узнала одного из этих стокгольмских «дикарей» в портрете Сталина».

Позднее напрямую столкнуться с кавказским «дикарем» и претерпеть от него оскорбление пришлось Надежде Константиновне. О том, что супруга Ленина была тогда на съезде, Елизавета К., разумеется, не знала.

В Стокгольме Лиза не знала, чем себя занять. Она вспоминала: «Мне скучно. Моего приятеля я почти не вижу. Он все время занят на этом проклятом съезде. Только раз — это был праздничный день — он смог освободиться на несколько часов. Мы поехали в окрестности Стокгольма, взяли лодку и совершили прогулку по фиордам. Бесчисленные островки-утесы, покрытые соснами, среди зеленоватых лагун… Я сижу у руля и смотрю, как он гребет, крепко держа весла в своих мускулистых руках. Я гляжу на него, и мне приходит в голову мысль о том, что его ремесло профессионального революционера и интеллигента-марксиста совсем не то, что ему надо было бы делать. Ему следовало бы быть землепашцем, рыбаком, кузнецом, моряком. Я говорю ему это. Он смеется, по своему обыкновению. Я вспоминаю картины с северными пейзажами, романы Кнута Гамсуна. И говорю о них с Фреем.

«Да, — отвечает он. — Гамсун необыкновенный писатель. В «Голоде» он очень хорошо изобразил физиологические и психологические муки безработного, жертвы капиталистического строя».

А я-то, несчастная романтическая дура, — я совсем не думала о «Голоде». Я вспоминала «Историю лейтенанта Глана» и «Викторию»… Нет, действительно, мы говорим на разных языках, и наши головы устроены по-разному. Мне все более и более скучно. Чтобы убить время, я осматриваю город, дворцы, музеи. Но холодные красоты «Северной Венеции» не привлекают меня. В сущности, мне нечего делать здесь, кроме того, чтобы ждать снова перерыва в работе съезда Российской социал-демократии и надеяться, что этот перерыв позволит ему повидаться со мной… Я чувствую себя униженной и решаю уехать. Я покидаю Стокгольм, даже не известив Фрея о своем отъезде».

Обиду Лизы можно понять. Ехать за тридевять земель, да еще кружным путем, чуть ли не через пол-Европы для встречи с любимым человеком, а тот за две недели смог уделить ей лишь несколько часов. И даже разговор о литературе и искусстве свел к каким-то марксистским банальностям. Получается, что они не только люди разные, по возрасту и положению, но и говорят на разных языках, думают по-разному. Вероятно, Лиза не знала, что Крупская тоже была в этот момент в Стокгольме, и не столько загруженность съездовскими делами, сколько присутствие жены мешало Ленину встречаться с любовницей более или менее регулярно

После того, как 8 июля была распущена Дума и подавлены восстания в Свеаборге и Кронштадте, оставаться в Петербурге стало опасно. Ленин и Крупская перебрались в Финляндию, на станцию Куоккала, где поселились на даче, снимаемой одним социал-демократом. Надежда Константиновна постоянно курсировала между Куоккалой и Петербургом, доставляя ленинские статьи и инструкции. Их она передавала на постоянной явке в Технологическом институте. Вскоре на даче в Куоккале поселилась и Елизавета Васильевна, взявшая в свои руки домашнее хозяйство.

Осенью 1906 года Владимир Ильич попытался возобновить роман с Елизаветой К. Он отправил строптивой возлюбленной краткое письмо с просьбой о встрече: «Напиши, не откладывая и точно, где именно и когда именно мы должны встретиться; а то может выйти задержка и недоразумения. Твой…» Любопытно, что каким именем подписывал Ильич адресованные ей письма, Елизавета ни разу не приводит. Может быть, «Виллиам Фрей»? Для конспирации.

На этот раз ответа от Лизы не последовало. Ленин и Крупская между тем жили как будто душа в душу. 27 июня 1907 года Владимир Ильич писал матери из приморского финского городка Стирсудден: «Здесь отдых чудесный, купанье, прогулки, безлюдье. Безлюдье и безделье для меня лучше всего». Надежда Константиновна в том же письме добавила: «Дорогая Марья Александровна, Володя не имеет обыкновения писать поклоны, и потому я сама за себя и за маму шлю Вам привет… Могу подтвердить, что отдыхаем мы отлично, разнесло нас всех так, что в люди неприлично показаться… Лес тут сосновый, море, погода великолепная, вообще все отлично. Хорошо и то еще, что хозяйства нет никакого». И это писалось в те дни, когда десятки и сотни революционеров, в том числе товарищей Ленина по партии, а также случайных лиц, ни в каких преступлениях против власти не замешанных, на собственных шеях узнали, что такое «столыпинский галстук», будучи повешены или расстреляны по приговорам «скорострельной юстиции» — военно-полевых судов. Через какое-нибудь десятилетие Ильич устроит такую кампанию бессудного террора, по сравнению с которой столыпинская эпоха смотрится чуть ли не образцовой в плане соблюдения прав человека, а военно-полевые суды — едва ли не идеальным судопроизводством.

После переворота 3 июня 1907 года, роспуска Думы и краха надежд на скорое наступление нового подъема революции даже в Финляндии для Ленина стало слишком опасно. В декабре 1907 года Владимир Ильич по льду переправляется в Швецию. Во время перехода через Финский залив он чуть не погиб, едва не угодив в полынью. Через несколько дней в Стокгольме к нему присоединилась Надежда Константиновна. Она добиралась более безопасным путем, по железной дороге, поскольку полиция не искала ее столь тщательно, как вождя большевиков, и риск при пересечении границы по чужим документам не был слишком большим.

Супруги прожили в Стокгольме недолго. В начале января 1908 года Ленин и Крупская перебрались в хорошо знакомую им Женеву. Здесь все уже было привычно и, в отличие от Швеции, не было проблем с языковым барьером: и немецким, и французским оба владели вполне прилично.

Пока Ленин с супругой приводили в порядок свои дела и, в частности, обширный архив перед отъездом из Финляндии, Инесса Арманд была на пути в ссылку. На Николаевском вокзале в Москве она простилась с Александром и детьми. В Архангельск прибыла 21 ноября 1907 года. Здесь Инессу поместили в тюремную одиночку. Власти опасались, что ссыльная может попытаться сбежать. Следом в Архангельск приехал Владимир Арманд. Он хлопотал, чтобы жену оставили в Архангельске или, в крайнем случае, поселили бы в относительно цивилизованных Холмогорах или Пинеге. В медицинском заключении о состоянии здоровья Инессы говорилось, что она «одержима малярийной лихорадкой при упадке питания». Однако архангельский губернатор все равно определил для Инессы Федоровны

Арманд местом ссылки отдаленный от губернской столицы Мезенский уезд, а в этом уезде наиболее отдаленный «медвежий угол» — деревню Койда на самом побережье Белого моря.

В середине декабря 1907 года Инесса писала детям: «По приезде в Архангельск меня засадили в тюремный замок, где сообщения с волей очень затруднены, а оттуда я вышла только тогда, когда села в сани, чтобы ехать в Мезень… Когда мы прибыли в Мезень, меня сейчас же хотели отправить еще на сто верст дальше, в деревню Койду. Мне этого очень не хотелось, во-первых, потому, что туда почта неизвестно как ходит, и, пожалуй, останешься совсем без известий, во-вторых, там совсем нет политических, и потому было бы скучней. Удалось остаться в Мезени. В Мезени ссыльных около ста человек. Сам город состоит из двух параллельных улиц, между которыми короткие переулки — в общем, этот город не больше села Пушкино. В нем 2000 с чем-то жителей. Но все-таки есть школа, и больница, и почта, и телеграф, но почта приходит только два раза в неделю. И люди живут здесь не в юртах, а в избах с громадными печами, но сколочены избы плохо и плохо проконопачены, так что в них, что называется, ветер гуляет. Сегодня очень сильный мороз, а так как мы вчера по неопытности не протопили печи второй раз, то у нас вода замерзла в кадке и вообще в кухне был такой мороз, что руки стыли — так что, когда я мела и кофе варила, то все охала и метала шпильками в Володю, который обер-истопник. Он теперь здорово научился топить и самовар ставить». Второй муж Инессы ничуть не уступал ее будущему любовнику в искусстве топить печь и ставить самовар. А Инесса, чувствуется, значительно превосходила Крупскую не только внешностью и остротой ума, но и в качестве домашней хозяйки.

