Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В качестве источников для Р. о Б. Л. послужили статьи \"О православии Российской Церкви\" и \"О Литургии\", опубликованные анонимно в журнале \"Христианское чтение\", соответственно, в 1843 и 1841 гг. Автором статьи \"О Литургии\" был известный богослов Андрей Николаевич Муравьев (1806-1874). По свидетельству А.О. Смирновой, Гоголь высоко ценил его работу и говорил ей об А. Н. Муравьеве: \"Вот человек, который исполнил долг пред Богом, Церковью и своим народом\". При работе над Р. о Б. Л. Гоголь также использовал книгу Ивана Дмитриевского \"Историческое, догматическое и таинственное изъяснение на Литургию...\" (М., 1803), а также сочинения св. Константинопольских патриархов Германа (645-740) и Иеремии (XVI в.), блаженного Симеона, архиепископа Фессалоникийского (умер в 1429 г.), св.Николая Кавасилы, митрополита Солунского (XIV в.) и ряд других. Кроме того, Гоголь был знаком с русским переводом Старой и Новой Скрижали толкованиями Литургии и других церковных служб, составленными греческим иеромонахом Нафанаилом. Р. о Б. Л. не были окончены. С. П. Шевырев, первым обнаруживший рукопись при разборе гоголевских бумаг, два года спустя, 22 февраля 1854 г., писал А. В. Гоголь: \"Когда я в первый раз читал его Размышления о Литургии, мне казалось, душа его носилась около меня, светлая, небесная, та, которая на земле много страдала, любила глубоко, хотя и не высказывала этой любви, молилась пламенно, и в пламени самой чистой молитвы покинула бренное, изнемогшее тело\".

Цель своей книги Гоголь видел в том, чтобы \"показать, в какой полноте и внутренней глубокой связи совершается наша Литургия, юношам и людям, еще начинающим, еще мало ознакомленным с ее значением\". В Р. о Б. Л. Гоголь подчеркивал: \"...Если Божественная Литургия действует сильно на присутствующих при совершении ее, тем еще сильнее действует на самого совершателя, или иерея. Если только он благоговейно совершал ее со страхом, верой и любовью, то уж весь он чист... пребывает ли он весь тот день в отправленьи своей многообразной пастырской обязанности, в семье ли посреди своих домашних, или посреди своих прихожан, которые суть также семья его, Сам Спаситель в нем вообразится, и во всех действиях его будет действовать Христос; и в словах его будет говорить Христос. Будет ли склонять он на примиренье между собой враждующих, будет ли преклонять на милость сильного к бессильному, или ожесточенного, или утешать скорбящего, или к терпенью угнетенного, или... - слова его приобретет силу врачующего елея и будут на всяком месте словами мира и любви\".

\"РЕВИЗОР\", комедия Гоголя. Впервые опубликована: Ревизор. СПб., 1836. Цензурное разрешение цензора А. В. Никитенко датировано 13 марта 1836 г. Во 2-м, исправленном издании, вышедшем в 1841 г., были помещены и \"Две сцены, исключенные как замедлявшие течение \"пьесы\"\". В исправленном виде Р. вошел в 4-й том \"Сочинений Н. Гоголя\", изданный в 1842 г. Окончательный текст Р. был опубликован посмертно: Сочинения Гоголя. Т. 4. М., 1855. Впервые комедия была поставлена в петербургском Александринском театре 19 апреля 1836 г. В Москве премьера Р. прошла 25 мая 1836 г. в Малом театре.

Замысел Р. был подсказан Гоголю А. С. Пушкиным, который в конце октября или в начале ноября 1835 г. рассказал ему историю Хлестакова. Работа над Р. продолжалась с осени 1835 г. до весны 1836 г. Сюжет Р. дал автору А. С. Пушкин. 7 октября 1835 г. Гоголь писал ему: \"Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русской чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию. Если ж сего не случится, то у меня пропадет даром время, и я не знаю, что делать тогда с моими обстоятельствами. Я, кроме моего скверного жалованья университетского 600 рублей, никаких не имею теперь мест. Сделайте милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, будет смешнее чорта. Ради Бога. Ум и желудок мой оба голодают\".

Но, по некоторым данным, идея Р. зародилась у Гоголя зародилась раньше и без участия Пушкина. 19 августа 1835 г., он вместе с А. С. Данилевским и еще одним нежинским лицеистом, И. Г. Пащенко, отправились из Киева в Москву. Вот рассказ об этом Данилевского в передаче В. И. Шенрока: \"Пробыв у Максимовича два дня, Гоголь с Данилевским принуждены были взять напрокат коляску, так как дилижансов тогда еще не существовало, и отправились из Киева в Москву, где Гоголь хотел повидаться с Погодиным и другими своими друзьями. Поездку совершали втроем; к ним присоединился еще один из бывших нежинских лицеистов-сотоварищей, Иван Григорьевич Пащенко. Здесь была разыграна оригинальная репетиция \"Ревизора\", которым Гоголь был тогда усиленно занят. Гоголь хотел основательно изучить впечатление, которое произведет на станционных смотрителей его ревизия с мнимым инкогнито. Для этой цели он просил Пащенка выезжать вперед и распространять везде, что следом за ним едет ревизор, тщательно скрывающий настоящую цель своей поездки. Пащенко выехал несколькими часами раньше и устраивал так, что на станциях все были уже подготовлены к приезду и встрече мнимого ревизора. Благодаря этому маневру, замечательно счастливо удавшемуся, все трое катили с необыкновенной быстротой (вспомним, как почтмейстер в Р. заранее выписывает подорожные с предписанием пропускать вне очереди и дает лучшую тройку Хлестакову. - Б. С.), тогда как в другие раза им нередко приходилось по нескольку часов дожидаться лошадей. Когда Гоголь с Данилевским появлялись на станциях, их принимали всюду с необычайной любезностью и предупредительностью. В подорожной Гоголя значилось: \"адъюнкт-профессор\", что принималось обыкновенно сбитыми с толку смотрителями чуть ли не за адъютанта его императорского величества. Гоголь держал себя, конечно, как частный человек, но как будто из простого любопытства спрашивал: _ \"Покажите, пожалуйста, если можно, какие здесь лошади; я бы хотел посмотреть их\" и проч.\".

6 мая 1836 г. Пушкин писал своей жене Н. Н. Пушкиной (Гончаровой): \"Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть Ревизора. Без него актерам не спеться. Он говорит, комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москва всегда имела поползновение). С моей стороны я то же ему советую: не надобно, чтоб Ревизор упал в Москве, где Гоголя более любят, нежели в ПБ\". Гоголь, со своей стороны, приложил все усилия, чтобы исполнители в Р. \"спелись\".

По свидетельству профессора славянской истории и литературы Московского университета О. М. Бодянского (1808-1877), приведенном в его дневнике, \"Гоголь при разговоре, между прочим, заметил, что первую идею к \"Ревизору\" подал ему Пушкин, рассказав о Павле Петровиче Свиньине, как он, в Бессарабии, выдавал себя за какого-то петербургского важного чиновника и только зашедши уже далеко (стал было брать прошения от колодников), был остановлен. - \"После слышал я, - прибавил он, - еще несколько подобных проделок, напр., о каком-то Волкове\" (имеется в виду история помещика Грязовецкого уезда Вологодской губернии Платона Волкова, который выдавал себя за ревизора в городе Устюжне). В бумагах Пушкина сохранился набросок неосуществленной повести о похождениях П. П. Свиньина, выдававшего себя в Бессарабии за крупного столичного чиновника: \"Криспин (зачеркнуто: Свиньин. - Б. С.) приезжает в губернию NB на ярмонку - его принимают за ambassadeur (посланника; фр.). Губернатор честный дурак. - Губернаторша с ним кокетничает - Криспин сватается за дочь\". Не исключено, что Гоголь был знаком с этим замыслом. Нетрудно заметить, что намеченная Пушкиным сюжетная линия отразилась во взаимоотношенияx Хлестакова с Анной Андреевной и Марьей Антоновной. Только Городничий в Р. отнюдь не \"честный дурак\", а весьма неглупый плут.

6 декабря 1835 г. Гоголь сообщил М. П. Погодину о завершении двумя днями ранее Р.: \"Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия! Одну наконец решаюсь давать на театр, прикажу переписывать экземпляр для того, чтобы послать к тебе в Москву, вместе с просьбою предуведомить кого следует по этой части. Скажи Загоскину, что я буду писать к нему об этом и убедительно просить о всяком с его стороны вспомоществовании, а милому Щепкину: что ему десять ролей в одной комедии; какую хочет, пусть такую берет, даже может разом все играть. Мне очень жаль, что я не приготовил ничего к бенефису его. Так я был озабочен это время, что едва только успел третьего дни окончить эту пиесу\".

Благодаря стараниям друзей Гоголя В. А. Жуковского и графа М. Ю. Виельгорского рукопись Р. прочел император Николай I (об этом сообщал П. А. Вяземский в одном из писем А. И. Тургеневу). Комедия получила высочайшее одобрение. 29 апреля 1836 г. Гоголь писал М. С. Щепкину: \"Если бы не высокое заступничество государя, пьеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее\". А посылая матери 5 июня 1836 г. экземпляр Р., Гоголь отметил: \"Если бы сам государь не оказал своего высокого покровительства и заступничества, то, вероятно, она не была бы никогда играна или напечатана\".

Первоначально Р. встретил у цензуры довольно прохладный прием. По воспоминаниям А. И. Вольфа, приведенным в \"Хронике петербургских театров\" (1877), \"Гоголю большого труда стоило добиться до представления своей пьесы. При чтении ее цензура перепугалась и строжайше запретила ее. Оставалось автору апеллировать на такое решение в высшую инстанцию. Он так и сделал. Жуковский, кн. Вяземский, гр. Виельгорский решились ходатайствовать за Гоголя, и усилия их увенчались успехом. \"Ревизор\" был вытребован в Зимний дворец, и графу Виельгорскому поручено его прочитать. Граф, говорят, читал прекрасно; рассказы Добчинского и Бобчинского и сцена представления чиновников Хлестакову очень понравились, и затем по окончании чтения последовало высочайшее разрешение играть комедию\".

После того, как царь одобрил Р., цензура, естественно, была к комедии более чем снисходительна. Как отмечал барон Н.В. Дризен в \"Заметках о Гоголе\" (1907), \"В марте 1836 года \"Ревизор\" попал в драматическую цензуру Третьего отделения (в действительности - 27 февраля, а уже 2 марта был разрешен к постановке. - Б. С.). Рассматривал его известный цензор Евстафий Ольдекоп. Он представил о пьесе пространный рапорт, по обыкновению на французском языке: \"Эта пьеса остроумна и великолепно написана. Автор ее принадлежит к числу выдающихся русских писателей-новеллистов... Пьеса не заключает в себе ничего предосудительного\". На этом докладе рукою генерала Дубельта было написано: \"позволить\"\".

18 января 1836 г. состоялось первое публичное чтение Р. у В. А. Жуковского (или у А. О. Смирновой). В середине января 1836 г. В. А. Жуковский писал А. О. Смирновой: \"...В воскресенье буду к вам обедать. Но вот предложение: вам хотелось слышать Гоголеву комедию. Хотите, чтоб я к вам привез Гоголя? Он бы прочитал после обеда, а я бы так устроился, чтобы не заснуть под чтение. Отвечайте на это\". На следующий день, 19 января, князь П. А. Вяземский запечатлел это событие в письме А. И. Тургеневу: \"Вчера Гоголь читал нам новую комедию \"Ревизор\": петербургский департаментский шалопай, который заезжает в уездный город и не имеет чем выехать в то самое время, когда городничий ожидает из Петербурга ревизора. С испуга принимает он проезжего за ожидаемого ревизора, дает ему денег взаймы, думая, что подкупает его взятками и прочее. Весь этот быт описан очень забавно, и вообще неистощимая веселость; но действия мало, как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает un feu roulant d\'eclats de rire dans l\'auditoire (беглый огонь раскатов смеха в аудитории; фр.). Не знаю, не потеряет ли пьеса на сцене, ибо не все актеры сыграют, как он читает. Он удивительно живо и верно, хотя и карикатурно, описывает наши moeurs administratives (нравы администрации; фр.). Вигель его терпеть не может за то, что он где-то отозвался о подлой роже директора департамента. У нас он тем замечательнее, что, за исключением Фонвизина, никто из наших авторов не имел истинной веселости. Он от избытка веселости часто завирается, и вот чем веселость его прилипчива.\" И. И. Панаев также описал это чтение в \"Литературных воспоминаниях\": \"Барон Розен гордился тем, что, когда Гоголь на вечере у Жуковского первый раз прочел своего \"Ревизора\", он один из всех присутствовавших не показал автору ни малейшего одобрения и даже ни разу не улыбнулся и сожалел о Пушкине, который увлекся этим оскорбительным для искусства фарсом и во время чтения катался от смеха\". Впечатление от чтения Гоголем Р. и других произведений передает в своих мемуарах князь А. И. Урусов: \"По словам одного из собеседников Гоголя, г. К-го (с которым я на днях беседовал и которого благодарю здесь за любезное сообщение некоторых сведений о Гоголе), в то время (1835-1836 гг. - Б. С.) господствующим качеством Гоголя была необыкновенная сила сообщительного юмора при большой скрытности характера. Когда Гоголь читал или рассказывал, он вызывал в слушателях неудержимый смех, в буквальном смысле слова смешил их до упаду. Слушатели задыхались, корчились, ползали на четвереньках в припадке истерического хохота. Любимый род его рассказов в то время были скабрезные анекдоты, причем рассказы эти отличались не столько эротическою чувствительностью, сколько комизмом во вкусе Раблэ. Это было малороссийское сало, посыпанное крупною аристофановскою солью\". В тот же день, 18 января 1836 г., очевидно, основываясь на реакции первых слушателей Р., Гоголь писал М. П. Погодину: \"Комедия совсем готова и переписана, но я должен непременно, как увидел теперь, переделать несколько явлений. Это не замедлится, потому что я во всяком случае решился непременно дать ее на Светлый праздник. К посту она будет совсем готова, и за пост актеры успеют разучить совершенно свои роли\".

21 февраля 1836 г. Гоголь писал М. П. Погодину: \"Я теперь занят постановкой комедии. Не посылаю тебе экземпляра потому, что беспрестанно переправляю. Не хочу даже посылать прежде моего приезда актерам, потому что ежели они прочтут без меня, то уже трудно будет переучить их на мой лад. Думаю быть если не в апреле, то в мае в Москве\".

Премьера Р. состоялась 19 апреля 1836 г. в Александринском театре в Петербурге. Накануне премьеры вышло и отдельное издание комедии, разрешенное цензором А. В. Никитенко 13 марта. А уже 28 апреля 1826 г. А. В. Никитенко записал в дневнике: \"Комедия Гоголя \"Ревизор\" наделала много шуму. Ее беспрестанно дают - почти через день. Государь был на первом представлении, хлопал и много смеялся. Я попал на третье представление. Была государыня с наследником и великими княжнами. Их эта комедия тоже много тешила. Государь даже велел министрам ехать смотреть \"Ревизора\". Впереди меня, в креслах, сидели князь Чернышев (военный министр. - Б. С.) и граф Канкрин (министр финансов. - Б. С.). Первый выражал свое полное удовольствие; второй только сказал: - Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу. Многие полагают, что правительство напрасно одобряет эту пьесу, в которой оно так жестоко порицается. Я виделся вчера с Гоголем. Он имеет вид великого человека, преследуемого оскорбленным самолюбием. Впрочем, Гоголь действительно сделал важное дело. Впечатление, произведенное его комедией много прибавляет к тем впечатлениям, которые накопляются в умах от существующего у нас порядка вещей\".

Инспектор репертуара русской драматической труппы отставной подполковник А. И. Храповицкий так описал в дневнике первое представление Р.: \"В первый раз \"Ревизор\". Оригинальная комедия в 5-ти действиях сочинения Н. Гоголя. Государь император с наследником внезапно изволил присутствовать и был чрезвычайно доволен, хохотал от всей души. Пьеса весьма забавна, только нестерпимое ругательство на дворян, чиновников и купечество. Актеры все, особенно Сосницкий (исполнитель роли Городничего.Б. С.), играли превосходно. Вызваны (на бис. - Б. С.) автор, Сосницкий и Дюр (исполнитель роли Хлестакова. - Б. С.)\". По распоряжению императора Гоголю, как автору пьесы, и актерам И. И. Сосницкому, Н. О. Дюру и А. И. Афанасьеву, исполнявшим роли Городничего, Хлестакова и Осипа, были сделаны ценные подарки - перстни стоимостью в 800 рублей каждый (Афанасьеву стоимостью 700 рублей). Актер Александринского театра Леонид Львович Леонидов (1821-1889) вспоминал, что на первом представлении Р. \"государь был вполне доволен и велел благодарить артистов. Все отличившиеся получили от двора подарки, иные от дирекции прибавку жалованья, а Петров, игравший Бобчинского и пользовавшийся за эту роль особою высокою милостью, получил совершенно неожиданно сюрприз. В антракте одного из балетов государь пожаловал на сцену и, заметив Петрова, вышедшего пофигурировать вперед, сказал: - \"А! Бобчинский! Так так и сказать, что в таком-то городе живет Петр Иваныч Бобчинский?\" - \"Точно так, ваше величество...\" - отвечал тот бойко. - \"Ну, хорошо, будем знать\", - заключил государь, обратившись к другим присутствующим на сцене\". Князь А. И. Урусов, со слов своего знакомого К., свидетельствовал: \"На первом представлении 1836 г. ... (или на генеральной репетиции?) Гоголь сам распорядился вынести роскошную мебель, поставленную было в комнате городничего, и заменил ее простою мебелью, прибавив клетки с канарейками и бутыль на окне. Осип был наряжен в ливрею с галунами. Гоголь снял замасленный кафтан с ламповщика и надел его на актера, игравшего Осипа. С тех пор этот кафтан стал традиционным. Теперь обстановка, игра как-то яснее стали. Поняли необходимость соблюдения исторического колорита... Театр был полон. Вся петербургская интеллигенция была в сборе. В партере, между прочим, сидел И. А. Крылов, никогда не бывавший в театре. На вызовы автора Гоголь не вышел. Волнуемый новыми для него ощущениями, он в тот же вечер заезжал к знакомым, был у Плетнева, не застал его, поехал к другому\".

О первой постановке Р. сохранились воспоминания актера П. А. Каратыгина (в передаче его сына П. П. Каратыгина): \"В Великом посту 1836 г. при театре начались репетиции новой комедии, по слухам запрещенной цензурою, но дозволенной к представлению самим государем, по усердному ходатайству Жуковского. При ее чтении самим автором у Сосницкого, в присутствии артистов, которым предназначены были роли, большинство их, воспитанное на оригинальных комедиях Княжнина, Шаховского, Хмельницкого, Загоскина или на переводах скучнейшего Дюсиса и напыщенного Мариво, новая комедия, написанная каким-то молодым малороссиянином, Гоголем, год тому назад напечатавшим несколько забавных повестей под заглавием \"Миргород\", большинство артистов, говорим мы, пришло в какое-то недоумение. - \"Что же это такое? - шептали слушатели друг другу по окончании чтения. - Разве это комедия? Читает-то он хорошо, но что же это за язык? Лакей так-таки и говорит лакейским языком, а слесарша Пошлепкина - как есть простая баба, взятая с Сенной площади. Чем же тут наш Сосницкий-то восхищается? Что тут хорошего находят Жуковский и Пушкин?\" Так отнеслись к \"Ревизору\" первые исполнители этой комедии; к числу порицателей принадлежал и П. А. Каратыгин. Ученик старой классической школы, он, до времени, не мог отрешиться от классических традиций. И артисты, и многие писатели не могли решиться сбросить с голов пудреные парики, с плеч - французские кафтаны и облечься в русское платье, в настоящую сибирку купца Абдулина или затасканный и засаленный сюртук Осипа. Но враждебные отношения артистов к произведению Гоголя сопровождались явлением крайне замечательным: два старейшиx актера обеих столичных сцен, Щепкин - московской и Сосницкий петербургской, отнеслись к \"Ревизору\" с живейшим сочувствием. Подобно всем своим сослуживцам, П. А. Каратыгин отнесся к комедии Гоголя если не с пренебрежением, то с полнейшим равнодушием; но самая личность автора обратила на себя особенное внимание артиста и глубоко врезалась в его памяти. Во время одной из репетиций \"Ревизора\" Каратыгин, находясь за кулисами, набросал на обертке своей роли, сложенной пополам, портрет Гоголя. По рассказам покойного П. А. Каратыгина, это было на утренней репетиции, в воскресенье 18 апреля 1836 г., т. е. накануне первого представления \"Ревизора\". Гоголь был сильно встревожен и, видимо, расстроен; часто вполголоса говорил с Сосницким, почти исключительно с ним, и лишь изредка с начальником репертуара А. И. Храповицким. Последний, пощипывая усы, во многих сценах ехидно улыбался и пожимал плечами. Некоторые из молодых актеров и актрис тайком перемигивались. Их нескромную веселость возбуждала не комедия, но ее автор. Невысокого роста блондин с огромным тупеем, в золотых очках на птичьем носу, с прищуренными глазками и плотно сжатыми, как бы прикуснутыми губами. Зеленый фрак с длинными фалдами и мелкими перламутровыми пуговицами, коричневые брюки и высокая шляпа-цилиндр, которую Гоголь то порывисто снимал, запуская пальцы в свой тупей, то вертел в руках, все это придавало его фигуре нечто карикатурное. Никто не догадывался, какой великий талант скрывался в этом слабом теле, какие страдания он испытывал, предугадывая, что ни актеры-исполнители, ни большинство публики не оценят и не поймут \"Ревизора\" при его первом представлении... Приехав неожиданно в театр, император Николай Павлович пробыл до окончания пьесы, от души смеялся и, выходя из ложи, сказал: \"Ну, пьеска! Всем досталось, а мне - более всех!\" Эти слова покойный Каратыгин, в числе некоторых других артистов, сам слышал, находясь за кулисами при выходе государя из ложи на сцену\".

Князь П. А. Вяземский вспоминал: \"Ревизор\" имел полный успех на сцене: общее внимание зрителей, рукоплескания, задушевный и единогласный хохот, вызов автора после двух первых представлений, жадность публики к последовавшим представлениям и, что всего важнее, живой отголосок ее, раздавшийся после в повсеместных разговорах, - ни в чем не было недостатка\". Свидетельство о том же мы находим и в мемуарах художественного критика В. В. Стасова: \"Вся тогдашняя молодежь была от \"Ревизора\" в восторге. Мы наизусть повторяли друг другу, подправляя и пополняя один другого, целые сцены, длинные разговоры оттуда. Дома или в гостях нам приходилось вступать в горячие прения с разными пожилыми (а иной раз, к стыду, даже и не пожилыми) людьми, негодовавшими на нового идола молодежи и уверявшими, что никакой натуры у Гоголя нет, что это всё его собственные выдумки и карикатуры, что таких людей вовсе нет на свете, а если и есть, то их гораздо меньше бывает в целом городе, чем тут у него в одной комедии. Схватки выходили жаркие, продолжительные, но старики не могли изменить в нас ни единой черточки, и наше фанатическое обожание Гоголя разрасталось все только больше и больше\".

По утверждению А. Я. Панаевой, \"когда ставили \"Ревизора\", все участвующие артисты как-то потерялись; они чувствовали, что типы, выведенные Гоголем в пьесе, новы для них и что эту пьесу нельзя так играть, как они привыкли разыгрывать на сцене свои роли в переделанных на русские нравы французских водевилях\". Свои впечатления от премьеры Р. Гоголь передал в \"Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления \"Ревизора\" одному литератору\", помещенном в издании 1841 г. и датированнoм 25 мая 1836 г. Посылая этот текст С. Т. Аксакову 5 марта 1841 г., Гоголь так прокомментировал его: \"Здесь письмо, написанное мною к Пушкину, по его собственному желанию. Он был тогда в деревне. Пиеса игралось без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня неотправленным, потому что он скоро приехал сам... Мне кажется, что прилагаемый отрывок будет не лишним для умного актера, которому случиться исполнять роль Хлестакова. Это письмо под таким названием, какое на нем выставлено, нужно отнесть на конец пиесы...\" В \"Отрывке\" Гоголь писал: \"Ревизор\" сыгран, и у меня на душе так смутно, так странно... Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое. Главная роль пропала; так я и думал. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то вроде Альнаксарова (героя комедии Н. И. Хмельницкого \"Воздушные замки\" (1818). Б. С.), чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться из парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем, _ бледное лицо, в продолжение двух столетий являющееся в одном и том же костюме. Неужели в самом деле не видно из самой роли, что такое Хлестаков? Или мною овладела довременно слепая гордость и силы мои совладеть с этим характером были так слабы, что даже и тени и намека в нем не осталось для актера? А мне он казался ясным. Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе, видит, что всё идет хорошо, его слушают - и по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает именно в ней себя таким, как есть. Вообще у нас актеры совсем не умеют лгать. Они воображают, что лгать - значит просто нести болтовню. Лгать значит говорить ложь тоном, так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину; и здесь-то заключается именно все комическое лжи. Я почти уверен, что Хлестаков более бы выиграл, если бы я назначил эту роль одному из самых бесталанных актеров и сказал бы ему только, что Хлестаков есть человек ловкий, совершенный comme il faut, умный и даже, пожалуй, добродетельный, и что ему остается представить его именно таким. Хлестаков лжет вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни - почти род вдохновения. И хоть бы что-нибудь из этого было выражено! Никакого тоже характера, то есть лица, то есть видимой наружности, то есть физиономии, решительно не дано было бедному Хлестакову. Конечно, несравненно легче карикатурить старых чиновников в поношенных вицмундирах с потертыми воротниками; но схватить те черты, которые довольно благовидны и не выходят острыми углами из обыкновенного светского круга, - дело мастера сильного. У Хлестакова ничего не должно быть означено резко. Он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура. Черты роли какого-нибудь городничего более неподвижны и ясны. Его уже обозначает резко собственная, неизменяемая, черствая наружность и отчасти утверждает собою его характер. Черты роли Хлестакова слишком подвижны, более тонки, и потому труднее уловимы. Что такое, если разбирать в самом деле, Хлестаков? Молодой человек, чиновник, и пустой, как называют, но заключающий в себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не называет пустыми. Выставить эти качества в людях, которые не лишены, между прочим, хороших достоинств, было бы грехом со стороны писателя, ибо он тем поднял бы их на всеобщий смех. Лучше пусть всякий отыщет частицу себя в этой роли и в то же время осмотрится вокруг без боязни и страха, чтобы не указал кто-нибудь на него пальцем и не назвал бы его по имени. Словом, это лицо должно быть тип многого разбросанного в разных русских характерах, но которое здесь соединилось случайно в одном лице, как весьма часто попадается и в натуре. Всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться; он любит даже и посмеяться над этим фактом, но только, конечно, в коже другого, а не в собственной. И ловкий гвардейский офицер окажется иногда Хлестаковым, и государственный муж окажется иногда Хлестаковым, и наш брат, грешный литератор, окажется подчас Хлестаковым. Словом, редко кто им не будет хоть раз в жизни, _ дело только в том, что вслед за тем очень ловко повернется, и как будто бы и не он. Итак, неужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он просто бледное лицо, а я, в порыве минутно-горделивого расположения, думал, что когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление в одном лице толиких разнородных движений, дающих ему возможность вдруг показать все разнообразные стороны своего таланта? И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно. С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, - и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие. А публика вообще была довольна. Половина ее приняла пьесу даже с участием: другая половина, как водится, ее бранила, по причинам, однако же не относящимся к искусству. Каким образом бранила, мы об этом поговорим при первом свидании с вами; тут есть много поучительного и немало смешного. Я даже кое-что записал; но это в сторону. Вообще с публикою, кажется, совершенно примирил \"Ревизора\" городничий. В этом я был уверен и прежде, ибо для таланта, каков у Сосницкого, ничего не могло остаться необъясненным в этой роли. Я рад, по крайней мере, что доставил ему возможность выказать во всей широте талант свой, об котором уже начинали отзываться равнодушно и ставили его на одну доску со многими актерами, которые награждаются так щедро рукоплесканиями во вседневных водевилях и прочих забавных пьесах. На слугу тоже надеялся, потому что заметил в актере большое внимание к словам и замечательность. Зато оба наши приятели, Бобчинский и Добчинский, вышли, сверх ожиданий, дурны. Хотя я и думал, что они будут дурны, ибо, создавая этих двух маленьких человечков, я воображал в их коже Щепкина и Рязанцева, но все-таки я думал, что их наружность и положение, в котором они находятся, их как-нибудь вынесет и не так обкарикатурит. Случилось напротив: вышла именно карикатура. Уже пред началом представления, увидевши их костюмированными, я ахнул. Эти два человечка, в существе своем довольно опрятные, толстенькие, с прилично приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо. Вообще костюмировка большей части пьесы была очень плоха и бессовестно карикатурна. Я как бы предчувствовал это, когда просил, чтоб сделать хоть одну репетицию в костюмах; но мне стали говорить, что это вовсе не нужно и не в обычае и что актеры уж знают свое дело. Заметивши, что цены словам моим давали не много, я оставил их в покое. Еще раз повторяю: тоска, тоска! Не знаю сам, отчего одолевает меня тоска. Во время представления я заметил, что начало четвертого акта холодно; кажется, как будто течение пьесы, дотоле плавное, здесь прорывается или влечется лениво. Признаюсь, еще во время чтения сведущий и опытный актер сделал мне замечание, что не так ловко, что Хлестаков начинает первый просить денег взаймы и что было бы лучше, если бы чиновники сами ему предложили. Уважая замечание довольно тонкое, имеющее свои справедливые стороны, я, однако же, не видел причины, почему Хлестаков, будучи Хлестаковым, не мог попросить первый. Но замечание было сделано; \"стало быть, - сказал я сам себе, - я плохо выполнил эту сцену\". И точно, теперь, во время представления, я увидел ясно, что начало четвертого акта бледно и носит признак какой-то усталости. Возвратившись домой, я тот же час принялся за переделку. Теперь, кажется, вышло немного сильнее, по крайней мере, естественнее и более идет к делу. Но у меня нет сил хлопотать о включении этого отрывка в пьесу. Я устал; и как вспомню, что для этого нужно ездить, просить и кланяться, то Бог с ним, _ пусть лучше при втором издании или возобновлении \"Ревизора\". Еще слово о последней сцене. Она совершенно не вышла. Занавес закрывается в какую-то смутную минуту, и пьеса, кажется, как будто не кончена. Но я не виноват. Меня не хотели слушать. Я и теперь говорю, что последняя сцена не будет иметь успеха до тех пор, пока не поймут, что это просто немая картина, что все это должно представлять одну окаменевшую группу, что здесь оканчивается драма и сменяет ее онемевшая мимика, что две-три минуты должен не опускаться занавес, что совершиться все это должно в тех же условиях, каких требуют так называемые живые картины. Но мне отвечали, что это свяжет актеров, что группу нужно будет поручить балетмейстеру, что несколько даже унизительно для актера, и пр, и пр., и пр. Много еще других прочих увидел я на минах, которые были досаднее словесных. Несмотря на все эти прочие, я стою на своем и сто раз говорю: \"Нет, это не свяжет нимало, это не унизительно\". Пусть даже балетмейстер сочинит и составит группу, если он только в силах почувствовать настоящее положение всякого лица. Таланта не остановят указанные ему границы, как не остановят реку гранитные берега; напротив, вошедши в них, она быстрее и полнее движет свои волны. И в данной ему позе чувствующий актер может выразить всё. На лицо его здесь никто не положил оков, размещена только одна группировка; лицо его свободно выразить всякое движение. И в этом онемении для него бездна разнообразия. Испуг каждого из действующих лиц не похож один на другой, как не похожи их характеры и степень боязни и страха, вследствие великости наделанных каждым грехов. Иным образом остается поражен городничий, иным образом поражена жена и дочь его. Особенным образом испугается судья, особенным образом попечитель, почтмейстер и пр., и пр. Особенным образом останутся пораженными Бобчинский и Добчинский, и здесь не изменившие себе и обратившиеся друг к другу с онемевшим на губах вопросом. Одни только гости могут остолбенеть одинаким образом, но они даль в картине, которая очерчивается одним взмахом кисти и покрывается одним колоритом. Словом, каждый мимически продолжит свою роль и, несмотря на то что, по-видимому, покорил себя балетмейстеру, может всегда остаться высоким актером. Но у меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми; мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь Бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их, как Бог знает чего. Ради Бога, приезжайте скорее. Я не поеду, не простившись с вами. Мне еще нужно много сказать вам того, что не в силах сказать несносное, холодное письмо...\" Сохранились воспоминания о премьере Р. некоторых актеров, участвовавших в спектакле. Так, П. И. Григорьев, исполнявший роль судьи Ляпкина-Тяпкина, в одном из писем отмечал: \"Ревизор\" Гоголя сделал у нас большой успех! Гоголь вошел в славу! Пиэса эта шла отлично, не знаю только, долго ли продержится на сцене; эта пиэса пока для нас всех как будто какая-то загадка. В первое представление смеялись громко и много поддерживали крепко, - надо будет ждать, как она оценится со временем всеми, а для нашего брата, актера, она такое новое произведение, которое мы (может быть) еще не сумеем оценить с одного или двух раз. Как быть! Не всё же вдруг!\"

8 мая 1836 г. П. А. Вяземский, посылая А. И. Тургеневу экземпляр Р., писал: \"Прочти \"Ревизора\" и заключи, сколько толков раздаются о нем. Все претендуют на то, чтобы быть \"большими монархистами, чем сам монарх\", и все гневаются, что позволили играть эту пиесу, которая, впрочем, имела блистательный и полный успех на сцене, хотя не успех общего одобрения. Неимоверно что за глупые суждения слышишь о ней, особенно в высшем ряду общества. \"Как будто есть такой город в России\". Во-первых, вероятно, и есть, а во-вторых, мог бы быть, и для комика довольно и этой возможности. Комик не историк, не статистик нравов. Комик в некотором отношении карикатурный живописец нравов, Гогарт общества и только (речь идет об английском художнике Вильяме Хогарте (1697-1765), прославившемся сатирическими зарисовками быта. - Б. С.). \"Как не представить хотя одного честного, порядочного человека. Будто их нет в России\". Разумеется, есть, но честный человек не входит в объем плана, который расчертил перед собою автор. Вы требуете фасада, а он хотел показать вам один угол, чтобы тем сильнее сосредоточить световые эффекты и внимание ваше. \"Впрочем, в пиесе есть честный человек\", сказал я всенародно, \"это правительство, разрешившее ее представление, ибо оно не узнаёт себя в этой картине, признаёт существование этих злоупотреблений, более или менее присущих природе человеческой, подавляет их, когда они обнаруживаются, - доказательство этому в заглавии пиесы \"Ревизор\" - и хочет внушить к ним отвращение, предавая их осмеянию и прeзрению на сцене\". Кажется, после этого надобно бы замолчать. Куда, кричат пуще прежнего. Козловский (имеется в виду князь Петр Борисович Козловский, дипломат и писатель. - Б. С.) один из малого числа ратоборцев за пиесу, Жуковский, да я, не говоря уже о государе, который читал ее в рукописи\". По свидетельству П. А. Вяземского в позднейших мемуарах, Р. \"имел полный успех на сцене: общее внимание зрителей, рукоплескания, задушевный и единогласный хохот, вызов автора после двух первых представлений, жадность публики к последовавшим представлениям и, что всего важнее, живой отголосок ее, раздавшийся после в повсеместных разговорах, - ни в чем не было недостатка\".

Однако после премьеры автор охладел к Р. Как свидетельствует С. Т. Аксаков, пьеса была продана Гоголем дирекции императорских театров за 2500 рублей ассигнации, и сразу же начались хлопоты о постановке комедии в Москве. 29 апреля 1836 г. Гоголь писал актеру Малого театра М. С. Щепкину: \"Посылаю вам \"Ревизора\". Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, Погодину, чтобы он уведомил вас. Я желал сам привезти его к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые - я знаю - чрезвычайно трудно после искоренить, но, познакомившись с здешнею театральною дирекциею, - я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силе удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо. К довершению наконец возможнейших мне пакостей здешняя дирекция, т. е. директор Гедеонов (имеется в виду Александр Михайлович Гедеонов (1790-1867), директор петербургских императорских театров. - Б. С.), вздумал, как слышу я, отдать главные роли другим персонажам после четырех представлений ее, будучи подвинут какою-то мелочною личною ненавистью к некоторым главным актерам в моей пиесе, как то к Сосницкому и Дюру. Мочи нет. Делайте, что хотите с моею пиесою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня. Бранят и ходят на пиесу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество государя, пиеса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший признак истины - и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью\". В мае 1836 г. Щепкин ответил на это письмо: \"Милостивый государь, Николай Васильевич! Письмо и Ревизора несколько экземпляров получил и по назначению все роздал, кроме Киреевского, который в деревне, и потому я отдал его экземпляр С. П. Шевыреву для доставления. Благодарю вас от души за \"Ревизора\" - не как за книгу, а как за комедию, которая, так сказать, осуществила все мои надежды, и я совершенно ожил. Давно я уже не чувствовал такой радости; ибо, к несчастию, мои все радости сосредоточены в одной сцене. Знаю, что это почти сумасшествие, но что ж делать? Я, право, не виноват. Порядочные люди смеются надо мной и почитают глупостью, но я за усовершенствование этой глупости отдал бы остаток моей жизни. Ну, всё это в сторону, а теперь просто о \"Ревизоре\". Не грех ли вам оставлять его на произвол судьбы - и где же? в Москве, которая так радушно ждет вас, так от души смеется в \"Горе от ума\"? И вы оставите ее от некоторых неприятностей, которые доставил вам Ревизор? Во-первых, на театре таких неприятностей не может быть, ибо М. Н. Загоскин, благодаря вас за экземпляр, сказал, что будет писать к вам, и поручил мне еще уведомить вас, что для него весьма приятно было бы, если бы вы приехали, дабы он мог совершенно с вашим желанием \"делать всё, что нужно для постановки пиесы\". Со стороны же публики, чем более будут на вас злиться, тем более я буду радоваться, ибо это будет значить, что она разделяет мое мнение о комедии, и вы достигли своей цели. Вы сами лучше всех знаете, что ваша пиеса более всякой другой требует, чтобы вы прочли ее нашему начальству и действующим. Вы это знаете и не хотите приехать. Бог с вами! Пусть она вам надоела, но вы должны это сделать для комедии; вы должны это сделать по совести; вы должны это сделать для Москвы, для людей, вас любящих и принимающих живое участие в \"Ревизоре\". Одним словом, вы твердо знаете, что вы нам нужны, и не хотите приехать. Воля ваша, это эгоизм. Простите меня, что я так вольно выражаюсь, но здесь дело идет о комедии, и потому я не могу быть хладнокровным. Видите, я даже не ленив теперь. Вы, пожалуй, не ставьте ее у нас; только прочтите два раза, а там... Если вы решитесь ехать к нам, то скорее, ибо недели через три, а может быть и ранее, она будет готова. К ней пишут новую декорацию\". Вместе со своим письмом Щепкин переслал Гоголю письмо М. П. Погодина от 6 мая 1836 г., где говорилось: \"Щепкин плачет. Ты сделал с ним чудо. При первом слухе о твоей комедии на сцене он оживился, расцвел, вновь сделался веселым, всюду ездил и рассказывал. Надо почтить это участие таланта. Ставить пиесу я сам тебе не советую: я как-то с год был знаком с кулисным миром, впрочем, как постороннее лицо, и убедился, что ничего не может быть мучительнее, как кланяться директорам, инспекторам, спорить со всеми этими субъектами и против режиссера, машиниста и даже суфлера, и все эти господа думают еще, что они одалживают бедного автора, выучивая роль и ставя стул и проч. Нет, черт их возьми: не ставь ни за что никакой пиесы, если не хочешь попортить себе кровь, но ты должен непременно раз прочесть пиесу актерам, а там пусть делают, что хотят. Итак, приезжай непременно и поскорее. Мы все просим тебя. Еще говорят, ты сердишься на толки. Ну, как тебе, братец, не стыдно! Ведь ты сам делаешься комическим лицом. Представь себе, автор хочет укусить людей не в бровь, а прямо в глаз. Он попадает в цель. Люди щурятся, отворачиваются, бранятся и, разумеется, кричат: \"да нас таких нету!\" Так ты должен бы радоваться, ибо видишь, что достиг цели. Каких доказательств яснее истины в комедии! А ты сердишься?! Ну не смешон ли ты? Я расхохотался, читая в \"Пчеле\", которая берется доказать, что таких бессовестных и наглых мошенников нет на свете. \"Есть, есть они, вы такие мошенники!\" - говори ты им и отворачивайся с торжеством. Вот за это мне надо тебя покупать в стиксовой воде, которая протекает по моим нынешним владениям\". Еще не получив писем от 6 мая, Гоголь 10 мая вновь написал Погодину и Щепкину. Погодину он, в частности, сообщил: \"Я хотел было ехать непременно в Москву и с тобой наговориться вдоволь. Но не так сделалось. Чувствую, что теперь не доставит мне Москва спокойствия, а я не хочу приехать в таком тревожном состоянии, в каком нахожусь ныне. Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники. Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы (зачеркнуто: приюта. - Б. С.) в отчизне. Что против меня уже решительно восстали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими всё принимается, частное принимается за общее, случай за правило. Что сказано верно и живо, то уже кажется пасквилем. Выведи на сцену двух-трех плутов - тысяча честных людей сердится, говорит: мы не плуты. Но Бог с ними. Я не оттого еду за границу, чтобы не умел перенести этих неудовольствий. Мне хочется поправиться в своем здоровьи, рассеяться, развлечься и потом, избравши несколько постоянное пребывание, обдумать хорошенько труды будущие. Пора уже мне творить с большим размышлением. Лето буду на водах, август месяц на Рейне, осень в Швейцарии, уединюсь и займусь. Если удастся, то зиму думаю пробыть в Риме или Неаполе\" (в действительности до Рима Гоголь добрался только в марте 1837 г.). Щепкина же Гоголь в тот же день просил взять на себя хлопоты по постановке Р. в Москве: \"Я забыл вам, дорогой Михаил Семенович, сообщить, кое-какие замечания предварительные о \"Ревизоре\". Во-первых, вы должны непременно, из дружбы ко мне, взять на себя всё дело постановки ее. Я не знаю никого из актеров ваших, какой и в чем каждый из них хорош. Но вы это можете знать лучше, нежели кто другой. Сами вы, без сомнения, должны взять роль городничего, иначе она без вас пропадет. Есть еще трудней роль во всей пиесе - роль Хлестакова. Я не знаю, выберете ли вы для нее артиста (Щепкин выбрал Дмитрия Тимофеевича Ленского (1805-1860). - Б. С.). Боже сохрани, ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных. Он просто глуп, болтает потому только, что видит, что его расположены слушать; врет, потому что плотно позавтракал и выпил порядочного вина. Вертляв он тогда только, когда подъезжает к дамам. Сцена, в которой он завирается, должна обратить особое внимание. Каждое слово его, то есть фраза или речение, есть экспромт совершенно неожиданный и потому должно выражаться отрывисто. Не должно упускать из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать. Но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и, чем далее, громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо, потому что для нее нужен решительный талант. Жаль, очень жаль, что я никак не мог быть у вас: многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их. Но нечего делать. Я так теперь мало спокоен духом, что вряд ли бы мог быть слишком полезным. Зато, по возврате из-за границы, я намерен основаться у вас в Москве. С здешним климатом я совершенно в раздоре. За границей пробуду до весны, а весною к вам. Скажите Загоскину, что я всё поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему как сделанное мною. Да еще не одевайте Бобчинского и Добчинского в том костюме, в каком они напечатаны. Это их одел Храповицкий (в первом издании Р. в примечании о костюмах Бобчинского и Добчинского говорилось так: \"Оба в серых фраках, желтых нанковых панталонах. Сапоги с кисточками. Представляются: Добчинский в широком фраке бутылочного цвета и Бобчинский в прежнем гарнизонном мундире\". Очевидно, Гоголь понимал, что очень ненатурально будет, если одеть провинциальных помещиков петербургскими щеголями. Фрак бутылочного цвета он приберег для Чичикова, посчитав, что для коллежского советника из Петербурга он вполне уместен. - Б. С.). Я мало входил в эти мелочи и приказал напечатать по-театральному. Тот, который имеет светлые волоса, должен быть в темном фраке, а брюнет, т. е. Бобчинский, должен быть в светлом. Нижнее обоим - темные брюки. Вообще, чтобы не было форсировано. Но брюшки у обоих должны быть непременно, и притом остренькие, как у беременных женщин\". Получив же предыдущие письма Щепкина и Погодина, Гоголь ответил на них 15 мая. Погодину он, в частности, писал: \"Приглашение твое убедительно. Но никаким образом не могу. Нужно захватить время пользования на водах. Лучше пусть приеду к вам в Москву обновленный и освеженный. Приехавши, я проживу с тобою долго, потому что не имею никаких должностных уз и не намерен жить постоянно в Петербурге. Я не сержусь на толки, как ты пишешь, не сержусь, что сердятся и отворачиваются те, которые отыскивают в моих оригиналах свои собственные черты и бранят меня. Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу, грустно, когда видишь, что глупейшее мнение ими же опозоренного и оплеванного писателя действует на них же самих и их же водит за нос. Грустно, когда видишь, в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель. Все против него, и нет никакой сколько-нибудь равносильной стороны за него. \"Он зажигатель, он бунтовщик\"! И кто же говорит? Это говорят люди государственные, люди выслужившиеся, опытные, люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, чтоб понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными. Выведены на сцену плуты, и все в ожесточении, зачем выводить на сцену плутов. Пусть сердятся плуты, но сердятся те, которых я не знал вовсе за плутов. Прискорбна мне эта невежественная раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы. Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провинциальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы? Я огорчен не нынешним ожесточением против моей пиесы; меня заботит моя печальная будущность. Провинция уже слабо рисуется в моей памяти, черты ее уже бледны. Но жизнь петербургская ярка перед моими глазами, краски ее живы и резки в моей памяти. Малейшая черта ее - и как тогда заговорят мои соотечественники? И то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту - значит, в переводе, опозорить всё сословие и вооружить против него других, или его подчиненных. Рассмотри положение бедного автора, любящего между тем сильно свое отечество и своих же соотечественников, и скажи ему, что есть небольшой круг, понимающий его, глядящий на него другими глазами, утешит ли это его? Москва больше расположена ко мне, но отчего? Не оттого ли, что я живу в отдалении от ней, что портрет ее еще не был виден нигде у меня, что, наконец... но не хочу на этот раз выводить все случаи. Сердце мое в эту минуту наполнено благодарностью к ней за внимание ко мне. Прощай. Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения, и возвращусь к тебе, верно, освеженный и обновленный. Всё, что ни делалось со мною, всё было спасительно для меня: все оскорбления, все неприятности посылались мне высоким провидением на мое воспитание. И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня\". М. С. Щепкину же Гоголь в тот же день, 15 мая 1836 г., писал: \"Не могу, мой добрый и почтенный земляк, никоим образом не могу быть у вас в Москве. Отъезд мой уже решен. Знаю, что вы все приняли бы меня с любовью; мое благодарное сердце чувствует это. Но не хочу и я тоже с своей стороны показаться вам скучным и не разделяющим вашего драгоценного для меня участия. Лучше я с гордостью понесу в душе своей эту просвещенную признательность старой столицы моей родины и сберегу ее, как святыню, в чужой земле. Притом, если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете. Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам, - во-первых, потому, что охладел к ней; во-вторых, потому, что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики. Я дорогою буду сильно обдумывать одну замышляемую мною пиесу (имелись в виду \"Мертвые души\". - Б. С.). Зимою в Швейцарии буду писать ее, а весною причалю с нею прямо в Москву, и Москва первая будет ее слышать\". Одним из таких несправедливых критиков Р. был чиновник департамента иностранных исповеданий Ф. Ф. Вигель. 31 мая 1836 г. в письме директору московских императорских театров М. Н. Загоскину утверждал: \"Я знаю г. автора \"Ревизора\", - это юная Россия, во всей ее наглости и цинизме. Он под покровительством Жуковского, но ведь это Жуковский не прежний. Посудите, он нынешней зимой по субботам собирал у себя литераторов, и я иногда являлся туда, как в неприятельский стан. Первостепенные там князья Вяземский и Одоевский и г. Гоголь. Всегда бывал там и Пушкин, но этот все же придерживается Руси\". Так же объяснял Гоголь П. В. Анненкову свое разочарование в приеме публикой Р. и отъезд за границу. Анненков вспоминал: \"...Мнением публики Гоголь озабочивался гораздо более, чем мнениями знатоков, друзей и присяжных судей литературы, - черта, общая всем деятелям, имеющим общественное значение, а петербургская публика относилась к Гоголю если не вполне враждебно, то по крайней мере подозрительно и недоверчиво. Последний удар нанесен был представлением \"Ревизора\"... Хлопотливость автора во время постановки своей пьесы, казавшаяся странной, выходящей из всех обыкновений и даже, как говорили, из всех приличий, горестно оправдалась водевильным характером, сообщенным главному лицу комедии, и пошло-карикатурным, отразившимся в других. Гоголь прострадал весь этот вечер. Мне, свидетелю этого первого представления, позволено будет сказать, что изображала сама зала театра в продолжение четырех часов замечательнейшего спектакля, когда-либо им виденного. Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостию. Однако же в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной истины, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывала, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика - за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: \"Это - невозможность, клевета и фарс\". По окончании спектакля Гоголь явился к Н. Я. Прокоповичу в раздраженном состоянии духа. Хозяин вздумал поднесть ему экземпляр \"Ревизора\", только что вышедший из печати, со словами \"Полюбуйтесь на сынку\". Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: \"Господи боже! Ну если бы один, два ругали, ну и Бог с ними, а то все, все...\" В начале лета 1836 года Гоголь уехал за границу, на пароходе. Он действительно \"устал душою и телом\", как сам говорит. Шесть лет беспрерывного труда, разнообразных предприятий и волнений, даже не принимая в соображение последних тяжелых ударов, нанесенных всем его ожиданиям, требовали сами собой отдыха\".

По свидетельству А. Я. Панаевой, бывший начальник Гоголя действительный статский советник В. И. Панаев \"приходил в ужас от того, что \"Ревизора\" дозволили играть на сцене. По его мнению, это была безобразная карикатура на администрацию всей России, которая охраняет общественный порядок, трудится для пользы отечества, и вдруг какой-то коллежский регистраторишка дерзает осмеивать не только низший класс чиновников, но даже самих губернаторов\". Премьера Р. в московском Малом театре 25 мая 1836 г. М. С. Щепкин не был до конца удовлетворен игрой и на следующий день писал петербургскому исполнителю роли Городничего И. И. Сосницкому: \"Есть предел грусти, где далее она уже нейдет. Что делать! может быть, любовь к искусству я простер далее, нежели должно, но это не моя вина. Теперь \"Ревизор\" дал немного мне приятных минут и вместе горьких, ибо в результате оказался недостаток в силах и в языке. Может быть, найдутся люди, которые были довольны, но надо заглянуть ко мне в душу! Ну, меня в сторону. Ежели Н. В. Гоголь не уехал за границу, то сообщи ему, что вчерашний день игрался \"Ревизор\" - не могу сказать, чтобы очень хорошо, но нельзя сказать, чтобы и дурно; игран был в абонемент, и потому публика была высшего тона, которой, как кажется, она (комедия) многим не по вкусу. Несмотря на то, хохот был беспрестанно (сбылось предвидение Гоголя, что в Москве Р. примут лучше, чем в Петербурге. - Б. С.); вообще принималась пьеса весело; на завтра билеты на бельэтажи и бенуары, а равно и на пятницу - разобраны\". Еще раз о Р. Щепкин написал Сосницкому 3 июня 1836 г.: \"Бранишь, что я не писал подробно об успехе пьесы, но я написал тебе всё, что мог написать. Публика была изумлена новостью, хохотала чрезвычайно много, но я ожидал гораздо большего приема. Это меня чрезвычайно изумило; но один знакомый забавно объяснил мне эту причину: \"Помилуй, говорит, как можно было ее лучше принять, когда половина публики берущей, а половина дающей?\" И последующие разы это оправдали: принималась (комедия) чрезвычайно хорошо, принималась с громкими вызовами, и она теперь в публике общим разговором, и до кого она ни коснулась - все в восхищении, а остальные морщатся. Ленский в Хлестакове очень недурен. Орлов в слуге хорош. Добчинский и Бобчинский (Н.М. Никифоров и С.В. Шумский. - Б. С.) порядочны, а особливо в сцене, где они являются с просьбой - один об сыне, а другой хлопочет о том, чтобы привести в известность о его местопребывании; а первой сценой я недоволен. Собой я большею частию недоволен, а особливо первым актом. Петр Степанов в судье бесподобен. Женщинами я вообще недоволен, а особливо женой и дочерью: чрезвычайно нежизненны (М. Д. Львова-Синецкая как Анна Андреевна и Панова как Марья Антоновна. - Б. С.). Вчера играл я в четвертый раз, и публика каждый раз принимает ее теплее и теплее; театр всегда бывает полон\". Подробное описание первой московской постановки Р. сохранилось в рецензии А.Б.В., опубликованном в № 9 журнала \"Молва\" за 1836 г. (ее автор до сих пор не установлен): \"Видели ли вы \"Ревизора\"? - вот вопрос, несколько недель назад тому повторявшийся по Москве и в гостиных, и в гостиницах, и на перекрестках уличных, и на проулках загородных; вопрос, на который щедро сыпались ответы, столь же занимательные, как справки о чужом здоровье и видимом состоянии погоды. Не вините за это общество московское. Оно, как и всякое другое общество, отделывается готовыми, общими фразами, но в выборе этих фраз, самих по себе пошлых, есть у общества инстинкт особенный. Все говорят: вот приговор общества, приговор строгий, неизменяемый, как судьба человека, которая, в свою очередь, чуть ли не есть только известное отношение наше к обществу! В вопросе: видели ли вы \"Ревизора\"? - слышно уже разогретое любопытство Москвы; но чем же было возбуждено оно? Ни один журнал не подготовлял \"Ревизору\" в Москве приема ласкового; мы даже не могли читать его, а только об нем слышали, потому что он был какою-то библиографическою редкостью, которой нельзя было сыскать даже в книжной лавке А. С. Ширяева, неоспоримо первого нашего книгопродавца. Отчего - эта книгопродавческая тайна не подлежит нашему суждению; мы говорим это только к тому, что ни ласковые предупреждения журналистов, ни даже чтение пьесы не могло предрасположить в ее пользу. Только слух, молва, прилетающая из Петербурга в Москву, словно по чугунной дороге, возбудила внимание к новому произведению г. Гоголя, и любопытство участия возросло до высшей степени. Наконец показалось и в нашем добром городе Москве двадцать пять экземпляров желанного \"Ревизора\", и они расхватаны, перекуплены, перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся. Имена действующих лиц из \"Ревизора\" обратились на другой день в собственные названия: Хлестаковы, Анны Андреевны, Марьи Антоновны, Городничие, Земляники, Тяпкины-Ляпкины пошли под руку с Фамусовым, Молчалиным, Чацким, Простаковыми. И все это так скоро, еще до представления, сделалось. Посмотрите: они, эти господа и госпожи, гуляют по Тверскому бульвару, в парке, по городу, и везде, везде, где есть десяток народу, между ними, наверно, один выходец из комедии Гоголя... Отчего ж это? Кто вдвинул это сознание в жизнь действительную? Кто так сроднил его с нами? Кто натвердил эти прозвания, эти фразы, эти обороты, смешные и неловкие? Кто? Это сделали два великие, два первые деятеля: талант автора и современность произведения. То и другое дали ему успех блистательный; но с тем вместе то и другое оскорбили бесталанность и ложное в понятиях, снабдили автора врагами, завистниками, клеветниками, на все готовыми. Напрасно Фаддей Венедиктович Булгарин и госп. профессор Осип Иванович Сенковский, уцепясь за \"Ревизора\" с первого явления, потащили его на плаху своих литературных суждений; напрасно печатно и письменно уверяли они, что это создание допотопное, нелепое, баснословное... \"Ревизор\", сыгранный на московской сцене без участия автора, великого комика жизни действительной, поставленный во столько же репетиций, как какой-нибудь воздушный водевильчик с игрою г-жи Репиной, \"Ревизор\" не упал в общественном мнении, хотя в том же мнении московский театр спустился от него, как барометр перед вьюгою; \"Ревизор\" стал, встряхнулся и разбрелся отдельными сценами по всем закоулкам Москвы и разыгрывается уже в гостиных и Замоскворечья смиренного и аристократического Арбата, при встрече гостя петербургского... \"Ревизор\", комедия в пяти действиях, в прозе, представлена в первый раз на московском театре мая 25 дня. Она дана была два раза сряду и потом, через два дня, в третий раз. Представлению предшествовала на хвосте афиши обыкновенная повестка или фраза, изобретенная кем-то очень остроумно для возбуждения любопытства публики и увеличения продажи билетов, то есть \"в непродолжительном времени\", и т. д. Эта фраза потеряла всё свое достоинство с тех пор, как надоела московской публике... Она в Москве очень похожа на еженедельное объявление, что \"за Рогожской заставою дикая лошадь, поражая медведя зубами, приведет почтеннейшую публику в немалое удивление\". Итак, это сильное средство не могло действовать на публику. Что ж на нее действовало? Инстинктивное чувство, которое сказало, что комедия Гоголя должна быть хороша, потому что в Петербурге обратила на себя просвещенное внимание, не понравилась только двоим, то есть гг. Сенковскому и Булгарину, покровителям посредственности, литераторам, занемогающим чужими успехами, людям раздражительным, припадочным, как все их соотечественники. Так точно и было. Никто не обращал на их горячность внимания, всякий желал видеть \"Ревизора\". Вперед и вдвое давали за билеты. Прибавьте и то, что в известном круге людей внимание к пиесе возбуждалось давно не виданным участием и заботливостью артистов. Эти последние обрадовались комедии Гоголя, потом, видимо, оробели, совершенно справедливо предчувствуя, что если и тут, так же как в \"Горе от ума\", будет неудача, то судьба их кончена во мнении публики, что в ней пробудится, наконец, неотразимое желание переменить персонажи, явится слишком ярко сознание их недостатков; а что значит актер, возбудивший в публике желание переменить себя? Он становится бутафорною принадлежностью. Это они предчувствовали, боялись комедии Гоголя, и, увы! предчувствие многих не обмануло. Так всегда необыкновенное произведение, появляясь, ведет за собою тысячи незаметных, повидимому ничтожных происшествий, понятий, чувств, которые составляют в сумме своей то, что называется движением вперед. Слово страшное для посредственности: она сознает это, но не признается в том и мстит причине своего уничижения нелепою клеветою, кривыми толками или наглым уверением, что мы и видели. Наконец, был объявлен спектакль, и, к общему удовольствию, московская дирекция воспользовалась благоразумным распоряжением петербургской, то есть дозволила записывать билеты за несколько представлений желающим. Эта безделица, упущенная прежде из виду, стоила уже сотням людей здоровья. Теперь филантропия взяла свои права и у продажи билетов: спасибо ей! Наступило представление, театр полон, музыка загудела что-то старое слушать нечего - осмотримся. Спектакль в Малом театре. Большой переламывают? Следовательно, лож вполовину менее и публики также. По общему закону и порядку, места эти достаются лучшей публике, что и быть должно; а кто привык к Москве, тому стоит оглянуться в театре, чтобы видеть, какая публика посетила спектакль. На первом представлении \"Ревизора\" была в ложах бельэтажа и бенуара так называемая лучшая публика, высший круг; кресла, за исключением задних рядов, были заняты тем же обществом. Не раз уже было замечаемо, что в Москве каждый спектакль имеет свою публику. Взгляните на спектакль воскресный или праздничный: дают трагедию или \"Филатку\" (водевиль Н. Г. Григорьева. - Б. С.), играют Мочалов, Живокини; кресла и бельэтажи пусты, но верхние слои театра утыканы головами зрителей, и вы видите между лесу бород страусовые перья на желтых шляпках, раек полон чепчиками гризеток, обведенных темною рамою молодежи всякого рода. Посмотрите на тот же театр в будни, когда дают, например, \"Невесту\" (оперу французского композитора Обера. - Б. С.), \"Роберта\" (оперу \"Роберт-Дьявол\" немецкого композитора Мейербера. - Б. С.); посетители наоборот: низ, дорогие места полны, дешевые, верхние - пусты. И в этом разделении состояния и вкусов видна уже та черта, которая делит общество на две половины, не имеющие ничего между собою общего, которых жизнь, занятие, удовольствия разны, чуть ли не противоположны, и, следовательно, то, что может и должно действовать на одних, не возбуждает в других участия, занимательное для круга высшего не встречает сочувствия в среднем. Итак, публика, посетившая первое представление \"Ревизора\", была публика высшего тона, богатая, чиновная, выросшая в будуарах, для которых посещение спектакля есть одна из житейских обязанностей, не радость, не наслаждение. Эта публика стоит на той счастливой высоте жизни общественной, на которой исчезает мелочное понятие народности, где нет страстей, чувств, особенностей мысли, где все сливается и исчезает в непреложном, ужасающем простолюдина исполнении приличий. Эта публика не обнаруживает ни печали, ни радости, ни нужды, ни довольства не потому, чтобы их вовсе не испытывала, а потому, что это неприлично, что это вульгарно. Блестящий наряд и мертвенная, холодная физиономия, разговор из общих фраз или тонких намеков на отношения личные - вот отличительная черта общества, которое низошло до посещения \"Ревизора\", этой русской, всероссийской пиесы, возникшей не из подражания, но из собственного, быть может горького, чувства автора. Ошибаются те, которые думают, что эта комедия смешна, и только. Да, она смешна, так сказать, снаружи, но внутри это горе-гореваньице лыком подпоясано, мочалами испугано. И та публика, которая была в \"Ревизоре\", могла ли, должна ли была видеть эту подкладку, эту внутреннюю сторону комедии? Ей ли, знающей лица, составляющие пиесу: городничего, бедного чиновника министерства, которому нечего есть, уездного судьи и т. п., ей ли, знающей эти лица только из рассказов своего управляющего, видевших их только разве в передней, объятых благоговейным трепетом, - ей ли, говорим, принять участие в этих лицах, которые для нас, простолюдинов, составляют власть, возбуждают страх и уважение? Мы сбираемся идти к судье или городничему, думаем, как говорить и что сказать ему, а публика, о которой говорим теперь, кличет судью, зовет городничего и велит им повременить, подождать или разве из особенной милости посидеть в зале. Различие необъятное: смотреть на предмет сверху или снизу - не заботиться об нем, если вовсе не презирать, и уважать, если не бояться! Что значит для богатого вельможи будничная, мелочная жизнь этих чиновников? И как много значит она, какое влияние имеет на класс, от них зависящий? С этой-то точки глядя на собравшуюся публику, пробираясь на местечко между действительными и статскими советниками, извиняясь перед джентльменами, обладающими несколькими тысячами душ, мы невольно думали: вряд ли \"Ревизор\" им понравится, вряд ли они поверят ему, вряд ли почувствуют наслаждение видеть в натуре эти лица, так для нас страшные, которые вредны не потому, что сами дурно свое дело делают, а потому, что лишают надежды видеть на местах своих достойных исполнителей распоряжений, направленных к благу общему. Так и случилось. \"Ревизор\" не занял, не тронул, только рассмешил слегка бывшую в театре публику, а не порадовал ее. Уже в антракте был слышен полуфранцузский шопот негодования, жалобы, презрения: \"Mauvais genres!\" (дурной стиль, фр.) - страшный приговор высшего общества, которым клеймит оно самый талант, если он имеет счастье ему не нравиться. Пиеса сыграна, и, осыпаемая местами аплодисманом, она не возбудила ни слова, ни звука по опущении занавеса. Так должно было быть, так и случилось! Ни один актер не был вызван, и мы слышали, выходя из театра, как иные в изумлении спрашивали: что же это значит? Эти иные забыли различие публики или не знают, что даже в удовольствиях уже прошла та неизгладимая черта, которая делит общество, достигнувшее известного развития, на две параллельные, никогда не сходящиеся полосы. Смешно другим покажется, что мы увидали это в представлении \"Ревизора\"; а тут-то, где менее всего требований, где, казалось бы, все одинаково могут одобрять или нет спектакль, тут-то, в этих, по-видимому, безделицах, и обнаруживается то, что каждая сторона скрывает так тщательно: высшая - из благоразумия, низшая - боясь показаться необразованною, не смея сказать, что ей не нравится то, что любят люди знатные. Недоразумение, и только, как и всякая странность общественная!... Первую роль занимал г. Щепкин, и выполнил ее по средствам своим хорошо. Он не усиливал, не пародировал нигде, но все-таки, он, представляя городничего, не был им, не превратился в него, а этого должно от него требовать, потому что он один из тех людей, которые действуют с знанием. Вообще лучшие сцены его были: распоряжение к принятию ревизора, сцена с купцами и мечтания с женою. При уме и сметливости городничего, который должен же был понять, что молодой человек не может уж быть опасен, кажется, он бы мог менее быть принужден, чем был г. Щепкин пред Хлестаковым; он не должен был бояться его слишком впоследствии, а только соблюдать глубокое приличие, и только... Скажем все однако сердечное спасибо г. Щепкину за выполнение своей роли. Если он не создал, то по крайней мере показал нам городничего; сверх того, при ее выполнении, он оставил многие привычки свои, и потому-то не был похож на себя, как говорили иные ценители театра, не понявшие, что на сцене должно видеть Городничего, а не Богатонова (героя комедий М. Н. Загоскина \"Г. Богатонов, или Провинциал в столице\" (1817) и \"Богатонов в деревне, или Сюрприз самому себе\" (1822). - Б. С.). При всем том мы должны упрекнуть г. Щепкина, а вместе с ним и всех артистов без исключения за эту болтовню, скороговорку, вовсе не согласную с духом пьесы, и если кто-либо будет утверждать противное, беремся указать ему неоспоримые признаки, что весь ход пьесы, для того, чтобы вполне выразить характер провинциальности, должен быть тих, медлен, осмотрительно важен. Поверьте, нигде и никогда в уездном городе нет такой быстроты в действиях, мыслях, словах, поступках: там никто не торопится жить, потому что жизнь там бесцветна, тянется однообразно: кто же станет торопиться жить? Медленность, эта напрасная трата времени, есть там наслаждение, потому что этого времени слишком много для провинциальной жизни. Право, на недельное событие и происшествие иного города довольно бы получасу петербургского; как там всё сжато в времени, так тут всё растягивается, чтобы заместить пустоту его хоть пустяками. И вот где причина повсеместности и необходимости Бобчинских и Добчинских... Но это дело стороннее. Если не поверят нам на слово, пусть требуют доказательств: мы дадим их. Мы твердо уверены, что основным характером исполнения комедий Гоголя должны быть медленность и вялость всех лиц, которые хотя и оживились чрезвычайным происшествием, но не могли же в два-три часа утратить привычек целой жизни; самая суетливость их должна быть тиха, мерна, ленива, как все мысли, которые не вяжутся в их головах, не потому, чтобы они были вовсе глупы, а потому, что отвыкли мыслить, обленились, завязли в колее своей, опустились нравственно. И этого-то именно ни один актер, кроме г. Потанчикова (исполнитель роли почтмейстера. - Б. С.) не выдерживал; почему игра его отделилась от всех, но, не имея себе соответствия в прочих, казалась не столь прекрасною, какова была в самом деле.. Г. Потанчиков был отменно прост, естествен, даже не позволил себе пародировать костюма, что сделали гг. Степанов, Баранов (исполнявшие роли Судьи и Земляники. - Б. С.) и другие. Заметим здесь г. Степанову один раз навсегда, что передразнивание недостойно таланта; надобно создавать роли, а не копировать с кого бы то ни было. Больше не будем говорить ни о ком, кроме гг. Орлова и Ленского (И. В. Орлов играл Осипа, а Д. Т. Ленский - Хлестакова. - Б. С.); остальные ниже замечаний. Г. Орлов хорошо взялся за роль вовсе не его, и выполнил ее только удачно. Он умно воспользовался всеми своими средствами и был хорош, а старание его ручается, что будет еще лучше. Но г. Ленский? - Ссылаемся на самого его: он верно согласится с нами. Он верно согласится, что доселе еще не попал на свою роль, и, несмотря на то, что менял игру, каждое представление было неудачно. Особливо в сцене хвастовства он очень вял, и, что всего страннее, позволяет себе переменять слова роли. Ужли думает он поправлять Гоголя? Вообще представление \"Ревизора\" наводит нас на мысль новую. Нам бы надобно два театра, потому что публика делится на два разряда огромные. Но пока этого нет, будем ходить наслаждаться туда же, куда другие ездят отдохнуть и вздремнуть после обеда; к счастию, они спят так сладко, что и не вздрагивают при самых шумных взрывах истинно любящей искусство публики\". Реакцию публики на Р. Гоголь позднее запечатлел в \"Театральном разъезде после представления новой комедии\".

13/25 января 1837 г. Гоголь из Парижа писал Н. Я. Прокоповичу: \"Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про \"Ревизора\"? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что \"Ревизора\" играют каждую неделю, театр полон и проч. ... и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на \"Ревизора\" - плевать, а во-вторых... к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты! Стыдно тебе! ты предполагал во мне столько мелочного честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко меня знавшему тщеславием, то его уже нет. Пространства, которые разделяют меня с тобою, поглотили всё то, за что поэт слышит упреки во глубине души своей. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры \"Ревизора\", а с ним \"Арабески\", \"Вечера\" и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, не изустно не произносил никто ни слова, - я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки\".

В письме В. А. Жуковскому из Рима 6/18 апреля 1837 г. Гоголь признался, что ему \"памятно до гроба то внимание\", которое император Николай I оказал \"Ревизору\".

19 ноября (1 декабря) 1838 г. Гоголь из Рима писал М. П. Погодину о работе над новой редакцией Р.: \"Ты хочешь по твоей редкой доброте и любви печатать \"Ревизора\". Мне, признаться, хотелось бы немного обождать... Я начал переделывать и поправлять некоторые сцены, которые были написаны довольно небрежно и неосмотрительно. Я хотел бы издать его теперь исправленного и совершенного. Но если ты находишь, что второе издание необходимо нужно и без отлагательства, то располагай по своему усмотрению\".

В. Г. Белинский в статье \"Горе от ума\", опубликованной в 1-м номере \"Отечественных записок\" за 1840 г., отмечал, что в Р. \"поэт выразил идею отрицания жизни, идею призрачности, получившую под его художническим резцом свою объективную действительность... мы видим... пустоту, наполненную деятельностию мелких страстей и мелкого эгоизма... Двери отворяются с шумом, и вбегают Петры Ивановичи Бобчинский и Добчинский. Это городские шуты, уездные сплетники; их все знают как дураков и обходятся с ними или с видом презрения, или с видом покровительства. Они бессознательно это чувствуют и потому изо всей мочи перед всеми подличают и, чтобы только их терпели, как собак и кошек в комнате, всем подслуживаются новостями и сплетнями, составляющими субъективную, объективную и абсолютную жизнь уездных городков. Вообще с ними обращаются без чинов, как с собаками и кошками: надоедят - выгоняют. Их дни проходят в шатанье и собирании новостей и сплетней. Обогатясь подобной находкой, они вдруг вырастают сознанием собственной важности и уже бегут к знакомым смело, в уверенности хорошего приема. \"Чрезвычайное происшествие!\" _ кричит Бобчинский. \"Неожиданное известие!\" _ восклицает Добчинский, вбегая в комнату городничего, где все настроены на один лад, а особливо сам городничий весь сосредоточен на idee fixe... Такой наблюдательный, что даже в тарелки заглядывал! Боже мой, да если бы в эту минуту бедному городничему сказали о наблюдательности его кучера, он принял бы его за ревизора, отличительным признаком которого в его испуганном воображении непременно должна быть наблюдательность... Видите ли, с каким искусством поэт умел завязать эту драматическую интригу в душе человека, с какою поразительною очевидностию умел он представить необходимость ошибки городничего?.. В \"Ревизоре\" нет сцен лучших, потому что нет худших, но все превосходны, как необходимые части, художественно образующие собою единое целое, округленное внутренним содержанием, а не внешнюю формою и потому представляющие собою особый и замкнутый в самом себе мир\".

21 ноября (3 декабря) 1842 г. Гоголь из Рима писал М. С. Щепкину: \"Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке \"Ревизора\"! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволенья вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да, если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе \"Ревизора\" и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет \"Ревизор\" в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант - да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, и вы вспомните мое слово, что на возобновленного \"Ревизора\" гораздо будут ездить, чем на прежнего\".

12/24 октября 1846 г. Гоголь из Страсбурга писал С.П. Шевыреву о новом издании Р.: \"Ревизор\" должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавие должно быть такое: \"Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных\". Играться и выйти \"Ревизор\" должен не прежде появленья книги \"Выбранные места\": иначе всё не будет понятно вполне\". Об этом же издании он сообщал 21 октября (2 ноября) 1846 г. из Ниццы графине А. М. Виельгорской: \"В Петербурге и в Москве будет играться \"Ревизор\" в новом виде, с присовокупленьем его окончанья или заключенья, в бенефис двух первых наших комических актеров. Ко дню представления будет отпечатана пиеса отдельною книгою с присоединением доселе никому не известного ее окончания. Продаваться она будет в пользу бедных и может распродаться в большом количестве, стало быть, принести значительную сумму\". В тот же день Гоголь писал П. А. Плетневу: \"В Петербург приедет Щепкин хлопотать о постановке \"Ревизора\"... Прими Щепкина как можно получше... А \"Ревизора\"... поднеси... на процензурованье... присоединивши к тому и \"Развязку Ревизора\"... \"Ревизор\" должен выйти вдруг разом и в Петербурге, и в Москве, в двух изданиях (на московском выставится четвертое, на петербургском - пятое)... От графини Анны Михайловны Виельгорской ты получишь \"Предуведомленье к Ревизору\", из которого узнаешь, каким бедным собственно принадлежат деньги за \"Ревизора\" и каким образом им должна быть произведена раздача\". К письму А. М. Виельгорской было приложено \"Предуведомленье к Ревизору\", где говорилось: \"Почти все наши русские литераторы жертвовали чем-нибудь от трудов своих в пользу неимущих: одни издавали с этой целью сами книги, другие не отказывались участвовать в изданиях, собираемых из общих трудов, третьи, наконец, составляли нарочно для того публичные чтения; один я отстал от прочих. Желая хотя поздно загладить свой проступок, назначаю в пользу неимущих четвертое и пятое изданья \"Ревизора\", ныне напечатанные в одно и то же время в Москве и в Петербурге, с присовукуплением новой, неизвестной публике пиэсы: \"Развязка Ревизора\". По разным причинам и обстоятельствам пиэса эта не могла быть доселе издана и в первый раз помещается здесь. Деньги, выручаемые за оба эти издания, назначаются в пользу тех неимущих, которые, находясь на самых незаметных и маленьких местах, получают самое небольшое жалованье и этим небольшим жалованьем, едва достаточным на собственное прокормление, должны помогать, а иногда даже и содержать еще беднейших себя родственников своих, словом, в пользу тех, кому досталась горькая доля тянуть двойную тягость жизни. А потому прошу всех моих читателей, которые сделали уже начало доброму делу покупкой этой книги, сделать ему и доброе продолжение. А именно: собирать по возможности и по мере досуга сведения обо всех, наиболее нуждающихся как в Москве, так и в Петербурге, не пренебрегая скучным делом входить самому лично в их трудные обстоятельства и доставлять все таковые сведения тем, на которых возложена задача вспомоществований. Много происходит вокруг нас страданий, нам неизвестных. Часто в одном и том же месте, в одной и той же улице, в одном и том же с нами доме изнывает человек, сокрушенный весь тяжким игом нужды и ею порожденного сурового внутреннего горя, которого вся участь, может быть, зависела от одного нашего пристального на него взгляда, - но взгляда на него мы не обратили; беспечно и беззаботно продолжаем жизнь свою, почти равнодушно слышим о том, что такой-то, живший с нами рядом, погибнул, не подозревая того, что причиной этой погибели было именно то, что мы не дали себе труда пристально взглянуть на него. Ради Самого Христа, умоляю не пренебрегать разговорами с теми, которые молчаливы и неразговорчивы, которые скорбят тихо, претерпевают тихо и умирают тихо, - так что даже редко и по смерти их узнается, что они умерли от невыносимого бремени своего горя. Всех же тех моих читателей, которые, будучи заняты обязанностями и должностями высшими и важнейшими, не имеют через то досуга входить непосредственно в положения бедных, прошу не оставить посильным денежным вспоможеньем, препровождая его к одному из раздавателей таких вспомоществований (в Петербурге Гоголь назначил в этом качестве княгиню О. С. Одоевскую, графиню А. М. Виельгорскую, графиню С. А. Дашкову, А.О. Россети, Ю. Ф. Самарина и В. А. Муханова, а в Москве - A. П. Елагину, Е. А. Свербееву, В. С. Аксакову, А. С. Хомякову, В. А. Панова, Н. Ф. Павлова и П. В. Киреевского. - Б. С.)... Считаю обязанным при этом уведомить, что избраны мною для этого дела те из мною знаемых лично людей, которые, не будучи озабочены излишне собственными хлопотами и обязанностями, лишающими нужного досуга для подобных занятий, влекутся сверх того собственной душевной потребностью помогать другому и которые взялись радостно за это трудное дело, несмотря на то, что оно отнимает от них множество приятных удовольствий светских, которыми неохотно жертвует человек. А потому всяк из дающих может быть уверен, что помощь, ими произведенная, будет произведена с рассмотрением: не бросится из нее и копейка напрасно. Не помогут они по тех пор человеку, пока не узнают его близко, не взвесят всех обстоятельств, его окружающих, и не получат таким образом вразумленья полного, каким советом и напутствием сопроводить поданную ему помощь. В тех же случаях, где страждущий сам виной тяжелой участи своей и в дело его бедствия замешалось дело его собственной совести, помощь произведут они не иначе, как через руки опытных священников и вообще таких духовников, которые не в первый раз имели дело с душой и совестью человека. Хорошо, если бы всяк из тех, которые будут собирать сведения о бедных, взял на себя труд изъясняться об этом с раздавателями сумм лично, а не посредством переписки: в разговорах объясняются легко все те недоразумения, которые всегда остаются в письмах. Всяк может усмотреть сам уже по роду самого дела, к кому из означенных лиц ему будет приличней, ловче и лучше обратиться, принимая в соображение и то, в каком деле особенно нужно сострадательное участие женщины, а в каком твердое, братски подкрепляющее слово мужа\". Мздоимцам, осмеянным в Р., Гоголь противопоставлял нарождающийся российский \"средний класс\" бедных, но честных чиновников, истово и бескорыстно исполняющими свой служебный долг. Выразителем надежд и чаяний именно этого социального слоя выступал писатель. Таким людям он и собирался помочь новым изданием Р. Однако осуществить свое благородное намерение писателю не удалось. Уже 8/20 января 1847 г. Гоголь сообщил С. Т. Аксакову, что и издание, и представление Р. им отложены. Это было связано с переделкой заключения пьесы. Но ее издание в таком составе, вместе с \"Развязкой Ревизора\", так и не осуществилось, поскольку \"Развязка Ревизора\" не была разрешена к постановке театральной цензурой и вызвала возражение актеров, которым предстояло ее играть. М. С. Щепкин писал 22 мая 1847 г. Гоголю: \"...До сих пор я изучал всех героев \"Ревизора\" как живых людей... Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти... это люди, настоящие живые люди, между которыми я взрос и почти состарился... Вы из целого мира собрали несколько лиц в одно сборное место, в одну группу, с этими людьми я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня\". Около 10 июля н. ст. 1847 г. Гоголь ответил М. С. Щепкину: \"Письмо ваше, добрейший Михаил Семенович, так убедительно и красноречиво, что если бы я и точно хотел отнять у вас городничего, Бобчинского и прочих героев, с которыми, вы говорите, сжились как с родными по крови, то и тогда бы возвратил вам вновь их всех, может быть, даже и с наддачей лишнего друга. Но дело в том, что вы, кажется, не так поняли последнее письмо мое. Прочитать \"Ревизора\" я именно хотел затем, чтобы Бобчинский сделался еще больше Бобчинским, Хлестаков Хлестаковым, и словом - всяк тем, чем ему следует быть. Переделку же я разумел только в отношении к пиесе, заключающей \"Ревизора\". Понимаете ли это? В этой пиесе я так неловко управился, что зритель непременно должен вывести заключение, что я из \"Ревизора\" хочу сделать аллегорию. У меня не то в виду. \"Ревизор\" \"Ревизором\", а примененье к самому себе есть непременная вещь, которую должен сделать всяк зритель изо всего, даже и не из \"Ревизора\", но которое приличней ему сделать по поводу \"Ревизора\". Вот что следовало было доказать по поводу слов: \"разве у меня рожа крива?\" Теперь осталось всё при своем. И овцы целы, и волки сыты. Аллегория аллегорией, а \"Ревизор\" - \"Ревизором\". Странно, однако ж, что свиданье наше не удалось. Раз в жизни пришла мне охота прочесть как следует \"Ревизора\", чувствовал, что прочел бы действительно хорошо, _ и не удалось. Видно, Бог не велит мне заниматься театром. Одно замечанье относительно городничего примите к сведению. Начало первого акта несколько у вас холодно. Не позабудьте также: у городничего есть некоторое ироническое выражение в минуты самой досады, как, например, в словах: \"Так уж, видно, нужно. До сих пор подбирались к другим городам; теперь пришла очередь и к нашему\". Во втором акте, в разговоре с Хлестаковым, следует гораздо больше игры в лице. Тут есть совершенно различные выраженья сарказма. Впрочем, это ощутительней по последнему изданию, напечатанному в \"Собрании сочинений\".

10 января 1848 г. Гоголь писал В. А. Жуковскому о генезисе Р.: \"Мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать кого-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целиком сословия и классы общества, что я наконец задумался. \"Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по-пустому\". Я решился собрать все дурное, какое только я знал, и за одним разом над всем посмеяться - вот все происхождение \"Ревизора\"! Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что, впрочем, не удалось; в комедии стали видеть желание осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять только самоуправное отступление некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка (т. е., Гоголь следовал принципу: законы святы, только исполнители - лихие супостаты. - Б. С.). Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли. Мне хотелось убежать от всего. Душа требовала уединения и обдуманья строжайшего своего дела\".

Как обратил внимание Д. С. Мережковский, точнее всего идею Р. Гоголь выразил в письме к неизвестному, зашифрованному инициалами N. F., (возможно, это - лейб-медик Николай Федорович Арендт (1785-1859)) от 6 декабря 1849 г.: \"Я совершенно убедился в том, что сплетня плетется чертом, а не человеком. Человек от праздности и сглупа брякнет слово без смысла, которого бы и не хотел сказать (не так ли именно Бобчинский и Добчинский брякнул слово \"ревизор\"? - комментарий Мережковского). Это слово пойдет гулять; по поводу его другой отпустит в праздности другое; и мало-помалу сплетется сама собою история, без ведома всех. Настоящего автора ее безумно и отыскивать, потому что его не отыщешь... Не обвиняйте никого... Помните, что все на свете обман, все кажется нам не тем, чем оно есть на самом деле... Трудно, трудно жить нам, забывающим всякую минуту, что будет наши действия ревизовать Тот, Кого ничем не подкупишь\". Черт попутал Бобчинского и Добчинского разнести слух о Хлестакове - ревизоре, черт дернул городничего и прочих чиновников им поверить, черт побуждает \"отцов города\" брать взятки и воровать, но держать ответ в финале приходится перед Богом самым грозным ревизором.

Некоторые эпизоды Р. возникли уже во время репетиций. Так, один из не появляющихся на сцене, а только упоминаемых квартальных первоначально носил \"говорящую фамилию\" Кнут, но эта фамилия была заменена на Прохоров. Как это произошло, вспоминал актер А. А. Алексеев: \"В сороковых годах служил в Александринском театре небольшой актер О. О. Прохоров, невоздержанный любитель рюмочек. Он упоминается Гоголем в \"Ревизоре\", когда городничий спрашивает квартального: \" - Где Прохоров? - Прохоров в частном доме, да только к делу не может быть употреблен. - Как так? - Да так: привезли его поутру мертвецки. Вот уже два ушата воды вылили, до сих пор не протрезвился\". Эта сцена вписана была Гоголем на одной из репетиций, когда на оклик городничего, которого изображал И. И. Сосницкий, вбежал какой-то выходной актер и стал читать роль квартального, а так как на предыдущих репетициях эту роль репетировал Прохоров, то Сосницкий спросил от себя: \"А Прохоров где?\" - \"Опять запьянствовал...\" Гоголю так понравился этот частный разговор, что он тут же вставил его в свою комедию...\" Тут мемуарист лишь немного ошибся: в действительности, согласно сохранившемуся распределению ролей в постановке Александринского театра, Осип Осипович Прохоров (Дальмаз) должен был играть Бобчинского, но, очевидно, из-за пьянства был в последний момент заменен актером Поповым.

В последней редакции Р. Гоголь подробно прописал заключительную немую сцену. Первоначально ее ремарка была очень короткой: \"Все издают звук изумления и остаются с открытыми ртами и вытянутыми лицами. Немая сцена\". В окончательном же тексте комедии читаем: \"Произнесенные слова поражают как громом всех. Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении. Немая сцена. Городничий посередине в виде столба, с распростертыми руками и закинутою назад головою (подобно превратившейся в соляной столб жене библейского Лота, посмевшего обернуться на испепеленные Божьим огнем Содом и Гоморру. - Б. С.). По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к другой с самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего. По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья с растопыренными руками, присевший почти до земли и сделавший движение губами, как бы хотел посвистать или произнесть: \"Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!\" За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего; за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами. Прочие гости остаются просто столбами. Почти полторы минуты окаменевшая группа сохраняет такое положение\". Главный грешник здесь - Городничий, превративший вверенный ему город в новый Содом. Потому-то он более других боится Высшего Ревизора. Остальные, у кого грешки мелки, скорее удивлены, чем потрясены, и даже ехидничают по отношению к Городничему и его семейству. Они еще не задумались всерьез о том, что придется предстать перед главным и последним ревизором. А сравнение испытанного персонажами потрясения с ударом грома подчеркивает, что не столько земная, сколько Божья кара грозит персонажам. Мысль Гоголя заключалась в том, что зрители должны смеяться не только над Городничим и другими чиновниками, но и над самими собой, над собственными пороками и недостатками. В \"Развязке Ревизора\" он разъяснял это от лица Петра Петровича, \"человека большого света\": \"...Вероятно, не одному из сидевших в театре показалось, что автор как бы к нему самому обращает эти слова: \"Над собой смеетесь!\"

А. А. Григорьев в статье \"Гоголь и его последняя книга\" справедливо указал, что \"в \"Ревизоре\" один смех только выступает честным и карающим лицом, слышен из-за хвастовства Хлестакова, из-за богохульных речей городничего\". 13 декабря 1868 г. А. К. Толстой писал своему другу журналисту Б. М. Маркевичу: \"Но если один монарх - дурен, а другой - слаб, разве из этого следует, что монархи не нужны? Если бы было так, из \"Ревизора\" следовало бы, что не нужны городничие...\"

Хорошей иллюстрацией к порокам, бичуемым в Р., служит рассказ генерал-адъютанта И. С. Фролова, цитируемый в \"Воспоминаниях\" Н. П. Боголюбова. Император Николай I однажды приказал выяснить, кто из губернаторов не берет взяток даже с откупщиков (это был практически узаконенный вид взяточничества). Таковых из полусотни губернаторов оказалось только двое: киевский губернатор миллионер И. И. Фундуклей и ковенский губернатор генерал-майор А. А. Радищев, сын автора \"Путешествия из Петербурга в Москву\", прежде служивший в Отдельном корпусе жандармов. По этому поводу император заметил: \"Что не берет взяток Фундуклей - это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев, значит, он чересчур уж честен\". Гоголь же надеялся, что благодаря Р. число честных людей среди чиновников хоть немного, но увеличится.

А. Ф. Лосев в книге \"Диалектика мифа\" (1929) использует образы Р. для иллюстрации мысли о наличии в человеческой душе сразу нескольких внутренних голосов: \"...Оспаривали многие, когда я говорил о существовании определенной высоты в звуках и голосах, раздающихся в душе. Прежде всего об этих самых голосах. - Напрасно думают, что тут только иносказание. Когда я испытываю колебание и какие-то две мысли борются во мне, - вовсе не во мне тут дело. Мое дело сводится тут только к самому выбору. Но я никогда не поверю, чтобы борющиеся голоса во мне были тоже мною же. Это, несомненно, какие-то особые существа, самостоятельные и независимые от меня, которые по своей собственной воле вселились в меня и подняли в душе моей спор и шум. В гоголевском \"Ревизоре\" почтмейстер, распечатавши письмо Хлестакова, так описывает свое состояние: \"Сам не знаю. Неестественная сила погубила. Призвал было уже курьера с тем, чтобы отправить его с эштафетой, но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу, слышу, что не могу! Тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу : \"Эй, не распечатывай! Пропадешь как курица\"; а в другом словно бес какой шепчет: \"Распечатай, распечатай, распечатай!\" И как придавил сургуч, - по жилам огонь, а распечатал - мороз, ей-Богу, мороз. И руки дрожат, и все помутилось\". Конечно, самому почтмейстеру принадлежит только выбор между двумя советниками и последующие ощущения, но сами эти два советника - отнюдь не он сам, а несомненно, другие существа. Почтмейстер сравнивает одного из них с бесом. Я лично думаю, что если это бес, то какой-нибудь из мелких, так, из шутников каких-нибудь. Не обязательно ведь, чтобы бес был крупен и важен. Есть и такие, которые просто смешат и балуются, щекочут, дурачатся; они почти безвредны\". Пожалуй, в Р. к мелким бесам, введшим опытного Городничего в обман, следует причислить Хлестакова. И точно так же, как почтмейстеру в Р., в \"Вие\" философу Хоме Бруту нашептывают два голоса, нечистая сила и Бог: \"Не гляди!\" - шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.

- Вот он! - закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулось на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха\".

РЕПНИНА Варвара Николаевна (1809-1891), княжна. Р. познакомилась с Гоголем в 1836 г. в Бадене и до самой своей смерти оставалась его горячей поклонницей. Р. так рассказывала В. И. Шенроку о своем знакомстве с Гоголем: \"Мы скоро с ним сошлись, он был очень оживлен, любезен и постоянно смешил нас\".

По ее словам, Гоголь \"ежедневно заходил к ним, сделался совершенно своим человеком и любил беседовать с бывшей своей ученицей, Марьей Петровной Балабиной, и с ее матерью, Варварой Осиповной. Княжна Репнина, заметив пристрастие Гоголя к десерту и лакомствам, старалась ему угодить и, желая доставить ему удовольствие, собственноручно приготовляла для него компот, который чрезвычайно нравился Гоголю; такой компот он обыкновенно называл \"главнокомандующим всех компотов\". В это время Гоголь неподражаемо-превосходно читал М. П. Балабиной \"Ревизора\" и \"Записки сумасшедшего\" и своим чтением приводил всех в восторг; а когда он дошел однажды до того места, в котором Поприщин жалуется матери на производимые над ним истязания, В. О. Балабина не могла выдержать и зарыдала\". Р. оставила подробные воспоминания \"О Гоголе\", опубликованные в \"Русском архиве\" в 1890 г. Она писала: \"Гоголь рассказывал, что в нежинском лицее был у них профессор греческого языка, грек (П. Н. Иеропес. - Б. С.). Он читал студентам Гомера, которого никто из них не понимал. Прочитав несколько строк, он подносил два пальца ко рту, щелкал и, отводя пальцы, говорил: \"чудесно!\" - с сильным греческим выговором. Потом, прочитав о каком-то сражении, он перевел греческий текст словами: \"и они положили животики свои на ножики\", и весь класс разразился громким смехом. Тогда профессор сказал: \"По-русски это смешно, а по-гречески очень жалко\". Возможно, этот эпизод со сражением из \"Илиады\" трансформировался в рассказ Городничего об \"учителе по исторической части\" в \"Ревизоре\": \"Он ученая голова - это видно, и сведений нахватал тьму, но только объясняет с таким жаром, что не помнит себя... как добрался до Александра Македонского, то я не могу вам сказать, что с ним сделалось. Я думал, что пожар, ей-Богу! Сбежал с кафедры и что силы есть хвать стулом об пол. Оно, конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать? от этого убыток казне\". Р. вспоминала новую встречу с Гоголем в Риме в 1837 г.: \"Мой отец часто разговаривал с Гоголем, но они не сходились и почти всегда спорили. Отцу сильно не нравился сатирический склад ума Гоголя, и он был при том недоволен его произведениями, особенно \"Миргородом\". Напротив, В. О. Балабина очень любила Гоголя. Нас нередко навещал аббат Ланчи. Помню, как однажды вечером Гоголь у нас, не переставая, говорил по-русски (он был тогда, что называется, в ударе), так что аббат, не понимая нашего языка, не мог во весь вечер проронить ни слова. Варвара Осиповна осталась недовольна Гоголем и бранила его за недогадливость и неучтивость\". О жизни Гоголя в Италии Р. сообщила ряд интересных подробностей, связанных с работой над \"Мертвыми душами\": \"В Кастелламаре у нас было две дачи, потому что нас было большое общество. Когда брат мой с семейством уехал, Гоголь оставался на его даче, где находилась одна из наших горничных, очень больная, для которой мать моя наняла сиделку; она же служила у Гоголя. Обедал он на нашей даче; обе принадлежали одному хозяину и разделялись дорогою. Гоголь часто сидел в моей комнате. Туда приходил также молодой архитектор Д. Е. Ефимов, с которым Гоголь постоянно спорил. Гоголь тогда страдал желудком, и мы постоянно слышали, как он описывал свои недуги; мы жили в его желудке. Но когда он получил письмо от своего друга А. С. Данилевского о том, что он в Париже болен, без денег, и не может поэтому вернуться в Россию, то Гоголь бросил все свое лечение, занял у моего зятя Кривцова и у меня денег (которые он нам возвратил, приехавши из Франции) и поспешил выручить из беды Данилевского (это произошло в августе - сентябре1838 г. - Б. С.). В Кастелламаре он читал нам первые две главы второго тома \"Мертвых душ\" и тогда, или позже немного, говорил, что первый том - грязный двор, ведущий к изящному строению\". В июле 1838 г. больной Гоголь писал Р. из Кастелламаре: \"Осужденный докторами на лежание в постели почти весь сегодняшний день, я совершенно не могу взяться за ум, как нужно себя вести в этом для меня конфузном и совершенно новом состоянии, и потому прибегаю к вам за советом. Вам совершенно знакомо это состояние. Сделайте милость, научите, нужно ли почти ничего не делать или совершенно ничего не делать. За этим единственно и отправляется сия посланница, летящая быстрее ветра посредством своих крепких, хотя несколько грязных, ног. Если вы находите, что хорошо следовать первому из этих правил, то очень обяжете меня, когда одолжите который-нибудь из волюмов Гофмана. Кажется, что в теперешнее время мне будут в пору фантастические сказки. Прошу великодушного извинения за эту тревогу, которую наносит вам, княжна, моя докучная натура, уверенная слишком в вашей доброте... Позвольте узнать, будет ли куда-нибудь услан ваш управляющий ослиными делами signor Dominico. Я хотел бы послать его в Ливену на квартиру за моим несчастным паспортом, о котором я совершенно не имею никаких слухов\". Р. засвидетельствовала, как у Гоголя в одно и то же время соседствовали печаль и веселость, глубокое христианское чувство и вполне светские веселые рассказы: \"Однажды, после смерти молодого графа Виельгорского, на вилле Фальконьери, где мы жили, я застала Гоголя в моей комнате с книгою в руках и спросила его, что это за книга; он мне ее передал. Это была Библия; не первом листе, дрожащей рукой покойного Виельгорского, написано было: \"другу моему Николаю. Вилла Волконская\". Гоголь сказал мне: - \"Эта книга вдвое мне святее\". В Риме Гоголь часто к нам ходил и был очень забавен; от его рассказов я хохотала во все горло\". Следующая встреча Р. с Гоголем произошла после его возвращения из путешествия на Восток, весной 1848 г., когда писатель находился в Одессе в карантине в связи с эпидемией холеры. Она вспоминала: \"Кажется, по возвращении из Иерусалима Гоголь вдруг приехал к нам в Яготино, куда мы с моей матерью приезжали на время из Одессы. Лицо его носило отпечаток перемены, которая воспоследовала в душе его. Прежде ему ясны были люди; но он был закрыт для них, и одна ирония показывалась наружу. Она колола их острым его носом, жгла его выразительными глазами; его боялись. Теперь он сделался ясным для других; он добр, он мягок, он братски сочувствует людям, он так доступен, он снисходителен, он дышит христианством. - Гуляя со мной по саду, Гоголь восхищался деревьями и сравнивал их с мизерной растительностью Одессы. Я понимала, что ивы, клены, липы и пирамидальные тополи его восхищали\". Следующий раз Гоголь побывал в Одессе осенью и зимой 1850 г. Во время этой поездки он часто виделся с Репниными. Р. свидетельствует: \"В Одессе, где Гоголь прожил довольно времени, он почти ежедневно бывал у моего брата (князя В. Н. Репнина. - Б. С.), который отвел ему особенную комнату с высокой конторкой, чтобы ему можно было писать стоя; а жил он не знаю где. У моего брата жили молодые люди малороссияне, занимавшиеся воспитанием его младших сыновей. Жена моего брата была хорошая музыкантша; Гоголь просил ее аккомпанировать хору всей этой молодежи на фортепиано, и они под руководством Гоголя пели украинские песни. К матери моей (мы жили в другом доме) он приходил довольно часто, был к ней очень почтителен, всегда целовал ей руку. Он рекомендовал ей проповеди какого-то епископа Иакова и однажды, застав Глафиру Ивановну, которая читала вслух матери моей \"Мертвые души\", он сказал: \"Какую чертовщину вы читаете, да еще в Великий Пост!\" У матери моей была домовая церковь. Гоголь приходил к обедне, становился в угол за печкой и молился, \"как мужичок\", по выражению одного молодого слуги, т. е. клал земные поклоны и стоял благоговейно\". Некая Екатерина Александровна, приживалка в доме Репниных, записала в те дни в дневнике: \"Гоголь приехал в Одессу в 1850 г. октября 24. Обедал. Очень красноречиво рассказывал o Константинополе, - как массы зелени, перемешанные с строениями, возвышаются на горе. Четыре дерева платановых необыкновенной толщины. Что могло их спасти? Не религиозная ли какая мысль? На Востоке оливковые деревья так почитаются, что во время войны всё истребляется, а их оставляют\".

\"РИМ\", повесть. Впервые опубликована: \"Москвитянин\", 1842, № 3, с подзаголовком: \"Отрывок\". Замысел повести восходит к задуманному и начатому весной 1838 г. роману \"Аннунциата\". В начале февраля 1840 г. Гоголь читал главы \"Аннунциаты\" в доме Аксаковых. В 1841 г. во 2-м номере \"Москвитянина\" М. П. Погодин обещал публикацию повести Гоголя \"Мадонна делла фиори\" очевидно, так теперь стал называться роман \"Аннунциата\". Однако обещанная публикация не состоялась.

Гоголь завершил работу над повестью, получившей окончательное название \"Рим\", только в феврале 1842 г. Он читал Р. в доме Аксаковых (дважды) и на литературном вечере у московского генерал-губернатора князя Д. В. Голицына (1771-1844). Гоголь мыслил Р. как начало большого романа из итальянской жизни, но продолжения так и не последовало. С. Т. Аксаков запечатлел в мемуарах чтение Р. Гоголем у Д. В, Голицына в начале февраля 1842 г.: \"Несмотря на высокие достоинства этой пиесы, слишком длинной для чтения на рауте у какого бы то ни было генерал-губернатора, чтение почти усыпило половину зрителей; но когда к концу пиесы дело дошло до комических разговоров итальянских женщин между собою и с своими мужьями, все общество точно проснулось и пришло в неописанный восторг, который и остался надолго в благодарной памяти слушателей\".

М. С. Щепкин вспоминал: \"Когда Гоголь напечатал свой \"Рим\" в \"Москвитянине\", то, по условию, выговорил себе у Погодина двадцать оттисков (по другим данным - пятнадцать. - Б. С.), но тот, по обыкновению своему, не оставил, сваливая вину на типографию. Однако Гоголь непременно хотел иметь их, обещав наперед знакомым по оттиску. И потому, настаивая на своем, сказал, разгорячась мало-помалу: \"А если вы договора не держите, так прикажите вырвать из своего журнала это число оттисков\". \"Но как же, заметил издатель, - ведь тогда я испорчу двадцать экземпляров\". - \"А мне какое дело до этого?.. Впрочем, хорошо: я согласен вам за них заплатить, прибавил Гоголь, подумав немного, - только чтоб непременно было мне двадцать экземпляров моей статьи, слышите? Двадцать экземпляров!\" Тут я увел его в комнату наверх, где сказал ему: \"Зачем вам бросать эти деньги так на ветер. Да за двадцать целковых вам наберут вновь вашу статью\". - \"В самом деле? - спросил он с живостью. - Ах, вы не знаете, что значит иметь дело с кулаком!\" - \"Так зачем же вы связываетесь с ним?\" - подхватил я. \"Затем, что я задолжал ему шесть тысяч рублей ассигнациями: вот он и жмет. Терпеть не могу печататься в журналах, - нет, вырвал-таки у меня эту статью! И что же, как же ее напечатал? Не дал даже выправить хоть в корректуре. Почему уж это так, он один это знает\". Ну, подумал я, потому это так, что иначе он не сумеет: это его природа делать всё, как говорится, тяп да ляп\".

Критически расценил Р. В. Г. Белинский. В статье \"Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя \"Мертвые души\"\" он утверждал, что, хотя в Р. \"есть удивительно яркие и верные картины действительности\", но достойны осуждения \"косые взгляды на Париж и близорукие взгляды на Рим, и - что всего непостижимее в Гоголе - есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностию язык Марлинского\" Гоголю не понравилось мнение В. Г. Белинского о Р. 20 августа (1 сентября) 1843 г. он писал из Дюссельдорфа С. П. Шевыреву: \"Белинский смешон. А всего лучше замечание его о \"Риме\". Он хочет, чтобы римский князь имел тот же взгляд на Париж и французов, какой имеет Белинский. Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж. Потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он к отжившей. Идея романа вовсе была не дурна. Она состояла в том, чтобы показать значение нации отжившей, и отжившей прекрасно, относительно живущих наций. Хотя по началу, конечно, ничего нельзя заключить, но всё можно видеть, что дело в том, какого рода впечатление производит строящийся вихорь нового общества на того, для которого уже почти не существует современность\".

3/15 марта 1838 г. Гоголь писал из Рима М. П. Балабиной: \"...Как вам самой известно, новизна не свойственна Риму, здесь всё древнее: Рим, папа, церкви, картины. Мне кажется, новизна изобретена теми, кто скучает, но вы же знаете сами, что никто не может соскучиться в Риме, кроме тех, у кого душа холодна, как у жителей Петербурга, особенно у его чиновников, бесчисленных, как песок морской. Здесь всё пребывает в добром здравии: Сан-Пиетро, Монте-Пинчо, Колизей и много других ваших друзей шлют вам привет. Пьяцца Барберини также нижайше вам кланяется. Бедняжка! Она теперь совсем пустынна, лишь покрытые мхом безносые тритоны, как обычно, извергают все время вверх воду, оплакивая привычку прекрасной северной синьоры, которая часто слушала у окна их меланхолический ропот и часто принимала его за шум дождя. Козы и скульптуры прогуливаются, синьора, по улице Феличе, где моя комната (№ 126, верхний этаж)... Колизей очень настроен против вашей милости. Из-за этого я к нему не иду, так как он всегда спрашивает: \"Скажите-ка мне, дорогой человечище (он всегда зовет меня так), что делает сейчас моя дама, синьора Мария? Она поклялась на алтаре любить меня вечно, а между тем молчит и не хочет меня знать, скажите, что же это?\" - и я отвечаю \"не знаю\", а он говорит: \"Скажите, почему она больше меня не любит?\" - и я отвечаю: \"Вы слишком стары, синьор Колизей\". А он, услышав эти слова, хмурит брови, его лоб делается гневным и суровым, а его трещины - эти морщины старости - кажутся мне тогда мрачными и угрожающими, так что я испытываю страх и ухожу испуганный. Пожалуйста, моя светлейшая синьора, не забывайте ваше обещание: пишите! Доставьте нам большое удовольствие. Тени Ромула, Сципиона, Августа, все вам за это будут признательны, а я больше всех\".

П. В. Анненков, близко общавшийся с Гоголем в Риме, так комментирует Р. в своих воспоминаниях: \"Важное значение города Рима в жизни Гоголя еще не вполне исследовано. Памятником и свидетельством его воззрения на папскую столицу времен Григория XVI может служить превосходная его статья \"Рим\", в которой должно удивляться не завязке или характерам (их почти и нет), а чудному противупоставлению двух народностей, французской и итальянской, где Гоголь явился столь же глубоким этнографом, сколько и великим живописцем-поэтом... Под воззрение свое на Рим Гоголь начал подводить в эту эпоху и свои суждения вообще о предметах нравственного свойства, свой образ мыслей и, наконец, жизнь свою. Так, взлелеянный уединением Рима, он весь предался творчеству и перестал читать и заботиться о том, что делается в остальной Европе. Он сам говорил, что в известные эпохи одна хорошая книга достаточна для наполнения всей жизни человека. В Риме он только перечитывал любимые места из Данте, \"Илиады\" Гнедича и стихотворений Пушкина. Это было совершенно вровень, так сказать, с городом, который, под управлением папы Григория XVI, обращен был официально и формально только к прошлому. Добродушный пастырь этот, так ласково улыбавшийся народу при церемониальных поездах и с такой любовью благословлявший его, умел остановить все новые почки европейской образованности и европейских стремлений завязавшиеся в его пастве, и когда умер, они еще поражены были онемением. О том, какими средствами достиг он своей цели, никто из иностранцев не спрашивал: это составляло домашнюю тайну римлян, до которой никому особенного дела не было. Гоголь, вероятно, знал ее: это видно даже по намекам в его статье, где мнение народа о господствующем клерикальном сословии нисколько не скрыто; но она не тревожила его, потому что если не оправдывалaсь, то по крайней мере объяснялась воззрением на Рим. Вот собственные его слова из статьи: \"Самое духовное правительство, этот странный, уцелевший призрак минувших времен, осталось как будто для того, чтобы сохранить народ от постороннего влияния... чтобы до времени, в тишине таилась его гордая народность\". Последующие события доказали, что народ не был сохранен от постороннего влияния (намек на революцию 1848 г. - Б. С.), и подтвердили убедительным образом старую истину, что государство, находящееся в Европе, не может убежать от Европы... Стремление римского населения сделаться причастником общих благ просвещения и развития признается теперь законным почти всеми; но оно жило во многих сердцах и тогда. Гоголь знал это, но встречал явление с некоторой грустью. Помню, раз на мое замечание, \"что, вероятно, в самом Риме есть люди, которые иначе смотрят на него, чем мы с ним\", _ Гоголь отвечал почти со вздохом: \"Ах, да, батюшка, есть, есть такие\". Далее он не продолжал. Видно было, что утрата некоторых старых обычаев, прозреваемая им в будущем и почти неизбежная при новых стремлениях, поражала его неприятным образом. Он был влюблен, смею сказать, в свое воззрение на Рим, да тут же действовал отчасти и малороссийский элемент, всегда охотно обращенный к тому, что носит печать стародавнего или его напоминает. Зато уж и Францию, которую считал родоначальницей легкомысленного презрения к поэзии прошлого, начинал он ненавидеть от всей души. О французском владычестве в Риме, в эпоху первой империи, когда действительно сподвижники Наполеона I, вместе с истреблением суеверия, принялись истреблять и коренные начала народного характера, Николай Васильевич отзывался после с негодованием. Он много говорил дельного и умного о всесветных преобразователях, не умеющих отличить жизненных особенностей, никогда не уступаемых народом, от тех, с которыми он может расстаться, не уничтожая себя как народ, но упускал из вида заслуги всей истории Франции перед общим европейским образованием\".

В Р. Гоголь, в частности, развивал мысль об \"избыточности\" западной цивилизации, переданную в описании жизни главного героя в Париже. Сам Гоголь 25 января н. ст. писал Н. Я. Прокоповичу из столицы Франции: \"К удобствам здешним приглядишься, тем более, что их более, нежели сколько нужно...\"

САМАРИН Юрий Федорович (181

9-1876), известный публицист, историк и литературный критик славянофильского направления. Он познакомился с Гоголем в Москве в 1840 году, а позднее и подружился. С. присутствовал на именинном обеде Гоголя у М. П. Погодина 9 мая 1840 г.

24 декабря н. ст. 1844 г. Гоголь писал из Франкфурта А. О. Смирновой: \"Самых нужных вещей не успеваю сделать, а вы мне еще и Самарина приплетаете. Без вас он верно бы не написал мне письма. В письме ничего, а отвечать и благодарить вследствие какого-то глупого приличия следует... Самарин человек умный. Ему нужны покаместь труд, работа и совершенное отсутствие праздного времени. Он себе пойдет следуемым ему путем, на который натолкнут его его же собственные способности и силы, которые он узнает и испробует сам на труде же и на занятиях. И сим только путем он доберется до тех результатов, которые вы представляете ему вперед... Самарину вы дайте знать вот что, если он точно чего-нибудь ищет от меня и думает, что я могу быть ему чем-нибудь полезным, то ему следует решиться на то, на что светский человек обыкновенно не решится: писать ко мне письма и не ждать на них ответов. В письмах должен быть почти дневник мыслей, чувств и ощущений, живое понятие о всех людях, с которыми ему случится встретиться, мнения о них свои и мнения других о них, и наконец случаи и стычки с ними. Словом, чтобы я слышал самую жизнь. Без этого я просто глуп и не гожусь ни на что\".

На письма С. Гоголь стал отвечать только в январе 1846 г. 15 июня 1849 г. С. с Гоголем были на вечере у А. С. Хомякова, где Гоголь читал главы из второго тома \"Мертвых душ\". Чтение произвело на С. удручающее впечатление. Вскоре после него он писал Гоголю: \"Если бы я собрался слушать вас с намерением критиковать и подмечать недостатки, кажется, и тогда после первых же строк, прочтенных вами, я забыл бы о своем намерении. Я был так вполне увлечен тем, что слышал, что мысль об оценке не удержалась бы в моей голове. Вместо всяких похвал и поздравлений скажу вам только, что я не могу вообразить себе, чтобы прочтенное вами могло быть совершеннее. Мне остается только пожелать от всей души, чтобы вы благополучно совершили дело, важность которого для нас всех более и более обнаруживается\". Но здесь С. был неискренен, не желая огорчить друга резкой, отрицательной оценкой его главного творения. Более откровенен С. был десять лет спустя после смерти Гоголя, в письме от 3 октября 1862 г. А. О. Смирновой: \"Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое Гоголь произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопросом: \"Скажите по совести только одно не хуже первой части?\" Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня недостало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали. Я глубоко убежден, что Гоголь умер оттого, что он сознавал про себя, насколько его второй том ниже первого, сознавал и не хотел самому себе признаться, что он начинал подрумянивать действительность\".

В статье \"О мнениях \"Современника\" исторических и литературных\", опубликованных в \"Москвитянине\" в 1849 г., С. полемизировал с В. Г. Белинским и его сторонниками, хотя, вслед за тем же Белинским, целый период русской литературы назвал гоголевским. С. писал: \"Обратимся к внутреннему содержанию нашей изящной литературы. Лермонтова уже нет; Гоголя вы устраняете. После них много ли она приобрела? Приобрела ли она что-нибудь, хоть одну мысль, хоть один образ или тип, который бы не был слепком с их же созданий? Мы не можем назвать приобретением, что Иван Иванович, обязанный бытием своим Гоголю, являлся под именем Степана Ивановича или Василия Степановича, Селифан под именем Кондрата или Мишки, Осип под именем Васьки и т. д.\". С. также утверждал: \"Происхождение натурализма, кажется, объясняется гораздо проще; нет нужды придумывать для него родословной, когда на нем лежат ясные признаки тех влияний, которым он обязан своим существованием. Материял дан Гоголем, или, лучше, взят у него: это пошлая сторона нашей действительности. Гоголь первый дерзнул ввести изображение пошлого в область художества. На то нужен был его гений. В этот глухой, бесцветный мир, без грома и без потрясений, неподвижный и ровный, как бездонное болото, медленно и безвозвратно втягивающее в себя все живое и свежее, в этот мир высоко поэтический самым отсутствием всего идеального, он первый опустился как рудокоп, почуявший под землею еще не тронутую силу. С его стороны это было не одно счастливое внушение художественного инстинкта, но сознательный подвиг целой жизни, выражение личной потребности внутреннего очищения. Под изображением действительности поразительно истинным скрывалась душевная, скорбная исповедь. От этого произошла односторонность содержания его последних произведений, которых, однако, нельзя назвать односторонними именно потому, что вместе с содержанием художник передает свою мысль, свое побуждение. Оно так необходимо для полноты впечатления, так нераздельно с художественным достоинством его произведений, что литературный подвиг Гоголя только в этом смысле и мог совершиться. Ни страсть к наблюдениям, ни благородное негодование на пороки и вообще никакое побуждение, как бы с виду оно ни было бескорыстно, но допускающее в душе художника чувство личного превосходства, не дало бы на него ни права, ни сил. Нужно было породниться душою с тою жизнью и с теми людьми, от которых отворачиваются с презрением, нужно было почувствовать в себе самом их слабости, пороки и пошлость, чтобы в них же почувствовать присутствие человеческого; и только это одно могло дать право на обличение. Кто с этим не согласен или кто иначе понимает внутренний смысл произведений Гоголя, с тем мы не можем спорить - это один из тех вопросов, которые решаются без апелляции в глубине сознания. Натуральная школа переняла у Гоголя только его односторонность, то есть взяла у него одно содержание. Она даже не прибавила к нему ни лепты. Гоголь изобразил пошлое в жизни чиновников и помещиков. Натуральная школа осталась при тех же чиновниках и помещиках. Заимствование содержания, способа изображения, стиля до такой степени очевидно, что его не нужно и доказывать. Нет такого приема, такой фразы, свойственной Гоголю, под которую бы нельзя было подвести тысячи подделок. Вот хоть один пример. Гоголь подметил обыкновение лиц, живущих в тесном кругу, в мелочах и однообразных заботах, определять людей знакомых и незнакомых по случайным признакам, например, по бородавке на носу, по цвету жилета и т. п. Кто не встречал того же самого приема в десятках повестей, украшавших в последних годах петербургские журналы? Мы не хотим этим сказать, что натуральная школа переняла личную манеру Гоголя, но что подражание распространено даже на манеру\". В этой же статье С. подчеркнул: \"Несмотря на очевидную зависимость натурализма от французской литературы, он, разумеется, во многом не похож на нее. Во-первых... содержание он имеет свое, национальное, разработанное Гоголем. У нас являются чиновники, помещики и мужики, а не капиталисты, иезуиты и адвокаты; темные стороны действительности, изображаемые в наших повестях как господствующие свойства лиц национальных, тоже принадлежат нам. Во Франции выставляется бедность, доводящая до разврата и отчаяния, благопристойная жестокость привилегированных богачей, предательства и подкупы в сфере политики, внутренняя неправда формальной законности; у нас - беспечность, застой, лень, предрассудки, пошлость, невежество, пренебрежение к законности и т. д. У нас содержание ограниченное и однообразное, и немудрено - французские писатели берут его прямо из жизни, а наши у одного Гоголя; они умеют видеть только то, что показал, описал и назвал по имени Гоголь... Второй разряд действующих лиц, то есть объекты побоев и брани, обыкновенно занимают второстепенное место, более как целая толпа, чем поодиночке. О них говорится слегка, потому что Гоголь до сих пор еще мало рассказал про них. Не менее того и они имеют свою определенную роль, которая состоит в зевании и почесывании за затылком или за спиною. В разговоре же они обыкновенно развивают тему, пущенную в ход Селифаном: почему мужика не посечь, мужика посечь нужно...\"

СВЕРБЕЕВ Дмитрий Николаевич (1799-1874), дипломат и писатель, возглавлявший кружок старомосковской интеллигенции. С Гоголем познакомился в 1840 г. через посредство Аксаковых и М. П. Погодина.

В 1868 г. в \"Воспоминаниях о П. Я. Чаадаеве\" С. запечатлел посещение Гоголем известного философа в 1840 г.: \"Я помню, как ленивый и необщительный Гоголь, еще до появления своих \"Мертвых душ\", приехал в одну середу к Чаадаеву. Долго на это он не решался, сколько ни упрашивали общие приятели упрямого малоросса; наконец он приехал, и, почти не обращая никакого внимания на хозяина и гостей, уселся в углу на покойное кресло, закрыл глаза, начал дремать и потом, прохрапев вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал. Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения\".

2 января 1843 г. С. из Москвы писал Н. М. Языкову: \"...Вчера на нашей пятнице Аксаков-отец прочел комедию Гоголя \"Игроки\" - разумеется, между нами не было ни одного игрока. Должно ожидать огромного успеха на театре, но дело не обойдется без великой брани. Так было и теперь еще продолжается с толками о \"Мертвых Душах\". Если бы автор мог подслушать и собрать все различные суждения об этом гигантском творении, то, дав им личность и художественную форму, скроил бы из них превосходную новую комедию-драму. \"Мертвые души\" не нравятся, во-первых, всем мертвым душам, в которых западное воспитание и западный образ жизни умертвили всякое русское чувство. Потом восстают на него все Чичиковы и Ноздревы высшего и низшего разряда. Далее с ребяческим простодушием выходит на Гоголя Манилов, особенно Коробочка. Последние очень наивно говорят: \"Охота же была и сочинителю рассказывать такую дрянь, которая везде встречается ежедневно, и что из этого прибыли? Загоскины, Павловы и проч. не говорят совсем о \"Мертвых Душах\" и только презрительно улыбаются, когда услышат издалека одно название. Порядочными людьми принято, впрочем, не упоминать об этой поэме при наших повествователях, а то всякий раз выходит какая-нибудь личность. Но все ждут второго тома, - друзья Гоголя с некоторым опасением, а завистники и прорицатели говорят: \"Посмотрим, как-то он тут вывернется\". 21 декабря 1851 г. Гоголь посетил С. в его доме в Москве. 11 февраля 1852 г. С. вместе с А. М. Языковым пришел навестить больного Гоголя, но писатель их не принял. Только 15 февраля С. удалось попасть к Гоголю вместе с И. С. Аксаковым. С. так описал эту последнюю встречу в мемуарах: \"Я был допущен с предупреждением от слуги - пробыть недолго. Принял он меня ласково, посадил и через 2-3 минуты судорожно вскочил со своего стула, говоря, что ему давно уже нездоровится. Нашел я его каким-то странным, бледным и, судя по глазам, чем-то встревоженным и пламенеющим. Я тотчас поднялся и от него вышел\".