Тогда же было отправлено письмо Александру Арманду. В нем Инесса признавалась: «Все переношусь мысленно к вам, в Пушкино… Большое, большое тебе спасибо за все твои хлопоты обо мне, я так тебе благодарна за все. Ты не знаешь, как я рада была вас всех повидать на московской станции: я ведь совсем этого не ожидала, и это была для меня очень большая радость. Твой букет я сохранила на память. Не знаю, как я проживу два года без детей, мне это подчас кажется невозможным, я все надеюсь, что удастся перебраться в Архангельск, туда ведь они могли бы приехать… О своем настроении писать не буду — оно изменчиво. В Архангельске оно было очень тяжело и ухудшалось еще лихорадкой — первое время здесь, в Мезени, возможность свободно передвигаться, видеть людей придавала мне бодрость, а теперь что-то опять невесело, но жаловаться не хочу: ведь в сравнении с другими мне очень, очень хорошо, но по детям тоскую…»

В следующем письме бывшему мужу, 14 января 1908 года, она характеризовала местный быт и, в особенности, подчеркивала тяжелую женскую долю: «Мезень такой же уездный городишко, как и всякий другой на Руси. Я никогда не видела Дмитров (туда Александр Арманд был выслан за участие в забастовке, о которой мы еще расскажем в другом месте. — Б. С.), но думаю, что он, верно, как два близнеца, похож на Мезень. Население здесь, правда, довольно дикое: у мужчин опасное, тяжелое ремесло — рыбная ловля, и они постоянно в отъезде — зимой они ловят главным образом навагу, летом — семгу, камбалу и т. д. И зимой в сорокоградусные морозы они эту самую рыбу таскают руками — даже страшно подумать. Тут не знаешь, как укрыться, а они руками лезут в воду и по целым дням сидят на морозе — правда, их спасает малица, это замечательная одежда, в которой нет совсем щелей, так как она цельная и надевается через голову; они ходят тоже на тюленей, но, кажется, редко. Женщины остаются дома, и все хозяйство лежит на них, так что они так много работают, что страшно подумать, — в некоторых деревнях неизвестны даже мельницы, и женщины, как древние невольники, мелют зерно на ручной мельнице».

Здесь же Инесса выражала тревогу, что ее могут выслать из Мезени в отдаленную деревню из-за того, что вместе с другими ссыльными 9 января поминала павших в «кровавое воскресенье». Но обошлось. Александр хлопотал, чтобы Инессу отпустили за границу. Последовал отказ. Также не увенчались успехом хлопоты о переводе ссыльной в Архангельск.

Инесса в Мезени вернулась к профессии домашней учительницы. В мае она сообщала Александру: «Обедаю с двумя товарищами, с которыми я хорошо сошлась, так что теперь больше не готовлю сама — я этому довольна, так как это отнимало много времени. У меня много уроков — готовлю трех товарищей за четыре класса гимназии и двух просто обучаю русскому языку. Здесь очень много поляков, евреев, латышей, и вся эта публика совсем плохо справляется с русским языком, и приходится слышать самое разнообразное ломание русского языка, но в общем получается очень быстро. Некоторые приезжают сюда, не зная ни слова, и через несколько месяцев уже болтают».

Вскоре, весной 1908 года, Владимиру пришлось покинуть Мезень и перебраться в Швейцарию: у него резко обострился туберкулез легких из-за пребывания в холодном северном краю. Инесса осталась одна, и ее все больше стала заедать тоска. А тут еще привязалась лихорадка. Только-только оправившись от болезни, Инесса в августе 1908 года писала своим друзьям супругам Анне и Владимиру Аскнази: «Что Вам рассказать о своем житье-бытье: особенно хорошего, конечно, ничего здесь нет. Мезень — город мертвых и умирающих духовно, здесь нет ничего потрясающего или ужасного, как, например, на каторге, но здесь нет жизни, а люди здесь хиреют, как растения без влаги. Цивилизованные люди больших городов с их интенсивной жизнью и богатством интересов не могут ужиться в тихом мезенском болоте, и люди духовно хиреют, перестают быть приспособленными к той жизни, к которой они раньше привыкли и к которой они со временем вернутся. Здесь нет никаких интересов, никаких живых связей с населением, нет даже просто физической работы, или, если она есть, только временная и случайная, мускулы разучиваются работать, мозг интенсивно мыслить — и печально видеть, как товарищи приезжают сюда бодрые, полные энергии и затем увядают, тяжело констатировать тот же процесс и в самой себе. Конечно, чем энергичнее, сознательнее и деятельнее человек, тем дольше он держится — и наоборот. Итак, несмотря на благоприятные внешние условия, мы все задыхаемся в окружающей сытой мещанской среде от недостатка жизни».

От скуки и одиночества не спасали и партийные диспуты. В том же письме Инесса рассказывала: «Создали здесь организацию социал-демократическую. Сейчас же эсеры последовали нашему примеру. Устраиваем рефераты, кружки, теперь хотим устраивать дискуссионные собрания с эсерами, хотя их силы здесь настолько слабы, что не знаю, насколько такие дискуссионные собрания будут продуктивны. Хотим также издавать листок социал-демократический — это было бы самое лучшее для нашей публики, так как ведь теперь собрания приходится устраивать под сурдинку, благодаря реакции».

К тому времени значительно возросло число ссыльных в Мезени — до 300, и это на две тысячи жителей. «Боже мой, какая теперь разношерстная публика попадает в ссылку! — восклицала Инесса все в том же письме к супругам Аскнази. — Народовцы (сторонники польской Национально-демократической партии, называвшиеся еще эндеками; они выступали против социал-демократов. — Б. С.), студенты (среди которых есть и такие, которые подают прошения на высочайшее имя), другие открещиваются от революции и тем более социализма и горько и громко раскаиваются в том, что из-за революции потеряли 2–3 года, другие пьют и кутят — вообще пьянство здесь очень сильное, — и большинство этой публики — анархиствующая или эсерствующая. Я должна сказать и повторить без всякого пристрастия, что вся социал-демократическая публика выгодно отличается и по уровню своих потребностей, и по своему образу жизни. Летом сюда высланы две довольно интересные социал-демократки — это очень приятно, и среди социал-демократов есть много хороших и близких товарищей. Меня поражает, что большинство здешних политиков жаждет лишь поверхностной агитации, требует т. н. этико-эстетической политики, совершенно не умеют и не желают глубже вдумываться в тот или иной вопрос (исключаю опять-таки социал-демократов). Этим я и объясняю, что здешние эсеры не могут иметь среди них успеха…»

Здесь прямо напрашивается сравнение двух ссылок: Ленина и Крупской в Шушенском, и Арманд — в Мезени. Совершенно очевидно, что Владимир Ильич и Надежда Константиновна на берегу Енисея от тоски и одиночества не страдали. Хотя, строго говоря, село Шушенское в еще большей степени заслуживало называться «медвежьим углом», чем уездный городок Мезень. И интеллигенции там практически никакой не было, и ссыльных не 300 человек, а, буквально, раз-два и обчелся: эстонец Энгберг и поляк Проминский. Правда, иногда наезжали в гости из окрестных сел товарищи по петербургскому «Союзу борьбы».

Думаю, здесь играло очень большую роль то, что Ульяновы были в ссылке вдвоем. Семья в каком-то смысле составляет самодостаточное целое, и ее члены могут достаточно полноценно существовать и в относительной изоляции от окружающих. Кроме того, Владимир Ильич и Надежда детей не имели, домашним хозяйством вообще не занимались, имея в помощь тещу и прислугу, и поэтому могли целиком отдаваться прогулкам, охоте, рыбалке и литературному труду. Как отдыху, так и работе благоприятствовал благодатный климат Минусинской котловины с не слишком морозной зимой и теплым летом. Арктическая же тундра Мезени, суровый климат сами по себе действовали на ссыльных угнетающе. Но, наверное, еще важнее было то, что большую часть ссылки Инесса провела одна. Владимир жил вместе с ней в Мезени всего четыре месяца. Главное же, Инесса все-таки была во многом иным человеком, чем Крупская и Ленин. Она имела детей, очень любила их всех и очень без них тосковала. Революция значила для Инессы очень много, но преданность делу революции не была у нее столь всепоглощающей, как у вождя и его супруги (у Надежды Константиновны, впрочем, преданность мужу и преданность революции, по сути, совпадали). Арманд гораздо больше рефлектировала, отвлекалась размышлениями на темы эстетические и этические, порой ощущала раздвоенность и даже некоторое отчуждение от товарищей по партии. До самой смерти она сохранила самые теплые чувства к первому мужу, от революции, в общем-то, далекому, тогда как для Ленина и Крупской дружеские отношения не только с политическими противниками, но и с людьми, к политике и революции более или менее равнодушными, были просто невозможны.

Инесса благодарила недавно уехавшего Владимира за то, что тот подробно описал в письме свою встречу с детьми: «Я так ярко представила их себе в минуту встречи». И уже вырвавшись из Мезени, в письме к нему объясняла, как она стала социал-демократкой: «…Я на этот путь пошла позже других — марксизм для меня был не увлечением молодости, а завершением длительной эволюции справа налево (от либеральных начинаний к революционной борьбе. — Б. С.). На последних ступенях этой эволюции ты немало сделал для меня — благодаря тебе я многое усвоила и поняла лучше и скорее, потому что ты сам так верно и глубоко, так вдумчиво вникал в разные вопросы марксизма».

Арманд удалось бежать из Мезени только 20 октября 1908 года. Она смогла попасть в группу польских рабочих, уезжавших из Мезени на родину в связи с окончанием срока ссылки. Первое письмо Инесса послала Владимиру Арманду из Москвы 10 ноября: «Мой дорогой Володя, итак, я выбралась из окраины и нахожусь наконец в центре и с восторгом прислушиваюсь к шуму движущихся экипажей, к сутолоке толпы, смотрю на высокие многоэтажные дома, на трамваи, даже на извозчичьи клячи. Милый город, как я люблю тебя, как тесно связана с тобой всеми фибрами своего существа. Я твое дитя и нуждаюсь в твоей суете, в твоем шуме, в твоей сутолоке, как рыба нуждается в воде… Чувствую себя недурно, в общем, очень радостно и возбужденно, хотя, несмотря на то, что нахожусь здесь уже около недели, никак не отдохну; но отдохну, конечно».

Вчерашняя ссыльная никак не могла надышаться вольным московским воздухом, не могла поверить, что вырвалась наконец из мезенского захолустья в столь милую сердцу столичную суету.

В середине декабря она писала Владимиру уже из Петербурга, где присутствовала на женском съезде: «Очень много, между прочим, уделялось времени на съезде вопросу о свободе любви. Сказать, чтобы окончательно по этому вопросу что-нибудь выяснилось, я не скажу, но кое-что наводило на новые вопросы, а следовательно, и способствовало выяснению их если не всем съездом, то во всяком случае отдельными личностями. В жизни есть одно противоречие: с одной стороны, стремление к свободе любви, и, с другой, то, что пока у женщины так ничтожен заработок, для большинства из них эта свобода недоступна, или уже тогда она должна оставаться бездетной… Мне как-то особенно захотелось выяснить себе что-нибудь по этому вопросу». Это вечное противоречие между свободой любви и материальной зависимостью жены от мужа волновало Инессу и семь лет спустя, когда она думала писать брошюру о свободной любви и переписывалась по этому поводу с Лениным.

27 декабря 1908 года Инесса отправила письмо Александру. Она признавалась, как одиноко ей было в ссылке после отъезда Володи и как одиноко теперь, поскольку все никак не удается увидеть детей: «Оказалось очень трудным устроиться с детьми… Мне ведь так хочется их поскорей увидеть. И не везет — мешает то одно, то другое. Подумай, вот уже скоро 11/2 года, что я их не видела…

Я провела праздники отвратительно — чувствовала себя ужасно одиноко и совсем впала в уныние. Я только теперь поняла вполне, как я была избалована жизнью, как я привыкла быть окруженной людьми, которые мне близки, которых я люблю и которые любят меня. И когда я подумаю о том, как мне стало невыносимо тяжело, когда я осталась совсем одинокой, тогда как столько людей всю жизнь одиноки, мне было даже неловко перед самой собой. А может быть, когда жизнь очень богата чувством, может быть, тогда и потребности больше. Во всяком случае такого одиночества, как здесь, на севере не было — потому что там, даже когда уехал Володя, были свои кругом, которые благодаря совместной жизни стали одной большой семьей. Но скажу, что теперь чувствую себя бодрее и больше надеюсь, что в смысле личной жизни кое-что порядочное удастся устроить. В смысле общественной я тоже устроилась…»

Несколько дней спустя Инесса Арманд через Финляндию уехала за границу. Причина спешного отъезда заключалась в резком ухудшении здоровья Владимира, который находился в швейцарском санатории. В апреле 1909 года Инесса писала супругам Аскнази: «Мне пришлось уехать потому, что Владимиру внезапно стало хуже. Мне, к счастью, удалось очень быстро обставить свой отьезд. Уезжая, я, конечно, и не подозревала, что ему так худо, и думала, что предстоит лишь небольшая операция — вскрытие нарыва. Но ему внезапно, неожиданно даже для самих врачей, сделалось много хуже, и через две недели после моего приезда он умер. Для меня его смерть — непоправимая потеря, так как с ним было связано все мое личное счастье, а без личного счастья человеку прожить очень трудно. Так как я для работы сейчас совсем не гожусь — ведь для нее нужна бодрость и энергия, в особенности теперь (после поражения революции. — Б. С.), — а у меня ничего этого нет, то торчу здесь. До Пасхи сидела в одном маленьком французском городке, теперь переехала в Париж — хочу попытаться здесь позаниматься. Хочу познакомиться с французской социалистической партией; если я сумею, смогу все это сделать, то наберу хоть немного опыта и знаний для будущей работы». Очень, очень скоро ей суждено было встретить новое личное счастье, а заодно устроить и свою общественную жизнь.

Но пока что Ленин с Инессой еще не встретился. Зато неожиданно возобновились его отношения с Елизаветой К. Весной Лиза путешествовала по австрийскому Тиролю и Швейцарии. В Женеве зашла в русскую библиотеку, связанную, как она знала, с социал-демократами. Елизавета наудачу спросила адрес «товарища Ленина» у библиотекарши — красивой женщины, жгучей брюнетки. Та посмотрела на посетительницу с недоверием и поинтересовалась, зачем ей этот адрес нужен. Но потом вдруг воскликнула: «А вы не товарищ N, которую ждут из Петербурга?» Хотя названное имя Елизавете было абсолютно незнакомо, она, не задумываясь, подтвердила: «Да, я товарищ N…» «Так, значит, вы хотите видеть товарища Ильича» — заключила библиотечная дама. Не без труда Лиза сообразила, что Ильич — это и есть Виллиам Фрей. Ведь настоящего имени, отчества и фамилии своего любовника она по-прежнему не знала. Библиотекарша сказала, что Ленина сейчас в Женеве нет. Он в Париже, где завтра читает реферат (доклад). И библиотекарша протянула Лизе афишку, где было написано, что «товарищ Ленин читает 12 мая 1908 года публичный реферат в Зале Ученых Обществ». На следующий день Елизавета К. была уже в Париже. У входа в зал толпились русские эмигранты. Лиза взяла билет на балкон, не рискнув появиться в первых рядах партера. Доклад Ленина прошел с большим успехом.

Елизавета К. следующим образом описала это выступление: «Здесь его речь производит на меня не меньшее впечатление, чем та, что я слышала два года назад на «массовке» в лесу под Петербургом. Обстановка здесь не та — не так романтична. Ленин говорит, в сущности, хорошо, но нет в его стиле и манере никакой тонкости. Почти вульгарно. Десять раз повторяет одну и ту же вещь, чтобы вбить ее как следует в головы слушателей, о развитии которых он не должен быть очень высокого мнения. Во время речи он ходит по эстраде, держа руки под мышками, в разрезах жилета. Когда он говорит о кадетах, меньшевиках и пр., он по-прежнему полон презрения к «предателям» и «оппортунистам». Но сам он, оказывается, склонен к некоторому оппортунизму, ибо советует своим сторонникам «использовать все легальные возможности и не бойкотировать выборы в Думу, как это рекомендуют некоторые из его партийных товарищей».

Насчет «оппортунизма» Ленина Елизавета К., как кажется, подметила точно. В той же «Иллюстрированной России» другой мемуарист, укрывшийся под псевдонимом «Летописец», в 1933 году в статье «Ленин у власти» (мы к ней еще вернемся) утверждал: «Как всякий доктринер, Ленин больше думал

о будущем, чем о настоящем. Но будучи доктринером, и в этом было отличие Ленина от большинства других доктринеров, Ленин не переставал быть и величайшим оппортунистом, а оппортунизм его сторонниками принимался и выдавался за реализм. Ленин никогда не брезговал никакими средствами для достижения своих целей». В справедливости этого последнего вывода Елизавете К. впоследствии пришлось убедиться, что и привело к ее окончательному разрыву с Лениным.

Пока же Лиза внимательно слушала речь Ильича. Разные чувства вызвало у нее это выступление: «Я… испытывала двойственное чувство: притягивающее и отталкивающее. Он кажется мне отстраненным, духовно бедным, плоским… Но в то же время я с удовольствием слышу его картавящий голос, вижу лукавые маленькие калмыцкие глаза.

Во время перерыва я спускаюсь с балкона и иду за кулисы. Там, в комнате за сценой, я нахожу Ленина, окруженного целой толпой. Подхожу. Он вытаращивает глаза, но овладевает собою и произносит шутливо и иронически: «Вы здесь? Каким ветром вас сюда занесло?» «Я приехала послушать лекцию. А, кроме того, у меня к вам поручение от одного лица». И я вручила Ленину конверт, куда вложена записка с моим именем, адресом отеля, где я остановилась, и номером телефона, с указанием часа, когда ко мне можно телефонировать.

На другой день в указанный час вместо телефонного звонка — стук в дверь. Виллиам Фрей — с немного сконфуженным видом. Вместо приветствия я слышу: «А я уж думал, что вас давно и в живых нет». Спокойствие, с которым он произносит эту фразу, пугает меня. Он пожимает мне руку, хочет взять другую руку. Я высвобождаюсь и говорю: «Нет, мой друг. Это… Это все прошлое» (опять многозначительное многоточие, доказывающее, что тогда, в мае 1908-го, любовь к Ленину для Лизы на самом деле отнюдь не была прошлым. — Б. С.).

Он делает жест, как бы намереваясь взять шляпу и уйти. Потом раздумывает и говорит с громким смехом: «В сущности, вы правы. Это — прошлое… А все-таки вы — интересная женщина, жаль только вот, что вы не социал-демократка». «Вы тоже очень интересный человек. Жаль, что вы только социал-демократ».

Он разражается еще более громким смехом, и теперь мы — я и он — чувствуем себя вдруг свободно. Что-то новое есть между нами. Доброе и откровенное приятельство и ничего другого. Мы болтаем, как старые друзья, о России, о Петербурге, о не-удавшейся революции, о Стокгольме… Когда я вспоминаю о нашей прогулке по фиордам, он замечает: «Это тогда я и понял, что вы не социал-демократка, ни на копейку. Вы читали всего Гамсуна, кроме «Голода». Я тоже увидела тогда, что вы — только социал-демократ. Вы ничего не читали из Гамсуна, кроме «Голода», а это самая посредственная его вещь». «Что вы хотите? — отвечает Фрей. — У каждого своя судьба, или, как вы, добрые христиане, выражаетесь, каждому — свой крест». И к моему удивлению, он цитирует мне стихотворение Жуковского, где рассказывается о человеке, перепробовавшем всевозможные кресты, чтобы выбрать наконец один… — тот самый, который он нес раньше».