СЕМЕНЕНКО Петр, польский священник, в прошлом - артиллерийский офицер, участник Польского восстания 1830-1831 гг., после подавления которого эмигрировал. Осенью 1837 г. вместе с И. Кайсевичем приехал в Рим, где в начале 1838 г. познакомился с Гоголем.

17 марта 1838 г. С. писал Богдану Яньскому, основателю католического ордена \"Общество Воскресения Господня\", к которому принадлежали и сам С. с И. Кайсевичем: \"В разговоре он (Гоголь. - Б. С.) нам очень понравился. У него благородное сердце, притом он молод; если со временем глубже на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душой обратится к ней. Княгиня (Волконская. - Б. С.) питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько укрепились\". Но надежды оказались тщетны: Гоголь в католичество не перешел. И еще накануне знакомства с С., 22 декабря н. ст. 1837 г. Гоголь писал из Рима матери: \"...Вы правы, что спорили с другими, что я не переменю обрядов своей религии. Это совершенно справедливо. Потому что как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую. Та и другая истинна. Та и другая признают одного и Того же Спасителя нашего, одну и Ту же Божественную Мудрость, посетившую некогда нашу землю, претерпевшую последнее унижение на ней, для того, чтобы возвысить выше нашу душу и устремить ее к небу\". 25 мая 1838 г. С. писал Б. Яньскому: \"Занимается Гоголь русской историей. В этой области у него очень светлые мысли. Он хорошо видит, что нет цемента, который бы связывал эту безобразную громадину. Сверху давит сила, но нет внутри духа. И каждый раз восклицает: \"У вас, у вас что за жизнь! После потери стольких сил! Удар, который должен вас уничтожить, вознес вас и оживил. Что за люди, что за литература, что за надежды! Это вещь нигде не слыханная\".

СЕНКОВСКИЙ Осип (Юлиан) Иванович (1800-1858), представитель древнего польского шляхетского рода, писатель и журналист, писавший под псевдонимом \"Барон Брамбеус\". Родился в поместье недалеко от Вильно. С. был профессором восточных языков в Петербургском университете и, с 1834 г., редактором ежемесячного журнала \"Библиотека для чтения\", рекламируемого как \"журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод, составляемых из литературных и ученых трудов\".

Гоголь резко отрицательно относился к трудам С., и тот платил ему той же монетой. 20 февраля 1833 г. Гоголь писал М. П. Погодину: \"Прочти Брамбеуса: сколько тут и подлости, и вони, и всего\". Здесь имелись в виду опубликованные в 1833 г. в альманахе \"Новоселье\" повести С. \"Антар\" и \"Незнакомка\" и фельетон \"Большой выход у сатаны\". А 11 января 1834 г. в письме тому же адресату нелестно отозвался о \"Библиотеке для чтения\", издававшейся А. Ф. Смирдиным: \"Кстати о Библиотеке. Это довольно смешная история. Сенковский очень похож на старого пьяницу и забулдыжника, которого долго не решался впускать в кабак даже сам целовальник. Но который, однакож, ворвался и бьет, очертя голову спьяна, сулеи, штофы, чарки и весь благородный препарат. Сословие, стоящее выше Брамбеусины, негодует на бесстыдство и наглость кабачного гуляки; сословие, любящее приличие, гнушается и читает. Начальники отделений и директоры департаментов читают и надрывают бока от смеху. Офицеры читают и говорят: \"Сукин сын, как хорошо пишет!\" Помещики покупают и подписываются и, верно, будут читать. - Одни мы, грешные, откладываем на запас для домашнего хозяйства. Смирдина капитал растет. Но это еще всё ничего. А вот что хорошо. Сенковский уполномочил сам себя властью решить, вязать: марает, переделывает, отрезывает концы и пришивает другие к поступающим пьесам. Натурально, что если все так будут кротки, как почтеннейший Фадей Венедиктович (которого лицо очень похоже на лорда Байрона, как изъясняется не шутя один лейб-гвардии Кирасирского полка офицер), который объявил, что он всегда за большую честь для себя почтет, если его статьи будут исправлены таким высоким корректором, которого \"Фантастические путешествия\" даже лучше его собственных (здесь сравниваются \"Фантастические путешествия барона Брамбеуса\", вышедшие в 1833 г., и очерки Ф. В. Булгарина \"Правдоподобные небылицы\" и \"Невероятные небылицы\", появившиеся, соответственно, в 1824 и 1825 г. - Б. С.). Но сомнительно, чтобы все были так робки, как этот почтенный государственный муж\". Накануне, 10 января, Гоголь был у цензора А. В. Никитенко и негодовал, что С. переделывает по собственному усмотрению статьи, присланные в \"Библиотекy для чтения\". Сам Гоголь предназначал для этого журнала отрывок \"Кровавый бандурист\" из романа \"Гетьман\", который, однако, так и не был пропущен цензурой.

В черновом наброске статьи \"О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году\" Гоголь прямо назвал произведения С. фальшивками: \"Неужели уж в самом деле русская публика топором сделанный человек, которому даже можно вместо красной ассигнации дать синюю и уверить, что она красная\". Здесь же Гоголь утверждал: \"В критике госп. Сенковский показал отсутствие всякого мнения, так что ни один из читателей не может сказать наверное, что более нравилось рецензенту и заняло его душу, что пришлось по его чувствам: в его рецензиях нет ни положительного, ни отрицательного вкуса - вовсе никакого. То, что ему нравится сегодня, завтра делается предметом его насмешек\". И в дальнейшем Гоголь не изменил отрицательного отношения к С. и его журналу. 12/24 декабря 1844 г. он просил А. О. Смирнову выслать ему комплект \"Библиотеки для чтения\" за 1842 г., \"весь сполна\" и оговаривался при этом: \"...не удивляйтесь тому, что мне понадобилась вдруг такая дрянь. Мне иногда именно нужна дрянь\". С., в свою очередь, объявил Гоголю настоящую войну, регулярно помещая отрицательные рецензии на гоголевские произведения в своем журнале. Так, \"Шинель\" для него была \"напряженная малороссийская сатира против великороссийских чиновников\". В \"Ревизоре\" С. увидел только \"плохой драматический анекдот\". Его возмутило, что в \"Мертвых душах\" описаны \"грязные похождения чудаков и плутов\", над которыми автор \"тешится... от души, заставляет их, ради \"лирического смеха\", сморкаться, чихать, падать и ругаться канальями, подлецами, мошенниками, свиньями, свинтусами, фетюками; и всё это в своем тщеславии очень серьезно называет \"поэмою\", давая уразуметь, что он - новый Гомер. Это имя было даже неоднократно произнесено, без малейшей запинки органами нашего юмориста\" (здесь содержится намек на восторженный отзыв о \"Мертвых душах\" К. С. Аксакова, сравнившего Гоголя с Гомером и Шекспиром).

\"СКУЛЬПТУРА, ЖИВОПИСЬ И МУЗЫКА\", статья, впервые опубликованная в сборнике \"Арабески\". Дата, поставленная при публикации, 1831 г., вероятно, относится ко времени зарождения ее замысла. Работа над текстом С., ж. и м. проходила с июля по сентябрь 1834 г. Название статьи повторяет название статьи поэта Дмитрия Владимировича Веневитинова (1805-1827), опубликованную в альманахе \"Северная Лира на 1827 год\".

В С., ж. и м. Гоголь называл три рода искусства, скульптуру, живопись и музыку, тремя сестрами, посланными Богом, чтобы \"украсить и усладить мир: без них он бы был пустыня и без пения катился бы по своему пути... Великий Зиждетель мира поверг нас в немеющее безмолвие Своею глубокою мудростью: дикому, еще не развернувшемуся человеку Он уже вдвинул мысль о зодчестве. Простыми, без помощи механизма, силами он ворочает гранитную гору, высоким обрывом громоздит ее к небу и повергается ниц перед безобразным ее величием. Древнему, ясному, чувственному миру послал Он прекрасную скульптуру, принесшую чистую, стыдливую красоту, - и весь древний мир обратился в фимиам красоте. Эстетическое чувство красоты слило его в одну гармонию и удержало от грубых наслаждений. Векам неспокойным и темным, где часто сила и неправда торжествовали, где демон суеверия и нетерпимости изгонял все радужное в жизни, дал Он вдохновенную живопись, показавшую миру неземные явления, небесные наслаждения угодников. Но в наш юный и дряхлый век ниспослал Он могущественную музыку - стремительно обращать нас к Нему. Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?\"

СМИРДИН Александр Федорович (1795-1857), петербургский издатель и книгопродавец. В 1833 г. начал издавать альманах \"Новоселье\", издавал также \"Библиотеку для чтения\", которую редактировал О. И. Сенковский. Эти издания Гоголь считал разновидностью \"торговой литературы\", но, тем не менее, в них печатался. В \"Библиотеке для чтения\" он предполагал опубликовать главу \"Кровавый бандурист\" из романа \"Гетьман\", но встретил противодействие одного из редакторов, Н. И. Греча, а потом и цензуры.

19 февраля 1832 г. Гоголь присутствовал на обеде петербургских литераторов у С. по случаю перенесения его книжного магазина от Синего моста на Невский проспект и, как и другие участники обеда, обещал дать статью в первую книгу \"Новоселья\", но обещание свое не исполнил. О первой книге альманаха Гоголь так отозвался в письме М.П. Погодину от 20 февраля 1833 г.: \"Читал ли ты Смирдинское Новоселье? Книжища ужасная; человека можно уколотить. Для меня она замечательна тем, что здесь в первый раз показались в печати такие гадости, что читать мерзко\". Тем не менее, во второй книге \"Новоселья\" в 1834 г. Гоголь опубликовал \"Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем\". Ранее С. также издал \"Вечера на хуторе близ Диканьки\".

СМИРНОВ Николай Михайлович (1807-1870), муж А. О. Смирновой, дипломат, калужский губернатор в 1845-1851 гг., петербургский - в 1855-1861 гг., камергер и сенатор. Свое огромное состояние частично промотал в карты. С Гоголем С. познакомился в Париже в январе 1837 г.

3 сентября н. ст. 1837 г. Гоголь писал С. из Франкфурта, куда прибыл из Карлсруэ на пароходе: \"Пароход доставил мне приятный сюрприз ехать вместо одного дня два. Дождь, верный спутник рейнского путешествия, усугубил приятность. Все пассажиры столпились в одну каюту, и немецкий запах сделался до такой степени густ, что можно было семьсот топоров повесить в воздухе. Круглые окна нашей каюты до такой степени визжали и обливались слезами, что тоска проходила меня насквозь от головы и до пяток. А мокрые зонтики, сальные сапоги и всеобщий насморк доныне мне грезятся. Наконец, я доехал до Франкфурта и вот уже три дня любуюсь гнуснейшею погодою, какая когда-либо была в мире... Во Франкфурие встретился я с Тургеневым (Александр Иванович Тургенев (1784-1845), литератор и археограф, много путешествовавший по Европе. - Б. С.), с которым мы провели полдни. Он, между прочим, сказал важную истину, что, живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уж тошнит от России\". В первой половине июля 1849 г. Гоголь гостил четыре дня в калужском имении С. Бегичево (Медыньский уезд). Писатель с восторгом наблюдал сенокос, а оказавшегося в имении художника Алексеева попросил зарисовать костюмы местных крестьянок со всеми узорами. Затем Гоголь переехал в загородный губернаторский дом, где читал С. и его супруге первые главы второго тома \"Мертвых душ\". А. О. Смирнова так описала этот визит Гоголя в Бегичево П. А. Кулишу: \"Его возили по окрестным деревням, и ему очень понравился дом и сад на полотняной фабрике Гончаровых. Он часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок, заставлял гостившего также тогда у Смирновых живописца Алексеева рисовать их со всеми узорами на рубашках. Он был в восхищении от физиономий, костюмов и грациозности бегичанок и находил в них сходство с итальянками. Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспомнил, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ обмельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Гоголь это приписывал благочестивой жизни царя, который везде в государстве водворил порядок, безопасность и спокойствие\".

СМИРНОВА Александра Осиповна (1809-1882), урожденная Россет, фрейлина императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны. В 1832 г. вышла замуж за Н. М. Смирнова. Особой любви к мужу не испытывала, честно признавшись в посмертно опубликованных мемуарах: \"Я себя продала за шесть тысяч душ для братьев\". С. была дружна с А. С. Пушкиным, В. А. Жуковским, П. А. Вяземским и многими другими литераторами.

Еще 10 сентября 1831 г. в письме Жуковскому Гоголь просил передать С. экземпляр первой части \"Вечеров на хуторе близ Диканьки\" (\"третий, с сентиментальною надписью, для Розетти\"). С Гоголем С. близко познакомилась в Париже в 1837 г. По-настоящему же они подружились в Ницце зимой того же года. В мемуарах С. так описало свое знакомство с Гоголем: \"В 1837 году я провела зиму в Париже, rue du Mont Blanc, № 21. Русских было довольно; в конце зимы был Гоголь с приятелем своим Данилевским. Он был у нас раза три один, и мы уже обходились с ним, как с человеком очень знакомым, но которого, как говорится, в грош не ставили. Все это странно, потому что мы читали с восторгом \"Вечера на хуторе близ Диканьки\", и они меня так живо перенесли в великолепную Малороссию. Оставив еще в детстве этот край, я с необыкновенным чувством прислушивалась ко всему тому, что его напоминало, а \"Вечера на хуторе\" так ею и дышат. С ним тогда я обыкновенно заводила речь о высоком камыше и бурьяне, о белых журавлях на красных лапках, которые по вечерам прилетают на кровлю знакомых хат, о галушках и варениках, о сереньком дымке, который легко струится и выходит из труб каждой хаты; пела ему:

\"Ой, не ходы, Грыцю, на вечорныцы.\"

Он более слушал, потому что я очень болтала, но однажды описывал мне малороссийский вечер, когда солнце садится, табуны гонят с поля, и отсталые лошади несутся, поднимая пыль копытами, а с ними с нагайкою в руке пожилой хохол с чупром; он описывал это живо, с любовью, хотя прерывисто и в коротких словах. О Париже мало было речи; по-видимому, он уже и тогда его не любил. Однако он посещал с Данилевским театры, потому что рассказывал мне, как входили в оперу один за другим гуськом и как торгуют правом на хвост. Дело в том, что задний театрал кричит которому-нибудь из передних, чтоб он уступил ему свое место, торгуется с ним и наконец меняется местами; но часто купленное таким образом место бывало захватываемо другим, и это служило поводом к брани и ссорам. Гоголь, с свойственною ему способностью замечать то, что другим казалось несмешным и незначительным, представлял сцены при покупке, как он называл, \"права на хвост\" в самых характеристических и забавных рассказах. Однажды разговор зашел о разных комфортах в путешествии, и он сказал мне, что хуже всего на этот счет в Португалии, и советовал мне туда не ездить. \"Вы как это знаете, Николай Васильевич?\" - спросила я его. - \"Да я там был, пробрался туда из Испании, где также прегадко в трактирах, - ответил он преспокойно. - Особенно хороша прислуга. Однажды мне подали котлету совсем холодную. Я заметил об этом слуге. Но он очень хладнокровно пощупал котлету рукою и объявил, что нет, что котлета достаточно тепла\". Я начала утверждать, что он не был в Испании, что это не может быть, потому что все в смутах, дерутся на всех перекрестках, что те, которые отсюда приезжают, много рассказывают, а он ровно никогда ничего не говорил. На все это он очень хладнокровно отвечал: \"На что же все рассказывать и занимать собою публику? Вы привыкли, чтоб вам человек с первого разу все выхлестал, что знает и чего не знает, даже и то, что у него на душе\". Я осталась при своем, что он не был в Испании. С того времени между нами образовалась шутка: \"Это когда я был в Испании\". Я часто над ним смеялась и выговаривала, как ему не стыдно лгать и т. п. Гоголь все переносил с хладнокровием стоика\". Возможно, Гоголя навел на эту мистификацию с Испанией сюжет \"Записок сумасшедшего\", где главный герой воображает себя испанским королем. О мнимой поездке на Пиренейский полуостров Гоголь рассказывал и другим своим друзьям. Так, К. С. Аксаков в конце сентября 1839 г. писал своим братьям Григорию и Ивану: \"Вообразите, что он (Гоголь. - Б. С.) был в Испании во время междуусобной войны; в Лиссабоне также\". Однако ни одного письма Гоголя из Испании и Португалии до нас не дошло, равно как чьих-либо воспоминаний о встречах с ним в этих странах. Нет и никаких следов получения писателем каких-либо финансовых средств для совершения такого путешествия. Из этого можно заключить, что Гоголь свое путешествие за Пиренеи просто выдумал. С. вспоминала: \"Летом 1837 года я провела в Бадене, и Гоголь приехал не лечиться, но пил по утрам холодную воду в Лихтентальской аллее. Мы встречались почти каждое утро. Он ходил или, лучше сказать, бродил один, потому что иногда был на дорожке, а чаще гулял зигзагами на лугу у Стефании-бад. Часто он так был задумчив, что я долго, долго его звала; обыкновенно он отказывался со мной гулять, приводя самые странные причины. Его, кроме Карамзина (сына автора \"Истории Государства Российского\". - Б. С.), из русских никто не знал, и один господин высшего круга мне сказал, встретив меня с ним: \"вы гуляете с каким-то Гоголем, человеком очень дурного тона\". В июне месяце он вдруг нам предложил вечером собраться и объявил, что пишет роман под названием \"Мертвые души\" и хочет прочесть нам две первые главы. Андрей Карамзин, граф Лев Соллогуб, В. П. Платонов и нас двое условились собраться в семь часов вечера (это чтение состоялось 14 августа н. ст. 1837 г.; несколько дней спустя А. Н. Карамзин писал своей матери, Е. А. Карамзиной: \"В понедельник обедал я у Смирновой с Гоголем, который принес читать нам новое еще не оконченное сочинение: это длинный юмористический роман о России. Это лучше всего до сих пор написанного им...\". - Б. С.). День был знойный. Около седьмого часа мы сели кругом стола. Гоголь взошел, говоря, что будет гроза, что он это чувствует, но, несмотря на это, вытащил из кармана тетрадку в четверть листа и начал первую главу. Вдруг началась страшная гроза. Надобно было затворить окна. Хлынул такой дождь, какого никто не запомнил. В одну минуту пейзаж переменился: с гор полились потоки, против нашего дома образовалась каскада с пригорка, а мутная Мур бесилась, рвалась из берегов. Гоголь посматривал сквозь стекла и сперва казался смущенным, но потом успокоился и продолжал чтение. Мы были в восторге, хотя было что-то странное в душе каждого из нас. Однако он не дочитал второй главы и просил Карамзина с ним пройтись до Грабена, где он жил. Дождь начал утихать, и они отправились. После Карамзин мне говорил, что Н. В. боялся идти один домой, и на вопрос его отвечал, что на Грабене большие собаки, а он их боится и не имеет палки. На Грабене же не было собак, и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам. На другой день я еще просила его прочесть из \"Мертвых душ\", но он решительно отказал и просил даже его не просить никогда об этом. Из Бадена Гоголь ездил со мной и с моим братом на три дня в Страсбург. Там в кафедральной церкви он срисовывал карандашом на бумажке орнаменты над готическими колоннами, дивясь избирательности старинных мастеров, которые над каждой колонной делали отменные от других украшения. Я взглянула на его работу и удивилась, как он отчетливо и красиво срисовывал. - \"Как вы хорошо рисуете!\" - сказала я. \"А вы этого и не знали?\" - отвечал Гоголь. Через несколько времени он принес мне нарисованную пером часть церкви очень искусно. Я любовалась его рисунком, но он сказал, что нарисует для меня что-нибудь лучше, а этот рисунок тотчас изорвал... В половине августа мы оставили Баден-Баден, и Гоголь с другими русскими проводил нас до Карлсруэ, где ночевал с моим мужем в одной комнате и был болен всю ночь, жестоко страдая желудком и бессонницей\".

С. запомнился рассказ Гоголя о своем детстве: \"Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и та куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался в уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, - мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. \"Киса, киса\", - пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд, где несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались - водворились полный покой и тишина, - мне вдруг стало ужасно жалко \"кисы\". Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека. Я страшно плакал и успокоился только тогда, когда отец, которому я признался в поступке своем, меня высек\". Не исключено, что это воспоминание отразилось в \"Майской ночи, или Утопленнице\", где ведьму-мачеху, принимающую облик черной кошки, утаскивает на дно пруда утопленница-панночка. В начале 1842 г. С. хлопотала о цензурном разрешении первого тома \"Мертвых душ\", и ее хлопоты увенчались успехом.

Осенью 1842 г. С. приехала по приглашению Гоголя в Рим, и он показал ей Вечный город, особо выделяя храм св. Петра. С. вспоминала: \"...Прогулки продолжались ежедневно в течение недели, и Гоголь направлял их так, что они кончались всякий раз Петром. - \"Это так следует. На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом\". При входе в Петра Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду приказано было требовать церемонный фрак из уважения к апостолам, папе и Микельанджело... Однажды Гоголь повез меня и моего брата в San Pietro in Vinculi, где стоит статуя Моисея работы Микельанджело. Он просил нас идти за собою и не смотреть в правую сторону; потом привел нас к одной колонне и вдруг велел обернуться. Мы ахнули от удивления и восторга, увидев перед собою сидящего Моисея с длинной бородой. \"Вот вам и Микельанджело! - сказал Гоголь. - Каков?\" Сам он так радовался нашему восторгу, как будто он сделал эту статую. Вообще, он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие. В особенности он заглядывался на древние статуи и на Рафаэля. Однажды, когда я не столько восхищалась, сколько бы он желал, Рафаэлевою Психеей в Фарнезине, он очень серьезно на меня рассердился. Для него Рафаэль-архитектор был столь же велик, как и Рафаэль-живописец, и, чтоб доказать это, он возил нас на виллу Мадата, построенную по рисункам Рафаэля. И он, подобно Микельанджело, соединил все искусства. Купидоны \"Галатеи\", точно живые, летают над широкой бездной, кто со стрелой, кто с луком. Гоголь говорил: - \"Этот итальянец так даровит, что ему все удается\". В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной Страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу встречали его чертенята со скрежетанием зубов. \"Тут история тайн души, - говорил Гоголь. Всякий из нас сто раз на день то подлец, то ангел\". После поездок мы заходили в Сан-Аугустино и восхищались ангелами Рафаэля и рядом с церковью покупали макароны, масло и пармезан. Гоголь сам варил макароны, но это у Лепри всего пять минут берет, и это блюдо съедалось с удовольствием. Одним утром он явился в праздничном костюме, с праздничным лицом. \"Я хочу сделать вам сюрприз, мы сегодня пойдем в купол Петра\". У него была серая шляпа, светло-голубой жилет и малиновые пантолоны, точно малина со сливками. Мы рассмеялись. - \"Что вы смеетесь? Ведь на Пасху, Рождество я всегда так хожу и пью после постов кофе с густыми сливками. Это так следует\". - \"А перчатки?\" - \"Перчатки, - отвечал он, - я прежде им верил, но давно разочаровался на этот счет и с ними простился\". Ну, мы дошли наконец до самого купола, где читали надписи. Гоголь сказал нам, что карниз Петра так широк, что четвероместная карета могла свободно ехать по нем. \"Вообразите, какую штуку мы ухитрились с Жуковским, обошли весь карниз! Теперь у меня пот выступает, когда я вспомню наше пешее хождение, вот какой подлец я сделался\". Во время прогулок по Риму Гоголя особенно забавляли ослы, на которых он ехал с нами. Он находил их очень умными и приятными животными и уверял, что они ни на каком языке не называются так приятно, как на итальянском (i ciuchi). После ослов его занимали растения, которых образчики он срывал и привозил домой... Он жил на Via Felice с Языковым, который в то время был болен, не ходил, и Гоголь проводил с ним все досужие минуты. Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления. Изредка тревожили его там нервы в мое пребывание, и почти всегда я видела его бодрым и оживленным... Заметив, что Гоголь и так хорошо знает все, что касается до древности, я сама завлеклась ею; я его мучила, чтоб узнать поболее. Один раз, гуляя в Колизее, я ему сказала: - \"А как вы думаете, где Нерон сидел? вы это должны знать. И как он сюда явился - пеший, в колеснице или на носилках?\" Гоголь рассердился: \"Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем! Вы воображаете, кажется, что я в то время жил; вы воображаете, что я хорошо знаю историю. Совсем нет. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть или народ, или какую-нибудь личность. Вот один Муратори понял, как описывать народ; у него одного чувствуется все развитие, весь быт, кажется, Генуи; а прочие все сочиняли или только сцепляли происшествия; у них не сыщется никакой связи человека с той землей, на которой он поставлен. Я всегда думал написать географию; в этой географии можно было бы увидеть, как писать историю. Но об этом после. Друг мой, я заврался, я скажу вам, между прочим, что подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с \"натуры\". Но не часто и не долго он говорил; обыкновенно шел один поодаль от нас, подымал камешки, срывал травки или, размахивая руками, попадал на кусты и деревья; в Кампаньи ложился навзничь и говорил: - \"Забудем все, посмотрите на это небо\", - и долго задумчиво и вместе весело он глядел на это голубое, безоблачное, ласкающее небо\". В Риме в беседе с С. Гоголь подвел итог мистификации со своим путешествием в Испанию. С. вспоминала: \"Будучи в Риме, уже в 1843 году, Гоголь опять, как в 1837 г. в Париже начал что-то рассказывать об Испании. Я заметила, что Гоголь мастер очень серьезно солгать. На это он сказал: \"Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете\". Тут он начал описывать во всех подробностях Константинополь, называл улицы, рисовал местности, рассказывал о собаках, упоминая даже, какого они цвета, и о том, что там подают кофе в маленьких чашках с гущею... Речь его была наполнена множеством мелочей, которые мог знать только очевидец, и заняла всех слушателей на целые полчаса или около того. - \"Вот сейчас и видно, - сказала я ему тогда, - что вы были в Константинополе\". А он ответил: - \"Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был\" (интересно, что в Константинополе, в отличие от Испании, Гоголь действительно побывал, но только через пять лет после встречи с С. в Риме, в апреле 1848 г., на обратном пути из Иерусалима в Россию. - Б.С.). В Испании он точно был, но проездом (непонятно, откуда и куда проездом, если учесть, что Пиренейский полуостров - это край Европы, и оттуда можно отправиться только в Америку или Африку, где Гоголь, уж точно, никогда не был. - Б. С.), потому что в самом деле оставаться долго было неприятно после Италии: ни климат, ни природа, ни художества, ни картины, ни народ не могли произнести на него особенного впечатления. Испанская школа сливалась для него с Болонскою в отношении красок и в особенности рисунка; Болонскyю он совсем не любил. Очень понятно, что такой художник, как Гоголь, раз взглянувши на Микельанджело и Рафаэля в Риме, не мог слишком увлекаться другими живописцами. Вообще у него была известного рода трезвость в оценке искусства; лишь в том случае, если он всеми струнами души своей признавал произведение прекрасным, тогда оно получало от него наименование прекрасного. \"Стройность во всем, вот что прекрасно\", - говорил он\".

Из Италии С. уехала во Францию и там в декабре 1843 г. вновь встретила Гоголя. Позднее Гоголь писал С.: \"Вы были знакомы со мною и прежде, и виделись со мною и в Петербурге и в других местах. Но какая разница между тем нашим знакомством и вторичным нашим знакомством в Ницце! Не кажется ли вам самим, как будто мы друг друга только теперь узнали, а до того времени вовсе не знали?\" С. вспоминала: \"Гоголь был очень нервен и боялся грозы. Раз, как-то в Ницце, кажется, он читал мне отрывки из второй и третьей части \"Мертвых душ\", а это было не легко упросить его сделать. Он упирался, как хохол, и чем больше просишь, тем сильнее он упирается. Но тут как-то он растаял, сидел у меня и вдруг вынул из-за пазухи толстую тетрадь и, ничего не говоря, откашлялся и начал читать. Я вся обратилась в слух. Дело шло об Уленьке, бывшей уже замужем за Тентетниковым. Удивительно было описано их счастие, взаимное отношение и воздействие одного на другого...Тогда был жаркий день, становилось душно. Гоголь делался беспокоен и вдруг захлопнул тетрадь. Почти одновременно с этим послышался первый удар грома, и разразилась страшная гроза. Нельзя себе представить, что стало с Гоголем: он трясся всем телом и весь потупился. После грозы он боялся один идти домой. Виельгорский взял его под руку и отвел. Когда после я приставала к нему, чтобы он вновь прочел и дочитал начатое, он отговаривался и замечал: - \"Сам Бог не хотел, чтоб я читал, что еще не окончено и не получило внутреннего моего одобрения... Признайтесь, вы тогда очень испугались?\" - \"Нет, хохлик, это вы испугались\", - сказала я. - \"Я-то не грозы испугался, а того, что читал вам, чего не надо еще никому читать, и Бог в гневе своем пригрозил мне\"\".

7 апреля н. ст. 1844 г. Гоголь писал С. из Дармштадта: \"Христос Воскрес! Пишу к вам в самый день Светлого Христова Воскресенья... Любовь Божья так безгранично безмерна к людям, что если бы мы прозревали поглубже в смысл всех совершающихся с нами событий, то, вероятно, вся жизнь наша обратилась бы в одни слезы благодарности. Но не об этом будет речь. На письмо ваше скажу вам пока то, что велит сказать душа моя: Будьте светлы и старайтесь насильно быть светлу и веселу душой. Недавно прочел я, что, стараясь засмеяться смехом души, мы уже призываем ангела на уста наши, который помогает нам потом действительно засмеяться таким смехом. Всё до последней мелочи мы должны приобретать в сей жизни насильно, и ничего не дается нам даром. В письме вашем, несмотря на успокоение ваше, дышит что-то тревожное. Вы способны увлекаться, это вы должны помнить беспрерывно. Берегитесь всего страстного, берегитесь даже в божественное внести что-нибудь страстное. Совершенного небесного бесстрастия требует от нас Бог и в нем только даст нам узнать Себя. Впрочем, о многом следует переговорить, а не писать. Вы спрашиваете, нет ли у меня средства для того, чтобы заставить душу пребывать в одном и том же состоянии. Но вы слишком многого потребовали вдруг, самые святые люди не могли пребывать в одном и том же ровном душевном состоянии. Мне иногда помогало одно средство, которое, как я узнал, помогало и тем, которые получше меня. Средство это состоит в том, чтобы, оставя на время собственное положение и обстоятельства, как бы они тревожны ни были, заняться положеньем других, близких нам людей и именно таких, которых обстоятельства еще труднее наших и требуют большей работы ума. Обстоятельства их следует обращать на все стороны, дабы увидеть, чем мы вследствие наших к ним отношений можем быть полезны и помочь им. Ибо многое нам кажется невозможным оттого, что ум наш не приобрел привычки обращать на все стороны предмет и что страсти наши торопливо стремятся исполнить, не дождавшись, пока ум переворотит на все стороны дело. Как бы то ни было, но когда я, бросивши свои трудные обстоятельства, принимался за таковые же другого или даже за размышление о них, душа моя приобретала покой среди беспокойства и мои собственные обстоятельства представлялись потом в яснейшем виде, и я легко находил средства чрез то помочь самому себе. Так тесно мы связаны друг с другом в этом мире! Я начинаю думать, что если и чувствуем мы тоску или глупое состояние души, то это, верно, для того, чтоб в это время вспомнить о ком-либо другом, а не о себе. Если ж тяжкое горе нам приключится или важное затруднительное обстоятельство, то помышленье в это время о горе другого не только послужит отводом горя, но даже необходимым охлаждением страстных влечений наших, без чего мы в силах наделать множество самых неразумных дел. Но вы сами помолившись найдете противу многого средства\".

26 ноября 1844 г. С. писала Гоголю: \"Молитесь за Россию, за всех тех, которым нужны ваши молитвы, и за меня, грешную, вас много, много и с живою благодарностью любящую. Вы мне сделали жизнь легкую; она у меня лежала тирольской фурой на плечах. А признаться ли вам в своих грехах? Я совсем не молюсь, кроме воскресения. Вы скажите мне, очень ли это дурно, потому что я, впрочем, непрестанно, - иногда свободно, иногда усиленно, себя привожу к Богу. Я с ленцой; поутру проснусь поздно, и тотчас начинается житейская суета хозяйственная... Вы знаете сердца хорошо; загляните поглубже в мое и скажите, не гнездится ли где-нибудь какая-нибудь подлость под личиною доброго дела и чувства? Я вам известна во всей своей черноте, и можете ли вы придумать, что точно так скоро сделалась благодатная перемена во мне, или я только себя обманываю, или приятель так меня ослепил, что я не вижу ничего и радуюсь сердцем призраку? Эта мысль иногда меня пугает в лучшие минуты жизни... Вы один доискиваться умеете до души без слов... Я еще все-таки на самой низкой ступеньке стою, и вам еще не скоро меня оставлять. Напротив, вы более, чем когда-либо, мне нужны\". А в письме Гоголю от 12 декабря 1844 г. из Петербурга признавалась: \"Мне скучно и грустно. Скучно оттого, что нет ни одной души, с которой бы я могла вслух думать и чувствовать, как с вами; скучно потому, что я привыкла иметь при себе Николая Васильевича, а что здесь нет такого человека, да вряд ли и в жизни найдешь другого Николая Васильевича... Душа у меня обливается каким-то равнодушием и холодом, тогда как до сих пор она была облита какою-то теплотою от вас и вашей дружбы. Пожалуйста, пишите мне. Мне нужны ваши письма\".

24 декабря н. ст. 1844 г. Гоголь из Франкфурта писал С.: \"Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Я сам не знаю, какая у меня душа. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой: явный знак, что они должны пополнять одна другую... Так как вы уже несколько раз напоминаете мне о деньгах, то я решаюсь наконец попросить у вас. Если вам так приятно обязать меня и помочь мне, то я прибегну к займу их у вас. Мне нужно будет от трех до шести тысяч в будущем году. Если можете, то пришлите на три вексель во Франкфурт, или на имя банкира Бетмана, или к Жуковскому и ко мне. А другие три тысячи в конце 1845 года. А может быть, я обойдусь тогда и без них, если как-нибудь изворочусь иначе. Но знайте, что раньше двух лет вряд ли я вам отдам их назад. Об этом не сказывайте никому, особенно Плетневу. Он мне предлагал в письме своем денег сколько хочу, но мне никаким образом не следует у него взять...\"

28 декабря н. ст. 1844 г. Гоголь писал С. из Франкфурта в связи со своим проектом предоставить деньги, вырученные от продажи его сочинений, для помощи \"бедным, но достойным студентам\": \"Талантам дается слишком нежная, слишком чуткая и тонкая природа. Много, много их можно оскорбить грубым прикосновением, как нежное растение, принесенное с юга в суровый климат, может погибнуть от неуместного с ним обхождения не приобвыкшего к нему садовника. Трудно бывает таланту, пока он молод или, еще справедливее, пока он не вполне христианин. Иногда и близкий друг может оскорбить, оказав ему радушную помощь, может потом попрекнуть его в неблагодарности. Это часто делается в свете, иногда даже без строгого рассмотрения, а по каким-нибудь внешним признакам. Но когда дающий скрыл свое имя, значит, он верно не потребует никакой благодарности. Такая помощь приемлется твердо и неколеблемо, и будьте уверены, что незримые и прекрасные моленья будут совершаться в тишине о душе незримого благотворителя вечно, и сладко будет получившему даже и при конце дней вспомнить о помощи, присланной неизвестно откуда\".

16 января н. ст. 1845 г. В. А. Жуковский сообщал С.: \"Гоголя нет с нами; за два дня до рождения Павла Васильевича (сына Жуковского. - Б. С.), отправился он в Париж, приглашенный туда Толстыми и Виельгорскими. Я сам его посылал туда, ибо у него начинали колобродить нервы, и сам Копп (известный немецкий врач Иоганн Генрих Копп (1777-1858). - Б. С.) прописал ему Париж как спасительное лекарство. Весной он ко мне возвратится. Вам бы надобно о нем позаботиться у царя и царицы. Ему необходимо надобно иметь что-нибудь верное в год. Сочинения ему мало дают, и он в беспрестанной зависимости от завтрашнего дня. Подумайте об этом: вы лучше других можете характеризовать Гоголя с его настоящей, лучшей стороны. По его комическим творениям могут в нем видеть совсем не то, что он есть. У нас смех принимают за грех, следовательно, всякий насмешник должен быть великий грешник...\"

И С. позаботилась. 22 февраля 1845 г. она обратилась с запиской на имя великой княгини Марии Николаевны: \"Ваше императорское высочество милостиво изволили принять мою просьбу о Гоголе и приказали составить о нем записку, которую имею честь представить. Сочинения его известны вашему императорскому высочеству. Публика особенно заметила в них оригинальные, комические стороны; но от вашего взгляда, без сомнения, не ускользнули красоты высшие, чувство всего прекрасного, чисто русского народного, которые его поставили наряду с первыми нашими литераторами. Чем более он входит в изображение серьезной стороны русского быта (о чем упоминает сам в последних своих сочинениях), тем медленнее подвигается его работа и следовательно он лишается выгод, соединенных с продажею книг. Самая первая выручка его сочинений употреблена была им на поправление расстроенного состояния матери и сестер, которые и до сих пор не совершенно обеспечены. Между тем, его здоровье было всегда так слабо, что вследствие сильной болезни он вынужден был оставить самую выгодную службу, находившись в здешнем университете адъюнкт-профессором, и отправился за границу (в действительности плохое здоровье было лишь предлогом для отставки. - Б. С.). Лишенный всякого способа достигнуть своих предприятий литературных и касающихся до здоровья, он только благодеяниями царскими может быть обеспечен. Конечно, он еще не успел сделать для пользы русской словесности столько, как Пушкин и Карамзин; но милости Государя не исключают никого, кто из любви к пользе отечества приносит хоть слабую дань своего усердия. Участие Вашего императорского высочества само определит, каким образом может быть поддержано существование человека, который по общему признанию подает много надежд... Вашего императорского высочества много преданная и всепокорная слуга А. Смирнова\".

2 марта 1845 г. С. беседовала с Николаем I о Гоголе. В этот же день она написала в дневнике: \"Я ему напомнила о Гоголе; он был благосклонен. \"У него есть много таланту драматического, но я не прощаю ему выражения и обороты слишком грубые и низкие\". - \"Читали вы \"Мертвые Души\"?\" - спросила я. - \"Да разве они его? Я думал, что это Соллогуба\". Я советовала их прочесть и заметить те страницы, где выражается глубокое чувство народности и патриотизма\". И уже 25 марта, согласно царской резолюции на докладе С. С. Уварова, Гоголю были выделены 3 тыс. рублей на 3 года.

24 февраля н. ст. 1845 г. Гоголь писал С. из Парижа: \"Париж или лучше - испарения воздуха парижских обитателей, пребывающие здесь на место воздуха, помогли мне немного и даже вновь расстроили приобретенное переездом и дорогою, которая одна бывает для меня действительнее всяких пользований. С Виельгорскими я видался мало и на несколько минут. Они погрузились в парижский свет, который исследывают любопытно, чему я, впрочем, очень рад. Рассеяние им необходимо нужно... Я провел эти три недели совершенным монастырем, в редкий день не бывал в нашей церкви и был сподоблен Богом, и среди глупейших минут душевного состояния, вкусить небесные и сладкие минуты. Здоровье мое слабеет, и не хватает сил для занятий\".

28 июня н. ст. 1845 г. Гоголь, узнав, что Н. М. Смирнов назначен калужским губернатором, писал С. из Карлсбада: \"...Тороплюсь поговорить c вами теперь о предстоящей вам жизни внутри России и об обязанностях, с ней сопряженных. Намечу одни только главные пункты. Вам немного нужно говорить; недоговоренное вы почувствуете сами и пополните всё, что мною будет пропущено. Ваше влияние в губернии гораздо значительнее, нежели вашего мужа, а, может быть, и генерал-губернатора... Их влияние - на чиновников, и то по мере прикосновения чиновников с должностью, ваше влияние - на жен чиновников вообще, по мере прикосновения их с жизнью городскою и домашнею и по влиянию их на мужей своих, существеннейшему и сильнейшему, чем все другие власти. Губернаторша как бы то ни было первое лицо в городе. Благодаря нынешнему направлению обезьянства, с вас будут брать и заимствовать всё до последней безделицы. Итак, вы видите сами, как вы можете быть значительны. Дамские общества в губернии скучны до нестерпимости. В этом согласны все. Вначале вам будет слишком трудно. Во-первых, все они заражены более, чем где-либо в столицах, страстью рядиться - источник взимания взяток и всяких несправедливостей для их мужей. Смотрите, чтобы вы всегда были одеты просто, чтобы у вас как можно было поменьше платья. Говорите почаще, что теперь и Государыня, и двор одеваются слишком просто. Нападайте на визиты - источники всяких ссор и щекотливых раздражительностей честолюбья и самолюбья. Говорите почаще, что вы совершенно считаете за ничто, сделает ли вам или не сделает кто визита, что принимать это за важное грех, а выводить из того какие-нибудь заключения - мелко. Говорите, что вы считаете неизвинительным не сделать визита, когда визит чем-нибудь может быть полезен, когда посещаемый находится в горе, в тоске, когда нужно его утешить, развеселить или поднять дух его, и докажите это делом. Как только узнаете, как какая-нибудь из дам или захворала, или тоскует, или в несчастии, или просто, что бы ни случилось с нею, приезжайте к ней тот же час. Будьте к ней заботливы и обходительны с ней и, ободривши ее, оставляйте ее скоро, чтобы обратиться к другой или к ждущему вас благотворительному подвигу. Долго не засиживайтесь, заставляйте лучше желать вашего вторичного посещения; лучше пусть будут чаще ваши приезды для утешения, чем продолжительны. Нужно, чтобы в первый приезд ваш увидели только вашу доброту и ваше искреннее расположение любить, а потом вы уже нечувствительно будете мало-помалу приобретать над ними власть и придете в силы внушать им, как они должны действовать благодетельно на мужей. Что же окажется слишком жестко и нельзя будет расшевелить, что, как застарелая болезнь, будет противиться умягчающим лекарствам, то до времени оставьте, не идите слишком упрямо против него, лучше покамест сообщите это духовному пастырю. Пусть он изберет его текстом проповеди, выставит резко всю черноту его и покажет, как может им погубить свою душу человек; или передайте духовнику (если он сколько-нибудь понимает, что такое духовник), пусть он обратит наиболее на это внимания при исповеди. Прежде всего познакомьтесь с теми женщинами, которые поумнее других, расспросите у них обстоятельно и хорошо о всех других, которые поглупее, не упуская ничего, до самых пустых привычек и мелочей. Вы же владеете искусством расспрашивать и разведывать. Доселе вы употребляли это искусство суетно и на пустое; теперь следует возвратить ему законное благодетельное значение. Помните теперь твердо, что все эти мелочи суть признаки тех болезней, которые вам следует лечить, и, не зная которых во всей подробности, вы никак не сумеете лечить самой болезни, как бы рассудительно на нее ни взглянули и как бы ни велик был ваш талант в лечении. Склоняйте всех, которые сколько-нибудь поумнее, идти по вашим следам и делать в своем кругу и с своей стороны почти то же. Убедите их, что пора хотя сколько-нибудь, хотя понемногу заботиться о душе и среди пустых дел хотя сколько-нибудь отделять времени на занятия и обязанности важнейшие. Заставьте их также делать визиты, сколько-нибудь благодетельные. Приезжайте к ним забирать отчеты в их действиях, чтоб это сделалось нечувствительно предметом разговоров, тогда и разговор не будет скучен; тогда и разговор будет оживляющим и подталкивающим на самое дело. Когда же умные начнут, глупые поневоле и наконец от скуки станут подлаживать и не так рознить в общем ладу. Вы сами увидите в непродолжительном времени, какие заведения окажутся потребными и надобными в губернии, если подолее будете разузнавать и расспрашивать, и действовать и видеть, и поверьте, что даже в те благотворительные заведения, которые у других не достигают своей цели и считаются ничтожными, у нас достигнут. Если узнаете, что есть хорошие священники, познакомьтесь с ними, беседуйте почаще, именно о том, как они, с своей стороны, по мере и в границах определенных им обязанностей, могут подействовать благодетельно. Представляйте им живее и яснее тех людей, с которыми они имеют дело, чтобы они поняли, каким образом и как поступать с ними. Помните, что священники иногда, при доброте и добрых христианских качествах, лишены познания света и не знают иногда, какой стороной и как применить высокие истины христианские к ежедневно вращающейся жизни. От них вы тоже можете забрать много сведений относительно нуждающихся и бедствующих в разных сословиях низших, и Бог откроет вам способы помочь им. Не оставляйте также и тех священников, которые почему-либо дурны. Нужно понемногу усовещивать также их. Говорите им при случае, что Государь во время проезда у вас будет спрашивать непременно о том, каковы здесь попы. Напоминайте также почаще архиерею, чтобы он их усовещивал. Словом, чтобы хотя сколько-нибудь заставлены были и они действовать и не оставались бы в совершенной праздности. Обратите потом внимание на должность и обязанность вашего мужа, чтобы вы непременно знали, что такое есть губернатор, какие подвиги ему предстоят, какие пределы и границы его власти, какая может быть степень влияния его вообще, каковы истинные отношения его с чиновниками и что он может сделать большего и лучшего в указанных ему пределах. Не для того вам нужно это знать, чтобы заниматься делами своего мужа, но для того, чтобы уметь быть полезной ему благоразумным советом в деле трудном и вообще во всяком деле, чтобы исполнить значение женщины - быть истинною помощницей мужа в трудах его, чтобы исполнить наконец долг, тот, который вами не был выполнен, долг верной супруги, который выполнить можно вам только на этом поприще и только в сем, а не другом смысле. Тогда смоется прегрешение ваше, и душа ваша будет чиста от упреков совести. Здесь вы также должны познакомиться прежде со всеми давно служащими в губернии и опытными чиновниками, расспросить их обо всем и выведать от них всю подноготную по мере их значения. Вы их можете всех, всех весьма легко расположить к себе, съездить иногда к ним на дом, обласкать их жену, детей. Словом, всё вы должны употребить к тому, чтобы вам мало-помалу открылся весь внутренний ход дел в губернии, не только явных, но и тайных. Когда узнаете многие сокровенные пружины, уведаете тогда и то, что многое, по-видимому, ничем неисправимое зло кроткими, тихими, никому невидными и благодетельно христианскими путями может быть уничтожено вовсе, прежде чем узнают даже о существовании его. Но об этом поговорим после, когда вы станете лицом к лицу к самому делу. Теперь, пока я вам набросил только пункты, о которых вы должны подумать предварительно, прежде чем отправитесь на место. Когда же вы напишете мне с места, ясно представите положение всех ваших обстоятельств, тогда я буду уметь вам сказать толковей, ближе к предмету и удобоисполнимей, словом - вы сами тогда меня научите тому, что должен я вам говорить; ибо вы знаете сами, бесценный друг мой, как я глуп во всяком деле, когда оно не открыто предо мной во всей ощутительной его ясности. Я не могу ходить не по дороге. Скажу вам только то, что слишком много обязанностей прекрасных вам будет предстоять на ныне открывающемся поприще. Молитесь же Богу, да воздвигнет в вас дух деятельности, и в минуту лени или тоски обращайтесь вновь к Нему и вслед за таким обращением тотчас же за дело. А я, если Богу угодно будет излечить меня и продлить еще на несколько лет жизнь мою, заеду к вам, без сомнения, в Калугу, и, верно, свидание наше будет радостней и плодотворней для душ наших, чем когда-либо дотоле. Простите меня за то, что так дурно и неразборчиво пишу: в силу движу слабой рукой моей\". Это письмо было использовано в \"Выбранных местах из переписки с друзьями\" в главе \"Что такое губернаторша\".

25 июля 1845 г. Гоголь писал С. из Карлсбада: \"...Вы коснулись \"Мертвых Душ\" и просите меня не сердиться на правду, говоря, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно \"Мертвых душ\". Но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру насмешку над губерниями, так же, как были прежде несправедливы хваливши. Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет \"Мертвых Душ\". Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех (ибо ни одна душа из читателей не догадалась), раскрыться в последующих томах, если бы Богу угодно было продлить жизнь мою и благословить будущий труд. Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее, покамест, в душе у одного только автора. Многое, многое даже из того, что, по-видимому, было обращено ко мне самому, было принято вовсе в другом смысле. Была у меня, точно, гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я; гордость будущим шевелилась в груди, - тем, что представлялось мне впереди, счастливым открытием, которым угодно было, вследствие Божией милости, озарить мою душу, - открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек, что есть средства и что для любви... Но некстати я заговорил о том, чего еще нет...\"

Нередко С. впадала в депрессию, и общение с Гоголем плодотворно на нее влияло, помогая выйти из душевного кризиса. В связи с этим графиня С. М. Соллогуб писала Гоголю 6 августа 1845 г.: \"Александра Осиповна часто бывает в хандре. К несчастью, никто не может пособить ей, - один Бог и религия. С ней должны быть чрезвычайно тяжелые минуты. Она находится на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости, и неизвестных испытаний в преддверии старости. Разочарование всегда трудно переносится\". С. смотрела на Гоголя как на учителя жизни, указующего ей верный путь в христианстве. После того как в 1845 г. С. с мужем переехала из Петербурга в Калугу, Гоголь ее часто навещал в этом городе и в поместьях Смирновых в Московской и Калужской губерниях.

В январе 1846 г. С. писала из Калуги П. А. Плетневу: \"До меня дошло, что Гоголь поправился, бывает всякий день у Софьи Петровны Апраксиной, которая очень его любит, чему я очень рада. Ему всегда надобно пригреться где-нибудь, тогда он и здоровее, и крепче духом. Совершенное одиночество для него пагубно\". Но эти слухи оказались не совсем достоверны. Уже 4 марта н. ст. 1846 г. Гоголь писал С. из Рима: \"О здоровье могу вам сказать только, что оно плохо. Приходится подчас так трудно, что только молишься о ниспослании терпения, великодушия, послушания и кротости. Верю и знаю, знаю твердо, что эта болезнь к добру, вижу, - и оно очевидно и явно, - надо мною великую милость Божию. Голова и мысли вызрели, минуты выбираются такие, каких я далеко не достоин, и все время, как ни болело тело, ни хандра, ни глупая необъяснимая скука не смели ко мне приблизиться. Да будет же благословен Бог, посылающий нам все! И душе, и телу моему следовало выстрадаться. Без этого не будут \"Мертвые души\" тем, чем им быть должно. Итак, молитесь обо мне, друг, молитесь крепко, дабы вся душа моя обратилась в одни согласно настроенные струны и бряцал бы в них сам дух Божий. Из всех средств доселе действовало лучше на мое здоровье путешествие, а потому весь этот год я осуждаю себя на странствие и постараюсь так устроиться, чтобы можно было в дороге писать. Лето все буду ездить по Европе в местах, где не был... В Риме я видаюсь и провожу время с немногими. Таких, которых бы сильно желала душа, здесь теперь нет. Нет даже таких, которые бы потребовали от меня сильной деятельности душевной, вследствие какой-нибудь своей немощи. А без надобности не хочется сталкиваться с людьми, да и некогда\". Путешествие благотворно сказалось на здоровье писателя. Уже 24 ноября н. ст. 1846 г. Гоголь писал С. из Неаполя: \"Здоровье мое поправилось неожиданно, совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь, и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутьи, ожидая попутного ветра воли Божией к отъезду моему на Святую землю. В отъезде этом руководствуюсь я Божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле\".

С. была одной из немногих, кто вы

соко оценил \"Выбранные места из переписки с друзьями\". 11 января 1847 г. она писала Гоголю: \"Книга ваша вышла под Новый год. И вас поздравляю с таким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши \"Мертвые души\" даже, - все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего последнего томика. У меня просветлело на душе за вас\". В ответном письме 22 февраля н. ст. 1847 г. из Неаполя Гоголь писал: \"Как мне приятно было получить ваши строчки, моя добрая Александра Осиповна. Ко мне мало теперь пишут: с появления моей книги еще никто не писал ко мне. Кроме коротких уведомлений, что книга вышла и производит разнообразные толки, я ничего еще не знаю, _ какие именно толки, не знаю, не могу даже и определить их вперед, потому что не знаю, какие именно из моих статей пропущены, а какие не пропущены. От Плетнева я получил только вместе с уведомлением о выходе книги и об отправленьи ко мне уведомленье, что больше половины не пропущено, статьи же пропущенные обрезаны немилосердно цензурою. Вся цензурная проделка для меня покамест темна и не разгадана. Знаю только то, что цензор был, кажется, в руках людей так называемого европейского взгляда, одолеваемых духом всякого рода преобразований, которым было неприятно появленье моей книги. Я до сих пор не получал ее и даже боюсь получить. Как ни креплюсь, но, признаюсь вам, мне будет тяжело на нее взглянуть. Всё в ней было в связи и в последовательности и вводило постепенно читателя в дело - и вся связь теперь разрушена! Будьте свидетелем моей слабости душевной и моего неуменья переносить. Всё, что для иных людей трудно переносить, я переношу уже легко с Божьей помощью, и не умею только переносить боли от цензурного ножа, который бесчувственно отрезывает целиком страницы, написанные от чувствовавшей души и от доброго желания. Весь слабый состав мой потрясается в такие минуты. Точно как бы перед глазами матери зарезали ее любимейшее дитя - так мне тяжело бывает это цензурное убийство. И сделал тот самый цензор, который благоволил к моим произведениям, боясь, по его собственному выражению, произвести и царапинку на них. Плетнев приписывает это его глупости, но я этому не совсем верю: человек этот не глуп. Тут есть что-то, по крайней мере для меня, непонятное. Я просил Виельгорского и Вяземского пересмотреть внимательно все не пропущенные статьи и, уничтоживши в них то, что покажется им неприличным и неловким, представить их на суд дальше. Если и Государь скажет, что лучше не печатать их, тогда я почту это волей Божьей, чтобы не выходили в публику эти письма; по крайней мере, мне будет хоть какое-нибудь утешение в том, когда я узнаю, что письма были читаны теми, которым, точно, дорого благосостояние и добро России, что хотя крупица мыслей, в них находящихся, произвела благодетельное влияние, что семя, может быть, будущего плода заронилось вместе с ними в сердца. Письма эти были к помещикам, к должностным людям, письмо к вам о том, что можно делать губернаторше, попало также туда, а потому вы не удивляйтесь, что оно пришлось вам не совсем кстати: я писавши его к вам, имел уже в виду многих других и желал посредством его добиться верных и настоящих сведений о внутреннем состояньи душевного люда, живущего у нас повсюду\". Еще до получения восторженного письма С. по поводу \"Переписки\", Гоголь писал ей 30 января н. ст. 1847 г.: \"По делам моим произошла совершенная бестолковщина. Из книги моей напечатана только одна треть, в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга. Плетнев объявляет весьма холоднокровно, что просто не пропущено цензурою. Самые важные письма, которые должны составить существенную часть книги, не вошли в нее, письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бедами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу Государю и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд Государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своим вниманием и повелит напечатать\".

20 апреля н. ст. 1847 г. Гоголь писал С. из Неаполя: \"Меня ничто не смутит, если Бог меня не оставит, а Бог милостив, - Ему ли оставить меня, если я искренно молюсь Ему, молясь о том, чтобы уметь Ему вечно молиться, и если много людей Ему угодных и лучших возносят за меня грешного жаркие молитвы? Но мне нужно непременно всех выслушать, чтобы поступить умно. Путь мой тверд, и я до сих пор один и тот же, с некоторыми улучшениями (по милости Божией). Но я так уже устроен, что мне нужны нападения, брани и даже самые противуположные толки обо мне, чтобы взгляд мой на самого себя был ясен и чтобы дорога моя была передо мною ясна и не только ничем не потемнилась, но даже прояснялась бы, чем дальше, тем больше. Все эти брани, толки, противуречия обо мне еще также нужны затем, чтобы показать мне гораздо ближе общество, как никому другому оно не может показаться. Заметили ли вы одно необыкновенное свойство моей книги, какое вряд ли имела доселе какая-нибудь книга? Именно то, что она, несмотря на все бесчисленные свои недостатки, может служить пробным камнем для узнания нынешнего человека? В сужденьях своих о ней обнаружится перед вами весь человек, даже позабывши свою осторожность. Это весьма не безделица для писателя, а особливо такого, для которого предметом стал не шутя человек и душа человека. Бог недаром отнял у меня на время силу и способность производить произведенья искусства, чтобы я не стал произвольно выдумывать от себя, не отвлекался бы в идеальность, а держался бы самой существенной правды. И правда Руси передо мной теперь выступила, как никогда прежде. Не нужно только зевать, а подбирать всё, потому что другой такой благоприятной минуты, заставившей даже многих скрытных людей расстегнуться нараспашку, не скоро дождешься. Вот почему мне так дороги все толки, даже и людей, по-видимому, самых простых и глупых: они мне открывают их душевное состояние. Ответ на это письмо вы адресуйте во Франкфурт, на имя Жуковского. Мая первых чисел я отсюда выезжаю. Лето провожу на водах, июль и август в Остенде на морском купаньи, а оттуда на осень в Италию, дабы оттуда в Иерусалим. А у Гроба Господня укреплюсь и духом, и телом, да и может ли быть иначе? Бог милостив. Не Он ли Сам внушил стремленье поработать и послужить Ему? Кто же другой может внушить нам это стремленье, кроме Его Самого? Или я не должен ничего делать на прославленье имени Его, когда всякая тварь Его прославляет, когда и бессловесные слышат силу Его? Мне ставят в вину, что я заговорил о Боге, что я не имею права на это, будучи заражен и самолюбием, и гордостью, доселе неслыханною. Что ж делать, если и при этих пороках все-таки говорится о Боге? Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, когда и камни готовы завопить о Боге? Нет, умники не смутят меня тем, что я недостоин и не мое дело, и не имею права: всяк из нас до единого имеет это право, все мы должны учить друг друга и наставлять друг друга, как велит и Христос и апостолы. А что не умеем выражаться мы хорошо и прилично, что иногда выскочат слова самонадеянности и уверенности в себе, за то Бог и смиряет нас, и нам же благодетельствует, посылая нам смирение. Если бы книга моя сделала успех и много бы людей было на моей стороне, тогда бы, точно, могла овладеть мною гордость и все те пороки, которые мне приписывают. Теперь, вследствие всех этих толков осмотревшись со всех сторон на себя, я могу заговорить таким взвешенным и умеренным голосом, что трудно будет им придраться ко мне\".