Здесь Ленин ссылался на сделанный Василием Жуковским перевод маленькой поэмы («повести») немецкого поэта Адельберта фон Шамиссо «Выбор креста», где есть, в частности, такие строки:



Ни одного креста не мог он выбрать,
Хотя и все пересмотрел. И снова
Уж начинать хотел он пересмотр;
Как вдруг увидел он простой, им прежде
Оставленный без замечанья крест;
Был нелегок он, правда, был из твердой
Сработан пальмы; но зато, как будто
По мерке для него был сделан, так
Ему пришелся по плечу он ловко.
И он воскликнул: «Господи! Позволь мне
Взять этот крест». И взял. Но что же? — Он
Был самый тот, который он уж нес…



Ленин свой крест — дело социалистической революции в России и во всем мире — выбрал уже давно и нес до последних мгновений жизни. Разделить с ним эту ношу могла лишь та женщина, которая не только любила и была любима, но и сама активно участвовала в борьбе.

Прощаясь, они с Елизаветой К. договорились встретиться в Швейцарии и писать друг другу. Поддразнивая своего друга, Лиза сказала: «Надеюсь, что Ваши письма ко мне будут не слишком марксистскими». «Не бойтесь — рассмеялся Ленин. «Я шучу, — призналась Елизавета. — Напротив, пишите мне побольше о ваших эсдековских делах, только не на марксистском языке. Он скучен и малопонятен для меня». И осенью 1908 года в письме, написанном после долгого перерыва, Ильич опять вернулся, как и в записке двухлетней давности, к обращению на «ты»: «Давно я уже собираюсь писать тебе о «делах». Именно, хочу тебе изложить, что следует тебе перестать жить, как «птица небесная». На «птичку божию» ты походишь, конечно, потому что она «не знает ни заботы, ни труда». Птицы небесные, как известно, «не сеют, не жнут и не собирают в житницу», и ты им вполне уподобляешься, по моему глубокому убеждению… По-моему, тебе нужно заниматься самообразованием и устраивать личную жизнь в здоровой и удобной обстановке, не погружаясь, конечно, в эту обстановку а lа Чириков (имеется в виду Евгений Чириков, известный русский писатель, в своих произведениях много внимания уделявший подробностям быта. — Б. С.), но чтобы жизнь была нормальна, без недохваток, и чтобы двигаться вперед умственно и по возможности оставить по себе память». Видно, не только дружеские чувства продолжал испытывать Ленин к Лизе.

Она ответила, что «совсем не недовольна своей жизнью». Самообразованием же займется с удовольствием, но при условии, что ее не заставят читать «Капитал» Маркса и не закуют «морально и интеллектуально в оковы партийности, которая доходит до невыносимой нетерпимости. Социал-демократу не позволяется даже писать в непартийной прессе. Хорошие писатели выбрасываются за дверь газеты, под предлогом, что они не марксисты и т. д.». Елизавета К. намекала на события 1905 года в Петербурге, когда «Ленин разгромил целую редакцию одной газеты и прогнал оттуда превосходных сотрудников за то, что они были «недостаточно ортодоксальные марксисты».

Реакция Ленина на ее письмо Елизавету очень удивила. Он писал: «На твой запрос о «партийности» я отвечаю — конечно, в свободной партии нельзя накладывать на всех одинаковую узду и вводить устав вроде монастырских общин, как, например, обязательство не писать в непартийных органах. Все дело в том, что писать, а не где писать. Описывать какой-нибудь конгресс, демонстрацию, ход выборной борьбы, излагать парламентские дебаты — можно в чем угодно, но при одном условии, что редакция «обрабатывать» не имеет права. Маркс, например, сотрудничал в буржуазной прессе. В наших (русских) подцензурных журналах писали самые страшные французы, вроде Реклю, и наши эмигранты, конечно, под псевдонимами, потому что иначе их не пропустили бы, писали по многу лет — и ничего, кроме хорошего, не выходило». Тогда же Ленин просвещал Лизу насчет разницы в стратегии и тактике партийной борьбы: «О программе и тактике можно резюмировать так: программа остается, тактика меняется. Параллель — различие между оппортунизмом (французское слово) и компромиссом (английское слово). Оппортунизм — это приложение к обстоятельствам, сделки с совестью, уступки из своей программы, из заветного существа ее, влияния со стороны и ходы назад для приближения к власти и пирогу. Компромисс — это сделка с силой и — с силой все-таки родственной — хотя в некоторых стремлениях, — которые побороть не может, и движение вперед на меньший шаг, чем бы хотелось, но в том же направлении вперед, имея в виду при первом улучшении положения двинуться дальше. Споры о тактике не должны поглощать массу времени и вестись страстно, потому что тактика в разные периоды может быть даже противуположна — это нельзя считать ужасным противоречием себе, каким можно назвать изменение программы. Но и при неизменности программы — всегда можно согласиться, если нельзя иначе, пройти по своей дороге, указанной своим компасом, не десять шагов, а только два — опять-таки, повторяю, если нельзя иначе. Но при этом движении по своему пути можно ехать и по рельсам, и по шоссе на курьерских, и по непролазной грязи, и на великорусских клячах, и на малорусских быках, и на кавказских скакунах, и на кавказских же ишаках. Эти параллели относятся к тактике. А вот на раках ехать уже не придется, — разве только перевернуть их, впрочем, задом наперед, — так что даже в этом положении нет абсолютной невозможности. И, все-таки, уж лучше двигаться, хоть на куриный носочек, чем застыть на месте…»

Ильич «немарксистским» языком пытался растолковать Лизе марксистские догмы и свое собственное понимание того, как нужно вести политическую борьбу. Он надеялся сделать из своей возлюбленной настоящую социал-демократку. Тогда можно было бы полностью преодолеть разрыв между долгом, как его понимал Ленин, и чувством. Как знать, если бы Лиза оказалась прилежной ученицей, не решился бы Ленин оставить Крупскую и соединить с ней свою судьбу?

Кстати, Ленин пытался заинтересовать Лизу входившим в моду в ту пору новым международным языком эсперанто. В начале 1909 года он предлагал выслать ей специальные брошюры об этом языке, отмечая, что на нем говорит уже до 1 млн. человек. Владимир Ильич считал, что эсперанто очень удобно использовать на международных конгрессах. Он отмечал, что язык «благозвучен» и прост — «грамматику можно изучить в несколько часов». Ленин, очевидно, надеялся использовать эсперанто на международных социалистических конференциях, где было бы немало делегатов, особенно из России, не владеющих основными европейскими языками. Он стремился к упрощению сложного, чтобы сделать сложное, в том числе и марксизм, доступным массе. Но Лизе, похоже, это стремление не очень нравилось — из-за отсутствия тонкости, которое бросилось в глаза еще в парижском выступлении Ленина.

Следующая встреча Виллиама Фрея и Елизаветы К. произошла в Швейцарии уже во второй половине 1909 года. О ней я расскажу в следующей главе. К тому времени произошло знакомство Ленина с Инессой, и чувства вождя большевиков в какой-то момент оказались разделены уже между тремя женщинами: Надеждой Крупской, Елизаветой К. и Инессой Арманд.

Эмигрантские романы:

Ильич, Крупская, Инесса Арманд и Елизавета К

Сохранился рассказ большевички Елены Власовой о встрече Ленина с Инессой Арманд. Власова, знавшая Инессу по совместной работе в Москве, была поражена происшедшей в ней перемене: «В мае 1909 года я ее снова встретила уже в Париже, в эмигрантской среде. Первое, что у меня вырвалось при встрече, это возглас: «Что с вами случилось, Инесса Федоровна?» Инесса грустно ответила: «У меня большое горе, я только что похоронила в Швейцарии очень близкого мне человека, умершего от туберкулеза». Глаза Инессы были печальны, она очень осунулась и была бледна. Я поняла, что об этом больше говорить не следует, — Инесса страдает… Встреча эта произошла в одном из парижских «кафэ», где собиралась наша группа. Началось собрание. Владимир Ильич делал доклад. Инесса уже всей душой была здесь». Вероятно, в тот момент и зародилось ее чувство к Ленину. Но долго встречаться им в тот раз не пришлось. Осенью Инесса уехала в Брюссель, где поступила в университет. Через год она получила диплом лиценциата экономических наук — что-то близкое нашей нынешней степени кандидата наук. Вернувшись из Брюсселя в Париж, Инесса посещала Сорбонну, а в Берне, в первые месяцы после начала Первой мировой войны, у нее даже возникла мысль написать докторскую диссертацию. Однако занятость революционной работой заставила забыть о научной карьере.

Когда в ноябре 1909 года в Брюссель на заседание Международного Социалистического Бюро прибыл Ленин, их знакомство с Инессой получило продолжение. По его рекомендации летом 1910 года Арманд переехала в Париж. Они вместе с Лениным преподавали в партийной школе в Лонжюмо летом 1911 года. И между Ильичом и Инессой постепенно возникает любовь.

Интересно, что, судя по донесениям полицейской агентуры, обильно представленной среди слушателей школы, лекции Инессы в Лонжюмо не пользовались успехом: «История социалистического движения в Бельгии — 3 лекции; читала их эмигрантка «Инесса», оказавшаяся очень слабой лекторшей и ничего не давшая своим слушателям.