В июле1848 г. Гоголь посетил С. в имении Н. М. Смирнова Бегичево, а потом отправился вместе с С. и ее мужем в Калугу. С. так рассказала об этом путешествии П. А. Кулишу: \"Дорогою его (Гоголя. - Б. С.) занимало: как ему покажется губернский город, как будет устроен губернаторский дом, и вообще каков будет быт губернатора и всего, что его окружает? Подъехали к Калуге вечером. Вдали начали мелькать огни загородного губернаторского дома. Гоголь пришел в восхищение. - \"Да это просто великолепие! - сказал он; - да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!\" Ему отвели квартиру в особом флигеле... Флигель не отличался своею красотою, но Гоголю нравился, потому что он был там совершенно один и вид из окон был прекрасный. Его особенно восхищали зеленый сосновый бор и река Яченка, на крутом берегу которой стоял загородный губернаторский дом. Вправо от бора ему видны были главы Лаврентьева монастыря. Гоголь сам пожелал, чтобы ему служил человек Христофор, который нравился ему тем, что у него \"настоящая губернская физиономия\". Он утверждал, что \"именно такие слуги должны быть в губернском городе у губернатора\". По утрам Гоголя не видали; он являлся в дом только в три часа, к обеду. Он очень любил видеть за губернаторским обедом чиновников и говорил, что \"это так следует\". За столом он всегда разговаривал с чиновниками и был с ними очень любезен, но посещал только инспектора врачебной управы В. Я. Быковского, с которым он познакомился, как с земляком. Несмотря на то, в Калуге все знали Гоголя и очень им интересовались. Однажды ветер сорвал с него и бросил в лужу белую шляпу. Гоголь тотчас купил себе черную, а белую, запачканную грязью, оставил в лавке. Все \"рядовичи\" собрались к счастливому купцу, которому досталась эта драгоценность, и каждый примеривал шляпу на своей голове, удивляясь, что голова, дескать, у Гоголя и не очень велика, а сколько-то ума! Есть в Калуге книгопродавец Олимпиев, великий почитатель литературных знаменитостей. Он был знаком с Пушкиным, с Жуковским и хаживал к Гоголю. Узнав о том, что шляпа Гоголя находится в руках гостинодворцев, он убедил их поднесть эту драгоценность А. О. Смирновой, что и было исполнено с подобающею церемониею. Но, разумеется, А.О., наслаждаясь присутствием у себя в доме самого Гоголя, отказалась принять его запачканную шляпу, и шляпа осталась во владении рядовичей (эпизод с гоголевской шляпой очень напоминает нам отношение современных поклонников эстрадных звезд со своими кумирами. - Б. С.). Гоголя возили по окрестностям губернского города и, между прочим, в село Ромоданово, откуда по его словам, вид Калуги напоминал ему Константинополь. Бывши там у всенощной в праздник Рождества Богородицы, он восхищался тем, что церковь убрана была зеленью. Костюм Гоголя в это время разделялся на буднишный и праздничный. По воскресеньям и праздникам он являлся обыкновенно к обеду в бланжевых нанковых панталонах и голубом, небесного цвета, коротком жилете. Он находил, что \"это производит впечатление торжественности\", и говорил, что \"в праздники все должно отличаться от буднишнего\": сливки в кофе должны быть особенно густы, обед очень хороший, за обедом должны быть председатели, прокуроры и всякие этакие важные люди, и самое выражение лиц должно быть особенно торжественно\".

По свидетельству С., \"у Гоголя всегда в кармане была записная книжка или просто клочки бумаги. Он заносил сюда все, что в течение дня его поражало или занимало: собственные мысли, наблюдения, уловленные оригинальные или почему-либо поразившие его выражения и пр. Он говорил, что если им ничего не записано, то это потерянный день; что писатель, как художник, всегда должен иметь при себе карандаш и бумагу, чтобы наносить поражающие его сцены, картины, какие-либо замечательные, даже самые мелкие детали. Из этих набросков для живописца создаются картины, а для писателя сцены и описания в его творениях. - \"Все должно быть взято из жизни, а не придумываться досужей фантазией\". Гоголь при всей своей застенчивости и нелюдимости, охотно вступал в разговоры с самыми разнообразными людьми. \"Мне это вовсе неинтересно, - говорил он, как бы оправдываясь, - но мне необходимо это для моих сочинений\". В Калуге он как-то перезнакомился в гостином дворе со всеми купцами и лавочниками. У некоторых засиживался и играл подолгу в шашки. Его знали не только как гостя, проживавшего у губернатора, но и как автора \"Ревизора\", столь знакомой комедии. Но вообще Гоголь был туг на новое знакомство. Он утверждал, что вести знакомство можно только с теми, у кого чему-либо можно научиться или кого можно научить чему-либо. Познакомившись и заинтересовавшись человеком, Гоголь или внимательно слушал его, или обучал иногда самым элементарным истинам или просто вопросам практической жизни. Толкуя их по-своему и придавая им практическое значение, он смущал этих людей, а натуры обыкновенные, любящие говорить свысока самые банальные истины, приводил в негодование. Они не на шутку сердились на расточавшего непрошенные поучения. Гоголь любил лакомиться, и у него в карманах, в особенности в детстве, всегда были какие-либо пряники, леденцы и т. п. Живя в гостинице, он никогда не позволял прислуге уносить поданный к чаю сахар, а собирал его, прятал где-нибудь в ящике и порою грыз куски за работою или разговором. \"Зачем, говорил он, - оставлять его хозяину гостиницы? Ведь мы за него уплатили\". Происходило это, конечно, не от скупости. Гоголь никогда не был скупым\". В начале февраля 1850 г. Гоголь писал С.: \"Болен, изнемогаю духом, требую молитв и утешения и не нахожу нигде. С болезнию моею соединилось такое нервическое волнение, что ни минуты не посидит мысль моя на одном месте и мечется, бедная, беспокойней самого больного\". Летом 1851 г. Гоголь навестил С. в ее подмосковном имении - в селе Спасское Бронницкого уезда. Об этом сохранилась черновая запись ее воспоминаний: \"В мае Гоголя не было, пригласила в подмосковную. Бронницкого уезда, в село Спасское. Я занемогла. Нервы - бессонница, волнения. \"Ну, я опять вожусь с нервами!\" - \"Что делать! Я сам с нервами вожусь\". Очень жаркое лето, Гоголю две комнатки во флигеле, окнами в сад. В одной он спал, а в другой работал, стоя к небольшому пюпитру, вздумал поставить бревна. Прислуживал человек Афанасий, от которого слышали, что он вставал в пять. Сам умывался, одевался без помощи человека. Шел прямо в сад с молитвенником в руках, в рощу, т. е. английский сад. Возвращался к восьми часам, тогда подавали кофе. Потом занимался, а в 10 или в 11 часов он приходил ко мне или я к нему. Когда я у него - тетради в лист, очень мелко. Покрывал платком. Я сказала, что прочла: \"Никита и генер-губ. разговаривают\". - \"А, вот как! Вы подглядываете, так я же буду запирать!\" Предлагал часто Четьи-Минеи. Но я страдала тогда расстройством нервов и не могла читать ничего подобного. Каждый день читал житие святого на этот день. Перед обедом пил всегда, всегда - воду, которая придавала деятельность желудку, ел с перцем. А после обеда мы ездили кататься. Он просил, чтоб поехали в сосновую или еловую рощу. Он любил после гулянья бродить по берегам Москвы-реки, заходил в купальню и купался. Между тем мое здоровье было расстроено. Гоголь раз хотел меня повеселить и предложил прочесть первую главу (второго тома \"Мертвых душ\". - Б. С.). Но нервы, должно быть, натянуты, что я нашла пошлой и скучной. \"Видите, когда мои нервы расстроены, даже и скучны\". \"Да, вы правы: это все-таки дребедень, а вот душе не это нужно\". Казался очень грустен. Так как его комнаты были очень малы, то он в жары любил приходить в дом, ложился в гостиной на середний диван, в глубине комнаты, для прохлады. Придет и сидит. Вот что раз случилось: я взошла в гостиную, думая, что никого нет, и вдруг увидела Гоголя на диване с книгой в руках. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отворенное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживлено чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собой что-то восхитительное. Когда я взошла, он как будто испугался. Ему, должно быть, показалось, что кто-то явился. Глядел - жду. \"Николай Васильевич, что вы тут делаете?\" Как будто проснулся. \"Ничего. Житие (в июле) такого-то\". Что-то приятное: молился он, что ли, _ в экстазе. Чуть ли не Косьмы и Дамиана. По вечерам Гоголь бродил перед домом после купанья, пил воду с красным вином и с сахаром и уходил часто в десять к себе. С детьми ездил к обедне, к заутрене. Любил смотреть, как загоняли скот домой. Это напоминает Малороссию... Он уж тогда был нездоров, жаловался на расстройство нервов, на медленность пульса, на недеятельность желудка и не разговаривал ни с домашними слугами, ни с крестьянами. \"Почему не говорили с мужиками?\" - \"Да у вас старых мужиков нет\". Терпеть не мог фабричных мужиков в фуражках и дам нарумяненных. Странности... Куда ехать, - в Малороссию. \"Помолитесь\". Больными расстались, благословил образом. \"И молитва моя за вас будет. А думали ли вы о смерти?\" - \"О, это любимая мысль, на которой я каждый день выезжаю\". Шутливость его и затейливость в словах исчезли. Он весь был погружен в себя\".

СОБАКЕВИЧ Михаил Семенович, персонаж \"Мертвых душ\". Его имя указывает на сходство с медведем, всячески подчеркиваемое Гоголем. По определению писателя, С. \"такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться, и делать разные штуки на вопросы: \"А покажи, Миша, как бабы парятся\" или: \"А как, Миша, малые ребята горох крадут?\". Чичиков замечает по поводу С.: \"Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца, выдет еще хуже. Попробуй он слегка верхушек какой-нибудь науки, даст он знать потом, занявши место повиднее, всем тем, которые в самом деле узнали какую-нибудь науку. Да еще, пожалуй, скажет потом: \"Дай-ка себя покажу!\" Да такое выдумает мудрое постановление, что многим придется солоно... Эх, если бы все кулаки!..\"

В черновом наброске заключительной главы то ли первого, то ли второго тома поэмы Гоголь так определяет его: \"...плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однакож не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками\". В образе С. отразился, в частности, М. П. Погодин. Характеристика С. как кулака, по всей вероятности, восходит к ссоре Гоголя с Погодиным, когда последний отказался выдать ранее оговоренные авторские оттиски повести \"Рим\". Как вспоминал М. С. Щепкин, Гоголь признался ему: \"Ах, вы не знаете, что значит иметь дело с кулаком!\" - \"Так зачем же вы связываетесь с ним?\" - подхватил я. - \"Затем, что я задолжал ему шесть тысяч рублей ассигнациями: вот он и жмет. Терпеть не могу печататься в журналах, - нет, вырвал-таки у меня эту статью! И что же, как же ее напечатал? Не дал даже выправить хоть в корректуре. Почему уж это так, он один это знает\". Ну, подумал я, потому это так, что иначе он не сумеет: это его (Погодина. - Б. С.) природа делать всё, как говорится, тяп да ляп\". Также и у С. все предметы в доме и в имении словно вырублены топором, можно сказать, тяп-ляп, с заботой только об их функциональном назначении, без всякой заботы об изяществе.

В. Г. Белинский в статье \"Ответ \"Москвитянину\" (1847) отмечал: \"Собакевич - антипод Манилова: он груб, неотесан, обжора, плут и кулак; но избы его мужиков построены хоть неуклюже, а прочно, из хорошего лесу, и, кажется, его мужикам хорошо в них жить. Положим, причина этого не гуманность, а расчет, но расчет, предполагающий здравый смысл, расчет, которого, к несчастию, не бывает иногда у людей с европейским образованием, которые пускают по миру своих мужиков на основании рационального хозяйства. Достоинство опять отрицательное, но ведь если бы его не было в Собакевиче, Собакевич был бы еще хуже: стало быть, он лучше при этом отрицательном достоинстве\".

Характеристика С. как \"кулака\" носит сугубо негативный характер. Подтверждение этого мы находим в письме Гоголя А. С. Данилевскому от 29 октября 1848 г.: \"Жизнь в Москве стала теперь гораздо дороже. С какими-нибудь тремя тысячами едва холостой человек теперь в силах прожить, женатому же без 8 тысяч трудно обойтиться, - я разумею - такому женатому, который бы вел самую уверенную жизнь и наблюдал бы во всем строжайшую экономию. Почти все мои приятели сидят на безденежье, в расстроенных обстоятельствах, и не придумают, как их поправить. При деньгах одни только кулаки, пройдохи, и всякого рода хапуги. От этого и общество и жизнь в Москве стали как-то заметно скучнее...\" Глубокую связь С. с Коробочкой подметил А. Б. Галкин на уровне их имен и отчеств, Михайло Семенович и Настасья Петровна, как медведя и медведицу из народной сказки. Эта связь подчеркивает грубость, неотесанность, в культурном смысле, обоих персонажей, и вместе с тем - их хватку, основательность, а в какой-то мере - и близость к народу, к тем же крестьянам, по вкусам и привычкам. Трапеза С., например, проста, лишена изысканности и отличается от крестьянской лишь обилием потребляемой пищи. Несмотря на мнение многих литературоведов о бездетности С., нигде в тексте поэмы нет указания об отсутствии у него детей, хотя и не отмечено, вместе с тем, что они у него есть.

СОЛЛОГУБ Владимир Александрович (1814-1882), граф, чиновник по особым поручениям министерства внутренних дел, писатель, автор популярных в свое время повестей \"История двух калош\" и \"Тарантас\" и \"Воспоминаний\". Был женат с 1840 г. на С. М. Виельгорской.

С. познакомился с Гоголем летом 1831 г. История этого знакомства подробно изложена в \"Воспоминаниях\": \"В 1831 году летом я приехал на вакации из Дерпта в Павловск. В Павловске жила моя бабушка Архарова; а с нею вместе тетка моя Александра Ивановна Васильчикова... Я отправился на поклон к бабушке; время для бабушки было уже позднее, она собиралась спать.

- \"Пойди-ка к Александре Степановне (ее приживалка), там у Васильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят, тоже пописывает, так ты пойди, послушай\", - сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую комнату; у стены стоял старомодный, обтянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покрытый красной бумажной скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Подле Александры Степановны сидели две другие приживалки. Все три старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу, усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше: \"Что же, Николай Васильевич, начинайте!\" Молодой человек вопросительно посмотрел на меня; он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился.

- \"Читайте, - сказал я несколько свысока, - я сам \"пишу\" (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской словесностью; пожалуйста, читайте\".

Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша, развернул своими длинными худыми руками рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Читал он про украинскую ночь: \"Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!..\" Он придавал читаемому особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился.

- \"Да гопак не так танцуется!..\" Приживалки вскрикнули: \"Отчего не так?\" Они подумали, что чтец обращался к ним. Он улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен. Когда он кончил, я бросился ему на шею и заплакал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь. У тетки Васильчиковой было пятеро детей. Один из сыновей родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. К этому-то сыну в виде не то наставника, не то дядьки и был приглашен Гоголь для того, чтобы по мере возможности стараться хоть немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел к Васильчиковым и увидел следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую, развернутую на стуле книгу; Гоголь указывал своим длинным, худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следующее: \"Вот это, Васенька, барашек - бе...е...е, а вот это корова - му...у...му...у, а вот это собачка - гау...ау...ау...\" При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Впоследствии Гоголь никогда не припоминал о нашем первом знакомстве: видно было, что он несколько совестился своего прежнего звания толкователя картинок. Но нет сомнения, что его будущей известности много также способствовали знакомства, приобретенные в доме Васильчиковых\".

В 1843 г. и в начале 1844 г. С. встречался с Гоголем за границей и так описал эти встречи в мемуарах: \"За границей я жил целый год с Гоголем, сперва в Баден-Бадене, потом в Ницце. Талант Гоголя в то время осмыслился, окрепнул, но прежняя струя творчества уже не билася в нем с привычною живостью. Прежде гений руководил им, тогда он уже хотел руководить гением. Прежде ему невольно писалось, потом он хотел писать и, как Гёте, смешал свою личность с независимым от его личности вдохновением. Он постоянно мне говорил: \"Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом и принуждайте себя писать\". - \"Да что ж делать, возражал я, - если не пишется?\" - \"Ничего... Возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее; наконец надоест и напишется\". - Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели\".

Гоголь считал, что у С. недостает силы воли. 24 сентября н. ст. 1844 г. он писал из Франкфурта его жене С. М. Виельгорской: \"...Порядок спасет вас от много неприятного и поможет вам обоим выполнить много душевных и важных обязанностей. Вы этим окажете большую пользу и помощь вашему мужу. Ему трудно преодолеть самому себя, если б даже он и хотел. Я имею больше характера, нежели он, имею больше над собою власти, чем он, но и мне трудно во многом себя заставить и принудить\".

Гоголь, похоже, не слишком высоко ценил литературные способности С. В письме Н. М. Языкову от 21 декабря 1843 г. (2 января 1844 г.) из Ниццы он писал, что С. \"кажется, охотник больше ездить по вечеринкам, чем писать\". Однако со временем, возможно, Гоголь изменил свою оценку произведений С. 3/15 января 1846 г. он писал графине С. М. Соллогуб, что опубликованный \"Тарантас\" ему понравился больше, чем в рукописи. А 14/26 мая 1846 г. Гоголь сообщал графине А. М. Виельгорской по поводу повести С. \"Воспитанница\", что ее автор \"идет вперед\". С. оставил воспоминания о своих встречах с Гоголем в Москве в конце 1840-х - начале 1850-х годов: \"Гоголь чуждался и бегал света. Застенчивость его простиралась до странности. Он не робел перед посторонними, а тяготился ими. Как только являлся гость, Гоголь исчезал из комнаты. Впрочем, он иногда еще бывал весел, читал по вечерам свои произведения, всегда прежние, и представлял, между прочим, в лицах своих нежинских учителей с такой комической силой, что присутствующие надрывались со смеха. Но жизнь его была суровая и печальная. Поутру он читал Иоанна Златоуста, потом писал и рвал все написанное, ходил очень много, был иногда прост до величия, иногда причудлив до ребячества. Я сохранил от этого времени много документов, любопытных для определения его психической болезни. Гоголя я видел в последний раз в Москве, когда я ехал на Кавказ. Он пришел со мной проститься и начал говорить так сбивчиво, так отвлеченно, так неясно, что я ужаснулся, смешался и сказал ему что-то про самобытность Москвы. Тут лицо Гоголя прояснилось, искра прежнего веселья сверкнула в его глазах, и он рассказал мне по-гоголевски один в высшей степени забавный и типичный анекдот, которым, к сожалению, я с моими читательницами поделиться не могу. Но тотчас же после анекдота он снова опечалился, запутался в несвязной речи, и я понял, что он погиб. Он страдал долго, страдал душою - от своей неловкости, от своего мнимого безобразия, от своей застенчивости, от безнадежной любви, от своего бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избравшей его своим кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда находил; он изнемогал под силой своего призвания, принявшего в его глазах размеры громадные; томился тем, что непричастен к радостям, всем доступным, и изнывал между смирением и болезненной, несвойственной ему по природе гордостью. Гоголь имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причем он всегда грешил преднамеренно (здесь, вероятно, проявилась неспособность или отвращение Гоголя к плотским утехам, сублимировавшаяся в скабрезных анекдотах. - Б. С.)... Однажды я присутствовал при одном рассказе, переданном Гоголем теще моей, графине Л. К. Виельгорской. Он уже начинал страдать теми припадками меланхолии и затмением памяти, которые были грустными предшественниками его кончины. Он был с Виельгорскими и со мною в самых дружеских отношениях, и потому виделись мы каждый день, если случай сводил нас быть в одном городе. Так и случилось в Москве, где я был проездом и где также в то время находилась и графиня Виельгорская. Гоголь проживал тогда у графа Толстого. Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом. Вдруг бледное лицо его оживилось, на губах опять заиграла всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.

- Да, графиня, - начал он своим резким голосом, - вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть (графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать), - а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, - продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия, - я засиделся вечером у приятеля. Так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить меня домой (скорее, здесь сказался присущий Гоголю страх возвращаться в темноте домой в одиночестве. - Б. С.). Пошли мы тихо по улице разговаривая. На востоке уже начинала белеть заря, - дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и грязный дом. Место это, хотя человек он был женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: \"Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Подождите меня, я хочу узнать\"... Он прильнул к окну. Я тоже, заинтересованный, подошел. В довольно большой комнате перед налоем священник совершал службу, по-видимому, молебствие, дьячок подтягивал ему. Позади священника стояла толстая женщина, изредка грозно поглядывая вокруг себя; за нею, большею частью на коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в завитых волосах, со щеками, рдеющими неприродным румянцем. Вдруг калитка с шумом распахнулась и показалась толстая женщина, очень похожая на первую.

\"А, Прасковья Степановна, здравствуйте! - вскричал мой приятель. - Что это у вас происходит?\" - \"А вот, - забасила толстуха, - сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить\".

- Так вот графиня, - прибавил уже от себя Гоголь, - что же говорить о правилах и обычаях у нас в России? Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя: надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец\". Не исключено, что эпизод с молебном в публичном доме отразился в \"Невском проспекте\" в сцене посещения борделя несчастным художником Пескаревым.

\"СОРОЧИНСКАЯ ЯРМАРКА\", повесть, впервые напечатанная в первой части сборника \"Вечера на хуторе близ Диканьки\" в 1831 г. Во втором издании сборника в 1836 г. Гоголь указал временем написания С. я. 1829 г. Здесь описаны впечатления не только от ярмарки в Великом Сорочинце, где он родился, но и от ярмарки, четырежды в год проводившейся в имении Гоголей Васильевке, причем Васильевская скотная ярмарка была крупнейшей в Полтавской губернии.

В С. я. уже проявился сквозной мотив гоголевского творчества - протест против роскоши, которую писатель связывал прежде всего с женщинами, которые, по его мнению, побуждают своих мужей и любовников праздно тратить деньги. В повести посрамлена злая Хивря, но на смену ей приходит добрая щеголиха Параска. Порок никуда не исчезает, он принимает лишь более приятные глазу формы. Начальная фраза С. я.: \"Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!\" в преобразованном виде стала рефреном популярного музыкального хита конца XX в. \"Как упоительны в России вечера!\"

\"Старосветские помещики\", повесть, впервые напечатанная в сборнике \"Миргород\" в 1835 г. По воспоминаниям А. Н. Афанасьева, опубликованным в 1864 году, \"случай, рассказанный в \"Старосветских помещиках\" о том, как Пульхерия Ивановна появление одичалой кошки приняла за предвестие своей близкой кончины, взят из действительности. Подобное происшествие было с бабкой Щепкина. Щепкин как-то рассказал о нем Гоголю, и тот мастерски воспользовался им в своей повести. Щепкин прочитал повесть и при встрече с автором сказал ему шутя: - \"А кошка-то моя!\" - \"Зато коты мои!\" - отвечал Гоголь, и в самом деле коты принадлежали его вымыслу\".

6/18 апреля 1837 г. Гоголь в письме В. А. Жуковскому просил: \"Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел Государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется прямо от души... О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь всё то, что угодно Богу\".

А. С. Пушкин высоко ценил С. п., \"эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления\". Замысел С. п. относится к концу 1835 г. Хутор героев повести списан с родового имения Гоголей - Васильевки. Прототипами Афанасия Ивановича Товстогуба и Пульхерии Ивановны Товстогубихи послужили дед и бабка Гоголя Афанасий Демьянович и Татьяна Семеновна Гоголь-Яновские. Татьяна Семеновна происходила из семейства Лизогуб, была дочерью \"бунчукового товарища\" (чин в украинском казачьем войске) Семена Семеновича Лизогуба, отсюда и фамилия героев повести - Товстогуб. В повести отразилась романтическая история женитьбы Афанасия Демьяновича и Пульхерии Семеновны. В. И. Шенрок в \"Материалах для биографии Гоголя\" (1892-1897) утверждал: \"Афанасий Демьянович прошел через семинарию и завершил свое образование в Киевской духовной академии. Сохранились воспоминания, указывающие на то, что Афанасий Гоголь получил в академии настолько основательное для своего времени образование, что считался знатоком языков, особенно латинского и немецкого, которые преподавал детям своих деревенских соседей. О самой женитьбе его рассказывают анекдот, что он похитил из родительского дома любимую свою ученицу Татьяну Семеновну Лизогуб, дочь бунчукового товарища Семена Лизогуба, по матери из фамилии Танских. Он предварительно объяснился ей в любви, скрыв записку в скорлупу грецкого ореха, и, удостоверившись во взаимности, обвенчался с нею без ведома родителей\". Об этой же истории вспоминала сестра писателя О. В. Гоголь-Головня: \"Бабушка была из богатого дома. У них был учитель, который учил ее братьев и ее. Рассказывали, как она собрала свои золотые и серебряные и прочие вещи, ушла из родительского дома, где-то повенчались; за это родители рассердились: ничего ей не дали, и где они жили и как, не расспрашивали. Потом братья ее подарили ей Васильевку, и тут она жила до смерти. За бабушку говорили, как она великолепно рисовала\". Однако существуют и свидительства насчет того, что родители Татьяны Семеновны все же примирились с браком дочери и выделили ей приданное. А.М. Лазаревский в \"Сведениях о предках Гоголя\" (1902) отмечал: \"Необычным фактом была женитьба \"поповича\" Афанасия Гоголя на дочери бунчужного товарища Сем.Сем. Лизогуба, человека, принадлежащего к \"высшему\" местному обществу. Лизогуб был, во-первых, родной внук гетмана Скоропадского, получивший богатые дедовские маетности, а во-вторых, это был зять переяславского полковника Василия Танского... За женой Афанасий Гоголь в \"посаг\" получил несколько десятков крестьянских дворов (из материнского имения) в селе Келеберде и Купчине (будущей Васильевке, названной так в честь родившегося в 1777 г. сына Афанасия Демьяновича и Татьяны Семеновны Василия, отца писателя. - Б. С.), в которых, по ведомости 1782 г., считалось 268 крестьян, мужчин и женщин\". Биографию Афанасия Демьяновича приводит В. А. Чаговец в \"Семейной хронике Гоголей\" (1902): \"Из послужного списка Афанасия Демьяновича Гоголя видно, что он родился в 1738 г., а уже в 1757г. вступил на службу, сперва в полковую миргородскую, а в следующем же году в войсковую канцелярию; за добросовестное исполнение своих обязанностей был представлен в войсковые хорунжие... За долговременную беспорочную службу удостоился награждения чином бунчукового товарища в 1781 г., августа 7 дня. Там же против графы: \"грамоте читать и писать умеет ли?\" сказано: \"грамоте читать и писать по-русски, по-латыни, польски, немецки и гречески умеет\". Впоследствии он был назначен полковым писарем и переименован в секунд-майоры (в связи с упразднением внутренней автономии Малороссии в 1783 г., прикреплением местных крестьян к земле и распространением на украинские земли общеимперских порядков. - Б. С.), в каком чине находился до конца дней своих\". Как и герой С. п., Афанасий Демьянович (Дамианович) был офицером украинского войска. Согласно дневнику троюродного брата Гоголя о. Владимира Яновского, он дослужился не до секунд-майора, а до премьер-майора (очевидно, полученного при выходе в отставку). Очевидно, именно со службой и связано получение дворянствa сыном священника кононовской Успенской церкви о. Дамиана, а позднейшие утверждения о том, что дворянство Гоголей-Яновских восходит к XVII веку, являются лишь красивой легендой. Татьяна Семеновна, родившаяся в 1750-е годы, умерла около 1827 г., надолго пережив мужа, скончавшегося в начале XIX в. Сохранилось письмо Гоголя к ней из Полтавы, датированное 1820 г.: \"Дражайшая бабушка. Извините меня в том, что долгое время не мог писать к вам, Дражайшая Бабушка. Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец мне. От всего сердца желая вам благополучия и долголетней жизни, при чем остаюсь Ваш покорный внук Николай Яновский. Пришлите мне, дражайшая бабушка, погребец; я куплю для него прибор. Обрадуйте Папиньку и Маминьку, что я успел в науках то, что в первом классе гимназии, и учитель мною доволен. Прошу поцеловать за меня Гапу (крепостная няня Гоголя Агафья Семеновна Власенкова. - Б. С.) и сестриц моих\". Помимо реальных прототипов, у героев повести есть и очевидные прототипы в греческой мифологии, которую, наверняка, хорошо знал Афанасий Демьянович, обучавшийся в Киевской духовной академии. Это - упоминаемые в тексте повести Филемон и Бавкида добродетельные супруги, дожившие до глубокой старости в счастье и покое. В награду за их взаимную любовь и гостеприимство боги даровали им одновременную смерть, превратив Филемона и Бавкиду в два сросшихся дерева. Буколическая идиллия сохраняется в С. п. во многом потому, что герои практически никогда не покидают своего хутора. Здесь Гоголь также отразил одну из реальных особенностей характера Татьяны Семеновны. По воспоминаниям знавших ее, собранных В. А. Чаговцем, Татьяна Семеновна \"страшно боялась лошадей; поэтому, когда ей приходилось куда-нибудь ехать, что, впрочем, случалось очень редко, то в карету запрягали пару волов и в таком виде ездили в город или к знакомым, нисколько не смущаясь тем любопытством, какое вызывала у всех такая оригинальная запряжка\". Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне удается сохранить вечную любовь друг к другу только потому, что у них любовь - платоническая. Для плотской любви у Афанасия Ивановича существуют другие женщины, о чем недвусмысленно намекает автор: \"Девичья была набита молодыми и немолодыми девушками в полосатых исподницах, которым иногда Пульхерия Ивановна давала шить какие-нибудь безделушки и заставляла чистить ягоды, но которые большею частию бегали на кухню и спали. Пульхерия Ивановна почитала необходимостию держать их в доме и строго смотрела за их нравственностью. Но, к чрезвычайному ее удивлению, не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из ее девушек стан не делался гораздо полнее обыкновенного; тем более это казалось удивительно, что в доме почти никого не было из холостых людей, выключая разве только комнатного мальчика, который ходил в сером полуфраке, с босыми ногами, и если не ел, то уж верно спал. Пульхерия Ивановна обыкновенно бранила виновную и наказывала строго, чтобы вперед этого не было\".

Гоголь даже прямо демонстрирует нам, как по ночам Афанасий Иванович пользуется благосклонностью дворовых девушек, а милейшая Пульхерия Ивановна этого не замечает, или делает вид, что не замечает: \"Комната, в которой спали Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, была так жарка, что редкий был бы в состоянии остаться в ней несколько часов. Но Афанасий Иванович еще сверх того, чтобы было теплее, спал на лежанке, хотя сильный жар заставлял его несколько раз вставать среди ночи и прохаживаться по комнате. Иногда Афанасий Иванович, ходя по комнате, стонал. Тогда Пульхерия Ивановна спрашивала:

- Чего вы стонете, Афанасий Иванович?

- Бог его знает, Пульхерия Ивановна, так, как будто немного живот болит, - говорил Афанасий Иванович.

- А не лучше ли вам чего-нибудь съесть, Афанасий Иванович?

- Не знаю, будет ли оно хорошо, Пульхерия Ивановна! впрочем, чего ж бы такого съесть?

- Кислого молочка или жиденького узвару с сушеными грушами.

- Пожалуй, разве так только, попробовать, - говорил Афанасий Иванович. Сонная девка отправлялась рыться по шкапам, и Афанасий Иванович съедал тарелочку; после чего он обыкновенно говорил:

- Теперь так как будто сделалось легче\". Неслучайно бегство любимой кошечки, поддавшейся зову плоти, предвещает крах идиллии, начинающийся со смерти Пульхерии Ивановны, на которой и держится идеальный мир старосветских Филемона и Бавкиды. Буколический рай может сохраняться лишь в замкнутом пространстве, куда нет доступа подлинным человеческим страстям. И неслучайно у героев повести не остается потомства. Их идиллия бесплодна и неповторима. Здесь писатель сознательно отступает от судьбы прототипов: у Афанасия Демьяновича и Татьяны Семеновны был сын Василий, и в этой счастливой семейной паре муж умер на много лет раньше жены. Сохранять свою идиллию герои С.п. способны потому, что абстрагируются от реальной жизни. Их непрактичность автором подчеркивается. У Афанасия Ивановича книжные знания, как надо вести хозяйство, нисколько не мешают приказчику воровать, а имению - приходить в упадок: \"Напившись кофею, Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши платком, говорил: \"Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!\" На дворе ему обыкновенно попадался приказчик. Он, по обыкновению, вступал с ним в разговор, расспрашивал о работах с величайшею подробностью и такие сообщал ему замечания и приказания, которые удивили бы всякого необыкновенным познанием хозяйства, и какой-нибудь новичок не осмелился бы и подумать, чтобы можно было украсть у такого зоркого хозяина. Но приказчик его был обстрелянная птица: он знал, как нужно отвечать, а еще более, как нужно хозяйничать\". Так же и \"комната Пульхерии Ивановны была вся уставлена сундуками, ящиками, ящичками и сундучочками. Множество узелков и мешков с семенами, цветочными, огородными, арбузными, висело по стенам. Множество клубков с разноцветной шерстью, лоскутков старинных платьев, шитых за полстолетие, были укладены по углам в сундучках и между сундучками. Пульхерия Ивановна была большая хозяйка и собирала все, хотя иногда сама не знала, на что оно потом употребится\". Этот образ предвосхищает одновременно и Коробочку, и Плюшкина в \"Мертвых душах\". У героини С.п. домовитость Коробочки перерождается в бессмысленное собирательство Плюшкина, но без скупости последнего, что позволяет ей наслаждаться плодами тихой сельской жизни. Точно так же в Афанасии Ивановиче можно найти черты Манилова. Отсутствие духовных устремлений помогает Пульхерии Ивановне и Афанасию Ивановичу сохранить гармонию своих отношений. Для героев С. п., кроме взаимной любви, характерна только одна страсть - страсть к еде. Она тоже существует только в их внутреннем мире и никак не связана с окружающей жизнью. Трапезы Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны написаны яркими красками и чрезвычайно любовно - как самая важная часть их повседневной жизни, как символ слияния с природой: \"Под яблонею вечно был разложен огонь, и никогда почти не снимался с железного треножника котел или медный таз с вареньем, желе, пастилою, деланными на меду, на сахаре и не помню еще на чем. Под другим деревом кучер вечно перегонял в медном лембике водку на персиковые листья, на черемуховый цвет, на золототысячник, на вишневые косточки, и к концу этого процесса совершенно не был в состоянии поворотить языком... Всей этой дряни наваривалось, насоливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, она потопила бы наконец весь двор, потому что Пульхерия Ивановна всегда сверх расчисленного на потребление любила приготовлять еще на запас, если бы большая половина этого не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои... Оба старичка, по старинному обычаю старосветских помещиков, очень любили покушать... Афанасий Иванович возвращался в покои и говорил, приблизившись к Пульхерии Ивановне:

- А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?

- Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?

- Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, - отвечал Афанасий Иванович, и на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками (словно скатерть-самобранка! - Б. С.). За час до обеда Афанасий Иванович закушивал снова, выпивал старинную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим. Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду.

- Мне кажется, как будто эта каша, - говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, - немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна?

- Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соуса с грибками и подлейте к ней.

- Пожалуй, - говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, попробуем, как оно будет. После обеда Афанасий Иванович шел отдохнуть один часик, после чего Пульхерия Ивановна приносила разрезанный арбуз и говорила:

- Вот попробуйте, Афанасий Иванович, какой хороший арбуз.

- Да вы не верьте, Пульхерия Ивановна, что он красный в середине, говорил Афанасий Иванович, принимая порядочный ломоть, - бывает, что и красный, да нехороший. Но арбуз немедленно исчезал. После этого Афанасий Иванович съедал еще несколько груш и отправлялся погулять по саду вместе с Пульхерией Ивановной\".

До своего поворота к аскетизму в 1840-е годы Гоголь любил радости застолья, и это отразилось в С. п., где еда представлена как одна из высших ценностей человеческого существования, а Афанасий Иванович уподоблен Гаргантюа из романа Франсуа Рабле. Яркую зарисовку кулинарных пристрастий Гоголя дал римский знакомец Гоголя И.Ф. Золотарев: \"К числу особенностей Гоголя принадлежали его оригинальность в одежде и чрезвычайный аппетит. Оригинальность Гоголя в выборе костюмов доходила иногда до смешного. Аппетитом Гоголь обладал чрезвычайным. Он любил и много, и хорошо покушать. Бывало зайдем мы в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое. Из наиболее любимых Гоголем блюд было козье молоко, которое он варил сам особым способом, прибавляя туда рому (последний он возил с собой во флаконе). Эту стряпню он называл гоголь-моголем и часто, смеясь, говорил: \"Гоголь любит гоголь-моголь\"\". Интересно, что писатель, как и герой С. п., мог есть в любое время суток, независимо оттого, насколько плотно он перед этим пообедал или поужинал. О С. п. восторженно отозвался известный философ и глава литературно-философского кружка Николай Владимирович Станкевич (1813-1840). В письме своему другу Януарию Михайловичу Невзорову от 28 марта 1835 г. он сообщал: \"Прочел одну повесть из гоголева \"Миргорода\" это прелесть! (\"Старомодные помещики\" - так кажется она названа). Прочти! Как здесь схвачено прекрасное чувство человеческое в пустой ничтожной жизни!..\"

В. Г. Белинский в статье \"О русской повести и повестях г. Гоголя\" (1835) чрезвычайно высоко оценил С. п.: \"...Как сильна и глубока поэзия г. Гоголя в своей наружной простоте и мелкости! Возьмите его \"Старосветских помещиков\": что в них? Две пародии на человечество в продолжение нескольких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как водится исстари, умирают. Но отчего же это очарование? Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни, животной, уродливой, карикатурной, и между тем принимаете такое участие в персонажах повести, смеетесь над ними, но без злости, и потом рыдаете с Филемоном о его Бавкиде, сострадаете его глубокой, неземной горести и сердитесь на негодяя-наследника, промотавшего достояние двух простаков! И потом, вы так живо представляете себе актеров этой глупой комедии, так ясно видите всю их жизнь, вы, который, может быть, никогда не бывал в Малороссии, никогда не видал таких картин и не слыхал о такой жизни! Отчего это? Оттого, что это очень просто и, следовательно, очень верно; оттого, что автор нашел поэзию и в этой пошлой и нелепой жизни, нашел человеческое чувство, двигавшее и оживлявшее его героев: это чувство - привычка... Г. Гоголь сравнивает ваше глубокое, человеческое чувство, вашу высокую, пламенную страсть с чувством привычки жалкого получеловека и говорит, что его чувство привычки сильнее, глубже и продолжительнее вашей страсти, и вы стоите перед ним, потупя глаза и не зная, что отвечать, как ученик, не знающий урока, перед своим учителем!.. Так вот где часто скрываются пружины лучших наших действий, прекраснейших наших чувств! О бедное человечество! жалкая жизнь! И однакож вам все-таки жаль Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны! вы плачете о них, о них, которые только пили и ели и потом умерли! О, г. Гоголь истинный чародей, и вы не можете представить, как я сердит на него за то, что он чуть не заставил плакать о них, которые пили и ели и потом умерли!\"

К. С. Аксаков писал в статье \"Несколько слов о поэме Гоголя \"Похождения Чичикова, или Мертвые души\"\" (1842) о гоголевской повести: \"...На какой бы низкой степени ни стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образцу и подобию Божию... Говорить ли о \"Старосветских помещиках\", в которых столько глубоко человеческое значение открыл взор Гоголя, там, где другие бы увидали бы только пошлость и животность, он открыл и проложил путь сочувствию человеческому и к этим людям, и к этой жизни\". Опошленный вариант взаимоотношений героев С. п. предстает перед нами в \"Мертвых душах\" предстает перед нами в образах Манилова и его жены, точно так же, как Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, угощающих друг друга фруктами и сладостями. Пошлость Манилову придают прекраснодушные мечтания, которых лишены гораздо более симпатичные персонажи С. п.

А. М. Ремизов в книге \"Огонь вещей\" (1954) отмечал, что Гоголь в С. п. \"безо всякого \"злого духа\": разжигает... человеческие страсти, рост и развитие жизни, _ изображается райская безмятежная жизнь, ясная и спокойная, человека доброго, радушного и чистосердечного, само собой бездетного, и как всякая жизнь на земле, будь она райская или насекомая, проходит под знаком всепожирающего времени: коли живешь, плати оброк смерти. Никто не знает, когда, но пожар неизбежно возникнет и сгорит дом человека, кончится спокойная жизнь без тревог - без мысли, лишь с плывом райских грез. В \"Старосветских помещиках\" представлен сказочный рай - сад, который Бог насадил для человека. Благословенная земля родит всего в таком изобилии, и никакое хищение не заметно, девичья беременеет и плодится, как мухи, словно бы от самого воздуха - ведь холостых в доме никого не было, кроме комнатного мальчика, ходил в сером полуфраке, босиком и если не ел, то уж верно спал (скажу по секрету, все очень просто, привычная приятная работа самого Афанасия Ивановича), и все желания исполняются, как по щучьему велению: на столе откуда ни возьмись скатерть-самобранка с пирожками и рыжиками, сушеными рыбками и жиденьким узваром. Да и желания в таком райском состоянии так ограничены, что как будто их и звания нет: попить, поесть, поспать... В \"Старосветских помещиках\" дано в математически-чистом виде блаженное райское состояние человека, освобожденного от мысли и желаний, над которыми тяготеет первородное проклятие время-смерть, показать чтобы высшее и единственное: любовь человека к человеку. Сила этой любви так велика и уверена, что дает спокойно умереть человеку\".

\"СТРАШНАЯ МЕСТЬ\", повесть, впервые опубликованная в 1832 г. во второй части сборника \"Вечера на хуторе близ Диканьки\" с подзаголовком \"Старинная быль\". В черновой рукописи С. м. имелось следующее предисловие: \"Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцатом году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам, но мне все чудится, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или вечера ветер, как все в нем задрожит, засуетится: кажется, будто то народ толпою собирается к заутрене или к вечерне. Грешник великий я пред Богом: нужно б, давно нужно. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть среди ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, пред Богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже под старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!\"

В. Г. Белинский в статье \"О русской повести и повестях г. Гоголя\" (1835) поставил С. м. в соответствие с \"Тарасом Бульбой\" и утверждал, что \"обе эти огромные картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гоголя\".

Наиболее точный анализ С. м. сделал Андрей Белый в \"Мастерстве Гоголя\". Он подчеркивал: \"Вне деталей изобразительности, обычно относимых к \"форме\", не поймешь ядра сюжета Гоголя: Гоголь-\"сюжетист\" хитрее, чем кажется; он нарочно подает читателю на первый план не то вовсе, на чем сосредоточено его внимание; и оттого в выражении простоты \"у, какое тонкое\" что-то; он отводит внимание от улова \"рыбок\", поданных под заемным сюжетом, показывая на отражения в речном зеркале, и твердя: \"Леса, горы\"; те леса не леса, те горы - не горы; под ними - \"рыбки\"; твердит убежденно в \"Страшной мести\": \"Колдун, колдун, страшно!\" Суть же не в том, что \"колдун\", а в том, что - отщепенец от рода; \"страшно\" не оттого, что \"страшен\", а оттого, что страшна жизнь, в которой пришелец издалека выглядит непременно \"антихристом\"; \"леса\" - не леса; \"борода деда\"; дед же - \"великий мертвец\", управляющий родовой жизнью; горы - выпертые наружу и уже мертвые недра патриархального быта; страшны мертвецы, живущие внутри мертвеца; это те, кто видят \"колдуна\" в каждом иностранце; декоративные мертвецы, вылезающие из могил в \"Страшной мести\", - дедовская легенда; суть же - не в них\". А. Белый утверждал, что в С. м. \"нет диспропорций: содержание подано в прихотливом, но четком сюжетном узоре; ширине противопоставлена заостренность основных мотивов гоголевского творчества; в социальной и индивидуальной теме выявлено с особой силой то \"поперечивающее себе\" чувство, которого корень - Гоголь, отщепенец от рода, семьи, класса, его породившей среды, не утвердившийся ни в какой другой, ставший \"кацапом\" для украинцев, \"хохлом\" - для русских, панычем в гороховом сюртуке, о котором так едко вспоминает пасечник Панько, и неудачным воспитателем юношества в аристократических семействах Санкт-Петербурга, где он выглядел сплошным \"не то\" в неумении осознать свои корни, в неудачах с \"Гансом Кюхельгартеном\", в мечтах о профессорстве; современники недооценили его размаха; не оценил его проповеди и отец Матвей; ни то, ни се, - ни литератор, ни проповедник, - он выглядел дырою, прикрытой фикциями; таким он встает в картинах воспоминаний... Что есть \"колдун\"? Неизвестно что. Наивные современники Гоголя не постигли стилистической рисовки \"колдуна\" частицами \"не\", прощепившими его контур не линиями, а трещинами в глубину провала, дна которого \"никто не видал\"; они ловились на романтику образов, показавшихся им заимствованными у Тика...\" По словам А. Белого, в С. м. \"Гоголь осюжетил \"чудноту\", ему непонятную, собственного сознания; оно показано, как не знающее своих социальных корней; то, что делало Гоголя неискренним, непонятным, чуждым современникам... Прием, которым Гоголь достигает огромных художественных целей (Гоголь так и назвал его - \"прием \"Страшной мести\". - Б. С.), тонок, как... не перо, а кончик рапиры; ею он процарапывает за образом образ: в сознании нашем; прием - в букве \"эн\", соединенной с \"е\", или с \"и\"; в \"не\", \"ни\"; легкие, как пушинки, \"ни\", \"не\" производят грохоты своих эффектов, не услышанных современниками... Явленью колдуна на пире предшествует рассказ о том, как не приехал на пир отец жены Данилы Бурульбаша, живущего на том берегу Днепра: гости дивятся белому лицу пани Катерины; \"но еще больше дивились тому, что не приехал... с нею старый отец; он многое мог бы рассказать про чужие края: \"там все не так: люди не те, и церквей... нет!... Но он не приехал\"... Отец подан при помощи \"не\". Как полагает А. Белый, \"ни\", \"не\" дорисовывают негатив; психологический силуэт отца выщерблен изъятием из него всего конкретного; он - яма в быте; кто он сам в себе, - неизвестно\". Общий же вывод А. Белого о С. м. выглядит парадоксальным и сводится к следующему: \"Кто мертвецы? По тексту \"предки\". Их слишком много: от Карпат, Киева, земли Галичской; не весь ли то народ украинский?... Повесть - апофеоз \"не\": \"не\" - не выявлено; оно лишь провал в \"ничто\", куда сброшен злодей; не объяснены: всадник и подбежавшие к Киеву горы; дано только чувство связи с горами: с горы сброшен, но не в лощину, а в провал, \"дна которого никто не видал\"; сколько от земли до неба, столько до дна того провала\"; вздерг, подобный Кривану: в необъясненное. Но соединив черты, характеризующие колдуна, с характеристикой других оторванцев от рода, водящихся с иностранцами, видишь: в колдуне заострено, преувеличено, собрано воедино все, характерное для любого оторванца; и тема гор, и жуткий смех, и огонь недр, и измена родине. Эпилог сперва выглядит подставным объяснением; он, как занавес, падающий в ту минуту, когда должен появиться на сцене актер без грима; на занавесе намалевана академическая аллегория: дед-слепец, распевающий песню про \"дивную старину\": про Ивана, Петро и короля Степана, князя семиградского... Легенда - \"еще таких чудных песен не пел ни один бандурист\" - объясняет и всадника, и тему Карпат, как возмездие, и тему двух гор с лощиной меж них (хутор Данилы), и мертвецов: Петро \"великий мертвец\" - сухая ветвь рода; но: если проклят Петро с родом, то колдун, как личность, без вины виноват; виноват Иван, выпросивший его у Бога злодеем и вставший за это: торчать над провалом; вина - в роде, а не в оторванце; великий мертвец - род, расширенный до всей Украины; адвокат родовой патриотики, Гоголь, топит \"клиента\" почище прокурора; чем более представляется потрясенным \"неслыханными\" злодеяниями, суть которых \"неизвестно что\", тем более вырастает ужас перед патриархальной жизнью, которая приводит к бессмыслице явления на свет без вины виноватого. Корень всех злодеяний оторванца от рода в том, в чем неповинна его личность. Мертв Петро; но мертв и Иван: с ним - Данило, и Стецько, и есаул Горобец, т. е. все, кто идет против \"великого грешника\"; душевный процесс в последнем не вскрыт; вскрыта фикция, возникшая в очах мертвого коллектива, который приравнен к вселенной; все вне ее - провал; то - Польша, Венгрия, Германия, Франция эпохи Возрождения (были уже и Бэкон, и Гус, и Джиотто, и Данте; есть уже астрономия; она - волхование); колдун, двадцать лет живший в культурном обществе, предельно необъясним для коллектива; его \"не то\" \"необъяснимость\" дикарям поступков личности, может, тронутой Возрождением; понятно, что колдун тянется к ляхам и братается с иностранцами. Преступления, - \"колдун\", \"убийца\", \"кровосмеситель\"; Гоголь дает право не верить мифам - приставкой \"не то\" к каждому преступлению, в котором виноват Петро и виноват Иван, вымоливший у Бога злодея, за то и наказанный: торчанием над провалом; виноват Бог, осуществивший жестокость. Во-вторых: сомнительно, что \"легенда\" о преступлениях колдуна не бред расстроенного воображения выродков сгнившего рода, реагирующих на Возрождение; мы вправе думать: знаки, писанные \"не русскою и не польскою грамотою\", писаны... по-французски, или по-немецки; черная вода - кофе; колдун - вегетарианец; он занимается астрономией и делает всякие опыты, как Альберт Великий, как Генрих из Орильяка; он нарисован из глаз жизни, почище \"колдунской\"; слово \"антихрист\" означает лишь: \"антирод\"; в условиях этой жизни \"антихрист\" всякий человек; лицо его - маска, которой покрыл его поклеп; поклепщик же, Гоголь, в эпилоге говорит прямо: его поклеп - роль; ею он заставляет нас пережить жуть древней жизни; обманутые Гоголем, мы вводимся во все уголки ее, чтобы социальная тенденция, осуществленная приемом написания повести, выпрямилась бы приемом повести. \"Не то\" в колдуне не объяснимо ничем и никак; уравнение высших степеней неразрешимо в радикалах; чем более члены показанного коллектива отказываются от объяснения, тем более снимается вина с колдуна; от противного объясняется нечто, не прямо стоящее в поле объяснения, и \"чушь\" патриотики, от лица которой будто бы написана повесть. Допустим: пара смежных углов больше двух прямых; допущение приводит к бессмыслице; допустим, что меньше: опять бессмыслица; коли не больше, не меньше, то значит - равна; такова в приеме тенденция Гоголя; допустим колдун: \"не то\"; допустим - предатель рода; какого? Все роды умерли; коли \"колдун\" - плод мертвой родовой жизни, то он не виновен: он только \"личность\"; но это для рода и есть преступление, которому нет названия\". Версию А. Белого можно истолковать и таким образом: Гоголь не только понимал невозвратимость патриархально-родового быта, но и подсознательно чувствовал свое противостояние родовому началу как эмансипированной личности. Это отразилось и в С. м., где образ злодея-колдуна может иметь совсем не однозначное толкование. Ибо колдун сидит в каждом человеке, поскольку на каждом человеке - печать рода, и он обречен на вечную борьбу личного и родового начала. Такая борьба шла и в душе Гоголя, а невозможность примирить стремление преобразовать весь род человеческий с личной творческой уникальностью привела к духовному кризису и гибели.

\"СТРАШНЫЙ КАБАН\", неоконченная повесть. Ее главы были впервые опубликованы в 1831 г. в \"Литературной газете\", с подзаголовком \"(Из малороссийской повести \"Страшный кабан\")\", в том числе глава \"Учитель\" под псевдонимом \"П. Глечик\" - в № 1 от 1 января, а глава \"Успех посольства\" анонимно - в № 17 от 22 марта. Псевдоним \"П. Глечик\" Гоголь взял из романа \"Гетьман\", где есть персонаж с таким именем. Первоначально первую главу С. к. Гоголь собирался включить в сборник \"Арабески\", но в конце концов отказался от этого намерения.

Не исключено, что образ главного героя главы \"Учитель\" педагога-семинариста Ивана Осиповича навеян Гоголю воспоминаниями детства дома в Васильевке его воспитателем был семинарист. В повести также упоминаются родные для Гоголя места, в частности, река Голтва, протекавшая недалеко от Васильевки. Образ Ивана Осиповича во многом предвосхищает образ семинариста философа Хомы Брута в \"Вие\". Гоголь подчеркивает: \"Мы уже имели случай заметить нечто о влиянии нашего учителя на мандрыковских красавиц: потупленные взгляды, перешептывание, низкие поклоны показывали, что овладение им считала каждая из них немаловажным делом... Но, к счастью или несчастью, чувство, так много известное бедному человечеству, наносившее ему с незапамятных времен море нестерпимых мук, не касалось нашего педагога. В этом случае Иван Осипович был настоящий стоик и... он твердо знал, что ни один из философов, начиная от Сенеки, Сократа и до лектора ***ской семинарии, не ставил ни во что причудливую половину человеческого рода; ergo, любви не существует. Такие положения, обратившиеся у него, наконец, в правила, были тверды, слишком тверды...\" Вероятно, в замысел С. к. входило постепенное опровержение этого \"твердого правила\" и история любви Ивана Осиповича и прекрасной Катерины. Две сохранившиеся главы представляют собой лишь завязку повести.

СТУРДЗА Александр Скарлатович (1791-1854), помещик молдавского происхождения. До 1819 г. был чиновником, а впоследствии - членом Ученого комитета Министерства иностранных дел. В 1819 г. вышел в отставку и поселился в Одессе. Выступал как религиозный и политический публицист.

С. встретился с Гоголем в августе 1836 г. в Берне. Вскоре после кончины Гоголя так описал эту встречу: \"В 1836 г. у подошвы швейцарских гор и в окрестностях Берна я увидел впервые Гоголя. Это было в гостях у нашего посланника Д. П. Северина. Я был только немым свидетелем приятной, но мимолетной беседы\". Сближение С. с Гоголем произошлo значительно позднее. Новая встреча С. с Гоголем также произошла за границей, и на этот раз оба собеседника почувствовали друг к другу сильную симпатию.

С. вспоминал: \"В 1846 г. я встретил Гоголя в Риме, в посольской православной церкви, среди молитвословий великого пятка. По окончании службы мы подошли друг к другу, возобновили минутное знакомство, и оно в Риме же утвердилось взаимными посещениями и беседами лицом к лицу. Тогда-то, к моему изумлению, я нашел в Гоголе не колкого сатирика, не изобретательного рассказчика и автора умных повестей, а человека, стоявшего выше собственных творений, искушенного огнем страданий душевных и телесных, стремившегося к Богу всеми способностями и силами ума и сердца. Беседы наши отразились потом, как в зеркале, в \"Выбранных местах из переписки Гоголя с друзьями\". Расставаясь со мною в Риме, он дал мне слово, что, обозрев православный восток и поклонившись гробу Господню, непременно заедет в Одессу через полтора года, и слово его сбылось\". В мае 1848 г. Гоголь, возвращаясь из Иерусалима, и будучи в холерном карантине в Одессе, виделся с С., который вспоминал: \"Гоголь нечаянно посетил меня на моей приморской даче, вместе с умным спутником своим К. М. Базили. Но свидание наше было минутно: Гоголь спешил к родным в Малороссию, а оттуда в Москву\".

6 июня 1850 г. Гоголь сообщил С., что следующую зиму собирается провести в Греции или на островах Средиземного моря и поэтому вскоре будет в Одессе. В августе Гоголь получил от С. письмо, где тот звал его в Одессу. Гоголь ответил на него только 15 сентября 1850 г. из Васильевки: \"После разных странствований приехавши в Полтаву, нашел я там бесценнейшее письмо ваше, добрейший и почтеннейший Александр Скарлатович. Не говорю вам о том, как получить его мне было отрадно. Хотел было тот же час вам отвечать и благодарить за дружелюбное ваше расположение, но перечтя в другой раз, увидел, что ответ пролежит в Одессе даром по причине отлучки вашей (как пишете, до самого октября). Вследствие этого отложил и пишу теперь. Свиданье с вами меня радует много. Благословенны те чистые стремленья к святому, вследствие которых люди становятся родными и близкими друг другу! Как надежны, как неразрывны становятся тогда наши связи! Не нужно и стараться тогда быть милым другому; сам собою становится мил человек человеку. Душевно бы хотел прожить сколько можно доле в Одессе и даже не выезжать за границу вовсе. Скажу вам откровенно, что мне не хочется и на три месяца оставлять России. Ни за что бы я не выехал из Москвы, которую так люблю. Да и вообще Россия всё мне становится ближе и ближе. Кроме свойства родины, есть в ней что-то еще выше родины, точно как бы это та земля, откуда ближе к родине небесной. Но на беду пребыванье в ней зимою вредоносно для моего здоровья. Не столько я хлопочу и грущу о здоровье, сколько о том, что в это время бываю неспособен к работе. Последняя зима в Москве у меня почти пропала вся даром. Между тем вижу, что окончанье сочиненья моего (\"Мертвые души\". - Б. С.) нужно и могло бы принести пользу. Много, много, как сами знаете есть того, что позабыто, но не должно позабываться, что нужно выставить в живых, говорящих примерах - словом, много того, о чем нужно напомнить нынешнему современному человеку и что принимается ушами многих только тогда, когда скажется в высоком настроении поэтической силы. А сила эта не подымается, когда болезненна голова. Обыкновенно работается у меня там, где находится ненатопленное тепло, где я могу утреннее утружденье головы развеять и рассеять послеобедним пребываньем и прогулками на благорастворенном теплом воздухе; без того у меня голова на другой день не свежа и не годится к делу. Но верю, что Бог властен сделать всё, и Его милосердию нет границ: может и под суровым воздухом Черного моря, в самой Одессе, всё еще холодной для меня, найти свежее расположение духа - и тогда, разумеется, я ни за что не выеду за границу, с радостью проведу несколько месяцев с вами, в ожиданьи чего ваш весь Н. Гоголь\". В итоге поездка за границу не состоялась, а в Одессу Гоголь прибыл 24 октября 1850 г. и часто виделся с С. вплоть до отъезда из города в конце марта 1851 г.

В конце 1850 г. С. писал своему знакомому Н. В. Неводчикову: \"Гоголь прилежно занимается греческою Библией и, спасибо ему, - частит к нам\". В мемуарах же он описал свои последние встречи с Гоголем более подробно: \"Гоголь прибыл в Одессу, и, как нарочно, умеренная зима ласково встретила и покоила невзыскательного любителя тишины, нешумных бесед и уединенных кабинетных занятий. Сколько ни старались тогда заманить его в круг так называемого большого света, он вежливо уклонялся, сколько мог, от самых лестных предложений, довольствуясь прогулками и частым посещением весьма немногих, в том числе и меня. Истощался ли дружеский разговор, Гоголь охотно принимался за чтение вслух и читал, как говорил, т. е. с приятною важностью. Когда я бывал у него, он с удовольствием уверял меня, что умственная работа подвигается у него вперед и услаждает для него часы уединения. Даже в доме кн. Репнина отвели для Гоголя особую комнату, где он занимался делом, а потом выходил в гостиную и там отдыхал в дружественном собеседовании. Во все воскресные и праздничные дни можно было встретить Гоголя в церкви, в толпе молящихся. А во время Великого поста Гоголь умел отторгаться без огласки от сообщества людей и посвящать по несколько дней врачеванию души своей и богомыслию. Впрочем, сердце влекло его на родину, к родным, которым он обещал провести с ними Пасху. Говоря со мною о скором отъезде своем в Малороссию, Гоголь с умилением приговаривал: \"Да знаете ли, что после первых лет молодости моей я не имел счастия отпраздновать в родной семье Светлое Христово Воскресение?\" Тогда пришла нам из Германии весть, что Жуковский с семейством решительно собирается в обратный путь и непременно приедет в Москву летом. Эта надежда еще более ускорила отъезд Гоголя из Одессы; ему хотелось и погостить дорогою дома, и встретить Жуковского в Москве. Но время изменило дружбе нетерпеливой. Путешествие Жуковского было отложено\".