Инесса (партийный псевдоним, специально присвоенный на время преподавания в школе) — интеллигентка с высшим, полученным за границей образованием; хотя и говорит хорошо по-русски, но, должно думать, по национальности еврейка; свободно владеет европейскими языками; ее приметы: около 26–28 лет от роду, среднего роста, худощавая, продолговатое, чистое и белое лицо; темно-русая с рыжеватым оттенком; очень пышная растительность на голове, хотя коса и производит впечатление привязанной; замужняя, имеет сына 7 лет, жила в Лонжюмо в том же доме, где помещалась и школа; обладает весьма интересной наружностью».

Здесь перепутано очень многое. Инесса, как мы знаем, — это паспортное имя нашей героини, а не партийный псевдоним. Другое дело, что товарищи по партии Инессу-Елизавету Федоровну Арманд обычно называли просто Инессой. В ней не было ни капли еврейской крови. Очевидно, еврейкой агент назвал Арманд потому, что именно к евреям полиция относила обыкновенно большинство революционеров неустановленной национальности, памятуя, что евреи среди всех национальных меньшинств в наибольшей степени представлены в революционном движении. И что очень характерно — агент омолодил Инессу на целых 10 лет — так молодо и привлекательно она выглядела. Несомненно, Инесса обладала очень интересной внешностью и обратила на себя внимание как Владимира Ильича, так и слушателей школы. Обратила внимание именно как симпатичная женщина, а не как замечательный лектор. Лектором Инесса, вполне вероятно, была неважным. Да и тема ее лекций, социалистическое движение в Бельгии, вряд ли была так уж интересна русским рабочим.

Внешность Инессы была особенно выигрышной на фоне внешности жены Ленина. Она также описана одним из слушателей школы в Лонжюмо, по совместительству подрабатывавшим в Московском Охранном Отделении: «Вся без исключения переписка школьников с родными и знакомыми велась через «Надежду Константиновну», жену Ленина, тесно соприкасающуюся с ЦО (Центральным Органом, в то время — газетой «Социал-Демократ». — Б. С.) и исполняющую как бы обязанности секретаря редакции. Письма «Надеждой Константиновной» пересылались в Бельгию и Германию и оттуда уже направлялись по назначению в Россию. Письма из России также направлялись в указанные выше местности, пересылались оттуда к ней и здесь уже распределялись между адресатами учениками. Имеются основания думать, что корреспонденция негласно просматривалась, и таким образом осуществлялся контроль за сношениями школьников.

Приметы «Надежды Константиновны»: «около 36–38 лет от роду, выше среднего или даже высокого роста, худощавая, продолговатое бледное с морщинками лицо, темно-русая, интеллигентка, носит прическу и шляпу; детей не имеет; живет с мужем и старухой матерью в Лонжюмо».

Выходит, что в Лонжюмо Крупская занималась почти тем же, что и агенты-провокаторы Охранки: перлюстрировала письма слушателей. Как и в случае с Арманд, автор полицейского донесения посчитал, что имя и отчество жены Ленина — всего лишь партийная кличка. А вот в возрасте Надежды Константиновны ошибся гораздо меньше, чем в случае с Инессой Федоровной, — всего лишь на 5 лет. И портрет Крупской дал, прямо скажем, малопривлекательный. Это описание прямо как фельетон можно читать, особенно если игнорировать знаки препинания: «продолговатое бледное с морщинками лицо, темно-русая интеллигентка, носит прическу и шляпу, детей не имеет, живет с мужем и старухой матерью в Лонжюмо». Возможно, агент тяготился своей должностью. Подозревая, что Надежда Константиновна тоже выполняет осведомительные функции — только в интересах Ленина, а не полиции, — он подсознательно перенес на нее ненависть к собственному малодушию.

Не исключено, что это описание Крупской подготовил рабочий из Иванова-Вознесенска С. Искрянистов. В Лонжюмо он был известен под псевдонимом «Василий», а охранному отделению — как агент «Владимирец». Надежда Константиновна вспоминала о «Василии»: «Он был очень дельным работником. В течение ряда лет занимал ответственные посты (в партии. — Б. С.). Бедовал здорово. На фабрики его, как «неблагонадежного», никуда не брали, ему никак не удавалось найти заработок, и он с женою и двумя детьми жил только на очень маленький заработок своей жены-ткачихи. Как потом выяснилось, Искрянистов не выдержал и стал провокатором. Стал здорово запивать. В Лонжюмо не пил. Вернувшись из Лонжюмо, не выдержал, покончил с собой. Раз вечером прогнал из дому жену и детей, затопил печку, закрыл трубу, наутро его нашли мертвым».

Крупская так описала начало своего с Лениным близкого знакомства с Арманд: «В 1910 году в Париж приехала из Брюсселя Инесса Арманд и сразу же стала одним из активных членов нашей парижской группы. Она жила с семьей, двумя девочками и сынишкой. Она была очень горячей большевичкой, и очень быстро около нее стала группироваться наша парижская публика». Инесса, свободно владевшая французским языком, занималась им с недавно прибывшими эмигрантами, помогала им устроиться в большом и незнакомом городе, первое время служила им вроде гида-проводника. Но Ленин, похоже, каких-то серьезных чувств к ней тогда еще не питал. Он по-прежнему был увлечен Елизаветой К.

Ильич и Лиза встретились вновь в августе или сентябре 1910 года в окрестностях Женевы. Ленин приехал туда не из Парижа, а с острова Капри, где виделся с Горьким. По воспоминаниям Елизаветы К., Владимир Ильич отзывался о знаменитом писателе далеко не однозначно: «О Горьком Ленин говорил с симпатией, но, вместе с тем, и с нескрываемой иронией. Он рассказывал мне, как он ездил с Горьким на рыбную ловлю. Лодка с двумя матросами. Один гребет. Другой насаживает червяка на крючок и подает удочку Горькому, которому остается только забросить леску в воду. Когда попалась рыба, матрос снимает ее с крючка, и так все время… Ленин говорил, шутя, что именно так русские помещики в крепостное время ловили рыбу со своей челядью».

Любопытно, что точно таким же образом ловил рыбу один из позднейших наследников Ленина на посту главы советского правительства Алексей Николаевич Косыгин. Он к тому же ловил в заповедных водоемах, где рыба сама беспрерывно прыгала на крючок, и потому никакого спортивного интереса рыбалка не представляла. Советские премьеры по части «рыбалки с челядью» давали фору русским помещикам! Кстати, ирония Ленина по поводу рыбалки Горького могла быть вызвана и завистью. Ведь, как мы помним, в Шушенском удача в рыбной ловле не сопутствовала Владимиру Ильичу, а проигрывать даже в мелочах он не любил.

Елизавета К. почувствовала, что у ее любовника и «буревестника революции» есть какая-то общая тайна: «Ленин, должно быть, любил Горького. Но было, несомненно, что-то скрытое от непосвященных, что связывало их. (Позже я узнала, что Горький был хранителем некоторых сумм, принадлежавших партии, но происхождения темного: деньги, «добытые экспроприациями и пр.) Ленин был очень недоволен «идеологическим» окружением Горького, который, по его мнению, был слишком связан с «ревизионистами» ортодоксального марксизма, среди которых одни хотели исправить теорию Маркса, примешивая к ней «мелкобуржуазные» идеи каких-то немецких и австрийских философов, а другие (Луначарский) шли еще дальше и хотели превратить марксистский социализм в новую религию».

Денежные тайны у Ленина, безусловно, были, и не только в отношениях с Горьким, через которого, в частности, было получено 100 тыс. рублей из наследства Саввы Морозова. Это была страховая премия на случай смерти миллионера, застрелившегося в Каннах 26 мая 1907 года. Савва Тимофеевич завещал эти деньги жене Горького М. Ф. Андреевой, которая и передала их большевикам Ленину, Красину и Богданову. Однако издание партийной литературы и содержание нигде не работающих профессиональных революционеров обходилось в копеечку. Деньги нужны были постоянно.

Вообще, ни одна политическая партия без достаточного финансирования не стоит на практике ничего, как бы не были привлекательны для масс ее лозунги. А для получения денег на революцию все средства были хороши. Например, большевикам удалось получить значительную часть наследства сочувствовавшего им мебельного фабриканта и племянника С. Т. Морозова Николая Павловича Шмита методами, которые больше пристали брачным аферистам. Сам Шмит был арестован по делу о декабрьском вооруженном восстании в Москве и покончил с собой в тюрьме в феврале 1907 года. Две его сестры-наследницы Екатерина и Елизавета вышли замуж за большевиков Андриканиса и Таратуту, которым Ленин поставил задачу передать шмитовские деньги в распоряжение партии,

Виктор Таратута образцово выполнил поручение. 21 февраля 1909 года его жена Елизавета передала большевикам все доставшиеся ей от брата деньги и акции, что и было оформлено специальным протоколом заседания расширенной редакции большевистской газеты «Пролетарий» в Париже под председательством Ленина. А вот Андриканис убедил свою несовершеннолетнюю жену Екатерину, что гораздо лучше шмитовский капитал оставить себе и безбедно жить на него в славном городе Париже. По этому поводу Ленин продиктовал Инессе Арманд письмо, где отмечалось, что «одна из сестер, Екатерина Шмит (замужем за господином Андриканисом), оспорила деньги у большевиков. Возникший из-за этого конфликт был урегулирован третейским решением, которое было вынесено в Париже в 1908 году при участии членов партии социалистов-революционеров… Этим решением было постановлено передать деньги Шмита большевикам». Но Андриканис в итоге передал партии Ленина только незначительную часть наследства, а когда ему стали грозить партийным судом, заявил о выходе из партии.