\"ТАРАС БУЛЬБА\", повесть. Первая редакция опубликована: Гоголь Н. В. Миргород. СПб., 1835. Ч. 1. Вторая редакция опубликована: Сочинения Николая Гоголя. Т. 2. СПб., 1842. Первая редакция Т. Б. была написана в 1834 г. Во второй редакции объем повести увеличился почти вдвое, а число глав возросло с девяти до двенадцати.

В Т. Б. отразились родовые предания и легенды рода Гоголей, возводивших свою родословную к могилевскому полковнику Гоголю. Свод данных о полковнике Остапе Гоголе приводит один из первых биографов писателя П. А. Кулиш в \"Записках о жизни Н. В. Гоголя\" (1856): \"Об Остапе Гоголе говорится в летописях при описании битвы при Дрижиполе (1655). Он один из полковников остался до конца верен гетману Петру Дорошенку, после которого еще несколько времени отстаивал подвластную себе часть Украины... Он ездил в Турцию послом от Дорошенка в то время, когда уже все другие полковники вооружились против Дорошенка и когда Дорошенко колебался между двумя мыслями: сесть ли ему на бочку пороху и взлететь на воздух, или отказаться от гетманства. Может быть, только Остап Гоголь и поддерживал так долго его безрассудное упорство, потому что, оставшись после Дорошенка один на опустелом правом берегу Днепра, он не склонился, как другие, на убеждения Самойловича, а пошел служить, с горстью преданных ему казаков, воинственному Яну Собесскому и, разгромив с ним под Веною турок, принял от него опасный титул гетмана, который не под силу пришло носить самому Дорошенку. Какая смерть постигла этого, как по всему видно, энергического человека, летописи молчат. Его боевая фигура, можно сказать, только выглянула из мрака, сгустившегося над украинскою стариною, осветилась на мгновение кровавым пламенем войны и утонула снова в темноте\". Трудно сказать, насколько достоверны сообщаемые П. А. Кулишем сведения об Остапе Гоголе. Часть из них очевидно легендарна. Так, в польских источниках нет никаких сведений об украинском гетмане Остапе Гоголе, да и степень его близости к гетману Петру Дорошенко, в конце концов отказавшемуся от гетманства и ставшему царским воеводой в Вятке, скорее всего, преувеличена. И уж совсем недостоверен следующий документ о полковнике Гоголе, приводимый А.М. Лазаревским в \"Очерках малороссийских фамилий\" (1875): \"В 1674 г. Остап Гоголь получил от польского короля Яна-Казимира грамоту на село Ольховец, в которой объясняется и служба Гоголя: \"За приверженность к нам и к Речи Посполитой благородного Гоголя, нашего могилевского полковника (имеется в виду город Могилев-Подольский на Правобережной Украине, а не Могилев в Белоруссии. - Б. С.), которую он проявил в нынешнее время, перешедши на нашу сторону, присягнув нам в послушании и передавший Речи Посполитой могилевскую крепость, поощряя его на услуги, жалуем нашу деревню, именуемую Ольховец, как ему самому, так и теперешней супруге его: по смерти же их сын их, благородный Прокоп Гоголь, также будет пользоваться пожизненным правом\". Праправнук Евстафия (по-украински - Остапа. - Б.С.) Гоголя, Афанасий, о предках своих в 1788 г. показал: \"Предки мои фамилией Гоголи, польской нации: прапрадед Андрей (?) Гоголь был полковником могилевским, прадед Прокоп и дед Ян Гоголи были польские шляхтичи; из них дед по умертвии отца его Прокопа, оставя в Польше свои имения, вышел в российскую сторону и, оселясь уезда Лубенского в селе Кононовке, считался шляхтичем; отец мой Демьян, достигши училищ киевской академии (где и название по отцу его Яну, принял Яновского), принял сан священнический и рукоположен до прихода в том же селе Кононовке\". В подлинности \"грамоты Яна-Казимира\" усомнился еще П. А. Кулиш, резонно заметивший: \"Странно, что в этом документе полковник Гоголь назван Андреем и получает в 1674 г. привилегию на владение деревней Ольховец от польского короля Яна-Казимира, который за шесть лет перед тем отрекся от престола (в 1674 г. королем был избран Ян Собесский, а значительную часть этого года польский трон был вакантен, так как предыдущий король, Михаил Вишневецкий, умер в 1673 г. Б. С.). До сих пор ни в одном известном документе не встретилось не только полковника Андрея Гоголя, но и никакого другого полковника, кроме Остапа\". Также и А. М. Лазаревский в \"Сведениях о предках Гоголя\" (1902) выражает большое сомнение в подлинности дворянской родословной Гоголей: \"Афанасий Гоголь о своем деде сообщает сведения неточные. Он называет Яна сыном Прокофия и, называя Яна шляхтичем, не говорит о том, что этот дед его был таким же священником села Кононовки, как и отец. (На священство последнего Афанасий Гоголь точно указывает в своем доказательстве.) Юридические акты свидетельствуют, что Ян Гоголь по отцу назывался не Прокофьевичем, а Яковлевичем и что он же, Ян, в 1697 г. был викарием лубенской Троицкой церкви, а в 1723 г. - священником села Кононовки. Можно думать, что Афанасий Гоголь умышленно скрыл священничество своего деда Ивана, потому что не любила перерождавшаяся в дворянство казацкая старшина связывать свое происхождение с лицами духовного и посполитого (крестьянского. - Б. С.) состояния. Поэтому священники превращались в \"польских шляхтичей\", а какие-нибудь бурмистры - в сотников. Это обычное явление в старинных родословиях\". Истинный свет на родословную Гоголя проливают также изыскания о. Алексея Петровского, в статье \"К вопросу о предках Гоголя\" (1902) утверждавшего: \"Нам удалось добыть дневник одного из старейших священников Миргородского уезда, о. Владимира Яновского, который приходится троюродным братом Гоголю. Из дневника этого видно, что род Гоголь-Яновских ведет свое начало от Ивана Яковлевича (фамилии в документах нет), выходца из Польши (по всей видимости, Иван Яковлевич покинул Речь Посполитую из-за неприятия церковной унии. - Б. С.), который в 1695 г. был назначен к Троицкой церкви г. Лубен \"викарным\" священником; вскоре он был переведен во вновь устроенную Успенскую церковь с. Кононовки того же уезда... Продолжателями рода и преемниками духовной власти Ивана Яковлевича были: сын его Дамиан Иоаннов Яновский (можно думать, что фамилия - от имени отца Ивана, по-польски - Яна), также священника кононовской церкви; далее... сын о. Дамиана Афанасий Дамианович - уже Гоголь-Яновский, - \"примиер-майор\", как сказано в семейной летописи; сын его Василий и внук Николай, писатель\". Причины, заставлявшие сыновей священников и вольных казаков превращаться в мифических польских шляхтичей, вскрыл А. Я. Ефименко в статье \"Малорусское дворянство и его судьба\" (1891): \"Малорусский пан не имел еще государственного признания своих прав. Между тем только дворянское достоинство давало санкцию обладания землею, а главное - обязательным трудом. Малорусское панство кинулось на отыскивание побочных тропинок и лазеек, какими бы можно было пробраться в дворянство. Каждому надо было для себя доказать, что он \"не здешней простонародной малороссийской\", а какой-нибудь особенной шляхетской породы. Сподручнее и легче всего было доказывать свое непростонародное происхождение через посредство Польши; престиж шляхетства всегда окружал все польское. И вот какой-нибудь самый обыкновенный козацкий сын Василенко (по Василию отцу), выдвинувшись на маленький уряд, начинает подписываться на польский манер Базилевским, Силенко - Силевичем, Гребенка - Грабянкою и т. д. С течением времени все эти самозванные Базилевские и Силевичи успевали уверить и других, а может быть, и себя, в своем польско-шляхетском происхождении. Оставалось это утвердить документом. С деньгами и это было делом нетрудным. На этот случай были под рукой дельцы, которые охотно брались за фабрикацию необходимых документов. Вероятно, это стоило не особенно дорого, так как во времена возникновения комиссии о разборе дворянских прав в Малороссии оказалось до 10 000 дворян с документами, между тем как лет 15-20 перед тем малороссийское панство заявило, что у него документов нет, так как они растеряны через бывшие в Малороссии междоусобные брани и многочисленные войны\". Учитывая все эти данные, нельзя не признать справедливость вывода В.В. Вересаева в книге \"Гоголь в жизни\" (1933): \"...Вопрос о происхождении Гоголя с отцовской стороны вырисовывается перед нами в таком виде: какой-то могилевский полковник Гоголь, - не Остап, а никому не ведомый Андрей, получил поместье от польского короля Яна-Казимира, уже за шесть лет перед тем отрекшегося от престола; в двух очень близких к этому Андрею Гоголю поколениях потомство его представлено священниками, что немного странно для дворян; никакой фамилии у потомков этого могилевского полковника Гоголя в документах не значится; только дети Яна от имени отца получают фамилию \"Яновские\"; брат Афанасия Кирилл со всем своим священническим потомством остается почему-то только с этой фамилией, без прибавки \"Гоголь\"; Гоголь-Яновским оказывается один Афанасий со своим потомством. На основании этого можно думать, что по отцу Гоголь-писатель вовсе не происходил от старинного украинского панства, а был происхождения духовного, дворянство же впервые получил его дед Афанасий Демьянович, сделавший себе карьеру женитьбою на дочери бунчукового товарища Лизогуба. Он, возможно, слышал о некоем могилевском полковнике Гоголе, но даже не знал его имени; предъявил наскоро сфабрикованный документ о своем якобы происхождении от могилевского полковника Гоголя, получил дворянство и прибавку \"Гоголь\" к своей настоящей фамилии \"Яновский\". Не исключено, что Афанасий Демьянович Яновский придумал историю о своем мнимом родстве с полковником Гоголем, чтобы не ударить в грязь перед родовитыми Лизогубами - родителями своей жены. Сам Николай Гоголь наверняка знал родословную своей фамилии и, как кажется, считал ее подлинной. Ученик Гоголя М. Н. Лонгинов вспоминал: \"Двойная фамилия учителя Гоголь-Яновский затруднила нас вначале; почему-то нам казалось сподручнее называть его г. Яновским, а не г. Гоголем; но он сильно протестовал против этого с первого раза. - \"Зачем называете вы меня Яновским? - сказал он. Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали\"\". Также княжна В. Н. Репнина утверждала: \"В Москве, встретив где-то Гоголя, одна из Репниных обрадовалась и пригласила его к себе обедать запискою, на которой написала адрес: Н.В. Яновскому (так его звали в Малороссии). Гоголь обиделся, обедать не приехал и дал знать, что его имя - Гоголь - достаточно известно в Москве\". Двух своих мнимых предков, вернее, одного, в летописях названного Остапом, а в поддельной грамоте Яна-Казимира - Андреем, Гоголь сделал сыновьями главного героя Т. Б. При этом Андрей Бульба, подобно никогда не существовавшему Андрею Гоголю, будто бы передавшему полякам могилевскую крепость, становится предателем, предавая полякам лагерь осадивших Дубно казаков. Кстати сказать, местечко Ольховец, якобы пожалованное Андрею Гоголю, находится недалеко от Дубно (ныне - Олыка на самом севере Ровенской области, в пределах которой располагается и Дубно). Возможно, именно это обстоятельство подсказало Гоголю сделать Дубно центром действия Т. Б. Остап же Бульба, подобно историческому Остапу Гоголю, до конца оставался с казаками и принял мученическую смерть. Возможно, Гоголь не знал, что прототип, судя по всему, также закончил свои дни на службе польской короне (правда, служил он не один, а со своими казаками, так что не откололся от казачества) и, скорее всего, помер своей смертью и даже успел еще отличиться в знаменитой битве с турками под Веной в 1683 г. Но, возможно, писатель знал о настоящей судьбе Остапа Гоголя, но предпочел оставить своего героя противником поляков. Показательно, что и Остап, и Андрей погибают, не оставив потомствa. Возможно, у Гоголя все-таки оставались сомнения, что могилевский полковник Гоголь к его роду в действительности отношения не имеет, и он предпочел оставить бездетными обоих героев, восходящих к своему мнимому предку. Гибель главных героев повести - Тараса, Андрея и Остапа, в конечном счете, обусловлена не только их разрывом с родовым целым - казацким братством, но и обреченностью самой казацкой вольницы. Все они - личности, которым, так или иначе, оказываются тесны родовые рамки. Как полагает А. Белый, в Т. Б. \"показан уже не отрыв особи от рода, а разрыв самого рода; и распад казацкого круга; две личности вынуждены по-разному предать несуществующий круг: предатель Андрей, и мстящий ему за это будто бы патриот, Тарас.

Тарас, выступив за дело \"деда\", убил Андрея: \"Я тебя породил, я тебя и убью\"; но уже надвое разделилось казацкое войско; одна часть ушла: бить крымцев; другая осталась: бить ляхов; погибли же - обе. Андрей не бесславно погиб; он погиб - с честью; у него есть лозунг и предательства: \"Что мне отец, товарищи и отчизна?.. Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего. Отчизна моя - ты! Вот моя отчизна!\"; вместо того, чтоб обрасти волосами и хрипеть, сотрясаясь предательством (здесь и далее идет сравнение с колдуном из \"Страшной мести\". - Б. С.), он в предательстве просиял: \"так, как солнце... он весь сияет в золоте\". Мстящий за измену Тарас - не особь рода, а - личность; его лозунг - не бытие в предках: любовь к товариществу: \"Породниться родством по душе, а не по крови, может один только человек\"; в поисках товарищества и он вышел из общего круга, когда \"снял... дорогую турецкую саблю... разломал ее надвое и кинул далеко в разные стороны оба конца\"; и сказал: \"Как двум концам сего палаша не соединиться в одно... так и нам, товарищи, больше не видаться\"; бывшие его товарищи пошли к ляхам, потомки же их, украинофилы, мечтали о присоединении к Австрии; они шли против родины: по Тарасу; а по ним Тарас пошел против родины, когда из огня он бросил свой новый лозунг: \"Подымется из русской земли... царь!\"; согнул бы выю и он перед длиннобородым боярином-\"москалем\", как Андрей склонил голову перед ляхами, - доживи до времени Хмельницкого он; оба гибнут: Тарас и Андрей; оба уже - не в \"деде\"; Тарас стилизуется под старину; \"все, старый собака, знает\"; знает и Горация: не то, что Данило; оба гибнут гордо, как бы зная, что \"дедовский\" устав - фикция: родины - нет; род умер; \"дед\" - мертвец; и по-разному \"мертвецы\", будущие \"патриоты\" Украины, долго потом грызли друг друга; Антоновичи - великодержавников; те Антоновичей. В одном отношении Тарас - Данило, пошедший на предателя; в другом - предатель-сын, обретая \"новую\" родину, погиб с честью; он мог обернуться к Тарасу и лицом всадника с Карпат; и - показать: убил свое дитя для того, чтоб предать потомков... Третьему Отделению: Тарасу пришлось бы молчать\". Среди источников Т. Б. также следует назвать \"Историю Русов, или Малой России\", составленную в конце XVIII или в начале XIX в. Ее авторство приписывалось белорусскому архиепископу Георгию Конисскому, а реальным авторoм был, по разным предположениям, историк Г. А. Полетика или его сын В. Г. Полетика. \"История Русов\" была издана только в 1846 г., но до этого имела широкое хождение в списках. Гоголь использовал и книгу Д. Н. Бантыш-Каменского \"История Малой России\" (1822), и составленное французским путешественником и инженером Бопланом, строившим в XVII в. знаменитую Кодацкую крепость, \"Описание Украйны\", впервые изданную на русском языке в 1832 г., а также украинские летописи Самовидца и Грабянки. В период работы над второй редакцией повести Гоголь дополнительно познакомился с рукописью князя Мышецкого \"История о казаках запорожских, как оные из древних лет зачалися, и откуда свое происхождение имеют, и в каком состоянии ныне находятся\". Она была издана только в 1847 г., но до этого была широко распространена в списках. В работе над повестью Гоголь использовал материалы украинского фольклора, собранные в \"Запорожской старине\" (1833) И. И. Срезневского, \"Малороссийских песнях, изданных М. Максимовичем\" (1827), \"Украинских народных песнях, изданных М. Максимовичем\" (1834) и в \"Малороссийских и червонорусских думах и песнях, изданных П. Лукашевичем\" (1836). Хронология Т. Б. сознательно неопределенна и отнесена в широком смысле слова к украинскому Средневековью. В тексте обеих редакций присутствуют приметы XV-XVII веков. В предисловии к Т. Б. известный украинско-русский историк Н. И. Костомаров писал: \"С конца XVI века начались восстания козаков против поляков. Их было несколько одно за другим; все они кончались несчастно для малороссиян и после каждого восстания производилась жестокая расправа, следовали свирепые казни, а народ после того чувствовал более нестерпимый гнет над собой. Так делалось до 1648 года, когда вспыхнуло восстание гетмана Хмельницкого, совсем иначе повернувшее историю борьбы Малороссии с Польшей. К этому времени восстаний малороссийского народа до Хмельницкого относится и \"Тарас Бульба\". Содержание его вымышленное и трудно было бы, даже приблизительно, отнести его к тем или другим годам, так как сочинитель дозволяет себе в этом случае исторические неверности: например, вначале представляется как бы время Наливайки, следовательно 1595 год, в то же время признаются существующими в Киеве академия и бурса, тогда как бурса в киевской коллегии устроена была только в XVII веке митрополитом Петром Могилою на его собственный счет, а киевская коллегия стала называться академией в XVIII веке. Но исторические неверности не лишают достоинства произведение Гоголя, которое имеет значение как плод его великого дарования по своему прекрасному художественному построению\".

25 августа н. ст. 1839 г. Гоголь писал С. П. Шевыреву из Вены: \"Я вчера приехал в Вену... Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, Бог его знает. Это решит время... Но что главное... это - посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то буду большой дурак. Малороссийские песни, которые у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается\". Замысел повести из малороссийской истории Гоголь не осуществил, но он, вероятно, частично воплотился во второй, значительно расширенной редакции Т. Б. Вот как видится католическое богослужение Андрию во второй редакции повести (в первой редакции этого эпизода нет): \"Около него с обеих сторон стояли также на коленях два молодых клирошанина в лиловых мантиях с белыми кружевными шемизетками сверх их и с кадилами в руках\". При ближайшем рассмотрении данного эпизода можно сделать вывод о несколько ироничном отношении Гоголя к католицизму, вероятно, в связи с чрезмерной пышностью обрядов, и поставить под сомнение существующие свидетельства о том, что писатель одно время склонялся к принятию католической веры. Ведь шемизетка - это вставка, манишка или небольшая накидка на женское платье. В повести ей уподоблена белая одежда католического священника с короткими кружевными рукавами - то ли альба, напоминающая православный стихарь, то ли камизия - белое нижнее одеяние. Вроде бы так смотрит на чуждое ему католическое богослужение сам Тарас Бульба. Но в его времена шемизеток еще не было. Сознательным анахронизмом Гоголь дает нам понять, что здесь - авторский взгляд на католическую службу, в котором одеяние роскошное ксендза иронически уподоблено детали женского туалета. Свидетельства о католических симпатиях Гоголя принадлежат польским ксендзам, с которыми Гоголь встречался в Риме в 1838 г. Ксендз Петр Семененко писал епископу Богдану Яньскому 17 марта 1838 г. (н. ст.): \"Возвращаемся с обеда у княгини Волконской и с прогулки на ее виллу в сообществе ее, а также одного из наилучших современных писателей и поэтов русских, Гоголя, который нам очень понравился. У него благородное сердце, притом он молод; если со временем глубже на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душой обратится к ней. Княгиня питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько утвердились. Понятно, беседовали мы о славянских делах. Гоголь оказался совершенно без предрассудков, и даже, может быть, там в глубине очень чистая таится душа. Умеет по-польски, т. е. читает\". Семененко сообщал также, что они долго обсуждали с Гоголем \"Пана Тадеуша\" Мицкевича и другие произведения польской литературы, причем Гоголь \"хотел бы проникнуться силой польского языка\". Второй ксендз, Иероним Кайсевич, тогда же записал в дневнике: \"Познакомились с Гоголем, малороссом, даровитым великорусским писателем, который сразу выказал большую склонность к католицизму и к Польше, совершил даже благополучное путешествие в Париж, чтобы познакомиться с Мицкевичем и Богданом Залесским\". В других письмах Семенко и Кайсевича о Гоголе говорится только в связи с его интересом к польской литературе и культуре. Характерно, что именно после встреч с З. А. Волконской и ксендзами появилось описание католического богослужения в Т. Б. Однако, в отличие от З. А. Волконской, Гоголь так и не обратился в католичество.

11 февраля н. ст. 1847 г. он ответил С. П. Шевыреву, который ранее в письме заподозрил Гоголя в католических симпатиях: \"...Твое уподобление меня княгине Волконской относительно религиозных экзальтаций, услаждений и устремлений воли Божией лично к себе, равно как и открытье твое во мне признаков католичества, мне показались неверными. Что касается до княгини Волконской, то я ее давно не видал, в душу к ней не заглядывал; притом это дело такого рода, которое может знать в настоящей истине один Бог; что же касается до католичества, то скажу тебе, что я пришел ко Христу скорее протестантским, чем католическим путем. Анализ над душой человека таким образом, каким его не производят другие люди, был причиной того, что я встретился со Христом, изумясь в нем прежде мудрости человеческой и неслыханному дотоле знанью души, а потом уже поклонясь Божеству его. Экзальтаций у меня нет, скорей арифметический расчет; складываю просто, не горячась и не торопясь, цифры, и выходят сами собою суммы\". Однако в описании католического богослужения в Т. Б. есть и действительное восхищение, свидетельствующее, что он испытывал к католицизму определенные симпатии. Недаром же в Риме он признавался, что только там по-настоящему молятся, т. е. - действительно верят.

В Т. Б. Андрий видит, как священник \"молился о ниспослании чуда: о спасении города, о подкреплении падающего духа, о ниспослании терпения, об удалении искусителя, нашептывающего ропот и малодушный, робкий плач на земные несчастия. Несколько женщин, похожих на привидения, стояло на коленах, опершись и совершенно положив изнеможенные головы на спинки стоявших перед ними стульев и темных деревянных лавок; несколько мужчин, прислонясь у колонн, на которых возлегали боковые своды, печально стояли тоже на коленах. Окно с цветными окнами, бывшее над алтарем, озарилось розовым румянцем утра и упали от негo на пол голубые, желтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно темную церковь. Весь алтарь в своем далеком углублении показался вдруг в сиянии; кадильный дым остановился в воздухе радужно освещенным облаком. Андрий нe без изумления глядел из своего темного угла на чудо, произведенное светом. В это время величественный стон органа наполнил вдруг всю церковь; он становился гуще и гуще, разрастался, перешел в тяжелые раскаты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих. И долго еще громовые рокоты носились, дрожа, под сводами, и дивился Андрий с полуоткрытым ртом величественной музыке\". По свидетельству П. В. Нащокина, включить описание степи в Т. Б. внушил Гоголю А. С. Пушкин. Гоголь слышал это описание, в свою очередь, от своего давнего знакомого житомирского почтмейстера Семена Даниловича Шаржинского (умер после 1851 г.).

В. Г. Белинский в статье \"О русской повести и повестях г. Гоголя\" (1835) восхищался Т. Б.: \"...Эта дивная эпопея, написанная кистию смелою и широкою, этот резкий очерк героической жизни младенчествующего народа, эта огромная картина в тесных рамках, достойная Гомера. Бульба герой, Бульба человек с железным характером, железною волею: описывая подвиги его кровавой мести, автор возвышается до лиризма и в то же время делается драматиком в высочайшей степени, и все это не мешает ему по местам смешить вас своим героем. Вы содрогаетесь Бульбы, хладнокровно лишающего мать детей, убивающего собственною рукою родного сына, ужасаетесь его кровавых тризн над гробом детей, и вы же смеетесь над ним, дерущимся на кулачки с своим сыном, пьющим горелку с своими детьми, радующимся, что в этом ремесле они не уступают батюшке, и изъявляющим свое удовольствие, что их добре пороли в бурсе. И причина этого комизма, этой карикатурности изображений заключается не в способности или направлении автора находить во всем смешные стороны, но в верности жизни... \"Тарас Бульба\" есть отрывок, эпизод из великой эпопеи жизни целого рода. Если в наше время возможна гомерическая эпопея, то вот вам ее высочайший образец, идеал и прототип!.. Если говорят, что в \"Илиаде\" отражается вся жизнь греческая в ее героический период, то разве одни пиитики и риторики прошлого века запретят сказать то же самое и о \"Тарасе Бульбе\" в отношении к Малороссии XVI века?.. И в самом деле, разве здесь не все козачество, с его странною цивилизациею, его удалою, разгульною жизнию, не бьется ли здесь огромный пульс всей этой жизни? Этот богатырь Бульба с своими могучими сыновьями; эта толпа запорожцев, дружно отдирающая на площади трепака, этот козак, лежащий в луже для показания своего презрения к дорогому платью, которое на нем надето, и как бы вызывающий на драку всякого дерзкого, кто бы осмелился дотронуться до него хоть пальцем; этот кошевой, поневоле говорящий красноречивую, витиеватую речь о необходимости войны с бусурманами, потому что \"многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один чорт теперь и веры неймет\"; эта мать, которая является как бы мимоходом, чтобы заживо оплакать детей своих, как всегда являлась в этот век женщина и мать в козацкой жизни... А жиды и ляхи, а любовь Андрия и кровавая месть Бульбы, а казнь Остапа, его воззвание к отцу и \"слышу\" Бульбы и, наконец, героическая гибель старого фанатика, который не чувствовал своих ужасных мук, потому что чувствовал одну жажду мести к враждебному народу?.. И это не эпопея?.. Да что же такое эпопея?.. И какая кисть, широкая, размашистая, резкая, быстрая! какие краски, яркие и ослепительные!.. И какая поэзия, энергическая, могучая, как эта Запорожская сечь, \"то гнездо, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы, откуда разливается воля и козачество на всю Украину !..\"

А. К. Воронский в книге \"Гоголь\" (1934) писал о Т. Б.: \"Нет корысти у казаков, нет корысти у упрямого Тараса, но даже и им надо опасаться старинной и страшной власти над собой вещей. Казалось бы, малое дело люлька с добрым табаком, а и она подвела Тараса. Не потеряй ее Тарас в пылу битвы, не пожалей он совсем остаться без неразлучной спутницы, может быть, и пробился бы он со своими казаками сквозь вражье войско! Роковая, погибельная сила в вещах, даже в люльке! Вещи создают привычки, привязывают к себе человека. Повесть испорчена юдофобством, православием; вторая, более поздняя редакция ухудшила повесть, но при том \"Тарас Бульба\" является в нашей литературе до сих пор лучшей исторической повестью, уступая разве только \"Капитанской дочке\". Бесспорно, Гоголь овеял романтикой прошлое, но в основном он с замечательной интуицией проникнул в это прошлое Запорожской Сечи, в ее быт, походы, с подлинным мастерством воссоздав ряд характеров. До скульптурности выразителен Тарас. Освещенный багровым пламенем, он поражает своей жизненностью. Он национален... \"Тарас Бульба\", в сущности, проповедует потребительский коммунизм в христианской оболочке; для того времени это являлось делом неслыханным. Черты этого коммунизма Гоголь тщательно местами затемнил, может быть, опасаясь цензурных преследований. Вполне понятно, что нашим \"заслуженным\" профессорам, ученым жукам и составителям \"трудов\" даже и такой коммунизм показался не по нутру и они предпочли, разбирая повесть, говорить о чем угодно, только не об этом коммунизме\".

Как весьма точно подметил В. Я. Брюсов в статье \"Испепеленный\", в Т. Б. бой под Дубно... \"написан не столько на основании изучения малороссийской старины, сколько под влиянием перевода Гнедича \"Илиады\". Одна из причин гибели Тараса Бульбы, возможно, заключается в том, что он в своей мести за Остапа перешел последнюю нравственную, христианскую грань, когда побуждает своих казаков уничтожать невинных младенцев: \"Зажигал их Тарас вместе с алтарями... не внимали ничему жестокие казаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя\". Здесь заключено видимое противоречие в образах Тараса и его казаков. За православие они сражаются самыми варварскими, бесчеловечными методами, не щадя ни женщин, ни детей. Но противоречие это мнимое. На самом деле Бульба и его люди, как и герои \"Илиады\", находятся во власти языческой стихии, и именно с ней оказывается связано героическое начало Т. Б.

ТАРАСЕНКОВ Алексей Терентьевич(1816-1873), известный московский доктор, в 1852 г. - штаб-лекарь в Московской больнице для чернорабочих, а с 1858 г. главный врач Шереметевской больницы, близкий к А. П. Толстому и лечивший Гоголя в последние недели его жизни.

Т. оставил нам мемуары \"Последние дни Н. В. Гоголя\" (1857) - наиболее точное и полное описание болезни и кончины Гоголя. Там дан, в частности, портрет Гоголя: \"Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покрывали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал довольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изыскано сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные\". Причину последней болезни Гоголя Т. видел в строгом посте, приведшем в конце концов к практически полному отказу от пищи. Т. утверждал: \"Переменять свойство и количество пищи Гоголь не мог без вреда для своего здоровья; по собственному его уверению, при постной пище он чувствовал себя слабым и нездоровым. \"Нередко я начинал есть постное по постам, - говорил он мне, - но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения и всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная\". Не менее важным обстоятельством, приведшим к трагической развязке, Т. считал психическое состояние писателя в последние месяцы жизни: \"От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроенность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избегал встречи с известным доктором Ф. П. Гаазом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встретил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гааз ломанным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы поселили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер\". Т. свидетельствует: \"В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только на четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. \"Литургия\" и \"Мертвые души\" были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа перемарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в осьмушку почтовой бумаги), где его рукой калиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений (значительная часть из этих тетрадей, например, с \"Выбранными местами из творений св. отцов и учителей церкви\", а также с другими подготовительными материалами, сохранились. - Б. С.). Второй том \"Мертвых Душ\" был прочтен им в Москве по главам в разных домах, но число слушателей было весьма ограничено, да и те обязывались не рассказывать о содержании слышанного до поры, до времени. \"Литургия\" была еще меньшему числу его знакомых известна, а о других своих сочинениях он упоминал только изредка. Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения производили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижимым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения его Гоголем. И переписанные набело сочинения он все откладывал отдавать в цензуру, отзываясь тем, что желает еще исправить некоторые места, которые кажутся не вполне вразумительными. Впрочем, по его деятельности и распоряжениям можно было заключить, что у него многое уже окончательно готово\". Но вдруг в состоянии Гоголя произошел перелом. Некоторые признаки неблагополучия были заметны уже во второй половине января 1852 г. Т. так описал один из дней, проведенных с Гоголем в то время: \"Выйдя к обеду, Гоголь говорил, что зябнет, несмотря на то, что в комнате было +15°Р (по шкале Реомюра,т. е. около 19° по шкале Цельсия. - Б. С.). Пока не подали кушанье, он скоро ходил по обширной зале, потирая руки, почти не разговаривая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтобы взглянуть на них. Перед обедом он выпил полынной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разговорчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: \"Научный, научный, а мы все говорили \"наукообразный\": это неловко, то гораздо лучше\". - Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услышал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особенные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им исписано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пойдет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на английскую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религиозные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил. Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: \"Ты в который театр идешь?\" - \"В Большой, - отвечал тот, - смотреть \"Аскольдову могилу\". - \"Ну, и прекрасно!\" - прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал начатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают \"Женитьбу\". \"Не ходите сегодня, - перебил Гоголь, а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, извещу вас\". Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел \"Женитьбы\". Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жевакин, по его мнению, должен быть смешнее всех. Гоголь стал оживляться. Зашла речь о \"Провинциалке\" И.С. Тургенева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. \"Что это за характер: просто кокетка, и больше ничего\", - сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о \"Записках сумасшедшего\". Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: \"Читал, но после\". - Да как же вы так верно приблизились к естественности?\" - спросил я его. \"Это легко: стоит представить себе...\" Я жаждал дальнейшего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комнаты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль проще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное - без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, даже самые второстепенные роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случилось не более как за месяц до его смерти. В это время он перепечатывал прежние сочинения под собственным своим наблюдением, исправлял их, кое-что вставлял и сам держал корректуру, заказав единовременное печатание каждой части в особой типографии. Перед этим же временем он окончательно отделал и тщательно переписал свое заветное сочинение, которое было обрабатываемое им в продолжение почти 20 лет; наконец, после многих переделок, переписок, он остался им доволен, собирался печатать, придумал для него формат книги: маленький, в осьмушку, который очень любил, хотел сделать это сочинение народным, пустить в продажу по дешевой цене и без своего имени, единственно ради научения и пользы всех сословий. Это сочинение названо Литургиею... В эту же зиму приведен был к окончанию второй том \"Мертвых Душ\" и еще какие-то статьи, которые должны были войти в состав прежних четырех томов полного собрания. Напечатав предположенное, он собирался посвятить себя какому-то труду по части русской истории. Не любя раскрывать своих задушевных мыслей, особенно говорить о себе, как о сочинителе, тем более слушать себе похвалы, он в это последнее время в задушевной беседе объявил, однако, что доволен своими последними, приготовленными к печати трудами, в которых \"слог трезвый, крупный, яркий, не такой, как был в прежних, уже изданных сочинениях, когда он вовсе не умел писать\".

Но тут случилось несчастье. В конце января 1852 г. тяжело заболела Е. М. Хомякова, к которой Гоголь питал самые теплые чувства. Т. свидетельствует: \"Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Афонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: \"Надеюсь, что ей не давали каломель, который может ее погубить?\" Но Гоголю было известно, что каломель уже был дан, - он вбегает к графу и бранным голосом говорит: Всё кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство\". К несчастью, больная действительно в скором времени умерла (это случилось 26 января. - Б. С.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающей мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице\". Возможно, мысль о том, что смерть Е. М. Хомяковой была, среди прочего, и следствием его собственных грехов, Гоголь, чтобы очиститься, стал соблюдать очень строгий пост. Вероятно, параллельно у него развился психоз. Полагая, что больная погибла оттого, что ей дали лекарство,оказавшееся для нее ядом,Гоголь в конце концов вообще отказался от приема пищи, опасаясь,что она может оказаться ядом для него. Т. полагал, что негативное влияние на Гоголя в этот момент оказали беседы с о. М. А. Константиновским: \"К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской православной жизни. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем всё для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына Божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: \"Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!\"... Во вторник на масленице он проводил Матвея Александровича на станцию железной дороги и весьма был огорчен тем, что там все обращали на него внимание и с ненасытным любопытством его преследовали... Гоголь обложил себя книгами духовного содержания более, нежели прежде, говоря, что \"такие книги нужно часто перечитывать, потому что нужны толчки к жизни\". С этих пор он бросил литературную работу и всякие другие занятия; стал есть веcьма мало, хотя, по-видимому не терял аппетита и жестоко страдал от лишения пищи, к которой привык и без которой всегда чувствовал себя дурно. Свое пощение он не ограничивал одною пищею, но и сон умерил до чрезмерности: после ночной продолжительной молитвы он рано вставал, шел к заутрене, тогда как до того времени не выходил со двора, не выспавшись достаточно и не напившись крепкого кофе. По отъезде Матвея Александровича он стал подробнее изучать церковный устав и еще более говорить о смерти. По учреждениям церковным масленица составляет преддверие поста: уже начинает отчасти совершаться великопостная служба; употребление мясной пищи запрещено с самого ее начала; в продолжение же двух первых дней первой недели поста, по некоторым уставам, не дозволяется вовсе употреблять никакой пищи. Изучив подробнее устав, Гоголь начал его придерживаться и, по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом. Масленицу он посвятил говению; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отзывалсяя болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечили... Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного; самая слабость, видимо, происходила от чрезмерного изнурения и мрачного настроения духа. Несмотря на это ослабление тела, Гоголь продолжал поститься и проводить ночи на молитве; ослабление возрастало со дня на день. Впрочем, он еще мог выезжать и ходить\". Т. описал, как близкие пытались побудить Гоголя отказаться от столь вредного для его физического здоровья поста, но тот отказался, надеясь, что следование аскетическому церковному уставу гарантирует ему духовное здоровье: \"Зная по опыту, как причащение раньше успокаивало Гоголя во время его уныния, гр. А. П. Толстой присоветовал ему причаститься скорее, не продолжая приготовительного говения. Поговорив с духовником, по-видимому вовсе не понимавшим его, Гоголь причастился в церкви, находящейся далеко от его дома (на Девичьем Поле). Это было в четверг на масленице (7 февраля. - Б. С.). Однакож и причащение его не успокоило. Он не хотел в этот день ничего есть, и когда после съел просфору, то назвал себя обжорою, окаянным нетерпеливцем и сокрушался сильно. Вообще, болезненное изнеможение тела еще более служило к мрачному настроению духа\". Т. засвидетельствовал некоторые поступки Гоголя, показавшиеся ему странными: \"В один из последующих дней он поехал на извозчике в Преображенскую больницу, подъехал к воротам, слез с санок, долго ходил взад и вперед у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой. В Преображенской больнице находился один больной (знаменитый юродивый Иван Яковлевич Корейша, умерший в 1861 г. - Б. С.), признанный за помешанного; его весьма многие навещали, приносили ему подарки, испрашивали советов в трудных обстоятельствах жизни, берегли его письменные замечания и проч. Некоторые радовались, если он входил с ними в разговор; другие стыдились признаться, что у него были... Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу - Бог весть. Вероятно, были с ним и другие приключения, которые остались неизвестны, как и вообще многое сокрыто из его жизни. Такие необыкновенные поступки его хотя и бывали с ним прежде, однако же теперь были так продолжительны, что поразили графа (А. П. Толстого. - Б.С.); он уговорил его посоветоваться с врачом, для чего и призван был его давнишний знакомый доктор Иноземцев, который нашел, что у него катар кишок, советовал ему спиртовые натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не веря вообще медицине и медикам, он не воспользовался и его советами, хотя чувствовал уже себя весьма дурно и перестал принимать к себе знакомых, которым прежде никогда не отказывал\". Составленная Т. хроника показывает, как постепенно ухудшалось состояние Гоголя в последние дни масленицы и в начале поста: \"Во всю масленицу после вечерней дремоты в креслах, оставаясь один, по ночам, при всеобщей тишине, он вставал и проводил долгое время в молитве, со слезами, стоя перед образами. Ночью с пятницы на субботу (8-9 февраля) он, изнеможенный, уснул на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное, проснувшись вдруг, послал он за приходским священником, объяснил ему, что он недоволен недавним причащением, и просил тотчас же опять причастить и соборовать его, потому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя уже умирающим. Священник, видя его на ногах и не заметив в нем ничего опасного, уговорил его оставить это до другого времени. По-видимому, после посещения священника он успокоился, но не прервал размышлений, глубоко его потрясавших... В понедельник и вторник первой недели поста наверху у графа была всенощная; Гоголь едва мог дойти туда, остановился на ступенях, присаживаясь на стуле, однако стоял всю всенощную и молился. День оставался почти без пищи, ночи проводил он стоя перед образами в теплой молитве со слезами. Граф, видя, как изнуряет всё это Гоголя, прекратил у себя церковное служение\". В один из дней великого поста Гоголь сжег беловую рукопись \"Мертвых душ\".

Т. описал это событие со слов графа А. П. Толстого: \"Когда почти все сгорело, он долго сидел задумавшись, потом заплакал, велел позвать графа, показал ему догорающие углы бумаги и с горестью сказал: \"Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, - вот он к чему меня подвинул! А я было так много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него могли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях...\" Прежде этого Гоголь делал завещание графу взять все его сочинения и после смерти передать митрополиту Филарету. \"Пусть он наложит на них свою руку; что ему покажется ненужным, пусть зачеркивает немилосердно\". Теперь, в эту ужасную минуту сожжения, Гоголь выразил другую мысль: \"А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало\". Граф, желая отстранить от него мрачную мысль о смерти, с равнодушным видом сказал: \"Это хороший признак - прежде вы сжигали всё, а потом выходило еще лучше; значит, и теперь это не перед смертью\". Гоголь при этих словах стал как бы оживляться; граф продолжал: \"Ведь вы можете все припомнить?\" \"Да, - отвечал Гоголь, положив руку на лоб, - могу, могу; у меня все это в голове\". После этого он, по-видимому, сделался покойнее, перестал плакать. Был ли этот поступок им обдуман прежде и произведен как следствие предшествовавших размышлений или это решение последовало тут же, внезапно, - разгадку этой тайны он унес с собою. Во всяком случае, после уничтожения своих творений, мысль о смерти, как близкой, необходимой, неотразимой, видно, запала ему глубоко в душу и не оставляла его ни на минуту. За усиленным напряжением последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи (на 12 февраля. - Б. С.) он сделался еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил более из своей комнаты, не изъявлял желания видеть никого, сидел в креслах по целым дням, в халате, протянув ноги на другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора; отвечал на вопросы других коротко и отрывисто. Напрасно близкие к нему люди старались воспользоваться всем, что было только возможно, чтобы вывести его из этого положения. По ответам его видно было, что он в полной памяти, но разговаривать не желает. Замечательны слова, которые он сказал А. С. Хомякову, желавшему его утешить: \"Надобно же умирать, а я уже готов, и умру...\" Когда гр. А. П. Толстой для рассеяния начинал с ним говорить о предметах, которые были весьма близки к нему и которые не могли не занимать его прежде (о письме Муханова, об образе матери, который затерялся было, и это также было сочтено за дурное предзнаменование, да нашелся, и проч.), он возражал с благоговейным изумлением: \"Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте?\" Потом он молчал, погружался в размышления и тем заставлял графа замолчать. Впрочем, в эти же дни он делал некоторые неважные завещания насчет своего крепостного человека и проч. и рассылал последние карманные деньги бедным и на свечки, так что по смерти у него не осталось ни копейки. (У Шевырева осталось около 2000 руб. от вырученных за сочинения денег, прочие пошли на воспитание сестер, на долги матери и в помощь бедным студентам 3000 руб., розданных втайне. От наследства матери он уже давно отказался прежде.) Иногда по вечерам он дремал в креслах, а ночи проводил в бдении на молитве; иногда жаловался на то, что у него голова горит и руки зябнут; один раз имел небольшое кровотечение из носа, мочу имел густую, темно окрашенную, испражнения на низ не было во всю неделю. Прежде сего за год он имел течение из уха будто бы от какой- то вещи, туда запавшей; других болезней в нем не было заметно; сношений с женщинами он давно не имел и сам признавался, что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовольствия; онании также не был подвержен (это можно счесть недвусмысленным указанием на присущую Гоголю импотенцию; скорее всего, он вообще никогда не имел сексуальных контактов с женщинами, равно как и гомосексуальных контактов. - Б.С.)...

В среду на первой неделе поста граф

прислал за мною и объяснил, что происходит с Гоголем. Озабоченный его положением, он желал, чтобы я его видел и сказал свое мнение о его болезни. Иноземцев же отзывался об ней неопределенно и один день предполагал переход ее в тиф, на другой сказал, что ему лучше; однако же запретил ему выезжать. Явившись к графу я, по его рассказам, наводил его на мысль: не нужно ли подумать о том, как бы заставить его употреблять питательную пищу, если нельзя по убеждению, то хотя против воли? Я передал о нескольких примерах психопатов, мною виденных и исцелившихся после того, как они стали употреблять пищу. Сам Гоголь не изъявлял желания меня видеть; надобно было употребить уловку и войти к графу, когда он там (он мог меня принять у него как общего знакомого, с которым Гоголь не раз вместе обедал и беседовал), но это не удавалось\". На этот раз их встрече помогла болезнь Иноземцева. Т. вспоминал: \"Посещавший Гоголя врач захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: \"Напрасно, но пожалуй\". Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста. Увидев его, я ужаснулся. Не прошло и месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык трудно шевелился от сухости во рту, выражение лица стало неопределенное, необъяснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел, протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но недолго мог ее удерживать прямо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощупать пульс и посмотреть язык: пульс был ослабленный, язык чистый, но сухой; кожа имела натуральную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячечного состояния и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита. Тогда еще не были мне сообщены предшествовавшие печальные события: его непреклонная уверенность в близкой смерти и самим им произведенное истребление своих творений. В это время главное внимание заботившихся о нем было обращено на то, чтоб он употреблял питательную пищу и имел свободное отправление кишок. Приняв состояние, в котором он теперь находился, за настоящую (соматическую) болезнь, я хотел поселить в больном доверие к врачеванию и склонить его на предложения медиков. Чтоб ободрить его, я показал себя спокойным и равнодушным к его болезни, утверждая с уверенностью, что она неважна и обыкновенная, что она теперь господствует между многими и проходит скоро при пособиях. Я настаивал, чтоб он если не может принимать плотной пищи, то, по крайней мере, непременно употреблял бы поболее питья, и притом питательного молока, бульона и т. д. \"Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия; разве надобно пить, чтоб прогнать ее?\" - сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счастливого окончания болезни.. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх. Удалившись от графа, я почел обязанностью зайти опять к больному, чтоб еще сильнее высказать ему мои убеждения. Через служителя я выпросил у него позволения войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привыкнув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с видимым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил мысль, что врачи в болезни прибегают к советам своих собратий и их слушаются; не-врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добросовестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил внимание на его лицо, чтоб подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде; ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с расстановкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: \"Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра\"; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли или в знак прощания, - не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтоб сказать, что дело плохо, и я не предвижу ничего хорошего, если это продолжится. Граф предложил мне зайти дня через два узнать, что делается. Неопределительные отношения между медиками не дозволяли мне впутываться в распоряжения врачебные, тем более что он был в руках у своего приятеля Иноземцева, с которым был короток и который его любил искренно\". Тем не менее, Т. полагал, что граф А.П. Толстой \"употребил всё, что возможно было для исцеления Гоголя. Призывал для совещания знаменитейших московских докторов, советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя. Тогда же он рассказал митрополиту Филарету об опасной болезни Гоголя и его упорном посте. Филарет прослезился и с горестью сообщил мысль, что на Гоголя надо было действовать иначе; следовало убеждать его, что его спасение не в посте, а в послушании. После этого он ежедневно призывал к себе окружавших больного священников, расспрашивал их о ходе болезни и о явлениях, случающихся в ней, и о поступках больного и препоручал им сказать ему от себя (он сам был болен в это время), что он его просит непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полотне\". Но всё было напрасно. Даже духовник Гоголя отец Иоанн Никольский и местный приходский священник отец Алексий Соколов не сумели убедить писателя начать принимать пищу и питье. Т. утверждал: \"Духовник навещал Гоголя часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним. Неохотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молитвы, читаемые священником. \"Какие молитвы вам читать?\" - спрашивал он. \"Все хорошо; читайте, читайте!\" Друзья старались воздействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием; но не было лица, которое могло бы взять над ним верх; не было лекарства, которое бы перевернуло его понятие; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы; глотать какие-либо лекарства. Так провел он почти всю первую неделю поста... В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла; он проглотил, но после этого перестал вовсе слушаться его и не принимал уже в последнее время никакой пищи. В этот же день духовник его убедил было употребить промывательное; хотя он согласился, но это было только на словах. Когда к нему стали прикасаться, он решительно отказался\". Последовала неизбежная развязка. Вот как завершает свою \"хронику объявленной смерти\" Т.: \"Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвящения. Один близкий Гоголю земляк, Иван Васильевич Капнист, хотел также подействовать своим дружеским влиянием на него; но на его слова он ничего не отвечал. Тот сказал: \"Верно, ты меня не узнаешь?\" -\"Как не знать? - отвечал Гоголь, назвав его по имени, прибавил: - Я прошу вас, не оставьте своим вниманием сына моего духовника, который служит у вас в канцелярии\", - и опять замолк. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий; он приписывал это чуду. И в настоящее время он сказал кому-то из убеждавших его лечиться: \"Ежели будет угодно Богу, чтоб я жил еще, буду жив...\" (очевидно, свою голодовку Гоголь рассматривал как род Божьего суда. - Б.С.) Между тем все соединилось не к добру. И Иноземцев захворал и последние дни у него не был. А. И. Овер приглашен был графинею взойти к Гоголю в первый раз в этот понедельник. Вероятно, из медицинской деликатности он не посоветовал ничего другого, как не давать ему вина, которого больной спрашивал часто... Во вторник являюсь я и встречаю гр.Толстого, встревоженного через меру и сверх моего ожидания. \"Что Гоголь?\" - \"Плохо; лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить\". В Москве уже прослышали о болезни Гоголя. Передняя комната была наполнена толпою почитателей таланта и знакомых его; молча стояли все с скорбными лицами, поглядывая на него издали. Меня впустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица - образ Богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не ответил ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать пульс. Он сказал: \"Не трогайте меня, пожалуйста!\" Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного; никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни, не обнаруживалось; только очищения кишок не было вовсе в последние дни. Через несколько времени больной погрузился в дремоту, и я успел испытать, что пульс его слабый, скорый, удобосжимаемый; руки холодноваты, голова также прохладна, дыхание ровное, правильное. Приехал Погодин с д-ром Альфонским. Этот предложил магнетизирование, чтоб покорить его волю и заставить употреблять пищу. Явился и Овер, который согласился на то же в ожидании следующего дня, в который он предложил приступить к деятельному лечению. Но для этого он велел созвать консилиум, известить о нем Иноземцева. Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходящих к нему. По временам он поворачивался на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем, а потом бульоном. По-видимому, он уже неясно различал качество питья, потому что сказал только: \"Зачем подаешь мне мутное?\" - однакож выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: \"Подай, подай!\" Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал всё, что ему было подано. Вечером пришел д-р Сокологорский для магнетизирования. Когда он положил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: \"Оставьте меня!\" Продолжать магнетизирование было нельзя. Поздно вечером призван д-р Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим или беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит. \"Не болит ли голова?\" - \"Нет\". - \"Под ложкою?\" - \"Нет\" и т. д. Ясно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он умоляющим голосом сказал: \"Оставьте меня!\" - отвернулся и спрятал руку. Клименков советовал кровь пустить или завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума.Между тем в этот же вечер искусным образом, когда больной перевертывался, ему вложили суппозиторий из мыла (род анальной свечки. - Б. С.), что также не обошлось без крика и стона. На следующий день, в среду утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма заметно, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет прибегнуть к средствам возбуждающим (мускус). Около полудня собрались для консилиума: Овер, Эвениус, Клименков, Сокологорский и я. Судьбе угодно было, чтобы Ворвинский был задержан и приехал позднее, после того как участь больного уже решена была неумолимым советом трех. В присутствии гр. А. П. Толстого, Ив. В. Капниста, Хомякова и довольно многочисленного собрания Овер рассказал Эвениусу историю болезни. При суждении о болезни взяты в основание его сидячая жизнь; напряженная головная работа (литературные занятия); они могли причинить прилив крови к мозгу. Усиленное стремление умерщвлять тело совершенным воздержанием от пищи, неприветливость к таким людям, которые стремятся помочь ему в болезни, упорство не лечиться - заставили предположить, что его сознание не находится в натуральном положении. Поэтому Овер предложил вопрос: \"Оставить больного без пособий или поступить с ним как с человеком, не владеющим собою, и не допускать его до умерщвления себя?\" Ответ Эвениуса был: \"Да, надобно его кормить насильно\". Все врачи вошли к больному, стали его осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что через него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, также было для него болезненно, потому что также возбуждало стон и крик. На вопросы докторов больной или не отвечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто \"нет\", не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряжением: \"Не тревожьте меня, ради Бога!\" Кроме исчисленных явлений ускоренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к применению пиявок в незначительном количестве. Овер препоручил Клименкову поставить больному две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Ворвинский. Коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Ворвинский сказал: \"gastro-enteritis ex inanitione\" (желудочно-кишечное воспаление вследствие истощения). Пиявок не знаю, как вынесет, а ванну разве бульонную. Впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком упорстве больного\". Но его суждения никто не хотел и слушать; все разъезжались. Клименков взялся сам устроить всё, назначенное Овером. Я отправился, чтоб не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода, в шестом часу вечера, уже ванна была сделана, у ноздрей висели шесть крупных пиявок; к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно; после того как его положили опять в постель без белья, он проговорил: \"Покройте плечо, закройте спину!\"; а когда ставили пиявки, он повторял: \"Не надо!\"; когда они были поставлены, он твердил: \"Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!\" - и стремился их достать рукою. При мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтайского корня с лавровишневой водой. Обращение их было неумолимое; они распоряжались как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: \"Что болит, Николай Васильевич? А? Говорите же!\" Но тот стонал и не отвечал. - Они уехали, я остался на весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс скоро и явственно упал, делался чаще и слабее, дыхание, уже затрудненное утром, становилось еще тяжелее; уже больной сам поворачиваться не мог, лежал смирно на одном боку и был покоен, когда ничего не делали с ним; от горчичников стонал; по вставлении нового суппозитория вскрикнул громко; по временам явственно повторял: \"Давай пить!\" Уже поздно вечером он стал забываться, терять память. \"Давай бочонок!\" - произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не смог сам приподнять голову и держать рюмку, надобно было придержать то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное. Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: \"Давай! Давай! Ну, что же!\" Часу в одиннадцатом закричал: \"Лестницу, поскорее, давай лестницу!..\" (не лестница ли в небо пригрезилась Гоголю, чьи предсмертные пытки, устроенные ему врачами, напоминали муки, которые претерпевали христианские мученики. - Б. С.) Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый); он только стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, что наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным. После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова. В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло; однакож вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо осунулось, как у мертвеца. В таком положении оставил я страдальца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает человека; я хотел дать успокоение графу, который без того не уходил в свою комнату. Рассказали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Все это, вероятно, помогло ему поскорее умереть.

В десятом часу утра, в четверг 21 февраля 1852 г., я спешу приехать ранее консультантов, которые назначили быть в десять (а Овер - в час), но уже нашел не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прекратилось дыхание, исчезли все признаки жизни. Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые. Умерший лежал уже на столе, одетый в сюртук, в котором он ходил; над ним служили панихиду; с лица его снимали маску. Когда я пришел, уже успели осмотреть его шкафы, где не нашли ни им писанных тетрадей, ни денег. Долго глядел я на умершего: мне казалось, что лицо его выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную в гроб\". Т. был чрезвычайно огорчен, что предлагавшиеся им разумные меры, способные спасти Гоголя, не были приняты. Мысль о насильственном кормлении возникла лишь в последний день жизни писателя, когда было уже слишком поздно. Т. возражал против кровопускания, пиявок и других мер, которые лишь ослабляли жизненные силы организма и приближали трагический конец. Что Т. был прав, подтвердил в начале XX века доктор Н.Н. Баженов в работе \"Болезнь и смерть Гоголя\" (1902). Он утверждал с высоты тех знаний, которые медицина приобрела за полвека, последовавшие за смертью Гоголя: \"Он скончался в течение приступа периодической меланхолии от истощения и острого малокровия мозга, обусловленного как самою формою болезни, - сопровождавшим ее голоданием и связанным с нею быстрым упадком питания и сил, - так и неправильным, ослабляющим лечением, в особенности кровопусканием. Следовало делать как раз обратное тому, что с ним делали, - т. е. прибегнуть к усиленному, даже насильственному кормлению и вместо кровопускания, может быть, наоборот, к вливанию в подкожную клетчатку соляного раствора\". Симптомы, описанные Т., позволяют предположить, что непосредственной причиной смерти Гоголя стал перитонит, развившийся вследствие многодневного запора.

\"ТЕАТРАЛЬНЫЙ РАЗЪЕЗД ПОСЛЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ НОВОЙ КОМЕДИИ\", пьеса, впервые опубликованная: Сочинения Николая Гоголя. СПб., 1842. Т. 4. Т. р. после п. н. к. был написан в апреле - мае 1836 г. под впечатлением первой постановки \"Ревизора\". В 1842 г. текст пьесы был переработан.

15/27 июля 1842 г. Гоголь писал Н. Я. Прокоповичу о Т. р. после п. н. к.: \"Она написана сгоряча, скоро после представления \"Ревизора\", и потому немножко нескромно в отношении к автору. Ее нужно сделать несколько идеальней, т. е. чтобы ее применить можно было ко всякой пиэсе, задирающей общественные злоупотребления, а потому я прошу тебя не намекать и не выдавать ее, как написанную по случаю \"Ревизора\"\". 29 августа (10 сентября) 1842 г. в письме тому же адресату, он утверждал, что Т. р. после п. н. к. \"заключительная статья всего собрания сочинений и потому очень важна\". А ровно через месяц Гоголь закончил переделку пьесы и 28 сентября (10 октября) 1842 г. отослал ее Н. Я. Прокоповичу.

Т. р. после п. н. к. представляет собой памфлет, написанный в драматической форме и не предназначавшийся к постановке на сцене. Здесь Гоголь спародировал отношение к \"Ревизору\" зрителей различных социальных слоев и театральных критиков различных направлений. Образ \"очень скромного человека\" появился только при переделке Т. р. после п. н. к. в 1842 г. восходит к одному знакомому матери писателя, о котором Гоголь писал ей (20 августа)1 сентября 1842 г.: \"Из всех подробностей письма вашего... более всех остановило меня известие ваше о чиновнике, которого вы встретили в Харькове. Я не разобрал его фамилии. Все равно, скажите или напишите ему, что его благородство и честная бедность среди богатеющих неправдой найдут ответ во глубине всякого благородного сердца, что уже есть выше многих наград. Скажите ему: что эта честная бедность есть такое качество, которым он должен быть слишком горд для того, чтобы впасть в какое-нибудь отчаяние или не уметь встретить лицом несчастье и горечь жизни; что ему говорит это тот, кому внутренняя неисповедимая сила велит сказать это. И потому пусть он будет спокоен, как только можно быть спокойну в каком бы то ни было тяжком случае жизни. Передайте ему эти слова\". В черновике этого письма Гоголь прямо называл харьковского чиновника человеком, приносящим жертву на алтарь правды и живущим в полном соответствии с христианскими заповедями: \"Скажите ему... что как бы ни казалась ему ничтожна приносимая им доля на жертвенник правды, эта малая доля много сделает... Тот, Кто всё вытерпел из любви к человекам, за них же подверг Себя тем несчастиям, перед которыми слабы те, которые претерпеваются человеком, Тот услышит и оценит всякую жертву и ниспошлет ту чудную твердость, которая озарила когда-то Его душу...\" В уста \"очень скромного человека\" Гоголь вложил собственные оценки восприятия \"Ревизора\" публикой: \"Сейчас только я слышал толки, именно: что это все неправда, что это все насмешка над правительством, над нашими обычаями и что этого не следует вовсе представлять. Это заставило меня мысленно припомнить и обнять всю пьесу, и, признаюсь, выражение комедии показалось мне теперь еще даже значительней. В ней, как мне кажется, сильней и глубже всего поражено смехом лицемерие - благопристойная маска, под которою является низость и подлость; плут, корчащий рожу благонамеренного человека. Признаюсь, я чувствовал радость, видя, как смешны благонамеренные слова в устах плута и как уморительно смешна стала всем, от кресел до райка, надетая им маска. И после этого есть люди, которые говорят, что не нужно выводить этого на сцену! Я слышал одно замечание, сделанное, как мне показалось, впрочем, довольно порядочным человеком: \"А что скажет народ, когда увидит, что у нас бывают вот какие злоупотребления?\". К таким \"скромно одетым\" людям в первую очередь и адресовал Гоголь своего \"Ревизора\". Этот персонаж дает и ответ на вопрос: \"Что скажет народ?\" - \"Скажет: \"Небось прыткие были воеводы, а все побледнели, когда пришла царская расправа!\" Слышите ли вы, как верен естественному чутью и чувству человек? Как верен самый простой глаз, если он не отуманен теориями и мыслями, надерганными из книг, а черпaет их из самой природы человека! Да разве это не очевидно ясно, что после такого представления народ получит более веры в правительство? Да, для него нужны такие представления. Пусть он отделит правительство от дурных исполнителей правительства. Пусть видит он, что злоупотребления происходят не от правительства, а от не понимающих требований правительства, от не хотящих ответствовать правительству. Пусть он видит,что благородно правительство,что бдит равно над всеми его недремлющее око,что рано или поздно настигнет оно изменивших закону, чести и святому долгу человека, что побледнеют перед ним имеющие нечистую совесть. Да, эти представления ему должно видеть; поверьте, что если и случится ему испытать на себе прижимки и несправедливости, он выйдет утешенный после такого представления, с твердой верой в недремлющий, высший закон. Мне нравится тоже еще замечание: \"народ получит дурное мнение о своих начальниках\". То есть они воображают, что народ только здесь, в первый раз в театре, увидит своих начальников; что если дома какой-нибудь плут староста сожмет его в лапу, так этого он никак не увидит, а вот как пойдет в театр, так тогда и увидит. Они, право, народ наш считают глупее бревна, - глупым до такой степени, что будто уже он не в силах отличить, который пирог с мясом, а который с кашей. Нет, теперь мне кажется, даже хорошо то, что не выведен на сцену честный человек. Самолюбив человек: выстави ему при множестве дурных сторон одну хорошую, он уже гордо выйдет из театра. Нет, хорошо, что выставлены одни только исключенья и пороки, которые колют теперь до того глаза, что не хотят быть их соотечественниками, стыдятся даже сознаться, что это может быть\".

\"Очень скромно одетый человек\" оценивает типичность героев \"Ревизора\" и подчеркивает, что пороки, обличаемые в комедии, присущи едва ли не каждому из нас: \"Человек прежде всего делает запрос: \"Неужели существуют такие люди?\" Но когда было видено, чтобы человек сделал такой вопрос: \"Неужели я сам чист вовсе от таких пороков?\" Никогда, никогда!... У меня доброе лицо, любви много в моей груди, но если бы вы знали, каких душевных усилий и потрясений мне было нужно, чтобы не впасть во многие порочные наклонности, в которые впадаешь невольно, живя с людьми! И как же я могу сказать теперь, что во мне нет сию же минуту тех самых наклонностей, которым только что посмеялись назад тому десять минут все и над которыми я сам посмеялся\". Гоголь утверждает мысль о том, что каждый человек должен честно трудиться на своем месте, в своей должности, не думая о карьере, чинах и наградах, думая лишь о Высшем Судье. Олицетворяющий \"честную бедность\" чиновник признается: \"Когда министр (\"господин А\") предлагает \"Очень скромно одетому человеку\" высокую должность, поскольку ему нужны \"благородные и честные помощники\", но тот отказывается от заманчивого предложения: \"Если я уже чувствую, что полезен своему месту, то благородно ли с моей стороны его бросить? И как я могу оставить его, не будучи уверен твердо, что после меня не сядет какой-нибудь молодец, который начнет делать прижимки? Если же это предложение сделано вами в виде награды,то позвольте сказать вам: я аплодирую автору пьесы наряду с другими, но я не вызывал его. Какая ему награда? Пьеса понравилась - хвали ее, а он - он только выполнил долг свой. У нас, право, до того дошло, что не только по случаю какого-нибудь подвига, но просто, если только иной не нагадит никому в жизни и на службе, то уже считает себя Бог весть каким добродетельным человеком, сердится сурьезно, если не замечают и не награждают его. \"Помилуйте, говорит, я целый век честно жил, совсем почти не делал подлостей, - как же мне не дают ни чина, ни ордена?\" Нет, по мне, кто не в силах быть благородным без поощрения - не верю я его благородству; не стоит гроша его мышиное благородство\".

\"Ревизор\" вдохновляет этого героя на продолжение своего жертвенного служения: \"В городке нашем не все чиновники из честного десятка; часто приходится лезть на стену, чтобы сделать какое-нибудь доброе дело. Уже несколько раз хотел было я бросить службу; но теперь, именно после этого представления, я чувствую свежесть и вместе с тем новую силу продолжать свое поприще. Я утешен уже мыслью, что подлость у нас не остается скрытою или потворствуемой, что там, в виду всех благородных людей, она поражена осмеянием, что есть перо, которое не укоснит обнаружить низкие наши движения, хотя это и не льстит национальной нашей гордости, и что есть благородное правительство, которое дозволит показать это всем, кому следует, в очи, - и уж это одно дает мне рвение продолжать мою полезную службу\". Общий вывод, который делает персонаж, названный \"автором\" и представляющий собой \"положение комика в обществе, комика, избравшего предметом осмеяние злоупотреблений в кругу различных сословий и должностей\", сводится к мысли о просветляющей силе смеха: \"Нет, смех значительней и глубже, чем думают. Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей, - но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно биющий родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Презренное и ничтожное, мимо которого он проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти карикатурной силе... Нет, несправедливы те, которые говорят, будто возмущает смех. Возмущает только то, что мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примиренье в душу... Что признавалось пустым, может явиться потом вооруженное строгим значеньем. Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви. И почему знать - может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, - в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется,более всех смеется на свете!..\" Эта мысль перекликается с известным афоризмом \"Мертвых душ\" о \"внешнем смехе\" и \"невидимых миру слезах\".

ТОЛСТОЙ Александр Петрович (1801-1873), граф, генерал-лейтенант, один из ближайших друзей Гоголя в 1840-1850-е годы. Начинал службу офицером, в 1834 г. был назначен губернатором Твери, в 1837 г. стал одесским генерал-губернатором. В 1840 г. вышел в отставку и поселился в Москве. Здесь в его доме останавливался Гоголь, там же писатель и скончался. В 1856-1862 гг. Т. был обер-прокурором Священного Синода, в последующем членом Государственного Совета.

А. О. Смирнова так характеризовала Т.: \"Графа называли Еремой, потому что он огорчался безнравственностью и пьянством народа и развратом модной молодежи... Он возился с монахами греческого подворья, бегло читал и говорил по-гречески; акафисты и каноны приводили его в восторг... В Москве славянофилы рассуждали о браке и чистоте. \"Да, надобно быть девственником, чтобы удостоиться быть хорошим супругом; где тут девственник, нет ни одного!\" - \"Я\", - отвечал Константин Сергеевич Аксаков. \"Ну, позвольте же мне стать перед вами на колени\", - и точно, стал на колени, низко поклонился, перекрестился, а потом сказал: - \"А теперь позвольте вас поцеловать\". Брат Лев Арнольди рассказывал все его проказы, которые он делал, бывши губернатором. Раз он приехал в уездный город, пошел в уездный суд, вошел туда, помолился перед образом и сказал испуганным чиновникам, что у них страшный беспорядок. \"Снимите-ка мне ваш образ! О, да он весь загажен мухами! Подайте мне, я вам покажу, как чистят ризу\". Он вычистил его, перекрестился и поставил его в углу. \"Я вам переменю киоту, за стеклом мухи не заберутся, и вы молитесь; все у вас будет в порядке\". Он ничего не смотрел, к великой радости оторопевших чиновников: с чем приехал, с тем и уехал и, возвратившись, рассказал мне (Л.И. Арнольди. - Б. С.), что все там в порядке\".

Т. познакомился с Гоголем в Бадене на квартире у В. А. Жуковского в мае 1844 г. Следующая встреча состоялась в Остенде двумя - тремя месяцами позднее. Настоящая же дружба Гоголя с Т. началась в Париже, где в январе 1845 г. писатель остановился в доме графа. Здесь Гоголь начал работу над книгой \"Размышления о Божественной Литургии\". В этот момент Гоголь ощущал Т. как одного из наиболее близких себе духовно людей, отрицательно воспринимающих парижскую экологию. 12 февраля н. ст. 1845 г. Гоголь писал Н. М. Языкову: \"О Париже скажу тебе только то, что я вовсе не видел Парижа. Я и встарь был до него не охотник, а тем паче теперь. Говоря это, я разумею даже и относительно материальных вещей и всяких жизненных удобств: нечист, и на воздухе хоть топор повесь. Никого, кроме самых близких моей душе, т. е. графинь Виельгорских и графа Александра Петровича Толстого, не видал... Стихи твои \"К не нашим\" произвели такое же впечатление, как на меня самого, на моих знакомых, т. е. на графинь Виельгорских и на графа Толстого, которые от них без ума...\"

5 марта 1845 г. Гоголь писал Т. из Франкфурта: \"...Смотрите же, молитвы обо мне никак не отлагайте. Молитесь сильно и крепко, молитесь, чтобы Бог не отлучился от меня ни на минуту и чтобы услышал молитвы, усиливая силу молений их: вы не будете от этого в убытке. Всё же, что ни говорил я относительно Великого Поста и предстоящих вам подвигов говения и пощения, выполните с буквальною точностью, как бы она ни казалась вам не нужною или не идущею к делу. Наложите также на себя обет добровольного воздержания в слове во всё продолжение этого времени, а именно: 1) говорить более с дамами, нежели с мужчинами, 2) в разговоре с мужчинами, о чем бы то ни было, старайтесь заставлять их говорить, а не себя, 3) не спорить ни о чем сильно и не обращать никого в Православие, ибо для того, чтобы обратить кого, нужно прежде самому обратиться, а для того, чтобы спорить в чем сильно, нужно быть слишком самонадеянну и уверену в уме своем, умеющем видеть одну только правую сторону вещи. То и другое во время Великого Поста может оказаться похожим на что-то слишком чуждое смирению и будет останавливать ежеминутно крылья души вашей, готовые распрямиться к восстанию от ревностного исполнения поста. Не пренебрегайте же и этими мелочами и выполните послушно, как ребенок, как ученик, как в монастыре умный монах нарочно подчиняется глупейшему, дабы на время уметь покориться\". Между 20 и 28 марта н. ст.1845 г. Гоголь писал Т. из Франкфурта: \"О себе ничего не могу сказать вам утешительного. Здоровье мое хуже и хуже. Появляются такие признаки, которые говорят, что пора, наконец, знать честь и, поблагодарив Бога за все, уступить, может быть, свое место живущим. Но да будет во всем Его святая воля! Угодно будет необыкновенным чудом Ему спасти и продлить жизнь мою, велика тогда будет сила Его и высшая премудрость. Угодно будет прервать ее, велика также будет Его сила и высшая премудрость, и это будет знак, что смерть моя, верно, была полезной и нужней самой моей жизни. Но во всяком случае не прекращайте ваших молений, сильней и сильней молитесь обо мне Богу, чтобы не оставлял Он меня ни на минуту, - тем более, что болезненные мои минуты бывают теперь труднее, чем прежде, и трудно-трудно бывает противустать противу тоски и уныния. Часто желалось бы иметь под боком вас или подобно вам думающего только о спасеньи души человека, тем более, что братское и союзно-согласованное чтение книг, полезных душе, мне много помогало всегда\".

В конце 1845 г. Гоголь консультировался у графа насчет круга обязанностей, которыми обладают те или иные должностные лица в административной системе Российской империи. Он писал Т.: \"Вас удивляет, почему я с таким старанием стараюсь определить всякую должность в России, почему я хочу узнать, в чем ее существо? Говорю вам: мне это нужно для моего сочиненья, для этих самых \"Мертвых душ\", которые начались мелочами и секретарями и должны кончить делами покрупнее и должностями повыше, и это познание точное и верное должностей в том... в каком они должны у нас в России быть. Мне бы не хотелось дать промаха и погрешить против правды, тем более, характер и люди в остальных двух частях выходят покрупнее обыкновенных и в значительных должностях. Я вас очень благодарю, что вы объяснили должность генерал-губернатора; я только с ваших слов узнал, в чем она истинно может быть важна и нужна в России. Прежде мне казалось, что и без нее организм управления губернии совершенно полон. Кстати рассмотрим этот организм, чтобы видеть, так ли точно я его понимаю, как есть. Мне кажется, что он очень умно соображен в частях, соответствует духу земли и обнаруживает в Государыне Екатерине большое пониманье потребностей наших...\" Новая встреча Т. и Гоголя произошла в Веймаре, где они вместе говели и причастились Святых Христовых Тайн в конце июня - начале июля н. ст. 1845 г. Затем в августе - сентябре (н. ст.) 1845 г. они вместе лечились на водах в Греффенберге.

2 января н. ст. 1846 г. Гоголь писал из Рима Т.: \"Что сказать вам о моем здоровье? Велик Бог, посылающий нам все! - это должны мы говорить ежеминутно. Вот вам мое нынешнее состояние: я зябну теперь до такой степени, что ни огонь, ни движение, ни ходьба меня не согревают (возможно, это был приступ малярии. - Б. С.). Мне нужно много бегать, чтобы сколько-нибудь согреть кровь, но этого теперь нельзя, потому что совсем ослабели и ноги, и силы, жилы болят и пухнут. При этом начались запоры и прекращение всяких отправлений. Но благодарю милосердного Бога, что, несмотря на невыносимо болезненное чувство, которое слышит всё мое тело, находящееся вечно в лихорадочном состоянии, ни хандра, ни скорбь еще не находили на меня. Я худею, вяну и слабею и с тем вместе слышу, что есть что-то во мне, которое по одному мановению высшей воли выбросит из меня недуги все вдруг, хотя бы и смерть летала надо мной. Да будет же во всем святая воля над нами Создавшего нас, да обратится в нас всё на вечную хвалу Ему: и болезни, и недуги, и всё существованье наше да обратится в неумолкаемую песнь Ему! Благодарю вас много и много, добрейший мой Александр Петрович, за ваши молитвы обо мне, поблагодарите также и графиню. Ваши молитвы, именно ваши, мне нужны. Сердце мое говорит мне, что вы так обо мне помолитесь, как никогда еще ни о ком не молились, и низведут ваши молитвы благодать и милость Бога обоюдно и на меня и в вашу собственную душу. Бог весь милость и чуден в милостях своих. О Государе вам мало скажу. Я его видел раза два-три мельком. Его наружность была прекрасна, и ею он произвел впечатление большое в римлянах. Его повсюду в народе называли просто Imperatore, без прибавления: di Russia, так что иностранец мог подумать, что это был законный государь здешней земли. О чем был разговор с папой, это, разумеется, неизвестно, хотя, впрочем, следствия, вероятно, будут те, каких и ждали, то есть умягчение мер относительно католикам. Донесения гонимой униатки оказались ложью, и она созналась, что была уже подучена потом вне России польской партией. К художествам и к искусствам Государь был благосклонен. Показал вкус в выборах и в заказах и даже в том, что заказал немного. Помощь, оказанная бедным, тоже сделана рассмотрением. Бог да спасет его и да внушит ему всё, что ему нужно, что нужно истинно для доставления счастья его подданным! Если он молится и молится так сильно и искренне, как он действительно молится, то, верно, Бог внушит ему весь ход и надлежащий закон действий. \"Сердце царя в руке Божией\", - говорит нам Божий же глагол. И если медлит когда исходить от Царя всем очевидное благо, то, верно, так нужно; верно, мы стоим того, за грехи наши, верно, далеко недостойны еще. Помолимся же вновь, добрый друг мой Александр Петрович, о том, да преклонится Бог на милость ко всем нам, да снимет законный и праведный гнев свой на всё поколение наше и всё простит нам, показав, что нет на свете грехов, которые в силах бы были пересилить Его милосердие. Обнимаю вас, а также и графиню. Прощайте. Напишите о себе и о здоровье. Не смущайтесь никакими препираньями о церквях и тем, что свершается в мире. Время теперь молиться, а не препираться. Одной молитвы от всего сокрушенного сердца нашего требует Бог, слез и воздыханья от самой глубины души нашей\". В мае 1846 г. Гоголь вновь побывал в Париже у Т. Затем они виделись в Париже и в Остенде в августе и сентябре того же года.

9 мая н. ст. 1847 г. Гоголь писал из Неаполя М. А. Константиновскому, с которым вступил в переписку по рекомендации Т.: \"Мне пришло при этом случае (в связи с критикой Константиновским \"Выбранных мест из переписки с друзьями\". - Б. С.) на мысль, что, может быть, вы опасаетесь какого-нибудь влияния с моей стороны на Александра Петровича (опасенье очень естественное для вас, так его любящего!), а потому долгом считаю известить вас, что он теперь не со мной. Я давно уже не видал его. Во время же нашего пребывания вместе разговоры у нас были совсем не о тех предметах, о которых помещены письма. Видя его тоскующую душу и безотрадные жалобы на жизнь, потерявшую для него цену, которой конца он ожидал с каким-то нетерпением, я старался подвигнуть его на деятельность и на взятие должности внутри России, мысля, что должность, взятая в смысле поприща для подвигов христианских, может дать пищу душе его. К этому побуждалa меня и любовь к родине, которая страждет много оттого, что слишком мало в ней таких должностных людей, которые заключали бы в себе все качества и способности Александра Петровича. Об этом я писал к нему действительно письма, которые я не знаю почему, не попали в мою книгу и не пропущены, тогда как, по моему убеждению, они гораздо полезнее и нужнее всех помещенных. О театре и о тому подобных вещах мы с ним, кроме каких-нибудь двух-трех слов, не имели разговоров. Этот предмет ни его, ни меня не мог занимать\". В конце мая (н. ст.) 1847 г. Гоголь опять навестил Т. в Париже.

2 августа н. ст. 1847 г. Гоголь писал Т. из Остенде: \"Ваши известия о бедной нашей России не утешительны. Я тоже имею много неутешительных: к кровопролитьям на Кавказе прибавилась еще и холера в тех местах. Но как подумаю, ведь нам прежде всего нужно жить в Боге, а не в России. Ведь мы знаем, что без Божьей воли ничего не делается. А воля Божья разумна, воля Божья знает, что нам нужно. Будем исполнять закон Христа относительно тех людей, с которыми нам придется столкнуться (закон этот можно исполнять всюду), а о России Бог позаботится и без нас. Как Ему оставить ее, если есть столько людей, которые о ней молятся? Помолимся и мы о ней крепко, как только можем молиться, а потом палку в руки и вновь в путь-дорогу, по примеру всякого помышляющего о душе своей человека\".

5 августа 1847 г. Т. отвечал Гоголю: \"Дела Кавказские и многие другие очень, конечно, грустны, но этого рода события подходят к наказаниям позднейшего Судии, подобным холере, голоду, неурожаям и т. п. Меня не столько огорчают приговоры и наказания, сколько ослепление, ведущее неминуемо к новым неведомым несчастиям. Меня ужасает всеобщее, единодушное и постоянное угождение всем презреннейшим страстям и похотям человеческим... В бессильных (и даже постыдных) наших Кавказских делах я больше всего жалею черкес. Как можно дойти до такой нелепости, чтобы положить намереньем истребление лучшей, первой, совершеннейшей физически породы из всех известных на земном шаре... а мы их беспощадно и бездумно губим, и огнем, и мечом, и отравляем воронцовским просвещением (намек на попытки кавказского наместника фельдмаршала графа М. С. Воронцова (1782-1856), параллельно с жестокими карательными операциями, европеизировать верхушку горских народов, дав им современное образование. Б. С.), то есть ромом, вином и прочими плотоугодиями (Весь Восток жив, кажется, нашею Россиею; мы, я думаю, будем за него отвечать перед Богом...). В Тифлисе обратил на себя внимание и награды купец какой-то пожертвовавший сумму на сооружение огромного театра, при закладке коего было высшее общество, причем многие напечатали такие пошлости, что стыдно читать\". В письме от 5 августа 1847 г. Т. коснулся также испанской темы: \"...Я на досуге прочел кое-что: между прочим историю (новую и довольно подробную) Испании от Филиппа II-го. - Может быть, я глуп, и дай Бог, чтобы я был как можно глупее, чтобы глупость облегчила мою ответственность перед Богом, но в этой истории я все нахожу для нас уроки и указания. И на них было возложено многое от Провидения, и им следовало быть устроителями целой части света, и им были даны и многие силы, и всякие орудия, и мужество, и богатство; но они богатство обратили в роскошь неслыханную и небывалую, от которой весь высший класс пришел в совершенное расслабление и даже одурел (начиная с Царского дома), как в наказание за беспечье в Америке. Впрочем, что бы я ни читал, везде мне чудится Россия и весьма мрачная для меня ее будущность. Но авось я по глупости своей так думаю. Дай Бог, чтобы так было\".

В следующем письме к Т., 8 августа 1847 г., Гоголь продолжал кавказскую тему: \"Насчет черкесов я с вами совершенно согласен; мы совершенно не умели из них сделать нашу силу и крепость и Бог весть из-за чего задумали истреблять то, что послужило бы к добру нашему. Только, мне кажется, вряд ли удастся и модному просвещению одолеть этот народ. Бог не даром сберегает простоту некоторых народов и хранит в ущельях и горах остатки патриархального быта\". Гоголь в письме от 8 августа просил сообщить название книги по испанской истории, которую читал Т. Писателя привлекло сравнение России и Испании и Кавказа и Америки (последних - как мест обитания \"простых\", не затронутых цивилизацией народов): \"Напишите мне заглавие той испанской истории, которую вы читаете; мне хотелось бы тоже прочесть ее. Она, как видно, написана хорошо и толково. Старая Испания, точно, всё могла бы иметь и всё потеряла. Но новая Испания в ее нынешнем виде стоит того, чтоб ее рассмотреть: это начало чего-то. Я пробежал на днях напечатанные в \"Современнике\" письма русского там бывшего, Боткина, которые, во многих отношениях, очень интересны, особенно там, где обнаруживают свежесть сил народа и характер, очень похожий на характер добрых, простых народов, образовавшийся, однакож, в это время смут, которые не допустили воцариться там ни новой гражданственности, ни новой роскоши\".

14 августа н. ст. 1847 г. писатель сообщил графу из Остенде, что хочет заново перечитать духовные сочинения, начиная со св. Ефрема Сирина, св. Иоанна Златоуста и преподобного Макария Египетского. В конце 1847 г. Гоголь по дороге в Иерусалим больше месяца жил с Т. в Неаполе.

13/25 апреля 1848 г. Гоголь писал Т. из Константинополя: \"Путешествие свое совершил я благополучно. Я был здоров во всё время, _ больше здоров, чем когда-либо прежде. Удостоился говеть и приобщиться Св. Тайн у самого Святого Гроба. Всё это свершилось силою чьих-то молитв, чьих именно - не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только возлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность... Напишите мне о себе. Не позабудьте подробностей. Вы можете почувствовать сами, как мне хочется знать всё, что ни относится к вам: многое уже нас так связало...\" В начале декабря 1848 г. Гоголь поселился в московском доме Т. на Никитском бульваре.

28 декабря 1848 г. он писал М. А. Константиновскому: \"Александр Петрович живет так уединенно и таким монастырем, что и я, любящий тоже тишину, переехал к нему на время пребыванья моего в Москве. Он просит вас прямо взъехать на двор к нему, не останавливаясь в трактире. Комната для вас готова... Квартира графа Александра Петровича в доме Талызина, на Никитском бульваре\".

10 июля 1850 г. Гоголь писал Т. о своем посещении Оптиной Пустыни: \"Я заезжал на дороге в Оптинскую пустынь и навсегда унес о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует. Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует всё небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живет: их лица сказывали сами всё. Самые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной простотой обхожденья; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жители окрестностей. За несколько верст, подъезжая к обители, уже слышишь ее благоухание: всё становится приветливее, поклоны ниже и участья к человеку больше\".

20 августа 1851 г. Гоголь писал Т. о своем намерении ехать за границу, чтобы окончить второй том \"Мертвых душ\": \"Если бы Одесса была хоть сколько-нибудь похожа климатом на Неаполь, разумеется, я и не подумал бы о выезде за границу. Но голове и телу моему необходим, и особенно во время работы, благорастворенный воздух и ненатопленное тепло. А мне нужно всю эту зиму поработать хорошо, чтобы приготовить 2 том к печати, приведя его окончательно к концу. Покуда, слава Бога, дело идет еще недурно. Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается, чем дале, глубже. Стало быть, несмотря на то, что старею и хирею телом, силы умственные, слава Богу, еще свежи. А при всем никак не могу быть уверен за работу. Если не поможет Бог, ничего не выйдет. Никогда еще не чувствовал так ясно, как теперь, что за всякой строкой следует взывать: Господи, помилуй и помоги!\"

5 ноября 1851 г. в московском доме Т. Гоголь читал московским писателям и артистам \"Ревизора\". В доме Т. Гоголь провел последние месяцы своей жизни. 10 февраля 1852 г. он просил Т. передать рукопись второго тома \"Мертвых душ\" митрополиту Филарету, чтобы тот определил, что из написанного можно печатать, а что необходимо уничтожить. Т. отказался выполнить просьбу, опасаясь укрепить в Гоголе стремление к смерти. После этого последовало сожжение второго тома. Чтобы не изнурять голодающего Гоголя, Т. прекратил у себя богослужения, которые Гоголь все исправно выстаивал. Попытки Т. побудить Гоголя принимать пищу, равно как и вылечить его с помощью лучших московских врачей, не увенчались успехом. По словам Т., в последние недели жизни Гоголь принимал пищу дважды в день. Утром он ограничивался хлебом или просфорой, которую запивал липовым чаем, а вечером - кашицей или черносливом, но в мизерных дозах. Т. побуждал московского гражданского губернатора И. В. Капниста и митрополита Филарета убедить Гоголя принимать пищу и слушаться врачей, но все было тщетно.

ТОЛСТОЙ Алексей Константинович (1817-1875), граф, писатель, поэт и драматург, автор романа \"Князь Серебряный\" и драматической трилогии \"Смерть Иоанна Грозного\", \"Царь Федор Иоаннович\" и \"Царь Борис\". Т. познакомился с Гоголем в июне 1844 г. во Франкфурте-на-Майне.

Впоследствии он рассказывал биографу Гоголя П. А. Кулишу: \"Однажды, остановясь во Франкфурте-на-Майне, в гостинице \"Der weisse Schwan\" (Белый лебедь), Гоголь вздумал ехать куда-то далее и, чтобы не встретить остановки по случаю отправки вещей, велел накануне отъезда гаускнехту (то, что у нас в трактирах - половой) уложить все вещи в чемодан, когда еще не будет спать, и отправить туда-то. Утром, на другой день после этого распоряжения, я посетил Гоголя, и Гоголь принял меня в самом странном наряде - в простыне и одеяле. Гаускнехт исполнил приказание поэта с таким усердием, что не оставил ему даже во что одеться. Но Гоголь, кажется, был доволен своим положением и целый день принимал гостей в своей пестрой мантии, до тех пор, пока знакомые собрали для него полный костюм и дали ему возможность уехать из Франкфурта\".

Т. также рассказал П. А. Кулишу, как в Калуге в ночь с 15 на 16 июня 1850 г. в доме А. О. Смирновой Гоголь задумал объездить все монастыри России: \"Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии. Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков (подобно Чичикову. - Б. С.). Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве, которые большею частью были избираемы старинными русскими людьми для основания монастырей; во-вторых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, \"чтоб была слышна связь человека с той почвой, на которой он родился\" (одна из наиболее кратких и точных характеристик идеологии \"почвенничества\". - Б. С.). Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой, в присутствии гр. А. К. Толстого, который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более. Он нашел в Гоголе большую перемену. Прежде Гоголь в беседе с близкими знакомыми выражал много добродушия и охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения; теперь он был очень скуп на слова, и всё, что ни говорил, говорил, как человек, у которого неотступно пребывала в голове мысль, что \"с словом надобно обращаться честно\", или который исполнен сам к себе глубокого почтения. В тоне его речи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он говорил своим собеседникам: \"Слушайте, не пророните ни одного слова\". Тем не менее беседа его была исполнена души и эстетического чувства. Он попотчевал графа двумя малороссийскими колыбельными песнями, которыми восхищался как редкими самородными перлами: 1) \"Ой, спы, дытя, без сповыття\" и т. д., 2) \"Ой, ходыть сон по улоньци\" и т. д. Вслед за тем Гоголь попотчевал графа лакомством другого сорта: он продекламировал с свойственным ему искусством великорусскую песню, выражая голосом и мимикою патриархальную величавость русского характера, которою была исполнена эта песня: \"Пантелей государь ходит по двору, Кузьмич гуляет по широкому\" и т. д.\".

Гоголь ценил опыт Т. в общении с представителями высших сфер. Их сближала и дружба с А.О. Смирновой. Посылая ей в июле 1850 г. свое обращение на имя графа Л. А. Перовского, князя П. А. Ширинского-Шахматова или графа А.Ф. Орлова с просьбой побудить императора выделить ему средства на протяжении трех лет для зимних поездок за границу и летних - по России для завершения \"Мертвых душ\", Гоголь просил Смирнову посоветоваться с Т. и, если тот одобрит, \"обратить это письмо к Наследнику, сделавши такой приступ: \"Ваше Императорское Высочество! Все мне присоветовали принять смелость обратиться прямо к Вам и чистосердечно изъяснить свое положение\", и вслед за этим всё как есть письмо, выбросивши только то, что неприлично\". Очевидно, Т. отсоветовал Смирновой подавать подобные просьбы на высочайшее имя, и гоголевское письмо так и не было отправлено ни одному из предполагавшихся адресатов.

3 ноября 1853 г. Т. писал своей будущей жене Софье Андреевне Миллер (урожденной Бахметевой, умершей в 1892 г.): \"Я понимаю, отчего натуры такие глубоко печальные, как Мольер и Гоголь, могли быть такими комиками. Чтобы хорошо передать что-нибудь, хорошо оценить, нужно быть вне этого, так же как надо выйти из дому, чтобы срисовать фасад дома...\"

13 декабря 1868 г. Т. писал своему другу журналисту Б. М. Маркевичу: \"Но если один монарх - дурен, а другой - слаб, разве из этого следует, что монархи не нужны? Если бы было так, из \"Ревизора\" следовало бы, что не нужны городничие...\"

9 мая 1869 г. Т. писал Каролине Сайн-Витгенштейн (1819-1887): \"Я останусь в России не для того, чтобы поближе видеть Россию. Страшно сказать, что не только любишь больше свою страну издали, но и видишь ее лучше, и лучше понимаешь. Вспомните, что наш величайший гений, Гоголь, тот, который с полной справедливостью может называться всемирным гением, написал свои \"Мертвые души\" именно в Риме\".

20 декабря н. ст. 1871 г. Т. писал из Дрездена Б. М. Маркевичу о голландском художнике-пейзажисте Якобе Рейсдале (1628-1682): \"Не хотел бы я расстаться с его неправильностями, как и с неправильностями Гоголя\".

ТРОЩИНСКИЙ Андрей Андреевич, (1774-1852) племянник Д. П. Трощинского, генерал-майор, участник войны 1812 г. Был сыном Анны Матвеевны Косяровской, родной тетки М. И. Гоголь. Т. материально помогал Гоголю в первое время его пребывания в Петербурге.

2 апреля 1830 г. Гоголь писал матери: \"Где же теперь мне взять 100 рублей в месяц каждый на свое содержание? Занявшись же службой так, как следует, я не в состоянии буду заниматься посторонними делами. Хорошо, что я еще имел все это время такого редкого благодетеля, как Андрей Андреевич. До сих пор я жил одним его воспомоществованием... Деньги, которые я выпрашивал у Андрея Андреевича, никогда не мог употребить на платье, потому что они все выходили на содержание, а много я просить не осмеливался, потому что заметил, что становлюсь уже ему в тягость. Он мне несколько раз уже говорил, что помогает мне до того времени только, пока вы поправитесь немного состоянием,что у него есть семейство, что его дела также не всегда в хорошем состоянии. И вы не поверите, чего мне стоит теперь заикаться ему о своих нуждах. Теперь, в добавку, он располагает ехать в мае месяце совсем из Петербурга. Что мне делать в таком случае?\". И в приведенном тут же бюджете за декабрь 1829 г. и январь 1830 г. Гоголь обозначил суммы, полученные от Т., соответственно в 150 и 50 рублей, что составило за два месяца 80 процентов всех гоголевских доходов.

Не отказывал Т. в помощи племяннику и в дальнейшем. 1 сентября 1830 г. Гоголь сообщал матери: \"Андрей Андреевич был так милостив, видя нужду мою, что оказал мне помощь, какой только можно было ожидать от добрейшего родственника. С июня месяца, т. е. с тех пор, когда я не получал ничего уже от вас, я пользовался его благодеянием: на три месяца он мне выдал сумму, какую следовало бы мне получить от вас. Следовательно, за прошедшие месяцы июнь, июль и август нам нечего беспокоиться. Завтра или послезавтра Андрей Андреевич уезжает отсюда, и потому вчера дал еще мне и на первую половину сентября\". В связи с этим М. И. Гоголь 29 сентября 1830 г. писала Т.: \"Я вижу, что Никоша не выучился еще расчетливо жить. Главный его расход - на книги, для которых он в состоянии лишиться и пищи\".

Позднее, 2/14 ноября 1846 г., Гоголь вспоминал Т. в письме матери из Рима: \"Скоро после этого письма или, может быть, вместе с этим письмом получите вы небольшую книгу мою, которая содержит отчасти мою собственную исповедь (\"Выбранные места из переписки с друзьями\". - Б.С.)...Четвертый экземпляр передайте Андрею Андреевичу, если он где-либо близко около вас; если же он в Петербурге, тогда, разумеется, нечего отправлять. Вы можете только сказать ему, что один экземпляр был для него, но вы не послали его потому, что, находясь в Петербурге, он, вероятно, уже имеет его и успел прочесть\".

До конца жизни Гоголь сохранил к Т. самые добрые чувства. 3 апреля 1849 г., на Пасхальной неделе, он просил мать и сестер: \"Передайте мой душевный поклон Андрею Андреевичу, а вместе с ним и поздравленье с Праздником, с моим искренним желанием ему так же, как и вам, наслаждаться отныне более, нежели когда-либо, высоким внутренним веселием душевным\". А в мае 1849 г. в письме матери Гоголь беспокоился о том, что Т. заболел, и категорически отвергал какое-либо воспомоществование для себя с его стороны: \"Положение бедного Андрея Андреевича меня искренно трогает. Пошли ему Бог дни утешений в остальное время его жизни!.. Отчего вам кажется, будто Андрей Андреевич должен мне помочь? Во-первых, я не нуждаюсь; во-вторых, у него родственники есть ближе меня; в-третьих, он сам в таком положении, что ему нужна помощь; в-четвертых, наконец, скажу вам откровенно, мне бы было тяжело что-нибудь от него получить. Слава Богу, что он так благоразумен и это понимает сам\". Осенью 1850 г. Гоголь безуспешно хлопотал об избрании сына Т. Дмитрия, огорчавшего отца отсутствием прилежания, миргородским уездным предводителем дворянства, чтобы необременительная служба позволяла бы ему больше времени проводить при больном Т. Во время своего пребывания в Одессе весной 1848 г. и в конце 1850 г. - начале 1851 г. Гоголь останавливался в доме Т. А в апреле 1851 г. Гоголь посетил имение Т. Кагaрлык, чтобы повидаться с гостившими там матерью и сестрами. Т., вероятно, послужил одним из прототипов генерала Бетрищева в \"Мертвых душах\".

ТРОЩИНСКИЙ Дмитрий Прокофьевич, (1754-1829) высокопоставленный чиновник, дальний свойственник и покровитель Гоголя. Прадед Т. был племянником гетмана И. С. Мазепы (1629-1709). Т. окончил Киевскую Духовную Академию. Был сенатором, членом Государственного Совета, в 1802-1806 гг. министром уделов, в 1814-1817 годах - министр юстиции. Последние годы жизни жил в своем имении Кибенцы Миргородского уезда Полтавской губернии. Был также полтавским губернским маршалом (предводителем дворянства).

Как вспоминала местная помещица С. В. Скалон (урожденная Капнист): \"Деревянный дом Д. П. Трощинского в Кибинцах был в два этажа; снаружи он не казался великолепен, но внутри был богато отделан; в нем было множество картин, фарфора, бронзы и мрамора; тут же у него была и коллекция золотых монет и медалей. Главный праздник там был 26 октября, в день именин Трощинского. К этому дню съезжались к нему родные, друзья и знакомые из разных губерний, и в особенности из Киевской. Театр, живые картины, маскарады и разные сюрпризы были приготовлены заранее к этому дню зятем его, князем Хилковым, и дочерью, которая была очень хороша, мила и привлекательна. Так как старик очень любил малороссийские пьесы, то их сочинял и устраивал обыкновенно родственник племянника его, Василий Афанасьевич Гоголь\".

По рекомендации Т. Гоголь был принят в Нежинскую гимназию. Как писал А. А. Трощинский матери 23 марта 1822 г.: \"К Василию Афанасьевичу (Гоголю. - Б.С.) я посылаю теперь изрядный подарок, через ходатайство Дмитрия Прокофьевича молодым графом Кушелевым-Безбородко ему делаемый, включением его сына Никоши в число воспитанников, содержимых в нежинской гимназии на его иждивении; и следовательно на будущее время Василий Афанасьевич освобождается от платежа в оную гимназию, за своего сына, в год по 1200 рублей\". Для занятий Гоголь также пользовался книгами из библиотеки Т., в частности \"Собранием образцовых русских сочинений и переводов в стихах и прозе\".

30 сентября 1826 г. Гоголь писал матери: \"Уведомите, когда его высокопревосходительство Дмитрий Прокофьевич будет у вас, что он там найдет хорошего, что ему понравится, мне с нетерпением хочется знать мнение великого человека, даже о самых маловажностях; сделайте милость, маминька, не пропустите ничего. Большое вы дадите мне удовольствие\". А 15 октября он уже делился своими впечатлениями от письма М. И. Гоголь с описанием пребывания Т. в Васильевке: \"С жадностью читал прелестный рассказ ваш, почтеннейшая маминька, о пребывании у нас почетного гостя. Все мелочи, всё совершенно вами сделанное, признаюсь, так было хорошо, что я никогда бы не мог сделать...\" Т. для Гоголя с детства был образцом великого государственного деятеля и человека, не чуждого искусству. Т. успел перед смертью составить Гоголю протекцию при поступлении на службу. М. И. Гоголь в письме своему отцу Ивану Матвеевичу Косяровскому от 18 апреля 1829 г. утверждала: \"Покойный благодетель наш Дмитрий Прокофьевич говорил мне, чтобы я не скучала нескорым его (Гоголя. - Б. С.) определением, потому что Кутузов выискивает для него хорошую и выгодную должность, что чрезвычайно трудно теперь по штатской службе, где совершенно набито людей\".

В ноябре 1850 г. письме помещику Миргородского уезда Андрею Михайловичу Трахимовскому, в доме деда которого в Сорочинцах он сам родился, Гоголь, предлагая выбрать миргородским уездным предводителем сына А. А. Трощинского Дмитрия, напоминал о заслугах Т.: \"И, мне кажется, всем нам, дворянам, следует уважить это доброе желание юноши, который, как бы то ни было, внук того знаменитого мужа, которому обязана Полтавская губерния, по крайней мере в трудное время 12-го года, когда дворянству нужно было сильное предстательство, он не отказался принять на себя звание губернского предводителя, несмотря на то, что, находясь в должности министра, обременен был кучей дел и обязанностей\".

ТУРГЕНЕВ Иван Сергеевич (1818-1883), писатель, из столбовых дворян. Автор сборника рассказов \"Записки охотника\", романов \"Рудин\", \"Отцы и дети\", \"Накануне\", \"Дым\" и др. Практически все его произведения при жизни были переведены на французский и другие иностранные языки. Во Франции, где он жил долгие годы и скончался, Т. был при жизни самым популярным русским писателем. В 1834 г. возникло \"Дело о буйстве И. С. Тургенева\". Шестнадцатилетний Т., вступаясь за крепостную девушку, которую собирались продать, встретил исправника и понятых с ружьем, пригрозив: \"Стрелять буду!\" Дело тянулось вплоть до отмены крепостного права в 1861 г. Т. учился в Московском, Петербургском и Берлинском университетах. В Германии он сблизился с идеологом анархизма М. А. Бакуниным. В 1841 г. вернулся в Россию.

О первом свидании с Гоголем Т. в 1869 г. вспоминал так: \"...Я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал(!) историю в С-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор \"Вечеров на хуторе близ Диканьки\". На выпускном периоде из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, с совершенно убитой физиономией и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь, вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими - в виде ушей - концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: \"Непризнанный взошел я на кафедру - непризнанный схожу с нее!\" Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры\". Гоголь впервые упомянул Т. в письме П. В. Анненкову из Остенде 7 сентября 1847 г.: \"Изобразите мне... портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя, я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем\". 27 января 1851 г. Гоголь в доме у Репниных в Одессе слушал чтение актером Н. П. Ильиным пьесы Т. \"Завтрак у предводителя\".

Единственная встреча Т. с Гоголем произошла в октябре 1851 г. Т. следующим образом описал ее в мемуарах: \"Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20 октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней направо. Мы вошли в нее - и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре на представлении \"Ревизора\"; он сидел в ложе бельэтажа около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мной Ф. (приятель Т. Е. М. Феоктистов. - Б.С.). Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41-го года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е-ной (Елагиной, хозяйки литературного салона. - Б. С.). В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица. Увидев нас с Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: \"Нам давно следовало быть знакомыми\". Мы сели. Я - рядом с ним, на широком диване, Михаил Семенович - на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость - именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами: в их неопределенных очертаниях выражались - так, по крайней мере, мне показалось - темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское - что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. \"Какое ты умное, и странное, и больное существо!\" невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении \"Мертвых душ\", об этой второй части, над которую он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию, что он этого разговора не любит. О \"Переписке с друзьями\" я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе - а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание. Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь несловохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если так можно выразиться, физиологии сочинительства; и все это языком образным, оригинальным - и сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у \"знаменитостей\". Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, - только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказывать таким образом необходимость цензуры - не значило ли рекомендовать и почти похвалить хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: \"Si, servi siam; ma servi ognor frementi\" (\"Да, мы рабы, но рабы вечно негодующие\"); но самодовольное смирение и плутовство рабства... нет! Лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно высказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть \"Переписки\"; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним. Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру (А. И. Герцену. - Б. С.); о первом из них, об его письме к нему, он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась - в одном заграничном издании - статья Искандера, в которой он, по поводу пресловутой \"Переписки\", упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений (имеется в виду вышедшая в Вольной русской типографии в Лондоне книга А. И. Герцена \"О развитии революционных идей в России\" (1851). - Б. С.). Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (о! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам... более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона - в литературе не существует!), - из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его \"Переписки\" - это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями - в день нашего посещения, - до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас - внезапно изменившимся, торопливым голосом, - что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал - и в доказательство того готов нам указать на некоторые места в одной своей, уже давно напечатанной, книге... Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе - и указательный палец поднял... \"Никогда таким его не видал\", - шепнул он мне. Гоголь вернулся с томом \"Арабесок\" в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски напыщенных и утомительно пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. \"Вот видите, - твердил Гоголь, - я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?.. Меня?\" И это говорил автор \"Ревизора\", одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил наконец книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в \"Ревизоре\", что они \"тон потеряли\" и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились\".

Об этой встрече сохранились воспоминания М. С. Щепкина, записанные его сыном А. М. Щепкиным: \"Однажды Ив. Серг. Тургенев приехал в Москву и посетил Щепкина, заявив ему при свидании, между прочим, что хотел бы познакомиться с Гоголем. Это было незадолго до смерти Гоголя. Щепкин ответил ему: \"Если желаете, поедем к нему вместе\". Тургенев возразил на это, что неловко: пожалуй, Николай Васильевич подумает, что он навязывается. \"Ох, батюшки мои, когда это вы, государи мои, доживете до того времени, что не будете так щепетильничать!\" - заметил Щепкин Тургеневу, но тот стоял на своем, и Щепкин вызвался передать желание Тургенева Гоголю. Свой визит к Гоголю Щепкин передал так. Прихожу к нему, Гоголь сидит за церковными книгами. \"Что это вы делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится\". - \"Знаю, - ответил мне Гоголь, - очень хорошо знаю, но возвращаюсь к ним снова потому, что наша душа нуждается в толчках\". - \"Это так, - заметил я ему на это, - но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеяно в природе, и пылинка, и цветок, и небо, и земля\". Потом вижу, что Гоголь хмурится; я переменил разговор и сказал ему: \"С вами, Николай Васильевич, желает познакомиться один русский писатель, но не знаю, желательно ли это будет вам\". - \"Кто же это такой?\" - \"Да человек довольно известный: вы, вероятно, слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев\". Услыхав эту фамилию, Гоголь оживился, начал говорить, что он душевно рад и что просит меня побывать у него вместе с Иваном Сергеевичем на другой день,часа в три или четыре. Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за последнее время держал себя особнячком и был очень неподатлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Тургеневым пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Тургенев сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произвели большое впечатление, Гоголь заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось злой улыбкой, и он в страшном беспокойстве спросил: \"Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?\" Тут только я понял, - рассказывал Щепкин, - почему Гоголю так хотелось видеться с Тургеневым. Выслушав ответ Тургенева, Гоголь сказал: \"Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и, если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою \"Переписку с друзьями\". Я бы сжег ее\". Тем и закончилось свидание между Гоголем и Тургеневым\".

Последний раз Т. видел Гоголя 5 ноября 1851 г., когда на квартире А. П. Толстого он читал \"Ревизора\" московским литератором, среди которых был и Т., который так запечатлел этот эпизод в своих воспоминаниях: \"...Происходило чтение \"Ревизора\" в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и, если не ошибаюсь, Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в \"Ревизоре\", явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение... Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились и просветлели. Читал Гоголь превосходно... Я слушал его тогда в первый и в последний раз. Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его - драматическое, почти театральное: в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботится о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный - особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно давясь ей, всё более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): \"Пришли, понюхали и пошли прочь\". Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене \"Ревизор\". Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор (речь идет о Г. П. Данилевском. - Б. С.) - и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: \"Ведь я велел тебе никого не впускать!\" Молодой литератор слегка пошевелился на стуле - а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды - и снова принялся читать; но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы - и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполняющему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, и верит своему вранью; это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга - это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого \"подхватило\". \"Просители в передней жужжат, тридцать пять тысяч эстафетов скачет - а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!\" Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение \"Ревизора\" в тот день было - как Гоголь сам выразился - не более как намек, эскиз; и всё по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет. В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на его жизнь\".

Смерть Гоголя потрясла Т. В мемуарах он рассказал, когда и от кого впервые получил трагическую весть: \"В последних числах февраля месяца... 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего общества посещения бедных - в зале Дворцового собрания - и вдруг заметил И.И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев наконец подбежал и ко мне и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвил: \"А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег - да помер\", - помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как литератор, Панаев внутренно скорбел о подобной утрате - притом же и сердце он имел доброе, но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), - это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал\". Уже 21 февраля 1852 г. T. откликнулся на это печальное событие в письме своей возлюбленной француженке Полине Виардо: \"...Нас поразило великое несчастие: Гоголь умер в Москве, - умер, предав всё сожжению, всё - 2-й том \"Мертвых душ\", массу оконченных и начатых вещей,- одним словом, всё. Вам трудно будет оценить, как велика эта столь жестокая, всеобъемлющая потеря. Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в настоящую минуту. Для нас это был более чем только писатель: он раскрыл нам себя самих. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого. Быть может, вам покажутся слова эти, - как написанные под влиянием горя, - преувеличением. Но вы не знаете его; вам известны только самые незначительные из его произведений; но если б даже вы знали их все, то и тогда вам было бы трудно понять, чем он был для нас. Надо быть русским, чтобы это чувствовать. Самые проницательные умы из иностранцев, как, например, Мериме, видели в Гоголе только юмориста на английский манер. Его историческое значение совершенно ускользает от них. Повторяю, надо быть русским, чтобы понимать, кого мы лишились...\" А своему московскому другу Е. М. Феоктистову 26 февраля 1852 г. Т. писал, посылая некролог на смерть Гоголя: \"Вы не можете себе представить, друзья мои, как я вам благодарен за сообщение подробностей о смерти Гоголя... Я перечитываю каждую строку с какой-то мучительной жадностью и ужасом, - я чувствую, что в этой смерти этого человека кроется более, чем кажется с первого взгляда, и мне хочется проникнуть в эту грозную и горестную тайну. Меня это глубоко поразило, так глубоко, что я не помню подобного впечатления. Притом я был подготовлен другими обстоятельствами, которые вы, вероятно, скоро узнаете, если уже не узнали. Тяжело, Феоктистов, тяжело, и мрачно, и душно. Мне, право, кажется, что какие-то темные волны без плеска сомкнулись над моей головой, - и я иду на дно, застывая и немея... Вы мне пишете о статье, которую я должен написать в \"Современник\", - не знаю, удастся ли мне... В этом случае нельзя сесть и писать не обдумавши, - надо попасть в тон, а уже думать о необходимости попасть в тон, когда говоришь о смерти Гоголя, тяжело и жестоко. Я рад, что его хоронили в университетской церкви, и действительно нахожу вас счастливыми, что удостоились нести его гроб. Это будет одно из воспоминаний вашей жизни. Что вам сказать о впечатлении, произведенном его смертью здесь? Все говорят о ней, но как-то вскользь и холодно. Однако есть люди, которых она глубоко огорчила. Другие интересы тут всё поглощают и подавляют. Вы мне говорите о поведении друзей Гоголя. Воображаю себе, сколько дрянных самолюбий станут вбираться в его могилу, и примутся кричать петухами, и вытягивать свои головки - посмотрите, дескать, на нас, люди честные, как мы отлично горюем и как мы умны и чувствительны, - Бог с ними... Когда молния разбивает дуб, кто думает о том, что на его пне вырастут грибы, - нам жаль его, его силы, его тени... Я послал Боткину стихи, внушенные Некрасову вестью о смерти Гоголя; под впечатлением их написал я несколько слов о ней для \"Петербургских ведомостей\", которые посылаю вам при сем письме, в неизвестности, пропустит ли их и не исказит ли цензура. Я не знаю, как они вышли, но я плакал навзрыд, когда писал их. Прощайте, мой добрый Евгений Михайлович... Жду от вас и от Боткина всех подробностей, которые вы только услышите. P. S. Кажется, нечего и говорить, что под статьей о Гоголе не будет выставлено моего имени. Это было бы бесстыдством и почти святотатством...\"

Также И. С. Аксакову Т. признавался в письме от 3 марта 1852 г.: \"...Скажу вам без преувеличения: с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя... Эта страшная смерть - историческое событие, понятное не сразу: это тайна, тяжелая, грозная тайна - надо стараться ее разгадать, но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает... все мы в этом согласны. Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам, ни одному человеку, самому сильному духом, не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб! Мне, право, кажется, что он умер потому, что решился, захотел умереть, и это самоубийство началось с истребления \"Мертвых душ\"... Что касается до впечатления, произведенного здесь его смертью, то да будет вам достаточно знать, что попечитель здешнего университета гр. Мусин-Пушкин не устыдился назвать Гоголя публично писателем лакейским. Это случилось на днях по поводу нескольких слов, написанных мною для \"С-Петербургских ведомостей о смерти Гоголя (я их послал Феоктистову в Москву). Гр. Мусин-Пушкин не мог довольно надивиться дерзости людей, жалеющих о Гоголе. Честному человеку не стоит тратить на это своего честного негодования. Сидя в грязи по горло, эти люди принялись есть эту грязь - на здоровье. Благородным людям должно теперь крепче, чем когда-нибудь, держаться за себя и друг за друга. Пускай хоть эту пользу принесет смерть Гоголя\".

На смерть Гоголя Т. откликнулся статьей \"Письмо из Петербурга\", опубликованной в \"Московских ведомостях\" 13 марта 1852 г.: \"Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? - Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна,что нам всё еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит наконец свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, - пришла эта роковая весть! - Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших! - Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончил начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников... Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить об его заслугах - это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того: нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе... самый любимый, самый знакомый образ неясен для глаз, орошенных слезами... В день, когда его хоронит Москва, нам хочется протянуть ей отсюда руку - соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо, но мы шлем издалека наш прощальный привет - и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! - Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове! Но невыразимо тяжело было бы нам подумать,что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно, - а мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении. Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными... Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения - все смолкает перед самою обыкновенною могилой: они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами: мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!\" Как и просил Т. в письме Е. М. Феоктистову, статья была подписана только инициалом: \"Т......в\" Ни один из петербургских журналов этот некролог не опубликовал. Причина этого заключалась в соперничестве властей Москвы и Петербурга. Первые превозносили Гоголя, другие, отражая мнение \"высшего света\", не простившего писателю \"Ревизора\" и первого тома \"Мертвых душ\", стремились предать жизнь и труды его забвению. Т. так вспоминал об этом: \"Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор... Подобные \"crescendo\" происходили довольно часто - и для постороннего зрителя - так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило. \"Видите, какая погода, отвечал он мне иносказательною речью: - и думать нечего\". - \"Да ведь статья самая невинная!\" - заметил я. \"Невинная ли, нет ли, - возразил издатель, дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский (московский генерал-губернатор. - Б. С.) на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут\". Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками. \"Как! - восклицал он. - Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался. Это молчание постыдно!\" В ответе моем я объяснил - сознаюсь, в довольно резких выражениях - моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа генерала Назимова и получил от него разрешение напечатать ее в \"Московских ведомостях\". Это происходило в половине марта, а 16 апреля я - за ослушание и нарушение цензурных правил - был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об \"аромате птиц\"), а потом отправлен на жительство в деревню. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство: попечитель С-Петербургского округа,теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил - из неизвестных мне видов - все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне - в силу существовавших постановлений - подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания\". Как отмечает Т., \"одна очень высокопоставленная дaма - в Петербурге - находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно - и, во всяком случае, слишком строго, жестоко. Словом, она горячо заступилась за меня. \"Но ведь вы не знаете, - доложил ей кто-то: - он в своей статье называет Гоголя великим человеком!\" - \"Не может быть!\" - \"Уверяю вас\". \"А! в таком случае, я ничего не говорю. Je regretted, mais je comprends qu\'on ait du sйvir\" (\"Мне жаль, но я понимаю, что его следовало строго наказать\"; франц.). Т. впервые охарактеризовал гоголевское творчество в рецензии на роман Евгении Тур \"Племянница\", опубликованной в № 1 \"Современника\" за 1852 г. Здесь он отнес талант Гоголя к \"талантам самим по себе\", которые как бы независимы, отделены от личности писателя. При этом Т. делал существенную оговорку: \"Мы не хотим... сказать, чтобы таланты, названные нами независимыми, могли бы быть лишены постоянной внутренней связию с жизнию вообще - этого вечного источника всякого искусства - и с личностию писателя в особенности. Мы не верим в эти так называемые объективные таланты, которые будто сваливаются Бог весть откуда в чью-нибудь голову и сидят себе там, изредка чирикая, как птица в клетке; но, с другой стороны, мы не можем не чувствовать, что, например, лица Гоголя стоят, как говорится, на своих ногах, как живые, и что если есть между ними и творцом их необходимая духовная связь, то сущность этой связи остается для нас тайной, разрешение которой подпадает уже не критике, а психологии\".

УВАРОВ Сергей Семенович (1786-1855), высокопоставленный чиновник и литератор. Родился в семье офицера. Крестницей У. была императрица Екатерина II. В 1846 г. У. был возведен в графское достоинство. В 1834-1849 гг. У. - министр народного просвещения, в 1815-1855 - президент Академии наук. Он был автором лозунга: \"Самодержавие, православие, народность\". Этот лозунг был включен в графский герб У. В профессуре У. ценил \"чувство русское и непорочность мнений\".

У. покровительствовал Гоголю. Последний хлопотал о профессуре в Киевском университете и составил предварительный план преподавания, в связи с чем 23 декабря 1833 г. писал А. С. Пушкину: \"Я решился... не зевать и вместо словесных представлений набросать мои мысли и план преподавания на бумаге (речь идет о \"Плане преподавания всеобщей истории\". - Б. С.). Если бы Уваров был из тех, каких не мало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли. Как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском университете, которое мне предлагали, но тогда был Ливен (Карл Андреевич Ливен, министр народного просвещения в 1828-1833 годах. - Б. С.), человек ума недальнего. Грустно, когда некому оценить нашей работы. Но Уваров собаку съел. Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гёте (имеются в виду \"Заметка о Гёте\" (1832). - Б. С.). Не говоря уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого (речь идет о письме У. Н.И. Гнедичу и ответе В.В. Капнисту, опубликованных в \"Чтениях в беседе любителей русского слова\" в 1813 и 1815 гг.; там доказывалось, что Гомера следует переводить гекзаметрами, а не александрийским или русским стихом. - Б.С.). Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо (французский историк, с 1830 г. министр просвещения. - Б. С.) во Франции. Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты\". У. действительно обратил внимание на Гоголя, но в первую очередь как на литератора, а не историка. Тем не менее, он решил, что он может быть полезен в деле преподавания всеобщей истории. Тут не обошлось и без ходатайства Пушкина. 13 мая 1834 г. Гоголь писал ему: \"Я буду вас беспокоить вот какою просьбою: если зайдет обо мне речь с Уваровым, скажите, что вы были у меня и застали меня еле жива; при этом случае выбраните меня хорошенько за то, что живу здесь и не убираюсь сей же час вон из города; что доктора велели ехать сей же час и стараться захватить там это время. И сказавши, что я могу весьма легко через месяц протянуть совсем ножки, завесть речь о другом, как то: о погоде или о чем-нибудь подобном. Мне кажется, что это не совсем будет бесполезно\". В тот же день Пушкин ответил: \"Я совершенно с вами согласен. Пойду сегодня же назидать Уварова и поговорю о вашей смерти. От сего незаметным и искусным образом перейду к бессмертию, его ожидающему. Авось уладим\". Свое действительное, а больше мнимое нездоровье Гоголь использовал для того, чтобы выхлопотать себе профессуру в Киеве - городе с мягким южным климатом. С той же целью он просил М. А. Максимовича в письме от 20 апреля 1834 г. похлопотать за него перед попечителем киевского учебного округа Е.Ф. Брадке, подчеркивая: \"Тем более мне это нужно, что министр, кажется, расположен сделать для меня все, что можно, если бы только попечитель ему хоть слово прибавил от себя\". Интересно, что именно Гоголь 16 днями ранее, 4 апреля, сам хлопотал у Уварова о переводе Максимовича из Московского в Киевский университет. А в следующем письме Максимовичу от 8 июня 1834 г. Гоголь сообщал, что \"Сергей Семенович сам также, кажется, благоволит ко мне и очень доволен моими статьями\". У. дал Гоголю тему одной из его статей \"О средних веках\". Но У. предпочел оставить Гоголя в Петербурге, и 24 июля 1834 г. Гоголь был назначен адъюнктом-профессором по кафедре истории императорского Санкт-Петербургского университета.