Однако и суммы, полученной через Таратуту, вполне хватило бы для безбедной жизни. Ленин получил более четверти миллионов франков, а по некоторым оценкам — даже значительно больше, чем полмиллиона. Однако в начале 1910 года под давлением Международного Социалистического Бюро была предпринята попытка объединения большевиков и меньшевиков. В результате деньги из шмитовского наследства поступили в распоряжение так называемых «держателей» — авторитетных германских социал-демократов Карла Каутского, Франца Меринга и Клары Цеткин. Они должны были выдавать средства представителям обеих фракций российской социал-демократии. В дальнейшем Ленин пытался добиться права для большевиков единолично использовать наследство Шмита и привлек к решению этой задачи Инессу Арманд.

Но вернемся к рассказу Елизаветы К. Не только о философских проблемах говорил с ней Ленин. Влюбленные гуляли на роскошной альпийской природе. Ленин приезжал к своей возлюбленной на велосипеде. Будучи хорошим велосипедистом, хотел и ее обучить велосипедной езде, но Лиза отговорилась тем, что «дама на велосипеде имеет вид комичный и неграциозный». Они также играли в шахматы. Ильич эту игру очень любил, а Лизе она давалась с трудом. В связи с этим Ленин заметил: «До сих пор я еще не встречал ни одной женщины, которая умела бы делать три вещи: читать и понимать «Капитал» Маркса, играть в шахматы и разбираться в железнодорожном путеводителе». Лиза ответила: ««Капитал» и шахматы — вещи скучные, а женщины не любят скучных вещей. Что же касается железнодорожных указателей, то женщины превосходно могут в них разбираться, но часто притворяются, что не умеют, для того, чтобы иметь предлог завести разговор со спутником по купе». В память об этом разговоре у Елизаветы К. сохранились маленькие шахматы, в которые они тогда играли и которые Ленин ей подарил.

Однажды Владимир Ильич и Лиза остановились на берегу озера Леман. Елизавета К. вспоминала: «Была великолепная погода. Озеро было лазурным. Воздух — как бокал шампанского. Мы сидели на скале, над озером. Ленин вытащил вдруг из кармана книгу и принялся читать, изрекая по временам проклятья по адресу автора и делая пометки на полях и обложке. О моем присутствии он совершенно забыл. Я рассердилась и спросила: «Что вы читаете?» «Ну, это для вас не интересно». «А тогда зачем же вы берете с собой на нашу прогулку книги, которые для меня не интересны?» Я рассердилась до того, что вырвала у него книгу из рук. Обложка разорвалась, и кусок ее улетел в озеро. «Ты с ума сошла! — закричал он. — Эта книга не моя. Это книга А… Он дал мне ее на прочтение». «Оставьте мне ее. Я куплю другой экземпляр, и вы отдадите его вашему А…» Мы вернулись с прогулки, и книга осталась у меня на много лет. Еще и сейчас я сохранила кусок изодранной обложки».

В этой сцене бросается в глаза то обстоятельство, что Лиза обращается к Ленину на «вы», а он к ней — на «ты». Скорее всего, «вы» здесь вызвано раздражением, что охватило Елизавету К., когда она решила, что Ильич ею пренебрегает. Потому и обратилась к нему холодно и подчеркнуто официально. Но, может быть, у них так это было принято всегда, из-за разницы в возрасте, она его — на «вы», а он ее — на «ты».

Крупская об этих прогулках мужа с Елизаветой К., разумеется, ничего не знала. И вообще, судя по всему, находилась в то время в Париже, куда они с Ильичом переселились еще в декабре 1908 года. Инесса же тем временем становилась все более необходимым вождю человеком. Она переводила на французский его речи и рефераты. Арманд сделалась секретарем Комитета Заграничной организации РСДРП. Когда в августе 1910 года Ленин с немалым трудом достал два билета на Копенгагенский конгресс II Интернационала, один из них он отдал Инессе. Крупская в статье, посвященной памяти Инессы Арманд, вспоминала: «Зимой 1911 года она с детьми поселилась в доме рядом с домом, где мы жили тогда Мы виделись каждый день. Инесса стала близким нам человеком. Очень любила ее и моя старушка-мать. Инесса умела всегда ее разговорить; светлело в доме, когда Инесса приходила. Никогда ни к чему Инесса не относилась равнодушно, всегда все близко принимала к сердцу».

А в некрологе писала еще проникновеннее: «Эмиграция — тяжелая штука. Нужда, безработица, невозможность для большинства приспособиться к революционному движению чужой страны, оторванность, тоска по живой работе сломили не одну силу. Мне приходилось видеть, как удивительно быстро тускнели, выдыхались очень многие товарищи, приехавшие из России полными энергии… Инесса принадлежала к числу людей, которые не растворяются в среде, а сами влияют на нее. И Инесса внесла новую струю в нашу эмигрантскую жизнь. В ней не было и тени душевной усталости, она горячо относилась ко всему, всегда имела свое собственное мнение по тому или иному вопросу и горячо отстаивала его… Горячность Инессы, ее душевная бодрость вместе с замечательно хорошим отношением к людям делали ее душой группы большевиков…»

Тогда, в Париже, Инесса действительно еще не знала душевной усталости. Эта усталость появится позже, в России, уже после победы большевиков…

А пока что Инесса подает пример бодрости и оптимизма другим русским эмигрантам. Такой запомнил нашу героиню и старый большевик Г. Н. Котов: «Как сейчас вижу ее, вышедшую от наших Ильичей. Ее темперамент мне тогда бросился в глаза. Несмотря на свои достаточно солидные годы, она была с юношеской революционной душой. Казалось, жизни в этом человеке неисчерпаемый источник. Это был горящий костер революции, и красные перья в ее шляпе являлись как бы языками этого пламени».

Об этих же днях оставил свидетельство А. С. Гречнев-Чернов: «В Париже, недалеко от улицы Толбияк, идущей прямо к парку Монсури, жила Инесса Федоровна Арманд, одна из активных работников партии. Она сняла комнату у находящегося в эмиграции уральского рабочего И. П. Мазанова. Я знал Мазанова по нелегальной работе в Донбассе. Посещая земляка, я довольно близко познакомился с И. Арманд. Этому помогли наши совместные занятия музыкой: я играл на скрипке, а она на рояле, который брала напрокат. Играла она много, хорошо владела техникой игры и обладала чувством настоящего музыканта.

Владимир Ильич охотно слушал нашу игру. Он часто приходил к И. П. Мазанову, которого знал по ссылке в Сибири. С Инессой Арманд, которую Владимир Ильич очень ценил как работника, его также связывали дружеские узы. Иногда с ним приходила и Надежда Константиновна. Играли мы самые разнообразные вещи: и ноктюрны Шопена, и сонаты Бетховена; играли Моцарта, Баха, Венявского, Шумана, Шуберта, вариации Берио.

Владимир Ильич усаживался в кресло позади рояля и молча слушал. Владимир Ильич очень любил музыку и понимал ее. Он восторгался отдельными местами из сонат Моцарта, где торжественно и величественно звучали аккорды, он увлекался сонатами Бетховена, любил бурного и темпераментного Баха, спокойную, душевную музыку Шопена, Шуберта, Шумана, высокую технику вариаций Берио. Некоторые вещи, такие, например, как ноктюрн Шопена в ми-бемоль или «Легенда» Венявского, он просил повторять».

Как и в случае с Елизаветой К., музыка сыграла большую роль и в отношениях Ленина с Инессой Арманд. Можно сказать, что его роман с Инессой, превосходной пианисткой, развивался под пленяющие звуки Моцарта и Бетховена, Шопена и Баха.

Летом 1912 года Инесса Федоровна Арманд вместе с другим партийцем, Георгием Ивановичем Сафаровым, отправилась нелегально в Петербург, чтобы активизировать работу местных большевиков в преддверии выборов в Государственную Думу. Ехала она с паспортом польской крестьянки Франциски Казимировны Янкевич. По дороге заехала в краковское предместье Звежинец, где с 22 июня 1912 года жили Ленин и Крупская. Там Инесса задержалась на два дня, получив от Ильича необходимые адреса и явки. В Питер Арманд и Сафаров прибыли благополучно, провели там больше двух месяцев, посетили несколько собраний рабочих, где агитировали за одобренных Лениным кандидатов в Думу. Инесса установила связь и с Александром Армандом. От тех дней сохранилась ее записка бывшему мужу: «Спасибо за присланные деньги, они пришли как раз вовремя, а то я сидела совсем без гроша. Живу я хорошо, очень занята, очень много бегаю и мало сижу дома. Погода последние дни была очень холодная, и к тому же всюду здесь так сыро — одним словом, я здорово простудилась, и меня через день лихорадит. Принимаю хинин, и, вероятно, дня через два все обойдется». С малярией, действительно, все обошлось. А вот с полицией — нет.

О печальном финале их миссии Сафаров рассказал так: «12 сентября приехал в Питер бежавший из ссылки товарищ Сталин. 14 сентября я, Инесса и еще кое-кто из Петербургского Комитета были арестованы. Но организация уже стояла на крепких ногах, и провал наш не помешал провести т. Бадаева рабочим депутатом Красного Питера». Всего тогда арестовали 20 человек.