15 марта 1845 г. император Николай I поручил У. помочь Гоголю. 17 марта 1845 г. У. докладывал императору: \"Министр императорского двора сообщил мне от 15 сего марта за № 828 по высочайшему вашего императорского величества повелению для рассмотрения и доклада представленную е. и. в. великой княгине Марии Николаевне супругою церемониймейстера Смирнова записку о литераторе Гоголе, при сем всеподданейше прилагаемую. Писатель сей с самого начала литературной деятельности своей обратил на себя внимание неоспоримою оригинальностью дарования. Желая открыть ему способы к полезной деятельности, я определил Гоголя при С.-Петербургском университете в звание адъюнкт-профессора по кафедре истории; но направление его таланта не согласовалось с постоянными и серьезными занятиями; он оставил ученое звание, чтобы предаться литературе, и на этом поприще разные произведения приобрели уже ему известность. Гоголь, сколько мне известно, находится теперь за границею. Благодеяние вашего императорского величества оживит его деятельность на пользу отечественной словесности. От щедроты царской зависит определение мер пособия для поддержания его существования\". И уже 24 марта У. сообщил монарху предлагаемые меры воспомоществования писателю: \"По всеподданейшему докладу моему о представленной ее высочеству великой княгине Марии Николаевне супругою церемониймейстера Смирнова записке относительно литератора Гоголя, вашему император. величеству благоугодно было повелеть мне определить меру пособия, которое он заслуживает. При болезненном положении своем, Гоголь должен, по приговору врачей, пользоваться умеренным заграничным климатом и тамошними минеральными водами. Удостоение его на первый случай временного воспомоществования на три года по тысяче рублей серебром на каждый, из сумм государственного казначейства, будет, по моему мнению, истинным благодеянием милости царской\". На этом докладе Николай I 25 марта наложил резолюцию: \"согласен\". Кроме 3 тыс. рублей, выделенных казначейством, такую же сумму добавил наследник престола великий князь Александр Николаевич, чьим воспитателем был хлопотавший за Гоголя В. А. Жуковский. В благодарственном письме У. за оказанную по поручению императора помощь, относящемся к апрелю1845 г., Гоголь утверждал, что \"все, доселе мною написанное, не стоит большого внимания: хотя в основание его легла и добрая мысль, но выражено все так незрело, дурно, ничтожно и притом в такой степени не так, как бы следовало,что недаром большинство приписывает моим сочинениям скорее дурной смысл, чем хороший, и соотечественники мои извлекают извлеченья из них скорей не в пользу душевную, чем в пользу\".

ФИЛАРЕТ, Святитель (в миру Дроздов Василий Михайлович,1782-1867), митрополит Московский и Коломенский, богослов и проповедник. В проповедях Ф. призывал к добродетелям молчания, смирения, терпения и преданности воли Божией.

Гоголь познакомился с Ф. в самом конце 1848 г., когда по совету А. О. Смирновой посетил Ф. Но еще 27 февраля 1844 г. Н. М. Языков в письме Гоголю рекомендовал ряд работ Ф.: \"...Творений святых отцов, переведенных Троице-Сергиевой Лаврою, - теперь выходит третье издание за прошлый год - и \"Москвитянина\" за 1843 пришлю; там есть отлично-прекрасная проповедь Филарета на освящение храма в оной Лавре - так, как в прибавлениях к переводам св. отцов, его же беседа на Благовещение и слово в 1-й день Пасхи!! Ты их прочтешь с большим удовольствием\".

5 марта н. ст. 1845 г. Гоголь просил Ф. Н. Беляева прислать ему во Франкфурт стихотворный ответ Ф. на пушкинское стихотворение \"Дар напрасный, дар случайный...\" В конце марта (н. ст.) 1845 г. он получил от Беляева стихи Ф.: \"Не напрасно, не случайно жизнь от Господа дана...\" В конце 1851 г. Гоголь собирался посетить Ф., но так и не осуществил это намерение. Тогда же он писал С. П. Шевыреву: \"К митрополиту я хотел ехать вовсе не затем, чтобы беседовать о каких-либо умных предметах, на которые, право, в нынешнее время поглупел. Мне хотелось только прийти к нему на две минутки и попросить молитв, которые так необходимы изнемогающей душе моей\".

24 января 1851 г. в Одессе у Репниных Гоголь читал проповедь Ф. \"Ищите Царствия Божия!\". Митрополит был духовно близким Гоголю человеком. 10 февраля 1851г. он просил графа А. П. Толстого передать его рукописи Ф., чтобы тот решил, что из гоголевских текстов стоит печатать, а что подлежит уничтожению. Но Толстой отказался это сделать, опасаясь, что, расставшись с рукописями, Гоголь еще больше утвердится в мысли о смерти. В результате Гоголь сам отобрал рукописи для сожжения, в том числе и беловик \"Мертвых душ\". 17 февраля Толстой посетил Ф. и просил его, как одного из немногих действительно авторитетных для Гоголя людей в церковных вопросах, убедить больного следовать указаниям врачей. Узнав об изнурительном посте и болезни Гоголя, митрополит прослезился и сказал, что Гоголя надо убеждать, что спасение его не в посте, а в послушании. Ф. также просил ежедневно докладывать ему о состоянии Гоголя приходского священника о. Алексия Соколова и духовника Гоголя о. Иоанна Никольского. Он расспросил их о ходе болезни и просил их передать писателю, чтобы он исполнял то, что требуют врачи.

ФИЛАРЕТ, иеромонах, (1785-1864), наместник Московского Новоспасского монастыря в 1839-1843 гг., с 1843 г. - в Оптиной Пустыни. Гоголь познакомился с Ф. во время посещения Оптиной Пустыни 7-19 июня 1850 г.

20 июня 1850 г. из имения И. В. Киреевского Долбино Гоголь писал Ф.: \"Ради Самого Христа, молитесь обо мне, отец Филарет. Просите вашего достойного настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться, просите молитв обо мне. Путь мой труден, дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо, и силы мои не только ничтожны, но их нет без освеженья свыше. Говорю вам об этом неложно. Ради Христа, обо мне молитесь. Покажите эту записочку мою отцу игумену и умоляйте его вознести свои мольбы обо мне грешном, чтобы удостоил Бог меня недостойного поведать славу имени Его, не посмотря на то, что я всех грешнейший и недостойнейший. Он силен, милосердный, сделать всё и меня, черного, как уголь, убелить и возвести до той чистоты, до которой должен достигнуть писатель, дерзающий говорить о святом и прекрасном. Ради Самого Христа, молитесь. Мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу и на всяком месте своего странствия быть в Оптинской пустыне. Бог да воздаст вам всем сторицею за ваше доброе дело.Ваш всей душою Николай Гоголь\".

ХАЛЧИНСКИЙ Иван Дмитриевич (1811-1856), товарищ Гоголя по Нежинской гимназии, окончивший ее в 1829 г. Позднее он служил советником российского посольства в Константинополе и генеральным консулом в Молдавии и Валахии.

Как вспоминал Х., в гимназии Гоголь вместе с К. М. Базили издавал рукописный журнал \"Северная Заря\", \"в желтой обертке с виньетками, которые сами они рисовали, и по воскресеньям это читалось в заседании всего литературного общества воспитанников\". Гоголь, направляясь в Иерусалим, в середине апреля 1848 г. останавливался в Константинополе у Х. в посольстве. Оттуда Гоголь 13/25 апреля 1848 г. писал А. П. Толстому: \"...Рекомендую вам моего сотоварища по школе, Халчинского. Он очень доброго сердца, благороден и весьма дельный человек\".

ХЛЕСТАКОВ Иван Александрович, персонаж комедии \"Ревизор\". Как заметил Владимир Набоков: \"Сама фамилия Хлестаков гениально придумана, потому что у русского уха она создает ощущение легкости, бездумности, болтовни, свиста тонкой тросточки, шлепанья об стол карт, бахвальства шалопая и удальства покорителя сердец (за вычетом способности довершить и это, и любое другое предприятие). Хлестаков порхает по пьесе, не желая толком понимать, какой он поднял переполох, и жадно стараясь урвать все, что подкидывает ему счастливый случай. Он добрая душа, по-своему мечтатель и наделен неким обманчивым обаянием, изяществом повесы, услаждающего дам, привыкших к грубым манерам дорожных городских тузов. Он беспредельно и упоительно вульгарен, и дамы вульгарны, и тузы вульгарны - вся пьеса, в сущности (по-своему, как и \"Госпожа Бовари\"), состоит из особой смеси различных вульгарностей, и выдающееся художественное достоинство целого зависит (как и во всяком шедевре) не от того, что сказано, а от того, как это сказано, от блистательного сочетания маловыразительных частностей. Как в чешуйках насекомых поразительный красочный эффект зависит не столько от пигментации самих чешуек, сколько от их расположения, способности преломлять свет, так и гений Гоголя пользуется не основными химическими свойствами материи (\"подлинной действительностью\" литературных критиков), а способными к мимикрии физическими явлениями, почти невидимыми частицами воссозданного бытия. Х. вполне оправдывает свою фамилию. Говорит он \"хлестко\", напропалую \"ухлестывает\" за женой и дочерью Городничего, \"хлещет\" спиртное на обеде у городничего\".

Исчерпывающую характеристику дал Х. сам Гоголь в \"Отрывке из письма, писанного автором вскоре после первого представления \"Ревизора\" к одному литератору\": \"Главная роль пропала; так я и думал. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков. Хлестаков сделался чем-то вроде Альнаксарова (героя комедии Н. И. Хмельницкого \"Воздушные замки\" (1818). - Б.С.), чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться из парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем, бледное лицо, в продолжение двух столетий являющееся в одном и том же костюме. Неужели в самом деле не видно из самой роли, что такое Хлестаков? Или мною овладела довременно слепая гордость и силы мои совладеть с этим характером были так слабы, что даже и тени и намека в нем не осталось для актера? А мне он казался ясным. Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет, и уже сам почти верит тому, что говорит. Он развернулся, он в духе, видит, что всё идет хорошо, его слушают - и по тому одному он говорит плавнее, развязнее, говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает именно в ней себя таким, как есть. Вообще у нас актеры совсем не умеют лгать. Они воображают, что лгать - значит просто нести болтовню. Лгать - значит говорить ложь тоном, так близким к истине, так естественно, так наивно, как можно только говорить одну истину; и здесь-то заключается именно все комическое лжи. Я почти уверен, что Хлестаков более бы выиграл, если бы я назначил эту роль одному из самых бесталанных актеров и сказал бы ему только, что Хлестаков есть человек ловкий, совершенный comme il faut, умный и даже, пожалуй, добродетельный, и что ему остается представить его именно таким. Хлестаков лжет вовсе не холодно или фанфаронски-театрально; он лжет с чувством; в глазах его выражается наслаждение, получаемое им от этого. Это вообще лучшая и самая поэтическая минута в его жизни - почти род вдохновения. И хоть бы что-нибудь из этого было выражено! Никакого тоже характера, то есть лица, то есть видимой наружности, то есть физиономии, - решительно не дано было бедному Хлестакову. Конечно, несравненно легче карикатурить старых чиновников в поношенных вицмундирах с потертыми воротниками; но схватить те черты, которые довольно благовидны и не выходят острыми углами из обыкновенного светского круга, - дело мастера сильного. У Хлестакова ничего не должно быть означено резко. Он принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа, или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура. Черты роли какого-нибудь городничего более неподвижны и ясны. Его уже обозначает резко собственная, неизменяемая, черствая наружность и отчасти утверждает собою его характер.Черты роли Хлестакова слишком подвижны, более тонки, и потому труднее уловимы.Что такое, если разбирать в самом деле, Хлестаков? Молодой человек, чиновник, и пустой, как называют, но заключающий себе много качеств, принадлежащих людям, которых свет не называет пустыми. Выставить эти качества в людях, которые не лишены, между прочим, хороших достоинств, было бы грехом со стороны писателя, ибо он тем поднял бы их на всеобщий смех. Лучше пусть всякий отыщет частицу себя в этой роли и в то же время осмотрится вокруг без боязни и страха, чтобы не указал кто-нибудь на него пальцем и не назвал бы его по имени. Словом, это лицо должно быть тип многого разбросанного в разных русских характерах, но которое здесь соединилось случайно в одном лице, как весьма часто попадается и в натуре. Всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но, натурально, в этом не хочет только признаться; он любит даже и посмеяться над этим фактом, но только, конечно, в коже другого, а не в собственной. И ловкий гвардейский офицер окажется иногда Хлестаковым, и государственный муж окажется иногда Хлестаковым, и наш брат, грешный литератор, окажется подчас Хлестаковым. Словом, редко кто им не будет хоть раз в жизни, - дело только в том, что вслед за тем очень ловко повернется, и как будто бы и не он. Итак, неужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он просто бледное лицо, а я, в порыве минутно-горделивого расположения, думал, что когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление в одном лице толиких разнородных движений, дающих ему возможность вдруг показать все разнообразные стороны своего таланта? И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно\". В \"Замечаниях для господ актеров\" Гоголь так описал Х.: \"Хлестаков, молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, - один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно.Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет\". Х., лишенный \"всякого соображения\", оказывается идеальным отражателем чиновничьих страхов, не разрушая их никакими сложными умственными конструкциями.

В. Г. Белинский в \"Ответе \"Москвитянину\" (1847) подчеркнул, что черты Х. можно встретить у многих, в других отношениях весьма достойных людей: \"Бывают люди с умом, душою, образованием, познаниями, блестящими дарованиями - и, при всем этом, с тем качеством, которое теперь известно на Руси под именем \"хлестаковства\". Скажем больше: многие ли из нас, положа руку на сердце, могут сказать, что им не случалось быть Хлестаковыми, кому целые года своей жизни (особенно молодости), кому хоть один день, один вечер, одну минуту?\"

Х., если вспомнить эпиграф к \"Ревизору\": \"На зеркало неча пенять, если рожа крива\", - это только зеркало, в котором отражаются пороки всех других персонажей пьесы. В \"Развязке Ревизора\" Гоголь так определяет значение Х.: \"Хлестаков - щелкопер, Хлестаков - ветреная светская совесть, продажная, обманчивая совесть; Хлестакова подкупят как раз наши же, обитающие в душе нашей, страсти. С Хлестаковым под руку ничего не увидишь в душевном городе нашем. Смотрите, как всякий чиновник с ним в разговоре вывернулся ловко и оправдался, - вышел чуть не святой\".

В последнем чтении \"Ревизора\" Гоголя 5 ноября 1851 г., адресованном прежде всего московским актерам, драматург особо выделил те качества Х., которые придают ему искренность и потому он вызывает полное доверие у других персонажей. И. С. Тургенев так запечатлел в мемуарах образ Х. в гоголевском исполнении: \"...В известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь... ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполняющему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, и верит своему вранью; это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга - это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого \"подхватило\". \"Просители в передней жужжат, тридцать пять тысяч эстафетов скачет - а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!\" Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог\".

Единоутробный брат А. О. Смирновой Леонид Иванович Арнольди (1822-1860) вспоминал, как Гоголь оценивал исполнение Х. актером Малого театра Сергеем Васильевичем Шумским (1820-1878) в октябре 1851 г. (этот спектакль Гоголь смотрел дважды): \"...Я встретил Гоголя у сестры и объявил ему, что иду в театр, где дают \"Ревизора\", и что Шумский в первый раз играет в его комедии роль Хлестакова. Гоголь поехал с нами, и мы поместились, едва достав ложу, в бенуаре. Театр был полон. Гоголь говорил, что Шумский лучше всех других актеров петербургских и московских передавал эту трудную роль, но не был доволен, сколько я помню, тою сценою, где Хлестаков начинает завираться перед чиновниками. Он говорил, что Шумский передавал этот монолог слишком тихо, вяло, с остановками, а он желал представить в Хлестакове человека, который рассказывает небылицы с жаром, с увлечением, который сам не знает, каким образом слова вылетают у него изо рта, который в ту минуту как лжет, не думает вовсе, что он лжет, а просто рассказывает то, что грезится ему постоянно, чего он желал бы достигнуть, и рассказывает как будто эти грезы в его воображении сделались уже действительностию, но иногда в порыве болтовни заговаривается, действительность мешается у него с мечтами и он от посланников, от управления департаментом, от приемной залы переходит, сам того не замечая, на пятый этаж, к кухарке Марфуше. \"Хлестаков - это живчик, - говорил Гоголь, - он всё должен делать скоро, живо, не рассуждая, почти бессознательно, не думая ни одной минуты, что из этого выйдет, как это кончится и как его слова и действия будут приняты другими\". Вообще, комедия в этот раз была разыграна превосходно. Многие в партере заметили Гоголя, и лорнеты стали обращаться на нашу ложу. Гоголь, видимо, испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики, и, может быть, вызовов, и после вышеописанной сцены вышел из ложи так тихо, что мы и не заметили его отсутствия. Возвратившись домой, мы застали его у сестры распивающим, по обыкновению, теплую воду с сахаром и красным вином. Тут он и передал мне свое мнение об игре Шумского, которого талант он ставил очень высоко\".

Х. с одинаковой искренностью изрекает прямо противоположные сентенции. То утверждает \"люст-принцип\" позднейшего Фрейда: \"Ведь на то живешь, чтобы срывать цветы удовольствия\". То алкает духовного, когда признается в письме Тряпичкину: \"Скучно, брат, так жить, хочешь, наконец, пищи для души. Вижу, точно, надо чем-нибудь высоким заняться\". На самом же деле Х., из-за своей полнейшей пустоты, не хочет ни срывать цветы удовольствия, ни высоким заниматься. Его несет по волнам жизни, и занимается он только тем, что предлагают ему окружающие, будь то капитан-шулер или провинциальные кокотки. А дай ему кто в руки Евангелие, он и Евангелие будет читать. И потому он столь убедительно выглядит тем, кого в нем хотят видеть, жалким \"регистраторишкой\" или всесильным генерал-губернатором. Х. нечего скрывать, потому что у него, подлинно, нет ничего за душой. Он - идеальное зеркало людских пороков.

Д. С. Мережковский так характеризовал Х.: \"Дух его родствен духу времени. \"Я литературой существую\", - говорит Хлестаков, - и это не ложь, а глубокое признание. Он друг не только Тряпичкина, Булгарина, Сенковского, Марлинского, но и самого Пушкина, камер-юнкера, которому в лице какого-нибудь модного, великосветского хлыща, совершенного comme il faut, одного из бесчисленных однодневных приятелей Александра Сергеевича, \"доброго малого\", пожимает руку на придворных балах со снисходительной развязностью: \"Ну, что, брат?\" - \"Да так, брат, - отвечал бывало тот. - Так как-то все\"... \"Большой оригинал!\" И ведь уж, конечно, та сплетня, от которой Александр Сергеевич погиб, обошлась не без участия Ивана Александровича Хлестакова. Пушкин погиб, а Хлестаков процветает\".

Одним из прототипов Х. послужил М.Н. Загоскин, роман которого \"Юрий Милославский\" главный герой \"Ревизора\" выдает за свое собственное произведение. Хвастовство Х. в монологе о 35 тысячах курьеров пародирует хвастовство Загоскина при первой встрече с Гоголем в июле 1832 г. Кстати сказать, М.Н. Загоскин был не только драматургом, но и чиновником, только не коллежским регистратором, как Х., а весьма крупным, возглавляя с 1831 г. московские императорские театры. Познакомивший их с Гоголем С. Т. Аксаков свидетельствует: \"Загоскин, также давно прочитавший \"Диканьку\" и хваливший ее, в то же время не оценил вполне; а в описаниях украинской природы находил неестественность, напыщенность, восторженность молодого писателя; он находил везде неправильность языка, даже безграмотность. Последнее очень было забавно, потому что Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами. По добродушию своему и по самолюбию человеческому ему приятно было, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами; несколько раз принимался целовать Гоголя, потом принялся обнимать меня, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом, и пр., и пр.; одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что он изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр., и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь принял это сразу и говорил с хозяином, как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру. Он обратился к шкафам и книгам... Тут началась новая, а для меня уже старая история: Загоскин начал показывать и хвастаться книгами, потом табакерками и наконец шкатулками. Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал,что ему пора идти, обещал еще забежать как-нибудь и ушел\". Вероятно, М.Н. Загоскин узнал себя в Х. и неслучайно возмущался по поводу эпиграфа к \"Ревизору\", спрашивая у своих друзей: \"Ну, скажите, где моя рожа крива?\"

В. Г. Белинский в статье \"О русской повести и повестях г. Гоголя\" (1835) назвал Х. вторым лицом комедии после Городничего: \"Сцена явления Хлестакова в доме городничего в сопровождении свиты из городского чиновничества и самого Сквозника-Дмухановского; представление Анны Андреевны и Марии Антоновны; любезничанье и вранье Хлестакова - каждое слово, каждая черта во всем этом, общность и характер всего этого торжество искусства, чудная картина, написанная великим мастером, никогда не желанное, никем не подозревавшееся изображение всеми виденного, всем знакомого, и, несмотря на то, всех удивившего и поразившего своею новостию и небывалостию!.. Здесь характер Хлестакова - этого второго лица комедии развертывается вполне, раскрывается до последней видимости своей и микроскопической мелкости и гигантской пошлости. К сожалению, это лицо понято меньше прочих лиц и еще не нашло для себя достойного артиста на театрах обеих столиц. Многим характер Хлестакова кажется резок, утрирован, если можно так выразиться, его болтовня, напоминающая не любо, не слушай врать не мешай, - изысканно-неправдоподобною. Но это потому, что всякий хочет видеть и, следовательно, видит в Хлестакове свое понятие о нем, а не то, которое существенно заключается в нем. Хлестаков является к городничему в дом после внезапной перемены его судьбы: не забудьте, что он готовился идти в тюрьму, а между тем нашел деньги, почет, угощение, что он после невольного и мучительного голода наелся досыта, отчего и без вина можно прийти в какое-то полупьяное расслабление, а он еще и подпил. Как и отчего произошла эта внезапная перемена в его положении, отчего перед ним стоят все навытяжку - ему до этого нет дела; чтобы понять это, надо подумать, а он не умеет думать, он влечется, куда и как толкают его обстоятельства. В его полупьяной голове при обремененном желудке все передвоилось, все переменилось - и Смирдин с Брамбеусом, и \"Библиотека\" с \"Сумбекою\", и \"Маврушка\" с посланником. Слова вылетают у него вдохновенно; оканчивая последнее слово фразы, он не помнит его первого слова. Когда он говорил о своей значительности, о связях с посланниками, он не знал, что он врет, и нисколько не думал обманывать: сказав первую фразу, он продолжает как бы против воли, как камень, толкнутый с горы, катится уже не посредством силы, а собственною тяжестию. \"Меня даже хотели сделать вицеканцлером (зевает во всю глотку). О чем, бишь, я говорил?\" Если бы ему сказали, что он говорил о том, как отец секал его розгами, он, наверное, уцепился бы за эту мысль и начал бы не говорить, а как будто продолжать, что это очень больно, что он всегда кричал, но что \"при нынешнем образовании этим ничего не возьмешь\". Многие почитают Хлестакова героем комедии, главным ее лицом. Это несправедливо. Хлестаков является в комедии не сам собою, а совершенно случайно, мимоходом, и притом не самим собою, а ревизором. Но кто его сделал ревизором? страх городничего, следовательно, он создание испуганного воображения городничего, призрак, тень его совести. Поэтому он является во втором действии и исчезает в четвертом, - и никому нет нужды знать, куда он поехал и что с ним стало: интерес зрителя сосредоточен на тех, которых страх создал этот фантом, а комедия была бы не кончена, если бы окончилась четвертым актом. Герой комедии - городничий как представитель этого мира призраков\". Позднее, в письме Гоголю от 20 апреля 1842г., В. Г. Белинский уже готов был признать в Х. героя, равноправного с Городничим: \"Теперь я понял, почему вы Хлестакова считаете героем вашей комедии и понял, что он точно герой ее...\" Х. уподобляется мелкому черту. Неслучайно Гоголь наградил его такой мечтой: \"...А хорошо бы, черт побери, приехать домой в карете, подкатить эдаким чертом к какому-нибудь соседу-помещику под крыльцо, с фонарями, а Осипа сзади одеть в ливрею\".

А. К. Воронский в книге \"Гоголь\" (1934) утверждал: \"Фигура Хлестакова воздушна; во всякий момент она готова расплыться туманным пятном. Он весь в неверном полете. Недаром появляется он внезапно и так же внезапно исчезает. Куда исчезает, почему? Не человек, а тень, мираж, мыльный пузырь. Он лишен всякого ядра; он тот, кого из него хотят сделать. Трусость городничего и боязнь возмездия превращают Хлестакова в ревизора. Хотят, чтобы он беспросветно лгал, он лжет беспросветно и вдохновенно. Анна Андреевна и ее дочь делают его ловеласом, женихом. Осип увозит его из города. Он всем подчиняется. Во всякий момент он готов облечься в чужую личину, перевоплотиться, он должен, он непременно всегда будет делать, потому что у него нет ничего своего. Он - пустышка, дыра, ничто. Отсюда и вранье его. Он лжет, потому что должен придумывать себя, чтобы кем-нибудь быть. Как только Хлестаков перестанет играть, лгать, он действительно сделается \"сосулькой\", \"вертопрахом\", \"елистратишкой\". Его ложь - некое самоутверждение себя; иначе он \"везде, везде\". Самое страшное, когда Хлестаков остается наедине с собой. Он всегда должен быть на людях\".

Д. С. Мережковский в статье \"Гоголь и черт\" (1906) подчеркнул: \"В Хлестакове, кроме реального человеческого лица, есть \"призрак\". \"Это фантасмагорическое лицо, - говорит Гоголь, - которое, как лживый олицетворенный обман, унеслось вместе с тройкой Бог знает куда\"... В качестве реальной величины в государстве Хлестаков - ничтожество... Собственный лакей его, дурак (здесь Мережковский ошибся, Гоголь не только подчеркивает, что Осип умнее своего барина\", но и наделяет его безусловным здравым смыслом. - Б. С.) и плут, презирает барина... Он, однако, сын дворянина, старосветского помещика из глубины России. Но никакой связи со своим родом, землею он не сохранил. Он весь до мозга костей - петербургский безземельный \"пролетарий\", безродный, искусственный человек - гомункул, выскочивший из \"петровской табели о рангах\", как из алхимической склянки... Как личность умственная и нравственная, Хлестаков отнюдь не полное ничтожество... В нем есть все, что теперь в ход пошло и что впоследствии окажется пошлым. \"Одет по моде\", и говорит, и думает, и чувствует по моде... Он как все: и ум, и душа, и слова, и лицо у него как у всех... Сущность Хлестакова именно в... неопределенности, неоконченности... Он, как выражается черт Ивана Карамазова, \"потерял все свои концы и начала\"; он воплощенное отрицание всех концов и начал, воплощенная нравственная и умственная середина, посредственность. Но главные силы, которые движут и управляют им, - не в общественной и не в умственной или нравственной личности, а в безличном, бессознательном, стихийном существе его - в инстинктах. Тут прежде всего слепой животный инстинкт самосохранения неимоверный волчий голод... Это не просто мужичий голод, который насыщается хлебом насущным, а благородный, господский. В праве на удовлетворение этого голода Хлестаков сознает себя в высшей степени барином: \"Ты растолкуй ему серьезно, что мне нужно есть... Он думает, что как ему, мужику, ничего, не поест день, так и другим то же. Вот новости!\"... Природа, наделив его такою потребностью, вооружила и особою силою для ее удовлетворения - силою лжи, притворства, уменья казаться не тем, что он есть. И эта сила у него опять-таки не в уме, не в воле, а в глубочайшем бессознательном инстинкте... Зрители смеются и не понимают страшного в смешном, не чувствуют, что они, может быть, обмануты еще больше, чем глупые чиновники. Никто не видит, как растет за Хлестакова исполинский призрак, тот, кому собственные страсти наши вечно служат, которого они поддерживают, как поскользнувшегося ревизора - чиновники, как великого Сатану - мелкие черти. Кажется, и доныне никто не увидел, не узнал его, хотя он уже является \"в своем собственном виде\", без маски или в самой прозрачной из масок, и бесстыдно смеется людям в глаза и кричит: \"Это я, я сам! Я - везде, везде!\".

Как полагал Ю. М. Лотман в книге \"В школе поэтического слова\" (1988), основа вранья Х. - \"бесконечное презрение к себе самому. Вранье потому и опьяняет Хлестакова, что в вымышленном мире он может перестать быть самим собой, отделаться от себя, стать другим, поменять первое и третье лицо местами, потому что сам-то он глубоко убежден в том, что подлинно интересен может быть \"он\", а не \"я\". Это придает хвастовству Хлестакова болезненный характер самоутверждения. Он превозносит себя потому, что втайне полон к себе презрения... Раздвоение... уже заложено в Хлестакове: \"Я только на две минуты захожу в департамент с тем только, чтобы сказать: это вот так, это вот так, а там уж чиновник для письма, эдакая крыса, пером только: тр, тр... пошел писать\" (здесь еще - и скрытый намек на сон Городничего о крысах - Х., которого приняли за ревизора, чуть ли ни за генерал-губернатора, на поверку оказывается \"канцелярской крысой\", так что можно сказать, что сон Городничего сбылся, но весьма необычным образом. Б. С.). В этом поразительном пассаже Хлестаков, воспаривший в мир вранья, приглашает собеседников посмеяться над реальным Хлестаковым. Ведь \"чиновник для письма, эдакая крыса\" - это он сам в его действительном петербургско-канцелярском бытии!\"

ХОМЯКОВ Алексей Степанович (1804-1860) - поэт, философ и публицист славянофильского направления. Был женат на Екатерине Михайловне Языковой, сестре поэта Н. М. Языкова. Гоголь и Х. познакомились в Москве в феврале 1840 г. на вечеринке у Свербеевых, где присутствовали многие вожди славянофилов. В связи с этим Н. М. Языков 15 января 1842 г. писал своему брату Александру Михайловичу Языкову (1799-1874), что Гоголь \"живет у Погодина пустыннически, однако же бывает у Хомяковых. Само собой разумеется, он ничуть не участвует в спорах диалектических, которые снова начались у Свербеевых\".

В июле 1847 года Х. и Гоголь встречались в Эмсе и Остенде. 8 июля 1847 г. в письме неизвестному Х. сообщал: \"Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но нисколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делает. Сам не знает\". В августе Гоголь провожал Х., уезжавшего в Англию. В связи с этим 8 августа 1847 г. он писал А.П. Толстому: \"Хомяков, между прочим, привез с собой катехизис, отысканный им на греческом языке в рукописи, и перевод его на русский, тоже в рукописи. Катехизис необыкновенно замечательный. Еще нигде не была доселе так отчетливо и ясно определена Церковь, ее границы, ее пределы. Всё в таком виде и в такой логической последовательности, что может сильно подействовать на немцев и англичан. По моему мнению, на французский язык его не следует вовсе переводить. Французов могут познакомить с ним немцы и англичане, своими собственными сочинениями, которые, без сомнения, появятся не в малом количестве по поводу этой книги в той и другой земле\". За новонайденный греческий катехизис Х. выдавал собственное сочинение \"Церковь одна\". По цензурным соображениям, из-за того, что содержание трактата расходилось с догмами ортодоксального православия, Х. вынужден был скрывать свое авторство. \"Церковь одна\" была впервые опубликована только в 1864 г., уже после смерти Х., в 13-м томе журнала \"Православное обозрение\".

В январе 1850 г. Х. с удовлетворением писал из Москвы историку А. Н. Попову: \"Гоголь очень весел и, следовательно, трудится\". В этом же году Гоголь стал крестником сына Х. Николая. 4 марта 1850 г. Гоголь читал Х. и Ю. Ф. Самарину первую главу второго тома \"Мертвых душ\".

Смерть Е. М. Хомяковой потрясла Гоголя и сыграла роковую роль в развитии его последней болезни. В феврале 1852 г. Х. сообщал А. Н. Попову: \"Смерть моей жены и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: \"Все для меня кончено!\" С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве\". 14 февраля 1852 г. Гоголь, по свидетельству Х., заявил: \"Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть\".

Х. очень глубоко характеризовал творчество Гоголя. Чарльза Диккенса он числил всего лишь \"меньшим братом нашего Гоголя\" (\"Мнение иностранцев о России\", 1845). В речи, произнесенной в Обществе любителей Российской словесности 26 марта 1859 года, Х. так охарактеризовал творчество Гоголя: \"Художник, во сколько он был мыслитель, становился постоянно поневоле, так же как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к русской жизни. Высший всех своих предшественников по фантазии, по глубине чувства и по творческой силе, Гоголь разделил ту же участь. В первых своих творениях, живой, искренний, коренной малоросс, он шел не колеблясь, полный тех стихий народных, от которых, к счастию своему, Малороссия никогда не отрывалась. Глубокая и простодушная любовь дышит в каждом его слове, в каждом его образе. Правда, в наше время нашлись из его земляков такие, которые попрекали ему в недостатке любви к родине и понимания ее (имеется в виду критика со стороны П. А. Кулиша, утверждавшего в ряде статей 1850-х годов, что Гоголь плохо знает украинский быт. - Б. С.). Их тупая критика и актерство неискренней любви не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быт своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит малороссийская природа, и ту чудную эпопею, в которой сын Тараса Бульбы, умирающий в пытках за родину и веру, находит голос только для одного крика: \"Слышишь ли, батьку?\", _ а отец, окруженный со всех сторон враждебным народом и враждебным городом, не может удержать громкого ответа: \"Слышу!\" Впрочем, я не стану говорить ни об этой тупой критике, ни об актерстве народности, не понимающем малороссиянина Гоголя. В иных отношениях был Гоголь к нам, великорусам: тут его любовь была уже отвлеченнее; она была более требовательна, но менее ясновидища. Она выразилась характером отрицания, комизма, и, когда неудовлетворенный художник стал искать почвы положительной, уходящей от его приисков, томительная борьба с самим собою, с чувством какой-то неправды, которой он победить не мог, остановила его шаги и, может быть, истощила его жизненные силы... Гоголь любил Малороссию искреннее, полнее, непосредственнее; всю Русь любил он больше, много требовательнее, святее. Над его жизнью и над его смертью, так же как в другом отношении над жизнью и смертью любимого им Иванова (художника, автора картины \"Явление Христа народу\". - Б. С.), задумается еще не одно поколение\".

ХОМЯКОВА Екатерина Михайловна (урожденная Языкова, 1817-1852), сестра Н. М. Языкова и жена А. С. Хомякова, один из самых близких Гоголю людей. Гоголь крестил сына Х. Николая, родившегося в 1850 г. Они познакомились в Москве в 1840г. В 1841 г. Х. писала Н. М. Языкову: \"Все здесь нападают на Гоголя, говоря, что слушая его разговор, нельзя предположить чего-нибудь необыкновенного; Иван Васильевич Киреевский говорил, что с ним почти говорить нельзя: до того он пуст. У них кто не кричит, тот и глуп\".

26 января 1852 г. Х скоропостижно скончалась. На следующий день Гоголь был на панихиде по Х. и едва достоял церемонию до конца. Над гробом Х. он произнес: \"Ничто не может быть торжественнее смерти. Жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти\". 28 января 1852 г. Гоголь был у Аксаковых и расспрашивал, где похоронят Х. Как вспоминал С. Т. Аксаков, \"Гоголь, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтобы прервать его мысли\". В. С. Аксакова писала матери Гоголя: \"Гоголь был на первой панихиде и насилу мог остаться до конца. На другой день он был у нас и говорил, что это его очень расстроило... Спросил, где ее положат. Покачал головою, сказал что-то о Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли\". Присутствовать на похоронах Х., которые состоялись 29 января, Гоголь был не в силах. На следующий день в своем приходе он заказал панихиду по Х. В. С. Аксакова вспоминала: \"30 января 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в котором мы жили. Гоголь взошел и на наш вопрос о его здоровьи сказал: \"Я теперь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Катерине Михайловне; помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало легче. Но страшна минута смерти\". - \"Почему же страшна? - сказал кто-то из нас. - Только бы быть уверену в милости Божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти\". - \"Ну, об этом надобно спросить тех, кто прошел через эту минуту\", - сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии, он отвечал: \"Я не был в состоянии\". Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. \"Куда же?\" - \"В Сокольники\". \"Зачем?\" - спросили мы с удивлением. \"Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал\". Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел\". Смерть Х. Гоголь отнес отчасти и на счет собственных прегрешений. Это потрясение способствовало началу изнурительного поста и смерти писателя от истощения.14 февраля 1852 г. он заявил А. С. Хомякову: \"Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть\".

ЧААДАЕВ Петр Яковлевич (1794-1856), философ и публицист, столбовой дворянин, друг А. С. Пушкина. В 1808-1811 гг. учился в Московском университете. Не кончив курса, поступил в лейб-гвардии гусарский полк, с которым участвовал в Отечественной войнe 1812 г. и в заграничных походах 1813-1815 гг. В 1821 г. был назначен адъютантом императора Александра I, но пренебрег возможностями военной и придворной карьеры, вышел в отставку.

В 1823-1826 гг. совершил путешествие по Европе, где встречался с Фридрихом Вильгельмом Йозефом Шеллингом (1775-1854). Взгляды Шеллинга повлияли на философию Ч. С 1833 г. поселился во флигеле усадьбы Левашевых на Новой Басманной улице в Москве, где жил до самой смерти. После публикации в 1836 г. в журнале \"Телескоп\" своего первого \"философического письма\" Ч. был официально объявлен сумасшедшим и отдан под врачебный надзор. В его доме в Москве на Басманной улице собирались представители русской интеллектуальной элиты.

12 февраля 1840 г. Гоголь посетил вечер у Ч. в компании Н. Ф. Павлова, М. Ф. Орлова, И. В. Киреевского, С. П. Жихарева, А. И. Тургенева и др. А 9 мая 1849 г. Гоголь пригласил Ч. на свой именинный обед. 13 мая он нанес Ч. ответный визит в компании друзей. Однако более тесного знакомства между Гоголем и Ч. так и не возникло.

5/18 апреля 1845 г. в письме Н. М. Языкову Гоголь счел стихотворение последнего \"К Чаадаеву\" слишком резким, нападающим на личность, а не на идеи, и даже иронически назвал его \"Старому Плешаку\". По мнению Гоголя, нападки славянофила Языкова на Чаадаева и других западников били мимо цели: \"Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине. Тогда будет всем видней, в чем дело, и невольно понизятся те, которые теперь ерошатся... Слово наше должно быть благостно, если оно обращено лично к кому-нибудь из наших братий. Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей. Да и точно ли так сильно виноваты плохо видящие в том, что они плохо видят? Если же они, точно, в том виноваты, то правы ли мы в том, что подносим прямо к их глазам нестерпимое количество света и сердимся на них же за то, что слабое их зренье не может выносить такого сильного блеска (не отсюда ли гумилевское \"Сатана в нестерпимом блеске\"?. - Б. С.)? Не лучше ли быть снисходительней и дать им сколько-нибудь рассмотреть и ощупать то, что оглушает их, как громом? Много из них в существе своем люди добрые, но теперь они доведены до того, что им трудно самим, и они упорствуют и задорствуют, потому что иначе нужно им публично самих себя, в лице всего света, назвать дураками. Это не так легко, сам знаешь. А ведь против них большею частию в таком смысле было говорено: \"Ваши мысли все ложны. Вы не любите России, вы предатели ее\". А между тем ты сам знаешь, что нельзя назвать всего совершенного у них ложным и что, к несчастию, не совсем без основания их некоторые выводы. Преступление их в том, что они некоторые частности распространяют на общее, исключенья выставляют в правила, временные болезни принимают за коренные, во всяком предмете видят тело его, а не дух, и, близоруко руководствуясь аналогией видимого, дерзают произносить свои сужденья о том, что духом своим отлично от всего того, с чем они сравнивают его. Следовало бы, по-настоящему, вооружиться противу сих заблуждений, разъяснять их спокойно и показать их несообразность, но с тем вместе поступить таким образом, чтобы в то же время и тут им самим дать возможность выйти не совсем бесчестно из своего трудного положения. Тогда, кроме того, что многие из них сами обратились бы на истинный путь, но самой публике было бы доступней всё это и хоть сколько-нибудь понятней, в чем дело и отчего так сильно горячатся у нас одни против других в журналах\".

По поводу \"Выбранных мест из переписки с друзьями\" Ч. 29 апреля 1847 г. писал П. А. Вяземскому в Петербург: \"У вас, слышно, радуются книгою Гоголя; а у нас, напротив того, очень ею недовольны. Это, я думаю, происходит оттого, что мы более вашего были пристрастны к автору. Он нас немножко обманул, вот почему мы на него сердимся. Что касается до меня, то мне кажется, что всего любопытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это просто невозможно. Мы нынче так довольны всем своим родным, домашним, так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам. Коли народ русский лучше всех народов в мире, то, само собою разумеется, что и каждый даровитый русский человек лучше всех даровитых людей прочих народов. У народов, у которых народное чувство искони в обычае, где оно, так сказать, поневоле вышло из событий исторических, где оно в крови, где оно вещь пошлая, там оно, по этому самому, принадлежит толпе и ум высокий никакого действия иметь уже не может; у нас же слабость эта вдруг развернулась, наперекор всей нашей жизни, всех наших вековых понятий и привычек, так что всех застала врасплох, и умных и глупых: мудрено ли, что и люди одаренные дарами необыкновенными, от нее дуреют! Стоит только посмотреть около себя, сейчас увидишь, как это народное чванство, нам доселе чуждое, вдруг изуродовало все лучшие умы наши, в каком самодовольном упоении они утопают, с тех пор, как совершили свой мнимый подвиг, как открыли свой новый мир ума и духа! Видно, не глубоко врезаны в душах наших заветы старины разумной; давно ли, повинуясь своенравной воле великого человека, нарушили мы их перед лицом всего мира, и вот вновь нарушаем, повинуясь, какому-то народному чувству, Бог весть откуда к нам занесенному! Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как перед высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение, которые, наконец, навязали на него тот гордый, не сродный ему патриотизм, которым сами заражены, и таким образом задали ему задачу неразрешимую, задачу невозможного примирения добра со злом: достоинства же ее принадлежат ему самому. Смирение, насколько его есть в его книге, плод нового направления автора; гордость, в нем проявившаяся, привита ему его друзьями. Это он сам говорит, в письме к к. Львову, написанном по случаю этой книги. Разумеется, он родился не вовсе без гордости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли поставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени и прошлого. Это странно, но это сущая правда. Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю, они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся, на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух и на ухо; а он, как простодушный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастию его и к счастию русского слова, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это можете видеть из этой его книги и выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось в нем какое-то тревожное чувство к самому себе, усиленное сначала болезненным его состоянием, а потом новым направлением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого, неисполнимого урока, ему заданного современными причудами. Нет сомнения, что если б эти причуды не сбили его с толку, если б он продолжал идти своим путем, то достиг бы чудной высоты; но теперь, Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гордых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал! У нас в Москве, между прочим, вообразили себе, что новым своим направлением обязан он так называемому Западу, стране, где он теперь пребывает, иезуитам. На этой счастливой мысли остановился наш замысловатый приятель в \"Московских ведомостях\", и, вероятно, разовьет ее в следующем письме с обычным своим остроумием (речь идет о \"Письмах\" Н.Ф. Павлова. - Б. С.). Но иезуитство, как его разумеют эти господа, существует в сердце человеческом с тех пор, как существует род человеческий; за ним нечего ходить в чужбину; его найдем и около себя, и даже в тех самых людях, которые в нем укоряют бедного Гоголя. Оно состоит в том, чтобы пользоваться всеми возможными средствами для достижения своей цели; а это видано везде. - Для этого не только не нужно быть иезуитом, но и не надо верить в Бога; стоит только убедиться, что нам нужно прослыть или добрым христианином, или честным человеком, или чем-нибудь в этом роде. В Гоголе ничего нет подобного. Он слишком спесив, слишком бескорыстен, слишком откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом. Некоторые из его порицателей особенно отличаются своею ловкостию, искусством промышлять всем, что ни попадет им под руки, и в этом отношении они совершенные иезуиты. Он больше ничего, как даровитый писатель, которого чрез меру возвеличили, который попал на новый путь и не знает, как с ним сладить. Но все-таки он тот же самый человек, каким мы его и прежде знали, и все-таки он, и в том болезненном состоянии души и тела, в котором находится, стократ выше всех своих порицателей - и когда захочет, то сокрушит их одним словом и размечет, как былие непотребное\". Отметив \"высокомерный тон этих писем\", Ч., считая, что виноваты тут прежде всего гоголевские друзья, оговорился: \"...Нельзя же, однако, и самого Гоголя в нем (тоне писем. - Б. С.) совершенно оправдать, особенно при том духовном стремлении, которое в книге его обнаруживается. Это вещь, по-моему мнению, очень важная. Мы искони были люди смирные и умы смиренные; так воспитала нас церковь наша. Горе нам, если изменим ее мудрому ученью! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши. К сожалению, новое направление избраннейших умов наших именно к тому клонится, и нельзя не признаться, что и наш милый Гоголь, тот самый, который так резко нам высказал нашу грешную сторону, этому влиянию подчинился. Пути наши не те, по которым странствуют прочие народы; в свое время мы, конечно, достигнем всего благого, из чего бьется род человеческий; а может быть, руководимые святою верою нашею, и первые узрим цель, человечеством Богом предназначенную; но по сию пору мы еще столь мало содействовали к общему делу человеческому, смысл значения нашего в мире еще так глубоко таится в сокровениях провидения, что безумно бы было нам величаться перед старшими братьями нашими. Они не лучше нас; но они опытнее нас. Ваша деловая петербургская жизнь заглушает вас; вам не слышно, что гласится на земле русской. Прислушайтесь к глаголам нашим; они поведают вам дивные вещи... Не поверите, до какой степени люди в краю нашем изменились с тех пор, как облеклись этой народною гордынею, неведомой боголюбивым отцам нашим\". Это письмо стало ответом на письмо П. А. Вяземского от 6 января 1847 г., где сообщалось: \"У нас возбудила общее внимание книга Гоголя. То-то у Вас будут толки о ней. Она очень замечательна по новому направлению, которое принято умом его. Замечательна и особенно хороша она и потому, что он ею разрывает со своим прошедшим, а еще более с прошедшим и ответственностью, которые наложили на него неловкие подражатели и безусловные поклонники\".

Свое письмо П. А. Вяземскому, начатое 29 апреля 1847 г., Ч. отправил адресату только в августе 1848 г. 10 августа 1848 г. он писал Вяземскому: \"На днях писал вам. Письмо как-то долго не посылалось; а так как слышали, что пишу к вам о Гоголе, то оно здесь читалось. Прошу за это на меня не прогневаться. Скажите мне несколько слов о том, что я вам в нем говорю. Коли похвалите, то напишу к самому Гоголю, которому имею кое-что сказать. Коли не похвалите, то не стану писать\". Ответ Вяземского неизвестен, но Гоголю Ч. так и не написал. Ранее, 10 мая 1847 г., в письме Ф. И. Тютчеву, Ч. высоко отозвался о статье П. А. Вяземского \"Языков и Гоголь\" в \"Санкт-Петербургских новостях\": \"...Я нахожу ее отличной в противность мнению почти всей нашей литературной братии, озлобление которой против этого несчастного гениального человека не поддается описанию. Один только Хомяков остался ему или, лучше сказать, самому себе верен\". В письме же самому Вяземскому от 29 апреля 1847 г. Ч. отозвался о статье так: \"Вам, вероятно, известно, что на нее (книгу Гоголя. - Б. С.) здесь очень гневаются. Разумеется, в этом гневе я не участвую. Я уверен, что если вы не выставили всех недостатков книги, то это потому, что вам до них не было дела, что они и без того достаточно были выказаны другими. Вам, кажется, всего более хотелось показать ее важность в нравственном отношении и необходимость оборота, происшедшего в мыслях автора, и это, по моему мнению, вы исполняли прекрасно. Что теперь ни скажут о вашей статье, она останется в памяти читающих и мыслящих людей как самое честное слово, произнесенное об этой книге. Всё, что ни было о ней сказано другими, преисполнено какою-то странною злобою против автора. Ему как будто не могут простить, что, веселивши нас столько времени своею умною шуткою, ему раз вздумалось поговорить с нами не смеясь, что с ним случилось то, что ежедневно случается в кругу обыкновенной жизни с людьми менее известными, и что он осмелился нам про это рассказать по вековечному обычаю писателей, питающих сознание своего значения. Позабывают, что писатель, и писатель столь известный, не частный человек, что скрыть ему свои новые, задушевные чувства было невозможно и не должно; что он, не одним словом своим, но и всей своею душою, принадлежит тому народу, которому посвятил дар, свыше ему данный; позабывают, что при некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, в книге его находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся. Вы одни относитесь с любовию о книге и авторе: спасибо вам! День ото дня источник любви у нас более и более иссякает, по крайней мере в мире печатном: итак, спасибо вам еще раз! На меня находит невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимого писателя, доставившего нам столько слезных радостей, за то только, что перестал нас тешить и, с чувством скорби и убеждения, исповедуется пред нами и старается, по силам, сказать нам доброе и поучительное слово\".

ЧИЖОВ Федор Васильевич (1811-1877), друг Гоголя, в 1832-1845 гг. был адъюнкт-профессором Петербургского университета и преподавал математические науки. Там Ч. познакомился с Гоголем, состоявшим в 1834-1835 гг. адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории. Ч. являлся также специалистом по истории литературы и искусства. В 1840-1847 гг. жил за границей, преимущественно в Италии, где сблизился с Гоголем и Н. М. Языковым. Ч. сочувствовал славянофилам. Впоследствии стал крупным преуспевающим предпринимателем и финансистом, выступал в качестве издателя и редактора сочинений Гоголя.

Ч. вспоминал: \"Я познакомился с Гоголем тогда, когда он был сделан адъюнкт-профессором в Петербургском университете, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошелся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело (Гоголь же священным делом видел литературу. - Б. С.), и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей. Сам я занимался сильно, но избрал для преподавания искусство, мастерство (начертательную геометрию), не смея взяться за науку высшего анализа, которую мне тогда предлагали. К тому же Гоголь тогда, как писатель-художник, едва показался: мы, большинство, толпа, не обращали еще дельного внимания на его \"Вечера на Хуторе\"; наконец, и самое вступление его в университет путем окольным (благодаря протекции С. С. Уварова и без окончания университетского курса. - Б. С.) отдаляло нас от него, как от человека. По всему этому сношения с ним у меня были весьма формальные, и то весьма редкие\". Тем не менее, Ч. довелось снова встретиться с Гоголем, на этот раз вдали от родины, в Риме, зимой 1842/43 г. Но и тогда близко сойтись с ним математику не удалось. Не помог и фактор чужбины, обычно побуждающий людей за границей дружиться легче, чем дома, чтобы приспособиться к незнакомой обстановке и людям (правда, по возвращении на родину эта дружба порой рассыпается в прах). Ч. рассказывал первому гоголевскому биографу П. А. Кулишу: \"Расставшись с Гоголем в университете, мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме на Via Felice, № 126. Во втором этаже жил Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится, душа в душу, и остались истинными братьями до последней минуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал и как художника, и как человека. Вечера наши в Риме проходили в довольно натянутых разговорах. Не помню, как-то мы заговоривши о Муравьеве, написавшем \"Путешествие к Святым Местам\" и проч. Гоголь отзывался об нем резко, не признавал в нем решительно никаких достоинств и находил в нем отсутствие языка. С большею частию я внутренне соглашался, но странно резкий тон заставил меня с ним спорить. Оставшись потом наедине с Языковым, я начал говорить, что нельзя не отдать справедливости Муравьеву за то, что он познакомил наш читающий люд со многим в нашем богослужении и вообще в нашей церкви. Языков отвечал: - \"Муравьева терпеть не мог Пушкин. Ну, а чего не любил Пушкин, то у Гоголя делается уже заповеднею и едва только не ненавистью\". Несмотря, однакож, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто показывал ко мне много расположения. Тут, по какому-то непонятному для самого меня внутреннему упрямству, я, в свою очередь, отталкивал Гоголя. Все это, разумеется, было в мелочах. Например, бывало, он чуть не насильно тащит меня к Смирновой; но я не иду и не познакомился с нею потому, что ему хотелось меня познакомить. Таким образом, мы с ним не сходились. Это, пожалуй, могло случиться очень просто: Гоголь мог не полюбить меня, да и всё тут. Так нет же: едва, бывало, мы разъедемся, не пройдет и двух недель, как Гоголь пишет ко мне и довольно настойчиво просит съехаться, чтоб потолковать со мной о многом... Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, - Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих - чаще всего Иванов приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатико, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина. Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные. Молчаливость Гоголя и странный выбор его анекдотов не согласовались с уважением, которое он питал к Иванову и Языкову, и с тем вниманием, которого он удостоивал меня, зазывая на свои вечерние сходки, если я не являлся без зову. Но это можно объяснить тем, что тогда в душе Гоголя была сильная внутренняя работа, поглотившая его совершенно и овладевшая им самим. В обществе, которое он, кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени. Не знаю, впрочем, каков он был у А. О. Смирновой, которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим гоголевским восхищением: \"Я вам советую пойти к ней: она очень милая женщина\". С художниками он совершенно разошелся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами; но теперь он ни с кем не видался. Впрочем, он очень любил Ф. И. Иордана и часто, на наших сходках, сожалел, что его не было с нами. А надобно заметить, что Иордан очень умный человек, много испытавший и отличающийся большой наблюдательностью и еще большею оригинальностью в выражениях. Однажды я тащил его почти насильно к Языкову. - \"Нет, душа моя, - говорил мне Иордан, - не пойду. Там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы все народ бедный, день-деньской трудимся, работаем, - давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он всё только брать хочет\". Я был очень занят в Риме и смотрел на вечернюю беседу, как на истинный отдых. Поэтому у меня почти не осталось в памяти от наших разговоров. Помню я только два случая, показавшие мне прием художественных работ Гоголя и понятие его о работе художника. Однажды, перед самым его отъездом из Рима, я собирался ехать в Альбано. Он мне сказал: - \"Сделайте одолжение, поищите там моей записной книжки, в роде истасканного простого альбома; только я просил бы вас не читать\". Я отвечал: \"Однакож, чтоб увериться, что точно это ваша книжка, я должен буду взглянуть в нее. Ведь вы сказали, что сверху на переплете нет на ней надписи\". - \"Пожалуй, посмотрите. В ней нет секретов; только мне не хотелось бы, чтоб кто-нибудь читал. Там у меня записано всё, что я подмечал где-нибудь в обществе\". В другой раз, когда мы заговорили о писателях, он сказал: - \"Человек пишущий также не должен оставлять пера, как живописец кисти. Пусть кто-нибудь пишет непременно каждый день. Надобно, чтоб рука приучилась совершенно повиноваться мысли\". В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону (al Falcone). Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Nicolo надувал их. В великий пост до Ave Maria, т. е. до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: \"Нельзя отпереть\". Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает (как знать, не воспоминание ли об этом грехе побудило Гоголя к последнему, смертному посту в феврале 1852 г. - Б. С.). В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по несколько раз в день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали - Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге, Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает: - \"Была ли она у святителя Митрофана?\" Я отвечал: \"Не знаю\". - \"Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня. По моим соображениям, этот человек, должно быть, был сам Гоголь... Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперевши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. - \"Вот, - говорит, - с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем\". И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал: - \"Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?\" В Риме Гоголь и Ч. существенно расходились в оценке произведений искусства. 8 декабря 1842 г. Ч. записал в дневнике: \"...Сейчас возвратился я из мастерской Александра Андреевича Иванова. Он показывал мне два своих рисунка, приготовляемые им для вел. Кн. Марии Николаевны. Он не знает, какой выбрать. Один представляет римский танец il sospiro (вздох (ит.). - Б. С.). Дело состоит в том, что одна девушка стоит на коленях, кругом нее танцует другая; стоящая на коленях вздыхает, та, которая танцует, спрашивает: кто украл у тебя сердце, та в ответ показывает на кого-нибудь из зрителей, и тот волею или неволею должен пуститься в пляску. Последний момент изображен на картинке: девушка показала на длинного англичанина, и другая тащит его насильно. Все присутствующие хохочут. Другая - простое пиршество римлян на Ponte molo... Я, когда посмотрел обе картинки, выбрал последнюю... Приходит Гоголь и диктаторским тоном произносит приговор в пользу первой, говоря, что она в сравнении с тою - историческая картина, а та genre (жанровая (фр.). - Б. С.), что тут каждое лицо требует отдельного выражения, а там группы. Одним словом, что первая выше последней, и во всем этом у него был решительный приговор и никакого внимания к бедному моему суждению\". Вероятно, первая акварель импонировала Гоголю потому, что, в отличие от статичной второй, передавала движение персонажей и заключала в себе целую микроновеллу. Но безапелляционность гоголевских суждений не понравилась Ч. В конце своего пребывания в Риме Гоголь, вероятно, уже проникся определенной симпатией к Ч. и уже после отъезда из Рима тепло о нем вспоминал.

18 марта н. ст. 1844 г. Гоголь писал А. А. Иванову из Ниццы: \"Уведомьте меня, где и что делает Чижов? Если он в Риме, то передайте ему самый душевный поклон и скажите, что я ждал его на Рейне и написал бы ему письмо, несмотря на лень мою, если бы только знал наверно его местопребыванье\".

9 сентября 1844 г. Ч. писал А. В. Никитенко: \"С Гоголем и Языковым мы прожили целую зиму в Риме, в одном доме, всякий день проводили вместе вечера. Гоголь не горд, а имеет своего рода оригинальность в жизни, - это его дело\". Гоголь, между тем, искал встречи с Ч. 9 января н. ст. 1845 г. он писал А. А. Иванову из Франкфурта: \"А Чижову поклонитесь и скажите, что я май и даже июнь месяц пробуду во Франкфурте; впрочем, он во всяком случае узнает обо мне у Жуковского. А Франкфурта ему не миновать, потому что оный есть пуп Европы, куда сходятся все дороги\". Гоголь следил и за литературным творчеством Ч. Так, в апреле 1846 г. он познакомился со статьей Ч. \"О работах русских художников в Риме\", опубликованной в 1845 г. в \"Московском литературном и ученом сборнике\". А в конце 1846 г. Гоголь написал Ч., что хворает.

Повидаться за границей с Гоголем Ч. больше не удалось. Но, будучи в Германии, он встретился с В. А. Жуковским, и в беседах с ним речь зашла о Гоголе. Ч. вспоминал: \"...Жуковский... очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке, а, уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро \"Мертвые души\", я пришел к Жуковскому; признаюсь, с первого разу я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о Мертвых Душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в Мертвых Душах Жуковский отвечал мне: - \"Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию? (Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята, только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории). Читал он мне ее во Франкфурте. Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: \"Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось\". - \"А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее\", отвечал он, и тут же бросил в камин. Я говорю: \"И хорошо, брат, сделал\".

4 марта н. ст. 1847 г. Ч. послал из Рима Гоголю отзыв о \"Мертвых душах\", где указывал на высокую художественность формы и мрачность содержания поэмы и на общую свою восторженную оценку этого произведения, проявившуюся, однако, только после его вторичного прочтения: \"...В первый раз я прочел его (первый том \"Мертвых душ\". - Б. С.) в Дюссельдорфе, и оно просто не утомило, а оскорбило меня. Утомить безотрадностию выставленных характеров не могло - я восхищался талантом, но, как русский, был оскорблен до глубины сердца. Дошло дело до Ноздрева; отлегло от сердца. Выставляйте вы мне печальную сторону, разумеется, по самолюбию будет больно читать, да есть истинное, а как же вы во мне выставите пошлым то, где пошлость в одной внешности? Чувство боли началось со второй страницы, где вы бросили камень в того, кого ленивый не бьет, - в мужика русского. Прав ли я, не прав ли, вам судить, но у меня так почувствовалось. С душой вашей роднится душа беспрестанно; много ли, всего два-три слова, как девчонка слезла с козел, а душе понятно это. Русский же, то есть, русак, невольно восстает против вас, и когда я прочел, чувство русского, простого русского до того было оскорблено, что я не мог свободно и спокойно сам для себя обсуживать художественность всего сочинения. Один приятель мой, петербургский чиновник, первый своим неподдельным восторгом сблизил меня с красотами \"Мертвых Душ\", я прочел еще раз, после читал еще, отчетливее понял, что восхищало меня, но болезненное чувство не истреблялось. Чиновник этот не из средины России - он родился и взрос в Петербурге, ему не понятны те глупости, какие у нас взрощены с детства\".

Новая встреча с Гоголем произошла только 4 года спустя, и только тогда между ними возникла подлинная дружба и настоящее духовное сродство, после того как профессор под влиянием личных потрясений стал гораздо более, чем прежде, наклонен к религии. Ч. вспоминал: \"После Италии мы встретились с Гоголем в 1848 году в Киеве (это было в конце мая. - Б. С.), и встретились истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя... Мы встретились у А.С. Данилевского, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М.В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расставании он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в шесть утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; несмотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить? - \"Не знаю, - говорю я: - вероятно, в Москве\". - \"Да, отвечал мне Гоголь, - кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться\". Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье. Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только несколько минут: он торопился\".

Последние встречи Ч. с Гоголем произошли в Москве. Ч. заметил уже у писателя признаки душевной болезни. Он свидетельствует: \"В Москве помнится мне, в 1849 году - мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у Смирновых. Гоголь был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре. - \"Если вы не торопитесь, - говорил он, - проводите меня до конца бульвара. Заговорили мы с ним об его болезни. - \"У меня все расстроено внутри, - сказал он. - Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать - и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы\".

ЧИЧИКОВ Павел Иванович, главный герой \"Мертвых душ\". Как иронически подчеркивает Гоголь, \"не приди в голову Чичикова эта мысль (накупить \"всех этих, которые вымерли\", и заложить их в Опекунский совет. - Б. С.), не явилась бы на свет сия поэма... здесь он полный хозяин, и куда ему вздумается, туда и мы должны тащиться\". Одним из прототипов Ч. послужил Д. Е. Бенардаки, но не характером, а только некоторыми фактами биографии (уход в предпринимательство после увольнения с военной службы после какой-то неприятной истории, покупка на вывоз в Херсонскую губернию 2 тыс. крестьян из Тульской губернии и др.).

Ч. дает основу интриге, путешествуя по губернии и скупая умерших крепостных крестьян. Он действует почти в каждом эпизоде поэмы. Он помогает автору выявить уродливые черты тех, с кем встречается: помещиков и чиновников. Наконец, Чичиков, хотя и занимается откровенным мошенничеством и думает, кажется, только о том, как быстрейшим образом скопить миллион, вызывает у нас определенную симпатию. Кто же он такой, Павел Иванович Чичиков? Этот герой, как отмечал сам Гоголь в предисловии ко второму изданию \"Мертвых душ\", \"взят... больше затем, чтобы показать пороки и недостатки русского человека, а не его достоинства и добродетели\". Также и все, с кем встречается Чичиков, должны, по мысли писателя, призваны \"показатьнаши слабости и недостатки\". Павел Иванович явно образованнее и умнее и Ноздрева, и Коробочки, и Собакевича, и губернатора, и почтмейстера, словом, всех, с кем доводится встречаться по ходу действия. Это вполне соответствует авторскому замыслу: чтобы вскрыть пороки других персонажей, основной герой-провокатор должен если не быть лишен этих пороков вовсе, то по крайней мере сознавать их наличие у собеседников. Чичиков, как определяет его Гоголь уже на первой странице поэмы, \"не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однакож и не так чтобы слишком молод\". Словом, типичный \"господин средней руки\". Замечательна в нем одна только страсть к приобретательству, получившая отнюдь не среднее развитие. Чичиков - первый капиталист, предприниматель, говоря сегодняшним языком, бизнесмен, запечатленный в русской литературе. В последней главе первого тома \"Мертвых душ\", когда мы наконец знакомимся с биографией во многом еще загадочного героя, Гоголь прямо предупреждает: \"Приобретение - вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых\". Писателю был близок христианский идеал нестяжательства, и он не мог не осудить своего Чичикова за страсть к деньгам, за стремление следовать отцовской заповеди: \"Товарищ или приятель тебя надует, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой\". Павел Иванович еще в детстве \"из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив - в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную...\" В зрелые годы возросли масштабы чичиковских предприятий и вовсю проявился их криминальный характер. Одна из последних афер, с контрабандными брабантскими кружевами, и вынудила Чичикова, потерявшего в результате почти весь скопленный прежде капитал, заняться покупкой мертвых душ. Павел Иванович - предприниматель типично русский, без обмана не могущий и шага ступить. Удача, однако, ему не сопутствует. Все ловко задуманные комбинации в конечном счете расстраиваются, и Чичикову каждый раз приходится вновь и вновь начинать с нуля. Он не унывает, следуя принципу:\"...Зацепил поволок, сорвалось - не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать\". Вот и в последней афере с мертвыми душами гоголевский герой, казалось, все продумал и предусмотрел и, \"перекрестясь по русскому обычаю\", приступил к исполнению: \"Под видом избрания места для жительства и под другими предлогами предпринял он заглянуть в те и другие углы нашего государства, и преимущественно в те, которые более других пострадали от несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего и прочего, - словом, где бы можно удобнее и дешевле накупить потребного народа. Он не обращался наобум ко всякому помещику, но избирал людей более по своему вкусу или таких, с которыми бы можно было с меньшими затруднениями делать подобные сделки, стараясь прежде познакомиться, расположить к себе,чтобы, если можно,более дружбою, а не покупкою приобрести мужиков\". Однако Чичиков далеко не во всем следует задуманному. Зачем, спрашивается,он стал торговать умерших крестьян у Ноздрева? Неужели не видел,что перед ним - плут, враль и болтун, с которым нельзя делать столь деликатное дело, как покупка мертвых душ? Ведь никак не подходил Ноздрев под понятие тех людей, кто был Чичикову по вкусу, или тех, с кем подобные сомнительные сделки можно было бы заключать \"с меньшими затруднениями\". И зачем стал Павел Иванович задерживаться в городе, когда дело уже было сделано, купчие оформлены и самое время уносить ноги? Зачем столь расчетливый человек нерасчетливо влюбился в губернаторскую дочку? Зачем поддался на лесть чиновников, старавшихся подружиться с новоявленным миллионщиком, и бесцельно терял время в попойках с ними? Думается, на самом деле для Чичикова главную ценность представляет процесс делания денег, а не результат. От этого и все неудачи Павла Ивановича. Вспомним, что он постоянно оправдывает собственные аферы необходимостью обеспечить будущее жене и детям, однако в действительности семьи не имеет. Чичикову не чужды положительные свойства русской души, нерасчетливые поступки и наклонности, вроде типично русской страсти к быстрой езде. Он никак не может всецело подчинить свою жизнь только деловым интересам. Создается впечатление, что Чичикову просто некуда приложить свои деловые способности в современной России, и он вынужден изобретать разные виды мошенничества в первую очередь для того, чтобы занять сюда, куда-то аккумулировать бьющую через край энергию. Недаром во втором томе \"Мертвых душ\" неправдоподобно честный купец-откупщик Муразов говорит Чичикову: \"Я все думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей цели!\" Согласно гоголевскому замыслу, во втором томе должно было произойти перерождение главного героя, его поворот к осуществлению добрых дел. Возможно, эти добрые дела должны были составить основное содержание третьего, заключительного тома \"Мертвых душ\". На возможность подобной трансформации указывает само имя Чичикова - Павел. Оно сразу заставляет вспомнить историю апостола Павла. Ведь сначала был ревностный гонитель христиан иудей Савл, который впоследствии проникся духом нового учения, сменил имя и стал апостолом Павлом. Очевидно, подобная перемена должна была произойти и с Чичиковым. Однако Гоголь так и не написал заключительный, третий том \"Мертвых душ\".

Д. С. Мережковский в работе \"Гоголь и черт\" (1906) так охарактеризовал Ч.: \"Странствующий рыцарь денег,Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным не только комическим, но и трагическим героем, \"богатырем\" своего времени. \"Назначение ваше - быть великим человеком\", говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои \"концы\" и \"начала\", все \"вольнодумные химеры, наша благоразумная середина, наша буржуазная \"положительность\",Чичиков, кажется все более и более великою, даже прямо бесконечною\".

Философ Н. А. Бердяев в статье \"Духи русской революции\" (1918) осмыслил образ Ч. как вечное свойство русского характера, способное омертвлять самые благие начинания: \"По-прежнему Чичиков ездит по русской земле и торгует мертвыми душами. Но ездит он не медленно в кибитке, а мчится в курьерских поездах и повсюду рассылает телеграммы. Та же стихия действует в новом темпе. Революционные Чичиковы скупают и перепродают несуществующие богатства, они оперируют с фикциями, а не реальностями,они превращают в фикцию всю хозяйственно-экономическую жизнь России\".

По свидетельству А. М. Бухарева, на его вопрос, \"оживет ли, как следует, Павел Иванович,Гоголь, как будто с радостью, подтвердил,что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма\".

А. Белый в \"Мастерстве Гоголя\"(1934) утверждал, что \"Чичиков безроден: вышел ни в отца, ни в мать (мелкопоместных дворян), а в прохожего молодца, по уверению тетки; \"прохожий молодец\" и соблазнил его, как Петруся, червонцами; внутри пресловутого ларчика был потайной ящик для денег, выдвигавшийся незаметно... позднее является \"прохожий молодец\", Басаврюк, как отец-благодетель; он учит уму-разуму: в науке наживы; и то Костанжогло; Гоголь не узнал в нем своего \"нечистого\", вынырнувшего из первой фазы (творчества. - Б.С.): и возвел в перл создания. Почему? Потому, что отщепенец и Гоголь; и в нем - трещина \"поперечивающего себе чувства\"; она стала провалом, куда он, свергнув своих героев, сам свергнулся; герои поданы в корчах...\" В Ч., по А. Белому, подчеркнута безличность, невозможность выделить персонаж из массы ему подобных: \"Явление Чичикова в первой главе эпиталама безличию; это есть явление круглого общего места, спрятанного в бричку; она и вызывает внимание, кажется чем-то (ее обладатель не кажется чем-то); но \"что\" - фикция: в такой бричке разъезжают \"все те, которых называют господами средней руки\"; \"средняя рука\" не определение вовсе; для одних она - одна; для других - другая. Неизвестно какая. В бричке сидит нечто среднее: \"не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однакоже и не так, чтобы молод\"; \"въезд его не произвел... никакого шума и не был сопровожден ничем особенным\". Эта усредненность Ч. отвечала замыслу Гоголя: подчеркнуть, что пороки главного героя не есть что-то исключительное, что они могут быть у каждого из нас. Как заметил А. Белый, \"провал Чичикова подготовляется Гоголем с выезда его от Манилова; над Чичиковым собирается гроза: \"небо было обложено тучами... Громовой удар раздался ближе\".

А. Белый первым подметил, что Ч. подобен одному из коней своей знаменитой тройки, олицетворяющей Русь: \"СобственностьЧичикова пока тройка: каурый, гнедой и чубарый; последний - \"сильно лукав\"; и к нему обращается Селифан: \"Панталонник немецкий... куда... ползет!.. Бонапарт... Думаешь,что скроешь свое поведение... Вот барина нашего всякий уважает\". Селифан, начав с обращенья к коню, переходит на Чичикова: \"Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относящихся к нему\"; странный ход: от лукавства коня к барину; в это же время: \"сильный удар грома\"; чубарый ворует корм у коней: \"Эх, ты, подлец!\" - укоряет его Селифан; конь, как и Чичиков, \"сильно не в духе\" после встрепки барина Ноздревым; когда же бричка сшиблась с экипажем губернаторской дочки, зацепившись постромками, чубарому это понравилось: \"он никак не хотел выходить из колеи, в которую попал непредвиденными судьбами\"; и пока Чичиков плотолюбиво мечтал о поразившей его блондинке (\"славная бабенка\"), чубарый снюхался с ее конем (кобылой? - Б.С.) и \"нашептывал ему в ухо чепуху страшную\"..., но \"несколько тычков чубарому... в морду заставили его попятиться\"; как впоследствии судьба заставила попятиться Чичикова от нескольких тычков в морду носком генерал-губернаторского сапога. Свойства чубарого выявились в роковую минуту - бегства из города; бежать же нельзя: \"Надо... лошадей ковать\". Чичиков в ярости: \"На большой дороге меня собрался зарезать, разбойник\" (словно мифический капитан Копейкин. - Б. С.) Селифан: \"Чубарого коня...хоть бы продать, ...он, Павел Иванович, совсем подлец...Только на вид казистый, а на деле... лукавый конь...\" Чичиков обрывает : \"Дурак...Пустился в рассуждения...\". \"Бонапарт и \"панталонник немецкий\", Чубарый грозит ходу тройки; есть какая-то двусмыслица в фразе: \"Он, Павел Иванович (Чичиков?) - подлец. Свойства чубарого сливаются со свойствами барина, который тоже - подлец, \"панталонник\" и \"Бонапарт\". Тройка коней, мчащих Чичикова по России, - предпринимательские способности Чичикова; одна из них - не везет, куда нужно, отчего ход тройки - боковой ход, поднимающий околесину (\"все пошло, как кривое колесо\"); с тщательностью перечислены недолжные повороты на пути к Ноздреву, к Коробочке; (погубившие, в конечном счете, аферу Ч. - Б.С.) после них с трудом выбирается тройка на прямую столбовую дорогу; железное упорство, связанное с кривой дорогой и умиляющее Муразова, - пока что единственная собственность Чичикова: оно - динамика изворотов в подходе к недвижимому имуществу; Чичиков едет в бок: детали бокового троечного хода - лишняя деталь эмблемы кривого пути: \"Поедешь..., так вот тебе направо\"; \"не мог припомнить, два или три поворота проехал\"; поворотил \"на... перекрестную дорогу..., мало помышляя..., куда приведет дорога...\"; \"своротили бричку, поворачивал, поворачивал и, наконец, выворотил ее... набок\"; \"как добраться до большой дороги?\" - \"Рассказать... мудрено, поворотов много\"; \"дороги расползлись, как... раки\"; От Собакевича Чичиков \"велел..., поворотивши к...избам, чтобы нельзя было видеть экипажа со стороны\"; \"бричка... поворотила в... пустынные улицы\"; \"аллея лип своротила направо,... превратясь в улицу тополей\"; \"в воротах показались кони..., как лепят их на триумфальныx воротах. Морда направо, морда налево, морда посередине\"; когда же \"экипаж изворотился\",\"оказалось,что... он ничто другое, как... бричка\"; наконец: \"при повороте...бричка должна была остановиться, потому что проходила похоронная процессия\"; хоронили прокурора, умершего со страху от кривых поворотов Чичикова\".

В. В. Кожинов в статье \"Разгул широкой жизни\" (1968), указывая на \"демонические черты\" Ч., особо отмечал, что \"чичиковская авантюра поистине замечательна уже тем, что она, в сущности, имеет по-человечески \"безобидный\" характер... Чичиков якобы покупает массу крепостных, \"поселяет\" их на свободных землях в только еще осваиваемой Херсонской губернии и закладывает свое мнимое богатое имение, получая в руки под этот залог громадный капитал, который он пустит в какое-либо дело и, нажившись, полностью вернет свой долг (ибо иначе ведь он неизбежно пойдет под суд). Словом, это только способ получить большую сумму в долг от казны - и только; никто от чичиковской авантюры никак не пострадает, хотя она, разумеется, противозаконна и подлежит суровому наказанию. Ведь безобидная для отдельных лиц, она колеблет государственные и нравственные устои русскогo бытия... Хотя Чичиков предстает... во всех самых \"прозаических\" подробностях его судьбы и облика, характер его отнюдь не сводится... к низменному \"приобретательству\"... Гоголь определил его стремление словами \"непостижимая страсть\" - это не раз так или иначе подтверждается... Гоголевская поэма... воссоздает как бы естественный - и, следовательно, неизбежный - крах нового Наполеона: \"естественность\" краха выражается уже в том, что никто вроде бы не вступает на путь прямого сопротивления Чичикову - скорее, даже напротив. И все-таки его операция срывается, и он бежит из города, который, казалось бы, уже сумел очаровать, зачаровать...\".

В. В. Розанов в статье \"О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира\" (1907) писал: \"Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие - то получим режущую какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но - и в послание какого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, но преобразился в Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову - веру в Христа, нет: он изверг из себя раввинство... Христос никогда не смеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем, как в христианине?!\" В свете этих рассуждений Розанова можно объяснить и неудачу, постигшую Гоголя, когда он попытался Ч. из Савла превратить в Павла, поставить его предприимчивость, энергию, умениe обходиться с людьми на службу доброму делу. Образ сопротивлялся подобной трансформации. Оказалось, что дать Ч. в качестве объекта поклонения вместо копейки Христа просто невозможно - образ умрет, выродится в безжизненную схему.

ШЕВЫРЕВ Степан Петрович (1806-1864), историк литературы и критик, друг Гоголя. В 1822 г. окончил Московский благородный пансион. Был поклонником шеллингианства и входил в кружок \"любомудров\" вместе с В. Ф. Одоевским, Д. В. Веневитиновым, А. И. Кошелевым и др. В 1829-1832 гг. был в Италии воспитателем сына княгини З. А. Волконской. С 1837 г. Ш. - профессор русской словесности в Московском университете. Был удостоен в 1852 г. звания академика. Активно сотрудничал в журнале М. П. Погодина \"Москвитянин\". По поручению Гоголя наблюдал за изданием его сочинений.

Первое письмо Ш. Гоголь написал 10 марта 1835 г. Там говорилось: \"Посылаю вам мой Миргород и желал бы от всего сердца, чтобы он для моей собственной славы доставил вам удовольствие. Изъявите ваше мнение, например, в Московском наблюдателе. Вы этим меня обяжeте много: Вашим мнением я дорожу. Я слышал также, что вы хотели сказать кое-что об Арабесках. Я просил князя Одоевского не писать разбора, за который он хотел было приняться, потому что мнение его я мог слышать всегда и даже изустно. Ваше же я могу услышать только печатно. - Я к вам пишу уже слишком без церемоний. Но, кажется, между нами так и быть должно. Если мы не будем понимать друг друга, то я не знаю, будет ли тогда кто-нибудь понимать нас. Я вас люблю почти десять лет, с того времени, когда вы стали издавать Московский вестник, который я начал читать, будучи еще в школе, и ваши мысли подымали из глубины души моей многое, которое еще доныне не совершенно развернулось. Вам просьба от лица всех, от литературы, литераторов и от всего, что есть литературного: поддержите Московский наблюдатель. Всё будет зависеть от успеха его. Ради Бога уговорите москвичей работать. Грех, право грех им всем. Скажите Киреевскому, что его ругнет всё, что будет после нас, за его бездействие. Да впрочем, этот упрек можно присоединить ко многим. Я с своей стороны рад всё употребить. На днях я, может быть, окончу повесть для М. Набл. и начну другую. Ради Бога поспешите первыми книжками. Здесь большая часть потому не подписывается, что не уверена в существовании его, потому что Сенковский и прочая челядь разглашает, будто бы его совсем не будет и он уже запрещен. Подгоните с своей стороны всех, кого следует, и самое главное, посоветуйте употребить все старания к тому, чтобы аккуратно выходили книжки. Это чрезвычайно действует на нашу публику. Москве предстоит старая ее обязанность спасти нас от нашествия иноплеменных языков. Прощайте! Жму крепко вашу руку и прошу убедительно вашей дружбы. Вы приобретаете такого человека, которому можно всё говорить в глаза и который готов употребить Бог знает что, чтобы только услышать правду\".

В статье \"О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 годах\" Гоголь в качестве едва ли не единственного положительного примера выделил статьи Ш., отметив, что \"он передает нам впечатления в том виде, как приняла их душа его. В статьях его везде заметен мыслящий человек, иногда увлекающийся первым впечатлением\".

С декабря 1838 г. до апреля 1839 г. Ш. был в Риме вместе с Гоголем. Они осматривали достопримечательности вечного города, посещали салон З. Н. Волконской.

25 августа н. ст. 1839 г. Гоголь писал Ш. из Вены: \"Я вчера приехал в Вену... Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, Бог его знает. Это решит время. Говорят, следствия вод могут быть видимы только после. Но что главное и что, может быть, тебя заинтересует (ибо ты любишь меня, как и я люблю тебя) это - посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то буду большой дурак. Малороссийские песни, которые у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается. Благослови!.. О, Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел я было сказать, - счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость\". Замысел повести из малороссийской истории Гоголь не осуществил, но он, вероятно, частично воплотился во второй, значительно расширенной редакции \"Тараса Бульбы\".

10 сентября н. ст. 1839 г. Гоголь писал Ш. из Вены: \"Что касается до меня, я... странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному, и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, где я один и где я чувствовал скуку. Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге, именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро. В Вене я скучаю. Погодина до сих пор нет. Ни с кем почти не знаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, - вот и всё тут. Труд мой, который начал, нейдет; а чувствую, вещь может быть славная. Или для драматического творения нужно работать в виду театра, в омуте со всех сторон уставившихся на тебя лиц и глаз зрителей, как я работал во времена оны? Подожду, посмотрим. Я надеюсь много на дорогу (22 сентября вместе с М. П. Погодиным Гоголь выехал в Россию. - Б.С.). Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделывал в дороге. Неужели я еду в Россию? Я этому почти не верю. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить? Но обстоятельства мои такого рода, что я непременно должен ехать: выпуск моих сестер из института, которых я должен строить судьбу и чего нет возможности никакой поручить кому-нибудь другому. Словом, я должен ехать, несмотря на всё мое нежелание. Но как только обделаю два дела, - одно относительно сестер, другое драмы, то в феврале уже полечу в Рим\".

15 августа н. ст. 1842 г. Гоголь писал Ш. из Гастейна: \"Чтобы прогнать из тебя как-нибудь идею о самолюбии моем, одно только скажу тебе, что в сердце пишущего много, много любви... И с каждым днем она растет в душе моей. А вместе с ней растет вера, что... Спаситель наш... ниспошлет мне силу, может быть, возвыситься до того, чтобы даже уподобиться Ему сочиненьем моим, сколько может приблизиться копия, производимая из благоговенья художника, проникнутая небесным изумленьем к картине\". Эта идея также отразилась в \"Портрете\". В этом же письме Гоголь просил Ш. написать разбор \"Мертвых душ\", утверждая: \"В Гастейне у Языкова нашел я \"Москвитянин\" за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики, - это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора \"Мертвых душ\". Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться... Во имя нашей дружбы я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки\". Ш. выполнил просьбу друга и напечатал две статьи о \"Мертвых душах\" в №№ 7 и 8 \"Москвитянина\" за 1842 г. В первой из этих статей Ш. пришел к выводу: \"Наша русская жизнь своею грубою, животною, материальною стороною глубоко лежит в содержании этой первой части Поэмы и дает ей весьма важное, современное, с виду смешное, в глубине грустное значение\". Во второй статье Ш. утверждал: \"Велик, просторен и чудно разнообразен мир Божий: есть место в нем для всего. Живут в нем и Собакевичи, и Ноздревы. Таков же точно и мир искусства, создаваемый художником: и в нем должно быть место всему, и ничем не пренебрегает многообъемлющая фантазия Поэта, которой подведом весь мир от звезд до преисподних земли: всё свободно восприемлет она в себя и воспроизводит своею чудною властию. Не что избрал художник, а как он это воссоздал и как связал мир действительный с миром своего изящного - вот то, что собственно касается искусства\". По мнению Ш., \"чем ниже, грубее, материальнее, животнее предметный мир, изображаемый Поэтом, тем выше, свободнее, полнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух... чем ниже объективность, им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от нее его субъективная личность.. Сия последняя проявляется в юморе, который есть чудное слияние смеха и слез, посредством коего Поэт соединяет все видения своей фантазии с своим собственным человеческим существом. Неистощим комический юмор Гоголя; все предметы, как будто нарочно, по его воле, становятся перед ним смешною их стороною; даже имена, слова, сравнения подвертываются к нему такие, что возбуждают смех; конечно, заразительный хохот пронесся вместе с \"Мертвыми душами\" по всем пределам России, где только их читали. Но тот не далеко слышит и видит, кто в ярком смехе Гоголя не замечает глубокой затаенной грусти. В \"Мертвых душах\" особенно часто веселость сменяется задумчивостью и печалью. Смех принадлежит в Гоголе художнику, который не иным чем, как смехом, может забирать в свои владения весь грубый скарб низменной природы смешного; но грусть его принадлежит в нем человеку. Как будто два существа виднеются нам из его романа: Поэт, увлекающий нас своею ясновидящею и причудливою фантазиею, веселящий неистощимою игрою смеха, сквозь который он видит все низкое в мире, - и человек, плачущий глубоко и чувствующий иное в душе своей в то самое время, как смеется художник. Таким образом, в Гоголе видим мы существо двойное, или раздвоившееся; поэзия его не цельная, не единичная, а двойная, распадшаяся...\" Ш. процитировал авторское отступление: \"И долго еще определено мне чудной властию идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы!\" и так прокомментировал его: \"Слова драгоценные, глубокие, поднятые с самого дна души и сказавшиеся в одну из тех редких светлых минут, когда поэт и человек бывают ясны самому себе! Сии-то незримые, неведомые миру слезы проглядывают очень часто в Поэме Гоголя; для того, кто хочет вглядеться глубже, они очень заметны сквозь игривый звон комического смеха, и мы несколько раз испытали на самих себе переход от шумного веселья к грустной задумчивости. Подкрепим это свидетельствами из самого произведения. Главный мотив, на котором держится все комическое действие Поэмы, продажа мертвых душ, с первого раза кажется только забавен и в самом деле так искусно найден комическою фантазиею художника: тут нет ничего никому обидного, ни вредного - что такое мертвые души? - так, ничего, не существуют, а между тем из-за них-то поднялась такая тревога. Здесь источник всем комическим сценам между Чичиковым и помещиками и кутерьме, какая заварилась во всем городе. Мотив с виду только что забавный - клад для комика; но когда вы прислушиваетесь к сделкам Чичикова с помещиками, когда потом вместе с ним (в VII главе Поэмы), или лучше с Автором, который здесь напрасно уступил место своему герою, вы раздумаетесь над участию всех этих неизвестных существ, внезапно оживающих перед вами в разных типах русского мужика,глубокая ирония выглянет в мотиве, и невольною думою осенится ваше светлое чело. Взгляните на расстановку характеров: даром ли они выведены в такой перспективе? Сначала вы смеетесь над Маниловым, смеетесь над Коробочкою, несколько серьезнее взглянете на Ноздрева и Собакевича, но, увидев Плюшкина, вы уже вовсе задумаетесь: вам будет грустно при виде этой развалины человека. А герой Поэмы? Много смешит он вас, отважно двигая вперед свой странный замысел и заводя всю эту кутерьму между помещиками и в городе; но когда вы прочли всю историю его жизни и воспитания, когда Поэт разоблачил перед вами всю внутренность человека, - не правда ли, что вы глубоко задумались? Наконец, представим себе весь город N. Здесь, кажется, уже донельзя разыгрался комический юмор Поэта, как будто к концу тома сосредоточив все свои силы. Толки жителей о душах Чичикова и их нравственности, бал у губернатора, появление Ноздрева, приезд Коробочки, сцена двух дам, слухи в городе о мертвых душах, о похищении губернаторской дочки, вздор, тревога, кутерьма, сутолока, весть о новом генерал-губернаторе и съезд у полицмейстера, на котором рассказывается повесть о капитане Копейкине!.. Как не изумиться тому, с какою постепенностью растет комическое действие и как беспрерывно прибывают новые волны в смешном юморе Автора, которому здесь просторное раздолье. Как будто сам демон путаницы и глупости носится над всем городом и всех сливает в одно: здесь, говоря словами Жан-Поля, не один какой-нибудь дурак, не одна какая-нибудь отдельная глупость, но целый мир бессмыслицы, воплощенный в полную городскую массу. В другой раз Гоголь выводит нам такой фантастический русский город: он уже сделал это в \"Ревизоре\"; здесь также мы почти не видим отдельно ни городничего, ни почтмейстера, ни попечителя богоугодных заведений, ни Бобчинского, ни Добчинского; здесь также целый город слит в одно лицо, которого все эти господа только разные члены: одна и та же уездная бессмыслица, вызванная комическою фантазиею, одушевляет всех, носится над ними и внушает им поступки и слова, одно смешнее другого. Такая же бессмыслица, возведенная только на степень губернской, олицетворяется и действует в городе N. Нельзя не удивиться разнообразию в таланте Гоголя, который в другой раз вывел ту же идею, но не повторился в формах и ни одною чертою не напомнил о городе своего Ревизора! При этом способе изображать комически официальную жизнь внутренней России надобно заметить художественный инстинкт Поэта: все злоупотребления, все странные обычаи, все предрассудки облекает он одною сетью легкой смешливой иронии. Так и должно быть - Поэзия не донос, не грозное обвинение. У нее возможны одни только краски на это: краски смешного. Но и тут даже, где смешное достигло своих крайних пределов, где Автор, увлеченный своим юмором, отрешил местами фантазию от существенной жизни и нарушил тем... ее характер, - и здесь смех при конце сменяется задумчивостью, когда среди этой праздной суматохи внезапно умирает прокурор и всю тревогу заключают похороны. Невольно опять припоминаются слова Автора о том, как в жизни веселое мигом обращается в печальное...\" Ш. также подметил определенное психологическое противоречие, содержащееся в ряде персонажей \"Мертвых душ\": \"Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию Поэта, что характеры выходят из границ своей истины: правда, это бывает очень редко. Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию. Скорее мог бы ею увлечься Ноздрев, если бы с ним сладилось такое дело. Оно чрезвычайно смешно, если хотите, и мы от души хохотали всему ораторскому пафосу Собакевича, но в отношении истины и отчетливости фантазии нам кажется это неверно. Даже самое красноречие, этот дар слова, который он внезапно по какому-то особливому наитию обнаружил в своем панегирике каретнику Михееву, плотнику Пробке и другим мертвым душам, кажутся противны его обыкновенному слову, которое кратко и все рубит топором, как его самого обрубила природа. Нарушение одной истины повлекло за собою нарушение и другой. Автор сам это чувствовал и оговорился словами: \"откуда взялись рысь и дар слова в Собакевиче\". То же самое можно заметить и об Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому, как человеку положительному, едва ли могли бы прийти в голову такие чудные поэтические были о Степане Пробке, о Максиме Телятникове, сапожнике, и особенно о грамотее Попове беспашпортном, да об Фырове Абакуме, гуляющем с бурлаками... Мы не понимаем, почему все эти размышления Поэт не предложил от себя. Неестественно также нам показалось, чтобы Чичиков уж до того напился пьян, что Селифану велел сделать всем мертвым душам лично поголовную перекличку. Чичиков - человек солидный и едва ли напьется до того, чтобы впасть в подобное мечтание\".

В ноябре 1842 г. Гоголь так отозвался в письме Ш. об его статьях о \"Мертвых душах\": \"Благодарю тебя много, много за твои обе статьи, которые я получил в исправности от княгини Волконской, хотя несколько поздно. В обеих статьях твоих, кроме большого их достоинства и значения для нашей публики, есть очень много полезного собственно для меня. Замечание твое о неполноте комического взгляда, берущего только в пол-обхвата предмет, могло быть сделано только глубоким критиком созерцателем (имеется в виду мысль Ш. во второй статье о том, что \"комический юмор автора мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме. Это особенно ясно в тех ярких заметках о русском человеке, которыми усеяна Поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, пол-обхвата, а не весь обхват русского мира. Всякая глупость и бессмыслица ложится ярко под меткую кисть Поэта-юмориста. Кучер Селифан похваляется, что не опрокинет, и тотчас же опрокинул. Девчонка умеет показать дорогу, а не знает, что право и что лево. Дядя Миняй и дядя Митяй хлопотали, хлопотали около брички и коляски и, бестолковые, ровно ничего не сделали, но только что лошадей измучили. Здесь, с одной стороны, видна добрая черта русского народа - его радушие, бескорыстная готовность помочь ближнему в беде, что не всегда найдете вы в образованном западе; но, с другой стороны, жаль, что всё это радушие примыкает к бестолковщине, которая очень смешна, но не полна: ибо вообще-то говоря, уж конечно, не бестолков русский мужик и в деле, требующем здравого смысла, за пояс заткнет любого ученого иностранца. Правда, живет и на него беда, как на Селифана, прихвастнет и опрокинет спьяну, но часто бывает и так, что проскачет черт знает где, выедет просто на авось по соломенному мосту, и уж пока держит вожжи в руках, конечно, не усумнится, как иной немец, в том, что справит лошадей, и не даст выпрыгнуть из коляски своему барину\". - Б. С.). Замечания об излишестве моей расточительности тоже большая правда (речь идет о следующем месте из второй статьи Ш.: \"Да, в фантазии нашего поэта есть русская щедрость, или живость, доходящая до расточительности, свойство, выражаемое у нас старинною пословицей: всё что ни есть в печи, то на стол мечи... Читая \"Мертвые души\", вы могли заметить, сколько чудных полных картинок, ярких сравнений, замет, эпизодов, а иногда и характеров, легко, но метко очерченных, дарит вас Гоголь так, просто, даром, в придачу ко всей Поэме, сверх того, что необходимо входит в ее содержание. У Собакевича помните компаньонку за столом, а при Ноздреве его белокурого зятя, который снаружи кажется упруг, а внутри мягок: он пошел задаром и даже без имени, в придачу к характеру Ноздрева. Заговорил Поэт о тыквах-горлянках, и пришли ему в голову балалайки, и двадцатилетний парень, мигач и щеголь, посвистывающий на белогрудых девиц. Забрел он воображением на рабочий двор Плюшкина - и ярко представилась ему картина щепного двора в Москве. Плюшкин контрастом напомнил помещика, кутящего во всю ширину русской удали и барства, и тут явилась иллюминация сада, и ветви, чудно озаренные снизу, и сверху темное, грозное небо, и сумрачные вершины дерев... Гоголя можно сравнить с богатым русским хлебосолом, который за роскошным столом своим кроме двухаршинной стерляди, архангельской телятины и прочих солидных блюд предлагает вам множество закусок, прикусок, подливок и дорогих соусов, которые все идут в придачу к неистощимому пиру и неприметно съедаются, заслоненные главными сокровищами щедрого русского хлебосольства. Эти придачи фантазии Гоголя имеют иногда характер высокий, иногда же, напротив, переходит в шуточку: так бывает и в русской песне, и в сказе, которые дарят вас также присловьями, то высокими, вроде следующего: \"Высота ли, высота поднебесная, / Глубота ли, глубота - Окиян-море, / Широко раздолье по всей земли, / Глубоки омуты Днепровские\", - то шутливыми, как известные прибаутки наших сказок\". - Б. С.). Мне бы очень хотелось, чтоб ты на одном экземпляре заметил на полях карандашом все те места, которые отданы даром читателю, или лучше сказать, навязаны на него без всякой просьбы с его стороны. Это мне очень нужно, хотя я уже и сам много кое-чего вижу, чего не видал прежде, но человек требует всякой помощи от других и только после указаний, которые нам сделают другие, мы видим яснее собственные грехи. Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу идти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критики, всеобщего шума и разноголосья, мне всегда ясней предстает мое творенье. А ты сам, я думаю, чувствуешь, что, не изведав себя со всех сторон, во всех своих недостатках, нельзя избавиться от своих недостатков. Мне даже критики Булгарина приносят пользу, потому что я, как немец, снимаю плеву со всякой дряни. Но какую же пользу может принести мне критика, подобная твоей, где дышит такая чистая любовь к искусству и где я вижу столько душевной любви ко мне, ты можешь судить сам. Я много освежился душой по прочтении твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу. Я жалел только, что ты, вровень с достоинствами сочинения, не обнажил побольше его недостатков. У нас никто не поверит, если я скажу, что мне хочется, и душа моя даже требует, чтобы меня более осуждали, чем хвалили, но художник-критик должен понять художника-писателя...\"

В письме А. С. Данилевскому от 14/26 февраля 1843 г. из Рима Гоголь так объяснял свое решение доверить Ш. печатанье своих сочинений: \"Шевырев прекрасная душа, и я на него более мог положиться, чем на кого-либо иного, зная вместе с тем его большую аккуратность\".

28 февраля н. ст. 1843 г. Гоголь писал из Рима Ш.: \"...Ты говоришь, что пора печатать второе издание \"Мертвых Душ\", но что оно должно выйти необходимо вместе со 2-м томом. Но если так, тогда нужно слишком долго ждать. Еще раз я должен повторить, что сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет, чего, натурально, никто не заметил, один ты заметил долговременную и тщательную обработку многих частей... Итак, если над первой частью просидел я столько времени, не думай, чтоб я был когда-либо предан праздному бездействию; в продолжение этого времени я работал головой даже и тогда, когда думали, что я вовсе ничего не делаю и живу только для удовольствия своего. Итак, если над первой частью просидел я так долго, рассуди сам, сколько должен просидеть я над второй. Это правда, что я могу теперь работать увереннее, тверже, осмотрительнее, благодаря тем подвигам, которые я предпринимал к воспитанию моему и которых тоже никто не заметил. Например, никто не знал, для чего я производил переделки моих прежних пиес, тогда как я производил их, основываясь на разуменьи самого себя, на устройстве головы своей. Я видел, что на этом одном я мог только навыкнуть производить плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа. После сих и других подвигов, предпринятых во глубине души, я, разумеется, могу теперь двигать работу далеко успешнее и быстрее, чем прежде; но нужно знать и то, что горизонт мой стал чрез то необходимо шире и пространней, что мне теперь нужно обхватить более того, что, верно бы, не вошло прежде. Итак, если предположить самую беспрерывную и ничем не останавливаемую работу, то два года - это самый короткий срок. Но я не смею об этом и думать, зная мою необеспеченную нынешнюю жизнь и многие житейские дела, которые иногда в силе будут расстроить меня, хотя употребляю все силы держать себя от них подале и меньше сколько можно о них думать и заботиться. Понуждение к скорейшему появлению второго тома, может быть, ты сделал вследствие когда-то помещенного в \"Москвитянине\" объявления, и потому вот тебе настоящая истина: никогда и никому я не говорил, сколько и что именно у меня готово, и когда, к величайшему изумлению моему, напечатано было в \"Москвитянине\" извещение, что два тома уже написаны, третий пишется и все сочинение выйдет в продолжение года, тогда не была даже кончена первая часть (такое объявление появилось в № 2 \"Москвитянина\" за 1841 г. - Б. С.). Вот как трудно созидаются те вещи, которые на вид иным кажутся вовсе не трудны. Если ты под словом необходимость появления второго тома разумеешь истребить неприятное впечатление, ропот и негодование против меня, то верь мне: мне бы слишком хотелось самому, чтоб меня поняли в настоящем значении, а не в превратном. Но нельзя упреждать время, нужно, чтоб всё излилось прежде само собою, и ненависть против меня (слишком тяжелая для того, кто бы захотел заплатить за нее, может быть, всею силою любви), ненависть против меня должна существовать и быть в продолжение некоторого времени, может быть, даже долгого. И хотя я чувствую, что появление второго тома было бы светло и слишком выгодно для меня, но в то же время, проникнувши глубже в ход всего текущего пред глазами, вижу, что всё, и самая ненависть, есть благо. И никогда нельзя придумать человеку умней того, что совершается свыше, и чего иногда в слепоте своей мы не можем видеть, и чего, лучше сказать, мы и не стремимся проникнуть. Верь мне, что я не так беспечен и неразумен в моих главных делах, как неразумен и беспечен в житейских. Иногда силой внутреннего глаза и уха я вижу и слышу время и место, когда должна выйти в свет моя книга, иногда по тем же самым причинам, почему бывает ясно мне движение души человека, становится мне ясно и движение массы. Разве ты не видишь, что еще и до сих пор все принимают мою книгу за сатиру и личность, тогда как в ней нет и тени сатиры и личности, что можно заметить вполне только после нескольких чтений; а книгу мою, большею частью, прочли только по одному разу все те, которые восстают против меня. Еще, смотри, как гордо и с каким презрением смотрят все на героев моих; книга писана долго; нужно, чтоб дали труд всмотреться в нее долго. Нужно, чтобы устоялось мнение. Против первого впечатления я не могу действовать. Против первого впечатления должна действовать критика, и только тогда, когда с помощью ее впечатления получат образ, выйдут сколько-нибудь из первого хаоса и станут определительны и ясны, тогда только я могу действовать против них. Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне ее я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моeй я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения. Не осуждай меня. Есть вещи, которые нельзя изъяснить. Есть голос, повелевающий нам, пред которым ничтожен наш жалкий рассудок, есть много того, что может только почувствоваться глубиною души в минуту слез и молитв, а не в минуты житейских расчетов! Но довольно. Теперь я приступаю к тому, о чем давно хотел поговорить и для чего как-то не имел достаточных сил. Но, помолясь, приступаю теперь твердо. Это письмо прочитайте вместе: ты, Погодин и Серг. Тим. (Аксаков. - Б. С.). С вами ближе связана жизнь моя, вы уже оказали мне высокие знаки святой дружбы. От вас я теперь потребую жертвы, но эту жертву вы должны принесть для меня. Возьмите от меня на три или четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них... Ничего не могу я вам сказать, как только то, что это слишком важное дело. Верьте словам моим, и больше ничего... Прежде всего я должен быть обеспечен на три года. Распорядитесь, как найдете лучше, со вторым изданием и другими, если только последуют, но распорядитесь так, чтобы я получал по шести тысяч в продолжение всех трех лет всякий год. Это самая строгая смета; я бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтобы менять одно впечатление другим, уяснить духовный взор и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что мне нужно... Высылку денег разделить на два срока: первый - к 1 октября и другой - к 1 апреля, по три тысячи; если же почему-либо неудобно, то на три срока, по две тысячи. Но, ради Бога, чтобы сроки были аккуратны: в чужой земле иногда слишком приходится трудно. Теперь, напр., я приехал в Рим в уверенности, что уже найду здесь деньги, назначенные мною к 1 октября, и вместо того вот уже шестой месяц я живу без копейки, не получая ниоткуда. В первый месяц мы даже победствовали вместе с Языковым, но, слава Богу, ему прислали сверх ожидания больше, и я мог у него занять две тысячи с лишком. Теперь мне следует ему уже и выплатить; ниоткуда не шлют мне, из Петербурга я не получил ни одного из тех подарков, которые я получал прежде, когда был там Жуковский... Подобные обстоятельства бывают иногда для меня роковыми, не житейским бедствием своим и нищетой стесненной нужды, но состоянием душевным. Это бывает роковым, когда случается в то время, когда мне нужно вдруг сняться и сдвинуться с места и когда я услышал к тому душевную потребность: состояние мое бывает тогда глубоко тяжело и оканчивается иногда тяжелою болезнью. Два раза уж в моей жизни мне приходилось слишком трудно... Много у меня пропало через то времени, за которое не знаю, чего бы не заплатил; я так же расчетлив на него, как расчетлив на ту копейку, которую прошу себе (у меня уже давно все мое состояние - самый крохотный чемодан и четыре пары белья). Итак, обдумайте и посудите об этом. Если не станет для этого денег за выручку моих сочинений, придумайте другие средства. Рассудите сами; я думаю, я уже сделал настолько, чтобы дали мне возможность окончить труд мой, не заставляя меня бегать по сторонам, подниматься на аферы, чтобы, таким образом, приводить себя в возможность заниматься делом, тогда как мне всякая минута дорога, тогда как я вижу надобность, необходимость скорейшего окончания труда моего. Если же средств не отыщется других, тогда прямо просите для меня; в каком бы то ни было виде были мне даны, я их благодарно приму... Насчет матери моей и сестры я буду писать к Серг. Тимофеевичу и Погодину. Я, сделав все, что мог, отдал им свою половину имения, сто душ, и отдал, будучи сам нищим и не получая достаточного для своего собственного пропитания. Наконец, я одевал и платил за сестер, и это делал не от доходов и излишеств, а занимая и наделав долгов, которые должен уплачивать. Погодин меня часто упрекал, что я сделал мало для семьи и матери. Но откуда же и чем я мог сделать больше: мне не указал никто на это средств. Я даже полагаю, что в делах моей матери гораздо важнее и полезнее будет умный совет, чем другая помощь. Имение хорошо, двести душ, но, конечно, маменька, не будучи хозяйкой, не в силах хорошо управиться... Если Погодин и Сергей Тимофеевич найдут необходимость, точно, помочь иногда денежным образом моей матери, тогда, разумеется, взять из моих денег, вырученных за продажу, если только она окажется; но нужно помнить тоже слишком хорошо мое положение, взвесить то и другое, как повелит благоразумие. Они на своей земле, в своем имении, и, слава Богу, ни в каком случае не могут быть без куска хлеба. Я в чужой земле и прошу только насущного пропитания, чтоб не умереть мне в продолжение каких-нибудь трех-четырех лет... Напиши мне, могу ли я надеяться получить в самом коротком времени, т. е. накопилось ли в кассе для меня денег? Мне нужны, по крайней мере, 3500; две тысячи с лишком я должен отдать Языкову, да тысячу с лишком мне нужно вперед для прожития и подняться из Рима... Сказать правду, для меня давно уже мертво всё, что окружает меня здесь, и глаза мои всего чаще смотрят только в Россию, и нет меры любви моей к ней\".

Человек деловой и практичный, Ш. вел все финансовые дела Гоголя. 1 сентября н. ст. 1843 г. Гоголь писал Ш. из Дюссельдорфа: \"Вышли, пожалуста, остальную тысячу за прошлый год, и если есть деньги, то вперед за текущий сколько-нибудь, ибо 1-го октября срок. Адресуй в Дюссельдорф, на имя Жуковского. Я получил разные критики петербургских журналов на \"Мертвые души\". Замечательнее всех в \"Современнике\". Отзыв Полевого в своем роде отчасти замечателен. Сенковского, к сожалению, не имею и до сих пор не мог достать, как ни старался. А вообще я нахожу, что нет средины между благосклонностью и неблагосклонностью. Белинский смешон. А всего лучше замечание его о \"Риме\". Он хочет, чтобы римский князь имел тот же взгляд на Париж и французов, какой имеет Белинский. Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж. Потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он к отжившей. Идея романа вовсе была не дурна. Она состояла в том, чтобы показать значение нации отжившей, и отжившей прекрасно, относительно отживших наций. Хотя по началу, конечно, ничего нельзя заключить, но всё можно видеть, что дело в том, какого рода впечатление производит строящийся вихорь нового общества на того, для которого уже почти не существует современность. Жажду я очень читать твои статьи. Я уже две посылки с книгами получил из Москвы, а твоих статей нет\".

20 августа 1843 г. Ш. сообщил, что Н. Я. Прокопович так и не прислал, как должен был, сведения о числе проданных экземпляров гоголевских сочинений и о вырученной за них сумме. В связи с этим Гоголь 20 сентября н. ст. 1843 г. писал Ш.: \"Получивши твое письмо (от 20 августа), я писал тот же час к Прокоповичу. Напишу еще к Плетневу. Не могу никак понять, что бы значила эта неаккуратность. В случае неимения денег нужно будет занять. Языков мне писал еще недавно, что если встретится мне надобность в них, адресоваться бы к нему без всякой церемонии. Но к этому нужно приступить не иначе, как прежде расспросив его стороною, точно ли он при лишних деньгах, иначе он последнее обстоятельство скроет. Что ж делать? Конечно, лучше, если бы все дела мои были в Москве, и все те препятствия, о которых я писал, могли бы быть побеждены, но я думаю, ты заметил, что в том же письме, где я исчислял причины, заставившие меня печатать сочинения мои в Петербурге, есть что-то, как будто, недосказанное. Что ж делать, так уж видно на роду мне написано быть скрытным. Но зато вот мое слово, всё будет до последнего движения явно. Многого я не потому не могу сказать, чтобы не хотел сказать, но не могу потому сказать, что не нашел еще слов, как сказать. Иногда человек не от того не понят другими, что его не могут понять, но от того, что он еще глуп, невоспитан и не умеет так выразиться, чтобы его поняли. Чего не сумеешь объяснить, о том лучше молчи. Ну что, если б я сказал, например, что один из вас был невинною причиною того, что я решился утвердительно печатать сочинения в Петербурге? Воображаю, какими бы вопросами осыпали меня ты и другие, а я бы на то не отвечал именно потому, чтобы вы меня потом похвалили сами за то, что я молчал. Но оставим всё это, это дела не важные и не ведут к делу. За письмо твое много благодарю; хотя оно и говорит только о деле, но в нем есть несколько драгоценных мне строк, показывающих твое душевное состояние. В душевном твоем состоянии, кроме другого, слышна между прочим какая-то грусть, грусть человека, взглянувшего на современное положение журнальной литературы. На это я тебе скажу вот что: это чувство неприятно, и мне оно вполне знакомо. Но является оно тогда, когда приглядываешься более чем следует к этому кругу. Это зло представляется тогда огромным и как будто обнимающим всю область литературы. Но как только выберешься хотя на миг из этого круга и войдешь на мгновенье в себя, увидишь, что это такой ничтожный уголок, что о нем даже и помышлять не следует. Вблизи, когда побудешь с ними, мало ли чего не вообразится? покажется даже, что это влияние страшно для будущего, для юности, для воспитания; а как взглянешь с места повыше - увидишь, что всё это на минуту, всё под влиянием моды. Оглянешься: уж на место одного другое: сегодня гегелисты, завтра шелингисты, потом опять какие-нибудь исты. Человечество бежит опрометью, никто не стоит на месте; пусть его бежит, так нужно. Но горе тем, которые поставлены стоять недвижно у огней истины, если они увлекутся общим движеньем, хотя бы даже с тем, чтобы образумить тех, которые мчатся. Хоровод этот кружится, кружится, а наконец может вдруг обратиться на место, где огни истины. Что ж, если он не найдет на своих местах блюстителей, и если увидят, что святые огни пылают не полным светом? Не опровержением минутного, а утверждением вечного должны заниматься многие, которым Бог дал не общие всем дары. Человеку, рожденному с силами большими, следует, прежде чем сразиться с миром, глубоко воспитать себя. Если ж он будет живо принимать к себе всё, что современно, он выйдет из состояния душевного спокойствия, без которого невозможно наше воспитание. По всему видно, что мода не продержится долго и будет наконец и ей нанесен смертельный удар, как уже многому тому наносились удары смертельные, что считалось от мира Богом данным и не подверженным сокрушению. Итак, мне кажется, современная журнальная литература должна производить в разумном скорее равнодушие к ней, чем какое-либо сердечное огорчение. Это просто плошка, которая не только что подчас плохо горит, но даже еще и воняет. Один предводитель дворянства, вскоре после 1814 года, дал бал своему дворянству. Внутренность зала ухитрился он осветить сальными плошками в совокупности с скипидарным маслом. То есть, он более понадеялся на неприхотливость гостей. Но однакож гости чрез несколько времени заметили, что нестерпимо воняет - а уж куда были неприхотливы! - и предводитель приказал вынести плошки\".

6 октября н. ст. 1843 г. Гоголь просил Ш. приступить ко второму изданию \"Мертвых душ\", но уже 2 февраля н. ст. 1844 г. потребовал приостановить издание. В тот день, 2 февраля н. ст. 1844 г., Гоголь писал Ш. из Ниццы: \"Теперь я так мало забочусь о том, что будет в отношении денежном, как никогда доселе. В конце прошлого года я получил от государыни тысячу франков. С этой тысячей я прожил до февраля месяца, благодаря, между прочим, и моим добрым знакомым, которых нашел в Ницце, у которых почти всегда обедал, и таким образом несколько сберег денег. Более всего меня мучило болезненное состояние, которое пришло весьма некстати и повергло дух мой в бесчувственное и бездейственное состояние, несмотря на все усилия воздвигать его. Теперь гораздо лучше. Болезненное состояние принесло свою пользу... Мне кажется, судя по письмам, как твоим, так и прочим, что вы все, то есть и ты, и Погодин, и Аксаков, терпите часто душевные беспокойства и тревоги. Они могут быть от разных причин, но могут быть приведены все к одному знаменателю. Я посылаю вам одно средство, уже мною испытанное, которое верно вам поможет уходить чаще в себя, а с тем вместе противиться всем душевным беспокойствам. При письме этом я прилагаю письмо ко всем вам. Ты прочитай его теперь же (прежде один) и купи немедленно во французской лавке четыре миниатюрных экземплярчика \"Подражания Христа\" (сочинение фламандского монаха Фомы Кемпийского (1380-1471). - Б. С.), для тебя, Погодина, С.Т. Аксакова и Языкова. Ни книжек не отдавай без письма, ни письма без книжек, ибо в письме заключается рецепт употребления самого средства, и притом мне хочется, чтоб это было как бы в виде подарка вам на новый год, исшедшего из собственных рук моих... В конце письма ты увидишь лаконические надписочки, которые разрежь ножницами и наклей на всяком экземплярчике. Подарок этот сопровожден сильным душевным желаньем оказать вам братскую помощь, и потому Бог, верно, направит его нам в пользу\". А в письме Ш., Погодину и Аксакову, датированном январем 1844 г., Гоголь поздравлял их с новым годом и желал \"спокойствия душевного, т. е. лучшего, чего мы должны желать друг другу. Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервически душевная тоска: она долженствует быть потом еще сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет; не пренебрегайте им. Он исшел прямо из душевного опыта, испытан и сопровожден сильным к вам участием. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе, проживите этот час внутреннею, сосредоточенною в себе жизнию. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам \"Подражание Христу\", не потому, чтоб не было ничего выше и лучше ее, но потому, что на то употребление, на которое я вам назначу ее, не знаю другой книги, которая была бы лучше ее. Читайте всякий день по одной главе, не больше, если даже глава велика, разделите ее на-двое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Переворотите на все стороны прочитанное с тем, чтобы наконец добраться и увидеть, как именно оно может быть применено к вам, именно в том кругу, среди которого вы обращаетесь, в тех именно обстоятельствах, среди которых вы находитесь. Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы еще далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как это всё может быть применено именно к жизни, среди светского шума и всех тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофию, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не переменяйте и не отдавайте этого часа ни на что другое. Если даже вы и не увидите скоро от этого пользы, если чрез это остальная часть дня вашего и не сделается покойнее и лучше, не останавливайтесь и идите. Всего можно добиться и достигнуть, если мы неотлучно и с возрастающею силою будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь!\"

14 декабря н. ст. 1844 г. из Франкфурта Гоголь направил Ш. письмо, в котором признал, что он был сам виноват в том, что его собрание сочинений в Петербурге вышло в неисправном виде и что он зря возлагал вину за это на Н. Я. Прокоповича и П. А. Плетнева. Теперь Гоголь распорядился направить средства, вырученные от продажи томов, на благотворительные цели: \"Поговорим еще раз и уже в последний о моих делах прозаических, по поводу собрания моих сочинений, путаниц от этого и прочее... Виноват во всем я; я произвел всю эту путаницу и ералаш; я смутил и взбаламутил всех, произвел на всех до едина чувство неудовольствия и, что всего хуже, поставил в неприятное положение людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда друг против друга никаких неудовольствий. Виноватый должен быть наказан, и лучше наказать самому себя, чем ожидать наказания Божьего. Я наказываю себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудовольствием, огорчениями и оскорблением многих; они бы тяготели на душе моей; а потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студентам; достаться они должны им не даром, но за труд. Что признаешь полезным ныне для всех перевесть на русский язык, заставь перевести; найдешь нужным задать собственное сочинение, задай... Дело это должно остаться только между тобою и С.Т. Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен узнать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна, и на это мое требование, которое с тем вместе есть и моленье, и желанье, вы должны ответить только одним словом да. То же самое сделано и в Петербурге. Там почти все экземпляры распроданы и деньги собраны; но я из них не беру ничего, и они все обращаются на такое же дело, с такими же условиями, и вверяются также двум: Плетневу и Прокоповичу. Но ни вы им, ни они вам никогда не должны об этом напоминать. А вас молю именем дружбы, именем Бога истребить в себе всякое неудовольствие, какое только у вас осталось к кому бы то ни было по поводу этого дела. Мне вы должны простить также все, чем оскорбил. Вы обо мне не заботьтесь. В течение почти двух лет я не буду иметь никакой надобности в деньгах. Во-первых, мы устроились кое-как с Жуковским, а во-вторых, мне теперь гораздо нужно меньше, чем когда-либо прежде. Посему, если ты не посылал еще мне тех денег, о которых извещал в письме, то и не посылай, а отложи их к деньгам на дело святое. Ни Аксакову, ни Языкову не плати. Они мне подождут: так нужно\". Гоголь высоко ставил литературный вкус Ш. 20 ноября н. ст. 1845 г. из Рима он писал К. С. Аксакову: \"Изберите себе какого-нибудь строгого и неумолимого литературного судью, который бы крестил и марал у вас безжалостно целые страницы. Это жестоко, но спасительно; я говорю вам по опыту. Я бы много теперь дал за то, чтобы найти такого смелого и отважного человека. Многих бы глупостей я не сделал. Изберите Шевырева; он более всех вам будет полезен\".

26 июля н. ст. 1846 г. Гоголь писал Ш. из Швальбаха: \"...Теперь приступаю к тебе с просьбою моей, весьма убедительной - напечатать второе издание \"Мертвых Душ\", в том же самом виде, на такой же бумаге, в той же типографии, в том же числе экземпляров (2400, т. е. два завода) с присовокуплением только предисловия, которое я пришлю потом, когда печатанье будет к концу. Нужно будет его отпечатать в месяц, дабы оно могло явиться в свет никак не позже 15 сентября. Экземпляры разойдутся - это я знаю. После того голоса, который я подам от себя, перед моим отправлением на поклонение к святым местам, их станут раскупать (Гоголь надеялся, что выход \"Выбранных мест из переписки с друзьями\" поможет продаже \"Мертвых душ\". - Б. С.). Посылать же на цензурованье к цензору в Петербург я не думаю, чтобы оказалась надобность, тем более что это фантастическое запрещенье второго издания никогда не существовало; оно образовалось в Москве по старой охоте ее к плетенью всякого рода сплетней. Это можешь объяснить цензору, если бы он оказался малоумен, а не то предстань к Строганову и объясни ему. Если же по причине какой-либо новой бестолковщины оказалось бы так, что нужно посылать в Петербург, то пошли к Никитенке и в то же время письмо Плетневу, чтобы он его поторопил, потому что Никитенко, при всей благосклонности и расположении ко мне, несколько ленив и может замедлить присылкой\".