Думаю, соседство двух дат, 12 и 14 сентября, здесь не случайно. Сафаров во внутрипартийной борьбе поддерживал Троцкого против Сталина и сгинул в волнах террора 30-х годов. Вполне возможно, что в мемуарной статье 1926 года об Инессе Арманд он хотел намекнуть, что провал питерской организации был так или иначе связан с приездом Сталина. То ли Иосиф Виссарионович пренебрег конспирацией и привел на явку «хвост». То ли, вообще, Сталин был тайным агентом охранки, разговоры о чем не утихают уже несколько десятилетий. Крупская в 30-е годы о том же эпизоде писала куда осторожнее, чтобы у читателя не возникло никаких подозрений насчет Сталина: «В Петербурге выборы уполномоченных по рабочей курии были назначены на воскресенье 16 сентября. Полиция готовилась к выборам. 14-го были арестованы Инесса и Сафаров. Но не знала еще полиция, что 12-го приехал бежавший из ссылки Сталин».

Инесса снова оказалась за решеткой. 27 сентября на допросе она заявила, что, как записано в протоколе, «прибыла из-за границы с целью устроить своих детей в учебные заведения, принадлежности своей к РСДРП не признала и дать более подробные о себе сведения отказалась». Александр Евгеньевич Арманд внес за жену залог в 5400 рублей и за Сафарова — еще 500. Он прекрасно знал, что эти деньги — потерянные, поскольку обвиняемые наверняка до суда скроются за границей. Не строили никаких иллюзий на этот счет и в полиции. Просто там полагали не лишним пополнить государственную казну хотя бы такой суммой и считали, что Инесса Арманд и Георгий Сафаров настоящую опасность для власти представляют только здесь, в России, а не в Париже или Женеве. 20 марта 1913 года Инесса вышла на свободу. Весну и лето она провела с детьми на Волге. Суд должен был состояться 27 августа 1913 года, но к тому времени Инессы и след простыл. Через Финляндию она въехала в Стокгольм, а оттуда направилась в Галицию к Ленину. Ее приезд в сентябре пришелся как раз на время работы социал-демократической конференции в Поронине. Крупская вспоминала: «В середине конференции приехала Инесса Арманд… Энергии у ней не убавлялось, с еще большей страстностью относилась она ко всем вопросам партийной жизни (только ли партийной? — Б. С.). Ужасно рады были мы все, краковцы, ее приезду… После совещания мы прожили в Поронине еще около двух недель, много гуляли, ходили как-то на Черный Стан, горное озеро знаменитой красоты, еще куда-то в горы.

Осенью мы все, вся наша краковская группа, очень сблизились с Инессой. В ней много было какой-то жизнерадостности и горячности. Мы знали Инессу по Парижу, но там была большая колония, в Кракове жили небольшим товарищеским замкнутым кружком. Инесса наняла комнату у той же хозяйки, где жил Каменев. К Инессе очень привязалась моя мать, к которой Инесса заходила часто поговорить, посидеть с ней, покурить. Уютнее, веселее становилось, когда приходила Инесса. Вся наша жизнь была заполнена партийными заботами и делами, больше походила на студенческую, чем на семейную жизнь, и мы рады были Инессе. Она много рассказывала мне в этот приезд о своей жизни, о своих детях, показывала их письма, и каким-то теплом веяло от ее рассказов. Мы с Ильичом и Инессой много ходили гулять. Зиновьев и Каменев прозвали нас «партией прогулистов». Ходили на край города, на луг (по-польски — «блонь»). Инесса даже псевдоним себе с этих пор взяла — Блонина. Инесса была хорошим музыкантом, сагитировала сходить всех на концерты Бетховена, сама очень хорошо играла многие вещи Бетховена. Ильич особенно любил «Sonate pathetique», просил ее постоянно играть, — он любил музыку…

Сначала предполагалось, что Инесса останется жить в Кракове, выпишет к себе детей из России; я ходила с ней искать квартиру даже, но краковская жизнь была очень замкнутая, напоминала немного ссылку. Не на чем было в Кракове развернуть Инессе свою энергию, которой у ней в этот период было особенно много. Решила она объехать сначала наши заграничные группы, прочесть там ряд рефератов, а потом поселиться в Париже, там налаживать работу нашего комитета заграничных организаций. Перед отъездом ее мы много говорили о женской работе. Инесса горячо настаивала на широкой постановке пропаганды среди работниц, на создании в Париже специального журнала для работниц, и Ильич писал Анне Ильиничне о необходимости издавать такой журнал, который вскоре и начал выходить».

Легко убедиться, что внезапный отъезд Инессы из Кракова Надежда Константиновна объясняет исключительно соображениями «революционной целесообразности». Мол, Арманд с ее колоссальной энергией и обширными планами было тесно в галицийском захолустье. Правда, сразу же возникает законный вопрос: почему же сам Ильич блестящему Парижу с большой колонией русских эмигрантов предпочел не столь блестящий Краков, где его окружала лишь небольшая группа единомышленников? Или энергии у Ленина было меньше, а замыслы не столь грандиозны?

Сам он объяснял переезд в Галицию (в Кракоз, а позднее — совсем уж крохотное Поронино) необходимостью быть ближе к России, поддерживать связь с товарищами на Родине. К тому же большинство парижской эмигрантской публики не принадлежало к большевикам, а общение с «ревизионистами» и «оппортунистами» Ленину никакого удовольствия не доставляло. Недаром Ильич их крыл чуть ли не матом и устно, и письменно. Вообще, как мы помним, он любил «безлюдье», а курортные места в Карпатах идеально подходили для отдыха.

Инесса была несколько другим человеком. Она сильнее, чем Ильич, тянулась к обществу, к большой компании. И, похоже, не отвергала более тесное сотрудничество с революционерами, не принадлежавшими к большевистской фракции. В Московском Охранном Отделении, например, имелись агентурные сведения, что Инесса после возвращения из России в 1913 году вступила в контакт с эсерами. Так ли это было на самом деле, мы достоверно не знаем и сегодня. Но вот в чем не приходится сомневаться, так это в том, что отъезд Инессы из Кракова ничего общего не имел с теми причинами, на которые ссылается Крупская. Всю свою энергию, всю свою страсть в тот момент Инесса готова была направить не на чтение рефератов и канцелярскую писанину, а исключительно на одного человека — мужа Крупской и вождя большевиков.

Теперь можно уже с уверенностью утверждать: в Кракове осенью 1913 года Инесса Арманд влюбилась во Владимира Ленина. Об этом свидетельствует ее письмо Ленину, написанное в декабре 1913 года. Похоже, это было вообще первое письмо Инессы Ильичу, положившее начало их многолетней переписке. Оно настолько важно, что должно быть приведено полностью:

«Дорогой, вот я и в ville Lumiere (светлый город (фр.). — Б. С.), и первое впечатление отвратительное. Все раздражает в нем — и серый цвет улиц, и разодетые женщины, и случайно слышанные разговоры, и даже французский язык. А когда подъехала к boulevard St. Michel, к орлеанке, парижские воспоминания так и полезли изо всех углов, стало так грустно и даже жутко. Вспоминались былые настроения, чувства, мысли, и было жаль, потому что они уже никогда не возвратятся вновь. Многое казалось зелено-молодо — может быть, тут и пройденная ступень, а все-таки жаль, что так думать, так чувствовать, так воспринимать действительность уже больше никогда не сможешь — и пожалеешь, что жизнь уходит. Грустно было потому, что Ароза была чем-то временным, чем-то переходным, Ароза была еще совсем близко от Кракова, а Париж — это уже нечто окончательное. Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно! Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, что никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем было меня этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты «провел» расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.

Много было хорошего в Париже и в отношениях с Н. К. В одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень любила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сядешь около ее стола — сначала говоришь о делах, а потом засиживаешься, говоришь о самых разнообразных материях, может быть, иногда и утомляешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем следующую осень в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в это время этого не замечал. Мне еще грустно и ужасно жутко потому, что я боюсь Тамары.

Да, я ужасно боюсь Тамары. Ее смерть — это ужас, который я не могу вполне преодолеть и который вместе с тем имеет что-то притягивающее. На некоторых людей идущие поезда действуют так же — и страшно, и тянет. А самое ужасное — это то, что мне иногда приходит в голову мысль, что я хотя и невольно, но немного виновата в ее смерти! Никак я не могу совсем отделаться от этого чувства, а сейчас так охвачена им, что не могу удержаться, хочу рассказать тебе, как было дело. Если тебе покажется скучно — ты не читай, c’est entendu (договорились (фр.). — Б. С.) (для удобства у начала и конца поставлены кресты), но сейчас очень хочется говорить об этом.


С Тамарой мы познакомились в Париже. И как-то сразу привязались друг к другу. Она бывала у нас каждый день, проводила целые дни с нами, стала членом нашей семьи, чем-то вроде старшей дочери или младшей, очень любимой сестры. Она была много моложе меня, и в моем чувстве к ней было, несомненно, много материнского. Она была очень одинока и любила мою ласку — помню, часто даже просила приласкать ее, и я ласкала ее так же, как ласкала своих детей. В ее привязанности ко мне, несомненно, был элемент восторженности. Мы очень любили проводить вечера вместе. Дети лягут спать, Савущка сидит у себя, в доме наступала полная тишина. Мы сидим в моей комнате — чаще она в моем кресле, а я на ковре, близко к ней, иногда наоборот, — и мы говорим, говорим о самых разнообразных вещах, иногда до поздней ночи. То наш разговор носил очень интимный характер — говорили о собственной жизни, то спорили или говорили о самых разнообразных вопросах. Она была умный и, пожалуй, даже талантливый человек. Не знаю, бывают ли такие разговоры между мужчинами, но уверяю тебя, это очень хорошо. Эти разговоры нас все больше сближали.



Но однажды гармония была нарушена. Прекрасно помню обстановку, при которой это произошло. Дети и Савушка были в гостях, мы с ней были одни в доме. Были зимние сумерки, топилась печка, и мы открыли дверцы печки, чтобы было теплее. Она сидела на корточках перед самым огнем, а я рядом с ней на корзине. Заговррили о том, какова должна быть жизнь социал-демократа. Она уверяла, что социал-демократ должен отказаться от всего — от любви, от семьи, должен знать только дело, жить только для него. Меня это очень взволновало. И не только потому, что я противница аскетизма и считаю его сейчас бесполезным для дела, но и потому, что мне казалось, что и в ее устах это только слова. У нашей русской интеллигенции слова и даже убеждения очень и очень часто расходятся с делами. Идеи, слова всегда великолепные и самые передовые, ну а дела часто мизерные, если не хуже. Этим, пожалуй, в некоторой степени, в малой степени, допустим, страдает и наша социал-демократическая интеллигенция. Я знаю, что это исторически объяснимо, что это несчастье нашей интеллигенции и пр. Я знаю, но все же эта черта мне особенно противна. Мне было очень больно увидеть в Тамаре ненавистную черту. Для меня это было пятном, которое безобразило весь ее образ, которое очень хотелось поскорее стереть и уничтожить. С этого дня мир между нами кончился. Я не упускала случая попрекнуть ее, ловила ее на каждом слове, на каждом поступке, твердила: вот твои слова, а вот твои дела, говоришь, всем надо пожертвовать, а сама без нужды сидишь за границей. Я не жалела насмешек, я, кажется, право, была беспощадна. Конфликт следовал за конфликтом, и так как мы любили друг друга, нам было очень больно, но тем страстнее, тем раздражительнее становились наши споры. И Тамара искала все новые аргументы, пыталась все лучше обосновать свое мнение. Это мнение становилось все сознательнее, то, что, может быть, было лишь смутной девичьей мечтой, постепенно превращаясь в твердый принцип. Она теперь уже верила, что только так и можно жить. Она хотела доказать и мне, и себе, что она это проведет в жизнь.



И вот наступил решительный момент проверки, пробы сил, момент, когда слово должно было быть превращено в дело. Тамара решила ехать в Россию. Но в Париже жил человек, которого она любила, — поселенец, который не мог ехать в Россию вместе с ней. Возник тяжелый конфликт — или остаться с любимым человеком и потерять самоуважение, веру в себя, или потерять любимого человека. И, как мне кажется, этот конфликт и сломал Тамару. И как знать, если бы не я, если бы не мое вмешательство, смутная греза так бы и осталась смутной грезой, никогда бы не выросла в убеждение, никакого конфликта бы не было. Я не сумела понять, что Тамара была прекрасный, но нежный, хрупкий цветок, к которому жизнь и так была слишком сурова, который нужно было только лелеять и ласкать, нужно бережно взрастить. Тогда бы он, может быть, окреп и стал жизнеспособным. Я так боюсь, что лишь помогла жизни нанести удар. Ведь, уверяю тебя, я так любила ее. Когда мне эта мысль приходит в голову, а она приходила и в Кракове, меня охватывает ужас — я ненавижу себя.


Была сегодня у Ник. Вас. Застала там Камского с семьей и Иголкина, который только что вернулся из Америки и ругает ее на чем свет стоит. Рассказывает много интересного. Они меня здесь прозвали исчезнувшей Джокондой. И мнение обосновывают очень длинно и забавно. Завтра будет заседание КЗО. Я думаю здесь прочитать перед группой доклад о совещании и хочу у тебя попросить совет о конспирации, что можно говорить, чего нельзя. Например, можно ли говорить об организациях и, указывая разнообразие организационных форм, прямо указать — в Москве так-то, а в Питере иначе, и можно ли, например, сказать, что организация держится на таких-то и таких-то легальных организациях (профессиональные союзы, певческие общества, кооперативы и пр.), или это неконспиративно и пр. Буду благодарна за всякие советы и указания, которые ты мне пришлешь по поводу доклада. Только ответь поскорее. Между прочим, они мне сказали, что в газетах появилось известие (или, может, этот слух идет от Рубанова), что во время конференции устраиваемой М. Б. (Международным Бюро II Интернационала. — Б. С.), какая-то комиссия, состоящая из Вандервелда и Гюисманса, будет играть роль третейского суда, что ли? Правда ли это? Еще вот что прошу тебя. Когда будешь писать мне о делах, то как-нибудь отмечай, о чем можно говорить и чего говорить нельзя. А то иногда хочется сказать что-нибудь и не знаешь, как ты на это смотришь. Иголкин, между прочем, занимает презабавную позицию. Он не находится ни в нашей группе, ни у примиренцев (последних очень не любит). Тебя лично, он, по-видимому, очень любит, но видит какую-то заслугу в том, что все-таки может противостоять тебе. Вот, мол, такой я силач, не поддаюсь самому Ленину. По-моему, в таком отношении есть много лестного, но все-таки это забавно.

Ну, дорогой, на сегодня довольно — хочу послать письмо. Вчера не было письма от тебя! Я так боюсь, что мои письма не попадают к тебе — я тебе послала три письма (это четвертое) и телеграмму. Неужели ты их не получил? По этому поводу приходят в голову самые невероятные мысли. Я написала также Н. К., брату (очевидно, Борису Арманду. — Б. С.), Зине (социал-демократке Зинаиде Лилиной, жене ближайшего друга и соратника Ленина Григория Зиновьева. — Б. С.).


Неужели никто ничего не получил? Крепко тебя целую. Твоя Инесса».




По прочтении этого письма становится совершенно очевидно: Инесса Арманд Ленина очень сильно любила. Он к влюбленной поклоннице тоже был неравнодушен. Но любил ли Ленин Инессу? Думаю, тогда, в 1913-м, еще нет. Иначе, почему настоял на расставании, не отвечал на письма? Ведь Инесса готова была оставаться если не в Кракове, то хотя бы в галицийском курорте Ароза, отнюдь не для революционной работы, а лишь затем, чтобы быть поблизости от предмета своей любви. Но Ильич был непреклонен и настоял на отъезде Инессы в Париж — туда, где произошла их первая встреча. Тогда, в 1909 году, и позднее в Лонжюмо, Арманд еще не была влюблена в вождя большевиков. Вернее, так она думала. Но на самом-то деле уже в ту пору его любила. Ведь призналась же в письме: «Тебя я в ту пору боялась больше огня… Лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе».

Вообще говоря, можно установить точную дату единственного сохранившегося письма Инессы Ленину. Она отмечает, что писала письмо в декабре 1913 года, в субботу и воскресенье. Поскольку новогодних поздравлений в письме нет, можно предположить, что писалось оно не в последние предновогодние субботу и воскресенье, 29-го и 30-го числа (по новому стилю — григорианскому календарю). Между тем, из трех упоминаемых Инессой писем и одной телеграммы, по крайней мере, телеграмму Владимир Ильич получил. И даже на нее ответил телеграммой же:


«Сейчас получил телеграмму и переменил конверт, назначенный было в А., (несомненно, в Арозу. — Б. С.)
Что же с ЦО?? Ведь это позор и скандал!! До сих пор нет и нет даже корректур. Запроси и добейся толку, пожалуйста.
№ «Vorwärts», где Каутский сказал поганую фразу, что партии нет… — № 333, 18. XII. 1913. Надо его достать… и организовать кампанию протеста».


Не вызывает сомнений, что ответную телеграмму Ленин отправил вскоре после 18 декабря 1913 года — дня, когда вышел номер газеты с вызвавшей его гнев речью Карла Каутского на сессии Международного Социалистического Бюро. Во время работы над письмом Инесса ленинской телеграммы еще не получила. Значит, письмо она писала в те субботу и воскресенье, которые приходятся на промежуток времени между 18 и 29 декабря, т. е. 22 и 23 декабря. И именно на это письмо сохранился (правда, не полностью) ответ Ленина, составителями Полного собрания сочинений датируемый концом декабря 1913 года:


«Глупы идиотски те люди, которые «испугались» доверенных лиц (речь идет о революционно настроенных рабочих, которые, по мысли Ленина, должны были осуществлять связь между ЦК и социал-демократическими группами в России. — Б. С.), как вещи якобы «обидной» для ячеек. Значит-де, ячеек нет, если хотят доверенных лиц!
Комики! Гонятся за словом, не вдумываясь, как дьявольски сложна и хитра жизнь, дающая совсем новые формы, лишь частью «уцепленные» нами.
Люди большей частью (99 % из буржуазии, 98 % из ликвидаторов, около 60–70 % из большевиков) не умеют думать, а только заучивают слова. Заучили слово: «подполье». Твердо. Повторить могут. Наизусть знают.
А как надо изменить его формы в новой обстановке, как для этого заново учиться и думать надо, этого мы не понимаем.
Летнее совещание 1913 г. (за границей) — решено: побороть 7-ку. Кампания рабочих масс осенью 1913 г. — большинство за нас!! «Кружок» «доверенных лиц» (без выбора от ячеек!! Караул!! — кричат Антонов, Исаак & К) постановил — массы выполнили.
Как это сделать? А вот учиться надо понимать эту «хитрую» механику. Этого бы нельзя было сделать, не будь подполья и ячеек. И этого бы нельзя было сделать, если бы не было новых и хитрых форм подполья и ячеек.